16+
Дом Кошкина: Маша Бланк

Бесплатный фрагмент - Дом Кошкина: Маша Бланк

Скачать:

Объем: 156 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава первая

По прошествии десятков лет многие происходившие в моей жизни события перестали выглядеть такими уж важными и значимыми, какими они казались мне в свое время. Некоторые и вовсе стерлись из памяти, прихватив с собой имена и лица замешанных в них людей. И только произошедшее со мной в детстве до мельчайших подробностей застыло в воображении ярким, полностью завершенным и не требующим дополнений коллективным портретом, каждый персонаж которого навсегда остался именно таким, каким он был тогда. В день, когда меня решили убить…

— Не колдуйте, чародеи, стрелка всё равно быстрее не побежит, — усмехнулась бабушка Генки Свиридова, выставляя две пустые глиняные крынки на застеленный истертой клеенкой стол.

Упершись подбородком в сложенные на столе руки, я, не отрываясь, наблюдал, как равномерно, оборот за оборотом, секундная стрелка будильника двигает стрелку минутную, приближая долгожданные пять утра. Генка, не двигаясь, сидит на стуле рядом со мной, и только его глаза медленно сопровождают циферблатную странницу в её бесконечном путешествии по кругу. Десять минут, и комендантский час окончится.

— Баба Галя, а немцы точно разрешили молоко выдавать? — недоверчиво переспросил я.

— Так соседка донесла. Сказала, в городской управе секцию социального обеспечения учредили. Теперь по субботам детям и беременным женщинам полагается по литру молока. Вы — дети, — значит, вам положено, — уверенно ответила она.

— А откуда молоко? — поинтересовался Генка.

— Из сел привозят. Для столовых. Лишнее в конце недели начинает прокисать, вот его людям и отдают. Халява. Евреи так раньше говорили.

— А почему — халява? — не унимался Генка.

— Так евреи еще при царе детям молоко бесплатно раздавали. Кричали у синагоги: — «Халяв! Халяв!». А это и есть молоко. На их еврейском языке, — пояснила баба Галя и, грустно вздохнув, добавила. — А потом пришла Советская власть, церкви позакрывали, синагогу тоже, — и всё! — халява закончилась…

— А молоко, бабуль, тоже кислое было?

— Как раз нет. Евреи ж для своих привозили. А не как немцы, — что не съели, не выпили, — нам отдают, — нахмурившись, недовольно пробурчала баба Галя в ответ.

Будильник, наконец, зазвенел и, схватив со стола пустые крынки, мы понеслись к продуктовому в надежде разжиться молоком, с которым бабушка Генки обещала сделать вкуснейшие оладьи. И баба Галя оказалась права.

У магазина, заехав на тротуар почти вплотную к витрине, стоял грузовик, целиком заполненный большими сорокалитровыми бидонами. Левый борт был опущен, и двое полицаев, — первый, подавая их сверху, а второй, принимая на земле, — неторопливо разгружались. Еще один человек, забравшись в кузов, внимательно разглядывал собравшихся женщин с детьми, с нетерпением ожидавших начала раздачи. Наконец он громко кашлянул, поправил приколотую к пиджаку желто-голубую ленточку и, подняв правую руку вверх, громко заговорил.

— Дорогие женщины! Позвольте представиться! Я ваш новый городской голова. Что хочу я вам сказать? За тот месяц с небольшим, как девятого июля сего тысяча девятьсот сорок первого года победоносная германская армия освободила нас от кровавого большевистского режима, мы, истинные украинцы, учредили в нашем городе новую украинскую гражданскую администрацию. Какова ее цель? — спросите вы. А она предельно проста! Мы дадим всем украинцам национальную свободу и благополучную жизнь! Одним из последних достижений в этом направлении стало учреждение секции социального обеспечения. Выплата пенсий, помощь малоимущим, охрана материнства, — всё это уже не за горами. Благодаря усилиям налогового отдела, проводится регулярный сбор молока. Каждый честный селянин, — владелец коровы, — сдает по сорок литров в месяц. И это молоко для вас, дорогие мои гражданочки! Еще совсем немного, и мы наладим сбор и выдачу масла, а также других жизненно важных продуктов питания. Однако, администрация города и Великий Германский Рейх также вправе рассчитывать на вашу самоотдачу. Помните! Своим трудом вы приближаете победу над большевистской заразой. Будьте честными, добросовестными и послушными. И учите этому ваших детей! За ними наше будущее.

Явно радуясь тому, что речь была совсем недолгой, женщины дружно захлопали, а увидев, как новый городской голова подал знак начинать раздачу, тотчас сбились в кучу и, толкаясь, беспокойно загалдели.

— Гражданки! Прошу не толпиться и соблюдать очередь! Смотрите за детьми! Литр в руки! — кричала толстая молочница в белом фартуке и с чепчиком на голове, делавшими ее похожей на раздатчицу блюд в общественной столовой. Хотя ей она, наверное, и была. Умело орудуя полулитровым половником, она зачерпывала молоко из бидона и ловким движением переливала его в крынки и бидончики теснящихся вокруг нее горожанок, не забывая при этом следить, чтоб никто не протянул их дважды. Благодаря ее сноровке очередь продвигалась живо, и никто не скандалил.

— Не давайте ей молока! — раздался писклявый женский голос. — Она жидовка! Гоните прочь!

Толпа на секунду затихла, и отовсюду высунулись головы любопытных, жаждущих своими глазами разглядеть, к кому же относятся слова столь «бдительной» гражданки.

— Да-да! Жидовка! Точно знаю! И муж ее в Красной армии комиссаром служит, — уверенно повторила старуха-селянка, тыча пальцем в сторону молодой беременной девушки, густо покрасневшей от неожиданно пристального к ней внимания.

Девушка была довольно высокой: — в глаза бросалась издалека. Верно, она об этом знала, и потому совсем смутилась.

— Мне же совсем немного. Для ребеночка, — чуть не плача от обиды, оправдывалась она, указывая на небольшой острый животик, упиравшийся в ее узкое короткое платье, подтягивая выцветший подол вверх, отчего оно, — платье, — казалось еще короче.

Молочница спрятала черпак за спину и, обращаясь к девушке, мягко, но все же решительно произнесла:

— Простите, милочка. Не положено. Распоряжение администрации. Если узнают, что мы евреям молоко отпускаем, — паспорта заставят проверять. А так, хоть кому-нибудь из «ваших» достанется. Не повезло вам сегодня. Уходите. Прошу вас.

— Да что вы за люди такие! Она же беременная! — крикнула какая-то женщина с маленьким ребенком на руках. Еще двое детей чуть старше, обняв ноги матери, стояли рядом, вытирая зашмыганные носы об ее длинную крестьянскую юбку.

— Вот ты ей свое молоко и отдай! — огрызнулась неугомонная старуха и, ткнув девушку клюкой в живот, завизжала в сторону стоявшего в кузове машины полицая. — Полиция, куда смотрит полиция! Гоните жидовку прочь!

Ухмыльнувшись, полицай спрыгнул с машины, подошел вплотную к девушке и, ухватив за длинную косу, грубо швырнул бедняжку наземь. При падении и без того короткое платье еще выше задралось, ноги оголились совершенно, а шершавым асфальтом стертые в кровь девичьи коленки мгновенно покрылись ярко-красными ссадинами.

Упершись руками в землю и слегка приподнявшись, она обвела насильника затравленно-тоскливым взглядом, не выражавшим абсолютно никакого страха, но лишь безграничное удивление непуганого человека, которого не только ни разу в жизни не били, но и обидное слово при нем никогда не было произнесено. Удивление было настолько велико, что она даже не заплакала, — видимо, отказываясь верить своим глазам и напрочь отрицая реальность происходящего.

Придерживая левой рукой живот, девушка неуклюже попыталась встать, но вновь была опрокинута на землю пинком второго полицая, к ногам которого откатился выпавший из ее рук небольшой оцинкованный бидончик. С размаха ударив по нему ногой и отбросив метров на двадцать по улице, предатель указал пальцем вслед и злобно зарычал:

— Фас, жидовка, фас!

Беспомощная растерянность уныньем овладела ее душой, а осознание неспособности противостоять совершаемому над ней насилию равно, как и повлиять на безразличие толпы, довели до горького отчаяния. Она была слишком слаба против этой грубой физической силы, и ее слабость не вызвала почти ни у кого даже обыкновенного сострадания. Никто не смог или не захотел заступиться за нее. Она вскочила и побежала прочь, рыдая от жестокой обиды и несправедливого унижения. Мне было жаль ее, но сделать я не мог ничего.

Полицай выпрямился, расправил плечи и победной походкой прошелся вдоль казавшейся равнодушной толпы.

— Эх, попалась бы она мне в другом месте… а то, на улице несподручно, — вызвав у некоторых одобрительные ухмылки, бахвалился он.

Отстояв, наконец, очередь и получив положенное молоко, мы с Генкой свернули на обозванную теперь улицей Адольфа Гитлера бывшую Большую Бердичевскую и направились к нему домой, мысленно представляя горячие оладушки бабы Гали. У палатки, где до войны торговали живой рыбой, краем глаза я заметил женщину, возле которой крутились трое ее детей. Осторожно, чтобы не пролить, она переливала молоко из своей крынки в бидончик беременной девушки. Той, которую так унизительно изгнали из очереди.

«Хоть одна добрая женщина нашлась, — подумал я и пристыженно отвел глаза, — а ведь я тоже мог так поступить!». Но они были уже далеко, а мы вышли на центральную площадь.

Было довольно рано, около семи. Людей на площади почти нет, и только два полицая скучают неподалеку, не зная, чем себя занять и к кому придраться.

— Эй, малые. Давайте-ка сюда! — крикнул один из них, жестом подзывая к себе.

Я знал его. Молодой головотяп и халамыдник, вечно задиравший всех, кто слабее его. Околачиваясь у нашей школы, он сшибал мелочь у малышни и без разбора отвешивал тумаки налево и направо. Его даже чуть было не посадили, но внезапно начавшаяся война уберегла от тюрьмы. Ему было лет восемнадцать или около того. Высокий и худой. Презрительно поднятая вверх губа обнажала редкие, гнилые зубы. Казалось, две спички могли уместиться между них. Хотя, может, и одна.

Второму лет за сорок. Маленький и щуплый, с усеянным мелкими морщинами невыразительным лицом крепко алкающего человека. Если бы не тоненькие ухоженные усики, при повторной встрече я бы вряд ли его узнал.

— Что там у тебя? — грубо рявкнул молодой и, не дожидаясь ответа, выхватил крынку из рук Генки. — Ого! Молочко? Сейчас попробуем.

После нескольких жадных глотков, последний из которых он так и не смог завершить, полицай замер, и его лицо приняло выражение человека, только что усевшегося на новенький, специально заточенный для такой пакости острый гвоздь. Молоко, сбрызгиваясь во все стороны, выплеснулось изо рта, и он рассержено завопил:

— Оно прокисшее! Ты почему не сказал?

— А нечего чужое молоко пробовать, — поучительным тоном заметил Генка и, хотя его глаза были спрятаны за очками, я все же сумел разглядеть сотню сверкающих наглостью смешинок.

Полицай брезгливо швырнул глиняную крынку наземь, та разбилась, и молоком жирно залило его недавно начищенные сапоги. Совершенно от этого рассвирепев, матерясь и размахивая кулаками, он в ярости бросился на нас.

Присев, Генка ловко увернулся и отскочил. Второй удар пришелся по мне. Теряя равновесие и все же крепко прижимая крынку к груди, я отшатнулся, но устоял. Губа, лопнув изнутри, мгновенно распухла и уперлась в зубы. Пинок в живот опрокинул меня на асфальт, и выплеснувшееся молоко, заливая лицо и глаза, потекло в рот, где, смешавшись с кровью из разбитой губы, приобрело муторный кисло-кровавый привкус; крынка выкатилась из рук. Я лежал на земле, ничего не видел и только чувствовал телом, как удар за ударом тупая боль проникает мне в ребра.

«За что? Черт, за что? Я лежу сейчас здесь, на земле, посреди огромной площади. Меня бьют ногами два полицая, также как двое других чуть раньше избивали молодую еврейку. Никто за нее не вступился. Никто не спасет и меня. Значит, я такой же, как она? Случайно выбранная жертва. Причина не важна? Важно лишь показать свою силу и власть. Унизить всех, и пусть боятся. Если ты слаб — умри! Сопротивляешься? Погибни!».

Удары неожиданно прекратились одновременно с раздавшимся глухим звуком похожим на треск расколовшейся глиняной кружки. Я сумел разомкнуть слипшиеся ресницы и сквозь молочную пелену увидал, как молодой полицай прижимает к разбитой голове руку, сквозь пальцы которой тонкими струйками просачивалась кровь.

Генка подскочил ко мне, рывком за шиворот помог подняться и коротко скомандовал:

— Бежим!

— Давай вниз, к Каменке! Через Малёванку уйдем! — крикнул я на бегу.

«Почему у них нет оружия? — вертелось в голове. — Еще не выдали? Не положено? Как же повезло, что у них нечем стрелять! Да какая разница! Главное добежать до спуска с Замковой горы, а оттуда вниз, к реке. Дальше они не пойдут».

Мы неслись, перепрыгивая через сваленные на земле деревянные столбы и обегая аккуратно свернутую в бухты колючую проволоку. Столбы и колючка равномерно лежали по всей длине Кафедральной улицы, и было очевидно, что привезли их сюда неспроста.

«Но зачем? — думал я, преодолевая очередной барьер. — Что немцы собираются строить? Для чего эти столбы и проволока? Кого хотят запереть? Ладно. Потом. Первым делом — удрать».

Ну вот, наконец-то, Еврейский базар, и сразу за ним спуск. Крут и извилист. Сходу сбежать — вряд ли удастся. Были смельчаки, но зачастую это заканчивалось сломанными руками или ногами, а то и разбитой головой. Присев на краю обрыва и за спиной упершись ладонями в землю, мы вытянули ноги вперед и, быстро ими перебирая, начали свой сорокаметровый спуск.

Мелкие камешки больно врезались в ладони; поднятая шарканьем ног сухая пыль заполняла глаза, нос и, вызывая нервное подергивание, скрипела на зубах; пропитавшаяся молоком сорочка накрепко прилипла к груди. Теперь главное не сорваться и не покатиться кувырком вниз. Главное не сорваться… Ещё десять метров… пять… ну, наконец-то! Я оглянулся и посмотрел вверх. Никто нас больше не преследовал. Сняв обувь и запрыгнув на выложенные поперек реки камни, перескакивая с одного на другой, мы перебрались на правый берег, и оттуда, босыми пятками по мокрой траве, добежали до моста на Подол. Только там можно было остановиться и перевести дух.

Скинув уже задубевшую от молока сорочку и простирнув ее в реке, я лег на мягкую, влажную от росы траву и уставился в утреннее, еще не жаркое небо. Генка, жуя соломинку, присел рядом и о чем-то задумался.

— Что у него с головой стряслось? Откуда кровь? — повернувшись к Генке, спросил я.

— Ты ничего не видел? — удивленно спросил он.

— Нет. Глаза открыть не мог. Молоком залило.

— Ну вот, — вздохнул Генка, — такое пропустил! Видел бы ты его харю, когда я его по башке крынкой долбанул. Будто черствый пончик в одно место запихнули.

— А-а-а… так это ты его…

— А кто еще? — Генка обиженно отвернулся и сплюнул на траву, — тебя ногами топтали. Что оставалось? Убежать?

— Спасибо, Генка, — благодарно улыбнувшись, я слегка пожал его плечо.

«Хорошо, что есть такой друг, как Генка. Поддержит. Заступится. А у девушки из очереди такого наверняка нет. Муж, как сказала старая ведьма, на фронте, и защитить ее некому».

Мысли о ней не покидали меня. Неожиданно возникшее чувство солидарности не позволяло дольше оставаться равнодушным к ее судьбе, поскольку и моя собственная вдруг оказалась сопричастной. Сегодня и с ней, и со мной обошлись несправедливо. Сегодня ее и меня избили, унизив ни за что. Кто-то решил воспользоваться безнаказанностью, в поисках жертвы ткнул пальцем в небо, — и жребий пал на нас. Так нас с Генкой еще и ограбили, уничтожив молоко и лишив еды! Хотя ее, конечно, тоже. Не важно, что по другой причине. Результат один. Как же хочется отомстить! Насолить, напакостить, сделать что-нибудь эдакое гадкое, чтобы всё, что они творят, возвернулось с лихвой. Представился бы такой случай, — было бы здорово…

— Искупаемся? — предложил я.

— Не знаю, — ответил он, — честно говоря, мне не очень хорошо.

Я прикоснулся ко лбу Генки и точно: он совсем был горячим.

— Да ты, брат, заболел, — сочувствуя, произнес я, — давай-ка домой, а то твоя бабушка, верно, испереживалась.

Баба Галя, услышав о нашем неудачном походе за молоком, еще долгое время, ругаясь, посылала всевозможные проклятья на головы бессердечных полицаев, а под конец пообещала сходить к знакомой гадалке, — якобы настоящих цыганских кровей, — и попросить, чтоб та на них порчу навела. Затем, подуставши, махнула рукой, сказала: «Бесы они. Черт им судья» и пошла на кухню валерьяны в стакан накапать. Генка лежал в постели и, прижав мокрое полотенце ко лбу, изредка постанывал в такт бабушкиному праведному возмущению.

Что ж… молоко не донесли, оладий не поели, придется домой голодным топать. Распрощавшись с Генкой и его бабушкой, я пообещал назавтра взять у матери горчичники и отправился домой, размышляя о том, что будет, если мы снова нарвемся на этих двух полицаев. Думаю, не поздоровится. Теперь придется площадь аккуратно обходить. Хотя, не вечно же им там торчать. А вдруг это именно их патрульный пост? И если все-таки поймают? Не убьют же! Но изобьют — это точно. А может, в полицейский участок заберут да там добавят. И не пожалуешься никому. Все сами боятся. Эх, скорее бы Красная Армия разбила этих проклятых немцев. Под Киевом, говорят, наши крепко их бьют. Ничего, добьют. Обязательно добьют. Немцам Киев никогда не взять! А оттуда прямая дорога к нам. Сто километров с небольшим. А что такое сто километров для Красной Армии? Пустяк! Вот тогда-то мы всем этим гадам и предъявим. За все ответят! Когда наши вернутся, я даже участковому Кошкину буду рад, — хоть он и сволочь! Но если он нас от немцев и полицаев избавит, я все ему прощу. Так и скажу: «За освобождение нашего города заслужили вы, товарищ Кошкин, низкий поклон и мое личное прощение». Да. Именно так я ему и скажу.

Глава вторая

Ненавижу август! Липкая, противная, дурманящая до головокружения сто раз несносная жара! Сейчас бы спуститься с Замковой горы вниз, к Каменке, запрыгнуть на выложенные поперек узенькой речушки валуны, пробежаться по ним до середины и оттуда плюхнуться бомбой прямо в холодную воду. Черт с ними, с пиявками. Всю кровь все равно не выпьют.

Но сначала горчичники. Генке. Сумел ведь простудиться в такую жару… Нащупав за пазухой тонкую пачку, я свернул в переулок и неожиданно оказался посреди огромной, что-то вполголоса обсуждающей толпы почему-то довольно тепло и не по сезону одетых людей с чемоданами в руках. Толпа доходила до конца бывшего Милицейского переулка, названного так в честь находившегося там до войны районного отделения милиции, в кабинетах которого теперь заседали полицаи. Прежние «аншлаги» с нумерацией домов и названием переулка с фасадов зданий немцы сняли сразу, а другие так и не повесили. Наверное, название еще не придумали. «Хотя, что тут думать? Был Милицейский переулок, а раз теперь там полицаи, — значит, будет Полицайский», — усмехнулся я, довольный собственной догадкой.

— Здравствуй, Волынчук!

— Здравствуйте, Борис Аронович!

Наш учитель математики. Глянь! — в новёхоньком костюме! Ни разу в таком его не видел. И жена с ним рядом. В красивом выходном платье, огромные красные бусы, видные за километр, и даже волосы на бигуди наверняка еще с вечера накрутила. Вырядились, как на концерт, — ей Богу!

А может и вправду музыкальное мероприятие намечается? Баян в чехле стоит на тротуаре. А вот еще один. Мальчик, лет семи, стоит в сторонке, прижимая к груди футляр со скрипкой, будто бы это его самая большая ценность и взрослые наконец-то доверили ему ее охранять. Он стоит, не двигаясь и абсолютно не реагируя на свою младшую сестру, девочку лет трех, истово, но безуспешно норовящую извлечь из кармана его коротких штанишек нечто, видимо, для нее весьма желанное. Она пыхтит, сопит и капризничает, левой рукой пытаясь вытолкать это «что-то» наружу, а правой хоть как-то зацепиться за него. Для этого ей приходится подниматься все время на цыпочки, — что еще больше ее раздражает, — и я уже отчетливо слышу сквозь низкий и глухой рокот переговаривающейся толпы ее настойчивое хныканье:

— Ябака, дай ябака!

Мимо меня, поддерживая под руки пожилую женщину, прошли двое невероятно похожих друг на друга молодых парней.

— Не волнуйтесь, мама. Нас же не в Сибирь отправляют. Мы с Яшей, как только прибудем на место, сразу же вам напишем. Почта, говорят, работает уже очень хорошо. У немцев с этим пребольшой порядок. Они даже новые почтовые марки выпустили, и Яша их немедленно купил.

Спохватившись, женщина резко остановилась и, посмотрев на второго сына, вскрикнула:

— Ой, Яша, а марки? Марки ты не забыл?

Он нежно погладил мать по руке и, ласково заглянув в глаза, мягким голосом успокоил:

— И марки с конвертами; и чернила; и запасные перья; и, конечно же, бумагу, — все взял, ничего не забыл!

Они продолжили свой путь, и какое-то время я все еще слышал ее встревоженно-жалобный голос:

— И все-таки несправедливо. Что из того, что я русская, а муж еврей? Я же мать! Пусть русская, — но мать! Почему мне не позволяют ехать вместе с сыновьями? Был бы жив ваш отец, он бы непременно добился, чтобы нас отправили вместе…

Ага! Значит, все эти люди куда-то едут! И ясно, что не в Сибирь. Но куда? Я, конечно, знаю, что от любопытства дохнут кошки, — но я же не из-за любопытства! Я из-за любознательности! Да и заболевшему Генке будет что рассказать…

Помогая себе локтями, я протиснулся к полицейскому участку, из которого прямо на улицу вынесли два стола с пишущими машинками на них. Писари, нажимая клавиши, приводили в действие литерные рычаги, те громко отстукивали имена и фамилии проходящих регистрацию людей и замолкали лишь для того, чтоб на секунду уступить место визгливому скрежету сдвигаемой в начало строки давно заезженной каретки.

К каждому столу была прикреплена деревянная табличка, на одной из которых черной краской было написано «Раб», а на другой, — шрифтом поменьше, — «Служ. Ижд». Полицай с важным видом мерил шагами расстояние между столами и покрикивал в рупор:

— Повторяю! Подходим с паспортами! У кого в графе «социальное происхождение» значится «рабочий», — идем к столу с табличкой «Раб». Служащие и иждивенцы ко второму.

— Папа, нам к первому столику.

Голос, знакомый голос. Я обернулся и, конечно же… это она! Маша Бланк. Самая красивая девочка в нашем классе! Нет, ну что я говорю? В школе! Или даже… во всех школах, вместе взятых! Высокий лоб и слегка удлиненный нос, казалось, составляли одну сплошную непрерывную линию, делая ее лицо похожим на изваянья греческих богинь с картинок из учебника истории. Расчесанные на пробор волнистые русые волосы, собранные сзади в клубок, как это обычно делают уже взрослые женщины, и всегда спокойный, скульптурно-замерший взгляд еще больше закрепляли это сходство.

А еще у нее был талант, каким не мог похвастаться никто. Даже из мальчишек. Она могла языком достать до кончика носа! Шевелить ушами и громко свистеть каждый дурак может, но языком коснуться собственного носа? Нет, для этого определенно нужен талант! На вопрос, как ей это удается, Маша «якобы скромно» себе воображала: «Думаю, этому способствует мой классический греческий профиль. Папа говорит, как у Персефоны». Не знаю, кто такая Персефона, и в какой школе она учится, но Маша наверняка красивее.

— Здравствуй, Коля, — она улыбнулась мне своими летними веснушками, и ее лицо вновь стало живым и настоящим.

— Привет… а куда это вы едете? — выпалил я уже минут десять мучивший меня вопрос.

— Ты не читал объявления? Они два дня по городу расклеены. Всем евреям приказано зарегистрироваться в местных полицейских участках. Для распределения на работы. Некоторых в Германию везут. Уже машин десять на вокзал отправили.

— На вокзал? А ты? Ты тоже уедешь?

— Не знаю. Мы еще не прошли регистрацию. Но надеюсь, что нет, — Маша наклонилась к моему уху и, прикрыв ладошкой рот, тихонько добавила, — я заметила, на вокзал отправляют только тех, кто прошел регистрацию у второго столика. Служащих с семьями и иждивенцев. А рабочим велели собираться у старой тюрьмы. На Чудновской улице.

— Так, так, так, молодые люди. Простите, что невольно подслушал ваш разговор, и хоть я, конечно же, сделал это не нарочно, но тем не менее, хочу отдать должное вашей, Машенька, наблюдательности. Вы, также, как и я, довольно ловко подметили, что на вокзал отправляют только представителей интеллигенции.

Обернувшись, мы увидели нашего учителя истории и большого любителя шахмат Максимилиана Соломоновича. Он хитро подмигнул, будто демонстрируя, что все происходящее его ужасно забавляет, затем слегка приподнял шляпу, раскланялся по-старомодному и, заложив руки за спину, продолжил свой неспешный променад. Судя по его беззаботному виду, «променад» было самое подходящее слово.

— Машенька, очередь подходит. Простите, юноша. Нам нужно идти, — отец взял ее за руку, мать прощально улыбнулась, и они направились к столику регистрации с табличкой «Раб».

Миллионы мыслей взорвались в моей голове:

«В Германию! Они уезжают в Германию! Навсегда! И я больше никогда ее не увижу. А может все-таки оставят? Подождать и узнать? Обязательно важно подождать и узнать! А вдруг повезут? Проводить? Забраться тайком в машину, прибыть на вокзал и там проводить их на поезд? В последний раз помахать на прощание? А может даже… поцеловать? В щечку. Вдруг согласится? Ведь мы же расстаемся навсегда! Да! Я поступлю именно так! Но… ах, черт! Горчичники! Нужно отнести эти проклятые горчичники!».

Я рванул в соседний переулок, добежал до дома бабы Гали и, взлетев на второй этаж, нетерпеливо забарабанил в дверь.

— Баба Галя! Это я! Коля! Откройте! Я горчичники от матери принес! Для Генки! Спите все, что ли?

Нет ответа. Где же она? Неужели не дома? Я продолжал колотить еще какое-то, казавшееся нескончаемым время, и наконец, тихий голос бабы Гали донесся из-за двери.

— Тише, Коленька. Тише. Гена спит. Сейчас открою.

Я слышу, как ключ медленно и туго проворачивается в замке. Один оборот… лязг щеколды… скрежет цепочки… ну, наконец-то!

Дверь приоткрылась, и на пороге появилась бабушка Генки. Не дав сказать ни единого слова, я впихнул ей в руку пачку горчичников и, буркнув: «вот, держите — я побежал», стремглав помчался вниз с этажа.

— Куда летишь, Коля? Гена тебя все утро ждал. Не зайдешь, что ли?

— Потом, баба Галя, потом! Там евреев в Германию отправляют! И Машу Бланк тоже! Я после приду и все расскажу, — прокричал я, прыгая вниз по ступенькам и распугивая спавших на них котов.

Выскочив на улицу, уже через несколько минут я вновь оказался у полицейского участка. Людей стало меньше. В надежде увидеть Машу я безудержно завертел головой, но ни ее, ни ее родителей нигде не было видно. Где же она? Неужели уехали?

Я огляделся. В начале переулка два закрытых грузовика медленно выворачивали на Подольскую. В третью машину, помогая друг другу, все еще забирались люди. Может быть она там, в машине? С почти физической болью глухая непомерная тоска сдавила разгоряченное сердце, остановила кровь, и лишь одна-единственная мысль, безоговорочно завладевая всеми импульсами и движениями тела, все еще билась в цепенеющем мозгу: — «Найти Машу!». Я рванул к машине, смешался с людьми и уже через несколько секунд запрыгнул внутрь.

Усевшись на пол, я уперся в чужую спину. Борт машины поднялся, с лязгом закрылись засовы, края брезента опустились и грузовик, дернувшись, медленно начал движение. После солнечного света глаза еще не привыкли к темноте и, лица людей были едва различимы.

— Маша, — тихо позвал я, — Маша, ты здесь?

— Я — Маша, — кто-то откликнулся из темноты.

Нет! Не она! Другой голос… Неужели ее здесь нет?!

— Я ищу Машу Бланк, — уточнил я.

— Может, она в другой машине, — отозвались за спиной, — перед нами еще две были.

— Не переживай, мальчик. Мы все едем в одно место. На вокзал. Там вы и встретитесь, — какая-то женщина сочувственно пыталась меня успокоить.

«Хорошо. На вокзал, так на вокзал. Наверняка, Маша будет уже там».

Я представил, как она удивится, неожиданно встретив меня на вокзале. Может даже оценит то, как я ловко пробрался в грузовик в самый последний момент перед отправкой. Не может, а наверняка! Она будет с восхищением смотреть на меня своими хитрющими глазищами и скажет, что я самый отчаянный мальчик во всей нашей школе и жаль только, что мы расстаемся навсегда.

«Ерунда», — возражу я ей и посмотрю так, чтобы она сразу поняла, будто бы я знаю больше, чем говорю. А потом по секрету скажу, что Красная Армия уже к ноябрю, заранее спланированным наступлением, отбросит немцев за границы нашей Родины. Пусть там, в Польше, сидят себе и раны зализывают. Вот тут товарищ Сталин и поставит Гитлеру ультиматум: «Советское правительство и весь советский народ решительно и ультимативно требуют вернуть всех советских граждан на Родину». А если не согласится, то мы за наших граждан и до Берлина дойдем! И не будет больше никакого Рейха! А что будет? А будет, Маша, — как предсказала Роза Люксембург, — Германская Свободная Социалистическая Республика! Так что и полгода не пройдет, как домой собираться будете.

От этих мыслей мне стало хорошо и спокойно и на какое-то короткое мгновение мне даже показалось, что я уснул.

Грузовик остановился, и снаружи послышались злые окрики вперемежку с лаем собак.

— Все выпрыгиваем из машины! Быстро! Дезинфекция! Вещи и одежду кладем в сторону! Снимать с себя все! Деньги и ценные вещи складываем в ведра!

Спрыгнув с машины, я увидел, что мы находимся в лесу. В обычном сосновом лесу, какими густо поросло все украинское Полесье. Если зайти в такой лес и пойти строго на север, то через семь, максимум десять дней, можно выйти где-нибудь в Белоруссии, не встретив по пути ни единого человека. Так, во всяком случае, говорил наш учитель географии. Но почему в лесу? Где вокзал? Зачем нас сюда привезли? Может, все происходящее это часть какого-то запланированного обмана? Десятки из ниоткуда появившихся и выстроившихся в ряд немецких солдат с собаками. Такие же десятки бегающих вокруг и бешено орущих полицаев. Что здесь должно произойти? И что нам делать? Подчиниться? Протестовать? Как? Разве зверь, застрявший лапой в капкане, может протестовать против того, кто его туда загнал? Значит все, что осталось — это просто смириться? Как же глупы эти люди! Как же глуп я сам! Так слепо поверить в такой очевидный обман! И только я виноват в своей собственной глупости!

Люди вокруг меня неуверенно, оглядываясь по сторонам, начали раздеваться. Матери помогали своим маленьким детям. Те почему-то молчали и совершенно не капризничали. Наверное, они думали, что это какая-то новая игра, правила которой им еще не объяснили и правильность того, что они делают, подтверждается тем, что такие же группы, но уже совершенно голых взрослых людей с детьми находились неподалеку между аккуратно сложенных на чемоданах вещей. Из глубины леса донеслись выстрелы. Сначала непрерывные и бесконечные, затем вперемежку с одиночными, потом только одиночные. Почему-то совсем не было птиц. Будто бы они давно улетели, напуганные шумом непрерывной стрельбы. Или может немцы устроили какую-то дикую, непонятно зачем и кому нужную охоту на всех пернатых леса? А может, они не улетели вовсе, и это стреляют именно по ним? Что это? Какая-то массовая птичья бойня? Но тогда зачем мы здесь?

Я огляделся по сторонам. Из глубины леса, оттуда, где прежде были слышны выстрелы, на поляне появились около двух десятков полицаев. Они подошли к нам, и мы оказались между ними с одной стороны и немцами с другой.

— Вперед, собаки! Двигаемся к лесу! Вперед! Еще живей! Вещи не трогать! Заберете позже! Вперед!

Крики полицаев слышались со всех сторон. Один схватил меня за руку и с силой вытолкнул вперед. Сосновые шишки и сухие иголки невыносимо-острой болью впились в мои босые пятки. Стараясь запомнить, где остались ботинки и одежда, я остановился и оглянулся назад, но тут же получил за это оплеуху. При ударе нарукавная повязка полицая соскочила на локоть, и я заметил, что надпись на ней уже едва видна: — залита кровью.

Куда нас ведут? Откуда кровь? Может, они перестреляли в лесу всех птиц и теперь хотят, чтобы мы их зачем-то собрали? Может, они их едят? Генка рассказывал, французы едят лягушек. Так может эти немцы едят лесных птиц? Армия у них большая, вот и запасаются. А ботинки? Одежда? Зачем велели снять одежду? А! Я понял! Не хотят, чтоб мы ее запачкали! Вот бы мне от матери досталось, если бы я вещи кровью измарал.

Метров через пятьсот нас вывели к недавно выкопанной яме, содержимое которой не было видно из-за длинного насыпного холма, отделявшего нас от нее. Я был почти в самом конце этой вереницы голых людей.

— Лезем на насыпь, собаки! Живей, жидовня! Живей! — кричали полицаи.

Колонна изогнулась, и люди начали подниматься на холм. Они двигались медленно, и их босые пятки глубоко погружались в свежевырытую землю, будто бы ее только что обильно полили водой. Я видел, как их белые ноги краснеют от человеческой крови и, покрываясь вязким чернозёмом, сливаются в единое целое с красно-белыми повязками с черной свастикой на рукавах немецких солдат. Да, это была кровь. В тот момент я это осознал.

Приблизившись к яме, одна из девушек, шедших впереди колонны, оторопело попятилась, резко развернулась и стремглав понеслась назад. Высокая, крепкая, заметная издалека. Несчастная бежала мимо ошеломленно притихших людей, ловко просачиваясь сквозь них и так же ловко уворачиваясь от рук полицаев, пытавшихся схватить ее за длинную толстую косу, конец которой она крепко прижимала к своей обнаженной груди. Другой рукой, будто боясь его потерять, она поддерживала маленький, но уже начавший заметно расти острый животик, совершенно не мешавший ей бежать быстро. Она мчалась, сверкая еще не покрывшимися корочкой ярко-красными ссадинами, — так неприглядно уродовавшими ее нежные колени, — и в ужасе кричала: «Я туда не пойду! Нет! Я туда не пойду!».

Ее поймали в конце колонны. Прямо возле меня. Змейка обреченных кончилась, и бежать ей было больше некуда. Она остановилась; будто отгораживаясь от всего мира, обмотала косу вокруг головы и глаз и, прижимая ее руками к лицу, тихо заплакала. Теперь я точно ее узнал.

Немецкий офицер, молча наблюдавший за ее бесполезной попыткой убежать, резким марширующим шагом направился к девушке, на ходу расстегивая кобуру пистолета. Он подошел к ней вплотную; прямо перед моим носом, не сгибая руки, поднял пистолет и… выстрелил.

Кровь залила мне глаза. Ошмётки рваной плоти облепили тело. Я ничего не видел и только чувствовал, как теплые струи текут по лицу, шее, всему моему телу, достигая самих ног. Стрельба, крики людей, лай собак вдруг перестали различаться между собой и превратились в один густой и однородный шум падающей с высоты воды. «Меня здесь нет! Я далеко! Стою на плотине! А это… это происходит не со мной!», — воплем сдавливалось сознание.

Вода без остановки продолжала падать все с тем же монотонным и протяжным гулом. В ее густой толще я едва различил размытый силуэт, смутно похожий на человеческий. Он протягивал руки и что-то говорил. Что именно? Понять было невозможно. Его ладони были все в крови. Как и у меня. Я этого не видел. Я просто это знал. Силуэт становился все огромней, и все отчетливей. Он заслонил собой и воду, и небо… казалось, даже воздух, и тот принадлежал ему, — так тяжело и больно было дышать. Он поднял меня на руки и куда-то понес. Туда, где шум воображаемой плотины становился все тише, а его голос все громче. Он опустил меня на землю, и я почувствовал, как чьи-то пальцы пытаются открыть мои стянувшиеся от подсыхающей крови веки. Только тогда я смог разобрать, что же он мне кричит.

— Колька, холера! Открой глаза! Ты как тут? Откуда взялся на мою голову? Тут же евреев и комиссаров ликвидируют!

Я открыл глаза. Надо мной, в форме полицая, склонился дядя Степан. Он тряс меня за плечи, и его лицо было так близко к моему, что его острые топорщащиеся усы, казалось, вот-вот воткнутся мне в глаза. Степан был братом моей матери и лучшим другом моего отца. Они дружили с детства. Это был высокий, крупнолицый и слегка полноватый мужик, полнота которого еще больше подчеркивала его природную силу. А короткая стрижка, широкая шея и большие светло-русые усы добавляли грозности выражению лица. Если бы не его улыбка, и его глаза. Когда он улыбался, вся грозность куда-то исчезала, глаза загорались каким-то шалопайским огнем, и он превращался в такого же мальчишку, как и я. Я знал его всю жизнь. Он всегда был таким. Я ему доверял. И только он мог меня спасти.

— Дядя Степан, забери меня отсюда, — тихо простонал я.

— А ты как вместе с евреями в машине оказался?

— Я думал, мы едем на вокзал. Я хотел Машу проводить. В Германию…

— Машу? В Германию? Ой, дурень! — всплеснув руками, запричитал Степан. — Какая, к черту, Германия! Тут в каждой яме Германия! Надо же! Чуть не убили тебя, дурака!

Дядя Степан схватил меня за локоть и потащил за собой.

— Герр Фидлер, герр Фидлер! Помогите мне герру штурмфюреру на немецкий перевести!

Степан поставил меня перед офицером и, будто страшась не успеть все, что нужно сказать, бегло затараторил, непрерывно переводя взгляд с офицера на переводчика и наоборот.

— Герр унтерштурмфюрер! Ошибочка вышла! Этот хлопчик никакой не еврей. Племянник он мой. Сестры сын. Самый настоящий наш украинский хлопчик. Вот же, смотрите. А ну, Коля, раздвинь ручонки, — Степан наклонился и бесцеремонно развел в стороны мои ладони, которыми я прикрывал то, что голые мужики обычно прикрывают в бане, — видите? Как Бог родил, так все на месте и осталось. Сразу видно: — не еврей. Вы переводите, герр Фидлер, переводите.

Дав переводчику закончить, Степан, не дожидаясь ответа, продолжил:

— И страдалец он. От комиссарской власти страдалец. И он, и мать его. Отца у них посадили. По политической статье! Сосед к жене его домогался. К сестре моей, значит. К матери его. Так Григорий ему все зубы повыбивал!

Немец недоверчиво нахмурился и что-то спросил.

— Если посадили за драку, то при чем здесь политическая статья? — перевел толмач.

— Во-о-от! — протяжно закричал Степан, поднимая указательный палец правой руки вверх и одновременно сжимая левую в кулак. Туда же вверх возмущенно устремились и его брови, — об этом я и говорю! Такая поганая комиссарская власть! Человек за жену вступился, а его по политической в лагерь! А все почему? Потому что Кошкин, сосед этот, участковый милиционер был. А выбить зубы милиционеру — уже не просто драка. А нападение на представителя советской власти! Тут и срок другой и статья иная.

— А как он в машине оказался? — переспросил Фидлер.

— Дурачок, потому что. Думал, евреев на вокзал везут. На поезде в Германию отправлять. Вот и поехал поглазеть. Мальчишка. Четырнадцать лет всего…

Фидлер перевел слова Степана офицеру, тот подошел вплотную ко мне и, ухватив за подбородок, резким движеньем запрокинул мою голову назад.

Я впервые увидел его глаза. Обыкновенные, блеклые и ничем не примечательные. Такие же, как и у многих других. Но это был именно тот офицер! Тот, что застрелил девушку, кровь которой почти высохла на мне и теперь до зуда стягивает кожу.

Ее лицо… Каким оно было? Я попытался вспомнить, но кроме Маши, не смог представить никого. Что стало с не́й? Быть может, он сделал с Машей то же, что и с той девушкой? Он, или кто другой. Какая разница! Кто-то должен за это заплатить! Так почему не он? Я, не мигая, продолжал смотреть в его маленькие, непростительно маленькие зрачки. У него нет права на такие маленькие зрачки! Я не прощу ему таких маленьких зрачков! Он должен испытать такую боль, чтобы они расширились и затопили собой все пространство его жестоких глаз. Он должен испытать ее десятки, сотни и тысячи раз за всех тех людей, которые еще сегодня утром жили, любили, надеялись… а теперь их нет! И Маши больше нет… Этого я никогда не прощу!

Грубо меня оттолкнув, эсэсовец ядовито сплюнул и сморщился так, будто бы что-то очень гадкое только что побывало в его руках. Затем, сделав два шага назад, он достал из кобуры пистолет и, направив его на Степана, дважды кистью руки махнул в мою сторону.

— Erschieß ihn! «Пристрели его!», — скомандовал он.

— Как это пристрелить? — от неожиданности Степан на секунду застыл, растеряно посмотрел на переводчика, затем офицера, с силой провел всеми пятью пальцами по своему горлу и, будто срывая с него какую-то невидимую, душившую его петлю, задыхаясь, глубоко вдохнул. — Как это пристрелить? Герр Фидлер! Может, вы не так перевели? Герр унтерштурмфюрер! Нельзя его стрелять! Никак нельзя! Я же вам объяснил!

Немец обернулся и коротким приказом подозвал двух находившихся неподалеку солдат. Те послушно подбежали и вместе со своим командиром взяли Степана под прицел.

— Erschieß ihn, hab’ ich gesagt! Das ist ein Befehl! «Пристрели его, я сказал! Это приказ!», — снова скомандовал офицер, глядя на Степана спокойным безразличным взглядом.

— Не дам! Племянник мой! Сестры сын! Не позволю! — Степан встал между мной и немцами и, широко раскинув руки в стороны, отшагнул назад, закрывая меня собой. Не отрывая глаз от нацеленного на него пистолета, он медленно попятился и отступал до тех пор, пока моя голова не уткнулась ему в спину.

«Бедный Степан! Сегодня я подвел и тебя», — закрывая глаза, обреченно выдохнул я…

Внезапно офицер захохотал, и к его громкому хохоту эхом добавился услужливый смешок его солдат. Степан вытащил меня из-за спины, крепко прижал к себе обеими руками, и я увидел, как немцы, тыча в Степана пальцами, дружно над ним потешаются.

— Na gut. Jetzt sehe ich, dass das dein Neffe ist. Hol ihn ab und verschwindet.

— Что? Что он сказал? — еще не пребывая в полной уверенности, сулит нам этот смех спасенье, иль все же будут убивать, нетвердым голосом Степан обратился к переводчику.

— Герр унтерштурмфюрер сказал: теперь он видит, что это действительно твой племянник. Забирай мальчишку и убирайтесь. На сегодня работа окончена.

— Да-да! Конечно-конечно! Данке, герр Фидлер. Данке, герр унтерштурмфюрер. Большое-пребольшое данке шён, — угодливо кланяясь, Степан схватил меня за локоть и, пятясь, торопливо потащил к стоявшему неподалеку мотоциклу.

— Лезь в коляску. Я сейчас одежду раздобуду. А ты пока сиди тихо и жди.

Степан убежал и минут через пятнадцать вернулся, неся в руках какие-то вещи.

— Давай. Меряй. Все новое. Как из магазина. Так… трусы. Ого! Неношеные! Понюхай. Фабрикой пахнут! — ничуть не церемонясь, Степан беспардонно пхнул мне под нос перевязанный шпагатом сверток с трусами и портянками и, не обращая ни на что внимания, увлеченно продолжил копаться в украденных вещах. — А вот сорочка! Белая… а тут штаны и пиджак. Одинаковые… Гарнитур, прямо! Оставь! Пиджак потом примеришь. И вот: — сапоги! Яловые! Новые! Прячь в коляску. Хе-хе, евреи… Какой запасливый народ! Вот сестренка Валя, матушка, рада будет такому богатству!

Глаза Степана горели азартом озорного мальчишки, тайком ворующего вишни в чужом саду и, глядя на него, совершенно не представлялось, что еще полчаса назад он думал, что нас убьют.

— Давай, надевай скорее, пока немцы не спохватились. Они это добро в Германию на реализацию отправляют. Ничего. Не обеднеют.

— Людей в яму, а вещи на реализацию? Да, дядя Степан?

— Все, поехали! — Степан оставил вопрос без ответа, завел мотоцикл, и мы медленно, объезжая деревья, выехали на шоссе.

Я молчал всю дорогу. Один вопрос мучил меня. Я боялся его задать, но еще больше боялся получить на него ответ. Дядя Степан. После отца и матери, он был самый родной мне человек. Что́ там делал дядя Степан? Неужели… Я хотел узнать правду, и в то же время не хотел ее узнавать.

Было почти темно, когда мы подъехали к нашему маленькому старому дому, стоявшему прямо напротив въездных ворот Русского кладбища. Этот дом был когда-то и Степана. Они с матерью в нем выросли. Я собрался с духом и решил все-таки задать мучивший меня вопрос. Но Степан меня перебил.

— Все, выгребай вещи из коляски и марш до дому отдыхать. Скажи матери, я заеду на днях. И ничего ей не рассказывай. Скажи, с дядей Степаном на мотоцикле катался.

— А мать знает, что ты немцам служишь?

— Во-первых, не немцам, а новой украинской гражданской администрации. А во-вторых… вот заеду на днях и сам ей все расскажу. Да, кстати. Вот. Матери передай. Скажи, подарок от меня.

Степан сунул руку в боковой карман форменного пиджака и достал оттуда огромные красные бусы… какие, наверное, видно за километр…

— Не надо, дядя Степан. Я знаю, чьи это бусы, — сказал я и, не оглядываясь, поплелся домой…

Мать, не дождавшись, спала, совершенно не подозревая, что́ могло случиться сегодня со мной. Она этого никогда и не узнает. Во всяком случае, от меня. Я положил собранные Степаном вещи на стол, тихо разделся и лег на кровать поверх одеяла. Болела голова, и ужасно пекли обожженные августовским солнцем плечи. Тело все еще было грязным от земли и засохшей крови. Помыться тихо вряд ли получится. Мать проснется. Придется ждать до утра…

Я закрыл глаза. Так же, как и вчера. В такое же время. В той же постели. И в том же доме. Но мир извне уже не был таким, как вчера. В нем больше не было ее… Слезы потекли из моих глаз. Они текли не переставая, заливались в уши и холодили коротко остриженный затылок. Ах, если бы можно было вернуть этот день назад! Я все еще вижу ее лицо. Слышу голос, смешивающийся с голосами людей вокруг нас: «Папа, нам к первому столику»; «Может, не поедем»; «Да-да, Машенька, вы очень наблюдательны»; «Только интеллигенция»…

Я приподнялся в кровати. А ведь отец Маши портной! Простой портной. Не из интеллигенции. Работал в областном «Пошивтресте». Три года назад отец шил у него костюм. И я же, по поручению отца, этот костюм забирал! Он так и висит в шкафу ни разу ненадёванный. Так может, их никуда не повезли? Но куда же они испарились из этого чертова Милицейского переулка? Может, они там были, и я их не заметил? Побежал за машиной, а они стояли где-то в стороне? А может, они просто ушли домой? Развернулись и просто ушли? Ах, если бы все было именно так!

Я откинулся на подушку, вытер остатки слез и закрыл глаза. Итак, завтра с утра на Подольскую, забрать Генку и оттуда к Маше домой. Надо самому во всем убедиться. Жаль, что немцы трамвай отменили. Мать работу потеряла. Из трамвайного депо водителей выгнали почти всех. И велосипеды сдать, — сволочи! — приказали. Придется опять пешком…

Сон медленно топил, и по мере погружения мысли в голове, теряя форму и рациональность, становились все более вязкими, неповоротливыми и, разбиваясь на мелкие осколки слов, уже не несли в себе никакой общей целостности. «Божественное чудо… чудес не бывает… наука это доказала… а если все-таки? Господи, если Ты все-таки… верни мне ее!».

Глава третья

— Просыпайся, сынок, и… докладывай! Откуда чумазый такой вернулся?

Я открыл глаза и нехотя взглянул вверх. Надо мной, тесно сомкнув губы и угрожающе подперев руками бока, настороженно склонилась мать. Она выглядела слегка сердито, но это было ненастоящим. Она не умела притворяться. По ее лицу всегда можно было угадать ее настроение, как бы она не старалась его скрыть. На стуле рядом с кроватью сидел Генка и усердно хрустел большим свежим огурцом. Тот был таким сочным, что после каждого укуса брызги разлетались в стороны, обильно оседая на Генкиных круглых очках, что его, однако, ничуть не волновало.

— Да-да, — бодро закивал он, — рассказывай, зачем тебе вчера на вокзал понадобилось?

— Бабушка рассказала?

— Угу, — подтвердил он.

— И что за вещи ты в дом приволок? Откуда они? — добавила мать.

— На вокзал я не попал, а вещи Степан передал…

— Он что? — магазин ограбил? — удивилась мать.

— Нет, не магазин. Не знаю. … Мы с ним на мотоцикле вчера катались, — ответил я матери, как велел мне Степан.

— На мотоцикле? И как немцы ему позволили? Они ведь даже велосипеды у всех отобрали!

Мать присела на краешек стула, уперлась локтем в стол и, уткнувшись носом в кончики пальцев, пристально на меня посмотрела.

— А он у немцев не спрашивал. Он теперь сам как немец… В полицию к ним нанялся!

Недоеденный кусок огурца выпал у Генки изо рта:

— Дядя Степан — полицай? — ужаснулся он, — этого не может быть! Он же, мы же…

— Вот тебе и он же, мы же!

Мне было стыдно до злости. Отец Генки и Степан с детства друзья были. Но старший майор Свиридов — красный командир. Орденами награжденный. Геройски в финскую погиб. А наш Степан в полицаи подался. Какой позор! Хотя… если бы не он, где был бы сейчас я? Гнил в яме в Богунском лесу? Наверняка… Но всё равно! — как же стыдно!

Я вскочил с кровати, взял банный таз, обмылок и вышел во двор к водонапорной колонке. Закончив мыться и одевшись, я пообещал матери скоро вернуться, а Генке коротко буркнул: «Пойдем». По дороге я рассказал ему все.

— Значит, если бы не дядя Степан, тебя бы вчера…

— Хватит об этом! — нахмурившись, я резко и, наверное, незаслуженно грубо, сходу оборвал Генкины, как мне показалось, излишние рассуждения. — Сейчас главное узнать, что с Машей.

— Думаешь, она жива?

— Не знаю! — все еще злясь на весь мир, я огрызнулся и до хруста в костях сжал засунутые в карманы штанов кулаки.

Мы подошли к опустевшей на каникулы пятнадцатой трудовой школе, пересекли двор и поднялись на третий этаж дома, в котором жила Маша. Я позвонил, затем постучал, затем снова позвонил и снова постучал. Затем звонил непрерывно, пока палец не начал затекать. Двери соседней квартиры на ширину цепочки приоткрылась, и высокий старушечий голос скрипнул из глубины:

— Нет их. Вчера, как ушли с чемоданами, так и не возвращались.

Дверь захлопнулась вместе с последней надеждой на чудо. Ждать и искать больше не имело смысла. Чужая злая воля, возведенная в силу закона, дающая одним право опьяняющей вседозволенности и отнимающая у других подаренное природой дыхание жизни, грубо вмешалась в мою судьбу. Что теперь? Снова покорно подчиниться? Или, понимая, что в любой момент может произойти наихудшее, не ждать, когда оно неизбежно нагрянет, но сопротивляться ему? Самому управлять, и свободой, и жизнью? Страха больше нет. Там, где вчера был страх, теперь только злость и ненависть. Неутоленная ненависть. Еще неутоленная.

Спустившись на улицу, мы остановились посреди пустого школьного двора, в котором иногда играли в футбол с ребятами из этой школы. «На крапиву». Кто проиграл — снимали штаны и голым местом садились прямо в жалящую молодую поросль, густо кустившуюся вдоль всего забора. Подвергаться такому унижению никто не хотел, и поэтому конец игры часто превращался в начало драки. Иногда зачинщиками были мы, иногда они. Смотря, кто проиграл. Заводилой у ребят из пятнадцатой школы был Казик Ковальский: — высокий, вечно угрюмый и умеющий невероятно быстро бегать парень на два года старше нас. Если он был в игре, то можно было не сомневаться: — мы проиграем, и без драки не обойтись. Он хорошо играл в футбол, а дрался еще лучше. Было бы хорошо, если бы вдруг совершилось чудо, и он со своей командой свалился бы нам на голову прямо здесь, и прямо сейчас. Нет, мне совсем не хотелось играть в футбол. Мне просто ужасно хотелось заехать кому-нибудь в ухо или с размаху ударить в глаз. И вдобавок пустить носом кровь. Пусть даже это будет моя кровь.

— Знаешь, Коля. Давай я проведу тебя домой. А то мне кажется, что мы сегодня можем так накуролесить, что мало никому не покажется. И нам тоже, — как всегда разумный Генка, казалось, читал мои мысли.

Был понедельник, и на улицах почти не было людей. Кому удалось устроиться на работу, — работали; а кто нет, — тот сидел дома и старался не попадаться на глаза полицейским патрулям, не спеша патрулировавшим «первые» улицы. Чтобы не мозолить глаза, с Ровенской мы свернули на Руднянскую, в конце которой находилось старинное польское кладбище. Через него можно было выйти к хмельным полям, у края которых заканчивалась моя Новосеверная улица, тянувшаяся оттуда своими старыми хатками к своему началу; от кладбища Русского.

Редких посетителей «Польское» встречало двухвековой зеленью косматых старых вязов, помнящих не одно поколение погребенных на нем людей. Деревья и кусты росли настолько близко друг от друга, что можно было спрятаться за ними, просто присев на корточки. Или встать неподвижно рядом с надгробной скульптурой белого ангела, притвориться статуей и, стараясь не двигать глазами, наблюдать, как мимо проходят люди абсолютно не подозревающие, что здесь они не одни. Легкий поворот головы. Движение глаз. Улыбка шутника. И вот человек, напуганный нежданно ожившей статуей, сначала непроизвольно кричит, затем улыбается, — иногда матерится, — а иногда просто валится на колени, подкошенные внезапностью «явления ангела». Главное вовремя дать деру.

По краям аллейки, ведущей вверх к разрушенной в первые же дни войны католической часовне, храня грустное молчание, ровными рядами расположились богатые склепы из красного или черного гранита с высеченными на их крестах и обелисках именами давно ушедших людей. Массивные плиты надежно охраняют их покой, который, кажется, уже никем и никогда не будет потревожен. За холмом склепы проще и древнее. Некоторые, сложенные из простого красного кирпича, уже давно обронили свои кресты с размазанными временем и не поддающимися прочтению именами.

— Колька, слышишь? Стучит кто-то, — схватив за плечо, остановил меня Генка.

Со стороны Волчьей горы, в нижней части кладбища, были слышны равномерные глухие удары. Пригибаясь, мы осторожно продрались сквозь кусты и увидели двух полицаев, один из которых, широко размахивая ломом, разбивал кирпичи старого, почти ушедшего в землю склепа, а другой отбрасывал в сторону уже вывороченные обломки.

Первый, с неумело и небрежно забинтованной головой, казался совсем молодым. Второму лет сорок. Маленький, худой, с непримечательным лицом, усеянным морщинами спивающегося человека и, если бы не тоненькие ухоженные черные усики, при повторной встрече его можно было и не узнать. Но я опознал. Полицаи с площади. Я взглянул на Генку. Он молча кивнул.

— Осторожно! Смотри, куда бьешь! — с трудом увернувшись и поспешно прикрыв руками заткнутую за пояс гранату, испуганно вскрикнул молодой, — ты задним концом лома чуть по гранате не ударил! Сейчас взорвались бы оба!

— Так положи ее под дерево! И мою тоже, а то точно взлетим, — ответил другой.

Мародер вытащил из-за пояса гранату, вторую взял у напарника и, осторожно положив их возле дерева, к нему же прислонил две винтовки и вещмешок.

— Что они делают? — прошептал Генка.

— Склепы грабят.

— Что можно украсть у покойников? — удивился он.

— Не скажи. Поляки хоронят со всеми украшениями. Кольца, серьги, зубы золотые. Вот мародеры и ищут чем поживиться. Кто их за это накажет? Советской власти-то нет. Да и родственники шум не поднимут. Они лет двести, как на том свете. Ты мне лучше скажи, что это за гранаты у них такие?

— «Колотушки». Батя про них рассказывал. У нас в гарнизоне перед финляндской войной инструктаж был. По вражескому вооружению. Так вот у финнов такие были.

— А где у нее кольцо?

— Нет кольца. На рукоятке колпачок. Откручиваешь — там запальный шнур. Дергаешь. Только резко. Как спичку зажигаешь. Медленно потянешь — не сработает. И кидай. Только сразу кидай. Куркового механизма тоже нет. Взрыв не задержишь.

Полицай отбросил в сторону лом, отряхнулся и, проведя двумя пальцами по усам, воровато осмотрелся.

— Вроде готово. Ты гляди тут, а я полез, — полицай снял черный форменный китель, поднял с земли молоток, ножницы и долото и протиснулся ногами вперед в выбитый им проем склепа. Из-под земли донесся скрежет вскрываемого металла.

— Цинковый гроб ломает, — шепнул я Генке.

Звуки прекратились, «молодой» склонился над склепом, и к его ногам выкатился человеческий череп. Он взял его в руки, осмотрел и радостно крикнул:

— Есть! Две золотые коронки!

Мародер поднял с земли камень, встал на колени и, уперев череп в землю, несколькими ударами выбил золотые зубы из челюсти некогда жившего человека. Затем, рассмотрев со всех сторон, он обтер их об рукав и засунул в карман.

— Ну, что там? Есть еще? — подползши на коленях к пролому в склеп, крикнул он. — Что? Помочь подвинуть второй гроб? Сейчас, сейчас. Спускаюсь.

Ошалевший от легкой добычи и влекомый жадностью, молодой мародер уже ничего не видел перед собой и ничего не замечал. Несколько секунд, и он исчез в могильном подземелье.

Вот он — капкан! Вчера в подобном был я сам, и выбраться было большой удачей. А эти двое… ну уж нет! Я ни за что удачу им не подарю! Они сейчас внизу. На дне могильной ямы. Безоружные и беззащитные. Такие же безоружные и беззащитные, какими были все те люди, которых больше уже нет. Виновны ли они в их смерти? Я не знаю. Причастны ли? Наверняка! И сейчас, именно сейчас, их жизнь и смерть в моих руках. Приговорить и отомстить? Единолично принять решение и тут же его исполнить? Стать судьей и палачом? Но есть ли у меня такое право? Не сделает ли это меня таким же, как они? Так, что́? — оставить все, как есть? Но тогда, завершив свое кощунственное дело, они вылезут из склепа, наденут свои полицейские пиджаки, возьмут в руки оружие, и оно снова начнет стрелять. В кого? — я точно это знаю! Вчера я это видел! Еще десятки, сотни, тысячи невинных людей будут истреблены. В чем их вина? В том, что один неистовый безумец за сотни вёрст отсюда объявил коллективные и национальные наказания законом и приказал набрать тысячи палачей для их исполнения? Двое из них сейчас здесь. Прямо подо мной. И их жизни дрожат в моих руках.

Та девушка, погибшая в Богунской чаще… впитавшись в кожу, кровь ее теперь течет во мне! Несчастная… Униженная и избитая в очереди за молоком… Тогда она казалась мне чужой, и я бессовестно молчал. Но потом избили и унизили меня! Просто так. За кисло пахнущую жижу. И ведь я снова промолчал! Я струсил! Просто струсил! Ну, а потом… меня решили убить. И вновь я не сделал НИ-ЧЕ-ГО! Я был беспомощен! Так как мне поступить? Я должен знать это сейчас! Прямо в эту минуту и непосредственно в это мгновение! Другого может и не быть. Так, значит, отомстить? Убить? Нет, это не убийство. И даже, может быть, не месть. Это САМОЗАЩИТА! От бывших, настоящих и будущих унижений. Я смогу себя защитить! Я больше не позволю себя унижать!

— Гранаты, — взглянув на Генку, шепнул я и рванулся вперед.

Надеюсь, он меня понял. Теперь вниз. С холма. К дереву. Схватить гранату. Быстро. На едином вдохе. Выдохну потом. Как же колотится сердце, и изменой ноет живот! Только бы сохранить спокойствие! Только бы в страхе не отступить! Вот она. Совсем не тяжелая… Колпачок долой! Запальный шнур? Есть! Генка? Уже рядом. Уверенный, спокойный… или так кажется? Хотя, чему удивляться? Все детство по гарнизонам, пока отец в «финскую» не погиб. Ладно… теперь резкий рывок. Звук зажигаемой спички. Все! Отступать уже поздно. Такой же звук из Генкиной гранаты. Быстрый взгляд. Глаза в глаза. Бросаем? Кивок головы. Первая исчезает в проломе, за ней другая. Два приглушенных удара. Вскрик удивления под землей. Получите! Винтовки? Уже у Генки! Схватить вещмешок и… бежать!

Через несколько секунд оглушающий взрыв догнал нас летящими обломками кирпичей, и все небо над головой заполнилось беспорядочно разлетевшимися птицами.

— Генка, за мной. Оружие спрячем.

Я знал один давно разграбленный склеп, располагавшийся почти у края хмельного поля. Надземный. С железной, когда-то запиравшейся на ключ калиткой. Прямо перед ней вырос огромный куст, надежно укрывавший от посторонних глаз эту ручной работы кованую дверцу и вместе с тем препятствовавший проникновению в саму гробницу. С трудом я смог туда пролезть.

— Подавай винтовки, Генка, и проверь, что в мешке.

— Патроны. Четыре пачки. Тушенка немецкая, сахар, сало, хлеб. Ого, и табачок тоже!

— Патроны и тушенку давай сюда, вместе с мешком. Остальное заберем с собой.

Распределив по карманам сахар и табак, за пазуху хлеб и сало, через хмельное поле мы выбежали на Новосеверную улицу и оттуда прямиком домой. Только там можно было спокойно вздохнуть и наконец отдышаться.

Матери дома не было; записка лежала на столе. Я взял ее и плюхнулся на кровать. Генка рядом со мной.

— Что там?

— Мать к соседке пошла. Картошку перебирать.

— Ясно, — загадочно улыбнувшись, кивнул Генка, — а мы сегодня молодцы. Да, Коля? Когда наши вернутся, уже никто не скажет, что мы тут отсиживались. И легко получилось, правда?

— Ага. Вроде того. Наверное, потому что не видели, как они… это… Хорошо, что ты про гранату знал, а то я бы кольцо искать начал, — я нервно засмеялся в ответ.

Сердце все еще убыстренно билось, руки непроизвольно мяли записку, но понимание того, что мы сделали сегодня что-то правильное, несло с собой ощущение гордости и собственной значимости. Я смотрел на ставшую вдруг важной и горделивой очкастую физиономию друга, понимая, что теперь мы не просто лучшие друзья, но и соратники, объединенные одной общей, смертельно опасной тайной…

За окном послышалось тарахтение мотоцикла и через минуту в дом без стука ввалился Степан.

— Все дома? Где мать? — спросил он и с беспокойством огляделся по сторонам.

— Картошку перебирать пошла, — ответил я.

— Далеко?

— Нет, рядом. Через три дома, к Катерине.

— Из дома ни ногой, ясно? Я за матерью схожу.

— А что случилось, дядя Степан? — состроив нарочито невинное лицо, спросил Генка.

— Облава. Немцы на улицах людей хватают. Двое наших полицейских на Польском кладбище склепы гранатами взрывали. Да так, что сами на тех гранатах и подорвались. Дурачье! Немцы теперь по инструкции весь район прочесывают.

— Действительно дурачье. Кто это с покойниками воюет? Они же и так мертвые! — театрально всплеснув руками, поддакнул Генка.

— Ты, Гена, сиди тут и не кривляйся. Я потом сам тебя домой отвезу. Один сегодня не ходи.

Степан вышел, и я почувствовал, как нервное напряжение потихоньку начинает спадать.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Скачать: