электронная
100
печатная A5
333
18+
Эхо Армении

Бесплатный фрагмент - Эхо Армении

Рассказы и повести

Объем:
144 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-4486-0
электронная
от 100
печатная A5
от 333

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Об авторе

Амаяк Тер-Абрамянц родился в 1952году в Таллине (Эстония). С 1961 года живёт в России (Подольск, а затем Москва). Член Союза писателей Москвы. Автор семи книг прозы, благосклонно отмеченных критиками и читателями (Лев Аннинский, Ирина Роднянская, Михаил Синельников, Олег Мраморнов и др.).

Автор семи книг прозы и публикаций в периодике России, Армении и Эстонии.

Рассказы на армянскую тему по два-три появлялись в газетах, альманахах, журналах России, Армении, Эстонии. В этом сборнике они собраны «под одной крышей».

Свет в окне

В детстве я всегда с нетерпением ожидал Нового года. Мы жили в двухэтажном доме напротив больницы, где работал отец. Уже запустили в космос Белку и Стрелку, и шаловливые мордочки лаек глядели с обложки «Огонька». Я любил играть облигациями, которыми родители получали часть зарплаты, а Таллин еще не взял на буксир безликие пятиэтажки Мустамяэ, и его готический силуэт не взломали прямоугольники небоскребов «Виру» и «Олимпии».

В новогоднюю ночь Дед Мороз всегда приносил мне подарки, странным образом совпадавшие с моим «Хочу, хочу», громко звучавшим в «Детском мире» накануне праздника (мама уверяла, что у нее не хватает денег, и покупала в утешение какой-нибудь пустяк). Но это повторяющееся совпадение не казалось удивительным: Дедушка Мороз должен был догадаться о моем желании — это было также естественно, как сказка с добрым концом. Не было странным и то, что Дед Мороз в голубой шубе и с белой ватной бородой говорил нарочито басистым, но очень знакомым голосом и приход его всегда совпадал с отлучкой мамы к соседям по какому-то крайне неотложному делу. Мир взрослых был высоким и незыблемым, каждое слово их являлось истиной или тайной.

Незадолго до праздника в углу большой комнаты поселялась елка, не больно, дружески покалывающая любопытные пальцы. На всем белом свете не было ничего прекраснее и таинственнее хрупкого блеска игрушек среди вознесения дремучих ветвей.

Отец укрывал пол и крестовину под елкой пушистой ватой и начинал мастерить из бумаги домик с окошком. Между широкими кистями происходило с простой бумагой что-то непонятно сложное. Змеились под смуглой кожей вены сильных и ловких рук хирурга, сверкали ножницы, хрустели листы. Как я завидовал его умению строить домик! В стене он прорезал ячеистое крестьянское окошко, помещал свое творение среди ватных сугробов под нависшей тяжелой зеленью хвои, проводил в него лампочку от батарейки, и домик среди снегов мгновенно оживал, радостно вспыхивая квадратиками окна.

— Э-ге-ге! — посмеивался отец. — Вокруг снег, мор-роз, а в домике тепло, уютно… — …А за окном шел настоящий, сырой таллинский снег…

— А там есть люди? — спрашивал я.

— Конечно, лесник чай пьет…

— А мы к нему постучим.

— Тук-тук…

— Тук-тук и спрячемся, ладно?

— А он как выскочит, с одним зубом, палкой размахивает: «Кто там? Кто там?..»

Тут я всякий раз заливался смехом, хотя слышал эту историю не впервые — очень уж мне смешным казался этот старик с одним зубом, длинной палкой в руках и почему-то в моем воображении всегда в какой-то нелепо большой шапке.

— Ха-ха-ха, с одним зубом!

— С одним зубом, — подтверждал отец. — Как закричит: «А ну, кто там, вот я вас, проказники!» — и я снова смеялся.

А домик светил иллюзией покоя в человеческой судьбе.

Когда я подрос и мне купили краски, отец иногда вместе со мной пробовал рисовать — и всегда одно и то же:

домик, что-то похожее на украинскую хату, с колодезным журавлем, темная ночь и горящий в оконце уютный огонек. Позже я узнал, что, рано потеряв родителей, отец долгое время скитался по Украине. «Беспризорник…» — он всегда хмурился, когда рядом звучало это слово. Потом были подвалы, общежития, казармы, землянки, какие-то углы в коммуналках… И на всю жизнь сохранилась привычка, где придется стряхивать пепел «беломорины», без которой не мог жить и получаса. Через все детство я помню эти случайные горстки пепла то на столе, то на подоконнике, в раковине и даже на ковре (теперь в моей памяти они возникают скорбными вешками жизни его Поколения, отметинами невысказанных мыслей, неосуществленных надежд, потерь).

И лишь сейчас, мне кажется, я разгадал природу любви отца к этим огонькам. Детство его закончилось примерно в том возрасте, когда я еще верил в Деда Мороза. В том страшном восемнадцатом году Армения, казалось, испытывала последние предсмертные судороги. Черной ночью деревню, где он жил с родителями, оцепили турецкие аскеры и азербайджанские мусаватисты, и на рассвете должна была произойти поголовная, без различия пола и возраста, азиатская резня. На всю жизнь он запомнил вой, который стоял в деревне в ту ночь. Выли люди, собаки, ревела скотина, и невозможно было отличить голоса одних от других в едином стоне обреченности перед ужасом небытия.

Но вдруг забрезжило спасение. Оно явилось в образе некоего перса, который за золото пообещал провести людей в горы: он знал еще не перерезанную аскерами тропу. На Востоке любят золото особенной любовью. И перс получил столько золота, сколько мог унести — серьги, монеты, кольца…

Перед уходом расставили на крышах горящие керосиновые лампы, чтобы издали казалось, будто деревня обитаема.

Безмолвная вереница людей. Последний взгляд перед тем, как их поглотят черные горы. Возможно, именно эти ночные огни покинутых жилищ и остались в памяти девятилетнего мальчика стойким впечатлением внезапно, навсегда утраченного мира и уюта!

Ушли все, кроме одной полубезумной старухи.

— Мне смерть не страшна, — сказала она, — я святая!

Не раз пытался себе представить: притихшая деревня, догорающие керосиновые лампы на крышах, худая, скрюченная и страшная, как смерть, старуха, сжимая крест на груди и шепча беззубым ртом слова молитвы, идет одна по пустынной улице навстречу надвигающимся всадникам…

Они облили ее керосином и сожгли живьем.


В ту новогоднюю ночь мама никуда не отлучалась. Вместе с нами была моя няня, Полина Ивановна, коренастая сухощавая женщина с твердокаменным характером, которая все еще часто приходила к нам. В сознании моем она была и осталась «бабушкой», и называл я её просто «Ба».

Полина Ивановна куда-то засобиралась.

— Ба, — спросил я ее, — ты куда?

— Да к соседям я.

— А к кому?

— Да к Номику, я недолго. — Номик был старший мальчик с нашего двора, к родителям его иногда захаживала

бабушка.

— Ты, правда, скоро придешь?

— Приду, приду, скоро, — сказала она и вышла. Я в нетерпении ожидал Деда Мороза, повторял стишок, который должен был продекламировать ему перед тем, как получить подарок, очень боялся сбиться. А перед глазами маячил серый игрушечный крейсер, на который в последнее наше посещение «Детского мира» у мамы не хватило денег. Этот деревянный крейсер можно было бы пускать по настоящей воде в корыте, или даже в море, когда мы поедем летом купаться в Пириту. Отец тем временем размещал домик среди ватных снегов. Раздался стук в дверь.

— А вот и Дед Мороз! — воскликнула мама и побежала открывать.

На этот раз Дед Мороз был не такой, как раньше, — не в голубой, а в красной шубе, да и росточком поменьше, но когда он заговорил, я закричал от восторга, узнав совсем не измененный, не умеющий ломаться голос со знакомой хрипотцой.

— Ма, да это же Ба!

— Да нет же, — уверяла мама, смеясь, — это Дед Мороз, только голос у него похож на бабушкин.

Я в недоумении, задрав голову, смотрел на Деда Мороза — как будто все в порядке: белая борода, шапка, глаза, хоть и похожие на бабушкины, но без очков… И вдруг между воротником и шапкой я увидел нечто такое, что разом решило все мои сомнения.

— Уши! — обрадовано закричал я. — Бабушкины уши! — и радостно обхватил красную шубу. Действительно, эти небольшие круглые уши с комковатыми мочками невозможно было перепутать ни с какими другими.

— Да нет же, нет, — смеялась мама, — бабушка у соседей. Дальше, однако, все шло своим чередом. Заикаясь от волнения, я прочитал какой-то стишок и получил в награду желанный подарок: серый длинный крейсер с орудийными башнями, трубами, сиренами и даже спасательными шлюпками. Он стоял на полу, вполне готовый к походу.

Дед Мороз как-то уж очень быстро ушел.

— Ну, мне пора, пора, — говорил он, ретируясь, так знакомо окая.

Отец зажег огонек, в домике засияла розетка окна, свет проникал через полупрозрачные бумажные стенки, но я вдруг представил, что там, внутри, ничего нет, кроме лампы и ваты, и мне неожиданно захотелось эту пустоту кем-нибудь заселить.

Мы усаживались у маленького, как ожившая фотография, экрана нового чуда того времени — телевизора «КВН». Вернулась бабушка.

— Ба, это была ты? — спросил я ее.

— Да нет же, я к Номику ходила.

— Нет, это была ты, ты была, теперь я знаю, настоящего Деда Мороза нет! — объявил я торжественно, и пусть все утверждали обратное, я так и остался непоколебимо уверенным в своем открытии.

Это была первая тайна взрослых, разгаданная мною в жизни.

Кража

Ноябрь — самый отвратительный месяц в Москве. От роскошных осенних одеяний аллей и парков достойных подворья московских царей остались лишь черные скелеты, бесполезно молящие милости у хмурого неба, снег еще не убелил землю, отчасти возмещая скудность небесного света, и земля черная, слякотная с коварными для мелкой городской обуви лужами на тротуарах. Преобладающий тон — чернота и серость, даже скользящие по Кутузовскому проспекту иномарки какие-то тусклые, как обсосанные леденцы.

Ветер холодный, лезет повсюду, в любую щелку, поэтому иду, подняв воротник, мечтая поскорее добраться до метро. Позади — Триумфальная арка с воинами в эллинистических латах и шлемах, вздымается в боевом порыве колесница — аллегории русской победы. Но как странно выглядит здесь среди гигантских коробок эта сосланная коммунистами подалее от центра Триумфальная арка, как музейный экспонат, для которого не нашлось лучшего места, а не часть живой истории. Так и для русского человека — славная история его отечества как бы вне его… Вот эти дома, эти кубики-рубики, магазины и коммунальные платежи — это его, а Триумфальная арка нечто далекое, малопонятное, некий факультатив сознания…

Ветер просто ледяной, да еще мокрый… Мерзкий месяц, мерзкий день… И вдруг на обочине ящики, лоток с весами, черноусая смуглая физиономия какого-то Оглы. Он плохо одет, продрог под московским негостеприимным ветром. Двадцать лет прошло со времени моей первой поездки в Армению. Казалось бы невероятное случилось за это время. «Несокрушимый и нерушимый» СССР раскололся, как бы сам собой, на полтора десятка гордых своей независимостью государств. Гордая не имеющая ресурсов, исключая булыжники, Армения тут же объявила независимость, особенно гордый Азербайджан, богатый плодородными долинами и баснословной нефтью, почти одновременно с ней. Но ресурсы (как впрочем, и булыжники) не помогли и Олгы мерзнет среди московской холодной серости, но в ящиках, о чудо…! — среди всей этой серости, грязи, холода — краснобокие, громадные, один к одному яблоки покрытые каплями дождя, можно представить себе какие они крепкие, холодные, хрусткие…

Да, это было тогда, 80 лет назад… Маленький оборвыш, нищий, совершил единственную в жизни кражу: украл яблоко на ереванском базаре для умирающего от тифа в госпитале отца, моего деда Левона. Он долго бродил по базару с прилавками ломящимися от недоступных спасительных яств: овощей, фруктов, бастурмы и прочих чудес восточной гастрономической фантазии, от которой и у обкормленного до тошноты человека слюнки потекут… бродил, собираясь с духом совершить то, что никогда не совершал в жизни, сын волостного писаря, награжденного русским царем медалью за безупречную честную службу, сын уважаемого земляками члена суда присяжных и заседателей, наследник священнического рода… наконец, улучшив момент, выхватил яблоко — большое, краснобокое и спрятав между дырявой, грязной рубашкой и покрытом струпьями телом скрылся в толпе.

Он нес это яблоко до госпиталя забитого раненными истощенными и тифозными больными. А где-то рядом гремела война, а где-то рядом, под Сардарабадом, гремели пушки, стучали пулеметы и одиночные выстрелы, выстрелы россыпями… армяне ополченцы останавливали последний самый страшный накат регулярной турецкой армии последний удар по четырехтысячелетней армянской цивилизации… Но десятилетнему мальчику было не до этого — главное для него было донести яблоко и спасти отца, ибо яблоко было таким красивым сочным, воплощенной жизнью, что, казалось, оно не могло не спасти… И тлела последняя истина — «Выжить!»…

Наконец, он добрался до госпиталя и когда там услышали кого он спрашивает, русский солдат с перебинтованной головой, один из тех кто из-за ранения или болезни задержался в Армении после развала большевиками победоносного Кавказского фронта, махнул рукой в пустоту и крикнул: «Умер!» — и это было первое русское слово, которое узнал мой будущий отец.

Он вышел из госпиталя потрясенный двенадцатилетний мальчик, теперь совсем один на белом свете, …. А яблоко?… — яблоко он оставил, забыл в госпитале.

2002 г

Слово

(рассказ)

Вспомнить — значит воскресить. А человек достоин этого.

Было это на последних курсах медицинского института. Мама сняла мне комнату в Москве у милой пожилой пары — Сурена Саркисовича и Любовь Петровны Мэйтарчан. Был он старый мостостроитель на пенсии. Года полтора я у них прожил, если не больше.

Почти на окраине Москвы, за метро ВДНХ, на улице Докукина в белом кирпичном девятиэтажном доме на первом этаже в трёхкомнатной квартире: две комнаты смежные и одна с выходом на лоджию — отдельная, её то мне за совсем небольшую ежемесячную плату мне и предоставили. Хорошее место, тихое: весной и летом я спал с дверью открытой на лоджию, погружённый в заоконную свежесть, подложив под диван восьмикилограммовую гантелю на случай незваных посетителей (но так их и не дождался!). За лоджией стояла зелёная стена листвы, из-за которой изредка доносился свист тепловозов, проложенной недалеко железнодорожной ветки.

Любовь Петровна — приятная симпатичная женщина: старушкой не назовешь, несмотря на пенсионный возраст и морщинки — довольно бодрая с карими лучистыми глазами. Сурен Саркисович — невысокий, чуть склонный к полноте человек, лет ему было уже за семьдесят. Ходил с палочкой, старчески шаркая. Смуглолиц, черноглаз, с абсолютно голым плавно-неровным черепом, который покрывал, выходя на улицу в магазин, фиолетовым дешёвым беретом. Небольшой с несколько широкими ноздрями нос без армянской горбинки (у чистокровно русской Любовь Петровны нос с гораздо большим правом мог бы претендовать на армянский — он был с горбинкой, впрочем, которая вовсе не портила женщину, а добавляла ей нечто аристократическое).

Иногда на кухоньке мы с Суреном Саркисовичем пили чаи из стаканов с тяжёлыми металлическими подстаканниками, беседовали. Сурен Саркисович был мостостроитель, в прошлом известный в Москве и в стране: по его проектам были построены Ново-Арбатский мост (за который он и получил эту квартиру, избавившись, наконец, от с коммуналки), Северянинский путепровод, автомобильно-троллейбусную эстакаду, соединяющую улицу Остоженку и Комсомольский проспект. Много он потрудился и по стране: Акмолинский мост через Ишим в Казахстане, мост через Днепр в Запорожье, мост через Волгу, соединивший Саратов и Энгельс… — всего списка я не знаю, даже дочь не всё помнит. От него я узнал, что на всех мостах имеются мемориальные доски с именами их проектировщиков и строителей. Даже хотел посетить какую-нибудь, но так и не собрался из-за элементарной лени. Но самой большой гордостью и самой большой печалью Сурена Саркисовича был метромост в Лужниках. Одноарочный, изящный — смело перекинутая белая дуга через Москву реку. Проект, глянувшийся более других тогдашнему главе государства, Никите Хрущёву… Я ездил по нему довольно часто. А уже начинали говорить, что мост не выдерживает нагрузок и начинает трескаться, постепенно разрушаться. «Ах, — вдыхал сокрушённо Сурен Саркисович, — соли не доложили в бетон!». Так из-за несоблюдения технологии, что, увы, у нас не редкость, мост пришлось на время закрывать, укреплять дополнительными опорами, достраивать, перестраивать, впрочем уже после ухода в мир иной его создателя.

Родился Сурен Саркисович в 1901 году в армянском селе Нор-Баязет. Гораздо позже я прочёл замечательную книгу Пикуля «Баязет». В ней описывалась героическая оборона русскими войсками города и резня местных армян за то, что они сочувствовали русским. И хотя город остался в русских пределах до революции, видимо, часть уцелевших после резни жителей решили переселиться в места подальше от турок и жутких напоминаний, основав на берегу чистого, как Божья слеза высокогорного озера Севан подальше и повыше от всех бед земных свой новый (нор) Баязет. Занимались, в основном, сельским хозяйством и Сурен Саркисович вспоминал, как хотелось по молодости спать, когда с первыми лучами солнца приходилось выезжать на лошади в поля на сенокос и другие работы, как никогда в жизни.

О Нор-Баязете упоминал и мой отец. Когда его семья, изгнанная из Нахичевани, скиталась и голодала по Армении, отцу было лет десять, младший брат умер от голода, мать — нашла свой конец на берегу Севана. Оставался беспомощный и непрактичный волостной писарь Левон с тремя детьми — моим отцом, его братом и старшей сестрой. Беженцев было в Армении огромное количество и в армянских деревнях принимали их плохо, иной раз даже собак спускали на них — считалось, что беженец приносит в дом беду. Нор-Баязет оказался одной из немногих деревень, где беженцев приняли сочувственно — как могли, разместили, организовали, накормили для дальнейшего их пути-метании в никуда. Может быть, жители Нор-Баязета помнили собственную трагическую судьбу.

Костистый светло-шоколадный череп без бороды и усов… он невольно напоминал турка до тех пор, пока не приподнимались обычно полуприкрытые морщинистые веки, открывая тёмные глубиною в тысячелетия милосердные армянские глаза, которые ни с какими другими не спутаешь.

— Когда турки были недалеко, наши старики решили защищаться. Где-то нашли две старые пушки и поставили их на площади — усмехнулся Сурен Саркисович. Но турки в тот раз прошли стороной, ниже, сжигая другие деревни и убивая людей.


Вообще-то с ними больше мама моя общалась, когда раз в неделю приезжала из Подольска меня проведать и вкусных котлеток домашних подвезти — у них общих тем гораздо больше находилось, особенно у неё и Любовь Петровны.

Был у меня в этой квартире лишь один враг — чёрная кошка, которую обожали старики и которую я ненавидел за то, что часто оказывалась на моём диване, будто показывая, что настоящая хозяйка квартиры — она. Уж как я её ни гонял, (раз, когда хозяев почему-то не было дома — грубо вышвырнул) — но всё равно проникала в мою комнату (теперь только когда старики были дома!) и вела себя так, будто меня не существовало. И за что Сурен Саркисович её любит? — удивлялся я.

Была у них дочка Наташа, на вид лет 30-ти (а на самом деле сорок), музыкальный преподаватель. Она тоже время от времени приезжала к ним ненадолго. Симпатичная, какими обычно бывают метисы и метиски, очень похожая на Любовь Петровну, но в каком-то восточном варианте. На меня взглядывала мимоходом: студентик, цыплёнок, ещё не сделавший себе биографии, а она молодая вдова: муж талантливый физик на каких-то испытаниях загадочно погиб. Его в семье Мэйтарчан все Ванечкой звали и вспоминали с ласковой грустью — это от него большая часть библиотеки осталась — к моему восторгу оказалась, даже, с запрещённым тогда Шопенгауэром (впрочем, он у меня не пошёл). Зато помнятся чудесные биографии академика Тарле о наполеоновских министрах Фуше и Талейране. Нередко книгу можно было увидеть и в руке Сурена Саркисовича и тайное изумление молодости чуть шевелилось на самом непросветлённом днище душевном: «Неужто в таком возрасте может ещё интересовать что-то такое далёкое?».

А биография у меня в то время только начиналась, и ой как остро — клокочущее кипение. Я с африканской страстью влюбился в женщину на два года меня старше, наполовину татарку, наполовину эстонку — в общем, русскую, как и я — наполовину армянин, наполовину украинец. Ходил за ней упорно второй год, терпел все её бесчисленные пинки, кокетство с другими парнями, уверенный, что уж моя любовь, моя сила воли всё переломит, распугал женихов… Я верил в силу и несокрушимость своей любви. Ну, конечно, и институт нельзя было упускать из виду, ведь я мечтал стать учёным, генетиком. К концу второго года я добился своего: она согласилась идти под венец… И тут случилось невероятное, повергшее меня в чудовищный шок: вы не поверите, но я разлюбил её — РАЗ-ЛЮ-БИЛ! Словно какой-то моторчик, подающий энергию в сердце при виде её, звуке голоса в телефонной трубке, при мысли о ней вдруг перестал работать! Просто «Щёлк» и выключился! А дело-то уже разогналось и катило по своей колее во всю: я давно стал вхож в её семью… была помолвка, мы подали заявление в учреждение со страшным названием ЗАГС и осталось ждать меньше 3 месяцев по тогдашним законам. С ужасом я прислушивался к себе, надеясь, что моторчик снова заработает, но нет — полная тишина. Та, что была так страстно любима, стала обычным посторонним человеком, не имеющим со мной ничего общего, мало того, почти бесполым — даже близость не очень-то прельщала. Ну — случайная прохожая… И мысль о том, что скоро я буду сшит с этим человеком на всю жизнь, как сиамские близнецы, и каждое моё движение будет отдаваться ненужным и чуждым отягощением приводила в холодный ужас.

Я не понимал, как такое может произойти, ведь я был так уверен в своих чувствах! Ведь у меня несокрушимая сила воли! Я не понимал, что со мной происходит и, ничего не оставалось, кроме того, чтобы держаться, как и прежде, имитировать чувства, как в дурном театре, и чем далее, тем более я чувствовал себя кем-то одураченным. Что за финт природы? Может быть, дело всего лишь в том, что была уже насыщена близость и то, что я принимал за любовь — лишь передержанная сексуальная страсть девственного юноши? Мир потемнел, и я двигался в нём к назначенной цели чисто автоматически.

Она тоже почувствовала во мне что-то неладное. Но теперь роли будто поменялись: она желала свадьбы, как желает её любая нормальная женщина и когда я попытался было намекнуть ей что «не сходится» (дело было осенью в метрополитене), она разрыдалась впервые за время нашего знакомства, беспомощно прижавшись к моему новому кремовому плащу, оставив на воротнике мазки пятна туши от ресниц. И тогда поражённый жалостью, моментально решив пожертвовать собою я объявил: «Шей себе свадебное платье!».. Мне вдруг показалось, что в моей груди снова что-то вспыхнуло, воспряло… Но на следующее утро я снова не почувствовал в сердце ничего, кроме каменной прохлады, как ни прислушивался, и снова очутился в той же депрессии, только уже более связанным. Вокруг кипела жизнь, лето, а я смотреть ни на что не мог. Учёба, госэкзамены на время позволяли забыть о предстоящей казни, и поход в горы, куда она меня «отпустила» набраться «мужественности», и месяц военных сборов в артиллерийской части в Скопине, откуда я писал лживые письма, что мол люблю, скучаю… Но над всем диким ужасом и хаосом души стояло твёрдое решение: «Я ДОЛЖЕН!»

Что и говорить родители с первого момента были против моей женитьбы, они сразу увидели в ней «женщину с биографией» и жалели меня как упрямого телёнка добровольно идущего на забой. Они быстро поняли, что отговаривать впрямую меня бесполезно — только ледяное «нет» или агрессия. Тут ещё момент — это было моё первое самостоятельное решение без их участия и потому правильное оно или неправильное значения не имело — отказаться от него, значит отказаться от себя. Я был в ловушке судьбы. И чего только они не предпринимали! И якобы случайные встречи с девушками у родственников, к которым они меня посылали за тем или другим делом. Девушки смотрели на меня дурацки восторженными преданными глазами и явно ждали малейшего сигнала симпатии с моей стороны. И отсылали меня на вечеринки к троюродным братьям, которые были чуть старше меня и слыли известными бабникам, в надежде, что какая-нибудь внезапная случайная связь нарушит мои планы.

Вообще, внешне зажатый и неприступный, я испытывал в себе чудовищный хаос и растерянность и эти попытки лишь добавляли мне боли. До сих пор я свято верил в необыкновенную силу своей воли, что я хозяин сам себе, могу управлять своими эмоциями, добиться чего хочу, и тут такое! — любил-любил и разлюбил! Добился! Я будто слышал откуда-то далёкий ледяной смех. Я открыл впервые, что не сам я собой владею, управляю, а нечто другое!.. Что? Кто?.. — ответ не приходил… И это повергало в шок, стыд и недоумение. Как же тогда дальше верить своим чувствам, принимать решения, как дальше жить?.. Несколько раз я собирался на следующий день объявить своей невесте о разрыве, но наступал следующий день и в решающий момент рот мне будто кто-то склеивал не я, а какая-то сила не давала! Я был дезориентирован: как расценивать то, что я не могу нарушить своё слово: как силу или как слабость!?

Единственным местом, где я мог перевести дух и почувствовать иллюзию утраченной свободы, где истинное выражение моего лица никто не мог подсмотреть была кабинка туалета. Там лицевые мышцы расслаблялись, и выражение моё, думаю, было далеко не самое удовлетворительное. А посещали мысли дикие: «Вот бы война началась! Меня бы мобилизовали, и всё решилось бы просто и красиво, почти как в романах! И осталась бы от всего лишь красивая легенда о любви и расставании…» Но газеты твердили с ликованием о наступающей «разрядке» и переговорах о разоружении.

И вот упросила моя мама старого мостостроителя, с его огромным жизненным опытом, попытаться отговорить меня от свадьбы. Это была последняя родительская попытка. Думаю, согласился старый человек на это без особой радости: кривить душой, и хитрить он не умел.

Хорошо помню тот вечер. За окном было темно и шумел дождь. Мы сидели, как бывало с Суреном Саркисовичем на кухне и пили чай из стаканов с тяжёлыми железными подстаканниками. Старый мостостроитель не стал заходить издалека. Он немного дольше обычного помешивал сахар в чае и, наконец, неуверенно произнёс:

— Я слышал, ты уже решил?..

— Да, я решил, — немедленно ответил я, стараясь избегать тёмного милосердного взгляда. И чтобы отрезать болезненные для меня дальнейшие обсуждения добавил, как гвоздь последний в крышку гроба вогнал:

— И потом… и потом я уже дал слово!

— Слово… — Мэйтарчан помедлил, будто что-то вспоминая, — Ты знаешь, а я тебя понимаю… Хотя было по другому…

— ?

— Мне было семнадцать лет. Тогда война с турками была — восемнадцатый год, резня армян… К нам в деревню агитаторы приехали, в армию звать. Записалось сорок человек и пошли до станции. Нас вёл офицер. Идти надо было пару часов, и всё это время рядом с нами ехал на телеге мой отец, стоял на ней и уговаривал, убеждал ребят вернуться.

Я представил себе тогда и часто представлял потом дорогу вдоль лазурного Севана, вереницу ребят и движущуюся рядом с ними телегу, на которой стоял старик, уважаемый староста деревни Нор-Баязет и говорил, вещал, бил в сердца, призывая молодых ребят вернуться домой. Упросить и умолить остаться всегда тихого и послушного сына ни ему, ни его жене не удалось. Тогда он решил действовать в обход. Отцу представилось, что если разагитировать весь отряд, то и сын вернётся, ведь сын не позволяет себе этого наверняка лишь от стыда перед другими… А знал он каждого из колонны, поимённо, знал их семьи — кто оставил стариков родителей, кто малолетних братьев или сестёр, кто невесту. Он знал куда и как ударить больнее по каждому. Он обращался и ко всем, и к каждому в отдельности, Бил на жалость, говоря, что их уход обрекает любимых близких на тоску, непосильный труд, болезни и голод (деревне и так не хватает рабочих рук!), лукаво убеждал, что их смерть, желторотых и необученных, никому не принесёт пользы, а только убьёт их близких. Упрекал их в безжалостности и глупости. Наверное, это была самая красноречивая и образная речь в его жизни. И достаточно было одному самому слабому и бесстыдному присесть, например, сославшись, что натёр ногу, пообещав, что нагонит отряд «потом» (но никто не сомневался, что это хитрость и он вернётся в деревню), как каждый подумал: «А чем его кровь слаще моей?». В такие моменты внутренней борьбы, страха перед неизвестностью, достаточно пустяка, чтобы весы перевесили в сторону старого, привычного, и с этого начался полный развал колонны.

— Когда мы дошли до станции он разагитировал почти всех, кроме меня и двоих моих друзей. Я тоже не мог отказаться — я ведь дал слово!

— Ну а дальше как было? — заинтересовался я.

— Ну, привезли нас в Ереван, переодели в солдат, дали лопаты и заставили чистить навоз в конюшне. Оружие не выдали, подготовки военной никакой. В общем две недели мы это терпели, а потом вернулись в село.

И ни в чём меня Сурен Саркисович убеждать в тот вечер не стал, и я благодарен был за это, а рассказанная им история зацепила… Удивительно, об этой истории он не рассказывал даже своей дочери.

После Гражданской войны он уехал в Россию, где выучился на инженера мостостроителя. Здесь и женился, а в 1937 году появилась дочка. Прожили они с Любовь Петровной в любви вместе всю последующую жизнь, не считая разлуки во войной, когда служил офицером так называемого мостопоезда, в задачу которого входило восстанавливать переправы и разрушенные мосты для армии. Не раз приходилось под бомбёжки попадать…

Вот хотел написать о нём, а получилось — больше о себе. Что мне сказать о себе? — Через три месяца после свадьбы мы развелись и больше никогда не встречались. Такие дела.

Он умер в 1979 году, тихо, перестал дышать, ночью у себя в постели. Любовь Петровна, спавшая в этой же комнате на соседнем диване неожиданно проснулась и увидела, что на его груди сидит его любимая чёрная кошка.

А мосты стоят, через них спешили и спешат, едут, миллионы десятки миллионов людей, и едва ли кому, тем более сейчас, приходит в голову вопрос — кто и когда их построил — Акмолинский через Ишим в Казахстане, мосты через Днепр в Запорожье и через Волгу в Саратове, в Москве — Северянинский путепровод, эстакаду, соединившую Остоженку и Комсомольский проспект, Ново-Арбатский мост и многострадальный Лужниковский…

У всех свои пути…

PS. Ну а мы вспомнили о чистом и светлом человеке и помолимся: «Господи! Помоги его душе в иных Мирах!»

Воспитание чувств

(маленькая повесть)

1

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 100
печатная A5
от 333