18+
Два ангела на плечах

Бесплатный фрагмент - Два ангела на плечах

О прозе Петра Алешкина

Объем: 396 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Книга Петра Кошеля «Тропа тамбовского волка»

Тропа тамбовского волка

О жизни и творчестве Петра Алешкина

Два ангела сидят у меня на плечах: ангел смеха и ангел слез. И их вечное пререкание — моя жизнь.

В. Розанов

Пристроившись на краешке стола, он тщательно выводил на конверте адрес редакции «Комсомольской правды».

Как обычно, в интернатской комнате стоял галдеж. Кто-то из одноклассников заглянул ему за плечо:

— Братцы, Петька в Москву письмо пишет!

Тотчас его окружили и, прыгая вокруг, пытались выхватить конверт.

Он вырвался, выскочил на улицу. За ним бежали. Влетел в стоявший на пути девчоночий туалет, бросил конверт в яму.

В том конверте был самый первый его рассказ. Девятиклассник Петька Алешкин хотел стать писателем, и больше всего боялся, что об этом узнают скорые на подначку дружки.

Бог весть, откуда в пареньке из тамбовской деревни взялась эта страсть к сочинительству. В деревне Масловке, где он родился, и света-то не было: сидели при керосиновой лампе. Отец окончил два класса, а мать и вовсе читать не умела.

Семья жила, как и все в деревне, трудно. Отец пришел с фронта и вскоре умер. Пете было 10 лет. Мать одна поднимала пятерых детей.

Он был слабосильным, маленького роста. Но в обиду себя не давал. И планы вынашивал громадные. Было в нем какое-то ожесточенное упорство, оно потом с летами только крепло. Решил к двадцати годам стать знаменитым. Понимая, что какой-то мелочью не прославиться, сразу стал писать трехтомную эпопею. Было ему тогда девять лет. Чувствовал, что его ночные сидения при керосиновой лампе покажутся странным занятием в приземленной деревенской жизни, и боялся, как бы не назвали придурком.

В 1966 году Петр Алешкин закончил школу. Ехать в столицы не помышлял: навряд ли в столичный вуз поступишь, да и на какие шиши там жить?

Поехал в ближнюю столицу — Тамбовский пединститут, литфак. Не прошел. Но особенно не горевал, работал в колхозе, а вечерами писал, много читал.

Он понимал, что писателю нужен жизненный опыт, а тут как раз и газеты, и радио призывали набираться этого самого опыта, завлекая романтикой целинных степей и северных болот. Помните? — «Под крылом самолета о чем-то поет…».

Алешкин по комсомольской путевке уехал строить газопровод «Средняя Азия — Центр». И можно себе представить, каково там пришлось деревенскому пареньку, только в семнадцать лет увидевшему телевизор и двухэтажный дом.

Потом Александров Гай в Саратовской области: изолировщик на компрессорных станциях. В восемнадцать он стал бригадиром.

На Тамбовщине Алешкин окончил ПТУ, получил специальность каменщика и ушел в армию. Служил в Ровно. Оттуда в нем начался интерес к украинской и вообще к славянской культуре. После армии — опять домой. Он устроился шофером в райцентре Уварово. Поступил на заочное отделение Тамбовского пединститута, и уехал в Харьков. А там уж, в этом первом огромном для него городе, помотало его вдоволь: кровельщик в мехколонне, плотник-паркетчик домкомбината, слесарь-сборщик ХТЗ — знаменитого харьковского тракторного.

А на тракторном заводе было литобъединение.

Что такое лито — теперь объяснить довольно трудно. Литобъединения просто вымерли. Но для нашего поколения это было все — первые друзья, дышавшие тем же, что и ты, литературные споры с ними за дешевым вином до полуночи, открытия и потери, безумная вера в свой талант, и назавтра — ощущение своей полной никчемности. Там были свои гении и свои графоманы, свои красавицы и свои сумасшедшие…

Но самое главное — ты как бы проверялся на прочность. Суровей критики лито не было ничего. И когда тебя называли графоманом, ты мог хоть на ушах стоять, но графоманом и оставался. А люди там были самые разные. Я помню, например, в своем лито сидящих рядом председателя горторга и хиппи с серьгой в ухе. Оба — поэты. И предгорторга, как поэт, был поинтересней.

Харьков — город непростой. Он ведь не украинский, и не русский, и не еврейский. Хотя все это в нем есть.

Харьковское литобъединение вел местный писатель Г. М. Гельфандбейн. Уже пожилой, с учтивыми манерами, он входил в зальчик дома культуры, садился, благожелательно оглядывая домохозяек, студентов, пенсионеров и слесаря Алешкина.

А слесарь Алешкин в ту пору влюбился и стал писать стихи. Жил он в заводском общежитии, где не особо-то попишешь, и поэтому все свободное время проводил в читальном зале заводской библиотеки.

Библиотека была прекрасная: просторная, светлая. Пожилые библиотекарши радовались, видя молодые лица, а уж Алешкина они просто обожали. Юноша вгрызался в классику. Открыл для себя Бунина, увлекся рассказом. Собственно, его первая книга была написана там, в этой библиотеке.

В литобъединении постепенно складывался костяк: все больше появлялось ребят, так же одержимых литературой. После занятий бродили по городу, читали стихи, продолжали спорить. Сам Петр Алешкин об этой поре вспоминал:

«Мы были друзьями, но как мы были безжалостны к неудачным рассказам друг друга, и как радовались удачам!

Помнится, Славик Еремкин так разделал один из моих рассказов, критиковали его и другие, но он был особенно насмешлив и жесток, говорил такие слова, что я потом всю ночь не спал, лежал в лихорадке, всю ночь спорил про себя со Славиком, доказывал ему, что он не понял меня, что рассказ не так плох.

Вероятно, и после моих разборов некоторым моим друзьям тоже не спалось. Но тем не менее такая критика нас не разъединяла: у меня после разгрома всегда было страстное желание написать сильную вещь, доказать, что рассказ, который разбили, моя временная неудача. Я писал, приносил, читал, слушал похвалу, с удовольствие писал другой, считал его удачным, думал — опять похвалят, но его разбивали так, что стыдно было находиться в студии».

О студии заговорили. В Харькове, да и на Украине пошла молва о молодых способных ребятах. А поскольку Харьков город рабочий, тут и ЦК Компартии Украины заинтересовался. И однажды на занятии литстудии оказался даже завотделом культуры ЦК. Алешкин читал свой новый рассказ «Шутов палец». Киевский начальник был очень доволен: признался, что не ожидал такого уровня.

Не замедлил сказаться результат этого вечера: в Харькове в 1976 году вышел коллективный сборник «Солнечные зажинки». В нем была первая публикация Петра Алешкина — повесть «Рачонок, Кондрашин и др.».

Успех, как водится, окрылил молодого автора: он собрал рассказы, повесть и отправил в Киев, в молодежное издательство. Ответ пришел на удивление быстро. Рассказы отвергались, но повесть будут издавать. Эта первая книга называлась «Все впереди». В откликах и рецензиях в основном упиралось на то, что ее написал молодой рабочий. Да, теперь видно, что повесть слабовата, но в ней чувствуется свой отчетливый голос.

Вторая книга, рассказов, «Там, где солнечные дни» вышла в 1980 году в Харькове, когда автора там уже не было, а было строительство железной дороги Сургут — Уренгой и, наконец, Москва.

Если первая книга писалась в заводском читальном зале, то вторая в сибирском общежитии. Стола не было. Автор сидел в холодной комнате на кровати, в куфайке и ватных штанах, зажав коленями тумбочку. Застывала паста в шариковой ручке.

Рядом пили дешевый портвейн и дрались.

Иногда шел к местному пьянице-поэту Федоровичу, пятидесятилетнему хромому бывшему офицеру, отмотавшему по лагерям три срока. Тот жил в бараке, у двери обычно лежал верный друг Федоровича, тоже хромой, кобель Воруй-Нога. Федорович, хватанувший одеколона, все более заводясь, читал стихи. Алешкин и Воруй-Нога слушали.

У Федоровича в Москве была дочь, замужем за полковником. Как он говорил о ней, как плакал! Уже потом, после смерти Федоровича, Алешкин нашел ее в Москве, стал рассказывать об отце… Она только пожала плечами.

У него уже был диплом Тамбовского пединститута и он учился на заочном сценарном во ВГИКе.

Кинодраматурга, впрочем, из Алешкина не получилось. Вписаться в московскую киношную тусовку непросто. Его киносценарии и заявки отвергались. Он писал новые — и снова отказы. И вдруг — удача! Алешкин написал по повести украинского писателя В. Кучмия заявку на спортивный фильм. Киностудия «Мосфильм» проявила интерес, нашелся и режиссер. На встречу с ним Алешкин шел с трепетом. Никогда живых режиссеров не видел. Лишь слышал об их жутком характере. Знакомая по ВГИКу рассказывала, как она после каждой встречи с режиссером «гремела» в больницу с нервным истощением — 11 раз!

Характер у режиссера действительно был жуткий, но кое-как поладили. Впрочем, когда сели за сценарий в киношном доме творчества в Матвеевском, скорую помощь пришлось вызывать. Режиссера свалил инфаркт. Так ничем все и кончилось.

Алешкин толкнулся еще пару раз в двери киностудий и понял: нет, не его это дело! Деликатесная черная икра киноискусства ему не светила. Впереди ждал черный, зачастую горький хлеб русского писателя.

Вторая книга, выстраданная в сибирском общежитии, была уже по-настоящему хорошей прозой.

Как известно, писатели рождаются в провинции, а умирают в Москве. Но — «Москва слезам не верит», «Москва бьет с носка» и т. д. Без прописки в Москве на работу не брали, без работы не прописывали.

Они сидели с Таней весной 1979 в крошечной комнатушке подмосковного женского общежития и не знали, что же им делать дальше.

Таня была тоже из Масловки, московская заводская лимита.

И вдруг ее как озарило! Она взяла свой и Петин паспорт, положила их рядом на подоконнике. Раскрыла свой, разогнула скрепки и вынула листочки с ее общежитской пропиской. Потом таким же образом вставила листочки в его паспорт, согнула скрепки.

Как ни странно, в московской конторе, куда Алешкин пришел наниматься плотником, подлога никто не заметил.

И только Таня, меняя вечером паспортные листки, ахнула: паспорт у Алешкина был харьковский, украинский, а он толще российского — номера страничек не совпадали! Бог помог! — подумала она.

В этой крохотной комнатке женского общежития он написал свою третью книгу. Стола не было, он бы туда не влез. Писал, лежа на кровати, подложив подушку. Когда уставал, брал гитару:

Кто мне сказал, что во мгле заметеленной

Глохнет покинутый луг?

Кто мне сказал, что надежды потеряны?

Кто это выдумал, друг?

Назвал книгу «Тихие дни осени» и отнес в молодежную редакцию издательства «Современник». Когда ее вернули с отрицательной рецензией, он вынул рецензию из папки и отдал рукопись в соседнюю комнату — в редакцию прозы. Там сначала брать не хотели: молод, не член Союза писателей. Но узнав, что у автора уже есть книги, с неохотой взяли. Незнакомых молодых авторов в издательствах не любили. Рецензировали два раза. И обе рецензии были весьма положительными.

Книга вышла, и это уже был заметный успех!

Начали печатать московские журналы. Алешкин вдруг получает телеграмму из журнала «Знамя» с просьбой зайти к ним в редакцию прозы. Дело в том, что рукопись новой книги он отнес в издательство «Московский рабочий», где ее отдали на рецензию завпрозой Наталье Ивановой. Той понравилась повесть «В новом доме» и ее решили опубликовать в журнале. Впервые столкнулся Алешкин с настоящими московскими редакторами-профессионалами. Когда он увидел свою повесть правленой, в глазах помутнело. Она была вся исчеркана. Перебирая страницу за страницей, он убеждался, что редакторы правы! Как далеко было еще до совершенства.

И вот — чудо! Он становится своим среди этого высоколобого таинственного ордена редакторов. Его берут с улицы, по конкурсу, в издательство «Молодая гвардия». Это был 1982 год. А спустя два года за придуманную им книгу Алешкина награждают Серебряной медалью ВДНХ, а еще через год он становится заведующим редакцией.

Работа была интересной, азартной. Алешкин и сам заводился, и заводил других. Постепенно вся авторская молодежь перетекала из редакции «по работе с молодыми» к Алешкину. Там было интереснее, там клокотала жизнь, то и дело возникали идеи новых книг.

Не всем это пришлось по нраву. «Слишком много на себя берет», — ворчали те, кто ничего сам придумать не мог. Исходили желчью завистники, пошли всякие придирки, пакости. Многого он тогда не понимал. В аппаратной игре был не силен. Потом, уже спустя годы, ему рассказали, как он встал кое-кому поперек горла…

Алешкин уходит из издательства. Это был смелый шаг, но ведь хотелось писать свое! Сколько тем и замыслов лежало в ящике наконец-то обретенного стола! И — за уже сделанное, и как аванс на будущее его принимают в Союз писателей.

Эти годы, 1988—1989, были для Петра Алешкина самыми плодотворными. Он закончил романы «Заросли», «Трясина», первую книгу романа «Время великой скорби», написал несколько повестей и рассказов.

Теперь часто приходится слышать, что рассказ оскудевает и для «малой формы» наступили тяжелые времена. Распространяется убеждение о главенствующей роли в литературе эпических крупных форм. Считается, что рассказ, даже отличный, все же уступает по своему значению и весу роману. Но вспомним, что в русской литературе ХIХ века, где есть великий роман, рассказ никогда не занимал подчиненного положения, определившись сразу как самостоятельная ценность.

Иногда мне кажется, что рассказы Алешкина есть не что иное, как спрессованные мастерской силой его искусства романы.

Это видится даже в ранних рассказах.

Рассказ «Прости меня», написанный еще в 1974 году.

Рассказ полифоничен. Одни и те же события видятся по-своему разными героями. Думаю, в то время, Алешкин, смутно ощущая свое одиночество, перенес его на персонажей рассказа. Все они чудовищно одиноки. Одинок студент Алеша, по-своему мучается в своем одиночестве блатной Паня и, что самое удивительное, одинока, казалось бы, счастливая Люба.

Убога жизнь этих людей. Убоги их радости. Алешкин рисует не столько портрет человека, сколько портрет времени. Плохой человек убивает хорошего. Но все это в контексте социалистической эпохи. Недаром этот рассказ напечатали только в 1992 году.

Я сейчас не буду говорить о языке, хотя, например, из одного лишь первого абзаца уже полностью виден человек, его характер, да и, пожалуй, сама его жизнь: это застенчивый, мечтательный молодой человек, живущий в ожидании чуда:

«В двери читального зала Алеша столкнулся с входившим парнем. Тот буркнул что-то невнятное. Алеше послышалось „цыц, прыщ!“, но было похоже и на „Прошу прощения“. Алеша неловко уступил дорогу, открывалась лишь одна половинка двери, и извинился. Потом медленно спустился по ступеням и побрел мимо высоких окон читального зала».

Творческий метод Алешкина с его тщательной проработкой подробностей и деталей именно потому и оказывается далеким от натуралистической манеры изображения жизни, что за каждой такой деталью и подробностью перед нами вырисовываются характеры людей, смысл событий, а за ними — та самая «общая идея».

Обратимся к одному из последних рассказов Алешкина — «Лагерная учительница», опубликованному в журнале «Октябрь».

По своей лирической тональности, душевной теплоте и таланту он, как мне кажется, приближается к последним рассказам Юрия Казакова — «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал».

Рассказ начинается просто, обыденно, даже приземленно.

«Был декабрь. Постоянной работы в колхозе не было. И я два раза в неделю вместе с тремя мужиками и трактористом возил солому с полей коровам на корм. Утром, часов в девять, мы собирались в теплушке на ферме, резались в карты в дурачка до одиннадцати, а потом ехали в поле на тракторе. Сгорбившись, подняв воротники от холода, сидели мы на больших тракторных санях, срубленных специально для перевозки соломы. Снежная пыль от гусениц осыпала нас всю дорогу. Мы останавливались возле омета, вокруг которого весь снег был испещрен заячьими следами, накладывали воз. Потом, если погода была солнечная, не мело, делали в омете конуру и снова начинали играть в карты, пока низкое солнце не коснется горизонта. Возвращались всегда затемно».

А между тем, это щемящая история о трагической любви. О любви, которую человек сохранил на всю жизнь.

По недоразумению, девятнадцатилетний парень осужден и попадает в колонию. Он пишет стихи, а в лагерном клубе среди разных кружков — и литературный. С удивлением встречает там наш герой Белый своего лагерного бригадира, уголовника со стажем.

«Калган писал о пиратах, о капитане Флинте. В главе романа, которую он читал, мелькали красивые названия: Бискайский залив, Карибское море, Сарагоса, Бильбао. Он читал, а я видел перед собой не лысого мужика со вспотевшим лбом и ноздреватым носом, а романтического мальчишку, мечтающего о дальних землях и морях, где он непременно побывает, когда вырастет, не подозревающего, что вся его жизнь пройдет в лагерях, а каравеллы и пальмы он каждую неделю будет видеть только в бане, выколотыми у себя на животе».

Кружок ведет учительница Ирина Ивановна. Ее первое появление Белый не забудет уже никогда в жизни:

«Мы повернулись к двери и молча стали смотреть сквозь стеллажи, как невысокого роста женщина, стоя спиной к нам, снимает коричневую искусственную шубку, вешает на гвоздь, снимает белую пуховую шаль, встряхивает иссиня-черными густыми волосами до плеч, проводит несколько раз по ним расческой, поворачивается и с улыбкой идет к нам меж стеллажей, чуточку развернув одно плечо вперед, чтобы не задеть книги на полках. Не помню, какой я рисовал себе перед встречей эту лагерную учительницу литературы.

Помню, что не такой! Мне показалось, что к нам приближается индианка или персиянка, так смугла она была. Чуть пухловатое, смугло-темное лицо ее озарялось блеском зубов. Сильно заметен был синевато-фиолетовый пушок над верхней губой, сгущавшийся к уголкам припухших губ. Глядела она, приближаясь, на меня. Я, не отрывая взгляда от ее персидского лица, стал почему-то подниматься ей навстречу».

Ирина Ивановна два года назад приехала к своему мужу-зеку, устроилась учительницей в колонию, чтобы быть к нему поближе. Но того убило сорвавшейся балкой. А она осталась.

Вообще, выбор сюжетов рассказов Алешкина может подавить своей суровой прямолинейной направленностью. Сами же эти создания писателя оказываются насыщенными большой лирико-драматической силой, чистотой нравственного чувства, заключенного в них, глубиной и значительностью высказанных идей. Здесь важно не только что, но и как это что воссоздается автором в художественной системе его произведений.

История любви одинокой несчастливой учительницы и тамбовского паренька очень чиста. Да, наверное, это тысячная история первой любви в русской литературе. Но она написана именно Алешкиным, и это видно сразу. Здесь почти нет лирических отступлений, но вдруг прорвется, и понятно, что от самого сердца:

«Я всегда любил людей, не абстрактное человечество, а конкретных людей, тех, с кем меня сталкивала жизнь, даже в лагере. И люди отвечали мне тем же. Конечно, бывало, и я невольно обижал близких, и меня обижали, получал и я неожиданные тумаки, но мне всегда казалось. что это от непонимания меня, моих поступков. Я никогда долго не сердился на обидчиков, не старался отомстить, верил: жизнь сама расставит все на свои места».

Истории о первой любви обычно кончаются грустно. Эта тоже не исключение. Вообще, вся наша жизнь грустна. И это в книгах Алешкина пробивается постоянно.

Ко многим его произведениям подходят слова Достоевского: «Невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо грустная мысль: «Ну, что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтобы только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет?»

Алешкин хотел бы найти залог духовного обновления человечества в прекрасном, утвердить исконное стремление к правде и красоте. Но прекрасная мечта паренька Белого оказывается разрушенной. Было бы, однако, неправильным видеть смысл этого талантливого рассказа лишь в изображении гибнущих иллюзий. В рассказе есть положительное начало, оно заключается в утверждении подлинно человеческих качеств, которые, как бы трагически ни складывались судьбы, все-таки являются самым главным и ценным на земле. Подлинная красота — это красота душевная, говорит писатель.

Рассказы «Телушка» и «Половодье» — из ранних.

Видно, какое значение художественной детали придавал Алешкин уже тогда.

«В прокуренной теплушке было прохладно и по-осеннему сыро. Пыльная лампочка тускло освещала некрашеный с отбитым углом стол у окна, пол, доски которого не были видны из-за грязи, натасканной утром мужиками, печь-голландку с облупленным боком, старые плакаты, прибитые к стене гвоздями».

Характерное свойство детали у Алешкина, чрезвычайно важное для жанра рассказа, заключается в том, что она способна передать уму и сердцу гораздо больше, чем голая словесно-смысловая ткань фразы, выражающей эту деталь.

Сторож Тимошка мучается, когда наглый завфермой уводит ночью неучтенную телушку.

Он знает, что ему могут не поверить и что наверняка неприятностей наживет, но — решается на правду. Ибо правда — высшее состояние человека. Тимошка, конечно, этого объяснить не может. Но он это понимает всей своей жизнью.

Рассказ «Половодье» о прощании с отчим домом. Вроде бы ничего особенного не происходит. Деревенские ребята на речке раскалывают льдины, гоняют гусей. Но все это, обычное, для Мишки в последний раз. Семья уезжает. За призрачным счастьем, а на самом деле за такой же убогой жизнью. У Паустовского я как-то прочитал: «Ожидание счастливых дней бывает иногда гораздо лучше этих самих дней». Этот паводок не принесет чудес, он лишь повлечет семью за собой, мимо темных изб и грязных берегов.

«Возле калитки тарахтел трактор. На прицепе стоял шифоньер и были в беспорядке навалены узлы, стулья. Торчали ножки стола. В зеркале шифоньера отражались крыша избы, кусок неба и белые растрепанные облака.

Отец заколачивал окна. Изба от этого становилась чужой, нежилой, похожей на другие покинутые избы деревни». То, что людьми принято называть судьбою, является, в сущности, лишь совокупностью учиненных ими глупостей.

Некоторые ранние рассказы, например «Случайная встреча», кажутся скомканными. Конечно, выручает общее лирическое настроение рассказа. И еще вдруг дохнувшая теплотой подмеченная художественная деталь, вроде — «я представил, как она поправляет одеяло вначале у сына, он поменьше, потом у дочери. Все матери делают это одинаково».

Рассказ «Славик Захаров» написан в 1972 году и явно перекликается с деревенскими рассказами Шукшина. Сельский шофер, «чудик», женится на городской, и никак эти два мира не могут состыковаться. И дело даже не в том, что она городская, просто она другая по восприятию мира, по отношению к жизни.

Давайте подумаем: а обаятельный лихой и сердечный парень Славик — прав ли он? Ну да, можно носиться с молодой женой на машине, можно не думать, чем кормить кур, можно пропивать зарплату. А можно, как молодая жена, вязать пуховые платки на продажу, торговать сахаром и, кстати, еще и лечить людей.

Славик Захаров ведь люмпенизированный человек. У Алешкина они часто встречаются. Потребность внимательно такого человека рассмотреть, понять и проанализировать стимулы его действий, психологию его поступков тесно связана с поисками социального, нравственного. Это потом с полнотой проявится в романах «Лимитчики», «Я — убийца».

А началось это, вероятно, с рассказа «Киселев». Русский характер… Основы души и поведения. Зубоскал и охальник плотник Киселев на поверку оказывается душевно тонким человеком.

Кстати, строгость формы — особая черта некоторых ранних рассказов Алешкина. «Киселев» полностью подпадает под это краткое определение новеллы, данное Гете: «Одно необычайное происшествие». Не чувствуешь у автора книжной выучки, — его художественный язык самобытен, вне книжной культуры 70-х. Хотя наверняка философски-нравственный фундамент творчества Петра Алешкина заложен именно в 70-х годах. Я думаю, Алешкин рано понял, что в прозе, как и в поэзии, где все очарование заключается нередко именно в характере воплощения образной мысли — переживания, — нельзя говорить, отвлекаясь от самой этой системы, дающей жизнь авторскому замыслу.

Еще один рассказ о несчастливой любви, написанный в 1982 году. «Милочка и гвоздодер». Но здесь нет той трагической ноты, звучавшей в «Славике Захарове», например.

Первая деревенская любовь Светы и Кости прекращена не трагическими обстоятельствами, не каким-то неожиданным случаем, даже не разностью характеров.

Старшая сестра Светы, ставшая певицей в областном городе, и повидавшая уже закулисную жизнь «искусства», размышляет вслух: «Вот ты про мать говорила, счастлива ли она? Да, таскала она свеклу из морозной земли, жарилась в поле, не имела вот такой квартиры, но она счастливей меня, счастливей! Я вот над Костей твоим подсмеиваюсь, ты думаешь, потому что он плотник, работяга! На сцену не выпархивает, как я… А я, может, ему завидую! Ты вот оправдывать его начала, мол, в институт поступит. Да разве счастье в институте? Он и без института счастлив будет».

И действительно, честный положительный Костик оборачивается пресным и просто неинтересным человеком. Даже сразу не понимаешь, как и когда это произошло. Вот настоящее мастерство прозаика! И пускай бежит от Костика Света, если ей так уж хочется, «на стезю порока».

В конце рассказа понимаешь, что и любви никакой не было. Один шел по начертанной ему общественной системой дороге, по ее прямой и тоскливой колее. Другая шагнула за обочину, но по сути — это иллюзорность необычного пути, это все та же колея.

Сам Петр Алешкин постоянно колобродил по начертанному ему пути вдоль и поперек, пока наконец не пошел прямиком по зеленой траве свободы. И дело не в том, что он стал известным писателем, секретарем Союза писателей и лучшим издателем в России. Он стал самим собой. Он стал человеком, которому никто больше не навяжет свой путь.

Недаром, то ярче, то затухая, через все его творчество сквозит тема ухода. Та самая больная тема, к которой в конце жизни пришли Толстой и Чехов.

А теперь он оборачивается назад — там его родная Масловка, из которой Алешкин когда-то ушел. Он вернется туда обратно, но для этого нужно было пройти через унижения, предательства, нищету и деньги. Через любовь и ненависть. Через лицемерие лжедрузей. Он вернется туда своим — не советским барином как Абрамов и Проскурин, а кровным братом этих людей.

В искусстве, в литературе, как в жизни, ничто не может зародиться самопроизвольно — все растет из своей почвы, из своего корня. Если меня удивляет какое-нибудь полотно живописца, я хочу знать, что было сделано мастером раньше, как он учился, как он писал, прежде чем создал удивительное полотно. И если я сегодня не могу оторваться от иных страниц Алешкина, я спрашиваю себя: из каких зерен выросло его искусство?

Детские и юношеские впечатления во многом создают основу писательской личности.

В рассказе «Шутов палец» это хорошо видно. Опять звучит тема ухода, на этот раз ухода в свое детство, с пониманием невозможности это детство вернуть. Но «где бы я ни был, кем бы я ни стал, солнечные дни моего детства будут всегда со мной…»

Наверное внукам Арбата показалась бы дикой тоска по одноногому неграмотному инвалиду Саньке Туману.

Можно, конечно, любить арбатские переулки и с любовью всю жизнь вспоминать гуманитарный корпус МГУ, но чтобы любить черные весенние овраги с одинокими осинами — для этого нужно быть Алешкиным.

И еще, очень хорошая психологичная школа видна в рассказе — бунинская. Мне, например, очень нравится такой кусочек:

«Я знал, что тетя Настя обязательно зайдет к нам, когда узнает, что я приехал. Зайдет и начнет выспрашивать у меня, как я живу, как учусь и понимает ли меня моя жена. И при этом она будет вздыхать, скрестив руки на груди и чуть-чуть покачивая головой. Потом начнет рассказывать про свою дочь Лиду, рассказывать с грустью, печальным голосом, словно жизнь дочери сложилась неудачно. Но я-то знал, что Лида живет хорошо, работает учительницей в одной из деревень района. У нее двое детей и спокойный молчаливый муж.

Но тетя Настя твердо уверена, что Лида могла быть счастлива только со мной, а раз ничего не получилось, значит, и жизнь у нас должна быть несчастливой. Я чувствовал, что и мне она не верит, когда я рассказываю о своей семейной жизни».

Деревенская жизнь и вообще психология деревни требуют особого понимания.

И, между прочим, нисколько не кажется чрезмерно сентиментальной сцена с молодой осинкой. Эта сцена символична — означает нерушимую связь с малой родиной.

Из последних рассказов: «Первая любовь — первый срок».

Герой этого рассказа свой лагерный срок получил из-за любви. Глупая ревность, глупая драка. А вообще-то этот рассказ об извечном поиске идеала, которого, может быть, и нет. У Алешкина почти в каждом произведении — сожаление. Сожаление о какой-то иной жизни, о неудавшейся любви. Сожаление к человеческой подлости и низости.

Глубина постижения времени и вечности доказывается и проверяется поведением художника — его книгами, словом, гражданской позицией. Писатель, как и прочие люди, подвергается проверке на человечность, на подлинность социального и гуманного самосознания. В такие минуты происходит или утверждение, победа духа или разрушение его. Петр Алешкин по своему духовному самосознанию — утверждатель добра.

Невыносимо трогателен рассказ «Скоро свидимся». Когда я его впервые прочитал, слезы навернулись.

Это снова о трагической невозможности изменить свой путь, свою жизнь. Всю эту свою жизнь человек любит женщину, с которой соединиться не может. Уже и дети пошли, и внуки, а любовь живет, не гаснет.

«Когда их дети и внуки помянули родных, по традиции покатали на их могилах яйца и разбрелись по кладбищу, ушли к могилам друзей и дальних родственников, они остались с Марусей вдвоем. Старик сказал ей тихо, указывая на край ограды возле холмика могилы ее мужа:

— Ты, должно, тут ляжешь?

— Тута, больше негде…

— А я здесь, — указал старик на место рядом, только по другую сторону оградки. — Выходит мы хоть тут будем лежать рядышком… неразлучны…

— Ох, дед, ты опять за свое, опять вспомнил? — засмеялась она, и почудились нотки, которые он слышал в ее смехе той лунной весенней ночью больше шестидесяти лет назад.

Я не забывал никогда! — ответил он и добавил с тоской:

— Пропала жизнь!

— Чей-то пропала? Дети, вон, смотри какие у нас хорошие… Вырастили… Внуков повидали, понянчили… А ты говоришь, пропала…

Сказала и заплакала вдруг горько, неостановимо, так, что ему пришлось успокаивать ее, прижимая к своей груди и поглаживая по худой сутулой спине».

У каждого человека есть, пожалуй, ощущение вины за какие-то совершенные в жизни поступки. Даже не вины, а скорее стыда. Рассказ «Прости, брат!» — об этом. Петр, вернувшись из армии, пережидающий время до поступления в институт, и весьма скептически относящийся к женщинам; его брат Валера — более духовно чистый человек (образ, впрочем, не очень очерчен); практикантка-учительница Валентина.

Только спустя годы оценит искреннюю любовь Валентины к нему Петр. То, что далось ему в руки просто, могло бы составить счастье его брату. От Валентины, правда, ничего не убыло — замужем, все хорошо. Собственно. и трагедии никакой нет. Разошлись по своим дорогам.

Но здесь опять звучит мелодия другой жизни. Все могло бы случиться не так. И невысказанное: а счастливо ли будет это не так?

Хорошо, что в рассказе нет никакого морализаторства. В основном он построен на эмоциях. Вторым планом проходит деревенская жизнь, и на этом фоне острота морального звучания еще сильнее.

Рассказ «Ада» — о разочаровании в любви. Женщины имеют только одно средство делать нас счастливыми и тридцать тысяч средств — составлять наше несчастье.

Молоденький солдатик влюбляется в капитанскую дочку, но в отличии от пушкинской Маши Мироновой она оказывается с двойным дном. Говоря с нашим героем о стихах и целомудренно гуляя с ним во ржи, она тем временем озверело трахается с полуграмотным сержантом, да и, похоже, не только с ним. Очень ярко, с мужским вкусом, выписан образ Ады. Сильно полыхает авторским осуждением, а его-то как раз, может быть, и не нужно. Рассказ только бы выиграл. Мало ли что, может она нимфоманка. Встречались мне такие. И неплохие они девушки, в общем-то, были.

Ну а говоря в целом, прозе П. Алешкина свойственна особая плотность художественной ткани. Иногда в ней чувствуется некоторая перенапряженность. Писатель рисует самую обычную реальность, но вносит в свой рисунок присущее ему ощущение объема, захватывающее и бытовую историю, и некое мыслимое, протекающее в неведомом будущем ее продолжение. Особая смысловая нагрузка, ложащаяся на образы его прозы, временами ощущается как избыточный вес. Герои П. Алешкина не просто живут, как это свойственно людям, а, так сказать, совершают жизнь. Это издержки творческого метода писателя, стремящегося предельно насытить образ мыслью и чувством, придать ему глубокий и неоспоримый смысл духовного события среди случайностей жизни.

Искусство Алешкина в том и заключается, что конкретное изображение жизни, эпизоды повествования, сменяющие друг друга, всегда представляют собой у него скрытую в этом изображении внутреннюю систему экспрессивных, эмоционально-смысловых оттенков, воплощающих в себе движение идеи произведения. В каждом своем элементе эта художественная система лишена случайностей, и самой логикой развития внутренней формы (связей, сцеплений, разработки чувства) приводит читателя именно к такому восприятию, к такому переживанию высказанного в этой форме авторского чувства, которых и хотелось добиться автору.

Роман «Заросли». Снова тема ухода, тема другой жизни.

«Книги Ванек читать любил, но ни в одной из них не встретил такой деревенской жизни, какую видел вокруг себя, какой жил сам. Где-то была иная, радостная жизнь без больших забот и тревог. На родной земле ее не было, а познать хотелось».

Ваня Егоркин, деревенский парень, которому год до армии, едет в Москву, где учится его сестра, и поступает рабочим на машиностроительный завод. Живет в общежитии, где народ разный — Ванек и в конфликт в первый день вступает.

С непривычки работа на конвейере тяжела, и даже очень.

Правда, есть и свои маленькие радости. «Ванек ополоснулся в душевой и, чувствуя во всем теле приятное томление, поднялся на второй этаж. Ему понравилось мыться после работы. Входишь в душевую усталый, раздеваешься медленно, рассеянно слушая, как переговариваются рабочие. Постоишь под сильными струями прохладной воды. потом вымоешься, и приятно так становится. Ноги расслабляются. Руки отдыхают. Хорошо! Не то что в деревне в корыте мыться. В Масловке, да и во всех деревнях вокруг, не строили бань. Общие, колхозные, были только в крупных селах, и мылись ее жители в обыкновенных корытах».

В-общем, понятно, что у Ванька за плечами. Вскоре он привыкает к заводской жизни. Даже вносит рацпредложение, становится молодежным активистом. Отражена в романе и роль комсомола в совершенно ненужном эпизоде: игры в волейбол. Схематично? Да. Но вспомним, когда это писалось. И даже в ту пору прорывается вдруг такое:

«Ни театры, ни музеи, ни дворцы никого в город не сманивали. Вранье! А кино и телевизор и в деревне такие же кино и телевизор. И бесхозяйственность деревенская, как говорят некоторые, ни при чем. Бесхозяйственность в деревне появилась, когда хозяева в город удрали. Да и столкнуться нужно прежде с бесхозяйственностью, а потом уж бежать от нее. Не здесь собака зарыта. Не здесь. Главное ведь то, что мы еще мальцами мечтали о городе, еще мальцами нас от деревни отрезали. Не могло же вдруг все поколение, как чумой, городом заразиться. Отцы, деды жили в деревне, не в сладкие годы жили и не тяготились, не тянуло их в неведомые дали. Конечно, и среди них были те, кто покидал деревню, уезжал за счастьем в город. Но массового бегства не было. Что же случилось? Кому это было нужно — деревню оголить? Не могло же это случиться ни с того, ни с сего. Вспомнилось, как учительница литературы, которая все случаи жизни объясняла словами Маяковского, говорила, когда сталкивалась с чем-то непонятным: если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно. Нужно было кому-то выдернуть нас из деревни, разметать по земле, лишить корней».

Это писалось, когда такие вопросы открыто не ставились. В. Распутин и В. Белов рассказывали о прошлом деревни, но не о ее настоящем. Алешкин заговорил о теперешней деревне. Замечателен монолог дяди Ваньки в романе.

Итак, живет Иван Егоркин, работает на заводе. Появляется у него и городская любовь — хорошая заводская девчонка Галя Лазарева, чей брат Алешка, спортсмен-гонщик, становится однм из главных персонажей романа.

Ивана Егоркина призывают в армию. И здесь я вижу уже совершенно другой алешкинский текст, совсем не похожий на его деревенские рассказы. Перед нами строгая и совершенная гармония частей и целого, отдельной художественной детали и сложно организованной общей динамической постройки. Звучит новый язык прозы — и не в характерности, не в сюжетности, свойственной ранним вещам писателя, эта новизна, а в сдержанности слова, в повышенной смысловой нагрузке на каждое слово, его повышенной грузоподъемности. Фраза может быть в два-три слова, и ощущаешь ее завершенность, смысловую и образную. Образ не стремится возобладать над впечатлениями читателя и — врезается в сознание.

«Шли молча. Егоркин не чувствовал тяжести вещмешка, автомата. Что-то подобное он видел в американских фильмах, но то было кино, трюки, а здесь в вертолете были его товарищи. молодые ребята, которые полчаса назад вместе с ним слушали песни… Кто мне сказал, что надежды потеряны? Кто это выдумал, друг? Сейчас шарахнут из-за камней, и нет Егоркина, пронеслось в голове. Иван почувствовал, как липкой стала спина под вещмешком. Он всматривался в камни, нет ли там какого движения. Засада скорее всего могла быть там. Но наверху было тихо. Скучно синело апрельское небо, плавилось, калило камни жаркое солнце. Воздух был насыщен запахом горного тюльпана. Цветов возле тропы не видно: только осыпавшиеся сверху мелкие камни да валуны. Тропа петляла меж больших глыб камней, мимо отвесной скалы, в одном месте шла по узкому уступу над пропастью… Перед глазами Ивана мерно колыхался вещмешок сержанта, идущего впереди. Слышалось шуршание камней под ногами да тяжелое дыхание солдат. Воздуха не хватало, и хотелось вдохнуть как можно больше, остановиться хоть на мгновение, отдышаться. По лбу и вискам Ивана из-под панамы ползли струйки пота. Хотелось пить. Плечи и спина ныли. Теперь он лишь изредка поднимал голову, смотрел вверх».

Иван тяжело ранен в Афганистане. В ташкентский госпиталь к нему приезжает чуть было не соблазненная московским ловеласом Галя.

Они женятся, обрастают знакомствами. Не стоит перечислять здесь эпизоды сюжета — кому интересно, сам прочитает. Но хотелось бы еще показать языковую ткань романа. Вот как, например, Алешкин пишет о железе:

«Он пробрался вдоль щита ко второму ряду и сразу же узнал Иру, хотя она стояла у станка спиной к нему. Руками в рукавицах она поддерживала железную пластину, лежавшую под прессом. Пресс со злобным шипением ухнул сверху на пластину, стукнул, отрубил и, довольный, поднялся на свое место. Ира сбросила отштампованный стакан в ящик, передвинула пластину дальше под пресс и нажала ногой на педаль. Пресс снова яростно бросился на пластину».

Или совершенно прекрасное изображение пьяного:

«От этой кучки людей навстречу Роману бежал пьяный мужик в мятом, бывшем когда-то черном пиджаке. Брюки его, такого же грязно-серого цвета, были в пыли. Должно быть, он только что валялся на земле. Мужик бежал согнувшись и руки со сцепленными пальцами держал на затылке, словно ожидал каждую секунду, что его будут бить по голове, и защищал ее руками. Бежал он тяжело, едва удерживаясь, чтобы не упасть. Лица его не было видно, смотрел он в землю. За ним никто не бежал, да и внимания на него никто не обращал, кроме Романа».

Помню, читал, как Чехов с Буниным соревновались в подборе художественной детали. Один придумывал, как идет поезд, а другой — как девушка выплескивает остатки чая в окно, и чаинки и капли залетают в соседнее открытое окно.

Думаю, в этой компании соревнователей Алешкин пришелся бы к месту.

Когда же действие романа происходит в Масловке, местные слова, употребляемые с тонким уменьем и безошибочным вкусом, сообщают прозе Петра Алешкина исключительную земную прелесть и как бы ограждают их от «литературы» — от сочинительства, лишенного горячей крови живого родного языка.

«- Хорошая хозяйка! — говорил дядя Ванька. — Молодец, Ванек! Так надо! А тутошняя твоя невеста Валька Пискарева — черт! Пьеть!

— Как?! — удивился Егоркин.

— Страсть как! Мать-то ее самогон гонить… Кажный день на столе… Зятек, друг твой Петька, нахлещется, и она подрядок с ним… Слышь, кума, — повернулся дядя Ванька к сестре, смеясь. — Вчерась иду я с коровника. Темно уже, а они нажрались и песняка на крыльце режут!.. — Дядя Ванька снова повернулся к Ивану. — Из доярок Вальку поперли… Напились, коровы орут недоенные… А у Петьки права отобрали и машину тоже… Теперь праздник у них. Кажный день праздник… А Петькина мать-то совсем спилась. Все. Пропала!.. Зимой Васька выкинул ее голую в снег, пусть замерзает!..

— Голую! — воскликнул удивленно Иван.

— Без ничего!.. И замерзла б, да бабы увидали, сжалились, в шубу завернули да на печк к Катьке, соседке, унесли. А то б тама была, — дядя Ванька указал на пол. — А в субботу, вот в эту, прошла которая, дочь Федьки Чекмарева из интерната приехала, пузырек привезла. А Федька думал — дикалон, выхлестал и поехал на тракторе, а из него пена поперла, в пузырьке не дикалон был, шампунь. Высунулся он из кабины, трактор идет, гусеница вся в пене. Не приведи, господь!

— А дядя Вася Чекмарев, брат его, отчего умер? Он вроде был здоровый, молодой… Обпился, что ль?

— А то чего жа!.. Кажный божий день пил… Нахлестался, как всегда, и дома на печку, а утром жена глянула — у него лапша из носу торчит. Захлебнулся! Отправили на Киселевский бугор. Страсть, что творится! Двора нет, где б от этого горя не плакали, — указал дядя Ванька на бутылку водки, которую мать поставила на стол. — Нашествие какое-то! Нашествие на Русь! Сроду такого не было… Говорят, испокон века на Руси пьют, но на моем веку такого не было. Нет, упаси Бог, не было!

— Врут, дядь ванька, не было пьянства на Руси! — сказал Иван. — Я читал, водка у нас в шестнадцатом веке появилась, при Иване Грозном. А до этого шестнадцать веков ее не видели у нас. Вино только князьям привозили. Дорогое для народы было. Медовуху пили да брагу, да и то по праздникам… В будни работать надо было!..

— Медовуху я пил, — одобрительно кивнул дядя Ванька. — С медовухи дураком не станешь!.. А счас все пьют: дикалон — эт конфетка! Зубную пасту пьють, сапожный крем, уж дихлофос наловчились жрать… А за водку все пропивают! Напрочь! Пшеницу в уборочную машинами спускали! Кому надо, с головой зерном огрузились… И никому дела нет! В войну за горсть зерна в тюрьму сажали, а счас…»

Понимаешь, что иногда Алешкин вкладывает в уста героев свои мысли. Я лично впервые сталкиваюсь с таким отношением к спорту. Но, может быть, это отношение и есть самое верное? Один из рабочих говорит:

«В каждой газете пишут о спорте, как какой-нибудь Вася пробежал быстрее Вани километр. Шум вокруг этого Васи: квартиру Васе, какую пожелает, машину Васе, все блага для Васи, а через неделю Петя на секунду быстрее Васи пробежал, и все забыли о Васе… Был такой футболист Колотов лет восемь назад, я в газете читал — он сразу в трех городах квартиры имел, кажется, в Казани, в Киеве и в Москве, а в это время писатель Шукшин прописаться в Москве десять лет не мог, конуры задрипанной получить не мог. А кто сейчас помнит Колотова, кроме его друзей-футболистов, а Шукшина вся страна знает и будет знать всегда…»

В романе чередуются эпизоды жизни Ивана Егоркина с Галей, спортивные будни Алеши, катящаяся под уклон жизнь Романа. Довольно ярко выписан образ фарцовщика и спекулянта Бориса. Из таких потом получились чубайсы и березовские.

Ради комнаты Галя устраивается работать в жэк техником-смотрителем. Это, пожалуй, самые живые страницы в романе. Интересно, сочно, с трагическим юмором рассказано как они с Иваном обходят квартиры неплательщиков. Облупленный пятиэтажный дом являет собой как бы раздрызганную пьяную Россию. Так и хочется навести в нем порядок, все прибрать, вычистить, отмыть от Федек-обсевок.

Поскольку автор писал роман десять лет, интересно следить, как в сюжетных линиях проявляется «оттаивание» времени. Так, на страницах появляются ресторанные проститутки и даже начальник-гомосексуалист. Это в линии Романа Палубина. В линии Алеши интересен мир спорта: психологически увлекающе поданы автором отношения внутри команды, характеры.

Иван Егоркин, защищая жену от наркоманов, увечит двоих. Они оказываются сыновьями могущественных торгашей. Свидетель подкуплен, судья тоже. Егоркина осуждают на три года. Но все кончается хорошо и с явно ощутимой надеждой, которую рождал у автора, видимо, 1988 год, когда роман был закончен.

Мне очень нравится линия младшей Галиной сестры Наташи и ее друзей. Это уже новое поколение, более умное и толковое. Эти ребята начинают практическую работу по оздоровлению общества, и верится, что у них получится, что за ними будущее.

Один из персонажей романа рассуждает так:

«Мы говорим, человек рожден для счастья, но не догадываемся, что жизнь наша — блуждание в зарослях в поисках дороги к счастью. Никто не знает, в какой стороне эта дорога. И кружим мы в зарослях, блуждаем, ветки хлещут по лицу, падаем, набиваем синяки да шишки… Выбрались на тропинку, широкая, много людей протопало по ней. Радуемся — на верном пути, вот-вот выберемся на дорогу, большую дорогу к счастью. Торопимся, бежим, спотыкаемся, а тропинка все уже, все неприметней, глядишь и исчезла. И опять вокруг одни заросли. И снова кружим, кружим, кружим…»

Но хотелось бы напомнить писателю Алешкину забавные слова Г. Лессинга — «Главная причина нашего недовольства жизнью есть ни на чем не основанное предположение, что мы имеем право на ничем не нарушаемое счастье, что мы рождены для такого счастья.»

Конечно, биографию писателя нельзя механически соотносить с его творчеством. Но по прочтении романа видно, насколько сам автор человек образованный, и не по формальному признаку. Он обладает широтой и универсальностью познания жизни.

Художественная ткань романа состоит из различных пластов эмоционально-смыслового содержания, находящихся в сложных отношениях друг с другом. Они обладают своим выразительным значением, своей внутренней законченностью и логикой, но живут и воспринимаются нами в определенных функциональных связях с другими такими же одновременно с ними разрабатываемыми эмоционально-образными системами, в каждом моменте своего развития подчиняясь общему движению замысла.

Как я понимаю, особенно привлекают читателей в прозе Петра Алешкина его обобщения, его желание понять и представить весь человеческий мир, дойти по звеньями цепи от человека к людям. Он — писатель философского склада.

Роман «Время великой скорби» — книга долговечная. Она вызовет в будущем еще много размышлений и толкований. Студенты-историки, например, уже приняли ее к сведению, как самое яркое отражение поры крестьянских бунтов против большевизма.

Работая над романом, Петр Алешкин ставил и разгадывал те больные вопросы жизни деревни, страны и народа, которые не решены и поныне.

В январе 1989 года, на Рождество, один восьмидесятивосьмилетний старик зарезал другого. Казалось бы, обычная бытовуха. Поспорили по пьянке. Так и думал вначале молодой следователь. Но все оказалось сложнее. История эта своим началом уходила далеко, в 1917 год.

Впервые Егор Антошкин и Мишка Чиркунов, или по-уличному Чиркун, столкнулись на деревенских посиделках. Мишка был старше на два года, уже побывал в армии, но дезертировал оттуда. «Как царя спихнули, мерекаю, за кого мне теперя кровя лить?» — так рассуждает он. Вот портрет этого антигероя: «Вошел — шапка на затылке, усы вздернуты, рот в ухмылке, глаза взгальные… Разделся, кинул шапку и полушубок в кучу на сундук, пригладил ладонью черные, сухие и короткие волосы на удивительно маленькой голове. Длинноногий, широкий в костлявой груди, поджарый, большеротый, с близкопосаженными глазами, озорной, подвижный, как на шарнирах весь». Образ взят непосредственно из жизни; я лично таких людей повидал много, и характер их представляю.

Очень нравится Егору поповская дочка Настенька. Но уже положил на нее глаз Мишка Чиркун. Вовремя поспел Егор к риге, когда хмельной Мишка тащил упирающуюся Настю по снегу.

Следующая их встреча в 20-м году. Красноармеец Егор приезжает в деревню на побывку, и как раз в это время туда нагрянул продотряд комиссара Марголина, в котором и Мишка Чиркун. Словно Мамай проходит по деревне, отбирают все дочиста. Убивают председателя сельсовета. Вместо него Марголин назначает Мишку Чиркуна.

Очень экспрессивны эти сцены: унижение крестьян циничным Марголиным и его сворой, ощущение приближающейся еще большей беды. Не за такую власть воевал с белыми Егор.

Отец говорит ему:

— Ты отстал… оборкаться не успел, да и не к чему, тут без тебя жизть кутыркнулась, раздрызганная стала, все, как слепые посеред леса, один туды тянет, другой сюды. Никто не знает, где дорога, а все указывают. Иной, скороземельный, таким соловьем поет, точно, мол, знает, за каким бугром рай, заслушаешься, бегом бежать следом охота, а приглядишься…

Отец Егора с мужиками принимают резолюцию о жестокости власти, о том, как им видится настоящая крестьянская жизнь. Отца арестовывают и везут в волость. По дороге Мишка Чиркун его застреливает, якобы при попытке к бегству. Не может он забыть, как отец Егора, будучи старостой села, отправил его, дезертира, на фронт.

После ранения Егор возвращается в родное село уже навсегда. Вернулся с гражданской войны и старший брат Егора Николай, заместивший в хозяйстве отца.

Хорошо выписан Алешкиным неторопливый, выверенный веками уклад русской крестьянской жизни. Но невесело нынче в деревне. Новая власть норовит содрать семь шкур с мужика.

Выступает очередной приехавший с отрядом комиссар:

— Настанет коммунизм, и несметные богатства хлынут к нам с окраин страны. Ленин говорил, что товарищи Луначарский и Рыков побывали на Украине и Северном Кавказе и рассказали ему, что на Украине кормят пшеницей свиней, а бабы на Северном Кавказе моют молоком посуду. Понимаете, девать еду некуда, когда другие голодают. И у вас — я ехал сюда, видел — хлеба уродились в этом году… Потому и планом наметили взять с Тамбовской губернии одиннадцать с половиной миллионов пудов хлеба…

— Сколько?! — раздались ошеломленные голоса.

— Очумели? Где мы возьмем?

— С голодухи подохнем!

— Товарищи, товарищи, разве это много? В прошлом году у вас взяли двенадцать с лишним миллионов пудов, живы остались!

Приезжающие комиссары в крестьянском труде, как правило, ничего не понимают. Они не знают, каким потом добывается этот хлеб.

Новый приехавший комиссар из-за ранения ослеп, но долг превыше всего, и он агитирует мужиков, как может. Мужики даже рады его приезду, поскольку привезли брошюры и газеты — хоть наконец-то покурить можно будет.

— О чем он? — спросил, подойдя к толпе Антошкин.

— О польском хронте, — ответил Аким, с удовольствием, даже с каким-то блаженным выражением на лице скручивая цигарку из клочка новой газеты. — Комиссар из Москвы тольки, с совещания деревенских агитаторов. Грить, Ленина видал своими глазами…

— Так он же слепой.

— Грить, видал.

Воистину символическим и страшным кажется эпизод, когда слепой комиссар, наткнувшись на коляску с ребенком-уродцем, разражается патетической тирадой:

— Какой прелестный, милый ребенок! — воскликнул слепой комиссар, поднимаясь с корточек. — Какая, наверно, у него счастливая мать! Вот, товарищи, — указал он на уродца, — будущее Советской страны! ради него мы и кладем свои жизни, ради него и проливаем свою кровь. И я уверен, что будущее будет таким же прекрасным, как этот ребенок! а строить это будущее нам с вами! — Слепой комиссар, чувствуя, что кто-то рядом с ним дышит громко, сопит, слушает внимательно, протянул руку, коснулся тугого плеча Коли Большого, деревенского дурачка, нащупал заплату на рубахе из грубого холста и приобнял его за плечо, продолжая говорить: — а вот главная опора Советской власти! Вот на таких крепких бедняцких плечах мы и придем к светлому будущему, к коммунизму…

Это очень страшная, надрывная книга. Нельзя без содрогания читать сцены, когда пьяные продотрядовцы измываются над деревенским священником, насилуют его дочь Настю.

Мужикам невозможно далее терпеть эти издевательства, но бунт тут же пресекается. Марголин жесток. «Арестованных мужиков загоняли в сарай. Отец Трофима Булыгина, седой, косматый старик с густой бородой, обхватил вялый труп сына темными в черных трещинах руками и, тужась, тащил от сарая мимо сгрудившихся в кучу красноармейцев. Тащил молча, немо раскрыв волосатый рот, а из глаз по морщинистым щекам, по седой бороде обильно текли слезы и падали на грудь, на рубашку. Босые белые ноги Трофима волочились по траве, царапали пальцами землю. Страшно было смотреть на седого старика, и Егор отвернулся, увидел, как билась на земле, выла, ползала на коленях за пятившимся Марголиным старуха в ветхой застиранной юбке со многими заплатами, в худых лаптях. Она поймала, обхватила ногу Марголина, прижалась щекой к его пыльному сапогу, выла, визжала истошно:

— Сыночек, помилуй!.. Пощади, сыночек! Где же я стока денег возьму? Сроду у нас стока не было… Пощади!»

Крестьян спасает нагрянувший отряд Антонова. Для советской власти это банда. Для крестьян — заступники.

Вот как рисует Алешкин портрет начальника отряда:

«Встретишь такого в деревне и признаешь в нем сельского учителя, подумаешь, что крестьяне в свободную минутку или праздники, должно быть, приходят к нему посидеть, погутарить, обсудить последние новости из губернии, посоветоваться и всегда находят совет и поддержку: знает он, что нужен мужикам, знает себе цену, поэтому и держится с достоинством, но вместе с тем, не гонористо, уважительно к мужикам, к их нуждам».

Дороги братьев Антошкиных расходятся: Николай уходит с Антоновым, а Егора призывают служить в карательном отряде ЧК.

Нелегкой была эта служба. «По крайней мере, когда он потом слышал слово ад, перед ним вставал день второго октября 1920 года, проведенный в селе Коптево… Нет, он не помнит четко шаг за шагом, как прошел этот день. Он вспоминается как единая картина: мечущиеся в дыму остервенелые, ошалевшие люди, дикие вопли, визги детей, баб, закалываемых свиней, истошный вой недобитых собак, крики кур, гогот лошадей, хлопки выстрелов, гул и треск жарко горевших изб. Кажется, все небо потемнело, сумерки пали на землю от галок соломенного пепла. И кровь, кровь, кровь! Вот память выхватывает из глубины четкую картину: седой дед с редкой бородой, в серой длинной, чуть ли не до колен, рубахе вывернулся откуда-то из-за сарая, ловко насадил на вилы бойца Антошкина эскадрона, который, сидя на коне, чиркал спичкой у низенькой соломенной крыши избенки, насадил на вилы и зачем-то пытался выковырнуть из седла обмякшее вялое тело красноармейца, уронившего коробок со спичками на землю. Но сил выковырнуть из седла у деда не было. Другой боец почти в упор выстрелил в него, и дед выпустил из рук вилы, согнулся пополам и ткнулся седой головой в навоз рядом с коробком спичек. А вот Мишка Чиркунов верхом на коне скаля зубы, весело гонит босого парня лет шестнадцати. Парень мелькает пятками, а Мишка догонит его, сплеча огреет плеткой, приотстанет, догонит — хлестнет — приотстанет…»

И Егор со своим эскадроном переходит к Антонову.

В герое романа писатель попытался изобразить своего деда по матери Чистякова Алексея Константиновича. Человек это был незаурядный. Сам Алешкин его никогда не видел, но наслышан был много. В Масловке Чистякова до сих пор вспоминают. Был он начальником штаба Союза трудового крестьянства у Антонова.

В отличие от комиссаров, антоновские идеологи говорят о конкретном и понятном. Вот председатель Союза трудового крестьянства Плужников выступает перед мужиками:

— Большевики обманывали народ, а он им поверил. Поверил потому, что при царе натерпелся горя и нужды, и теперь ухватился за сказку большевиков, суливших ему счастье и радости. Народ пошел за ними в обещанный рай, называемый коммунизмом. И когда собственными глазами увидел этот рай, когда на себе самом испытал счастливую жизнь в этом раю, тогда убедился, что его жестоко обманули: при большевиках осталось все то, что его давило и угнетало раньше, что теперь все это угнетает и давит еще сильнее, что большевистский режим хуже, тяжелее, невыносимее старого режима. При большевиках над всякой личностью возможно насилие, потому что где большевики, там и насилия, самые грубые, самые безобразные. Не только лишают свободы, мучают, издеваются над людьми, избивают почти на каждом шагу, убивают стариков, взрослых людей, насилуют женщин… Да, русский народ вынослив и терпелив. Вынесет все, что Господь ни пошлет! Но всякому терпению бывает конец. Терпел народ татарщину, а в конце концов свергнул. Терпел крепостное право, но не раз поднимал восстания, пока не освободился. Свергнет народ старый режим, свергнет и новый, большевистский!

Эти алешкинские слова, вложенные им в уста Плужникова, сейчас звучат своевременно, как никогда. Новые большевики оккупировали Россию, новые марголины, шлихтеры и гольдины измываются опять над русским крестьянством. И снова они думают, что пришли навечно.

Когда Алешкин, закончив роман, переправил его за границу в журнал русской эмиграции «Континент», редактор журнала, известный писатель Владимир Максимов был потрясен. Он бросился в парижские библиотеки искать книги Петра Алешкина. Их там, конечно, не было.

Максимов сразу увидел глубину и масштабность романа, почувствовал за блестяще выписанными картинами, нередко жестокими, болевой накал социально-нравственных исканий художника, высоту его устремлений. Один старый вьетнамский поэт сказал: «Рисуя ветку, нужно слышать, как свистит ветер». Алешкин это слышал.

Вглядывание Алешкиным в прошлое, стремление установить свою духовную родословную, вывести ее из отодвинутой вдаль череды поколений тамбовских мужиков — совпало к тому же с общим пробудившимся интересом к истории. А здесь была изложена не какая-то частная история, это была летопись знаменитого антоновского восстания. Правдивая летопись. А правда, как известно, есть высшая ценность, добываемая искусством.

Н.А.Бердяев в книге «Русская идея» утверждал, что русский народ нельзя назвать народом культуры по преимуществу, как народы Западной Европы: он народ откровений и вдохновений, не знает меры и легко впадает в крайности. Может быть, и так, но роман Алешкина дополняет: это народ высокой выстраданной идеи.

Еще раз сталкивает жизнь Егора и Мишку. Мишка попадает к антоновцам в плен, и Егор ведет его расстреливать. Но узнает, что Настенька замужем за Мишкой, и ждет ребенка. Он отпускает Мишку.

После жестокого боя с пришедшей на Тамбовщину армией Тухачевского, раненый Егор попадает в плен. Теперь уже Мишка спасает его, выдав за красноармейца.

Заканчивается повествование гибелью Антонова.

Роман необычен по жанру, по стилю, по проблематике, по охвату и сцеплению сцен, событий, главных и эпизодических персонажей. Он требует от читателя не только внимательного чтения, но и большой культуры, сосредоточенности ума и души, способности мыслить о России, ее прошлом, настоящем и будущем, о связи повседневности с событиями масштабными, социально-историческими.

Писатель кропотливо работал над романом. Сама тема требовала высочайшей ответственности. Писал и переписывал эпизоды, создавал и убирал характеры. Зачастую уже не понимал, хорошо это или плохо написано. Думая о судьбе русского крестьянства, он не замыкался в рамках сугубо деревенских и даже сугубо социальных проблем, он мыслил философски, исторически.

Задачи формы как таковой для Алешкина не существует. Он просто живет жизнью своих героев, описывает в образах их внутренние ощущения, и тогда сами герои делают то, что им нужно сделать по их характерам. Он ищет и находит переплетения фабулы, развязки действия во внутренней сущности описываемых лиц, дает волю героям поступать так, как только они одни могут и должны поступить в том положении, в которое он их ставит или они попадают по своему же нраву, по склонностям.

Я читал где-то как писатель Ф. Абрамов перечитывал свой роман о деревне, вышедший в «Новом мире», и восторгался: «Неужели это я? Неужели это вышло из-под моего пера? Сильно, очень сильно. Нехорошо хвалить себя, но ей-богу, дух захватывает! А вечером… я даже разревелся…»

Трудно представить в таком качестве Петра Алешкина, ибо для него главным было не себя показать — дескать, вот как я умею написать, — а рассказать о горькой жизни своей родной Масловки. А кто сейчас помнит книги Абрамова?

Красота прозы романа, ее неповторимое очарование не только в безупречном языке. Она в человечности, глубине и искренности каждого высказанного в слове чувства. Она в той внутренней «работе души» (Л. Толстой) автора, которая становится достоянием каждого, кто берет в руки его произведения.

Книга взывает к развитию нашего самосознания — исторического, духовного, социального.

Сатирическая повесть «Судороги, или Театр времен Горбачева» — о перестройке. Писатель сразу, своей крестьянской мудростью, раскусил всю лживость и комедийность наступившего времени. На примере Масловки он показывает эфемерность демократических реформ, их идиотизм.

Повесть написана озорно, с искрящимся юмором.

«Зал затихал. Как же тут не затихнуть? Человек, с которым ты только вчера раздавил бутылку под тополем у клуба, оказывается, правый консерватор. А человек, с которым ты только вчера возил навоз на огород, экстремист. Как же ты их сам не разглядел? Вот что делается! Экстремисты, демократы, консерваторы в Масловке завелись».

Побывавший в Москве у сына Мишка Артоня, набравшись новых веяний, решает во что бы то ни стало стать местным депутатом. Конкуренцию ему составляют сторож Васька Свистун и школьный сторож Захар Бздун.

«По причине выборов привезли водку и портвейн. Мишке передали. что Свистун без очереди влез, взял бутылку портвейна и за углом из горла выдул. Руки трясутся у него, серый весь. Грозится, если проиграет, бутылку об голову Мишки разобьет».

Мишка Артоня, впрочем уже Михаил Игнатьевич, становится председателем сельского совета. Спонтанно возникает шальная мысль о суверенитете Масловки. Многим она приходится по нраву. И вот, поскольку на территории деревни когда-то жили половцы, объявляется Половецкая республика со своим флагом, гимном и правительством. Кстати, в истории много чего переименовывали — города и улицы, даже страны, но почему-то никто не догадался переименовывать реки. Так и осталась Волга, Ока, Алабушка…

Но демократия требует духовности. И масловчане это понимают. С чего в Москве началась перестройка? «Вот три кита, без которых нет перестройки: во-первых, платные туалеты; во-вторых, конкурс красоты; в третьих, видеозалы с сексфильмами.

— Верна! — выдохнули одновременно парламентарии и министры.

— С них и надо начинать, — удовлетворенно сел на свое место господин Сергей Макарыч и с места добавил: — А молоко, мясо, хлеб — вещи семьдесят лет дефицитные, еще пятилетку-другую подождут!»

Масловчане, ломая закостенелый советский уклад, заодно ломают и свои традиции. До работы ли теперь! Они уж и забывают, что родились крестьянами, тянет на мировые горизонты.

Вспоминаются забавные слова Чехова из его записных книжек:

«До сих пор в деревне были только господа и мужики, а теперь появились еще и дачники. Все города, даже самые небольшие, окружены теперь дачами. И можно сказать, дачник лет через двадцать размножится до чрезвычайности. Теперь он только чай пьет на балконе, но ведь может случиться, что на своей одной десятине он займется хозяйством…» Масловчане еще не превратились в дачников, но крестьянами они уже быть перестали.

Много смешного происходит в Половецкой республике: и платный туалет открыли, и свою революцию пережили.

Масловка — это наша страна в миниатюре. Писатель в повести ставит одну большую проблему — это народ как жертва и как опора перестроечной фантасмагории. Он показал как человек под влиянием всяческой бредятины сам становится провозвестником глупости.

Петр Алешкин наделен острым чувством гражданского самосознания. Смешное в жизни всегда вызывает в нем горькое раздумье о человеке, о его судьбе в современном мире, о нелепости общественного строя.

Если лишить искусство условности, оно потеряет свою сущность. Уже в самой идее перенесения жизни на страницы книги лежит ирреальность. Такой феномен, как время, даже у принципиального реалиста совершенно разрушает действительность, какой мы ее познаем в натуре, лишь только романист переносит время в книгу. Время в природе не имеет ничего общего со временем в романе, будь то у Толстого и Чехова, у Бальзака или Флобера, у Маканина или Алешкина. Неправдоподобие в искусстве неизбежно, и романист тем более художник, чем больше ему удается создать иллюзия правдоподобия. Это хорошо видишь, если сравниваешь, например, изображение смерти у Бальзака: что может быть нелепее длиннейших предсмертных речей-завещаний в романах Бальзака, если говорить о правдоподобии, — каких только умозаключений не высказывает умирающая мадам Клаас в «Абсолюте», наставляя старшую дочь и своего мужа, маньяка-ученого! Но иллюзия действительности этой смерти делает свое — читатель воспринимает смерть несчастной и верит реализму Бальзака. Любая смерть под пером Толстого — настоящий реалистический шедевр рядом со смертями француза. И все же это лишь иллюзия правдоподобия. Даже смерть Карениной полна иллюзорных условностей, когда изображение смерти начинаешь поверять действительностью: в правду состояния героини не могли ведь входить мысли об этом состоянии Толстого, а в поведение Анны не входил взгляд на это поведение наблюдателя-романиста. Условность алешкинской повести напоминает мне условность булгаковского романа «Мастер и Маргарита». Та же естественность, так же сразу врубаешься в действие, не замечая, что оно неправдоподобно, фантастично.

Не могут все сеять разумное, доброе, вечное: кому-то надо и пахать.

Об этом роман «Трясина» — эпизоды из жизни строителей. Задуман роман в 1978 году как киносценарий и был представлен во ВГИК как диплом. Затем киносценарий переработан в роман.

Его герой Андрей Павлушин приезжает по комсомольской путевке в Сибирь и попадает в бригаду своего старшего земляка Ломакина. Это добрый рассудительный человек, в слова которого писатель, как я понимаю, вкладывает свои наболевшие мысли. Ломакин говорит Андрею:

— Человеку без корней нельзя. Никак нельзя! У всего живущего корни должны быть. Когда корни погибают, дупло в душе образуется, душа сохнет, пустеет. Человек тогда, как трухлявое дерево, оболочка одна. Дунет ветерок посильней, и пропал человек… Когде вокруг тебя земляки, помнишь о корнях, помнишь, что ты не одиночка, что ты часть целого, что без тебя это целое уже не целое! Ценность свою лучше понимаешь, вера в себя приходит!

В бригаде собрались люди разные. У каждого за плечами своя непростая жизнь. И каждый мучается, думает о прошлом, переживает. Ведь невозможно так все оставшиеся дни рубить лес, жить в землянках, стыть на морозе или кормить гнуса.

Алешкин учит, что жизнь глубже, шире своего внешнего выражения. Нельзя жить, не осмысливая духовно жизнь, не ища в ней смысла. Сколько в самом этом поиске страсти, внутренней работы.

Не выдерживает спивающийся бывший интеллигент Олег Колунков. Сойдя с ума, он убивает Андрея. Так никто и не увидит их больше. Тело Андрея затягивается болотной трясиной, и опять все тихо на поверхности.

Мучающийся по семье и родине Михаил Звягин возвращается в Тамбов. Но не найдет он себе там покоя: все кажется мерзким и противным.

Неизвестно зачем живет на земле блудная жена-овечка Анюта. О таких в народе говорят: ни украсть, ни покараулить.

В тихом пьянице Гончарове узнаешь будущую армию бомжей нашего СНГ. Писатель как будто предвидел в начале 80-х этот тип, ставший ныне привычным явлением.

Лишь бригадир Ломакин осуществляет свою мечту: воротясь на родину, покупает дом, живет в кругу семьи, разводит сад. Через все трелевки, сибирские вьюги и каторжную работу шел он к этой мечте. У Ломакина получилось вернуться, у Звягина — нет.

Приезжает в тщетной попытке найти бывшего мужа Василиса, то есть найти свое незатейливое счастье. Не будет ей счастья, даже такого.

По Алешкину-писателю, в жизни-трясине, нужно найти твердое место для опоры. Для Петра Алешкина, жителя земли и русского человека, это место — детство:

«Он вспомнил летний вечер из детства. Живо увидел остывающее солнце над полем за деревьями, отца в клетчатой рубахе с закатанными по локоть рукавами, шагающего по пыльной улице деревни с вожжами в руке рядом с телегой, на которой установлена железная бочка с водой. На ухабах телега резко кренилась набок, вода, щелкнув, фонтаном вылетала из дыры, прорубленной сверху в железном боку, и рассыпалась в воздухе на мутные шевелящиеся шарики, которые шлепались на дорогу, зарывались в пыль. Лошадь останавливалась возле куста сирени, разросшегося так, что забор скрылся среди веток с большими мясистыми листьями. Из калитки, позвякивая пустыми ведрами, выходили мать и старшая сестра. Отец опускал в бочку ведро, черпал и подавал матери, расплескивая воду. скоро теплая пыль под колесами превращалась в прохладную жижицу. В нее приятно было ступать босыми ногами. Жидкая грязь щекотала пальцы, проскальзывая вверх между ними, и холодила ступни. У Андрея было свое ведерко, поменьше. отец зачерпывал и ему. Андрей, наклонившись от тяжести на один бок, цеплял дном ведра за траву, торопился к ближней яблоне, выливал на взрыхленную вокруг ствола землю и бежал назад.

Бочка пустела. Отец вешал одно ведро на гвоздь на задке телеги, расправлял в руках вожжи и чмокал губами. Лошадь нехотя поднимала голову, сорвав в последний раз пучок травы. Андрей тем временем быстро забирался в бочку через дыру и приседал на корточки, придерживаясь руками за скользкие, мокрые, ржавые бока. Когда колеса попадали в ямку, бочка резко проваливалась вниз, а на кочках гудела и шевелилась, подпрыгивала. Слышно было, как, поскрипывая, билось о задок телеги, жалобно дребезжащее ведро. В дрожащую дыру был виден кусок бледно-голубоватого неба. Казалось, что бочка летит куда-то в пустоту, под гору, и вот-вот врежется в землю. Сердце замирало…»

Подобное по тональности воспоминание о детстве я читал только в «Степи» Чехова. Недаром оно оказалось в этом романе: пристальное внимание писателя к этическим проблемам сплетается у него с интересом к родовым корням, — собственно, этот интерес осмыслен им тоже как проблема этическая.

Когда, читая этот отрывок, присматриваешься к контрастам, к сценам, полным движения, красок, звуков, и вместе с тем несущим в себе большую силу эмоционального воздействия, скрытую в полнокровном реалистическом изображении, понимаешь, насколько глубока такая проза. Здесь вспоминается Достоевский: «Разве можно видеть дерево и не быть счастливым?»

Алешкин обнаруживает большую способность к художественному перевоплощению, вхождению в образ, что позволяет ему создавать живые характеры и правдиво передавать сложный ход мыслей и переживаний своих героев. Сила Алешкина-художника обнаружилась в раскрытии психологии людей, поставленных в различные жизненные обстоятельства, особенно такие, где проявляется мужество, сила духа. Однако порой он склонен углубляться в дебри патологической психики, изучать изгибы исковерканной, больной души. Как, например, с Олегом Колунковым. Хорошо, когда художник, проникая в сущность патологической психики, выясняет ее социальный генезис. Ошибка начинается тогда, когда свойства больной психики выдаются за извечное начало души человека с ее якобы трансцендентными законами, не поддающимися контролю и управлению со стороны разума.

Что мы видим в нынешней русской прозе? Это длинные, на полстраницы периоды с нанизыванием фраз, с нарочито корявыми вводными предложениями — под Толстого или Пруста. Это многозначительные пустые мистические эпизоды под Кафку. Это псевдодеревенские повести с былинными мудрыми стариками и старухами и плохими районными начальниками — перепев Белова и Распутина.

Мне больше по душе пропахшая дождем и гарью проза Алешкина.

Разные по материалу, манере письма и проблематике произведения — не есть разбросанность писателя, это понимание всех сторон жизни, понимание ее многогранности и разнообразия.

Подтверждением этому повесть «Зыбкая тень».

Прораб Маркелов, отправляясь утром на работу, видит на автобусной остановке объявление о розыске преступника. Человека на фотографии он знает: это Дмитрий Деркачев, с которым они когда-то, пять лет назад, сидели вместе в тюремном изоляторе. Маркелов попался на краже линолеума, а Деркачев обчистил совхозную кассу. Деркачев рассказывает, где он спрятал деньги, предлагает их Маркелову забрать — потом поделятся. Маркелов отделывается легким испугом, Деркачев же отправляется по лагерям.

И вот он снова появляется в жизни Маркелова. А жизнь самая правильная: спокойная работа, жена, дочка. Маркелов готов отдать деньги, как они договаривались, но Деркачеву нужно где-то отсидеться, и он надеется сделать это именно у Маркелова.

Положительный Маркелов оказывается вовсе не таким уж положительным. Он по-крупному занимается квартирными махинациями, которые случайно вскрывает племянница жены Маркелова, работающая в райисполкоме. У Деркачова с племянницей роман, который, похоже, перерастает в настоящую любовь. Вообще, образы в повести многоплоскостны. По-своему сложен характер Маркелова, противоречив в своем внутреннем мире Деркачов, очень хорошо показана честная и работящая, еще практически не знающая всех сложностей жизни, племянница Вера. Криминальный сюжет организует действие, рамки его расширяются.

Бесспорна художническая заслуга Петра Алешкина в развитии им и доведении до совершенства жанра небольшой повести, той свободной и необычно емкой композиции, которая избегает строгой оконтуренности сюжетом, возникает как бы непосредственно из наблюдаемого художником жизненного явления и чаще всего не имеет замкнутой концовки, ставящей точку за полным разрешением поднятой проблемы.

Такова повесть «Предательство».

Но сначала немного предыстории.

В 1989 году Петр Алешкин создает литературно-редакционное агентство «Глагол», кооперативное издательство, которое выпускает книги Сергея Максимова «Нечистая, неведомая и крестная сила», Николая Бердяева «Судьба России», сборник «Отречение Николая II», альманах «Глагол» и другие. В то время такие книги на прилавках не залеживались. Имя Алешкина начинает весомо звучать в издательском мире.

Горком партии наконец-то разрешил московским писателям открыть свое издательство. В парткоме Московской писательской организиции стали обсуждать кадры. Разговор, главным образом, велся вокруг кандидатуры директора.

Уже поздно вечером в квартире Алешкина раздался телефонный звонок. Это был секретарь парткома прозаик Иван Уханов. Петру Алешкину предлагали стать директором.

Такова завязка повести. Жизнь сюжетна поболе любой крутой повести или романа. И в этой непростой истории свои завязка, развитие действия, кульминация и развязка.

Документальных повестей в русской литературе вообще немного. За последние четверть века вспоминается лишь «Северный дневник» Юрия Казакова и «Отблеск костра» Юрия Трифонова. Жанр документальной повести у нас плохо отработан.

Тем отраднее было встретить новую русскую документальную повесть, рассказывающую о переломном этапе в жизни московской интеллигенции. Время-то помните какое было? Перестройка, опадают советские ветхие одежды, море энтузиазма и надежд на будущее. Горбачев заливается соловьем.

В такое время стать руководителем писательского издательства — значит быть на гребне новых свершений, сделать столько полезного и важного!

Конечно, были сомнения у Алешкина, и немалые. Не очень хотелось уходить от уже налаженного дела, ждали свои незаконченные книги.

Его приглашает на разговор Виктор Павлович Кобенко — человек, известный всем московским писателям, поскольку он являлся оргсекретарем Московской писательской организации.

Автор повести дает характеристику почти всем персонажам этой истории, перекидывая мостик уже в более позднее время — время написания повести: 1992 год.

Итак, первый встретившийся читателю участник событий:

«Кобенко человек грубоватый, энергичный, опытный советский администратор. Тогда еще чувствовал себя во всех хитросплетениях советской системы, как щука в озере. Это теперь он растерялся, будто в аквариум попал. Вроде бы та же вода, те же водоросли, та же тина, а куда ни ткнется — стенка. Посмотришь со стороны — та же энергия, тот же напор, та же бодрость, а приглядишься — все невпопад, растерянность, неуверенность в правильности поступков, подозрительность — как бы не обманули».

Занятно, как сравнена общественная система с водной средой: там и щуки, и мелкая рыбешка. Время прошло, и что-то изменилось. Вроде, и тина та же, и водоросли — ан нет! Глядишь, из-за угла покрупнее щука вывернется.

На собрании писательского секретариата из пяти предложенных кандидатур директором нового издательства «Столица» был избран Петр Алешкин.

Начинать работу нужно было с января 1990 года. Говорилось, что прекрасно, если новое издательство в первый год работы выпустит книг десять. Но Алешкин, не спя ночами и думая о будущей работе, рассчитывал на книг сорок. Рукописи, конечно, будут. У московских писателей их хватает. Но вот производственные мощности… Бумага, отношения с типографиями…

Предполагалось работу нового издательства и построить по-новому. Во главе будет не директор, как обычно, а главный редактор. Затем большую роль в определении изданий должно было играть правление издательства, состоящее из писателей.

Правление — со спорами и обидами — выбрали. Оставалось избрать ведущую фигуру «Столицы» — главного редактора.

На эту должность было два кандидата: бывший главный редактор издательства «Детская литература» Игорь Ляпин и московский писатель Леонид Бежин. На втором и остановимся, поскольку он-то и стал главным редактором «Столицы».

Бежин с Алешкиным были одногодками. В-общем-то считались приятелями, ходили в одно литературное объединение при журнале «Юность». Читали свои рассказы в семинаре Андрея Битова и Владимира Гусева. Каждый выпустил по книге.

А дальше начинается разница. Бежин был москвичом, сыном интеллигентных родителей, кандидатом филологических наук, работал научным сотрудником, которых в Москве было тьма. Увлекался Японией, классической музыкой. Вежлив, обаятелен. Но бывает, что характер, который в житейском обиходе обычно называется приятным, составляется из вежливости и фальши.

В-общем, типичный внук Арбата. Сейчас он среди активных «демократов», что закономерно.

Алешкин работал плотником в РСУ, жил по фальшивой прописке, и был внуком тамбовского «бандита» -антоновца.

После семинаров один шел в уютную родительскую квартиру, где его ждал ужин и широкий письменный стол для писательских и научных занятий, другой перся на электричке в Зеленоград, в комнатушку рабочего общежития, где — увы! — стола не было.

Свела их под крышей «Столицы» русская литература, которая качала в своей колыбели академичного суховатого Брюсова и пьяного Есенина, аристократа Грибоедова и одесского еврея Бабеля.

По характеру они тоже были разными: один — всегда спокоен, рассудителен, даже академичен; другой — горяч, несдержан, эмоционален.

Не дожидаясь, начала года, Алешкин начинает работать. Нужно было открыть счет в банке, заказывать печать, принимать устав, утверждать его в разных инстанциях и прочая, и прочая… Тогда это было намного сложнее, нежели сейчас. А бумага? На нее подавали заявки в марте, все сроки вышли. Но Алешкин пробился в Госплан и каким-то чудом вырвал там семьсот сорок тонн.

Попутно он уже готовил первые книги для издательства. Хотя этим должны были бы заняться будущие редакции. Но ведь от книг зависело, пойдет ли успешно дело. «История города Москвы» Забелина — книга, выходившая сто лет назад. Книга прекрасная, духовно современная и сейчас. Хорошо бы ее вернуть русскому читателю. Алешкин нашел художника. техреда, заказал оформление, нашел типографию.

И это при том, что издательство еще формально не работало.

Редакторский штат набирал Бежин. Алешкину просто не было времени этим заниматься. Да и считал он, что редакторы должны быть внештатными.

На сцене появляется третий персонаж этой истории — Сергей Панасян. Он был старшим редактором издательства «Советский писатель», спокойный, внимательный человек армянского вида, умевший ладить с начальством и авторами. Бежин предложил его в свои заместители.

Пока шли все эти кадровые волнения, Алешкин добывал бумагу, картон для обложек, бумвинил, фольгу. Завышал заявки в три раза, убеждал до хрипоты в Госкомиздате в необходимости всего этого. Заявки срезали в три раза, и таким образом Алешкин получал что хотел.

Как-то так получилось, что именно он стал основным человеком в «Столице», а не главный редактор.

Хотя зарплату в издательстве установили на уровне семьдесят четвертого года, желающих быть редакторами, а тем паче завредакциями хватало. Благо, каждый день ходить не нужно. Не было желающих работать в производственном отделе, в снабжении. Алешкин сам мотался по типографиям и бумкомбинатам: Сыктывкар, Ярославль, Киев, Чехов… Через два месяца после открытия издательства уже вышла «История города Москвы» Забелина. По тем временам это было немыслимо! Еще через месяц — «Библия для детей». Книги были мгновенно раскуплены.

Но время требовало не останавливаться. Алешкин договорился с тамбовским химзаводом, и тот поставлял «Столице» гидросульфит натрия для обмена в Соликамске на бумагу. Мичуринский кирпичный завод поставлял кирпич, который тоже шел на обмен.

В стране наступало время малых предприятий. Алешкин одним из первых понял это.

Он решил открыть малые предприятия-издательства: в Тамбове, Липецке, Туле, Калининграде, Курске… Всего было создано 13 минииздательств. Они получили от «Столицы» средства на развитие, стали выпускать книги.

Алешкин считал, что в жизни нужно стремиться обогнать не других, а самого себя. Он наконец-то осуществил свою мечту: журнал. И не просто журнал, а воскрешенный бартеневский «Русский архив», первый номер которого сразу стал огромным событием в культурной жизни России. Впервые в журнале стали публиковаться документы из закрытых архивов, писательских наследий.

Вторым журналом была «Нива». А за ней появилась газета «Глашатай».

И все это лишь за год. Представляю, что мог сделать тогда Петр Алешкин, дай ему время.

Все складывалось прекрасно. И почему же кончилось крахом?

Слово автору повести.

«Крахом еще более стремительным, чем рождение издательства. Я не почувствовал, не увидел начало разложения, исток будущего краха. Не заметил лишь потому, как понимаю теперь, что по отношению к людям я романтик. Да, я знаю из книг, из газет, что есть негодяи, есть преступники, есть злодеи, есть доносчики, но я никогда не верил, что мои знакомые, друзья, окружающие меня люди могут быть завистниками, подлецами, доносчиками, я не верил, что мои знакомые могут сделать мне подлость, ведь я всем желаю добра, стараюсь делать все, что в моих силах.. Я мог кого-то нечаянно обидеть словом, шуткой, но из-за этого врагами не становятся. Мне всегда казалось и кажется до сих пор, что я лишен чувства зависти».

Зависть поселилась в других сердцах.

В писательском мире только и слышалось: Алешкин, Алешкин! Все — кого раньше затирали, не печатали, и те, кто издав двухтомник, жаждал трехтомника — шли к директору издательства «Столица» Алешкину. О «Столице» пошли слухи. В скромные комнаты на улице Писемского зачастили корреспонденты газет, радио, телевидения. Все, конечно, шли к Алешкину.

Такая картина совсем не нравилась Бежину и Панасяну, считавшим, что не к лицу им ходить под началом вчерашнего плотника. Зависть вызревала, лизала змеиным жалом сердце.

Они уединялись, как два заговорщика (впрочем, таковыми и были), думали, планировали.

Однажды, когда Алешкина не было в Москве, в издательстве появилось письмо, где директор обвинялся во всех смертных грехах. Коллективу издательства предлагалось это письмо подписать и потом отправить выше, по начальству. Кто-то подписывал, поддаваясь настойчивым бежинским уговорам, а то и угрозам. Кому-то было обещано прибавление зарплаты, повышение. Но многие подписать отказались.

Члены правления арендаторов, куда входили Бежин и Панасян состряпали постановление. Звучало оно так:

«В связи с развалом работы издательства, срывом выпуска плановых книг, разбазариванием бумаги, порочной кадровой политикой, авантюристическим стилем работы и созданием неблагоприятной атмосферы в коллективе, а также ввиду отсутствия личных качеств, необходимых для управления большим коллективом, освободить Алешкина П. Ф. от занимаемой им должности директора».

Ему вменялось в вину, что он украл из «Столицы» деньги (они пошли на журнал «Московский вестник»), что он выпустил роман Агаты Кристи, вместо того, чтобы выпускать выдающиеся произведения московских писателей (но их книги не брали, а Агату размели в два дня), что он пооткрывал малые предприятия, которые занимаются черт знает чем. Да, малые предприятия кроме книг занимались еще и картошкой, и капустой… Теперь это в порядке вещей, а раньше казалось ужасной крамолой.

Спорить не хотелось, зачем доказывать очевидное. Бежину с Панасяном не нужна была истина. Алешкин лишь просил Московскую писательскую организацию назначить ревизионную комиссию. Пускай та разберется, и скажет, виноват ли он.

По ходу дела писатель дает совершенно убийственные характеристики.

«Производственный отдел в издательстве возглавлял уникальный, удивительнейший человек Иванов Михаил Михайлович. До „Столицы“ он работал в производственном отделе Госкомиздата СССР. Когда он впервые появился в издательсте, Палехова и Игнатьева, заведующая планово-экономическим отделом, прибежали ко мне возбужденные и стали просить ни в коем случае не брать его на работу. Они когда-то работали вместе и говорили, что он бездельник: обаяшка внешне, но делать ничего не будет. В те дни производственными делами занимался я сам. Если бы только производственными делами! Напряжение было высокое, а тут появился профессионал, который может взять на себя и типографии и подготовку рукописей к печати. Я еще раз вызвал Иванова на переговоры, и стали мы с Фоминым его экзаменовать. Я ему вопрос, скажем, о Петрозаводской типографии, он тут же ответ — кто там директор, главный инженер, заведующий производственным отделом, какие там машины и какие книги может печатать типография. Я вопрос о другой типографии, в другом городе. Тут же ответ. Мы с Фоминым решили: брать Иванова! Обаятельный человек! Профессионал. Не поверили женщинам. Я обрадовался, скинул на профессионала все производственные дела. Спрашивал на заседаниях, как продвигаются книги в типографиях. Он убеждал: все хорошо! Трудности, конечно, есть, но все преодолеем… Книги выходили, пока работали с теми типографиями, с которыми я сам наладил отношения. А к концу года, когда подписаны были в печать десятки книг и они должны были бы выходить чуть ли не через день, дело застопорилось. Я снова стал глубоко вникать в производственные дела, вник и ужаснулся: производственный отдел был забит рукописями, а типографий нет. Иванов на всех планерках убедительно доказывает, почему нет типографий сейчас и что вот-вот они будут. Уникален он тем, что может любому убедительно доказать все, что угодно, разрешить любой абсурдный вопрос. Так убедительно, с фактами, что разумом понимаешь, что это не так, и все равно веришь. На собрании он тоже выступал, и выступал так, что Кобенко после мне сказал: „Иванов у тебя толковый мужик!“ Я рассказал ему, чем замечателен этот человек, но Кобенко мне не поверил, пока не убедился сам. Я еще был в отпуске, а Иванова выгнали из издательства его же соратники. Иванову бы еще силу воли да характер лидера, он сейчас бы в правительстве Гайдара заправлял одним из министерств».

В последующие напряженные годы Алешкину не раз будут попадаться такие Ивановы. Пару раз он еще на них обожжется. Как говорил когда-то старик Цицерон, чем лучше человек, тем труднее он подозревает других в бесчестии.

Комиссия, как и следовало ожидать, ничего криминального в работе директора не нашла. Можно было работать дальше, но зависть не умирала. Каждое директорское решение Бежиным и Панасяном саботировалось.

— Мы не хотим работать с Алешкиным! — заявляли они на заседаниях писательского секретариата.

— А хочет ли Алешкин с вами работать? — съехидничал кто-то.

Вспомнили и дружбу Петра Алешкина с писателем-эмигрантом Владимиром Максимовым. Дескать, Алешкин хочет в ущерб московским писателям выпустить шеститомник Максимова.

Впервые пошла речь об акционерном обществе «Голос». Общество существовало при «Столице», издавало книги и уже к тому времени перечислило «Столице» свыше миллиона рублей. Дело в том, что «Столица» по уставу не могла выпускать зарубежную литературу и подписные издания. «Голос» объявил подписку на собрания В. Пикуля, на «Зарубежный детектив» — все это читатель в те времена сметал с прилавка.

Алешкин решил уйти из издательства. Понимал, что сам может развернуться, не тратя попусту нервы на бездельников, лицемеров и завистников.

Его уговаривали остаться. Но он уже принял решение.

А что же Бежин и остальные?

Дадим слово автору, ибо его иронию другими словами передать трудно.

«Бежин вцепился зубами в кресло главного редактора — не оторвать. Уходить не хотел. Начался новый конфликт с новым директором. Я хохотал, слушая рассказ, как Бежин с Зайцевым увольняли друг друга. Зайцев пишет приказ об увольнении Бежина и прикалывает на доску приказов. Бежин срывает листок, собирает коллектив и голосование увольняет Зайцева. Теперь Бежин пишет приказ и вешает на доску. Зайцев срывает и пишет новый. И так далее. Анекдот. Наконец, Бежину всучили трудовую книжку с записью об увольнении, и он побежал в суд, чтобы восстановиться на работу. Так сладко ему было быть главным редактором, чувствовать себя большим человеком. бедняжка!

А содоносчики еще до моего ухода перегрызлись между собой. Первым выгнали Иванова, этого уникального бездельника. Потом выгнали с треском главного бухгалтера Палехову. Затем Зайцев уволил половину коллектива, оказалось незаконно, восстановили…

Издательство опускалось, разваливалось неуклонно. Однажды Гусев, Кобенко и Шереметьев — три рабочих секретаря — позвали меня посоветоваться, как вывести издательство из кризиса. Мне жаль было мною созданного дела, спасти его еще было можно. Я четко и ясно рассказал, что нужно делать. Чтобы спасти, надо было действовать решительно. А этим качеством секретариат не обладал».

Для чего же написана эта повесть? Чтобы выплеснуть обиду, горечь? Пожаловаться на несправедливость, изумиться человеческой подлости и низости?

Автор отвечает на этот вопрос — «тешу себя надеждой, что, возможно, кто-нибудь найдет в моей повести нечто поучительное для себя, может быть, она удержит хотя бы одну неокрепшую душу от безнравственного поступка. И то хорошо!»

В 1991 году Петр Алешкин возглавил новое издательство — акционерное общество «Голос». В третий раз за короткий срок ему пришлось начинать с нуля в издательском деле. За два года издательство «Голос» стало одним из крупнейших в России. В 1993 году заняло третье место среди 10 тысяч издательств России по количеству выпущенных экземпляров. Журналы «Русский архив», «Ниву» Алешкин взял с собой в «Голос». Была создана газета «Глашатай», которая сразу стала заметной на российском общественном фоне, хотя весь стотысячный тираж первого номера был уничтожен в типографии «Пресса» по приказу свыше. Сохранилось только несколько номеров, которые тайно вынесли из типографии рабочие-печатники. Петр Алешкин стал шеф-редактором газеты. Всего вышло 46 номеров.

С самого начала своего существования издательство «Голос» поставило цель — содействовать развитию отечественной литературы. На книжном рынке господствали порнуха, слащавые любовные романы, западные детективы. Алешкин утверждал, что современная русская литература будет пользоваться спросом.

С первых же шагов он привлекает к сотрудничеству лучших наших писателей. Сегодня вокруг «Голоса» объединяется весь цвет отечественной литературы: В. Распутин, В. Белов, А. Солженицын, Ю. Бондарев, А. Ананьев и другие.

Благодаря Петру Алешкину, после тягостной подавленности, молчания, переосмысления происходящего, после периода накопления творческой энергии наступает долгожданная пора — время издания русских книг, когда их нигде не издают. Роль «Голоса» в современном культурном развитии России чрезвычайно велика.

Именно здесь выпущено самое значительное произведение нашего времени — роман Леонида Леонова «Пирамида», роман сложный, требующий вдумчивого чтения. Здесь впервые издается полное собрание сочинений классика ХХ века Михаила Булгакова. Совместно с издательством «Наука» выпускается восьмитомное академическое собрание сочинений Сергея Есенина. Впервые в России изданы фундаментальный труд Антона Керсновского «История русской армии» в 4-х томах, тома «Белого дела» Издательство много внимания уделяет русской истории. Вышла книга А. Солженицына «Русский вопрос к концу ХХ века», записки П.Н.Врангеля и А.И.Деникина. В серии «Без цензуры» — публицистика Владимира Максимова «Самоистребление», книга отца и сына Куняевых «Растерзанные тени» — о трагической судьбе поэтов 20-х годов. Я называю лишь небольшую часть изданного. Вышли собрания сочинений Бальзака, Стендаля, Скотта, О. Генри, Ключевского, Соловьева и др.

Алешкин подобрал толковый коллектив — это специалисты высокой квалификации. Издательство работает профессионально четко, продуманно, основательно. Единственное, что мнению П. Алешкина, мешает работать — это государство. Налоги на издание книг, как нигде в мире, непомерно высоки, причем нет разницы — прибыльное издание или убыточное. Помощь Федеральной книгоиздательской программы очень незначительна, да и нерегулярна. А ведь убыточные издания — это та же «Пирамида» Леонова, и все поэтические книги, которых, в отличие от других издательств, «Голос» выпускает немало. Но прекрати Алешкин издавать поэзию — и ее не будет издавать никто. И что же — пускай перестанет журчать живительный ручеек русской поэзии — душа, боль и совесть народа? Нет, в этом издательстве такого не случится.

На средства издательства «Голос» была отлита и установлена в Дивеевском монастыре скульптура Серафима Саровского работы скульптора В. Клыкова.

В 1992 году по инициативе Алешкина «Голос» совместно с секретариатом Союза писателей России учредил первую в России независимую литературную премию имени Льва Толстого. Председателем жюри стал Петр Алешкин, а первыми лауреатами — Василий Белов и Валентин Распутин.

А что же с творчеством? В 1992 году Петр Алешкин издал трехтомное собрание своих сочинений, в которое включил три романа, ряд повестей и рассказов. В 1994—1995 гг. вышли три новые книги, которые были в списках бестселлеров в России. Они были переведены на ряд иностранных языков и опубликованы в США, Германии, Франции, Китае.

В Китае сейчас русских авторов почти не издают. Почему же китайских издателей так заинтересовала повесть П. Алешкина «Я — убийца»?

Вспомним популярность этой повести, когда она публиковалась в журнале «Наш современник». Такой всплеск читательского интереса к журналу был только один раз — в пору публикации романа В. Пикуля «У последней черты».

Дело в том, что это не просто литературное произведение на современную тему. Это — срез русской истории, обнажающий самые больные и кровоточащие места.

Мне хочется выделить две существенные особенности повести. Во-первых, она исторически конкретна. Во-вторых, он рассматривает проблемы политические и моральные в их нераздельности, — это очень важно, если помнить заблуждения литераторов, нередко стремящихся расчленить эти проблемы, что обычно приводит к ложному противопоставлению политики и морали.

Я не помню из истории литературы, чтобы писатель в такой близости шел следом за действительными событиями, художественно воплощая их в повести.

Герой романа Сергей, в прошлом афганец, а сейчас рабочий на оборонном заводе, живет невесело. С приходом новых времен завод пришел в упадок, зарплату не платят. Да и завод, похоже, вот-вот закроют.

С нескрываемой завистью смотрит он на жизнь своего армейского друга Паши: у того и квартира что надо, и дача, и дело он свое наладил. Паша после Афганистана три года ишачил на стройке плотником. Потом надоело вкалывать на чужого дядю, создал свой кооперативчик, стал в новых домах замки врезать, двери обивать, полы циклевать. А там и больше — два деревообрабатывающих цеха открыл: делают двери, рамы для окон и все, что хочешь. Теперь уж сам не стоит с рубанком, только руководит да заказчиков ищет.

Павел рассказывает, что встретил случайно сержанта Никитина, их однополчанина. Теперь он в милиции, лейтенант-омоновец.

Сергей, не видя для себя в нынешней жизни никакого просвета, решает найти Никитина и проситься в милицию. Хотя что-то не дает ему так просто снять телефонную трубку и позвонить. Слишком хорошо помнит он Никитина по Афгану. «В памяти стояло ущелье в горах, тропа, жара и два неторопливо приближающихся афганца: один пожилой, с седеющей бородой, другой помоложе, чернобородый. Шли спокойно, не суетясь, издали чувствовалось, что мирные, к душманам не имеют отношения. Мы наблюдали за ними из-за камней. Я совсем недавно попал в Афган, а сержант Никитин был уже битым, обстрелянным. Когда афганцы подошли совсем близко, он шепнул:

— Страхуй!

И выскочил из-за камней навстречу афганцам. Они остановились, не растерялись. Старший вытащил из-за пазухи документы и протянул Никитину. Он взял, отошел от них в сторону, чтобы не заслонять их собой от меня, и стал изучать документы. Я следил за афганцами. Они стояли молча, ждали, глядели на Никитина. Он проверил документы и вернул. Афганцы направились дальше мимо меня. Никитин стоял на тропе, смотрел им вслед, чего-то ждал. Когда они отошли от него шагов на пятнадцать-двадцать, Никитин неожиданно заорал:

— Эй, стой!

Я вздрогнул, не понял. Я видел, как афганцы недоуменно обернулись и тотчас затрещал автомат Никитина. Старший взмахнул руками и осел на тропу, а младший успел кинуться в сторону, но споткнулся, упал лицом вниз и стал дергать ногой, осыпать камешки.

Я растерялся, сжал автомат в руке, ничего не понимая, смотрел испуганно, как Никитин кинулся к старшему и стал ощупывать его одежду. Перевернул на спину. Только теперь я догадался, что произошло. Стало стыдно и мерзко. У меня задрожали руки, и я отложил автомат в сторону, на камень, и рукавом вытер пот, заливающий глаза. Никитин подхватил под мышки старшего афганца, приподнял и попробовал волочить к обрыву. Афганец, видно, был тяжел, и Никитин сердито крикнул мне:

— Иди помогай!

Я, грохоча ботинками по камням, подбежал к нему. Вдвоем мы подволокли афганцев по одному к обрыву и столкнули вниз. Стояли, смотрели, как поднимается пыль оттуда и затихает шум осыпающихся камней. Когда затихло, Никитин огляделся, подмигнул мне с усмешкой, достал из кармана пачку денег, отщипнул часть, не считая, и сказал покровительственно:

— Держи и помалкивай!»

Теперь ясно, кто такой Никитин и почему не очень-то хочется Сергею ему звонить.

Процитировав отрывок из повести, хочу обратить внимание читателя на язык прозы: он конкретен, очень экспрессивен. Будто на полотне, крупными мазками написан этот жаркий день, и солдаты, и афганцы под пялящим солнцем.

Никитин рекомендует Сергея для службы в ОМОНе. Не очень-то нравится новая работа мужа Рае.

Она бывшая лимитчица, ставшая москвичкой, добрая, хозяйственная. Они познакомились с Сергеем на заводе. Успели купить кооперативную квартиру. «Купив квартиру, Рая стала домашней: разлюбила ходить по кинотеатрам — дома телевизор есть, лежи да смотри, ругалась она на меня, когда я тянул ее в кино. Не любила гостей и сама не ходила в гости. Хотела, чтобы и я всегда был дома, при ней. Очень жалела, переживала, что у нас до сих пор нет детей, побывала и в платных и бесплатных поликлиниках, где ей говорили, что у нее все в порядке, и теперь тянула меня туда, провериться. Я подумывал иногда, что, будь ребенок, она бы переключилась на него и мне было бы посвободней…»

Нудно текло время для Сергея. Женился, потому что другие женятся. Когда купили квартиру, нужно было приводить ее в порядок. Года полтора обустраивались.

«А потом наступил покой, диван, телевизор. Книжек мы не читали, не тянуло. Все чаще приходила грусть, думалось, скорее бы ночь да спать…»

Видно, насколько это пресные, ограниченные люди. Их ничего не интересует, любви между ними по сути нет. Это тот самый слой, на который опирались рвущиеся к власти «демократы». Ведь Сергею и Рае можно внушить что угодно.

Никитина в омоновском взводе не любили. Это не проявлялось явно, но чувствовалось. Писатель так рисует его:

«Худощавый, роста среднего, плечистый, но какой-то плоский, как бы сплюснутый. Узколицый, глазки небольшие, сидящие очень близко друг к другу. Носил темные усы под узким немного длинноватым носом и чем-то отдаленно напоминал ястреба на стоге сена, всегда настороженного, готового вспорхнуть и в то же время гордого, уверенного в себе, чувствующего свою силу, но понимающего, что находится он на враждебной ему территории. Здесь его боятся, но все же не лишне быть осторожным».

Алешкин — мастер характеристик. В нескольких словах он определяет человека, не говоря впрямую, плох он или хорош. Это не только здесь, во всех его произведениях.

Никитин отнюдь не выдуманная писателем фигура. Он фигура не менее типическая, чем Сергей.

Далее рассказывается об операциях, которые проводит ОМОН. Работа непростая, очень легко нарваться на пулю. Бандиты стреляют, не задумываясь. Впрочем, и Никитин с ними не цацкается. Похоже, ему даже нравится убивать.

У Сергея начинается веселая омоновская жизнь. Ведь не все засады да бандиты. У Никитина все схвачено: и девочки есть покладистые, и денег может раздобыть всегда. И дружки у него среди бандитов есть.

Неохотно возвращается Сергей вечарами домой. Что там хорошего — слезы, скандалы.

«Я лежал, вспоминая Леру, с какой-то злорадностью слушал доносившиеся из кухни всхлипывания жены и впервые подумал: «Неужели она дана мне на всю жизнь? Неужто я обязан всю жизнь выслушивать ее нытье, обнимать ее бесчувственное тело? Кто меня к ней привязал?»

Зато Никитин со своей женой не церемонится. Чуть что ему не понравится — бьет смертным боем. Они с Сергеем приводят домой к Никитину проституток, и пока занимались с ними — никитинская жена повесилась в ванной.

Осень 1993 года. Противостояние Ельцина и Верховного Совета. Обстановка в Москве тревожная. ОМОН получает приказ: окружить Белый дом.

«Первые дни дежурства наши у Белого дома проходили мирно, без приключений, потом переругивания с толпой нас стали раздражать. Даже Никитин не выдержал, перестал ерничать. Когда особенно допекли выкриками: фашисты! Слуги Сиона! Враги русского народа! — Никитин бросил нам:

— Пошли погоняем! — И двинулся на толпу, прикрываясь щитом и поигрывая дубинкой».

Сергей все больше проникается психологией Никитина, ему нравится вседозволенность, нравится быть независимым и сильным.

«Когда толпа собралась возле нас, мы выдавили ее от Белого дома к метро „Баррикадная“, окружили там и потешились. Резвились, как хотели. Было это после обеда, во время которого мы под сухой паек раздавили по бутылке водки на двоих. Помню, попытались зажать меня у киоска трое крепких парней, попытались отнять щит. Одному, помнится, он в черной шапке был, я врезал в переносицу так. что шапка его взлетела чуть ли не на киоск, а сам он рухнул, как чурбак. Нос проломил я ему точно. Второму, в дубленке, который успел ухватиться за щит и тянул его к себе, я двинул углом щита в зубы, рассек. Он рыкнул окровавленной пастью, а я его сверху еще дубинкой примочил так, что он сел на асфальт в грязную лужу. А третий, шустрый, похожий на голодную крысу, успел врезать мне ногой по коленке. Целил, гад, в пах. Ну, ногой так ногой! Этого я взял в пинки. Сшиб и по ребрам, по ребрам, по почкам, да еще дубинкой по башке добавлял. Он скукожился, сжался, закрыл голову руками. Когда я отходил от него, он так и остался валяться в мусоре у киоска. Разогретый, я погнал шерстить дубинкой налево и направо. И весело так, весело, чуть ли не с присвистом! Как жуки расползлись коммуняки. Не заметил я, как влетел в вестибюль метро. Там тоже поработал, остановиться не мог».

У Солженицына, например, рядовой человек только как жертва существующего режима. Алешкин пошел гораздо дальше: показал простого человека Сергея не только как жертву, но и как опору этого режима.

Далее Алешкин рисует механику провокаций. Власть, идущая против народа, может победить только при помощи лжи, обмана и насилия.

В этих сценах также можно увидеть, как легко и просто народ обмануть. Никитин и его сослуживцы выступают в роли провокаторов, и небезуспешно.

«Никитин открыл дверь машины, высунулся наружу и кричал:

— По машинам! В Останкино!..»

«Все идет по сценарию, — говорит он. — Там, — Никитин показал пальцем вверх, — больше всего боялись, что Руцкой не купится. Самое страшное было бы, если бы он не призвал народ брать мэрию и Останкино… Вот тогда бы Ельцин задницу почесал. А теперь от парламента пух и перья полетят…»

При всем при том, Никитин не испытывает абсолютно никакого уважения к нынешней власти. Он готов служить кому угодно, лишь бы платили. А сейчас тем более его время.

«Я уже посмотрел новости, — говорит он, — стреляют, кровушка льется. Гайдпр, весь синий, деревянный, к народу обратился, позвал к Моссовету. И, знаешь, дураки поползли грудью закрывать чужие кресла. И глуп же у нас народ…»

В результате очередного домашнего скандала Сергей убивает свою жену — выбрасывает ее с балкона. Инсценирует это как несчастный случай. После кровавой мясорубки у Белого дома, убивать ему легко.

В повести, конечно, не просто история жизни и морального падения человека, живущего в современной Москве. Это повествование о поганом времени, которое корежит обывателя, диктует ему свои законы, морально уродует человека. Несмотря на небольшой объем произведения, Алешкин написал эпическую вещь.

Повесть «Я — террорист» является как бы продолжением предыдущей. После штурма Белого дома Сергей получил широкую лычку на погоны и орден «За личное мужество».

Как бы шутя, Никитин предлагает ему заработать четыреста тысяч долларов. Немыслимая сумма для Сергея. Он сразу соглашается, хотя понимает, что дело наверняка криминальное.

Придумал его не Никитин, а кто-то наверху из омоновского начальства. Нужно захватить в заложники школьников в Ростове и потребовать за них выкуп в десять миллионов долларов и вертолет для перелета в Иран.

— А почему нам только по четыреста тысяч? Остальные кому? — спрашивает третий участник операции Сучков.

— Остальные не нам! — отрезал Никитин.

Операция прошла успешно. Ни в какой Иран они, конечно, не полетели, высадились в Дагестане — целые, невредимые и с деньгами.

Сюжет повести необычен, но по прочтении понимаешь, что все это могло бы произойти в действительности.

Рассказ «Убить генерала» продолжает тему омоновца Сергея. Он снова участник провокации, участвуя в убийстве генерала Рохлина.

Рассказ «Убить Ельцина» — о летчике майоре Разине, собирающемся спикировать на Кремль.

Все зло современной жизни сосредоточилось для майора в президенте России. Больно за страну, больно за свою семью. «Вспомнилось, как неделю назад Игорек приплелся из школы необычно молчалив и грустен. Вяло поставил ранец с учебниками возле тумбочки и закрылся в спальне. Разин понимал, что от одной картошки и капусты, которыми, слава Богу, снабжала теща из деревни, от такой еды изо дня в день радости детям мало. Не повеселишься на голодный желудок, не порадуешься. У него росла еще старшая дочь Машенька, недавно ей исполнилось одиннадцать. Раньше, когда зарплату платили и в продуктах недостатка не было, она была жизнерадостной, смешливой. А с недавних пор стала книжницей, тихоней, старалась не беспокоить попусту мать с отцом, занятых поисками куска хлеба. Учителям три месяца уже не платили зарплату, и он, майор, высококлассный летчик, страж Отечества, забыл, когда в последний раз получал зарплату. Но его семье еще не так тяжко, помогает деревенская бабушка. Прежде, когда платили пенсию, она подбрасывала деньжат. А теперь и ей несладко. Спасибо за картошку с капустой! а как Пугачевым живется, страшно подумать! И сколько еще таких терпеливых пугачевых по России!

Увидев Игорька на редкость унылым, Разин обратился к жене, Светлане Михайловне:

— Что с ним? Случилось что? Двойка?

— Нет… — ответила жена. Она недавно вернулась из школы, готовила обед, доставала квашеную капусту из холодильника. — Может, его поразил обморок Иринки Пугачевой?.. Понимаешь, — Светлана Михайловна поставила тарелку с капустой на стол. Разин с отвращением вдохнул надоевший кислый запах, — вызвала я ее к доске, она два слова произнесла и вдруг к стене прислонилась и поползла, поползла по нней вниз, колени подогнулись и кувырк на пол, как подбитая синичка… До сих пор в голове стоит стук от ее удара затылком о паркет… — Светлана Михайловна отвернулась к холодильнику и вытерла щеку ладонью. — Я думала — умерла!.. голодный обморок… От голода вся прозрачная стала, светится».

Но не хватает духу у майора Разина сделать задуманное. Подумал, а как же семья? Выбросят их из казенной квартиры, с голоду помрут. От такой картины помутнело в голове, направил самолет на голый берег Москвы-реки. Не знал майор, что уже и его напарник Пугачев выносит замысел. Вот только рассчитать нужно точно, чтоб наверняка, всей массой самолета обрушиться на кабинет того, кто столько горя принес нам.

Такие произведения Петра Алешкина и такая деятельность издательства «Голос» не могли не вызвать раздражения у определенных кругов. А тут еще семилетний юбилей издательства, с большим общественным резонансом прошедший в Центральном Доме литераторов! Выступали известные писатели, политики. Говорили о вкладе «Голоса» в отечественную культуру, о подвижничестве самого Петра Алешкина.

Что могли возразить на это те, кто призывал народ, как в повести, защищать их теплые кресла, кто набивал карманы и жирел на несчастье страны?

Они прибегли к привычному им методу — вранью. В их желтых листках стали появляться нападки на «Голос», на его издания. Алешкин не обращал внимания. Но однажды, смеха ради, прочитав уж особо гнусную и нелепую писанину, подал в суд и тот определил взыскать с клеветников весьма приличную по тем временам сумму.

Издательское дело нынче требует много сил, терпения. Это постоянное отсутствие денег на издания, это изматывающие душу переговоры с банками, дерущими за небольшой кредит в три раза больше; это сплошная нервотрепка, когда не спишь ночами. Не многие выдерживают такой темп и образ жизни. Уходят бывшие соратники — покой дороже. А есть и такие — как говорил тот же Достоевский: «Осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности счастья, как на воде; дайте ему экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории, — так он вам и тут, человек-то, и тут, из одной неблагодарности мерзость сделает. Рискнет даже пряниками и нарочно пожелает самого пагубного вздора…»

Осенью 1992 года в «Голос» позвонил секретарь Московской писательской организации Николай Дорошенко: не возьмется ли издательство выпустить новый роман Леонида Леонова? Это имя знает каждый более менее грамотный человек в России — как же, по сути последний из классиков! Для любого издательства составит честь выпустить такой роман.

Но все оказалось не так-то просто. Издательствам, клепающим деньги на откровенной макулатуре, до фени были заботы о какой-то там классике. Они понимали, что роман, тем более философский, им денег не принесет. То ли дело чтиво для невзыскательного читателя: «Месть проститутки» или «Разборки мафии»!

Потому-то писатели и решили обратиться к Петру Алешкину, зная его природную боль за русскую культуру, зная его стремление не дать этой культуре погибнуть.

Жил Леонов на Большой Никитской. Встретил Алешкина и Дорошенко, провел в свой кабинет. Это была довольно большая комната: книжные шкафы, стол, заваленный бумагами, пара старых деревянных кресел. В углу отгороженная шкафом кровать.

Леонов уже плохо видел, но старался пристально рассмотреть молодых для него писателей. После инсульта, одна щека неподвижна, седые волосы зачесаны назад. Говорил он тихо, лишь одним краешком рта.

Роман назывался «Пирамида». Писал его Леонов сорок лет. Это были пять толстенных папок, возвышавшихся над столом на полметра.

Он взял верхнюю, развязал. Страница была вся склеена из кусочков бумаги с правленым дочерна текстом.

— Только один экземпляр. С собой не дам. Если хотите, приходите и читайте здесь.

— А если ксерокопировать? — предложил Алешкин.

— Давайте. Но с собой не дам.

— Так мы ксерокс принесем.

— Мне говорили, что нужно полмесяца копировать. Шум, люди, а мне работать необходимо.

Создавалась странная ситуация: как же выпускать роман, если его даже нельзя отнести в издательство.

Пока решили переиздать знаменитый роман Леонида Леонова «Вор». Книга была очень хорошо встречена читателем. Ведь подросла молодежь, которая ничего об этом романе не слышала. Весь тираж быстро разошелся.

Наконец решилось дело и с копированием «Пирамиды». Алешкин уже поздним вечером привез первую папку домой и просидел над ней до утра.

Главная сюжетная линия романа такова: в сороковом году в России появляется Сатана. Он живет под видом профессора и возглавляет научно-исследовательский институт. Сатана обращается к Богу с покаянием. Бог посылает на Землю ангела Дымкова встретиться с Сатаной. Так начинается роман, в котором масса других сюжетных линий, характеров, философских откровений. При всем при том, встреча ангела с Сатаной не происходит.

Был и подзаголовок: «Роман-наваждение в трех частях».

Никак не решался Леонов на печатание романа: все ему казалось, что он не доработан.

К Алешкину привязался, звонил ему почти каждый день, советовался. Звал к себе. Таня, жена Алешкина, шутила, что Леонид Максимович стал уже членом их семьи.

Много было переговорено вечерами. Обоих мучило то, что делается сейчас в России. Леонов говорил, что нынешняя власть тянет страну в пропасть и переживал, сумеет ли народ опомниться.

Леонов вновь и вновь переделывал отдельные фразы романа. Это могло продолжаться бесконечно. Тогда Алешкин втайне от него взялся за редактуру книги. Два месяца сидел над романом. В текст не вмешивался, ничего не вычеркивал и не добавлял. Делал только вставки, да выбирал один вариант эпизода из нескольких.

Леонов пока согласия на издание романа не давал, несмотря на уговоры окружающих. «Как ты с ним ладишь, с таким капризным?» — удивлялись окружающие.

«Но мне с ним было легко, — вспоминает Алешкин. — Когда я думал о нем или бывал у него, я всегда испытывал какой-то душевный покой, и какую-то нежность к нему. Думаю, что и он отвечал мне тем же. Иногда в особо доверительные минуты он жаловался мне на свою не простую жизнь, становился каким-то беспомощным, похожим на обиженного ребенка, которому хочется прижаться к груди матери, чтобы она его приласкала, посочувствовала, погладила по головке».

Леонов признавался, что после знакомства с Алешкиным, у него началась другая жизнь. Раньше он общался лишь с домработницей да иногда с дочерьми, живущими отдельно. Теперь все ожило: приходили журналисты, Алешкин приводил молодых писателей — они были Леониду Максимовичу интересны.

Ему совсем недолго оставалось жить. Но свой роман увидеть успел. Это было для него огромной радостью — сорокалетний труд стал достоянием людей.

Алешкин вспоминает об их последней встрече в больнице:

«Он снова заговорил о том, как ему тяжко, как хочется умереть. Я пытался успокоить его, просил потерпеть, станет легче, смотрел на него с жалостью и нежностью. Уходя, поцеловал. Он долго держал мою руку в своей, не отпускал».

В писательской среде Алешкина называют тамбовским волком. Дескать, хватка, и все такое. Но я-то вижу, как иногда, обрадовавшись чему-то, он улыбнется, и эта его беззащитная искренность отражается светом в людях. В нем никогда не перестанет жить масловский мальчишка, удивляющийся этой огромной жизни.

Книга Ирины Шевелёвой «Душа нежна. О прозе Петра Алешкина»

Душа нежна

О прозе Петра Алешкина

Глава 1. Путь к роману

По прозе Петра Алешкина можно изучать душу русского народа. Для самого писателя нет в ней неведомого, ведь это его душа. По Алешкину, любые внешние обстоятельства воспринимаются русским че­ловеком прежде всего как поле для приложения сил. Нигде мужик не пропадет. Выживут из деревни — в город налегке уйдет. Закроют за­вод, вредное производство с его опасными и серыми буднями — сам себе подыщет применение, широко оглядевшись. Откроют кордоны — махнет в чужое государство. И еще как себя покажет. Один работяга в рассказе Алешкина за границей тореадором стал, любимцем публики.

Ничего, что в тюрьме побывал… Другой герой писателя, запросто дает объявление в газете «Из рук в руки»: «Предлагаю молодой девушке прокатиться на машине по США от океана до океана».

Первая заметная особенность прозы Петра Алешкина в полном отсутствии у его героев чувства оседлости — у выходцев из деревни, а то и жителей ее. Даже тот, кто вроде считается деревенским жителем, сегодня — в хате, завтра — где угодно.

И никого это не удивляет, прежде всего самих героев, все тех же крестьян, мужиков и женщин из народа. Они ведь такие и есть, носители национального характера. Они не изменяют своей внутренней сути, своей природе. При этом герои Алешкина не претерпевают вместе с переменой образа жизни тех социально-нравственных перемен, как, скажем, герои Шукшина, попадающие из деревенского в незнакомый, часто разрушительный для них мир. У Алешкина русский человек остается русским человеком, не испытывая душевного дискомфорта, а переживая душой исключительно личные обстоятельства.

Все у русского человека свершается играючись, без натуги и нытья. Сам же все видит и понимает. Пережив горбачевские «судороги», в августе девяносто первого «все три дня смеялся, наблюдая за государственной комедией, особенно развеселился, когда узнал, что председатель КГБ не сообразил, что надо бы пяток человек, включая Ельцина, посадить под домашний арест».

Другое дело, что с каждым рассказом, или шире развернутым повествованием, проза Петра Алешкина насыщается событийно. Его взгляд расширяется до охвата все больших проявлений русского бедового нрава и круто­го деяния. Вонзается в современность истории, в судьбу людей державного выбора в своем романе «Откровение Егора Анохина»: эпической трагедии там­бовского крестьянства. Это не исторический роман. И не нетерпеливое «дай договорить», «всю правду сказать», характерное для «разоблачительной» литературы, черпающей былое из новооткрытых архивов. Это и не только обнародование семейно-политических трагедий.

У Алешкина повествование действительно эпическое — о вечном. Живое, горячащее кровь изумление перед небывалым, в народной жизни свершаемым, свежие раны, без всякой исторической прослойки, перспективы ударяющие вот сейчас в голову гнев, рвущая душу боль. Словно убрали крышку с задвинутого в угол истории чана, а там все непогибшее, кипучее, живущее.

«Угаров, удаляясь, летел в одиночку, кру­тил над головой свинцово поблескивающую шашку, быстро сбли­жался с отрядом Антонова, подскочил, врезался — конница расступи­лась перед ним и тотчас сомкнулась, колыхнулась и успокоилась, проглотив командира дивизиона. Слышно было сквозь шум леса, как ветер трепал красный флаг антоновцев, хлопал им. Егор вздохнул, оглянулся на свой эскадрон, замерший в нерешительности, буркнул не­громко:

— Ну что, пошли!»

Так и географически алешкинская проза — весь русский мир вширь и вглубь, в его естественных, в духовном опыте, пределах. Тот, что именуют «евразийским», у Алешкина скорее «центральноевразийским», пространством. Древние славянские земли, Сибирь. Неизбежно про­ступают азиатские республики, с выходом в Афганистан как эпизоды русской судьбы. Далее писатель включает Европу, Америку — везде бьется русский пульс, вдохновляется на действие русская душа. Всюду исключительно русский мир буйствует, робеет и свирепеет, ширится, врастает в среду, осваивает ее, ищет правды, любви, ищет себя.

Есть у писателя сюжет о рождении русского человека. В нем, как в капле природной воды, содержится вся историко-национальная информация: начала вечные, стихийные, гражданские, дер­жавные. В нем, трагедийном, торжествует жизнь:

«Андрей Исаевич выломал из плетня кол, подкрался вдоль стены избы к окну и хватил им по раме. Осколки стекла брызнули на стол, зазвенели по полу. Бригадир снова вскинул кол. Для Ивана Игнатьевича все встало на место… Спокойно поймал он на мушку лицо бригадира и нажал оба курка. Ствол резко подбросило вверх. Голова Андрея Исаевича откинулась назад. Он выпустил кол, взмахнул руками, схватился за лицо и упал навзничь. Иван Игнатьевич видел, как председатель сельсовета кинулся за сарай, а милици­онер перемахнул через плетень и скрылся в лопухах. Фуражка его с красным околышем медленно катилась по пыльной дорожке к калитке, подпрыгивая на козырьке, как птица с перебитой ногой.

Иван Игнатьевич бросил ружье на стол на осколки стекла, выдви­нул ящик стола, взял горсть патронов, высыпал их на стол, оставив в руке два, привычным движением переломил ружье, зажав приклад об­рубком руки под мышкой, вставил патроны в стволы.

— Игнатьич, опомнись! Что ты наделал! — кричал из-за сарая председатель сельсовета…

…Подошел председатель сельсовета, бледный, с жалкой расте­рянной улыбкой,

— Все! — сказал он и зачем-то развел руками!

Звук голоса привел в себя оцепеневшего Кирюшина. «Ничего, я защищался… А девка случайно подвернулась. Бригадир-то убит. А мог бы и я!» — пронеслось у него в голове…

…Привезли сельскую фельдшерицу. Бабы, заполнившие палисадник, оторвали Любаню от мужа и отвели в сторону. Она повисла на их ру­ках, продолжая причитать и раскачивать головой. Фельдшерица подня­ла фуфайку за край, посмотрела на лицо Андрея Исаевича, подержалась за кисть его руки и сказала что-то милиционеру, разведя руками. Бригадира понесли к телеге. И тут из избы донесся вопль, за ним другой. Мальчишки и бабы шарахнулись из палисадника. Кто-то загля­нул в окно, крикнул:

— Дуняшка рожает!

Заплаканные бабы засуетились, выдворяя ребятишек за забор, на улицу. Дверь наконец-то выломали. Ивана Игнатьевича вынесли в сени. В сундуке нашли чистую простыню и положили Дуньку на кровать. Она металась, визжала, долго не могла разродиться. Молодая фельдшери­ца волновалась, беспомощно опускала руки, не зная, как помочь. Догадались послать за бабкой. Но Дунька родила без ее помощи, роди­ла и притихла, тяжело дыша открытым ртом.

— Ишь ты, какой крепенький! Ишь, какой терпеливый мужичок! — бормотала бабка, наклонившись над постелью, перевязывая пуповину ребенку».

В широко развернувшейся событийно прозе Петра Алешкина этот эпизод ключевой: не только по обстоятельствам рождения самого писателя, но и как исток его художественного миро­воззрения. Ключ — в позиции Алешкина как русского писателя. В широте душевного охвата. В привлечении мира, страны, людских страстей, неразрешенных, в узлы спутанных связей родов и поколений. В деянии под небом Руси, под солнцем красным.

Русская литература и поныне не забывает, что она великая. Одолевающая преграды, выходящая из берегов, уносящая в неведомые пространства — являя их. Не говоря уже об опрокидывании чисто ли­тературных условностей, утверждении — обнародовании необъятных и первичных истин искусства, преображении людского мировосприятия. Она все так же творится в исходной мощи, в предначертанности увлекать за собой все пласты жизни, устанавливать новый мировой порядок. Ведь русская художественная литература — это красно украшенный космос.

Так, отдавая себе отчет или просто в силу наследственности, пишут современные создатели русской литературы. Граждански они, как и все россияне, живут при катастрофическом падении националь­ного самосознания. Но пишут — как представители великой культуры. Ловят прирожденным художественным чувством вечное, действенное, жизнестойкое — то, что присуще менталитету, воплотившемуся в Российское государство.

И ни капли идеализации. Смехом сквозь позор, обиду за свой народ, сквозь растерянность и гнев прорывается сатира в остропамфлетной повести Петра Алешкина «Судороги, или театр времен Горба­чева».

Началось с выборов. «Мишка Артоня увидел на двери магазина две желтые листовки со смутными пятнами портретов кандидатов в де­путаты». Выборная волна административным своим ражем захлестнула и тамбовскую деревушку Масловку.

В самом понятии «депутат» ничего для масловцев особенного нет. Не одно десятилетие при них жили и цену им успели узнать. Среди последних образчиков уходящего режима в повести фигурирует и такой «избранник»: «Правда, один из депутатов, Василь Никитич Амелин, мол­чаливый скрытный мужик — из-за этих качеств он тридцать лет был бессменным депутатом, так вот он через три дня после избрания его депутатом переехал на жительство в райцентр, в Уварово. Оказалось, что он там еще в феврале купил дом, но по привычке своей смолчал об этом даже во время своих выборов».

С въедливым, по-толстовски, упорством, сродни весьма ядови­тому наслаждению, крутит-ввинчивает в читателя Алешкин само слово «депутат», откровенно эмоционально окрашенное авторски. Внушает нам народное, деревенское к нему отношение, вызывая в памяти сопутствовавшие ему времена колхозного строительства. И — переводя слово в другую историческую обстановку. Туда, где, к собственному изумлению, вся Россия принялась упиваться волшебными звуками с современной аурой: «плюрализм», «оппозиция», «демократия», «кон­серватор», «экстремист», «команда»… Где свершается пробуждение от политической спячки: «Человек, с которым ты только вчера раз­давил бутылку под тополем у клуба, оказывается, правый консерватор. А человек, с которым ты только что возил навоз на огород, экстремист».

До политической кульминации выборов взвилось выступление кандидата в депутаты нового толка, завхоза с неблагозвучной кличкой Бздун. (Так он других обзывал, вот к нему и приклеилось.) Сатира в повести в этот миг внезапно схлестнулась с яростью дальних революционных лет. И в забытой тамбовской глуши тряхануло душу России. Писатель одним художественным штрихом «подвел итоги» и просветил в минисюжете, как в зернышке, то, какие безотказно движущие силы оказались задействованы в русских людях, что толкнуло их навстречу реформам или, во всяком случае, непротивлению государственному пере­вороту:

«Захар Бздун, школьный завхоз, поднимался на сцену горбясь, ничуть не заботясь о своем виде. Ухватился за края трибуны обеими руками и выкрикнул два слова. Зал дрогнул, гул прошелся от стены к стене. Качнуло людей, словно перед грозой поле ржи сильным порывом ветра. Рыжую бабу-мужика вихрь подхватил, поднял над сту­лом и шмякнул назад, а щуплую Ольку наоборот вогнал под стол. Что за слова вызвали такой шквал в зале, заполненном тамбовскими крестьянами? Не эти ли слова поднимали их предков на бой с «краснотой»? Они, они!

— Долой КПСС! — крикнул Бздун».

Да, слова крикнуты, но кем: «Он был похож на солдата-неумеху, который выронил из рук гранату с выдернутой чекой». Взорвется — не взорвется? С неожиданной в момент выхода повести прозорливо­стью писатель вперед запечатлел наступающую современность — в истинно поэтическом образе районного партийца. В вихревой миг «только Кандей не шелохнулся, не качнулся: так утесу не страшны никакие бури, стоит себе и стоит, невзирая на вихри, тайфуны — не поймешь, слышит или не слышит он, как шумят, гнутся под напором ветра сосны и ели, как трещат дубы, роняя листья…»

Взрыва не последовало и когда раскололся Советский Союз. На­стала сумятица, пришли смутные времена — без битв за державу.

Хотя и были силы, которым желалось подвигнуть Россию на гражданскую войну. Только очень скоро стало ясно, что народ воевать не станет. Даже если весь вымрет. Пускай разбойники и де­путаты воюют. Очаги пожаров не занялись повально. А пришлось рус­ским ребятам в горячих точках головы сложить — писатель вместе с народом оплакивает их. Но видит и другое — перерождение поколе­ний, соприкоснувшихся со злом. Те, кто прошел через войны, становятся действующими лицами его прозы. Впоследствии Алешкин развер­нет тему чудовищной деградации человека «во время зверя»: так называется одна из его серий рассказов. Но и эти рассказы не о гражданской войне. Будучи сам, через поколения предков, родом из гражданской войны, писа­тель прозорливее других угадал: она не повторится, время ушло. Гражданские битвы остались преимущественно словесными, что чутко предвосхитили уже политиканы из Масловки.

«Хочет показаться государственным деятелем, — подумал Мишка и заволновался…

Ох, сладка ты, значит, власть, коли даже Свистуны перед лицом твоим преображаются… Да, депутатс­кие уроки телевидения не прошли даром! Перед народом священно­действовал не Свистун, а Собчак с непроницаемым лицом. Говорящая машина!»

Схватки на выигрыш при новых порядках описа­ны Алешкиным в комедийных красках: каждый масловец уловлен в наи­более карикатурных ситуациях «политических судорог».

Но за пародийностью происходящего в повести — пародируется сама невероятная действительность — полыхает трагедия; однако и этим художественный мир повести не исчерпывается. В ней люди всерьез напрягаются в постижении происходящего и стремлении уцелеть, являя причудливые и небезопасные для бытия Руси черты растления в клубке причин, объективных и личных.

Русский мир в по­вести предстает таким, каким сформировало его прошедшее столетие. И чем более народ у писателя свой и понятный, тем парадоксальнее он выглядит. Писатель пишет русскую деревню и любя, и руками, дрожащими от гнева (Достоевский о своих «Бесах»). Но что бы ни выплес­нулось в повести, а — живет народ, приспосабливаясь к порядкам и беспорядкам, перемалывая мудреные понятия и слова, приживляя их в языке. Писатель постоянно следит за тем, как активно люди переина­чивают смысл чуждых слов на свой лад, как живо идет языковая игра: «шовинист» — «Вшивый Глист», и так беспрерывно. Подправляет народ и «политические портреты» своих деятелей. Один штрих к портрету учительницы, ринувшейся в политику — и полностью очерчен ее деревенский статус, припомнили, как местный удалец тискал ее за груди и вынес о них невысокое мнение… Не посмотрел, что интеллигенция.

Национальная (то есть безнациональная) интеллигенция в повес­ти такова, что никакой надежды на нее. Пресловутый вопрос о ней Алешкин решает в скоростной, мимоходом, реплике.

« — Антилигент! — буркнула мать. Мишка подумал, что похвалила. А она имела в виду, что до сих пор не посажен огород». Опять игра словом в устах крестьянки нынешнего дня, наслышавшейся по телевизора про всяческие «анти»…

Писатель уловил, в самом ее начале, парадоксальную историческую ситуацию: люди поддаются разрушению и распаду — чтобы выжить. Сюжетные линии сплетаются в причудливую картину одного лишь мига истории в столь же пристрастном, как и у его героев, авторском пережи­вании времени. С нами происходит! К завязке и одновременно центральному эпизоду выборов стягивается в повести осмысляемая по ходу действия такая близкая и такая невероятная реальность. Еще одна среди множества вспышка, запечатлевающая избирательную кампанию. Главный герой Мишка Артоня, кстати, двоюродный брат писателя, в повести названного писателем Петром Антошкиным, «выскочил на сцену бодро, бойко, стремительно, подлетел к трибуне, обнял ее уверенно, как молодую, еще не надоевшую любовницу, и бросил во взволнованный зал:

— Я — демократ!»

Забавно, на первый взгляд, реагируют на происходящее от­дельные представители демократизируемого населения. Автор так и сыплет перлами политической сознательности граждан российских:

« — Епутат должен тверезым быть!»

« — А при капитализме пенсию не отменят?..»

В повести, заметим, никто не безгласен — кро­ме, комическая черта, того самого безгласного депутата с тридца­тилетним стажем. Даже шустрые комсомольцы, что на побегушках то у Артони, то у сменившей его после «свержения» новой власти, и те вслух декларируют свои взгляды, подкрепляемые и действием: «Свис­тун озлился, запустил бутылку в толпу. Попал по горбу какой-то ба­бе. Она завизжала. И тут же появились шустрые комсомольцы. Один из них сунул кулак в рыло Свистуну, и он лег под тополь, затих, свернулся калачиком». Наступил миг народного безмолвствия: «Наро­ду стало неинтересно возле смирного Свистуна, и он стал искать но­вых развлечений».

Не только развлечений ищет народ в смуте. Граждане новой, объявленной суверенной Половецкой республики, с мест­ной валютой «половой», выгоды своей тоже не проморгают. Сцены у возведенного на дороге в Масловку пограничного шлагбаума — только у Алешкина. У него народ выходит на большую дорогу современности — с кистенем…

Такая болезненная вещь, как передел собственности, подана пи­сателем многосторонне: с точки зрения государства и права, здраво­го смысла, знания души человеческой и национального характера. Лю­бопытно, что тема справедливости в «Судорогах…» не поднимается — не тот почуян передел. Идет показ взбаламученного моря, вздымающегося до девятого вала — безумия? прорыва в неведомую жизнь? В повести вовсю идет чисто «половецкое» (обобщенно говоря) действо — навешивание ярлыков, идет стихийная, с азартом и перехлестом игра — но и с оглядкой на нажитой за прошедший век опыт.

На этой оглядке держится вся интрига. Комичная в своей жизненной правде пружина интриги — фотография, на которой Мишка Артоня снят с фанерным Горбачевым на Калининском проспекте. В деревне по­верили — и вправду встречался. «Народ — он глупой! Картинку покажи, и он поползет за тобой». Все же то не глупость. Бывало ведь, и власти с простым человеком братались, если он был нужен на данный период. Но как раз на данный период — нужен ли? Вопрос, вроде бы в повести не затронутый, а витает над ней.

Люди хотят приспособиться к эпохе, наступая при этом на го­рло собственным жизненным представлениям, нормам и устоям. Зато безошибочно верно угадывают злободневные завихрения. «Вот три кита, без которых нет перестройки: вo-первых, платные туалеты; во-вторых, конкурсы красоты; в-третьих, видеозалы с сексфильмами!» Масловцы на все согласны. Кульминацией торжества реформ в повести (и в жизни?) становится блестяще спародированное торжественное открытие платного туалета в деревне-республике. На перекрестке (знаково!) дорог.

Впрочем, в повести что ни эпизод — то кульминация. Это еще одно особое свойство прозы Алешкина. Вся она состоит из кульминаций, звено к звену.

Сочетание, переплетение и трагикомическое столкновение нового со старым, а особенно с неизжитым до конца вечным и составляют сатирическую идею повести. Поразительно порой удает­ся Алешкину одним взмахом кисти поднять, осветить любой вековой спор, найти ему место в современности, повертеть со всех сторон — и откинуть, забыть как пройденное. Закрыть тему. Бурные страсти в самый миг их кульминации уже отметаются, ухо­дят навсегда. Все только что кипевшее и бурлившее уносится ветром, рисуемые картины смахиваются, как, мимоходом, смахнуло платный туалет половецкий, в воздвижение которого было вложено столько гражданского пыла и нешуточных шкурных интересов. И уже набежал иной порыв ветра, неся новую горечь сквозь хохот: «Нет, это не порыв ветра подхватил кучу сухих листьев и по­тащил по дороге, не табун лошадей проскакал по степи, это населе­ние суверенной республики проворно хлынуло домой, решив, что из окон изб интересней смотреть, как секретарь райкома подкатит к магазину».

Нравится Алешкину слово «интересный», вроде бы неуместное при державных потрясениях. Но и в этом он вместе с народом — пи­сательская манера воссоздавать события той же природы, что и способ восприятия их односельчанами.

И даже сухая горечь не сжимает горло автору. За ней, за ужа­сом обескровливания, «окошмаривания» русского быта и национального характера, на дне высмеиваемого писателем остается вовсе не горь­кий осадок, а сладкие «остатки».

Изумление и, сильнее, восхищение, даже преклонение автора перед бой­кой, смышленой оборотистостью односельчан, как их ни дури, и дер­жит повесть на плаву русской прозы с ее размахом, пусть в самых уродливых формах, народной стихии, неистребимой потенцией к об­щинному действию — пусть как суммы индивидуальных вожделений, — стремлением адекватно ответить на самые дикие посылы вер­ховной власти. Народ у Алешкина глазами не хлопает, а отвечает на «запросы» собственной, в свою пользу, инициативой. Не его вина, что такая адекватность сверху не программировалась и, в сущности, недостижима. Народ все равно отвечает пусть фарсовой, но в корне своем державной самооорганизацией.

И именно государство оказалось вынужденным дать «задний ход». Срочно требовать выдвижения новой национальной идеи. (Да пожалуй­ста! «Половчане» -масловцы ее враз выдвинут.) Левым срочно становить­ся правыми, при том, что само слово «правый» ненавистнейшее для не столь давних диссидентов. Провозглашать, а то и вяло, но реально возвращать какие-то черты «обратного» огосударствливания России, те черты, которые за два предыдущих десятилетия вроде бы стерло с лица земли русской. Государство пошло, во всяком случае, по видимости, на, так сказать, реставрацию реставрации — процесс неведомой дальности и предсказуемости. Оттого что даже неуклюжим своим подлаживанием к власти народ заявляет о себе таком, какой есть.

А станет ли народ другим? Писатель зорко фиксирует брожение смуты, все ее расхождения с истинно народной правдой, здравым смыслом, мировым пра­вом — словом, со всем объемом выработанных и от Бога данных челове­честву земных законов. Он сам охвачен державным инстинктом и в про­зе своей поднимает непочатые резервы державности. Той, особой, ни на какую другую не похожей, отнюдь не безоговорочно благостной, но только и только вольной. В прихотливом хотении русского человека.

Смотрите, до чего же быстро, мгновенно в его повести просыпается историческая — праисторическая — память! Будто вчера с половцами братались и роднились. Ведь не противовосстали по-настоящему, до бунта не дошло, в перенационализацию устремились не только рвущиеся к власти «половецкие ханы». Сам Алешкин далеко не чужд Половецкой республике, сколь бы круто с этим народ не дурил. Горечь автора в том, что недо­статочно круто… Потому что он знает русскую душу.

Сюжетно проза Алешкина катастрофична, по духу — неистребимо жизнестойка, национально самодостаточна. Планетарно-историко-бытовые обстоятельства всегда в прозе Алешкина предстают головолом­кой и лабиринтом.

Безвыходные обстоятельства — норма русской жизни. Проза Алешкина — путеводитель по ним. Ядра сюжетов выстреливают из жерл катаклизмов, державных потрясений, обыденности раздольного русского мира. А героям его в них — безбоязненно.

Здесь характернейшее для нашей классики самоощущение — безбоязненность, едва не утраченная русской литературой за последние десятилетия. Да и у большинства современных писателей это чувство как бы заморожено. Преобладает иной подход, который писатель Алешкин не то что не замечает, а не принимает во внимание. Его позиция, встретившись хотя бы час­тично у других современных авторов, позволяет взглянуть на эту важнейшую проблему национального духа, отразившуюся в литературе, с неожиданного, кажется, ракурса.

Долго в нашей прозе, в романистике русский в России, в Европе и Америке рассматривался не сам по себе, а либо с позиций интернациональ­ных, либо «мы» и «они» — но больше «их» оценивающим взглядом, либо, на чем основывается деревенская проза, в великой обиде. В общем, наша литература XX века изрядно комплексовала, в чем, разумеется, ее трудно винить, но и за что хвалить стратегически не верно.

Свои личные хотения, рождающие деяния и неповторимые взаимоотношения с действительнос­тью, как главный творческий импульс в литературе ХХ века в целостном порыве отсутствуют. Возьмите любой роман о рабочем клас­се, колхозах, стройках века, научных открытиях — всюду неизбеж­ный спор с «внутренним редактором». Не ушел он и из литературы разоблачительной. Неизбежные инстинктивные умолчания, как лакуны, зияют и в вольной, пушкинской, великой прозе Шукшина. И только там, где душа писателя была порой единожды, порой необъ­яснимо для него самого свободна, захвачена истинным вдохновением, рождались шедевры XX века. В сущности, те, где не было никаких внутренних споров, сомнений, разрешений вопроса, где текла сама жизнь в созвучии с душой. Тогда оживала великая русская литерату­ра. Возникал «Тихий Дон», другие, еще не оцененные именно в этом качестве, хотя и живущие уже по законам вечности произведения. Позволю один пример — роман «Юность в Железнодольске» Николая Воронова.

Петр Алешкин словно бы с молоком впитал это главное в рус­ской литературе. Для него словно и самого наличия «внутренних спо­ров» и «внутренних редакторов» не бывало. Удивительно, но свобода творческого волеизъявления в современной литературе обнажилась, как корни на вертикальном срезе земли. Ростки могут быть и хилыми, и излишне пропитанными химией — становясь «виртуальными». Но про­растает и сила. Творчество Петра Алешкина — один из примеров ду­шевного самодержавия непосредственно в русском мире.

Будто бы и не давила на этого автора подминающая вся и все литературная «вышколенность» века, перенесенная и через рубеж тысячелетия — неважно здесь, авангардистского ли толка, среднелитературной псевдонормы или вобравшая технику и приемы мировой литературы. Писательский взгляд Алешкина — его стереоскопия — мгновенно, четко, ярко вбирает и мимоходом отметает любое явление жизни, не покоряясь ему, в смелом, азартном движении вдаль, к неведо­мому и неиспытанному.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.