Ridero

Две повести и рассказ

Вдумчивая проза


автор книги

ISBN 978-5-4485-1992-5

О книге

Повесть «Витя» — история самоубийства студента-медика в последние советские годы и довольно жесткие размышления о смысле жизни. В «Письмах» — перестроечный дневник молодого русского католика. «Воды» — небольшой мальчишеский рассказ.

Об авторе

Евгений Катков

Родился в Борисове Минской области в 1957 году в семье военных, окончил школу. Учился в Москве, врач-биохимик. Также окончил католический институт святого Фомы Аквинского. Женат, есть взрослые дети и внуки. Живу в подмосковной Балашихе.

Здравствуйте, Евгений Геннадьевич, Прочитал Вашу повесть. Высказываться трудно. Текст очень личный. А к тому же этот личный характер текста не так уж далеко и от меня лично. В такой ситуации любое мое высказывание обречено звучать бестактностью. Хотя бы просто потому, что это высказывание. Но всё же, я обещал Вам ответить. Так что попробую. По мере чтения повести я все отчетливей видел, как за ее названием «Витя» проступает, оттесняя его на задний план, другое — «Ваня». На первый взгляд речь в повести идет о трагической судьбе Виктора, о его жизни и смерти. На второй же взгляд оказывается, что осмысление Ваней этой судьбы составляет трагическую коллизию судьбы самого же Вани. Если воспользоваться тыняновской оппозицией фабулы и сюжета, то «Витя» — это имя фабулы, а «Ваня» — имя сюжета. Как и положено добротному литературному тексту (под добротным литературным текстом я имею в виду не технические достоинства, а заслуги перед истиной бытия), отношение фабулы и сюжета в вашей повести имеет характер отчетливо трансцендентальный. Эта трансцендентальность состоит в том, что фабула не служит текстом-предисловием, по поводу которого будет разворачиваться сюжет-обсуждение. Фабула в качестве того, что осмысливается в Вашей повести, не преданность, а нечто «синтезируемое» в самом же сюжете-осмыслении того, что дано фабулой. Это, конечно, круг, но не порочный, а круг к самой себе неизбывно возвращающейся жизни, круг себя мыслящей мысли. «Нормальная» траектория Ваниной жизни принимает отчетливо трагические черты по мере осмысления трагизма жизни Вити. Но, раз уж круг, то и обратное верно. И без этого «обратного», без этого круга, история Вити была бы просто одной из бесконечного множества бесконечно депрессивных, невыносимо мрачных историй современного жития-бытия, а совсем не трагедией. Но трагедия ли она? Ведь трагедия без катарсиса, вроде бы, и не трагедия совсем, а «просто-напросто» ужас. А может ли ужас всё же быть трагедией? Из того, как Витя предстает в Вашей повести, следует, что, вроде бы, может. Витя предстает здесь как человек, всецело пораженный любовью к жизни без взаимности. Я не имею в виду, что в его жизни было мало людей, любивших или ценивших его. Может быть, и мало. Хотя вряд ли. Но не о том речь. Имею я в виду, что в том, что открывалось ему в его самых бескорыстных и самых энтузиастических отношениях к жизни (в учебе, в науке, в математике, в философии, в литературе, в музыке), ничто не открывалось как лично обращенное к нему. Все это были лики не его жизни, или, что здесь то же самое, лики не жизни — Смерть. Так, по-видимому (во всяком случае, так представляется мне, исходя из Вашей повести), открывалась ему самому его собственная судьба. А раз уж открылась ему судьба, то жизнь его и вправду заявила о себе как о трагедии. Она оказалась трагедией смерти как судьбы. А это и есть трагедия без катарсиса, трагедия как ужас. Это прямо по Вячеславу Иванову: Играет в куклы жизнь — игры дороже свечи, — И улыбается под сотней масок — Смерть. Ведь даже там, где ужас смерти уже мучает жизнь, но жизнь совсем еще не кажет себя как трагедию, т.е. там, где человек еще не дошел до опыта смерти-судьбы как своего предела, сам этот ужас смерти на самом-то деле есть просто-напросто ужас лишенной смысла жизни. А там, где человек, обнаруживший себя в такой ситуации, уже дошел до опыта своей судьбы, т.е. уже осознал, что ужас смерти есть лишь личина ужаса лишенной смысла жизни, там смерть перестает быть ужасом, а становится избавлением от него, избавлением от подлинного ужаса — от лишенной смысла жизни. В общем, похоже, что жизнь Витю обманула. Оказалась она не тем, за что она выдавала ему себя. Она была безумно интересной. Значит полной смысла? Оказалось, совсем не значит. Здесь не просто ложь того или другого человека, встретившегося на жизненном пути, и даже на общую лживость затхлого советского социума здесь вину не очень-то спихнешь. Здесь уличена во лжи глубочайшая основа человеческого бытия, ибо жизнь оказалась маской смерти. Нормальный человек, присутствующий при чьей-то лжи, испытывает стыд. Так и должно быть. Совесть — чувство нашей личной вины (в прямом смысле) за всё, что творится на белом свете скверного. Тем более за всё, что творится близко к нам. Тогда особенно трудно не почувствовать, что и сам поучаствовал в обмане. И потому особенно стыдно. Дидактика? Ну, пусть и дидактика. Но это, т.е. о стыде, я уже про себя. Вы написали мне: «Вы, знаете, я, правда, не боюсь за его душу. По-моему, в ряду смертей не следует демонизировать самоубийство. Да и вообще смерть оттеняет жизнь; я имею в виду, что состоявшуюся жизнь насильственная смерть не может разрушить. Самоубийство может быть отчаянием и ошибкой, но Всевышний, — Господь людей, которые ошибаются. Витя был и есть славный парень и я это помню.» Всё верно. Я с Вами совершенно согласен. Особенно с тем, что «состоявшуюся жизнь насильственная смерть не может разрушить». Но в этом же и состоит вопрос — состоялась ли жизнь, пресекшая себя именно потому, что открыла себя в качестве личины смерти, открыла ничто как истину бытия? Можно ли такую жизнь считать состоявшейся лишь на том основании, что была она жизнью славного парня? Ответ — «Да, можно считать состоявшейся», конечно же, очень облегчает нашу жизнь. Он так помогает нам совладать с ужасом случившегося. Такой ответ приходит к нам как составляющая нашего катарсиса. Но честен ли тогда сам наш катарсис? Честен ли наш ответ? Не подтасовка ли это? Есть очень точное английское выражение — self-serving. Не self-serving ли такой утвердительный ответ? Честно ли найти столь простой исход для безысходности не нашей трагедии, не нашегозапредельного ужаса? Конечно, Всевышний — Господь людей, которые ошибаются. Но высказывание надежды на Него в том, что касается небесной судьбы Вити, отменяет ли безысходный ужас его обессмысленной земной судьбы? Мне показалось, что в Вашей повести Ваня справился с этим ужасом совсем не столь простым приемом. Про Ваню, про смысл-сюжет повести, уже другой разговор. Тоже ведь трагедия, но, слава Богу, уже совсем другая. На этот раз — трагедия с катарсисом. Хотя «слава Богу» здесь избыточно, ибо катарсис и оказался божьей Славой. Искренне за Ваню рад. Тем более, что достался ему этот катарсис так не легко. И ведь это тоже судьба. Так карта легла. Ведь из сюжета повести (т.е. из ее Ваниной составляющей) ясно, что как бы мучительно тяжело ни переживал Ваня случившееся, и как бы осмысление-переживание случившегося ни поломало дальнейшую траекторию Ваниной жизни, в своей любви к жизни на отсутствие взаимности пожаловаться Ваня не мог. Или, по крайней мере, такового отсутствия не замечал и тему взаимности не проблематизировал. Кому что дано. Значит судьба. Впрочем, и судьба вещь не совсем бесплатная, и ее требуется заслужить. И требование заслужить как раз и пришло к Ване переживанием-осмыслением смерти Вити. Вот, пожалуй, всё, что я мог бы сейчас сказать о Вашей повести. Ну, может быть еще одно небольшое замечание. Смерть близкого человека всегда ужасная невосполнимая утрата. И не только утрата. Всегда также и муки совести. Зачем тогда я не сказал… Зачем не оценил… Зачем не был так открыт, как хотелось бы теперь… Но ведь и не только это, не только сожаления и раскаянья, не только горе невосполнимой потери. Мы ведь также и со-чувствуем смерти близкого. То есть со-участвуем в смерти, то есть мы и сами умираем с ним. И, значит, в той степени, в которой эта смерть меняет нас самих, меняет весь дальнейший строй нашей жизни, эта наша «пост-смертная» жизнь по сути своей является воскресением после смерти. Вот и сюжет Вашей повести — жизнь Вани как воскресение, т.е. как смерть и, вследствие смерти, открытие себя подлинного, и постепенное, трудное возвращение к этому себе подлинному, становление подлинной обновленной жизни. Эта интимная связь смерти и воскресения и составляет смысловую основу катарсиса, его необходимое условие. Хотя, конечно, условие не достаточное. Я это вот к чему. Вы говорите, явно повторяя общее расхожее мнение, что иудаизм не признает воскрешения (другой вариант этого же расхожего убеждения: не признает благодати, а только закон). Однако не только иудаизм, но и любой строй мысли, в основе которого лежит опыт человеческой жизни как жизни сакральной жертвы, т.е. жизни, укорененной в сакральной смерти (а таков опыт большинства развитых религий мира), не может не признавать воскрешения. Что же касается иудаизма, то, чтобы понять его отношение к воскрешению (и это даже до всякого вдумыванияв самый что ни на есть прямой смысл «ветхозаветного» текста Библии с его ярко выраженным жертвенным смыслом основных исторических эпизодов; и даже без какой-либо осведомленности относительно раввинистического учения о воскрешении в Олам ХаБа, т.е., говоря по-гречески, в эсхатологическом эоне), достаточно просто прочитать начало Шмоне Эсре (Восемнадцать Благословений), центральной молитвы в еврейском богослужении. Вот второе по счету благословение: Ты могуч вовеки, Господь, Ты оживляешь мертвых. Ты велик в спасении. Он дает пропитание живым по доброте Своей, оживляет мертвых по великому милосердию Своему, поддерживает падающих и исцеляет больных, освобождает узников и хранит верность Свою спящим в прахе. Кто сравнится с Тобой, Могучий? И кто сравнится с Тобой, Царь умерщвляющий и оживляющий, взращивающий спасение. Вы, я думаю, и без меня знаете, что первое поколение христиан, т.е. христиан-евреев, не сомневалось, что Иисус, как Он сам сообщил, «пришел к заблудшим овцам дома Израилева». Они, в отличие от Павла, также не сомневались, что добрым христианином может быть лишь обрезанный, соблюдающий все заповеди иудаизма. Так понимали они слова «Не нарушить прошел Я Закон, но исполнить» (И на иврите, и на арамите слово «закон» в таком контексте могло означать только Тору; а вот в греческом переводе — всё что угодно, хотя бы «Законы» Платона, если найдутся желающие). И, к тому же, строгий иудейский монотеизм первого века признавал множество небесных сил. Поэтому у иудаизма первого века не могло быть никакого принципиального возражения против секты верящих, что их Учитель воскрес и был вознесен на небо. Сект было много (их много и сейчас, так что пойди — разберись, что секта, а что не секта), и в большинстве случаев не было никаких затруднений в совместных молитвах в тех же самых синагогах людей, принадлежащих к разным сектам. Вера в Иисуса как Мессию тоже не могла быть причиной разделения. Многие современные любавические хасиды считают, что их последний (уже 20 лет как покойный) рэбби является Мессией. Но никто из вменяемых религиозных евреев не отказывает им в статусе «нормальных» иудеев. Кто-то может и поиронизировать немного, но никто действительно вменяемый не откажется молиться в любавическом миньяне. (А сам я так просто люблю любавичей, и даже очень.) Основы расхождения между евреями-иудеями и евреями-христианами возникли не тогда, когда поклонники Иисуса объявили о воскрешении своего казненного Учителя, а позже, и заключались они не в теологических разногласиях по поводу возможности воскрешения, а в отношении к определенной мутации в характере богослужебной практики. Иудейский монотеизм первого века, принимая существование многочисленных небесных сил, рассматривал эти небесные силы как участников небесного богослужения единому Богу, но он не считал возможным богослужебное поклонение какой-либо одной из этих небесных сил. Они там на небе служат Ему так же, как мы здесь на земле служим Ему же. Но ни они там на небе, ни мы здесь на земле не можем служить кому-нибудь из них, кому-нибудь из небесного воинства служащих Всевышнему. По мнению же современных историков религии (во всяком случае, наиболее авторитетных) богослужебное поклонение вознесшемуся на небо Иисусу Мессии началось не раньше, чем через несколько лет после его казни. Но всё же началось, и, скорее всего, еще среди первых христиан-евреев. Вот эта богослужебная мутация, а не то, что Он Мессия, и не то, что Он вознесся, и послужила началом «схизмы». Всего Вам доброго, и большое спасибо за повесть. Л. С. Черняк

0 ответов

0 ответов

Рассказать друзьям

Ваши друзья поделятся этой книгой в соцсетях,
потому что им не трудно и вам приятно