18+
Четвёртая стража

Бесплатный фрагмент - Четвёртая стража

Объем: 416 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

На рубеже,
или о рубежниках и страже

Qvarta vigilia — это эон, в котором пребывает современный мир. Такова концепция сборника «Четвёртая стража» — мерцающий абрис той выразительности, к которой устремлена коллективная лепта его авторов. Это состояние действительности, разомкнутой и разворошённой, и человека, вслушивающегося в хаотическое разноголосие своих чувств. Впрочем, ни концепцией, ни искомой выразительностью стихи «Четвёртой стражи» не исчерпываются. Представленные в нём поэты связаны не только местом и временем, но ментальным беспокойством явленного в стихах мира воображаемого. Vigilia — бдение — ракурс видения дневной яви, превращающий заскорузлое бытование.

Увиденное не вмещается в отведённые для него понятия, и речь, свидетельствующая о нём, ищет воплощения в практике службы — будь то литургия, охрана общественного порядка, тайное радение в катакомбах гнозиса или экзистенциальное хождение по бездорожьям судьбы. История русской поэзии хранит память о «Третьей страже»; но этот сборник окликает, пожалуй, не Валерия Брюсова, а библейского царя Давида, коротавшего бессонные «ночные стражи» (Пс. 62: 1 — 12) размышлениями о Господе. Это окликание — подтекст художественной действительности, созданной коллективной силой авторов сборника, не тех или иных стихов. Тревожной действительности последних предрассветных часов, балансирующих между чаяниями и отчаянием, приближением к вере и её ускользанием, когда гнетёт тяжесть накопленного за годы и десятилетия и — следом — томит лёгкость взвивающейся в пустоту растраченной жизни; а может быть — и то, и другое разом. Возникающие в эту пору переживания противоречивы: в их противоречии нет системы, делающей твёрдой почву для стояния на чём бы то ни было — добре, зле или цинизме. Главное здесь — поиск божественного света и истинной любви…

Читатель находится в более выгодном положении, чем поэт. Поэтическая речь, по Михаилу Бахтину, монологична, слова — «ничьи», и, создавая стихи, поэт оказывается, по большому счёту, беспочвен: равен себе, и собой в себе не узнан. Иное дело — читатель. В собранных в «Четвёртой страже» стихах речь сплетается в непредсказуемый в резких изгибах мысли и многокрасочный в оттенках скоротечных эмоций диалог, в котором читатель способен увидеть себя в становлении своего бытия, в котором ничего ещё не решено и одновременно уже ничего не изменишь. Диалог, дающий надежду взыскать заповеданную витальность, которую мир некогда обрёл в даре Слова.

Олег Николаевич Мороз, доктор филологических наук

Вадим ХАЗИЗОВ

ПОЭТАМ ДО ТРЕТЬЕЙ СТРАЖИ

(Историческая фантазия)

Civius Romanus sum.

Формула самоутверждения

римского гражданина,

как носителя неотъемлемых

гражданских прав.


«Ветер поднимается, звезда меркнет,

Цезарь спит и стонет во сне…

Завтра станет ясно, кто кого свергнет,

А меня убьют на войне…»

М. Щербаков. «К Левконое»


Odi et amo. G.V. Catullus

I

Темнота. Я ничего не вижу…

……… ……… ……… ……… ………

Потерялось время в тишине.

Где-то рядом Город мерно дышит

В полуночном топоте коней.

Не понять… Ах, что же за досада!

Хоть убей — не помню… Но одна —

Истовой надеждой, всплеском-взглядом —

Искра промелькнула у окна…

Как же откровенья беспричинны,

Как мой Город сумрачен и нем…

И у камня — есть свои морщины,

И у Марса — есть предел войне…

И прохладой каменные стены

Гомон площадей обволокли,

Первой Стражи так шаги степенны,

Как бессменны пленные цари…

Я проснулся. Мне наколдовали

Путь давно… А помню — как вчера:

Гоготом гусей на Квиринале

Век лишен покоя и тепла…


II

Долгое время, жаркие дни

Полнят и полнят анналы.

Стены Отчизны… Помнят они

Пленнных солдат Ганнибала.

Помнят, где в роще священной спят

Гордые Гай и Тиберий,

Помнят сулланцев кровавый парад,

Блеск марианских феерий —

Всё уместилось. Но только куда

Деться из этого ада?

Юлия, Юлия всходит звезда —

Вот и согреться бы надо…


Имя Республики выше наград,

Больше монетной раздачи…

Боги великие!.. Храмы стоят

Только для хлебных подачек…


III

Беги, кричи! По улицам, в толпе.

Сзывай толпу, пусть всюду будет радость…

Железо нынче снова будет петь,

И пальцы вниз сквозь хохот будут падать…

Всем расскажи: второй поход за Рейн

Свершился. Ave! Слава, консул, слава!

Ты в цирк могучих нам привёз зверей

И значит — ожидается забава.

Как кимвры по тавернам — всё на слом!

А двери лупанариев– лишь настежь!..

Беги, кричи! Мир будоражь кругом…

К нам едет Цезарь! Право, что за счастье…


IV

Юпитер Статор! Помоги забыть

О зыбкой неизбывности земного…

Я так хочу смеяться и любить,

Бежать как те, за каждым новым словом…

И что же? не могу… Вот: свой кусок

И кошелёк урвал — так стану сытым.

А в цирке боль стучит под шум в висок

И вовсе не волнует, кто там — битым…

Пойду-ка лучше посижу в тени,

Да набросаю пару новых строчек…

Коль у кого-то на слуху они —

То, может, будет где остаться ночью…


V

Милая… Не знаю, что со мною,

Но признаюсь: Ты же не весталка.

Если в темноте, под злой Луною

Лишнюю минуту жить так жалко,

Что и Марсий не сыграл бы горше…

Как мне без Тебя всю ночь? Не вижу

Ни рожна. И ложе — как рогожа…

Глубину всех стен я ненавижу,

А заблещут звёзды безмятежно

Над суровой кручей Палатина —

Их коснусь рукой легко и нежно:

Как бы нам с Тобой они светили…

О, Венера, вздорная богиня!

Почему не любишь этот Город?

Голоса на улице… Пусть сгинут…

Вот Вторая Стража разговором

Разорвала полусон мой дивный,

Словно варвар, бросив в прах святыню…

И иду по улице пустынной,

И Твоё я повторяю имя…


VI

Мог бы и я успокоить себя

Хлёсткою плёткой строчек…

Вижу: над Городом, ветер рубя,

Сходятся тучи ночи…

Может быть, завтра день не придёт —

Будто в легенде старинной.

В каждой Республике — Цезарь живёт,

В каждом дому — Катилина.

И легионы шагают не вдаль —

Прямо в поля родные…

И не гельветов режут… Едва ль —

Мысли в ножнах иные.


Чёрное пламя, мрамор в крови,

Миг — распахнётся бездна…

Может и впрямь — Луне и любви

В нашей земле не место?..


VII

Граждане, Отечество в опасности!

Слава, консул, слава! Дрянь — Сенат…

Предвесеннее внесенье ясности

Лучше, чем тягучих сплетен яд…

Фасциями ликторы ворочают,

Раздвигая лес согласных рук…

Ныне убеждаемся воочию:

Старый друг не лучше новых двух.

Да пребудет честь триумвиратная!

Красс — как Крез, а Магн всегда велик.

И волчица-мать бессменно ратует

За того — кто станет: за двоих…


VIII

Юпитер Статор! Больше не спешу

Лететь на крыльях резких веских криков…

Вот — горсть сестерциев. Проклятый шум

Пересчитать их помешал… Ну, дикость!..

Все, все сатиры едкие мои

Его встречая, спрятали подальше…

В Эреб их, трусов!.. Ну, а о любви —

Не смею… Так боюсь меж строчек фальши…

Клянусь Луной — милей всего Она…

Я так хочу… Что?.. Снова гвалт?.. О, боги!..

Несчастный Город… Бедная страна…

Валит народ… Увы… Уйду с дороги…


IX

Милая, пошёл бы за Тобою

Хоть на берег стынущий Коцита…

Дай-ка плечи потеплей укрою.

…Пусть — стеной стоит Плутона свита,

Пусть — вдруг даже стены новой Трои

Взгромоздятся на тропинке к счастью —

Заточу стило, размером стройным

Камень не оставлю безучастным…

Полумрак. Вступаю я на форум…

Статуи стоят, молчат печально.

Как же долго… Но дойду — бесспорно.

Мы рассвет сегодня повстречаем…

По дороге завернул в таверну,

Взял вина тускульского немного,

Чтоб с Тобою выпить… В меру, в меру…

И, конечно, скоротать дорогу.

Кто навстречу?.. Ах, легионеры…

Третья Стража, и изрядно пьяны:

Вакх суров к воителям примерным.

Ну да кто из нас-то без изъяна?..


X

Снова мне Парки ссудили день,

Только зачем? Я — знаю.

В воздухе — тень, и на Солнце — тень

Зыбкая, но живая…

В списки проскрипций летят имена,

Брызгая красной жижей.

Кто-то не знает, что будет война,

Я её — просто вижу.

Дерзко-неслышно шагнула беда

С серого небосклона,

Очень холодной была вода

Утром у Рубикона…


Смяли копыта сырой песок

В суете переправы…

Жребий Он бросил — и в мой висок…

О, времена… О, нравы…


XI

Спешите видеть! Этот день настал!

Две сотни гладиаторов в загоне!

Скорее! Потеряете места!

Поднёс корону к ложе Марк Антоний,

А Он — отверг… Республика жива!

Так ave, Caesar! Слава, консул, слава!

Тверды квиритов древние права,

Велик — Сенат, народ. Крепка — держава…

Триумф! Ну что за славный день пришёл…

Играют на арене солнца блики…

А всё-таки бывает хорошо:

Не появляться в обществе великих…


XII

Юпитер Статор! Да какой ты бог!..

Вон — твой коллега бродит по Сенату…

И первый, и последний кошелёк

Не ты мне дал… А говоришь, что Статор…

Да, может, я немножечко и пьян…

Так что с того? Вино — напиток мира.

По крайней мере, ни один буян

Не жаждет крови в ожиданьи пира…

Так я бреду по грязным кабакам

И пропиваю Цезареву щедрость,

А Он… Но лучше — к Ней… Скорей, пока…

Всё… Нет монет… Будь проклята ты, бедность!..


XIII

Милая, я здесь, у ног твоих.

Нет ни асса медного в запасе…

Если не прогонишь — хоть на миг,

То позволь — я поцелую пальцы…

Почему «замёрз»? «Дрожу»? Боюсь:

Над страной летит дурное время…

Скоро и меня… Забудем грусть:

Долговечно юлиево семя,

А земля — она всегда земля:

И Луна, и Ты, и я, и радость…

Пусть когда-нибудь придёт заря

Внукам или правнукам — в награду…

Что Ты говоришь? «Чудной»? Нет, нет…

Просто я… Да будь неладны власти!..

Я — люблю Тебя… И я — поэт…

Ты?.. Меня?.. Юпитер Статор!.. Счастье…

Так иди сюда… Ох!.. Что в спине?..

Кто там сзади?.. Милая… Жаль… Мы же…

Потерялось время в тишине…


Темнота… Я ничего не вижу…

... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ... ...

И будет ночь под окнами тиха

До первого и бледного мерцанья,

Но вдруг раздастся голос чудака

И пролетят стихи росою ранней.

И будет долго шум мешать уснуть,

И всё затихнет снова. Всё, мгновенно.

И тень на еле видную Луну

Уляжется злой кляксой непременно…

И прошипят на верхних этажах:

«Опять там этот пьяница буянит»…

«Давно пора их всех бы поприжать —

Поддержит кто-то. — Что возиться с пьянью?»…

И заспанный, хоть час уже не спит

Сосед жене ворчливо перескажет:

«Опять Катулл, наверное, чудит»…


И прозвучат шаги Четвёртой Стражи…

Аркадий СЛУЦКИЙ

Импровизации на заданные темы…

— Это цитата? — спросил я его.

— Разумеется. Кроме цитат, нам уже ничего не осталось.

Х. Л. Борхес. Утопия усталого человека

Черновик

Я горожанин трижды.

                                   Но пока

пух тополиный мне зрачок щекочет

предметы слов и все сезоны плоти

(в черновиках, гримасах, развороте

чуть влажных губ)

                поэт впотьмах бормочет,

лист белый чист, немотствует рука.


Мне нравятся слова, пока они — предметы:

вот слово — дерево в предощущенье лета,

Вот облако, и в нем живет гроза,

Вон странные предметы — голоса

Речушек ласковых, ночных лагун дыханье.

Прислушайся (звучат воспоминанья!) —

Какие гласные? Какая в гласных страсть?

Коснуться пальцами, вздохнуть и задохнуться,

Упасть из невесомости, украсть,

Произнести, услышать и очнуться.


***


Времен безвременья собрав черновики,

Среди случайных фраз и торопливой правки,

Резонам умников и смыслу вопреки,

Я уловил мгновенный привкус правды.


Быть может, был он чуть солоноват,

Косноязычен, чуть смешон, быть может…

Сквер опустел. Грозился мелкий дождик,

На убыль осень шла… Кто в этом виноват?


Костры и дворника на свой особый лад

Определяли это время года.

И наступала странная свобода —

Писать стихи темно и наугад.


Но надо же: собрав черновики

Я не исправил ни одной строки,

Не обозначил время именами…

Что именам и призракам пенять?

Уже дождит… И чудится опять

Безвременье совсем не за горами.

Триптих

Г. Умывакиной

I

Мы вечны в прихоти…

            Мы сушим сухари…

Капризничаем…

            Требуем: «Замри!…»

Ключи теряем…

            Ищем до зари…

Наивно ждем, что кто-то переспросит,

Что Пушкин, улыбаясь, произносит,

Где Пушкина смыкаются уста?

«Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…»

Как эта фраза кажется проста…


II

Живя в чужой стране, в молчанье, в нераденье,

Помянем Пушкина в день летнего рожденья,

В день отпеванья, смерти, за чертой

У зимней Черной речки роковой…

Всяк день в России — повод к поминанию

Строки из Пушкина… То скудный свет свечи

В каморке Пимена и скрип пера в ночи…

То имена, то горькие названия

Замерших и забытых деревень

Скользят ухабами, отбрасывают тень…

Записка Дельвига с пометой «для журнала»…

А чтоб цензура не озорничала

Три строчки точек… Разбери, поди,

Чья тень в метель маячит впереди.

Не чокаясь… Шампанским… в никуда

Звучащей речью — эхом навсегда…


III

Кресты вдоль насыпи, погосты у дорог.

Таков наш Бог. И только осень ропщет,

Сады эдемские — березовые рощи,

В багрянце ямб, заиндевел порог…

Составы тянутся за всяким годом — год,

Не то чтоб вспять, скорее, в недолет.

Деревня «Биркино» (придумать же такое),

Или разъезд с названьем «Номерное».

Не считаны, не кляты, не смешны —

Живот намордником жиреет от мошны,

С Лубянкой рядом книжные развалы,

Бомжи, мешочники, бичи, менты, вокзалы,

Тусовки избранных в камланье галерей,

Скинхеды пятнами по золоту алей

Кресты вдоль насыпи, погосты у дорог…

Октябрь и Пушкин. Вот и весь наш Бог…

Памяти Василия Золотаренко

Григорию Вороне

I

Париж был в сезоне как ласковый голос Дассена…

Катались по Сене… Искали в Бежаре спасенья…

Гуляли под липами в лунном пространстве Бастилли…

Сидели в кафе… или просто в Париже гостили…


Почти как в России. И нищие, и междометья…

Базары, лотки, зазывалы, опять же предместья…

Эмоции вслух, суета темнокожих кварталов

Сплошной Вавилон у гремящих железом вокзалов.


Париж словно ось, на оси — золотистые осы

Сплошных послевкусий, акустики, жестов, вопросов.

И грустный учитель, во сне шевелящий губами…

О чем? о Париже. И где? На границах Кубани.


Кордонная линия, в дальних лиманах пикеты.

Чабан на вечере, в загоне притихла отара…

И рифмы нейдут. А Париж продолжается где-то

Щемящей мелодией вдоль разноцветных бульваров.


II

Приснившийся Париж, полу-Париж, улыбка

Отца Василия на берегах реки…

Степные сны куда как коротки,

Полынь плывет, укачивает зыбка…


На Бурсаковскую с утра майнула тень,

В мерлушчатой кубанке набекрень,

Казак — курьер с депешей из Тифлиса

Не пил, не ел, летел, все торопился

Об экспедиции и скорых сборах весть

Его Превосходительству донесть.


Кому в такую рань на рубежах не спится.

Волнуется камыш… на стороже станица…


Что предрассветный высмотрел дозор…

Подул ли ветер, проявился вор…

Заржал табун, почуял злую волю….

Мир превратился в слух, от шорохов устал,

Запеть бы песню тихую о доле,

Окликнуть бы кого… Да не велит устав.


Мой «маленький Париж», он мне уже родня

Опалой южных зим, осенними дождями…

На Графской пьют друзья, не дождались меня…

На Длинной банный день… Чадит октябрь дымами…


К базару потянулся говорок…

Скрипят возы, домашний дух витает…

Отец Василий рифмы подбирает…

Сложить бы в строфы хоть десяток строк.

Где тот Париж —

Ему не угодишь.

А вот в Васюринке — племянник, сват, природа

Предмет поэзии… И сторожит свободу

В дозоре аист на гнездовьях крыш.

Кутаиси. Фрагмент

В. Ратушняку

Разговор бесцельно длинный,

Нить, словцо, веретено…

Алазанская долина —

Не долина, а вино.

Пил грузинский археолог,

Пил московский археограф…

Начиналось все добром,

Винной осенью природы,

Начиналось все дождем,

Сглазом ласковой погоды.

Дождь неверный проводник,

Разговор щедрее книг.

Слово за слово — тропинка…

Старый нож, на нем щербинка…

Камешек под колесом.

Скрип арбы. Прозрачно утро…

Отрок — утренний Ясон,

Но Ясону не до шуток:

Камешек под колесом.

Археолог тост сказал,

Кто-то в двери постучал.

От гостиничного быта

Все одно — один убыток,

Не кабак, тогда — бардак…

Так, и все-таки не так.


Медной кожей пламенея

В номер к нам вошла Медея.

Археограф, словно фея,

Вынул розу из портфеля:

— Это, милая, для Вас!

Но Медея непреклонно:

— Вы не видели Ясона,

Говорят, он с вами пил?

Археограф загрустил —

Пил Ясон, да как-то сплыл.

Начиналось все дождем,

Темным облаком Нефела

Над Колхидою висела…

Лишь бы кончилось добром.

***

Скуп горизонт — театральный задник,

В дальних кулисах скрежещет перрон,

Гримом затертых морщин и ссадин

К бледному небу приклеен Пьеро.


Мечутся кукольные актеры,

Не раскрывая зашитых ртов,

Скудный рассвет проникает в город

Под пистолетами колосников.


Над камуфляжем корпят бутафоры

Мимо скитальческих вех и вер —

Только бы выдержали платформы

Эти танки и БэТээР.


Так же в зеленных поют и плачут,

Кто-то казенную водку пьет,

Крестится кто-то, просит удачи,

Бледный Пьеро Коломбину зовет.


Без колокольца костюм Арлекина,

Чтобы в разведке не зазвенеть,

Где-то в тылу за спиной любимых

Жалко слышна оркестровая медь.


У полотна Финляндской дороги

Что-то бормочет и слышит Блок…

Женщина в черном стоит на пороге

И провожает танковый полк.

***

Карине Чуб

Опальной, южною зимой

В сезон дождей, обид, упреков

Я, перечитывая Блока,

Услышал голос неземной.


Там в пенье ангельского хора,

В застенчивом сложенье рук,

В смятенье брошенного взора

Исповедальных разговоров

Мне чудится домашний звук.


Там невозможно междометьем

Закончить ни одной строки…

Там навсегда через столетья

Не зажигают маяки.


Но эхо ангельского пенья,

Но голос девочки другой,

Как встарь, просили возвращенья

Всем не вернувшимся домой.

Месса

Совсем не Бах сводил меня с ума…

Опять озноб трепал меня с утра.


***

Наскучив бесконечностью блужданий

По лабиринтам собственной души,

Где разум мудр, где сердце безрассудно,

Где теснота и скорбь непостижимы,

Где нежен дух, бегущий от наживы,

Чтоб женщины переступить порог,

Пытаемся услышать…

Лбом к прохладе,

Приткнемся к тишине,

Прошепчем молча:

«Скорбящий Бог, помилуй и прости…»

И навсегда забудем о пространстве…


Остановись,

Не преступай порог,

Ведущий к долгой смерти.

Ты мгновенен.

Ты человек. Тебе принадлежат

Предположенья утреннего сердца.

Ты неразумен. Ты опять пасешь

Вдали от дома семь своих ветров.

Как пес к своей блевотине вернется, —

Ты повторишь свою однажды глупость.

Что человеку пользы ото всех

Трудов его, которыми трудился

Под солнцем он? Все суета сует.

Нет памяти о прежнем. Лишь одно

Томленье духа, поношенье словом…

Что пес? Что ветер? Что пастух? Что мудрость?

Одни слова и больше ничего.


…И я тогда, как маленький, прощенья

(без всякого рассудка наущенья)

Просил простить. И на пороге замер

Души чужой. Бездомными глазами

Я ветреную душу разбазаривал —

Надменностью и страхом разговаривал.

…И, словно раб, я лепетал слова,

И клялся в непосильном послушанье,

И все-таки еще была жива

Душа тогда. И чей-то голос дальний

В дверной проем не произнес — изрек,

Что это, брат, еще не твой порог,

Не твой предел, что это лишь начало…

За дверью кто-то плакал. А потом

В сплошном пространстве птица закричала

И улетел непостижимо дом.

Душе бы прочь

В пустую эту ночь…

Душе легко — она не знает страха

(что нищему в дорогу багажа?),

А днем опять играет кто-то Баха

Во мне и мной. И смущена душа.

…У Бога скорбящего скорби прошу.

…У Бога щадящего прощенья прошу.

…У Бога домашнего тепла прошу.

…У Бога идущего посох прошу.

…У сильного Бога силы прошу любить.

…У слабого Бога слабости прошу любить.

…У нежного Бога нежности прошу любить.

…У грубого Бога грубости прошу любить.

Так прошу каждый день и каждый год,

Так живу от долгих его щедрот.

Помимо скорби и тесноты спешу.

Скорбящий Бог, помилуй меня,

Прошу.

Ст. Тбилисская, А. Соснину

Краснодар, 22 февраля 1998 года.

(Записка, переданная

с В. Мигачевым)

Бесстрашие постоянства делает меня уязвимым,

Трепет ненаписанных писем,

Невозможный привкус возвращения…

Метаморфозы постоянства…


Живем во времени… Внимаем ремеслу

И сути смысла всякого столетья…

И только иногда тревожат слух

Дыханье женщины и эхо междометья…


Синонимы: огонь, уют, очаг…

Особенно, по вечерам и в зиму…

В густые сумерки скользят причуды дыма,

Замерзшей речкой видится овраг…


Какая разница, кто друг, кто нынче враг?

Огонь в печи то гаснет, то лютует,

Соснин холсты под живопись грунтует,

Дымится чай, давно закрыт сельмаг.


И времени не слышно… Лишь объем

Мерцающей зимы… И разговор вдвоем.

И странный счет минут бесцельный и напрасный…

И дальний лай собак… и ленность легких слов…

Огонь прекрасен, от того опасен:

добро горчит добром, зрачком лукавит зло…


А мы живем в холодных мастерских —

Чему-то радуясь, все больше созерцая…

И раковин морских акустика иная

Тревожит музыкой несовершенный стих.

***

Я читал Мандельштама. Но падал на решку пятак —

Бирюзовый учитель, сверчок, попрыгунчик, дурак.

По чужим общежитьям на старых и рваных матрацах

Я зачем-то учил свою душу летать и смеяться.

Я читал Мандельштама. И пил за Воронеж вино,

Проворонишь сегодня — а завтра вернуть не дано.

Не Армения охрой, ни привкус, ни злой шепоток

Предварительных камер, ни синего неба глоток

Не спасут от матрацев, от запахов, от кутерьмы —

От опальной и южной, сырой, тонкогубой зимы.

Что сплошной Петербург от некрополя и до Невы? —

Ни словца в кулачек, ни хулы, ни любви, ни молвы —

Там сквозняк переводов, озноб ненаписанных строк —

Там сверчок ненароком — а может быть просто урок…

Повторенье азов, понизовье азовских станиц —

Там кочевья поэтов, зимовье встревоженных птиц.

Я сюда не хотел… Ни строкою, ни временем вспять —

Возвращают из ссылок, чтоб снова однажды сослать.

Он туда не хотел. Там не пахнет жильем и жилым —

Мимо времени вспять…

                             Только как возвратиться живым?

***

Ностальгия по звучащей речи…

Осень… облетевший старый дуб…

Посеревший на ветру скворечник…

Дождь по крыше с ямбом не в ладу


Сон безмолвен… черно-бел… притворен…

Как в немом кино не может жест

Быть случайным…

                     Накатилось море

Из каких-то незвучащих мест…


Набегали на бесцветный берег

Привкус йода, сумерки.

                                         Едва

Горечью ночного недоверья.

Проявлялись в немоте слова


Или гаммы… Не унять горячки…

Полон щебня рот… и воздух сух…

Обещали встречу мне с гордячкой…

Скрипку, губы, италийский слух.


Обещали терпкость винограда…

Вид Тосканы… Но из-за кулис

Фонограммой Дантовского ада

По карнизам скальным разнеслись

Жесты судеб…

Разговоры Одиссея

(на темы Мыколы Зерова)

…Помнишь ли ты, человек, что сказал Ахиллес быстроногий,

Мудрость познав неземную и холод последней разлуки?


— Не развлекай, Одиссей, лучше б я на земле светоносной

Жалким рабом у раба в услуженье трудился.


Землю пахал, был живым — из последних последним —

Что мне геройство и власть? Среди мертвых останусь я мертвым.


Слово живое твое и успех твоего утешенья —

Равенство смертных и быстрое наше забвенье.


…Помнишь ли ты, человек, что сказал Агамемнон,

Мудрость познав неземную и холод последней разлуки?


— Не развлекай, Одиссей, лучше я бы копьем медноострым

В схватке горячей убит был у града Приама.


Чтоб никого не коснулась измена в собственном доме,

Кубок двуручный налей и на женщину не полагайся.


Слово живое твое и успех твоего утешенья —

Равенство смертных, но прежде сыновнее мщенье.


…Помнишь ли ты, человек, о чем промолчала Кассандра,

Мудрость познав неземную и холод последней разлуки?


— Не позволяйте данайцам, дары приносящим,

В сердце войти. Ибо скорбь человечьего сердца


Прежде кончины нам смерть и забвенье вещают,

Делает нас одинокими прежде разлуки.


Слово живое твое и живого успех утешенья —

Равенство мертвых и тонкая нить возвращенья.

Сочувствие Темзы

«Я приехал в Лондон, в вечный Сити,

где река проносит чуждые ей предметы…»

И перед рассветом

выплескивает на туманный берег

то, что уставшие люди собирали в большую пирамиду…

Это сочувствие Темзы

или

снисхождение времени.

Я наблюдал с моста

формы окурков и коробков,

бумажные подобия лодок,

обломок весла и

эскиз женской шляпки,

черепки керамической посуды,

осколки зеленого стекла,

детские башмачки…


Я наблюдал с моста…

Река проносила чуждые ей предметы

и перед рассветом

выплескивала на туманный берег.

Уставшие люди собрали все это в большую пирамиду…

Названья наивных вещей проплывали по Темзе.

В залах Tate Modern,

в старинных шкафах и стендах

превратились в пирамиду времени,

охраняемую свалку, выброшенных на берег

окаменевших подробностей…

Форма Томаса Элиота

перетекла в форму Марка Диона…

Случилось библейское:

слово превратилось в плоть,

плоть обрела форму,

форма растворилась во времени

Темзы…

Завтра обещали отлив…

Рассказ о моём путешествии
в страну Адусраб

(опыт вольного перевода с французского из Didier Coffy)

Когда я приехал в страну Адусраб, на центральной площади я увидел двух мужчин: они убивали друг друга. Мне сказали: это отец и сын; таков местный обычай.

Я не осмелился ответить.

Я видел: люди поджигали дома. Мне сказали — огонь очищает.

Я не осмелился ответить.

Я видел мужчин. Они молчали. Мне сказали: они экономят звук.

Я не осмелился ответить.

Я видел людей, плотно сомкнувших веки. Мне сказали: они экономят свет.

Я не осмелился ответить.

Еще я видел: женщин, гуляющих с детьми. Мне объяснили: это украшает пейзаж.

Я видел памятники остановившимся часам. Мне объяснили: они экономят вечность.

Я не осмелился ответить.

Когда я хотел уехать из страны Адусраб, меня арестовали. Мне сказали: ты должен подчиниться. Потом меня привели на эшафот. Я молчал, но мне велели молчать. Я не видел, но мне велели не видеть. Время не отбрасывало на меня своей тени. Кто-то продолжал не осмеливаться.

***

Я постарел на двадцать пять страниц

Написанного начерно рассказа…

И все мои желанья как-то сразу

Исчезли…

              Что касается души,

То почему-то мне всегда казалось,

Что Мунк — душа, что — бездна и усталость,

что легче без души.

                                    И я бежал,

Того, что душу мне напоминало.

Бежал беды, когда была беда,

Бежал аэропортов и вокзалов,

Бежал, порой, не ведая куда…

Но только вдруг однажды постарел

На двадцать пять страниц не лучшего рассказа —

Бесился отложением солей

Мой мелкий бес ребра…

С визитами являлись по утрам

Чужие образы, размеры, звуки, рифмы,

Какой-то ненавязчивый сюжет…

А, впрочем, в том сюжете проку нет,

Когда в нем нет любви и ни на йоту риска.

Всё, как в немом порхающем кино,

Чуть-чуть печально и чуть-чуть смешно.

Всё — по-учительски: в упрек и назиданье…

На переплетах грустные названья

Уже забытых безнадежно книг…

Кто станет править этот черновик?

Юрий ГРЕЧКО

***

Вот и опять я одинок, молод и нищ.

В тамбур пустой молча приткнусь, где втихаря

месяц блеснет, словно тогда — из голенищ,

теплый на вид, чуть с желтизной, нож блатаря.


Каждый второй — с нар или так, сам по себе, —

через дворы шел на этап, будто оглох, —

финку точа о кирпичи не по злобe,

а оттого, что угодил в смену эпох.


Было легко жить без потерь — или терять

то, что само, вроде воды, мимо текло.

В омут нырять, в жаркий ночлег дверь отворять,

чувствуя, как дикий простор дышит в стекло.


Кто нас хранил, ангел какой из-за плеча

смерть отводил твердой рукой? Кто наливал

водку в стакан? Кто уходил прочь, бормоча

темный фольклор, — в снег, в никуда, в лесоповал?


О воровской шалой любви пел баритон,

шли поезда через тайгу на Карфаген.

Все предсказал некогда Марк Порций Катон, —

так, что читать нынче нельзя, не офигев.


Можно стоять в тамбуре — и долго глядеть

в дымный ландшафт, видя, как сквозь твой силуэт

лес отлетел, станция и — ах, не успеть! —

бывшая жизнь, старая боль, гаснущий свет.

***

Тихо вздыхает огонь, в очаге догорая.

Ломтиком сыра и зеленью сумерки пахнут.

Старый овечий заплот на дорогу распахнут.

Что нам осталось ещё на земле, дорогая?


Что там, на склоне пологом, маячит и светит —

куст ли, зацветший по осени неустрашимо,

облако, долу сошедшее клочьями дыма,

луч ли закатный из тучи? Никто не ответит.


Как благосклонно склоняется ветка чинары

к нашему пиру! И губы ещё не забыли

сладость куплета в три голоса спетого или

вкус поцелуя какой-то красотки чернявой.


Ах, Маргарита, Елена и прочие девы,

где вы и с кем вы — давно уже сердце не ноет.

Снег этой ночью, похоже, долину укроет,

все возвратив к временам до Адама и Евы.


Голубь с голубкой своею взлетели под кровлю.

Знак этот вечный ловлю и без слов понимаю.

Бреду застолья внимаю и рог принимаю.

Благодарю тебя, Боже, и не прекословлю.


— Гули, — зову их, привставши на цыпочки, — гули… —

словно бы душу с ладони в полет отпуская.

Только блестит под луною дорога пустая.

Только горчит на прощание киндзмараули.

Из письма

…Я пил ледяную осеннюю воду Тобола,

полтину всучив перевозчику вместо обола.

Фонарь нам светил вдалеке, иногда пропадая.

Тогда над причалом сияла звезда молодая.


Я пил, задыхаясь, под нами плывущее небо, —

свободен от писем твоих и насущного хлеба,

как вольноотпущенник от неразлучной колодки, —

по пояс свисая к воде из хароновой лодки.


Какие снега нас в таёжной глуши заносили!

Там МАЗы гремели, сирены в порту голосили.

Начальник на карте маршрута чертил биссектрису

рукою железной, как то подобало Улиссу.


Ахейское солнце слепило сквозь дыры палатки.

Ломами гремя, уходила цепочкой в распадки

разведка. И там, где поляна в подлеске продрогла,

в базальтовый шурф опускали мы тело Патрокла…


Пространство и время охвачены неразберихой.

Когда-то мне точно захочется музыки тихой.

Но что с нами будет сегодня — с тобой и со мною,

стоящими перед троянскою грубой стеною?


Прощай же! Мне нынче приснятся Лернейские скалы,

галеры на белом песке и мои генералы:

ругаясь по-гречески до хрипоты, до упора,

сражаются в кости за жалкую горсть «Беломора».

Равноденствие

Осеннее равноденствие,

год успешно решил уравненье с двумя

известными,

день и ночь столковались на фифти-фифти.

Зарницы обходят сентябрь стороною,

погромыхивая, но не гремя,

выступают на цыпочках.

Бледная синева небесной финифти


ждёт рисовальщика пухлой плоти,

опрокинувшейся в альков

с грудой подушек,

бельём, похожим на взбитые сливки, — в общем,

сюжета с непременным участием

кучевых и перистых облаков.

Ожиданье,

томление духа, бессонница — это то, с чем


непременно столкнёшься,

захотев, наконец, овладеть письмом

с натуры, сбросившей с себя всё лишнее,

или, скажем, как сад, мглисто

проступившей под утро —

            в окне ли, в тебе ль самом, —

ещё никем не прочитанной,

как самая нижняя строчка у окулиста.


Так начинается новая жизнь,

чья новизна относительна, — как-никак

первоисточник по-прежнему свеж,

и по-прежнему insipit vita nova,

подтверждая, что однажды забытое —

всё же кальций в наших костях, костяк

первородства, очищенный от слоёв иного значения

и от песка наносного.

Должно быть,

и это всё переменится,

природа не терпит несменяемых амплуа,

темноты прибывает на правую чашу весов,

хотя, возможно, для неё это лево.

Черноглазая, как азиаты с базара,

ежевика холмы захватила, склон заплела

сухою колючкой —

на манер тягучего их мотива, загадочного напева.


Похоже, что скоро арбы заскрипят,

верблюды надменно войдут, свысока

окинут город на том берегу,

глинистый спуск к обмелевшей Кубани, —

вышагивая с хитрой опаской,

глаз лиловый кося на завёрнутого в халат седока,

что сонно гундосит без слов

и лыбится, как Шакьямуни, сомкнутыми губами…

***

Последняя станция перед ночным перегоном.

Невидимый сцепщик железом гремит под вагоном.

Облезлый пакгауз и леса неровная кромка —

вот всё, что мы видим. Дымится пороша сухая.

Военный достал анекдотами, не просыхая.

За стенкой фанерной младенец курлычет негромко.


Ещё по-над крышами светится неба полоска,

и сумерки медлят вступить на манер подголоска

во всё, что звучит и проходит, как будто навеки:

в прерывистый свист сквозняка и шипение пара,

на мёрзлый перрон, где целуется поздняя пара

в виду семафора, смежившего сонные веки;


ещё впереди, за холмами, весь настежь распахнут

степной горизонт, где опустишь фрамугу — и ахнет

наóтмашь, навылет, по скулам, всей силищей сжатой…

Но день на исходе. И жизни почти середина.

И тамбур, где куришь одну за одной — всё едино,

что выход в долину, где сумрачный ждёт провожатый.


Куда-то несёт и несёт нас по белой равнине,

по родине нищей в овражной, репейной рванине,

ошмётки отброшенных вёрст задувая под двери.

В изножье плацкарты, где пахнет обувкой и щами,

валяясь вповалку, чужими зажаты вещами,

и стыки, как стопы тяжёлых терцин Алигьери,


считая сквозь дрёму, сбиваясь со счёта, взлетая

во сне к потолочному своду: там нить золотая

мерцает в плафоне, не мытом с начала творенья, —

где хлеб и вино мы по-братски делили с тобою,

и кровь в перепонках шумела, подобно прибою,

мучительно долго и внятно для слуха и зренья.


Сыграем в картишки, мой милый, на так, без азарта:

посмотрим, какая сегодня нам выпадет карта,

и что там осталось в запасе у нашей планиды?

Покуда мы живы, а дни всё быстрей и короче,

покуда вдохнули — и, словно во здравие ночи,

грядущей навстречу, — готовы запеть аониды…

***

О, как была временами слышна вдалеке,

в доме, стоящем на спуске, спиною к реке,

от дебаркадера к нам за квартал долетая,

песенка Брамса! Каштаны поспешно цвели.

Запах сирени лиловой, дождя и земли,

месяц в бездонной лазури и ласточек стая.


Эта пластинка… Поверишь, какая-то блажь…

Но за неё всё на свете не глядя отдашь,

только бы скрипка с трубой под сурдинку звучали:

порознь сперва и не в лад, а потом в унисон,

будто бы нас окликая тихонько сквозь сон,

но не в конце его смутном, а в самом начале.


Как же тогда холодок пробегал по спине!

Вечер туманный входил под деревья извне

сада, раздвинув прозрачных ветвей арабески.

Старые листья горели в траве за углом.

Ветер с реки, заметая широким крылом,

в окна влезал, унося к потолку занавески.


Что за июнь безалаберный длился и нёс

нас по теченью, сухими зарницами гроз

гулкие комнаты высветив, как негативы?

Как я любил тебя, милая! Вот и теперь,

словно бы заново в полуоткрытую дверь

мятною свежестью прежних ночей накатило, —


входишь неслышно, но я до сих пор узнаю

шорох одежды и лёгкую поступь твою.

И, убаюкан привычной тоской городскою,

вижу тебя на урезе прохладной воды,

той, что, нахлынув, безмолвно стирала следы

с камешков отмели смуглой и влажной рукою.


Помнишь, когда-то неведомый гость заходил,

и, как лунатик, скрипя половицей, бродил

в поисках выпить на кухне вина молодого?

Где он — уже нам с тобою давно невдомёк, —

сгинул — и дальше, в пустое пространство увлёк

тень посиделок, гитару, остатки хот-дога…


Боже, за что же нам всё это было дано

и воедино на веки веков сведено —

молодость, лето, вино в утоление жажды;

в тёмной протоке ночной упоительный брасс,

сон на рассвете — и музыка. Кажется, Брамс.

Всё-таки он, если я не ошибся однажды.

***

Ночное время года. Сухой июнь. Сезон

жасмин сминать в охапку, топча чужой газон,

под зонтиками тентов пережидать рассвет,

когда настигло утро — и ливнем хлынул свет.


Любви ночное время, святая блажь огня

свечи в огромном доме, где кто-то ждет меня,

прислушиваясь к ветру и не смыкая век.

И ожиданье длится едва не целый век.


Ночное время сказок, навыдуманных мной.

Несчастен королевич, но сам тому виной.

«Кручина беспричинна! — твердит ему король.-

Еще стрела и лебедь свою сыграют роль».


Ночное время сада, когда в его глуши

внезапно обретаешь спокойствие души,

когда печаль разлуки уже не так остра…

И тянет горьким дымом садового костра.

Триолет

Да будет нам, любовь моя,

всегда светло, тревожно, гулко

пред этой гранью бытия.

Да будет нам, любовь моя,

небес жемчужная струя,

вино и поздняя прогулка.

Да будет нам, любовь моя,

всегда светло, тревожно, гулко…

***

Щурится небо

в резные пробелы гремучей, как жесть, повилики,

столик к вечернему чаю с вишнёвой наливкой уже не накроем

в тихой беседке под яблоней дряхлой, развесистой — ах, поелику

некому больше негромко беседовать с нами… Летошним кроем


осень сады обмеряет раздетые, сонно сажает на нитку

крупные бусы оранжевых ягод шиповника, нижет монисто.

День начинаем с изгнанья соседских вздорных гусей за калитку

прочь из малинника, — так из пространных суждений мониста


гонишь всегда хворостиною зыбкую двойственность сада и духа

тленья, что сладко витает над россыпью сморщенных яблок,

чтобы коллизию эту, простую по сути, негромко и сухо

откомментировал здешний, как поздний Спиноза рассеянный, зяблик.


Вот и стареем, — не по календарным прикидкам, а просто де-факто:

время обрюзгшее ходит к нам в гости, предпочитая под выходные

вести нам сообщать нелицеприятные про измененья ландшафта

кожи в подглазьях, падение стен крепостных, с которых недавно зубные


звонкие звуки трубили Роландом. Дети давно уж повырастали,

делая наше присутствие рядом с ними терпимым, но бесполезным,

как запáсники для всего, что когда-то стояло у школы на пьедестале,

нам представляясь мраморным, бронзовым или хотя бы железным.


Входит ли всё это в курс постижения краткости века земного?

Вряд ли, но, знаешь, ответ мы получим, когда придём на экзамен,

где диалектике перемещенья в пространстве и времени верят немного

меньше, чем в то, что у нас теперь чаще всего происходит с глазами:


только подумал о прошлом, как всё подёрнулось влагой солёной,

практически всеми свойствами капли морской наделённой

и вечного шума прибоя, что есть разновидность музыки отдалённой —

вблизи голубой,

потом тёмно-синей, на глубине — ближе по гамме к зелёной…

Фарида ГАБДРАУПОВА

Андр

…Обтекала вода его каменный стан,

Зацелованный солнцем, облаков выше

Величаво из волн смуглый шёл великан

И, как статуя, на берег вышел.


Высоко и таинственно прошагал,

Житель неба, любовник самой природы,

Первозданной гармонии идеал,

В первый раз покинувший воды.


Я не помню его каких-нибудь глаз,

Взор античный красив и бездушен.

Пару длинных прозрачно-зелёных ласт

Он торжественно вынес на сушу.


Римский профиль его издалёка возник

Как упрёк некрасивому люду.

Этот острый, прекрасно-пронзительный миг

Я уже никогда не забуду.

Осенний ветер

Нам не понять этот шум, запоздалый, неистовый,

Словно кончается что-то и надо успеть задержать.

Плачет луна сухими слезами-листьями,

Листья не падают, листья кружат и кружат.

Вечность врезается в сердце, прямая, как истина.


Тело умрёт, порвётся, как оболочка.

Облачком белым я в синюю ночь поплыву.

Только любовь в воздухе держит прочно.

Но почему не любовник, а ветер полночный

Вызвал меня сегодня на rendez-vous.

***

Мы сидели за столиком и говорили о Фрейде.

Он ломал шоколад и пива мне подливал.

Я сказала: «Послушайте! Лучше меня убейте,

Только не обрывайте сверкающий мой карнавал».

Он ответил задумчиво: «Я слишком верю в Исуса,

Ничего не получится, детка, у нас с тобой.

Я чуждаюсь всего, что красиво, легко и вкусно,

Чёрным хлебом питаюсь и запиваю водой».

Я смотрела и плакала: боже, какая нелепость!

Он же язву желудка скоро себе наест.

…Значит, хлебом — всю жизнь неизменным хлебом,

Ни на час не снимая с сутулых лопаток крест.

Осень

Прощай, поколение листьев,

Измученное дожелта.

Как ветер, легки мои мысли,

Немыслимо жизнь проста.


Не жаль… Да кому ещё дело

До бедной моей головы?

Кружится, кружится осенний демон.

Он ранен, поэтому листья в крови.

***

Я раздвоенная: лечу небом — плетусь бродом,

Обрушиваюсь, утопаю и возвышаюсь — вдруг, внезапно.

Одна нога моя в сапоге-скороходе,

Другая — в домашнем тапке.


Рассеченье своё я принимаю мирно, молча,

Так, что можно услышать, как в пустоте тихой

Тревожно сигналит беспомощный колокольчик

На колпаке отчаявшейся шутихи.

Герой

Когда опускается липкая тьма,

И бесы свистят во мраке,

Останься в себе, не сойди с ума,

Не стань ни козлом, ни собакой!


А если к тебе присмотрелся зверь

(На воле они отныне!),

Смотри ему прямо в глаза и верь:

Он душу твою не отнимет!


Взмахнёт он торжественно молотком!..

Но даже голодным и босым —

Храни свою душу, как отчий дом, —

Не бойся, герой, не бойся!


Духом-скалой, победным орлом —

Стой напролом!

Бабочка и репей

Мне от него восторженно и плохо,

Я поживляюсь для медовых песен

Горьким татарником-чертополохом.

Nemo me impune lacessit.


— Никто не тронет меня безнаказанно,

Одна лишь бабочка во мне созреет.

Живая бабочка недосказанная,

Душа, сроднившаяся с репеем.

***

В последнем порыве

Заходится моё сердце.

Смотрите, мой милый,

Какая сегодня осень!

Печальным, остылым

В карету любви не усесться,

Но ветер-насмешник

В ваши края уносит.


Как сладко-надрывно

Хрустят под ногами ветки.

Смотрите, мой милый,

Как я очарована вами.

Промокли глаза…

Ломая грудную клетку,

Заходится сердце

Праздничными шарами.

Элегия

Всего вернее мне моя печаль,

Она не подведёт, она — родная.

И сколько б сердцу праздно ни стучать,

Ни торкаться и ни сиять в лучах —

Моя печаль цветёт, не увядая.


И так привычен этот пресный сок

Душе затронутой — свернувшейся улитке.

Моя печаль умней, чем жизни ток,

И чем случайно вышедший цветок

Твоей улыбки!

***

Моя карета превратилась в тыкву,

Сошла сияющая пелена.

И кто-то злой с кривой улыбкой тыкнул

В моё сожженное, меня — в меня.


Золой умылась, стала только чище,

Обезоружена, пуста, поражена.

И кто-то добрый мается и ищет,

Как будто только я ему нужна.


Такая бесполезная уже.

***

Ну, пошутили — и хватит!

Вы размотали мне сердца клубок

В красную нитку бегущих строк.


Острою стекловатой,

Колкостью комика защищены,

Мною — возвышены и прощены!


Вами осмеянная многократно!

Мне не понятна — ваша броня.

Есть чувство юмора и у меня.


С лёгкой руки я прощаю братьев.

Тайны храню…

Пошутили — и хватит?

***

Жизнь — приглашение на банкет,

за который уже заплатили.

А потом объявили,

Какою была плата.

То брат убил родного брата,

То все вместе кого-то убили.


И нашлись гости такие,

Которые перестали слушать

И отказались такое кушать.


И ушли, твердые в своем слове:

«Нам не нравится вкус и запах крови…»

***

Он очень боялся сознаться, что я ему нравлюсь!

Он сомневался,

он надеялся найти улучшенный вариант меня:

поновее и с перламутровыми пуговицами.

А я боялась

и совершенно оправданно стыдилась

убеждать его, что он напрасно тратит наше время.

Что я бесподобная. И что он вырвал моё сердце

и таскает в отвороте своих модных узких брюк.

И всякий раз,

когда он шагает по земле,

оно бултыхается и бьётся о запылённую кожу его кроссовок.

***

Я тебя поняла: любовь — излученье,

Сладкий дух и классическое мученье,

Невозможное!.. Из правил исключенье.


Вот и стал ты моей золотой осью,

Чтобы я оставалась летучей и рослой,

Чтобы я обвивалась вокруг вопроса,


(Закрутившегося воронкой ветра),

На который ты сам не найдешь ответа.

***

Имя твоё зелёным сияет, моя недотрога!

Вот и вся радость, такой небогатый улов.

Видишь, как мне от тебя надо немного

Света в окошке, где ты жив и здоров.


Имя твоё охраняет стеклянный панцирь.

Сердце твоё сокрыто в серебряный куб.

Пусть отдохнут пишущие мои пальцы,

Имя твоё открываю касанием губ.

Эзоп

Умные женщины ищут гарантии,

Глупые женщины строят химеры.

Кто тот судья в бордовой мантии,

Кто осудит любовь и веру?


Птица любви на автопилоте

Летит в никуда на крыльях бодрых.

Аве, влюблённые идиоты!

Где тут пропасть для людей свободных?

***

Осень долбит в моё окно,

Я смотрю на мученье веток,

Листьев выветренное панно,

Сокращение выси и света.


И мне кажется: в домике я,

За стеклом — ураган-погода!

Дом — не дом. Это трюм корабля,

Уплывающего полным ходом —


В беспросветность!..

***

Море повсюду разлитого света —

Обжигает глаза. Жар — темноте равный!

Всё идеальное исключает жизнь-движенье.

Всё идеальное — всполохи страсти

И жертв приношенье.

(Не потому ли всё тотальное

Любит картинки монументальные!

Всё людоедское сладкозвучно…)


Несовершенство — имеет надежду,

Скромное — утешает душу,

Дарит блаженное равновесье.

Вот и в тебе я люблю изъяны,

Необразцовость и непохожесть

На идеал. Все твои перегибы,

Пятнышки на душе и коже.

И только сияющие твои губы


Крайне волнуют — они идеальные!

***

Бить кулаком по стене —

Тщетно! Не бей, не плачь!

Все ворота пробиты, мир теней

Аплодирует стоя, проигран матч.


Буйно горела заря — зря,

Кончился свет твой, фейерверк!

По-партизански и втихаря —

Отходи незаметно вверх.

***

Мы идём по земле голой, по широкому долу,

Молодые и крепкие, словно кремний.

Мы вдвоём в горизонт — к золотому престолу,

Неся в глазах наше будущее время.


Ещё холодно, влажной весны зародыш

Прорастает меж нами — там, где ладонь в ладони.

Ещё не о чем плакать: прошлого не воротишь…

И начало весны, как небо, кажется нам бездонным.

***

Альберту Разину

Ярко на площади горел Воршуд.

Скажете, выжил из ума старик?

Вынес достойную жизнь на суд,

Пламя души, несгораемый лик!

Рыжебородый жрец Восясь,

Словно внезапный, кошмарный гром,

Инмару в небо своё помолясь,

Жертвенным стал костром.

Осеннее утро

Ах, как отчаянно я не хотела с ним прощаться!

Даже разорванная надежда, как дорогое платье,

Хранилась музейно. А без неё я была — пустой и несчастной,

В её золотые ошмётки я любила зарыться лицом и плакать.


Это вот если бы что-то умерло, а схоронить жалко.

Хочется забальзамировать и оставить навек с собою.

Такою близкой и дерзкой была моя мечта-нахалка,

Равная вертикали неба, смыслу жизни или возвышенному собору.


Листья похужлые за окном склёвывает белый голубь.

Скоро зима, и спасения нет — крах, катастрофа!

Я наблюдаю, как ветер срывает надежды, оставляя дерево голым.

Горькая ясность утра, утрата и сладкий кофе.

***

Слетели со шкурки весенние перья,

Но я уговариваю соловья:

Останься со мной до зимы, теперь я —

Только с тобою — я.


Свяжи мне из звуков жгуты и петли,

Прокинь своих нот усы.

Оформи мой крик в молодые песни,

И песней меня спаси!

***

Нет уже тех паромов,

Которые сводят.

Нити мои рваные не соединимы.

Я не знаю твоих паролей,

Шифров и кодов.

И зачем они мне —

Что мне делать с ними?


Почернели мои птицы,

Прогорели дрова и угли,

Нежной улиткой по медунице

Я уползаю, иду на убыль.

Яблоня осенняя,

Жалкий осколок зеркальца.

Одно у меня спасение —

Шкатулка твоего сердца.

***

Он сочинял для меня тени,

Одни лишь тени являлись мне.

И в алом свете моих видений

Была я счастлива, но во сне.


Ступали стопы мои по тропам

В высоком граде его значений.

Лукавый Ка мне в ладоши хлопал,

Пытая душу мою качелей.


То вверх взмывала я, зависая,

То низко падала, без сожалений.

Так и теперь, до небес большая,

Я по земле проползаю тенью.

***

Ни к чему объясненья и земная печать,

Тут — печаль и разрыв. А нам бы

В алопарусной джанне рассветы встречать,

Состоять из шафрана и амбры.


Я себя пронесла мимо взоров твоих,

Я тебя на земле не замечу.

Если ждёт где-то вечность и рай на двоих,

Ты мне дан на самое вечно.

***

Как бессмысленно это женское ликованье!

Жизнь раздавит меня, грохнет молотом по наковальне.

Оттого, что мечта всегда впереди и всегда богаче,

Я себя, приземлённую, от тебя, высокого, прячу.


Я сижу в уголочке и с привычным усердием плачу.

Разве так разрешают жизненную задачу?

***

Изгнанная из рая

За то, что не молодая,

За то, что в миру осталась,

Согласная выйти в старость.


Я в юности в рай хотела

Взлететь в совершенстве тела,

Как будто девичья моя красота —

Билет в золотые врата.


Мне было гораздо проще

Шагнуть в небесные рощи,

Где выброшенные бурей

Спят юноши в сомне гурий.


Но я согласилась жить.

***

Меня раскололи, оказалось,

Что меня две.

И такой же, раздвоенный,

Крутится в голове.

Одна — ликует, танцует,

Наряжается, лицо рисует.

Меняет диеты,

Носит кружево и корсеты.

Создаёт образы и фигуры.

Любит алое.

— Господи! Как устала я

От тебя, дуры!..

***

Ох, какая луна-то — буквой «С» — старая!

И почему же я не умерла в юности?

Так и осталась бы вечной девушкой.

Кто-то сложил бы про меня песенку,

И сохранил бы мою фотографию.


А потому я не умерла в юности,

Что никого не было ни для песенки,

Ни сохранить обо мне памяти.

Вот и осталась я тут, дурочка.

С верой в Луну, молодую, растущую.

***

Как я хочу обратно —

Задорной девочкой,

Бесхитростно держать тебя за руку.

Лето!.. Бежать к реке, к солнцу в воде,

Мерцающему рассыпанными огнями.

Зарыться в синей траве,

Закрыв глаза,

Ощущать, как небо

Растекается в теле.

Строить замки,

Как джаннат — из песка.

Украшать его живыми цветами.

И не знать ничего

О делах суетливых взрослых.

Потому что в райский сад

Попадают лишь детские души.

***

Ты — зверь таёжный, тёмный, осторожный.

Твои глаза теряются в ветвях.

Два лезвия, запрятанные в ножны.

Два факела — влечение и страх.

За мной повсюду ты крадёшься тенью.

Сплошь — отчужденье, приближенье — сплошь!

Не выдаю ни жажды, ни смятенья.

Сквозь шорох листьев слышу: ты идёшь!

И я петляю волчьею тропой.

Иди, иди… Не бойся — я с тобой!

Виктор ГАЛИН-АРХАНГЕЛЬСКИЙ

Последний крик

…Короли, но не Лиры…

Кому там в твои тридцать пять

Взбредёт куклу в подарок искать

Среди адовой тризны?

Ну а я… — Я готов

за подарком для Рыжей стоять:

У руин магазинов

Разбитой инсультом Отчизны…


Хочешь, куклу куплю?

Хочешь, — ночи и дни напролёт

Всю тебя и везде исцеловывать истово буду?!

Потому что люблю.

Потому что капризы твои —

Несусветная; даже — желанная крайне! — причуда…


Потому что двоим —

Люто холодно жить меж людей…

А нежней, моя Рыжая… —

кто ж полюбить тебя сможет?..

Будешь «Блоковской Дамой»?..

Ах, рыжий ты мой муравей! —

Забери мою жизнь! — если это хоть в чём-то поможет:


Чтоб в глазищах прекрасных,

Той дымчатой осени в тон

И оттенка медового —

робкая грусть не таилась…

Хочешь куклу?..

Напрасно…

Их, всяких — гляди!: миллион!..

Я ведь выберу — новую…

И чтобы локоны лились,


Как твои: медью медь!

Чтоб — давно позабытым уж сном

Снова детство вернулось…

Я буду стихи Элюара

Осторожно читать –…

и у ног твоих буду сидеть:

Мягким шёлковым псом —

В кружевах твоего пеньюара…


…Хочешь Куклу, родная?

Ведь мы растеряли давно

Всю и ласку, и нежность, лишь корячатся тени

Дикой Смуты… — и знаю, —

Спасенье осталось одно:

Трепет женской души

в этом проклятом смрада броженьи…

Так — иди же, иди!

Я влюблённый — но я не Слепой!:

Ты — устала, устала, устала, — устала!: устала!

Прячь лицо у меня на груди!

Я — немыслимо ТВОЙ.

А потом —

я куплю тебе куклу:

как девочке малой…


Будет — кукла «Наташа»…

И пусть пулемётным огнём

(как вчера

юнкера!)

Транспортёр хлещет площадь Манежную

Со сферических башен —

Плевать!:

Мы запрёмся, замрём.

Перебесятся.

Слышишь?!

Иди же, иди ко мне, нежная!..


Пусть стреляют за окнами!..

Будем лишь мы и кровать:

Без Истории с буклями…

И не хочу я другую, —

Лишь тебя…

Чтобы — …куклу

в чаду баррикадном искать:

В дни восстания — куклами,

кажется,

тоже торгуют…

Обжорный ряд

За веками бежала в чужой палисад,

Причитала и руки ломала.

Шли солдатики в ряд, шли служивые в ряд;

«Смута» яро в набат зазывала.


Ах, стрелецкая удаль-даль-даль, бунта ярь!

(Запах кровушки — радует, манит!)…

Вижу, вижу я, Мать: как заведено встарь,

Все тоскуют о Красном Кафтане.


А столетья — шажок да стежок за шажком —

Все бегут изворотливо, лживо:

Как вдова, что сафьяновым (ахти-и-и!) сапожком

Вышивает за строем служивых.


«Смута» — пьяненький в розвальнях, словно купец

(до крови лошадей исстегает).

А Стрелец на колу — всему делу венец:

Как в Обжорном ряду расстегаи…


Но, Нагая, на голом холодном ветру —

За веками бежала, бежала…

Ан в Обжорном ряду сыто сопли утрут

Да прочтут приговор трибунала.


И «Я — черная моль!», «Я — летучая мышь!»

В кабаках зарыдает Парижа, —

Эмигрантская боль, (арестантская, слышь):

С чавком Клеток в дорожную жижу


«Стеньку, Стеньку вяз-уут»)…

А в Обжорном ряду —

сопли с чавканьем трут (всё им мало)…

…Всё бежала, бежала. Да — ах!: На беду,

Обессилев упала. Упала…


«Смута» — боль, « Смута» — блажь. Но и только. Но и

С эшафота лишь ножку отставишь —

Дыбы, плаха, петля… Четвертует, сгноит

Новый царь под неистовство клавиш


Пианистки в Столетья немых голосах…

Тени Той, что когда-то устало

За Веками бежала в чужой палисад… —

И на снег заполошно упала.

Голый король

(хулиганская реконструкция Бродского)

Посвящение «Королевству Сиам»

я плел паутину в разнузданности потолков

я помню напевы сожжённой дотла эллады

я помню собратьев тени тела пауков

берущих преграды

из чёрного сумрака ветхой русской печи

разбавленного колымою почти на четверть

из чёрных гробов и ещё поминальной свечи

паук так я нет ведь

я гордо несу на хитиновой спинке крест

я чёрный и с лапами полн паутинкою броской

где рифмы увы из-за рифм не хватает мест

где мухою бродский

он делает жест своей видите ль лапой («адью»)

стал хуже писать и устал уже плесть паутину

он реконструирован в сносно большую статью

в напев муэдзина

ползущего на минареты восточных стран

под грохот бомбометания в смрад пожара

он реконструирован в мёртвый афганистан

в весну краснодара

и расплавленный клёкот безумных чаек в мотив

летит над волнами сбитый пулями в дюны

он реконструирован в хмурый рижский залив

и в бешенство юных

безмолвных поэтов плетущих в свод потолков

боярских палат вековую сеточку слога

поэзия вотчина всех пугливых зверьков

(их радостно много)

мятеж в королевстве поэзии за мятежом

(давайте шатнём незыбленность рифмы трона)

я чёрный паук нагишом но не за рубежом

иосиф — икона

на роль пулемёта ли огнемёта ли но на роль

долой парадигмы любой поэтической школы

долой паутину авторитетов король

похоже что голый…

***

Валерию Симановичу

…Уходит ночь за белые портьеры.

Ну что, скажи, ты можешь возразить?

В туманной дали юные химеры…

Нет даже сил любить…

Ни черный Ад, ни трепет поцелуя —

Не возвратят прошедшие года.

И только жалкий лепет: «Аллилуйя»

Кривого рта…

Но свысока, — издалека, оттуда,

Где лунный пепел падает как снег —

Ты разгляди все рифмы и причуды

Костлявый век…

Внутри души бушует омерзенье —

Но ненавидеть не хватает сил.

Толпа стоит немою тенью,

Щетинясь тучей вил…

Не бойтесь, — вы! Поэт уже не страшен:

Уже мертвец — но пугало для вас!

Он вечный узник ваших тёмных башен —

Но пробил час…

Мы жгли огнём расплавленного слова —

Мы будем жечь века спустя.

И наши рифмы — жертвенные совы, —

Невинное дитя…

У нас есть Храм: хрустальные подвалы —

И для стихов божественный амвон!

Нам наплевать на вас, — ведь вас так мало.

А мы — малиновый

                         набатный звон!

Сиреневый бульвар

…Сиреневая кофточка, Сиреневый бульвар.

Учебники на лавочку; прочь в сумочку бювар:

Стихи — убей, не пишутся… Всё крутишь ты косу

Задумчиво (у-уу; сессия, зачёты на носу!)…


А я несу от станции ближайшего метро

Альбомы по эстетике, горячий бутерброд,

Пакетики с пирожными, коньяк и пирожки:

С тобой мы — суматошные любовники-дружки…


…А время — словно в мельнице проточная вода.

Тогда — неосторожными мы оба были; да!

А жизнь — ужасно склочная, непрочная; увы…

И мы теперь с дорожными знакомствами — на «Вы».

Перо Державина

Марианне Панфиловой

…Два облака — и у балкона тополь.

Круги бескомпромиссных голубей.

Два отрока… А в стороне, поодаль —

Перо Державина в руке моей….


— Старик! Вы б знали, на какую муку

Вы обрекаете двадцатый век!

Вино поэзии смакует сука

С локтями, стертыми на рукаве.


Когда в трактир идёт ямщик убого

И слёзы пьяненькие щедро льёт —

Ему посильная нужна подмога:

Рубли, чтоб успокоился живот…


…Давно уже Ваш сгинул прах великий.

Что же, оправдываясь, произнесёт

Строка из избранной поэта книги?

Перо Державина — увы, не в счёт.


— Есть горькое. И есть — его поодаль, —

Из рифм сплетающийся дикий хмель:

Есть Вечное. И у балкона тополь…

Перо Волошина и Коктебель….


Есть — страшное: есть путь в миру Поэта, —

Цветаевский критический ответ!

Есть лучшее, — пусть неизвестно где-то.

И есть держатели златых монет….


Есть — новые. Вам не убить их мысли

Строкой архаики, грызущей Русь.

Марина, верю в рифмы, знаки, числа,

В стихи! Которыми я так горжусь…

Зимний этюд

…Зима, зима. Дробит пугливый стук

Прохожей милой женщины каблук


Изящно лёгкой прихотью сапожек

(от самого Диора!) — и в пороше


Бульвар во мглу летит, летит, летит…

А сапожок — скрипит, скрипит, скрипит, —


И так и тянет незаметно глянуть:

Вполоборот… Мороз — как дым кальяна;


Она… — какой точёный силуэт!

Пороша. Вечер. Женщина. Поэт;


Спешащий сумрак — синим оттеняет

Бульвар; ОНА — всё ближе; догоняет;


«Стук-стук», «скрип-скрип»… — ага, обогнала.

А ччёрт! — и в самом деле ведь мила!

***

Подари мне жучка-короеда, который живёт

На заброшенной старой и полузасохшей акации, —

Где кончается старый бульвар и который уж год

Каждый вечер путаны практично спешат в ресторацию.


Подари же, не жадничай. Жук бесполезный, дрянной… —

Ну к чему тебе жук, что питается высохшим деревом?!

Ту акацию даже не взял на Ковчег себе Ной,

Когда хлынул Потоп! А потом — древнерусские теремы


Без неё обошлись… Теремов тех давно уже нет,

А жучок, вот, живёт, переживший варяжские княжества, —

И всё точит ходы… Ну зачем тебе Жук-Короед,

Прогрызающий Время с таким вот настырным изяществом?..


…Подари мне Жука, подари Короеда-Жука!

В день рожденья хотя б, — коль причина нужна к подношению.

Подари Короеда, грызущего хрупко века,

Для которого Время — изысканнейшее угощение…

***

Олегу Виговскому

«Порой я вспоминаю о собаках…»

Собака в наморднике пепельно-ржавом

Шагает с хозяином вдоль по державе.


Собака кудлата, лохмата и зла

В пылу караульного (аах!) ремесла.


Собака, собака, собака, собака,

Отнюдь не бездомна, — призорна. Однако —


Собака. И как ты, поэт, ни крути —

Собачее сердце в собачьей груди:


Внештатный лохматый боец караула…

Держава в побеге: проснулась, уснула,


Иль с матерным хрипом терзает повал —

Увы: неизменен собачий оскал


На людных вокзалах и всех полустанках…

Внештатный лохматый сотрудник охранки, —


Собачее сердце… Как ни воспитай —

Бездомный поскул или яростный лай…

Дрянь

Я люблю тебя, Дрянь. И когда полушёпотом

Кенгуриною ночью в постели ты лжёшь,

И когда с первым встречным — не то что безропотно, —

Восхитительно-самозабвенно! — идёшь —


Кто куда поведёт… — вот. И даже (и даже!),

Когда ждёшь телефонного нервно звонка —

Я люблю тебя, Дрянь: выносящий — уставшую! —

Из постелей любовников на руках…

Абрикосовый сеттер

В городе, между домами старыми,

По асфальту шлёпая лапами мокренько,

Абрикосовый сеттер шнырял бульварами,

Не обращая вниманья на окрики.


Вертел хвостом, обнюхивал лужицы,

Деревья — да и вообще весь город —

И ему казалось, наверное: кружится

От бега город! И — лаял со вздором


На город вертящийся: до восторга.

А к нему от старушки «а ля Каренина»

Рванулся такой же полный восторга

Белый комочек зефира вспененный:


Взбалмошный пудель. Скулил обиженно;

Стоял, приветливо зубы скаля,

Лапки сложив, — просился униженно:

Всего лишь гулять. А его — не пускали…


Он смолк, уронив поводок натянутый —

Разочарованный всем на свете

Зефирно-белый пудель обманутый.

И к нему подошёл Абрикосовый сеттер


И ткнулся носом в чёрный нос белого;

Мордой о мордочку по-человечьи

Потёрся: судьба, мол, нас псами сделала;

Ну — не пускают; а хныкать нечего!


А старушка соскучилась по кофейнику:

— Домой, Вили! Кофею сварим!

…И задумчиво вслед им чесал под ошейником

Абрикосовый сеттер на мокром бульваре…

***

…Я хочу белоснежья и брошенной наземь зимы,

Словно белая шкура убитого пулей медведя,

Чтоб с бураном, как с дедом, на левую ногу хромым,

Вечера согревать золотой самоварною медью.


Я хочу вытирать о гигантскую шкуру снегов

Ноги — словно о коврик, — пред тем как укрыться в берлогу:

В вековечную спячку в извечной Стране Дураков,

Захромавшей опять, — но теперь уж на правую ногу…


И ещё я хочу, чтобы грохнувший вдруг карабин

Меня в спячке настиг среди лая и воя бурана:

Чтоб не слышать копыт, уходящих в далёкий Харбин,

И не видеть крови повторенья второго Афгана.


Я хочу — однозначности! — тихой берлоги, стола…

Белоснежной зимы и покоя берложного — или

Белоснежной зимы и прицельного среза стола:

Чтобы иль не тревожили — или спешно добили…

Волчий билет

Я шёл к тебе через века,

Через проклятий рой;

Я уходил, как «зек», в бега,

В меня стрелял конвой;


Мне выдирали сотни крыл

(те отрастали вновь) —

Но каждый раз я вновь любил

И руки пачкал в кровь.


Я шёл к тебе через тайгу,

Через безмолвье лет;

Я — верил, что дойду, смогу,

Что волчий мой билет —


Блатная наблажь диких дней

Задушенной строки…

Я шёл к тебе в бреду Идей

И в бешенстве пурги


Холодных душ, немых цитат

И гулких карцеров.


Я — на Пороге, Век! Ты — рад?

Зловонию костров?

Снегопад

…Мы растаем, ещё не слетев до земли, —

В Середине: во тьме затяжного паденья.

Не успев совершить, что, возможно, могли

Совершить во всенощные гульбища-бденья:


На лету, на ходу, на бегу… И пока

В облака рвётся чья-то (в полёт) муза-лира —

Нас (подобно снежинкам) струят Облака

В непроглядную темень Подземного мира…


В непролазную сволочь провинций, дорог;

В неприступные хляби растаявшей грязи;

В опостылевший грохот конвойных сапог;

В «благородство» объятий сиятельной мрази.


Исподлобья; «из-под» — вниз (порой невпопад);

Из-под самого Неба — на грешную «эту», —

Снегопад, Снегопад, Снегопад, Снегопад;

Снегопад, покрывающий снегом планету…


Но — мы таем. Ещё не окончен полёт —

А мы таем… Уже… Где-то там, в Середине,

В вышине, — где темно… Снег, Любимая… Вот —

Скоро всех нас, похоже, не станет в помине.

Олег ВИГОВСКИЙ

***

Я едва запомнил аромат этой нежной кожи —

Аромат цветочной пыльцы на бабочкином крыле, —

И в болезненном сне он утерян! Но, правда, ты мне поможешь?..

Ты разбудишь меня ото сна на покрытой гниющей листвою земле?..


В этом сне — почерневшие своды и морок лампадных мерцаний,

Тусклый отсвет окладов и воском закапанный пол,

Силуэты бесплотных святых — в резких складках земных одеяний,

И неведомый смертным божественный произвол.


В этом сне «во благих водворятся…» хоры запевают,

Одержимые бесом хохочут, срывая лохмотья рубах,

И в соседнем приделе любые грехи отпускают,

Если смелости хватит солгать, что раскаялся в этих грехах.


Я солгать не смогу — потому, что тропа покаянья избита;

Потому, что за краем земли я не смог различить ничего…

Я устал посредине пути — и далёкая цель позабыта

В этом долгом, болезненном сне… Ты разбудишь меня от него?..

Богема

В тёмной комнате было чадно,

Мучил плёнку кассетник старый;

Пол дощатый скрипел нещадно,

Скрежетали колки гитары;


И лохмотья ветхого ситца

Не скрывали кухонных стёкол;

И расплывчаты были лица,

И змеился по грифу локон,


Приглушая вкрадчиво-нежно

Пестроту аккордного звона;

И касался чужой одежды

В мокрых пятнах от самогона;


И осколки стекла хрустели

Под ногами у проходящих…

А над ними, слышимый еле,

Бился звук — нездешный, томящий,


Что рассказывал всем печально

О неясном, прошедшем мимо;

О случайном и неслучайном,

О ненайденном, но любимом;


О засыпанных пеплом звёздах…

Обо всём утраченном — или

Обо всём, что ещё не поздно,

Поверял им звук ностальгии?..


Размывая маски и роли,

Сизый дым над столом колебля —

Где картошка в искринках соли

И зелёного лука стебли…

***

День угас, отсверкав по фасадам,

В переулках глухих.

Истекают сиреневым ядом

Язвы окон твоих.


Мозг усталый жалит взбешённо

Злого нерва игла:

Там, над чёрным рифом балкона,

За гранитом стекла,


Как жестокой правды приметы,

Обо всём позабыв,

В танце кружатся силуэты

Под неслышный мотив.


А снаружи по глыбам зданий

Бьёт пурга, и в склепы дворов

Проникают напевы литаний

От созвездных хоров.


Млечный Путь незримым кадилом

Прочертив, дрожа и стеня,

Звёзды молятся вышним силам,

Звёзды молятся за меня!


Но тебе, и тому, с кем просто —

Вам уже не до них…

И стянула портьер короста

Язвы окон твоих.

Офелия

I

Реквием не пропели. Выловленного на мели

тела кончина темна. Церкви святой угодно

соблюсти обряд в чистоте: «Довольно ей и земли

в ограде кладбищенской!» «Когда б не из благородных…» —

реплика из народа. В траур одета знать.

Недожених и брат друг друга душат в могиле.

Песен больше не петь. Цветов на лугу не рвать.

Венков не плести. «Офелия?.. Намедни похоронили».

Пираты делят добычу. Заносчивый Фортинбрас,

ещё не зная свой жребий, грабит польские сёла.

В тронном зале смятенье — в зале кровь пролилась.

Запачкала ножки лавок, засохла в трещинах пола.

Смена династий. Слухи. Теперь дозор на стене

каждую полночь от страха начинает зубами клацать

в ожидании привидений: «О Господи!.. Только б не…»

«Офелия?.. Ах, Офелия! Да уж в гробу — лет двадцать».

Постаревший сильно Горацио, жизнь проводящий меж

Эльсинором и Виттенбергом, защищает, слюною брызжа,

честь друга и господина от сонма глупцов, невеж,

любителей грязных сплетен. В кабаках придорожных слыша

также речи о той, что когда-то ушла узнать:

белей ли одежд невестиных залетейские асфодели?

«Офелия?.. О какой, земляк, ты мне всё бормочешь Офелии?»

— Да о той, что когда утопла, поп не стал отпевать.

«А!.. При Гамлете Сумасшедшем!.. Когда ещё образин

мы здесь не знали норвежских, и Правда была на свете!»

— Глянь! Вон, в углу!.. По платью — вроде бы дворянин…

Потише, земляк, потише! Вдруг он тоже из этих?!..

«Да шут с ним; он уже пьян… Так что — её, говоришь,

всё же — в церковной ограде?..» — Ну да! Обмыли, одели…

Не то что нашего брата… Дворян бесчестить? Шалишь!

«Но реквием не пропели?..» — Нет. Реквием не пропели.


II

Парсекам теряя счёт,

Рассекая кольца орбит,

О случившемся дать отчёт

Ангел-хранитель мчит.


На Земле попавший впросак,

Все запасы слёз изрыдав,

Сквозь холодный, бескрайний мрак,

Где, от луча отстав,


Одинокий шальной фотон

Испуганно верещит —

Пред Господний явиться трон

Ангел-хранитель мчит.


Безответную пустоту

Хлещет взмахами крыл,

В перекошенном скорбью рту

Крик бессилья застыл,


На ресницах белеет соль,

Не вернуть румянца ланит.

Покаяньем утишить боль

Ангел-хранитель мчит.


— Так значит, она мертва?..

— Мертва, Всемогущий Господь…

Что ж ты не уберёг?..

— Не смог, Всемогущий Господь!..

Что ж крылом не прикрыл,

дал греху побороть?!..

— Не хватило размаха крыл,

Всемогущий Господь…


III

Бежавшая от счастья недотрога,

Свою любовь предавшая сама —

Офелия, прогневавшая Бога,

Ушедшая — сошедшая с ума;

При первом в жизни повороте резком

Схватившаяся в ужасе за грудь,

Закончившая жизнь трусливым всплеском,

Офелия, пустышка! В добрый путь!

Да, в добрый путь! Давай, плыви, плутовка —

Без лоций, без фарватеров, без вех;

Безумьем уравнявшая так ловко

Свой первый и последний смертный грех;

За трусость не понёсшая расплату,

За муки не снискавшая наград,

Ни к Раю не приставшая, ни к Аду,

В себе самой неся и Рай и Ад;

Как сена клок, изорванная тряпка —

Офелия, бежавшая любви! —

Давай, плыви! В воде темно и зябко,

Но ты плыви, Офелия! Плыви!

Близ берега — в кустах, в траве зелёной —

Плыви, плыви! Ещё не вышел срок!

На каждой ветке, до воды склонённой,

Девичьей плоти оставляя клок;

Плыви вперёд, усталости не зная,

Подъеденный мальком, раздутый труп;

Лилеи и кувшинки раздвигая,

Не размыкая почерневших губ;

В безоблачные дни, в дожди, в туманы,

Уставя в небо мёртвый свой оскал,

Минуя рощи, пастбища, курганы,

Водовороты и теснины скал —

Плыви, плыви, пугая всех на свете:

Бродяг, что близ реки нашли жильё

И рыбаков, что расставляют сети,

Их жён, пришедших полоскать бельё,

На берегу играющих детишек

И девушек, пускающих венки;

Плыви неспешно, времени — излишек!

Всё дальше, по течению реки,

Бегущей сквозь столетия и страны

(И по пути в движение своё

Вбирающей поэмы и романы,

Легенд и мифов пыльное старьё,

Рассказы, были, драмы, анекдоты,

Полотна красок и актёров грим,

Рассыпанные в партитурах ноты) —

На самый край Вселенной! Чтоб за ним —

Где нет уже ни хаоса, ни лада,

Где кончены пространства и года —

Восторженно ревущим водопадом

Обрушиться в Ничто и в Никуда.

…И — тишина. Нет больше страстных, нежных.

Лишь памяти ошмётки. клочья снов.

Прощай. Быть может, я в молитвах грешных

И о тебе замолвлю пару слов.

Памяти Виктора Галина-Архангельского

Нас прореживает Судьба

Гребешком блестящих ножей,

Чья убийственная гульба

Посреди несклонённых шей —


Не иллюзия, не мираж,

Не к безумью сквозной проём,

Но Реальности злой кураж,

Что разнузданней с каждым днём.


Пробежал холодок вдоль спин:

Приоткрыв високосный год,

Кто из тёмных его глубин

Вынет новый гибельный лот?


И под лязг поварских желез

В непроглядной адской ночи

Чьею плотью заправит бес

Серых будней пустые щи?


Не спасёт тут ни похвальба,

Ни смиренье, ни гнев друзей:

Нас прореживает Судьба —

И попробуй поспорить с ней!


Ржавый чан закипеть готов.

Раздувает бесовский клир

В очаге огонь из крестов,

Из терновых венков и лир;


И причудливей древних рун

В том огне выплетают вязь

Почерневшие нити струн,

Потеряв со звуками связь.


Знаем: дьяволу плоть отдав,

Души лучших взмоют в зенит —

Но какой волшебный состав

Боль оставшихся исцелит?


Новый день придёт. Но за ним —

Снова ночь, в которой — ни зги…

И друг другу мы говорим:

«Береги себя, береги!»


Но от жизни себя сберечь

Можно разве что в конуре.

В каждой лодке найдётся течь,

И мошенник — в любой игре.


Так продолжим наш гордый путь,

Чтобы встретиться вновь в Раю

С нежелавшим ни лгать, ни гнуть

Под ошейник шею свою;


С тем, кто стал свободен от пут

Не надолго, а навсегда.

Если только и нас там ждут.

Если только примут туда.

***

«Запятых не надо так много ставить,

И заглавных букв так много не нужно!» —

Блестя очками в тяжёлой оправе,

Шипела умная, злобненькая старушка.


Рукопись, на широком столе распластанная,

Становилась как будто тоньше и суше.

Лишние запятые, подчёркнутые красным,

Словно плавали в кровавых лужах.


И прядка волосиков, седых и сальненьких,

Выбившихся из-под заколки старушки,

Подрагивала сочувственно, покачивалась печальненько

И что-то подсказывала ей на ушко.


И глаза, блестевшие за толстыми стёклами,

Испепеляли, заходясь в бесноватой дрожи,

Чёрным пламенем и комнату с высокими окнами,

И беспечно идущих за ними прохожих;


И дома оседали кипящей лавой…

А старушка губками причмокивала сочненько,

В слове «Бог» недрожащей рукой костлявой

Заглавную букву переменяя на строчную.

Пикник в раю

Мой друг — херувим, и живёт в Раю.

(Адама неплохо знал).

И вот на днях он душу мою

К себе на пикник позвал.


Мы в Рай проникли сквозь чёрный ход —

Был тонко продуман план! —

С деревьев срывали за плодом плод

И лили вино в стакан.


За всё мы выпили по чуть-чуть,

А тут и вечер настал.

И я на полянке прилёг вздремнуть,

Поскольку слегка устал.


Но друг всполошился: «Вздремнуть не дам!

Ты б лучше домой летел…

Нельзя слишком долго без душ — телам,

Нельзя и душам без тел…»


А мне так лениво было летать!

Пришлось до земли ползти,

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.