электронная
Бесплатно
печатная A5
298
18+
Цветные карандаши

Бесплатный фрагмент - Цветные карандаши

Повести

Объем:
116 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-3449-8
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 298
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Цветные карандаши

Павлуша еще раз обошел дом: заглянул за шкаф, перебрал немногочисленные книжки и тетрадки на полке. В прошлый раз Борис спрятал карандаши в переплетах учебников и когда, ехидно улыбаясь, доставал желтый, самый длинный, — им мало рисовали, то трепаная арифметика едва не развалилась. Матерчатый переплет лопнул. Павлуша даже хотел нажаловаться на брата матери, да ее не было в избе — ушла в огород. А потом забыл. Так-то он не ябеда, но от этой победной улыбочки брата хотелось плакать…


Борис о намерениях младшего брата догадался — он умел читать по его лицу — и потому раздобрился: сам предложил карандаши: «На, порисуй!» Но теперь, когда несколько дней назад на последнем уроке перед летними каникулами Борис благополучно сдал в школе тот изорванный учебник, карандаши снова от брата спрятал.


Синюю коробочку с шестью цветными карандашами купил отец, но тогда Павлуша еще не ходил в школу, ему они попросту не полагались. Да и провинился он — как-то до них дорвался и исчеркал всю тетрадку брата по правописанию. Для пущей яркости нарисованная послюнявленным синим карандашом река тянулась, изгибалась, доходила до края страницы, но не кончалась, а продолжалась на следующей. Павлуша хотел, чтобы речка, нарисованная двумя линиями, была ровная, как тесемочка, но, как ни старался, река то расширялась, то сужалась. Это было некрасиво и почему-то казалось неправильным. Он стал закрашивать реку, стараясь выровнять, но ему быстро надоело, и он поспешил нарисовать другое.


На берегу синей-пресиней реки стояла деревня Соколиха, в которой жили Павел с мамой, папой, двумя братьями Борисом и Николаем, коровой, овцами и котом. Чуть подальше за поворотом реки стояло соседнее село — Никулинское. Живущим там Пашка немного завидовал, потому что у них посреди деревни возвышалась церковь. Каменная, белая, но если присмотреться, то серая с красными проплешинами — из-под отвалившейся штукатурки. В церкви был зерновой склад, и ребятишек туда не пускали. Но Павел там бывал с отцом и запомнил, что если посмотреть вверх, то высоко-высоко, где должен быть сумрак, виднеется небо. Оно было рисованное, подсвечивалось специальными оконцами вверху, под самой крышей. Но выглядело как настоящее.


Никулинские рассказывали, что раньше рядом с каменным складом стояла колокольня, очень высокое и узкое здание, на котором висели колокола. Огромные, цвета золота, с картинками и именами. К ним вела узенькая лестница. И в праздники в них долго и весело звонили.

А в Пасху был для всех подарок — на колокольню разрешали подниматься всем желающим и там звонить во все колокола, дергая за веревки. Отец часто рассказывал, когда он был молодым, еще неженатым, то собирался в звонари идти — так ему нравилось, что тело гудело даже после того, как спустишься на землю: «Никакого вина не надо! И мир — как хрусталь. И тело, как душа, поет!»


Сейчас колокола он видел только в школе — им подавала звонок на урок сторож и техничка тетя Валя. Был колокол больше, чем в школе, на вокзале — в него начальник станции бил, предупреждая об отходе поезда. Да еще в полях росли колокольчики — на тонких стеблях, фиолетовые, как школьные чернила, цветы. Павел, когда был маленьким, часто срывал их и тряс над ухом, стараясь услышать звон. Но не слышал ни-че-го, и поэтому он не доверял рассказам никулинских — насчет колокольни с огромными колоколами: брешут, чтобы завидовали.

Впрочем, он им все равно завидовал. В селе хоть каменный склад есть, а в их деревне не стояло ни одного кирпичного дома.


За селом, дальше по реке, а это уже на другой странице тетради Бориса, через реку коричневым он наслюнякал мост. Еще дальше лес, лес и снова лес. Тут в ход шел зеленый карандаш и коричневый — на ветках висели шишки.

А потом мальчик рисовал поселок Лещево. Он на железной дороге. Рисованная, она получилась лучше, чем река, — ровней, и была черной, как чугун из печки, и с блеском каменного угля.

Вместилась в ту тетрадку и Москва — она тоже стояла на берегу реки, а Кремль Павел срисовал со школьной «Азбуки».


Борис, увидев свою тетрадь изрисованной, сразу же понес ее показать матери. Та не похвалила художника:

— Эдак тебя угораздило. Руки чешутся? Ишь, маляр нашелся.

За провинность она заставила Павла вне очереди носить на полив огорода воду из пруда: в колодце она все еще не прогрелась. А отец, приехавший с работы, не рассердился, а долго рассматривал художества, переспрашивал — откуда срисовал, удивлялся, когда тот отвечал, что сам. Потом зачем-то обозвал сына топографом и, посадив пацана себе на колено, рассказал, что город Москва изображен на карте неправильно. Потому что стоит на берегу совсем другой реки, не на Кубене, как их деревня:

— Столица нашей Родины Москва — она на реке, которая побольше нашей будет, в разы. А называется, как город, — Москва.


Сейчас Павлуша перешел в третий класс, а карандашей у него все еще нет. Ни в сельповском, ни в орсовском магазине они не продаются. А оставшиеся, давно без обтрепавшейся и развалившейся коробочки цветные огрызки Борис прячет от младшего брата, потому что жадничает: ему они самому нужны. И вообще он очень хозяйственный: все экономит и прячет.

Карандашей Павлуша не нашел ни на шкафу, ни между стеной и печкой, ни за иконами. Даже в валенках, сложенных на полатях поленницей, самой хитрой ухоронке Бориса, парень нашел лишь стельки — клоки свалявшийся овечьей шерсти да отцовские меховушки — огромные отцовские рукавицы с двумя пальцами, сложенные матерью туда на лето.

Павел посмотрел на часы — ходики с мишками в сосновом лесу показывали десять. И поиски надо было заканчивать.


Павлуша надел на босу ногу разношенные, после брата, ботинки, завязал двойной бантик (такую хитрость ему показал отец) — ни в жизнь не развяжутся жидкие от старости, когда-то черные, а сейчас серые шнурки. Он закинул на плечо подготовленную с утра сумку и вышел на улицу. Дверь закрывалась на навесной замок, он его нащупал вслепую под приступком, закрыл, спрятал ключ с захватанной веревочкой под полено, лежавшее у крыльца.

Когда уже закрывал калитку, ему пришло в голову, что брат мог спрятать карандаши в огороде — в тех же бревнах, что горой лежали во дворе. Но возвращаться и искать уже некогда: солнце стояло высоко.

Павел закрыл калитку на деревянный завертыш и зашагал короткой дорогой на станцию.


***

Впервые Павлуша увидел этот поселок зимой. Отец вез его на санях, на высоком возу сена, под густо пахнущим кислым длинным овчинным тулупом. Парню поручили везти, держа в руках, кота, следить, чтобы не сбежал. Мать говорила, что кот у них серый, отец считал, что он просто полосатый. И только Павлуше он виделся коричневым — из-под черной шерсти лез рыжеватый подшерсток. Гроза крыс и даже соседских собак, бесстрашный боец за внимание соседской кошки — единственной на округу, обладатель разорванных в драках ушей, при переезде позорно трусил. Он, похоже, готов задать стрекача, но стоял мороз, скрипели полозья, шел пар от крупа лошади, и страх парализовал волю старого крысобоя.


Кот лежал на коленях, выгнув уши так, что походил на рысь. От этого испуга старого разбойника, от летящей навстречу накатанной дороги со следами конского навоза, от солнца, которое играло с мальчиком, — то пряталось за елки, то на открытых местах бежало за подводой по искрящимся сугробам, Павлику становилось весело.


Что поселок отличался от деревни, мальчик знал. Но он не думал, что настолько — дома в поселке меньше, но их очень много. Когда он впервые увидел поселок на другом берегу, то показалось, что спичечные коробки из бабушкиного сундука высыпали на солнце — на просушку. Но оказалось, они не кое-как стоят, а построены улицами — ровными и длинными. Только петля реки с берегами путала все: одни улицы длиннющие, а другие уже обрывались глинистым обрывом.

И еще в поселке есть лесопилка, стеклозавод, железная дорога, стадион с парашютной вышкой, больница.

В деревне нет больницы — зашибленного бревном при раскатке их дома соседа дядю Валю отвезли на санях сюда, в райцентр. И еще — в деревне нет школы. Но зато скота — коров, овец — больше. И пастух свой. И к реке не нужно идти чередой одинаковых улиц, достаточно только сбежать под горку. И здороваются в деревне все и с каждым.


***

В поселке семья Никешиных жила у родственников — брата отца. Вечерами взрослые часто говорили о близкой войне. Иначе зачем всех принуждали съезжаться из деревень на станцию? Большой, как в деревне, их дом тут делился на квартиры, и жили в нем восемь семей. И они — в небольшой спаленке — впятером. Девятая семья.

Тут был общий коридор и одна на весь этаж кухня. И наверху было то же самое. Нужно только выйти на улицу, открыть соседнюю дверь и подняться по широкой деревянной лестнице.

Отец часто говорил про войну. Но, видимо, не думал, что она начнется так скоро — перевезенный дом не успел поставить. Как сошел снег, на оканавленной вырубке от ивовых кустов он начал ставить небольшой сруб зимовки.


А потом все неожиданно заговорили — война. И отца, который что-то втолковывал матери про бронь, забрали на фронт. И их огромный деревенский двухэтажный дом так и остался лежать кучами пронумерованных бревен: в дальнем углу огорода — второй этаж, поближе — первый.

Жить они стали в перевезенной и собранной заново зимовке — небольшой избушке с тремя маленькими оконцами. Она Павлу сначала казалась чужой из-за только что сбитой глиняной небеленой печи. Да и лавки в ней стояли новые, и стол. Только окна с двойными рамами и зеленоватыми стеклами да пожелтевшими газетами между ними остались прежние, родные. Да буфет — со стеклянными дверцами, раньше стоявший в летней половине, напоминал о жизни в деревне.

Павлик помнил, как за выставленными рамами и подушечками между ними — скрученными газетами, внутри которых лежали черные самоварные угли, отец специально ездил на подводе.


***

Вдоль домов Павлушка дошел до перекрестка с главной улицей в поселке — улицей Советской. За поворотом слева высилось деревянное двухэтажное здание с большими причудливыми окнами — таких в деревне не было ни у кого. Отец называл их итальянскими: крашенные белым переплеты и множество небольших стеклышек. Здание все называли детдомом, хотя сейчас в нем располагался госпиталь. Во внутреннем дворике, отгороженном от мира высоким дощатым забором, через щели, если прижаться к ним или, наоборот, быстро бежать и смотреть, можно увидеть обитателей — раненых в длинных серых халатах. Это ходячие. В школе ребята говорили, что под выцветшими от стирок халатами у пациентов ничего нет, мол, ни трусы, ни кальсоны им не полагаются. Как великую тайну об этом сообщил одноклассникам Мишка. Тетка, у которой он жил, приехав из дальней деревни учиться, работала в госпитале санитаркой, и он знал наверняка. На перемене он заговорщически поманил рукой всех, кто был в классе, и когда они склонились над его партой, пояснил: «Чтобы не сбежали!»

Танька Спицова захихикала, Тамара Смирнова запунцовела щеками, как будто Мишка сказал неприличное.

— Чтобы не сбежали? — недоверчиво переспросил Павел. Над ним так громко засмеялся тот же Мишка, что Павел не стал уточнять — куда. Ясное дело — на фронт.


***

Но мысль, что под халатом у раненых, его еще долго занимала. По крайней мере, когда Павлушу с одноклассниками водили с концертом выступать перед ранеными, он с облегчением увидел, что из-под халата торчат блеклые линялые сатиновые штаны.


Однажды они с братом шли мимо госпиталя, Борис, увидев, что в окне не задвинуты занавески, зацепился за обшивку, дотянулся до крашеного наличника, подтянулся и заглянул в окно. Павел, как часто бывало, последовал примеру старшего. Он успел увидеть, как врач в белом халате небольшой блестящей пилой что-то пилит. Борис утверждал, что врач отпиливал раненому ногу. Но этого Павлуша рассмотреть не успел: пока его глаза привыкали после яркого солнца к сумраку помещения, обзор загородила пухлая грудь женщины в белом халате и белые занавески перед глазами пацанов задвинулись.


Второй раз читать стихотворение про несжатую полоску Павел в госпиталь не пошел. Потому что забоялся: вдруг та тетка его узнает? Или вдруг и правда там пилой ноги пилят? Доказательства этому он видел — среди зрителей школьной самодеятельности сидело немало безруких, безногих, а то и вовсе «самоваров» — бойцов и без рук и без ног. Но ведь считалось, что они потеряли руки-ноги на фронте!

Павел отказался идти выступать перед ранеными второй раз, наврав учительнице что-то про больной живот. А ведь хотелось ему заполучить ломоть белого хлеба, щедро намазанный сливочным маслом, да стакан темно-коричневого компота, сваренного из южных фруктов. Именно так школьных артистов угощали в госпитале после выступления.

Сашка Громов тогда умудрился выпить шесть стаканов компота. Его за это стали звать «помойной ямой», но он снова туда пошел, чтобы полакомиться. Его не смущало, что стих у него короткий, и то, что он все время сбивался. И учительницу не смущало. И раненых. Только Пашку. Завидовал, наверно, умению не парясь получать желаемое.


***

В переулке дорога подсохла, но Павел шел по краю, почти по траве, с опаской обходя то место, где весной как-то шел, испытывая сапоги, вброд. И завяз: вдруг почувствовал, что не может вытащить ноги. Потянул одну, другая проваливается. Начал вытаскивать другую, первая уходит вниз, не находя опоры. На него напал страх: показалось, что чавкающая грязь уже никогда его не отпустит. Вспомнилось, как отец говорил: «Поселок на болоте стоит. Того гляди, дома, как Китеж, в трясину уйдут».

И рассказал про город, который в давние-предавние года ушел под воду. И только церковь под водой знак подает — колокол звонит. Может, рыбы за веревки трогают, а может, люди там до сих пор живут — ходят на базар, сеют пшеницу и овес, на лошадях разъезжают.

В белые ночи, которые тут в начале лета, рыбаки видали, как церковь из воды поднимается, белеет. Они доплыть до нее хотели — но каждый раз их течением относило, а то и весло — новое, крепкое — ломалось.

Он вспомнил про Китеж и испугался — вдруг с Лещевым то же самое начинается? И он станет первым, погибнет — не героем на фронте, на глазах товарищей, а вот в этой грязи.


Поселковые дома с поленницами и заборами стояли, а в трясину уходил он, школьник с пятиконечной звездочкой октябренка на лацкане кургузого пиджачка. Мальчишка дергал ногу, но другая все глубже погружалась в топь. Пробовал вытащить другую — то же самое. Грязь вот-вот — и захлестнет высокие, до колен, голенища. Можно, конечно, выскочить из кирзовых сапог в холодную жижу, они у него свободные, на вырост купленные, братом разношенные, но за утопленные сапоги ему еще как попадет! Страх сменился отчаянием — парень огляделся, но улица была в обе стороны безлюдной. Паша только что чувствовал себя героем, шел и пел: «Мы — красная кавалерия, и про нас…» Казалось, он идет вместе с Красной армией в наступление, настигает улепетывающего противника, фашистов, что нет ему препятствий. И вот, оказывается…

Он еще раз оглянулся и заревел — громко, позорно, отчаянно. Неизвестно, чем бы все кончилось, но из двухэтажного дома напротив вышла женщина. Она или из окна парнишку в луже увидела, или вышла по своим делам. Унылая, неприветливая, она молча подошла к поленнице, сняла сверху длинную доску. Затем подошла по сухому к луже и бросила ее в грязь. По ней она подошла к Павлу, за подмышки вытащила парня из сапог, перенесла школьника на крыльцо, а сама вернулась, вытащила его обутку.

Потом, буркнув: «Погоди», сходила домой за тазом с теплой водой и тряпкой. Усадив незадачливого парня на крыльцо, вымыла ему ноги. А потом, уже в канаве с водой, сделав из первых листьев мать-и-мачехи мочалку, отмыла сапоги от липкой глины.

С тех пор Павел иногда ее встречал: угрюмую, сутулую, в своем обычном ватнике. Узнавала она его или нет, Павел не мог понять, но всегда с ней здоровался.


***

Павел еще раз повернул и вышел на главную улицу — Советскую. Что она главная в поселке — это сразу заметно. Она шире, чем другие. По ней часто ездили на лошадях: колхозники приезжали из окрестных деревень на сенопункт или за товаром, привозили дрова. Кроме того, улица отличалась от других тем, что вдоль заборов, которые тут у всех были из штакетника, а не из жердей, как в деревнях, лежали деревянные мостки. По доскам, приколоченным к поперечинам, можно идти, не замарав обувь. И еще на Советской улице стояла Первая образцовая школа, где Павел с Борисом учились. Именно эта улица вела к железнодорожному переезду, к станции.


Улица казалась пустынной, лишь впереди шел к поезду Миронов — мальчик и со спины его сразу узнал.

Мама почему-то называла Миронова цыганом, хоть волосы у него и черные, но не кудрявые. А лицо и вовсе не смуглое. «Проныра», — однажды назвал его отец. Миронов худой и костистый, сам быстрый, шустрый. Фронтовик. Уже «обернулся» — побывал на войне и вернулся. Правда, с одной рукой. Говорили, что разрывная пуля попала как раз в косточку локтя, потому пришлось отнимать всю руку. Пустой рукав он заправлял в карман пиджака, а если на нем была рубаха — то за брючный ремень. Но сегодня белая рубаха у него одета навыпуск, и издали Павлуша видел: рукав развевается, как флаг.

С Мироновым Павел часто встречался у поездов. И еще — именно он помог им найти потерявшуюся корову: черно-белую, огромную и теплую, похожую на чумазую печь, Маруську.

Корова у Никешиных, как и у всех тут, паслась сама по себе — утром после дойки мать ее выпускала на улицу. Немного шла за ней следом, направляла, чтобы та не ушла в обратную сторону — не почесала в сторону леса, который начинался сразу за соседским домом.

Люди съехались к станции из деревень, перевезли дома, кое-как вырубив ольху и иву, кусты и кочи, перевернули дерн, устроили грядки. Но вдоль заборов все так же густо росла неистребимая ива, да возле канав споро набирали силу тополя — их садили, чтобы осушить болотистое место. Маруся целый день бродила по улицам, щипала траву, объедала кусты. К вечеру с отяжелевшим от молока выменем сама шла по проулку домой, сворачивала и на лес не смотрела, как мать говорила — «с молоком не до гулянок».

Но однажды в привычное время она не вернулась. Не пришла и после того, как мать покормила младшего Вовку ужином.

— Все сроки вышли, — солнце садилось, озабоченная мать велела старшим сыновьям идти искать Марусю. — Оббегите весь конец. Где она, ненасытная гулена, застряла. Не случилось бы чего…


Борис побежал в один конец улицы, Павлуша — в другой. Запыхавшиеся парни вернулись почти одновременно, но без коровы.

Пришлось прочесывать еще одну улицу, но снова впустую. Когда уже темнело, мать отправила ребят по проулку или, как отец поправлял мать, по переулку: они осматривали улицы, которые переулок пересекал, надеясь, что черно-белую животину в сгущавшихся сумерках должно быть видно. Но коровы нигде не оказалось. В тот вечер они обежали, наверно, половину поселка. Возвращались без сил и уже в полной темноте. В домах горел свет, а фонари горели только на Советской улице. Мальчики надеялись, что корова все-таки сама пришла, другой дорогой. Но мать, белея платком, ждала их перед домом — сидела на нераспиленных дровах, держа на коленях не спящего Вовку. Парни без слов поняли, что хлев пуст.


В доме мать подала оголодавшим парням по паре холодных картошин, напоила молоком с ржаными лепешками и наказала спать:

— Рано разбужу. Надо улицы у стекольного завода обыскать и за линию сбегать — вдруг туда забрела. Да людей, что встретите, каждого спрашивайте, может, кто видел. Хоть бы лихой человек чиво не удумал: ведь могла чей огород стравить.


Железную дорогу все в поселке называли линией. Учительница по русскому языку, из эвакуированных, не могла наудивляться: «Какая же это линия? Это железная дорога!»

Павел свою мать, наверно, любил, но считал, как и отец, ее немного отсталой: в Бога верит, слова устаревшие говорит. А однажды и вовсе в матери разочаровался…


***

С одноклассником Мишкой они по дороге из школы шли и разговаривали — как здорово бы организовать тут партизанский отряд, бороться с захватчиками, поезда взрывать, пускать их под откос вместе с танкетками и мотоциклетками, а если повезет, то и с «тиграми». С таким названием у фашистов есть танк — некрасивый, но мощный и очень опасный. Отряд-то они договорились создать, но как попасть в тыл врага этим отрядом еще не придумали. И поэтому приятели договорились никому пока ничего не говорить. Но Павлу так хотелось поделиться своими боевыми планами с кем-нибудь, что он, едва пришел домой, завел с матерью разговор:

— Мам, а мам!

— Чего тебе?

— Скажи, если немцы сюда придут, ты что делать будешь?

Мать сидела на лавке, держала на коленях горшок и взбивала масло. Павлу это занятие казалось муторным: слишком уж долго и скучно сидеть и однообразно мешать мутовкой — деревянной палкой с рожками. Мать, наверно, уже и масло-то сбила и только после этого ответила:

— А что будешь делать? — она поставила горшок на стол. — Жить, вас поднимать.

Паша был настолько уверен, что она, как и весь советский народ, будет с немцами бороться, листовки расклеивать, оружие и взрывчатку прятать, что от ответа даже онемел: она, жена бойца Красной армии, а вон что говорит!

— Мама! — почти закричал парень. — А как же Родина? Сталин?

— Глупый ты еще, — как-то насмешливо сказала мать, хотела погладить Павла по голове, но он увернулся и убежал из дома во двор, спрятался за дальнюю груду бревен. Он так разозлился на несознательную мать, что даже не пошел ужинать. Парень слышал, как мать звала его, тайно надеясь, что брат для него припрячет еды. А мать, устав звать, сказала про него и вовсе обидное:

— Губа толще — брюхо тоньше.

Он вернулся из своей прятки в дом только тогда, когда все улеглись.

Лег на свою кровать, но так и не смог заснуть — то ли от голода, то ли от противоречивых чувств. В конце концов он разбудил брата и держал совет с ним. Но Борис сказал совсем странную вещь:

— Есть два варианта. Первый: если наш отец будет победителем, то немцы сюда не придут. Второй: если будет трусом и не героем, то да, придется нам идти в партизаны.

Что из этого лучше — самому быть героем или предоставить эту возможность отцу, Павел так и не смог выбрать. А Борис уже снова спал.


***

Корову братья искали два дня. Солнце пекло вовсю, у домов гуляли куры, копошилась малышня. Старики граблями убирали сорняки на грядках, где неровно всходили темные гребешки картошки.

— Она, может, где-то лежит в тенечке, а мы тут жаримся… — ворчал Павел.

— Недоеной лежать-то как? Вымя заболит так, что и не захочешь, а домой побежишь, — Борис лучше понимал в коровьих делах. — Может, ногу повредила? Или… — он шепнул на ухо то, что и Павлу приходило на ум: — Может, ее диверсанты украли? Им же есть нечего?

Что диверсанты жили в лесу — такие слухи ходили. Однажды из домов, крайних к лесу, было вынесено все съестное. Были прихвачены и теплые вещи — по выброшенным детским вещам милиция определила, что воры уходили в лес. Потом была целая операция — на машинах приехали солдаты и прочесывали лес и сенокосы.

Была стрельба, и из скирд были вытащены четыре мужика. Одни говорили, что это диверсанты ждали приказа взорвать станцию, а другие — что это дезертиры.


***

За железную дорогу братьям идти не очень хотелось, но пришлось. Обратно возвращались без коровы, но веселые — будто за линией фронта побывали. Тем более, что раньше они туда не ходили. Да и, честно говоря, страшновато, потому что в школе пацаны говорили, что там домов мало, одни кусты да болото. И что в топь, не довозя до кладбища, зимой скидывают мертвяков из госпиталя. А там их караулили волки. Может, на этих прикормленных злых хищников и нарвалась их Маруся?


Ребят, кто жил за линией, Павел с братом не знали — ходили в разные школы. Тех звали кладбищенскими и вокзальскими. Старшие ребята центровые и вокзальские иногда сходились в рукопашную. Двух старшеклассников после такой драки — они явились на занятия с фингалами — чуть не выгнали из школы. Встречи со сверстниками братья побаивались — чужаков запросто смогут избить, особенно если попадешь на компанию. Но днем пацаны, видимо, не кучковались. Пару парней видели на огородах, но те не обратили на центровых никакого внимания.


Братья обошли все улицы, бросаясь к каждому прохожему. Видели несколько коров, все они похожие, черно-белые, но Маруси среди них не оказалось.


***

В тот день вечером мать убрала посуду и долго сидела у стола — то ли не в силах встать, то ли спешить стало ей некуда. Корову не нужно обряжать: поить, доить, разливать молоко по кринками, мыть подойник, полоскать марлю — сетчатую тряпку, через которую она пропускала молоко, чтобы отделить шаминки — небольшие соломинки, труху, а то и утонувшую муху.

Тогда и пришел, а точнее забежал в их дом Миронов.

— Здорово живете, земляки! — как Павлуша знал, он был родом из одной деревни с отцом, и даже когда-то в молодости они дружили. — Корова, говорят, у вас потерялась?

— Потерялась! — встрепенулась мать.

— Похожую на вашу видел. Раиса, мать-чика-чи, пойдем, посмотрим. Веревку только возьми на всяк случай!


«Мать-чика-чи» — такое непонятное слово у него все время повторялось. «Приговорка», — сказала бы мать. Но Раиса, мать, ничего не сказала, а вскочила, заойкала, сначала развязала синий передник, потом снова завязала, сунула в карман ризень хлеба, сняла со стены веревку, на которой таскала сено, и они с Мироновым ушли.

Никого из сыновей мать с собой не взяла — пора уже укладываться спать. Вовка заснул сразу, старшие долго не спали — ждали возвращения матери, однако незаметно сон сморил и их. А утром, когда Павел проснулся, мать уже вовсю гремела подойником, по кринкам разливая молоко.

Как она потом рассказала, корову Миронов заметил на плоту. Заготовители перегоняли лес в низовья реки Кубены: у спиленных деревьев обрубали сучья, бревна скатывали к реке и крепили между собой веревками. На плоту ставили шалаш, в котором сплавщики спасались от жары и от холода. Перед ним раскладывали костер, варили уху и кашу, кипятили чай. Иногда плотогоны делали остановку у поселка: приставали к берегу они обычно у водокачки — красного круглого зданьица, возле которого впадал в реку ручей, названный Черным.

Так вот, Маруся стояла на таком плоту возле шалаша — привязанная, накормленная, напоенная и, главное, подоенная. Людей никого рядом они не видели — видимо, ушли по каким-то надобностям в поселок.

— Если бы утром прийти, то и не застали бы Марусю, отправилась бы с новыми хозяевами в плавание, — словно удивляясь своей везучести, заканчивала мать рассказ тете Таисье, очередной соседке, заглянувшей уточнить — нашлась ли животина.

— Вот ведь какие лихие люди! И не боятча ничаво! Деревня, говорят, в Низовье выгорела лонись. Может, туда лес гонят. Загорело все, пока на покосе все были. Прибежали, а уж головешки в воду прыгают, как живые! Такая жаришша стояла!

— Бедные! Так они, поди, и без теплой одёжи остались! Все по новой придетча заводить! И без скотины! Дом-от отстроить недолго, а по новой-то, так жизни не хватит, — сочувствовала мать бандитам, которые у нее едва не украли корову.

Она это внезапно вспоминала и хлопала себя по коленям:

— Ой, люди, я-то чем виновата? У меня трое робятишек — как я без Маруси-то их подниму? Погорели — так и чужое-то со двора уводить?

— Так не со двора! Поди сама прибилась — доиться пора! Испужалась, что вымя лопнёт!


Миронов потом еще к ним как-то заходил, но мать вела себя с ним неласково:

— Уходи, уходи, нет у нас дел общих с тобой, — гнала она его из дома. — Можот, и были с тобой, да кончились. Видишь, трое робятишек у меня. Да и у тебя, поди, не мене.

Про мироновских робятишек Павлик тогда так и не понял. Миронов холостяковал, жил со старой матерью. А уж безрукому — так теперь поди ему и не жениться — инвалид, хоть и герой войны.


***

У Павлика от ноши левое плечо затекло так, что занемела рука. А чтобы перевесить сумку, нужна сноровка — в шитой сумке стояли три пол-литровые бутылки из темно-зеленого стекла с топленым молоком. Бутылки в семье считались ценностью — не дай бог разбить.

Пробкой для бутылки служила палочка, выструганная из березовой ветки. Сначала на горлышко клалась чистая льняная тряпица, потом в нее втыкалась палочка.

Полосатая сумка Павлу нравилась — она напоминала ему отцовский вещевой мешок, с которым тот уехал на фронт. Мать сшила их из одного полосатого рядна — полотна, которое она наткала «в девках», когда еще с отцом они не были даже знакомы, а ни Борис, ни Павел, ни тем более Вовка еще не родились. Она сшила отцу мешок в тот же день, когда принесли повестку явиться в военкомат. Размером он был почти с картофельный, может, чуть пониже. К нижним углам она пристрочила петлю, которая особым способом превращалась в завязку для горловины и одновременно становилась лямками.

А из остатков материала сшила сумку — тоже мешок, но поменьше, с обыкновенными ручками.

На следующий день они с отцом взяли и сумку и вещмешок и пошли в магазин. Отец тогда выкупил по карточкам хлеб на всю семью на целых две недели вперед. Парни несли буханки в маленькой сумке — каждый за свою ручку, а отец нес ношу в своем новом вещмешке. Запах хлеба щекотал ноздри. Наверно, в другое время они бы попросили отца разрешить съесть горбушку, и он бы не отказал, а тут просто не решались, боролись со слюной, то и дело сглатывали, а она все копилась.


Отец в тот день был необычным — не быстрым и суетливым, как всегда, а степенным и немного важным. Как в деревне — с каждым здоровался, останавливался, сообщал, что вот и он уезжает. И каждый просил передать привет своим родным — брату Ондрюхе, сыновьям Василию и Александру, супругу Калисту Тихоновичу и сыновьям Василию и Борису… И отец важно кивал и обещал. Как будто на войне один окоп, где все лещевские сидят, и он тоже туда попадет.


Дома мать нарезала буханки на ломти, разложила их на черные, казавшиеся масляными, противни, сунула сушиться в протопленную печь. Хлеба оказалось так много, что пришлось ризни класть один на другой, а противни ставить друг на друга.

Утром, когда она их достала, хлеб еще не досох. Павел помогал его переворачивать, и ему мать позволила съесть ризень с подпаленной горбушкой — теплый, душистый, сверху и снизу уже жесткий, а внутри еще мягкий. Парень намазал хлеб сметаной, собранной с молока в блюдо, посолил и ел. И, казалось, ничего на свете нет вкуснее.


***

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 298
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: