Духовное путешествие Ленского
Он с лирой странствовал на свете…
«Евгений Онегин» (гл. 2; IX)
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочёл её романа…
«Евгений Онегин» (гл. 8; LI)
***
«Умы пустынников моих»
«С душою прямо геттингенской»
«Он пел поблёклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет»
«Евгений Онегин» (2:X)
В смерти Ленского, как и в перерождении Татьяны (оба они — «избранные судьбами»), есть воплощение потусторонней судьбы, к которой Ленский взывал своей лирой: он пел «и нечто и туманну даль».
Для Ленского, выпускника Геттингенского университета, «поклонника Канта и поэта», повседневная действительность c её «заманчивой загадкой» жизни и «гроба тайнами роковыми» творится где-то в трансцендентальных далях «глубокой мглы». Само поэтическое творчество для него трансцендентно.
«Что день грядущий мне готовит?» — через эти строки своей предсмертной элегии (в свои «без малого осьмнадцать лет») он пытается проникнуть в тайны трансцендентного (потустороннего). Но никому не дано представить истинную форму того опыта, который, возможно, ожидает нас по ту сторону границы, разделяющей здешний и Иной миры:
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он. (6:XXII)
Концепция трансцендентности творчества была характерна и для самого Пушкина, автора «Евгения Онегина». Об этом Пушкин говорит в последней строфе своего романа — что и он вглядывался в «даль», чтобы «ясно различить», то есть прозреть судьбы своих романных героев:
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал. (8:L)
В этой пушкинской концепции истоки творчества также располагаются где-то в потусторонности («в смутном сне»). Произведение — это готовая данность, которую всего лишь необходимо воплотить в слове. Обозримая «даль свободного романа», который уже существует где-то в ином пространстве (в «дали», за пределами этого ограниченного временем мира, как сейчас говорят, в ноосфере), требует от писателя лишь применения свойств «магического кристалла». Писателю остаётся лишь вглядеться особым зрением — «духовными глазами» и, используя весь «магнетизм», записать, переведя текст из идеальной формы в форму написанного слова.
И Пушкина признавал, что трансцендентность творческого процесса спасает индивидуальное от чистого своеволия. Эта концепция корнями своими уходит в немецкий идеализм. Увлечение пушкинского героя Ленского философией И. Канта и его последователями в литературе — немецкими романтиками Шиллером и Гёте Й. В. — совсем не случайно: «Их поэтическим огнем //Душа воспламенилась в нем» (2:IX).
Метафорой «даль времен» в романтическом искусстве выражалась иррациональность пространственно-временных отношений. В Германии движение романтизма получило особенно мистическую окраску. В 1790—1800-х гг. в городе Йена в Тюрингии возник кружок йенских романтиков. Они возрождали идеи Платона (205—270) о стремлении «мировой души» к «бесконечности, превосходящей любую форму» (неоплатонизм). Это стремление они называли «бесконечным желанием души» (что есть также пантеизм). В это же время интерес к средневековому фольклору кельтов и скандинавов объясняет громкий успех «Поэмы Оссиана» Дж. Макферсона (1760—1773) (так называемый оссианизм). Великий олимпиец Гёте (1749—1832), совмещая свою любовь к античности с романтическим мироощущением («идеализированным действительным»), совершает в это же время свои два путешествия в Италию (1786—1788).
Для романтика Ленского, «поклонника Канта», Шиллера и Гёте, жизнь была некой мистической загадкой, неким таинством, неким заговором сил — конспиративных, потаённых, разгадать и прозреть которые — и было смыслом его жизни:
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал. (2:VII)
Но возможно ли вообще прозреть «чудеса», возможен ли опыт познания жизни после смерти, ведь никто не знает, что есть это «нечто», и какими утратами это познание может обернуться для человека («о не знай сих страшных снов…») — вот те вопросы, которые ставит Пушкин, создавая образ Ленского в «Евгении Онегине».
Если желание прозрения своей судьбы вызывает у Татьяны Лариной страх — отсюда её отказ от ворожбы, отказ заглянуть в потустороннюю «мглу» и запредельную «туманну даль» («…но так и быть, //С Татьяной нам не ворожить»), то Ленский ждёт «предвкушения чудес».
Пушкин не находит имён для таинственной ауры, окружавшей Ленского. «Дух пылкий», Ленский сам был тем избранником, через божественную искру, заброшенную в душу которого и воплощается в царстве материи потаённый бог, который в особые минуты способен «блаженством» одарить наш мир.
Пушкин с высоты своего эмпирического опыта мог бы, как всегда, иронично прокомментировать от лица своего лирического героя и автора повествования эстетические воззрения Ленского, но он принимает довольно скользящую позицию. Ускользая от прямого высказывания, он делает, однако, намек на то, что знает о заговоре высших сил, но этот заговор законспирирован до поры до времени. Художественно это выражено Пушкиным в пропуске строф — с одной стороны, это действительно воспринимается как намёк на законспирированность тайн и проявление их только где-то в другой реальности; с другой стороны, — как некая аллюзия невозможности пересказать и передать подобные тайны словами. Пушкин часто в своих письмах сетовал на то, что русский язык его времени не был ещё достаточно развит в области оккультных знаний и объяснения метафизического. Те «учёности плоды», которые Ленский вкусил под небом Шиллера и Гёте, недостаточно внятно звучали ещё тогда на русском языке. Пушкин в письме Вяземскому пишет 13 июля 1825 года: «Ты хорошо сделал, что заступился явно за галлицизмы. Когда-нибудь должно же вслух сказать, что русский метафизический язык находится у нас ещё в диком состоянии. Дай бог ему когда-нибудь образоваться наподобие французского (ясного, точного языка прозы, то есть языка мыслей)».
Романтическое мироощущение — это глубоко личное (субъективное, интимное) переживание непознанного, таинственного (и по зрелому размышлению — непознаваемого). И Пушкину необходим был этот язык «невыразимого». Как и французские элегические поэты его эпохи, он сам культивировал и создавал этот язык.
Оппонент «демона» Онегина, его герой Ленский свято верит в таинство жизни и возможность совершенствования мира, а также конечное торжество добра:
Он верил,…
…………………………………
Что есть избранные судьбами
Людей священные друзья;
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И мир блаженством одарит. (2:VIII)
Он верил в существование будущих событий в каком-то ином, призрачном измерении, верил в минуты сверхъестественного восприятия, блаженного озарения, верил в существование своей духовной родины, в которой живёт его духовная семья — «бессмертная семья», и он — её сын. Но в чём кроется «заманчивая загадка» его прихода на землю, ради которого он оставил свою духовную родину, ему лишь предстоит разгадать.
Ученик Шиллера и Канта, Ленский признаёт наличие высшего сознания как источника идеальной версии событий. Заглядывая в «туманну даль», он даже способен благословить «тьмы приход», считая, что «прав судьбы закон»:
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход! (6:XXI)
Философия его кумира Канта находила некую связь между определенными состояниями сознания и высшими состояниями бытия. Канту приписывают доказательство существования бога, которое построено у него на бесспорном существовании нравственного чувства у человека. Поскольку это чувство не всегда побуждает человека к поступкам, приносящим ему земную пользу, следовательно, должно существовать и это «нечто» — некое основание, некая мотивация такого нравственного поведения человека в мире, — но находящаяся, однако, вне этого мира. В свою очередь, это с необходимостью требует существования бессмертия, высшего суда и Бога, учреждающего и утверждающего нравственность, награждая добро и наказывая зло.
«Дух пылкий», Ленский не преминул коснуться всех этих тайн в своих беседах с Онегиным, которые не лишены были глубокого философского спора:
Меж ими всё рождало споры
И к размышлению влекло:
Племен минувших договоры,
Плоды наук, добро и зло,
И предрассудки вековые,
И гроба тайны роковые. (2: XVI)
«Гроба тайны роковые» — тайны иррационального, не отпускают поэта и в его элегических опытах. В свои «без малого осьмнадцать лет» он скорбит о закате счастливых дней своей «весны», говорит о своей близкой смерти, гадает о том, придут ли к «урне» с прахом его друзья, и в особенности «она», его «богиня тайн». В своей поэзии он взывает иногда друзей похоронить его и посещать его гроб; и в этом случае описывается его одинокая, унылая могила.
Последователи Канта поддерживали метафизическую концепцию бытия и развили её — человеческая жизнь подобна книге, роману, созданному где-то в мире трансцендентного, что роднит подобную мысль с художественной концепцией и поэтикой самого Пушкина, у которого также часто звучит метафора жизни как «романа», написанного некой сверхреальностью:
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочёл её романа… (8:LI)
«Вино вечности» и «роман бытия» — две метафоры, свойственные поэтике и самого Пушкина в период его «элегических затей».
В концепции Ленского восторг и гармония поэзии, сам процесс её создания рассматриваются им как отражение её трансцендентальной природы c её «глубокой мглой» и «неотразимыми лучами» озарения. Вдохновение для него подобно зерну, оно порождает таинственным образом будущее («день грядущий»). И одновременно — будущие произведения поэта. Собственно, стихи Ленского — это цитаты из того романа, который и есть вечные письмена, и эти вечные тексты вкрапляются иногда в его элегии, а затем вплетаясь в «роман» его собственного бытия.
В ночь накануне своей дуэли Ленский читает Шиллера. Его «дух пылкий» снова воспламеняется, и он пишет свою последнюю элегию. Проблематика этого последнего произведения Ленского, возможно, восходит к «северной поэме» Шиллера «Вальштейнский замок», где Шиллер объясняет связь между определенными состояниями сознания и высшими состояниями бытия:
Il est, pour les mortels, des jours mystérieux
Où, des liens du corps notre âme dégagée,
Au sein de l’avenir est tout à coup plongée
Et saisit, je ne sais par quel heureux effort,
La nuit qui précéda la sanglante journée,
Qui du héros du Nord trancha la destinée… (фр.)
Шиллер. «Walstein»; ч. II, гл.18;
(Фр.; пер. с нем. Констана)
Для смертных есть таинственные дни,
Когда освобожденная от телесных пут душа наша
Вдруг проникает в чрево грядущего дня
И прозревает, не знаю, благодаря какому
благословенному порыву —
В ночь накануне дня кровопролития —
Тот самый путь, который прочертила и судьба
нордического героя…
(Пер. с фр. — наш, А.-А.А.)
«В ночь накануне своего кровопролития» Ленский прозревает свою смерть в последних стихах:
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня… (6:XXII)
Во имя торжества своих высших идеалов и ценностей он, как и «héros du Nord» Шиллера («северный герой» — нордический герой), без колебания готов пожертвовать собой: вызвав Онегина на поединок. Так он, собственно, доказал на деле служение своим идеалам, по роковой случайности столкнувшимся с грубой реальностью жизни. Идеальный друг, каким считал он Онегина, не нашёл смелости отказаться от поединка и собственноручно убивает юного поэта.
Прозрения духовной родины
«Он пел те дальние страны»
«Евгений Онегин» (2:X)
Ленский верил, что хоть и отделена земная жизнь от потусторонности пропастью, её края соединены чем-то вроде мостика, хоть и шаткого. Но какого моста? Как соединены между собой два мира, противостоящих друг другу? Где та лазейка, где та «дверь», что позволяет проникнуть в другую реальность и познать её, разгадав «заманчивую загадку» смысла жизни?
Таким мостом может быть только то, что даёт чувство трансцендентального единства личности и мира. И в этом смысле любовь и поэзия уравниваются в мировоззренческих кругах Ленского.
Первое, с чем связано его интуитивное проникновение в трансцендентальные дали потусторонности («те дальние страны») — это его любовь или, скорее, предчувствие её утраты и последующая за этим меланхолия — «его живые слёзы». Между неизвестной ностальгической и экзотической далью (ср. гл. 1, XLIX) и острым переживанием Ленского его любви существует прямая причинная связь:
Он пел те дальние страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слёзы. (2:X)
Любовь и творческое вдохновение (поэзия) — вот те два проводника, те «две жордочки» «дрожащего гибельного мостка… через поток», которые отделяют нас от непознаваемого «нечто» («две жордочки» того самого моста, через который пробиралась в страхе и смятении и Татьяна в аллегорическом лесу своего сна).
О любви Ленского как проводнике в область метафизической действительности и о воплощении этой любви в Ольге, «потаённом ландыше», ставшем затем его «богиней тайн и вздохов нежных», мы более подробно расскажем чуть позже. В первую же очередь, начнём с той роли, какую для Ленского играл поэтический язык, связанный с состоянием творческого вдохновения как озарения «неотразимыми лучами».
Наряду с любовью, поэзия также была для него проводником в «лоно тишины» — в область метафизической действительности, куда изливалась его поэтическая меланхолия («лились его живые слёзы»). Поэзия нужна была Ленскому, чтобы познать интуитивно ощущаемую потустороннюю реальность. В своей реальной жизни он отправлялся за этим жизненно важным кладом в «дальние страны» — в Геттинген, в «туманную даль» Германии, под небом которой и было вскормлено его поэтическое воображение:
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный. (2:VI)
О художественном воображении Ленского сказано как о путешествии: «он с лирой странствовал на свете». Его «лира» — это его поэзия; его поэтический язык — это язык меланхолии («его живые слёзы»). Все его «странствия» — это поиски его духовной родины в той ностальгической и экзотической дали, где «Всё говорит в тиши на языке души, //Единственном, достойном пониманья» (Ш. Бодлер). Метафизический язык Ленского — это «язык души», язык его духовной родины, которую он, таким образом, прозревает.
Но поэтический язык — это не только проводник в область метафизической действительности, но одновременно и её воплощение. Поэзия Ленского, его вдохновение — это прозрения его «геттингенской» души касательно его духовной родины, такой же «туманной», как и Германия. Глагол для поэта, собственно, и есть бытие. В отличие от Онегина, Ленский привык «для звуков жизни не щадить».
На этой земле Ленский мыслит себя неким странником, а деревня, куда он «прискакал», вместе с помещиками-соседями — представляются ему скорее неким идиллическим «домашним кругом», приютом для скитальца, которым он себя воображает.
С его «душою прямо геттингенской», соседи-помещики принимают его скорее за «полурусского соседа». Зато он не был «чужим» «в семье своей родной» мировых элегических поэтов, выросших, как и он, в стенах Геттингенского университета под небом «Германии туманной» или Англии — «туманного Альбиона» — литературной родины меланхолии — с её мрачными песнями Оссиана и «британской музы небылицами», такими как «Послание Элоизы к Абеляру» Попа, «Ночные мысли» Юнга, «Сельское кладбище» Грея — всё это основные источники литературной меланхолии, явления, ставшего столь популярным во второй половине XVIII века. И скорбный Вертер, и эротик Парни одинаково не избегали её влияния.
Унаследованная от английских и французских элегиков, меланхолия не была по существу романтическим мотивом, и уже по одному этому, возможно, Пушкин имел право не видеть в тёмной манере Ленского «ни мало» романтизма.
Меланхолия, как и болезнь вообще, причастна духовному плану бытия. Это бурное открытое сострадание к прошлым бедам других, ведущее к мистической любви к человечеству, природе, Богу, славе, добродетели, отечеству и т. д. Она удаляет от материального мира и приближает к духу. И наличие меланхолии — это всегда свидетельство избирательного дара проникновения в потустороннее измерение.
Меланхолия, как литературный приём, в своё время заражает и Stürmer’а Гёте, и классика А. Шенье, и пессимиста Шатобриана, и уж, конечно, находившихся при смерти таких французских поэтов как Жильбер, Мильвуа и Луазон, страдавших чахоткой, не говоря уже о вполне здоровых и преуспевающих в жизни поэтов, таких как Ламартин, но которые, как и Ленский, начинали петь:
…поблекший жизни цвет,
Без малого в осьмнадцать лет. (2:X)
Поскольку стремление писать — есть способ прикоснуться к «заманчивой загадке» жизни и смерти, а значит к запредельной реальности, у элегических поэтов, каким был и Ленский, чрезвычайно распространён был мотив предчувствия скорой смерти. И чаще всего свои скорбные чувства они выражали, бродя «в роще», «при свете луны»… О меланхолических прогулках Ленского Пушкин также неоднократно отмечает в романе:
Он рощи полюбил густые,
Уединенье, тишину,
И ночь, и звезды, и луну… (2: XXII)
Излюбленный пейзаж любой элегической поэзии — руины, кладбища, звон колоколов, тусклая луна, картины осенней увядающей природы. И Ленский прилежно испещрял альбомы Ольги нежными элегиями и сельскими видами. Меланхолию как поэзию скорби и печали Пушкин представил некой рекой «живых слёз» — «живых истин»:
И полны истины живой
Текут элегии рекой. (6:XXXI)
И в этом определении романтической поэзии как «истины живой» подчеркнуто всё несовершенство материального мира в сравнении с его трансцендентальным прообразом.
Современник Пушкина, французский поэт Жильбер в своём стихотворении «L’Amant désespéré» («Безутешный любовник») идёт под сень мрачных лесов искать успокоения для своей печали:
Forêts solitaires et sombres,
Je viens, dévoré de douleurs,
Sous vos majestueuses ombres
Du repos qui me fuit respirer les douceurs.
Gilbert. «L’Amant désespéré»
Его Сильвии нет с ним, но каждый шорох кажется ему шагами милой, которая — как он себе представляет — будет после его смерти приходит к нему на могилу, чтобы оживить страдания пролитыми слезами:
Les yeux, au lieu de moi, retrouveront ma cendre;
Et les pleurs que sur elle on la verra répandre,
Ses regrets douloureux, ses longs gémissements,
Viendront, au tombeau même, éveiller mes
tourments.
Gilbert. «Oeuvres»
Здесь мы найдем и пушкинские «леса, в которых жизни нет» («Forêts solitaires et sombres»), и боль и страх «дневного света» («Je viens, dévoré de douleurs), и «невольные слезы» («Et les pleurs… on la verra répandre»). Пушкин в своих ранних опытах, особенно в стихах 1816 года, также любил говорить об унынии и бегстве под сень лесов («Je viens… //Sous vos majestueuses ombre»). Таковы его «Осеннее утро», «Элегия» («Опять я ваш, о, юные друзья»). В последнем мы как раз находим все эти строки, перепевающие французского поэта Жильбера:
Перед собой одну печаль я вижу! —
Мне скучен мир, мне страшен дневный свет;
Иду в леса, в которых жизни нет,
Где мертвый мрак: я радость ненавижу…
Умчались вы, дни радости моей!
Умчались вы — невольно льются слезы,
И вяну я на темном утре дней.
«Опять я ваш, о, юные друзья» (1816)
Всё это, конечно, написано самим Пушкиным «без малого в осьмнадцать лет».
Любые тексты элегий — это скорее выражение общего плана, нежели отражение действительно пережитого опыта, и они подчеркивают металитературный характер устремлений поэта. Рисуемая прогулка по лесу или воображаемое путешествие скорее воссоздают мифологическую образность перехода жизни в иную реальность после смерти. Воспламененная поэтическая мысль способна таким образом прокладывать путь в иное измерение.
Мистические переживания и образ «потусторонности»
«Лоно тишины»
«Я видел гроб; открылась
дверь его…»
«Я видел смерть…» 1816
У Данте в глубинах адской бездны есть страшная обитель тишины. Это круг изменников, предателей. Всю безмерность своего презрения к предательству и измене Данте излил в картине страшной казни предателей холодом, мраком, мёртвой пустыней. Там вечный мрак и неподвижность смерти. Это страна жгучего холода и вечной мерзлоты, где мёртвым зеркалом блещет ледяное озеро Коцит, сковав своей стеклянной гладью вмёрзшие тела. Данте собрал здесь все разновидности позорного порока: предатели родины, родных и близких, друзей, предавшие тех, кто им доверился. Холодные души, мёртвые еще при жизни, им нет пощады, нет облегчения, им даже не дано выплакать свою муку, потому что их слёзы с самого начала «В подбровной накопляясь глубине, //Твердеют, как хрустальные забрала» (Ад; Песнь XXXIII).
Ленский встретился с предательством друга, которое требовало осмысления. Перед дуэлью последнее желание его «воспламененной души» — было дописать, довести свои мысли до конца. Как Данте и сам Пушкин, Ленский переосмысливает своё существование на металитературном языке. В его предсмертной элегии другой мир — вне дома, вне «мирного порога» предстаёт ему «таинственной сенью» (некое таинственное лоно, лоно мистического пейзажа под сенью дерев):
…………………… гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета…
«Евгений Онегин» (6:XXII)
Уже в этом описании проступает имманентное присутствие потусторонности с её характерной дантовской топонимикой. О принадлежности пейзажа к миру запредельности говорит упоминание реки Леты, которая разделяет миры и делает их непроницаемыми друг для друга.
При этом Ленский испытывает настоящее удовольствие от того, что после его смерти найдётся читатель, и таким образом его слово будет тем мостиком, который соединит его, ушедшего из этого мира, с теми, кто в этом мире останется жить:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Всё благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход! (6:XXI)
«Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг!..» (6:XXII)
Так писал Ленский накануне своей смерти. Его предсмертная элегия имеет несколько многозначительных строк, которые роднят её с романсом французского поэта Жильбера «Priez pour moi» («Помолитесь за меня»), написанным за несколько дней до его собственной смерти, и в котором умирающий больной Жильбер, готовясь к смерти, вспоминает о своей печальной жизни и просит всех молиться за него:
Je meurs au printemps de mon âge,
Mais du sort je subis la loi…
Ma compagne, ma seule amie,
Digne objet d’un constant amour,
Je t’avais consacré ma vie,
Hélas! et je ne vis qu’un jour.
Жильбер. «Priez pour moi»
(«Помолитесь за меня»)
Как не узнать здесь родной Ленскому язык, здесь можно найти всю знакомую нам из последней элегии Ленского метафорику: и «весны моей златые дни» («printemps de mon âge»), и «прав судьбы закон» («du sort je subis la loi»), и «желанный друг, сердечный друг» («ma compagne, ma seule amie»), и «тебе единой посвятил» («digne objet d’un constant amour»), словом, всё то, о чем довольно завуалированно — «темно и вяло» — писал Ленский накануне своей смерти.
Пушкин, вероятно, был знаком с Жильбером, а также со стихотворением «Le poète malheureux» («Несчастный поэт»), и не только непосредственно по его французскому тексту, но и с переводом этой элегии поэтом Милоновым, современником Пушкина, в сборнике стихов, напечатанном в 1819 году:
О, дней моих весна! куда сокрылась ты?
Едва твой след примечу,
Как сна пленительны мечты,
Вотще лечу к тебе — тебя во век не встречу!
Полжизни, может быть, моей,
В себе ты заключила;
Но ах, жалеть ли мне о ней?
Восход моей зари ты скорбью омрачила,
И скрылась от меня,
Как кроется от глаз предвестник бурна дня,
В туманных облаках померкшее светило!
Но блеск отрадных дней твоих
Еще прельщенное воображенье ловит.
Кто знает, что судьба в грядущем нам готовит?
Жильбер «Несчастный поэт»
(Пер. с фр. Милонова, 1819)
Здесь мы слышим тот же вопрос к вечности и желание заглянуть в беспредельное, что и у Ленского. Поэзия как способ мышления, как осознание «истины живой», способна прокладывать путь в запредельное — это и есть то «чудо» сознания, о котором «подозревал» Ленский.
Образ потусторонности как «лона тишины», где «всё говорит …на языке души», мерцал в сознании и памяти Ленского и виделся ему с позиций литературного опыта его поколения.
Желая дать портрет своего героя как элегического поэта, Пушкин, несомненно, использовал и собственные произведения, такие, например, как «Гроб юноши» или «Умолкну скоро я». У других поэтов, как мы видели, он также многое что заимствовал, иногда сознательно, иногда бессознательно. Глубоким мистическим переживанием проникнуто пушкинское стихотворение «Я видел смерть…» (подражание одной из элегий Парни), в котором перед героем раскрылась дверь вечности:
Я видел смерть; она в молчаньи села
У мирного порогу моего;
Я видел гроб; открылась дверь его;
Душа, померкнув, охладела…
Покину скоро я друзей…
«Я видел смерть…» (1816)
Стихотворение воспроизводит пушкинскую образность дома с его «мирным порогом» и «дверью», противопоставленные окружающему ландшафту — потустороннему и запредельному — «вне дома». Мы видим здесь у Пушкина целую цепочку ассоциаций, имеющих прямое отношение к теме потусторонности. Представление о неединственности основной реальности складывается из пушкинской художественной антиномии: «мирный порог» — «дверь гроба». «Гроб» противопоставлено слову «дом» и употребленное Пушкиным в значении некоего мистического дома и потустороннего пространства вообще. «Дверь» здесь явно ведёт к иным формам существования.
В метафизическом языке Пушкина мы не раз можем встретить слово гроб/гробы в данном значении, например, в выражении «грóба тайны роковые», т. е. роковые тайны запредельного пространства (вселенной), а также оно встречается в эпиграфе к «Гробовщику» — «не зрим ли каждый день гробов, седин дряхлеющей вселенной», взятому Пушкиным из Державина, которое расширяется здесь до понятия «мир» как дом бытия — «уходящий мир» — «постаревшие миры вселенной».
В этом же ряду стоят и другие метафоры стихотворения Пушкина «Я видел смерть…»: например, «темная стезя над бездной» как образ некой дороги в незнакомое пространство. Другой мотив, который здесь звучит, также связанный с темой потусторонности, — это мотив шагов, оставленных «следов» — как намек на явное существование потусторонности, куда уходит душа, оставляя лишь лёгкие «следы», которые стремительно быстро исчезают в мире реальности:
И жизни горестной моей
Никто следов уж не приметит.
«Я видел смерть…» (1816)
Со временем элегическая печаль и увядание вышли из литературной моды вместе с «нежным» Парни. К этому времени Пушкину исполняется 30 лет, которые он осознает как свой золотой «полдень». Похоронив своего элегического героя Ленского, он пишет о себе самом в 1827 году :
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.
Но, так и быть, простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары,
Благодарю тебя. Тобою
Среди тревог и в тишине
Я насладился.., и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.
«Евгений Онегин» (6:XLV)
Но главный переход, который Пушкин хотел подчеркнуть здесь, для чего он и дает свой собственный портрет в юности, в те дни, когда ему «были новы все впечатленья бытия», это расставание со многими иллюзиями. В «Евгении Онегине» он впервые признался, что до сих пор его песни на тему об увядании и прошедшей младости были лишь «элегическими затеями». Перестав быть восторженным Ленским, Пушкин на какое-то время становится скептиком Онегиным. Позже, изжив Онегина, он воплощает свои переживания и через другие образы романа. Со смертью своего героя Ленского Пушкин расстается с романтизмом в своём творчестве и переходит к мощному реальному изображению жизни. Осознав в 30 лет этот переход, он окончательно свыкается с мыслью, что младость ушла безвозвратно. А осознав, благодарит юность за всё, чем она дала ему возможность насладиться:
Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль;
Для первых нет мне упований,
А старой мне печали жаль.
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где вечная к ней рифма, младость?
Ужель и вправду, наконец,
Увял, увял ее венец?
Ужель и впрямь, и в самом деле,
Без элегических затей,
Весна моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе?)
И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать лет?
«Евгений Онегин» (6:XLIV)
Невольно всплывают строчки из Данте «Земную жизнь пройдя до половины, //Я очутился в сумрачном лесу…»
«Душа родная»
«Цвела как ландыш потаенный…»
«Евгений Онегин» (2:XXI)
Любовь Ленского имеет платонический подтекст. Его любовь чиста, как и сама Ольга — предмет его любви:
Невинной прелести полна,
В глазах родителей, она
Цвела как ландыш потаенный. (2:XXI)
Здесь есть скрытые намеки на связь души Ольги с нездешним «потаённым» миром. «Ландыш потаённый» — очень выразительный символ, предназначенный изобразить достоинства, не выставляющие себя напоказ, и радость тихо цвести в неизвестности, распространяя своё благодатное влияние на людей, многие из которых при этом даже и не догадываются об источнике своего благополучия.
В другом месте Пушкин сравнивает портрет Ольги с портретом Девы Марии: «Точь в точь Вандикова Мадонна». «Кроткой фиалкой» называл Святой Бернард Деву Марию. Этот образ является характеристикой существа, стремящегося скорее принести окружающим радость, чем завоевать чьё-либо восхищение.
Символизм фиалок часто обыгрывался в поэзии и на картинах художников, например, в сценах поклонения волхвов или же у подножия креста. Фиалка, растущая у подножия кипариса, является ссылкой на целомудрие Девы Марии и кротость Младенца Иисуса Христа (ср. также у Пушкина: «Невинной прелести полна»).
Ленский — совершенный носитель романтического культа любви, который стал его мироощущением. И когда он описывает Онегину Ольгу как пышногрудую красавицу — это скорее описание традиционного образа полуобнаженной античной богини-музы «с неизъяснимою красой» и стремление материализовать совершенство, существующее уже где-то в других пределах:
Глаза как небо голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, легкий стан. (2: XXIII)
В черновом варианте главы Третьей у Пушкина имелся также ещё один — более идеальный портрет Ольги:
Как в Раф <аэлевой> М <адонне>
<Румянец да> невинный <взор> (VI, 307)
В любви Ленского есть также романтическая и платоническая идея невыразимости глубинных духовных истин: в любви души взыскуют объединения со своими половинками, от которых они при воплощении были отделены; любовь восстанавливает трансцендентальную целостность бытия:
Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно ждет она. (2:VIII)
Интуитивно постигаемый союз душ является моделью посмертных прозрений человека. О том, что души этих двоих образовывали некий союз в мире потусторонности, говорят и пушкинские строфы о связи Ленского и Ольги с их раннего детства, с той довольно идиллической поры, когда души ещё хорошо помнят своё прошлое, а также «рифмующиеся» затем события их жизни.
Набоков считал, что Ленский ухаживал за Ольгой «метафизически» — как за небесным идеалом любви (с. 266). Она — его Муза, «богиня тайн и вздохов нежных», вдохновляющая на воспевание. Несмотря на то, что Ленский будет формально помолвлен с Ольгой, сам он полагал, что речь не идет о земном браке:
Но Ленский, не имев конечно
Охоты узы брака несть… (2: XIII)
Об этом говорит также и его предсмертное послание, в котором он называет себя «супругом», но его призыв: «Сердечный друг, желанный друг, //Приди, приди: я твой супруг!..» — звучит скорее как мистический: (6:XXII). В этой истории концепция любви имеет действительно скорее мистический оттенок.
Изучение черновиков «Демона» и «Онегина» показало неопровержимо, как много своих личных черт Пушкин вложил в характеристику Ленского, не ту ироническую, в которой он воспринимает поэзию Ленского с точки зрения уездных барышень — как провинциальную, а знаменитую характеристику главы Второй. Личная драма Пушкина усугубила элегические настроения и внесла сумеречные гармонии в образ Ленского. Он исключает иной исход судьбы героя: душа, осуждённая любить, не примет «обыкновенного удела». Метафорический абсолют — это когда душа и есть форма бытия.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.