
По ту сторону Дикого Запада
Спросите любого ценителя классических приключений, и он назовет вам несколько имен, ставших синонимами жанра: Жюль Верн, Роберт Льюис Стивенсон, Фенимор Купер, Майн Рид. Если собеседник родом из Центральной Европы, он непременно добавит к этому списку еще одно имя, которое для многих поколений стало настоящим культурным кодом — Карл Май.
В русскоязычном пространстве реакция на это имя почти всегда одинакова: «Ах, да, это же про индейцев! Виннету, Верная Рука, Серебряное озеро…». И это совершенно справедливо. Величественная и трагическая сага о благородном вожде апачей Виннету и его белом брате-побратиме Олд Шаттерхенде — это та вершина творчества Мая, которая, пусть и в адаптированных переводах или через знаменитые экранизации, дошла до нашего читателя. Мы знаем его как великого певца американского фронтира, создателя романтического и невероятно притягательного мифа о Диком Западе, где мужество, честь и дружба ценились превыше золота.
Но в этом знании кроется и величайшее заблуждение. Карл Май — это литературный феномен, масштаб которого трудно переоценить. Он — один из самых читаемых и коммерчески успешных немецких писателей за всю историю. Его книги переведены на десятки языков, а их совокупные тиражи исчисляются сотнями миллионов экземпляров. Им зачитывались Альберт Эйнштейн и Герман Гессе, его ценили Альберт Швейцер и Карл Либкнехт. Он стал больше, чем просто писателем — он превратился в национальный миф.
Частью этого мифа было и его собственное мифотворчество. Карл Май создал образ себя-путешественника, великого знатока дальних стран, не покидая при этом своего кабинета. Большую часть знаний о мире он почерпнул из книг, которые жадно поглощал, в том числе и в годы своего тюремного заключения. Он создал вымышленную автобиографию, в которой его герои — это он сам, его приключения — это его жизнь. И читатели поверили ему. Они поверили, потому что его миры были созданы с такой силой воображения, с такой убедительностью и любовью к деталям, что казались реальнее самой реальности.
А теперь представьте, что все, что вы знали о Карле Мае, — это лишь половина его наследия. Возможно, даже меньше. Представьте, что параллельно с эпопеей о Диком Западе он создал не менее грандиозную и захватывающую сагу, действие которой разворачивается на совершенно ином континенте, под другим небом и среди других народов. Представьте, что у Верной Руки был «двойник», а у Виннету — брат по духу, о которых вы никогда не слышали.
Именно эту дверь в огромный, неизведанный мир и открывает книга, которую вы держите в руках. «Через пустыню» — это начало великого Восточного цикла («Orientzyklus»), серии романов, по популярности и культурному значению в Германии ничуть не уступающей историям об индейцах.
Главный герой здесь — не Олд Шаттерхенд, а Кара Бен Немси. Имя, которое ему дали арабы, переводится просто: «Карл, сын Германии». Да, это снова сам автор, его идеализированное альтер-эго. Кара Бен Немси — не просто искатель приключений. Он ученый, лингвист, знаток Корана, который может вести теологические споры с муллами, непревзойденный стрелок из своих знаменитых ружей и, главное, — рыцарь без страха и упрека, несущий справедливость в земли, где закон часто бессилен.
Но герой не был бы героем без верного друга. И если на Диком Западе им был молчаливый и мудрый Виннету, то на Востоке спутником Кара Бен Немси становится его полная противоположность — Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абуль-Аббас ибн Хаджи Давуд аль-Госсарах. Маленький, худой, смешной, невероятный хвастун и балагур, он поначалу предстает лишь проводником, но очень быстро становится тенью своего «сихди» (господина), его самым преданным другом и источником неиссякаемого юмора. Их диалоги, их споры о вере и нравах, их взаимовыручка в самых безнадежных ситуациях — это сердце всего цикла. Дружба Кара Бен Немси и Халефа — это такое же братство душ, как и союз Верной Руки и Виннету, только окрашенное в яркие, теплые и зачастую комичные тона восточного колорита.
«Через пустыню» — это самое начало их долгого совместного пути. Повествование ведется от первого лица, что создает эффект полного погружения, словно вы читаете дневник настоящего путешественника. Погоня за жестоким убийцей через пески Алжира, Туниса и Египта становится прологом к масштабному путешествию, которое проведет героев через дикий Курдистан, опасные ущелья Балкан, к самым границам Османской империи.
Для русскоязычного читателя эта книга — подлинное литературное открытие. Это возможность увидеть знакомого, казалось бы, автора с совершенно новой стороны и понять, почему его имя стоит в одном ряду с величайшими мастерами приключенческого жанра. Это шанс познакомиться с героями, которые для миллионов читателей в мире так же дороги и близки, как для нас — герои Дюма или Стивенсона.
Итак, добро пожаловать в пустыню. Приготовьтесь к палящему солнцу, коварным пескам, встречам с разбойниками и шейхами, и, конечно, к дружбе, которая сильнее смерти. Ваше путешествие по Востоку Карла Мая только начинается.
Глава 1. Абу эль-Насср. Смертельная скачка
— И неужели это правда, сихди¹, что ты хочешь оставаться гяуром, неверным, который презреннее пса, отвратительнее крысы, что пожирает лишь падаль?
— Да.
— Эфенди², я ненавижу неверных и считаю, что они поделом после смерти попадают в Джехенну, где обитает дьявол; но тебя я хотел бы спасти от вечной погибели, что настигнет тебя, если ты не обратишься к Икрар биль-Лисан, священному свидетельству. Ты так добр, так не похож на других сихди, которым я служил, и потому я обращу тебя в свою веру, хочешь ты того или нет.
Так говорил Халеф, мой слуга и проводник, с которым я прополз по ущельям и расселинам Джебель-Аурес, а затем спустился к Дра-эль-Хауа, чтобы через Джебель-Тарфауи добраться до Седдады, Крис и Дгаше, откуда путь лежал через печально известный шотт Джерид к Фетнассе и Кбилли.
Халеф был презабавным малым. Он был так мал, что едва доставал мне до подмышек, и при этом худ и тонок, словно целое десятилетие пролежал спрессованный между промокательными листками гербария. Его личико совершенно терялось под тюрбаном, имевшим добрых три фута в диаметре, а его некогда белый бурнус, теперь переливавшийся всеми оттенками жира и грязи, был, несомненно, сшит для человека куда более крупного, так что, спешившись, ему приходилось подбирать его, словно шлейф дамского платья для верховой езды. Но, несмотря на столь невзрачную внешность, он внушал к себе уважение. Он обладал необычайной проницательностью, большой отвагой и ловкостью, а также выносливостью, позволявшей ему преодолевать величайшие трудности. И поскольку, кроме того, он говорил на всех диалектах, звучащих между землями Улад-бу-Себа и устьем Нила, можно представить, что я был им в высшей степени доволен и обращался с ним скорее как с другом, нежели как со слугой.
Была у него, однако, одна черта, которая порой доставляла мне немало неудобств: он был фанатичным мусульманином и из любви ко мне вознамерился обратить меня в ислам. Вот и сейчас он предпринял очередную бесплодную попытку, и я едва сдерживал смех, так комично он при этом выглядел.
Я ехал на маленьком, полудиком берберийском жеребце, и мои ноги почти волочились по земле; он же, дабы придать своей фигуре веса, выбрал старую, тощую, но высоченную кобылу породы хасси-ферджан и сидел так высоко, что мог смотреть на меня сверху вниз. Во время разговора он был чрезвычайно оживлен: болтал ногами без стремян, жестикулировал тонкими смуглыми ручонками и пытался придать своим словам вес такой живой мимикой, что мне стоило огромных усилий сохранять серьезность.
Когда я не ответил на его последние слова, он продолжил:
— Знаешь ли ты, сихди, что ждет гяуров после смерти?
— Ну?
— После смерти все люди, будь они мусульмане, христиане, иудеи или кто-то еще, попадают в Барзах.
— Это состояние между смертью и воскресением?
— Да, сихди. Оттуда всех их пробудит звук труб, ибо настанут эль-Йаум эль-акбар, Судный день, и эль-Ахирет, Конец, когда все погибнет, кроме эль-Курс — престола Божьего, эль-Рухх — Святого Духа, эль-Лаухель мафус и эль-Калам — скрижали и пера божественного предопределения.
— И больше ничего не останется?
— Нет.
— А рай и ад?
— Сихди, ты умен и мудр; ты сразу замечаешь, что я упустил, и потому горько жаль, что ты хочешь оставаться проклятым гяуром. Но клянусь своей бородой, я обращу тебя в свою веру, хочешь ты того или нет!
При этих словах он нахмурил лоб в шесть грозных складок, подергал семь волосков на подбородке, потянул за восемь паутинок справа и девять частиц слева от носа — все это вместе именовалось бородой, — предприимчиво взмахнул ногами и свободной рукой так мощно вцепился в гриву кобылы, словно это был сам дьявол, от которого меня следовало спасти.
Столь грубо вырванное из задумчивости животное попыталось встать на дыбы, но тут же вспомнило о почтенности своего возраста и с гордостью вернулось в состояние невозмутимости. Халеф же продолжал свою речь:
— Да, Дженнет, рай, и Джехенна, ад, тоже должны остаться, ибо куда же еще попадут праведники и проклятые? Но прежде воскресшие должны будут перейти по мосту Сират, что перекинут через пруд Хандх и узок и остер, как лезвие хорошо отточенного меча.
— Ты еще кое-что забыл.
— Что?
— Появление Даджаля.
— Воистину! Сихди, ты знаешь Коран и все священные книги и не хочешь обратиться в истинную веру! Но не тревожься, я сделаю из тебя правоверного мусульманина! Итак, перед судом явится Даджаль, которого гяуры называют Антихристом, не так ли, эфенди?
— Да.
— Затем над каждым будет раскрыта книга Китаб, в коей записаны его добрые и злые дела, и свершится Хисаб — пересмотр его деяний, который продлится пятьдесят тысяч лет; для добрых это время пролетит как мгновение, а злым покажется вечностью. Это — Хукм, взвешивание всех человеческих поступков.
— А после?
— После последует приговор. Те, чьи добрые дела перевесят, попадут в рай, неверные грешники — в ад, а грешные мусульмане будут наказаны лишь на короткое время. Так что ты видишь, сихди, что тебя ждет, даже если ты совершил больше добрых дел, чем злых. Но ты будешь спасен, ты войдешь со мной в Дженнет, в рай, ибо я обращу тебя, хочешь ты того или нет!
И снова при этом заверении он так энергично засучил ногами, что старая кобыла породы хасси-ферджан удивленно навострила уши и попыталась скосить на него свои большие глаза.
— И что же ждет меня в вашем аду? — спросил я.
— В Джехенне горит Нар, вечный огонь; там текут ручьи, которые так смердят, что проклятый, несмотря на свою жгучую жажду, не захочет из них пить, и там стоят ужасные деревья, а среди них — страшное дерево Заккум, на ветвях которого растут головы дьяволов.
— Брррр!
— Да, сихди, это ужасно! Правитель Джехенны — ангел-каратель Табек. У нее семь отделений, в которые ведут семь врат. В Джехеннеме, первом отделении, должны каяться грешные мусульмане, пока не очистятся; Ладха, второе отделение, — для христиан, Хотама, третье, — для иудеев, Саир, четвертое, — для сабеев, Сакар, пятое, — для магов и огнепоклонников, а Гехим, шестое, — для всех, кто поклоняется идолам или фетишам. Заовиат же, седьмое отделение, называемое также Дерк Асфал, — самое глубокое и страшное; оно примет всех лицемеров. Во всех этих отделениях проклятых таскают злые духи через огненные потоки, и при этом они должны есть с дерева Заккум головы дьяволов, которые затем разрывают и терзают их внутренности. О, эфенди, обратись к Пророку, чтобы тебе пришлось пробыть в Джехенне лишь недолгое время!
Я покачал головой и сказал:
— Тогда я попаду в наш ад, который так же ужасен, как и ваш.
— Не верь этому, сихди! Клянусь тебе Пророком и всеми халифами, что ты попадешь в рай. Описать его тебе?
— Сделай это!
— Дженнет находится над семью небесами и имеет восемь врат. Сначала ты подойдешь к великому источнику Хауз Кевсер, из которого одновременно могут пить сотни тысяч праведников. Его вода белее молока, его аромат восхитительнее мускуса и мирры, а по его берегам стоят миллионы золотых чаш, усыпанных бриллиантами и самоцветами. Затем ты попадешь в места, где праведники покоятся на золототканых подушках. Бессмертные юноши и вечно юные гурии подают им изысканные яства и напитки. Их слух непрестанно услаждается пением ангела Исрафила и гармонией деревьев, на которых висят колокольчики, приводимые в движение ветром, посланным от престола Божьего. Каждый праведник ростом в шестьдесят локтей и вечно тридцати лет от роду. Но среди всех деревьев выделяется Туба, дерево блаженства, чей ствол стоит во дворце великого Пророка, а ветви простираются до жилищ праведников, и на них висит все, что необходимо для блаженства. Из корней дерева Туба берут начало все райские реки, в которых текут молоко, вино, кофе и мед.
Несмотря на чувственность этого описания, я не мог не заметить, что Мухаммед черпал из христианских представлений, переделав их для своих кочевых орд. Халеф теперь смотрел на меня с лицом, на котором ясно читалось ожидание, что его описание рая должно было меня ошеломить.
— Ну, что ты теперь думаешь? — спросил он, когда я промолчал.
— Скажу тебе честно, я не хочу быть шестидесяти локтей ростом; да и до гурий мне дела нет, ибо я враг всех женщин и девушек.
— Почему? — спросил он совершенно изумленно.
— Потому что Пророк говорит: «Голос женщины подобен песне соловья, но язык ее полон яда, как язык гадюки». Разве ты этого не читал?
— Я читал.
Он опустил голову; я сразил его словами его же собственного пророка. Затем он спросил с несколько меньшей уверенностью:
— Но разве наше блаженство все равно не прекрасно? Тебе ведь не обязательно смотреть на гурий!
— Я останусь христианином!
— Но ведь не так уж трудно сказать: «Ля Иляха илля-Ллах, ва Мухаммадун расулю-Ллах»!
— А разве труднее молиться: «Йа Абана-ллези фи-с-семавати, ятакаддасу-смук»? ³
Он взглянул на меня с гневом.
— Я знаю, что Иса ибн Марьям, которого вы зовете Иисусом, научил вас этой молитве; вы называете ее «Отче наш». Ты все время хочешь обратить меня в свою веру, но даже не думай, что сделаешь меня отступником от Таухида, веры в Аллаха!
Я уже несколько раз пытался противопоставить его попыткам обращения свои собственные. Хотя я был полностью убежден в их бесплодности, это было единственное средство заставить его замолчать. Оно сработало и на этот раз.
— Тогда оставь мне мою веру, как я оставляю тебе твою!
На эти мои слова он что-то проворчал себе под нос, а затем пробурчал:
— Но я все равно обращу тебя, хочешь ты того или нет. И это мне должно удаться, ведь и у тебя на шее висит тесбих, четки. Чего я хочу, того я добьюсь, ибо я — Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абуль-Аббас ибн Хаджи Давуд аль-Госсарах!
— Значит, ты сын Абуль-Аббаса, сына Давуда аль-Госсараха?
— Да.
— И оба были паломниками?
— Да.
— И ты тоже хаджи?
— Да.
— Так вы все трое были в Мекке и видели священную Каабу?
— Давуд аль-Госсарах — нет.
— А! И все же ты называешь его хаджи?
— Да, ибо он им был. Он жил на Джебель Шур-Шум и в юности отправился в паломничество. Он благополучно пересек эль-Джуф, который называют чревом пустыни; но затем занемог и был вынужден остаться у колодца Тразах. Там он взял себе жену и умер, увидев своего сына Абуль-Аббаса. Разве нельзя назвать его хаджи, паломником?
— Хм! Но Абуль-Аббас был в Мекке?
— Нет.
— И он тоже хаджи?
— Да. Он начал паломничество и дошел до равнины Адмар, где был вынужден остаться.
— Почему?
— Он увидел там Амарех, жемчужину Джунета, и полюбил ее. Амарех стала его женой и родила ему Халефа Омара, которого ты видишь рядом с собой. Затем он умер. Разве он не был хаджи?
— Хм! Но ты-то сам был в Мекке?
— Нет.
— И все же называешь себя паломником!
— Да. Когда моя мать умерла, я тоже отправился в паломничество. Я шел к восходу и к закату солнца; я шел на юг и на север; я узнал все оазисы пустыни и все города Египта; я еще не был в Мекке, но я туда дойду. Разве я не хаджи?
— Хм! Мне кажется, хаджи может называться лишь тот, кто был в Мекке?
— Собственно говоря, да. Но я ведь на пути туда!
— Возможно! Но и ты где-нибудь найдешь прекрасную деву и останешься с ней; с твоим сыном случится то же самое, ибо таков, видно, ваш кисмет, и тогда через сто лет твой правнук скажет: «Я — Хаджи Мустафа бен Хаджи Али Ассабет ибн Хаджи Саид аль-Хамза бен Хаджи Шехаб Тофаиль ибн Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абуль-Аббас ибн Хаджи Давуд аль-Госсарах», и ни один из всех этих семи паломников так и не увидит Мекки и не станет настоящим, истинным хаджи. Как ты думаешь?
Каким бы серьезным он ни был обычно, тут он не смог удержаться от смеха над этой маленькой, безобидной колкостью. Среди мусульман очень, очень многие, особенно перед чужеземцами, выдают себя за хаджи, не видев Каабы, не совершив бега между Сафой и Марвой, не побывав на Арафате и не обрившись в Мине. Мой добрый Халеф почувствовал себя поверженным, но принял это с хорошей миной.
— Сихди, — спросил он смиренно, — ты проболтаешься, что я еще не был в Мекке?
— Я заговорю об этом, только если ты снова начнешь обращать меня в ислам; в противном случае буду молчать. Но смотри, не следы ли это на песке?
Мы уже давно свернули в вади Тарфауи и теперь достигли места, где пустынный ветер нанес наносный песок через высокие скалистые берега. В этом песке виднелся очень отчетливый след.
— Здесь проехали люди, — беззаботно заметил Халеф.
— Тогда мы спешимся, чтобы изучить след.
Он вопросительно посмотрел на меня.
— Сихди, это излишне. Достаточно знать, что здесь проехали люди. Зачем тебе изучать следы копыт?
— Всегда полезно знать, какие люди едут впереди.
— Если ты будешь изучать каждый след, который найдешь, то и за два месяца не доберешься до Седдады. Какое тебе дело до тех, кто впереди нас?
— Я бывал в далеких странах, где много диких мест, и где очень часто жизнь зависит от того, внимательно ли ты рассматриваешь все дарб и этар⁴, все следы и отпечатки, чтобы узнать, друга или врага ты встретишь.
— Здесь ты не встретишь врага, эфенди.
— Этого нельзя знать наверняка.
Я спешился. Были заметны следы трех животных: верблюда и двух лошадей. Первое, судя по изяществу отпечатков копыт, было, несомненно, верховым верблюдом. При внимательном рассмотрении я заметил одну особенность следов, которая заставила меня предположить, что одна из лошадей страдает «петушиным шагом»⁵. Это должно было меня удивить, поскольку я находился в стране, где из-за обилия лошадей никогда не ездят на животных с таким недугом. Владелец коня был либо не арабом, либо очень бедным арабом.
Халеф улыбнулся, видя, с какой тщательностью я изучаю песок, и спросил, когда я снова выпрямился:
— Что ты увидел, сихди?
— Это были две лошади и один верблюд.
— Две лошади и один джемель! Да благословит Аллах твои глаза; я увидел то же самое, и для этого мне не нужно было слезать с моего животного. Ты хочешь быть талибом, ученым, а делаешь вещи, над которыми смеялся бы и хамар, погонщик ослов. Какая тебе теперь польза от сокровища знаний, что ты здесь откопал?
— Я знаю теперь, во-первых, что три всадника проехали здесь около четырех часов назад.
— И кому нужна эта мудрость? Вы, люди из Белад-эль-Руми, из Европы, — странный народ!
При этих словах он состроил лицо, на котором я прочел глубочайшее сострадание, но я предпочел молча продолжить наш путь.
Мы следовали по следу около часа, пока там, где вади делало изгиб и мы огибали выступ скалы, невольно не остановили лошадей. Мы увидели трех стервятников, которые сидели на корточках за песчаной дюной недалеко от нас и при нашем появлении с хриплыми криками взмыли в воздух.
— Эль-бюдж, бородач, — заметил Халеф. — Где он, там наверняка есть падаль.
— Должно быть, там пало какое-то животное, — ответил я, следуя за ним.
Он погнал свою лошадь быстрее, так что я отстал. Едва достигнув дюны, он резко остановился и издал крик ужаса.
— Машаллах, чудо Божье! Что это? Сихди, не человек ли это лежит здесь?
Мне пришлось ответить утвердительно. Это действительно был человек, лежавший здесь, и над его трупом стервятники уже устроили свой ужасный пир. Я быстро спрыгнул с лошади и опустился рядом с ним на колени. Его одежда была разорвана когтями птиц. Но, как я сразу почувствовал на ощупь, этот несчастный не мог быть мертв давно.
— Аллах керим, Бог милостив! Сихди, этот человек умер естественной смертью? — спросил Халеф.
— Нет. Разве ты не видишь рану на шее и отверстие в затылке? Он был убит.
— Да погубит Аллах того, кто это сделал! Или, может, покойный пал в честном бою?
— Что ты называешь честным боем? Возможно, он стал жертвой кровной мести. Осмотрим его одежду.
Халеф помог. Мы не нашли ровным счетом ничего, пока мой взгляд не упал на руку покойного. Я заметил простое золотое кольцо обычной формы, как обручальное, и снял его. На внутренней стороне было мелко, но отчетливо выгравировано: «Э. П. 15 июля 1830».
— Что ты нашел? — спросил Халеф.
— Этот человек — не Бен Араб.
— А кто же?
— Француз.
— Франк, христианин? По чему ты это узнал?
— Когда христианин берет себе жену, они обмениваются кольцами, на которых выгравированы имена и день заключения брака.
— И это такое кольцо?
— Да.
— Но как ты узнал, что покойный принадлежит к народу франков? Он мог бы быть из инглиз или немси, к которым принадлежишь и ты.
— Знаки, которые я здесь читаю, — французские.
— Он все же может принадлежать к другому народу. Не думаешь ли, эфенди, что кольцо можно найти или даже украсть?
— Это правда. Но посмотри на рубашку, что под его одеждой. Это рубашка европейца.
— Кто же его убил?
— Два его спутника. Разве ты не видишь, что земля здесь взрыта от борьбы? Разве ты не замечаешь, что…
Я прервался на полуслове. Я поднялся с колен, чтобы осмотреть землю, и недалеко от того места, где лежал покойный, обнаружил начало широкого кровавого следа, который тянулся в сторону, между скал. Я пошел по нему с ружьем наготове, так как убийцы легко могли быть еще поблизости. Не успел я далеко отойти, как с громким хлопаньем крыльев взмыл стервятник, и на том месте, откуда он поднялся, я заметил лежащего верблюда.
Он был мертв; в его груди зияла глубокая, широкая рана. Халеф сокрушенно всплеснул руками.
— Серый хеджин, серый туарегский хеджин, и эти убийцы, эти негодяи, эти псы убили его!
Было ясно, что он жалел великолепное верховое животное куда больше, чем мертвого француза. Как истинный сын пустыни, для которого малейшая вещь может стать драгоценностью, он наклонился и осмотрел верблюжье седло. Он ничего не нашел; сумки были пусты.
— Убийцы уже все забрали, сихди. Да жариться им в вечной Джехенне. Ничего, совсем ничего не оставили, кроме верблюда… и бумаг, что лежат там в песке.
Привлеченный этими словами, я заметил на некотором расстоянии от нас несколько скомканных рукой и, видимо, выброшенных за ненадобностью клочков бумаги. Они могли дать мне какую-то зацепку, и я подошел, чтобы их поднять. Это были несколько газетных листов. Я разгладил смятые обрывки и аккуратно сложил их вместе. В руках у меня оказались две страницы из «Vigie algérienne» и столько же из «L’Indépendant» и «Mahouna». Первая газета выходила в Алжире, вторая в Константине, а третья в Гельме. Несмотря на разницу мест, при ближайшем рассмотрении я заметил поразительное совпадение в содержании трех газетных обрывков: все они содержали отчет об убийстве богатого французского купца в Блиде. В убийстве настоятельно подозревался армянский торговец, который скрылся и был объявлен в розыск. Описание его внешности во всех трех журналах совпадало дословно.
По какой причине покойный, которому принадлежал этот верблюд, носил с собой эти листы? Касалось ли его это дело лично? Был ли он родственником купца из Блиды, был ли он убийцей или полицейским, который шел по следу преступника?
Я взял бумаги с собой, как и кольцо, которое надел на палец, и вернулся с Халефом к телу. Над ним упорно кружили стервятники, которые теперь, после нашего ухода, опустились на верблюда.
— Что ты намерен теперь делать, сихди? — спросил слуга.
— Нам не остается ничего другого, как похоронить этого человека.
— Ты хочешь зарыть его в землю?
— Нет, для этого у нас нет инструментов. Мы сложим над ним груду камней; так до него не доберется ни одно животное.
— И ты действительно думаешь, что он гяур?
— Он христианин.
— Возможно, ты все же ошибаешься, сихди; он, несмотря ни на что, может быть и правоверным. Поэтому позволь мне одну просьбу!
— Какую?
— Давай положим его так, чтобы его лицо было обращено к Мекке!
— Я не возражаю, ибо тогда оно будет одновременно обращено и к Иерусалиму, где страдал и умер Спаситель мира. Принимайся за дело!
Это была печальная работа, которую мы завершили в глубоком уединении. Когда груда камней, покрывавшая несчастного, стала достаточно высока, чтобы полностью защитить тело от пустынных зверей, я добавил еще столько, чтобы она приняла форму креста, а затем сложил руки для молитвы. Когда я закончил, Халеф обратил взор на восток, чтобы начать сто двенадцатую суру Корана:
— Во имя Аллаха, Всемилостивого! Скажи: «Он — Аллах, Единый и Вечный. Он не рождает и не был рожден, и нет никого, равного Ему. Человек любит скоротечную жизнь и пренебрегает будущей. Но твой час отбытия настал, и теперь ты будешь приведен к своему Господу, который воскресит тебя к новой жизни. Да будет тогда число твоих грехов мало, а число твоих добрых дел велико, как песок, на котором ты уснул в пустыне!»
После этих слов он наклонился, чтобы омыть песком руки, которые он осквернил прикосновением к покойнику.
— Вот, сихди, теперь я снова тахир, что сыны Израиля называют каушер, и снова могу прикасаться к чистому и святому. Что мы делаем теперь?
— Мы поспешим за убийцами, чтобы их догнать.
— Ты хочешь их убить?
— Я им не судья. Я поговорю с ними и тогда узнаю, почему они его убили. Тогда я буду знать, что делать.
— Это, должно быть, не очень умные люди, иначе они не убили бы хеджина, который стоит больше, чем их лошади.
— Хеджин мог их выдать. Вот их след. Вперед! Они на пять часов впереди нас; возможно, мы настигнем их завтра, еще до того, как они достигнут Седдады.
Мы мчались, несмотря на удушающую жару и трудную, скалистую почву, с такой поспешностью, словно гнались за газелями, и разговаривать при этом было совершенно невозможно. Но мой добрый Халеф не мог долго выносить это молчание.
— Сихди, — крикнул он сзади, — сихди, ты хочешь меня бросить?
Я обернулся к нему.
— Бросить?
— Да. У моей кобылы ноги старше, чем у твоего берберийского жеребца.
Действительно, старая кобыла уже обливалась потом, и пена летела у нее с губ крупными хлопьями.
— Но сегодня мы не можем делать привал в самую жару, как обычно; мы должны ехать до ночи, иначе не догоним тех двоих, что впереди.
— Кто слишком спешит, приходит не раньше того, кто едет медленно, эфенди, ибо… Аллах акбар, взгляни-ка вниз!
Мы оказались перед крутым обрывом вади и увидели на расстоянии, может быть, четверти часа пути внизу двух всадников, а точнее, двух мужчин, сидевших у небольшой собхи⁶, в которой сохранилось немного солоноватой воды. Их лошади обгладывали сухие колючие мимозы, росшие поблизости.
— А, это они!
— Да, сихди, это они. Им тоже стало слишком жарко, и они решили подождать, пока спадет самый зной.
— Или они задержались, чтобы поделить добычу. Назад, Халеф, назад, чтобы они тебя не заметили! Мы покинем вади и проедем немного на запад, чтобы сделать вид, будто мы едем от шотта Рарса.
— Зачем, эфенди?
— Они не должны догадаться, что мы нашли тело убитого.
Наши лошади взобрались на берег вади, и мы поехали прямо на запад, в пустыню. Затем мы описали дугу и направились к тому месту, где находились те двое. Они не могли нас видеть, так как сидели в глубине вади, но должны были услышать, когда мы приблизились.
Действительно, когда мы достигли края впадины, они уже поднялись и схватились за ружья. Я, разумеется, сделал вид, будто удивлен не меньше их, так внезапно встретив людей в уединении пустыни, однако не счел нужным тянуться к своей винтовке.
— Салам алейкум! — крикнул я, останавливая лошадь, им вниз.
— Алейкум, — ответил старший из них. — Кто вы?
— Мы мирные всадники.
— Откуда вы?
— С запада.
— И куда вы направляетесь?
— В Седдаду.
— Из какого вы племени?
Я указал на Халефа и ответил:
— Этот — из долины Адмар, а я принадлежу к Бени-Сахса. А вы кто?
— Мы из прославленного племени Улад-Хамалек.
— Улад-Хамалек — хорошие всадники и храбрые воины. Откуда вы?
— Из Гафсы.
— У вас за плечами долгий путь. Куда вы держите путь?
— К Бир-Сауиди, где у нас друзья.
И то, что они из Гафсы, и то, что они направляются к колодцу Сауиди, было ложью, но я сделал вид, будто верю их словам, и спросил:
— Позволите ли вы нам отдохнуть с вами?
— Мы останемся здесь до раннего утра, — последовал ответ, который не содержал ни «да», ни «нет» на мой вопрос.
— Мы тоже намерены отдохнуть здесь до восхода следующего солнца. У вас достаточно воды для нас всех и для наших лошадей. Можем ли мы остаться с вами?
— Пустыня принадлежит всем. Мархаба, добро пожаловать!
Несмотря на это разрешение, по ним было видно, что наш уход был бы им милее, чем наше пребывание; но мы позволили нашим лошадям спуститься по склону и спешились у воды, где тут же без стеснения уселись.
Две физиономии, которые я теперь мог изучать, отнюдь не внушали доверия. Старший, который до сих пор вел разговор, был высок и худ. Бурнус висел на нем, как на пугале. Из-под грязно-синего тюрбана зловеще сверкали два маленьких, колючих глаза; над тонкими, бескровными губами влачила жалкое существование редкая бородка; острый подбородок выказывал заметную склонность подниматься вверх, а нос, да, этот нос живо напомнил мне тех стервятников, которых я недавно отогнал от тела убитого. Это был не орлиный и не ястребиный нос; он действительно имел форму клюва стервятника.
Другой был молодым человеком поразительной красоты; но страсти затуманили его взор, ослабили его нервы и слишком рано избороздили морщинами его лоб и щеки. Доверять ему было невозможно.
Старший говорил на арабском с акцентом, свойственным жителям берегов Евфрата, а младший заставил меня предположить, что он не восточный человек, а европеец. Их лошади, стоявшие неподалеку, были плохи и явно загнаны; их одежда выглядела очень поношенной, но оружие было превосходным. Там, где они только что сидели, лежали различные предметы, которые в пустыне встречаются редко и, вероятно, остались лежать лишь потому, что у этих двоих не было времени их спрятать: шелковый носовой платок, золотые часы с цепочкой, компас, великолепный револьвер и записная книжка в сафьяновом переплете.
Я сделал вид, будто совсем не заметил этих предметов, достал из седельной сумки горсть фиников и начал их есть с безразличным и довольным видом.
— Что вам нужно в Седдаде? — спросил меня долговязый.
— Ничего. Мы едем дальше.
— Куда?
— Через шотт Джерид в Фетнассу и Кбилли.
Неосторожный взгляд, брошенный им на своего спутника, сказал мне, что их путь тот же. Затем он спросил дальше:
— У тебя есть дела в Фетнассе или Кбилли?
— Да.
— Ты хочешь продать там свои стада?
— Нет.
— Или своих рабов?
— Нет.
— Или, может быть, товары, которые ты привозишь из Судана?
— Нет.
— А что же?
— Ничего. Сын моего племени не торгует с Фетнассой.
— Или ты хочешь взять там себе жену?
Я изобразил на лице гнев.
— Разве ты не знаешь, что говорить с мужчиной о его жене — оскорбление! Или ты гяур, что не знаешь этого?
Воистину, человек испугался, и я, вследствие этого, начал подозревать, что попал в точку. У него совершенно не было физиономии бедуина; лица, подобные его, я чаще замечал у людей армянского происхождения и… ах, не армянский ли торговец убил купца в Блиде, и не его ли розыскной лист я носил в кармане? У меня не было времени внимательно прочитать этот лист, по крайней мере, приметы. Пока эти мысли молниеносно проносились в моей голове, мой взгляд снова упал на револьвер. На его рукоятке была серебряная пластинка, на которой было выгравировано имя.
— Позволь мне!
Одновременно с этой просьбой я схватил оружие и прочел: «Поль Галинре, Марсель». Это определенно было не название фабрики, а имя владельца. Но я ничем не выдал своего интереса и небрежно спросил:
— Что это за оружие?
— Это… это… вращающееся ружье.
— Не покажешь ли, как из него стрелять?
Он объяснил. Я выслушал его очень внимательно и затем сказал:
— Ты не Улад-Хамалек, а гяур.
— Почему?
— Смотри, я угадал! Был бы ты сыном Пророка, ты бы застрелил меня за то, что я назвал тебя гяуром. Только у неверных есть вращающиеся ружья. Как это оружие могло попасть в руки Улад-Хамалека! Это подарок?
— Нет.
— Значит, ты его купил?
— Нет.
— Тогда это трофей?
— Да.
— У кого?
— У франка.
— С которым ты сражался?
— Да.
— Где?
— На поле битвы.
— На каком?
— При Эль-Гераре.
— Ты лжешь!
Тут, наконец, его терпение лопнуло. Он поднялся и потянулся к револьверу.
— Что ты сказал? Я лгу? Мне застрелить тебя, как…
Я прервал его:
— Как того франка там, вверху, в вади Тарфауи!
Рука, державшая револьвер, снова опустилась, и лицо мужчины покрыла мертвенная бледность. Но он собрался и угрожающе спросил:
— Что ты имеешь в виду?
Я полез в карман, достал газеты и взглянул в них, чтобы найти имя убийцы.
— Я имею в виду, что ты точно не Улад-Хамалек. Твое имя мне очень хорошо известно; оно звучит как Хамд иль-Амасат.
Тут он отшатнулся и выставил обе руки, словно защищаясь от меня.
— Откуда ты меня знаешь?
— Я знаю тебя; этого достаточно.
— Нет, ты меня не знаешь; меня зовут не так, как ты сказал; я — Улад-Хамалек, и кто в это не верит, того я застрелю!
— Чьи это вещи?
— Мои.
Я схватил носовой платок. На нем стояли метки «П. Г.». Я открыл часы и на внутренней стороне крышки нашел выгравированными те же самые буквы.
— Откуда они у тебя?
— Какое тебе дело? Положи их!
Вместо того чтобы подчиниться, я открыл и записную книжку. На первом ее листе я прочел имя Поль Галинре; содержание же было написано стенографией, а стенографию я читать не умею.
— Прочь книгу, говорю я тебе!
При этих словах он выбил ее у меня из рук, так что она упала в лужу. Я поднялся, чтобы попытаться ее спасти, но тут встретил двойное сопротивление, так как теперь и младший из двоих мужчин встал между мной и водой.
Халеф до сих пор, казалось, безразлично слушал нашу перепалку, но я видел, что его палец лежит на спусковом крючке его длинного ружья. Достаточно было одного моего знака, чтобы он выстрелил. Я наклонился, чтобы поднять еще и компас.
— Стой; это мое! Отдай эти вещи!
Он схватил меня за руку, чтобы придать своим словам вес; я же сказал как можно спокойнее:
— Сядь обратно! Мне нужно с тобой поговорить.
— Мне не о чем с тобой говорить!
— А мне с тобой — есть о чем. Сядь, если не хочешь, чтобы я тебя застрелил!
Эта угроза, казалось, не осталась без последствий. Он снова опустился на землю, и я сделал то же самое. Затем я вытащил свой револьвер и начал:
— Смотри, у меня тоже есть такое вращающееся ружье! Положи свое, иначе мое выстрелит!
Он медленно положил оружие рядом с собой, но держался наготове, чтобы в любой момент схватить его.
— Ты не Улад-Хамалек?
— Я — он.
— Ты не из Гафсы?
— Я оттуда.
— Как долго ты уже едешь по вади Тарфауи?
— Какое тебе дело!
— Очень большое дело. Там, наверху, лежит тело человека, которого ты убил.
Злая гримаса исказила его лицо.
— И если я это сделал, что ты на это скажешь?
— Немного; всего лишь несколько слов.
— Каких?
— Кто был тот человек?
— Я его не знаю.
— Почему ты убил его и его верблюда?
— Потому что мне так захотелось.
— Он был правоверным?
— Нет. Он был гяуром.
— Ты забрал то, что было при нем?
— А я должен был оставить это при нем?
— Нет, ибо ты должен был сохранить это для меня.
— Для тебя?..
— Да.
— Я тебя не понимаю.
— Ты меня поймешь. Покойный был гяуром; я тоже гяур и буду его мстителем.
— Его кровным мстителем?
— Нет; будь я таковым, ты бы уже перестал жить. Мы в пустыне, где нет иного закона, кроме закона сильного. Я не хочу проверять, кто из нас сильнее; я предаю тебя мести Бога, Всеведущего, который все видит и не оставляет ни одного деяния без воздаяния; но одно я тебе скажу, и ты хорошо это запомни: ты отдашь все, что забрал у покойного.
Он самодовольно улыбнулся.
— Ты действительно думаешь, что я это сделаю?
— Я так думаю.
— Тогда бери, что хочешь!
Он дернул рукой, чтобы схватить револьвер; но я быстро наставил на него дуло своего.
— Стой, или я выстрелю!
Ситуация, в которой я оказался, была, несомненно, весьма своеобразной. К счастью, мой противник, казалось, обладал больше хитростью, чем мужеством. Он снова отдернул руку и, казалось, заколебался.
— Что ты будешь делать с этими вещами?
— Я верну их родственникам покойного.
Он уставился на меня с выражением, близким к жалости.
— Ты лжешь. Ты хочешь оставить их себе!
— Я не лгу.
— И что ты сделаешь против меня?
— Сейчас — ничего; но берегись встретиться со мной снова!
— Ты действительно едешь отсюда в Седдаду?
— Да.
— И если я отдам тебе вещи, ты позволишь мне и моему спутнику беспрепятственно уйти к Бир-Сауиди?
— Да.
— Ты обещаешь мне это?
— Да.
— Поклянись!
— Гяур никогда не клянется; его слово — истина и без клятвы.
— Вот, возьми вращающееся ружье, часы, компас и платок.
— Что еще было у него при себе?
— Ничего.
— У него были деньги.
— Их я оставлю себе.
— Я не возражаю; но отдай мне кошель или кошелек, в котором они были.
— Ты его получишь.
Он полез за пояс и вытащил вышитый бисером кошелек, опустошил его и протянул мне.
— Больше у него ничего не было?
— Нет. Хочешь меня обыскать?
— Нет.
— Так мы можем идти?
— Да.
Он, казалось, теперь почувствовал себя легче, чем прежде; его спутник же был, несомненно, человеком робким, очень радым такому исходу. Они собрали свои пожитки и сели на лошадей.
— Салам алейкум, мир вам!
Я не ответил, и они восприняли эту невежливость весьма равнодушно. Через несколько мгновений они исчезли за краем вади.
Халеф до сих пор не произнес ни единого слова; теперь он нарушил молчание.
— Сихди!
— Что?
— Могу я тебе кое-что сказать?
— Да.
— Ты знаешь страуса?
— Да.
— Ты знаешь, каков он?
— Ну?
— Глуп, очень глуп.
— Дальше!
— Прости меня, эфенди, но ты кажешься мне еще хуже страуса.
— Почему?
— Потому что ты отпустил этих негодяев.
— Я не могу их удержать и не могу убить.
— Почему нет? Если бы они убили правоверного, будь уверен, я бы отправил их к шайтану, к дьяволу. Но поскольку это был гяур, мне совершенно безразлично, понесут ли они наказание. Ты же — христианин и позволяешь убийцам христианина уйти!
— Кто сказал тебе, что они уйдут?
— Они ведь уже ушли! Они доберутся до Бир-Сауиди, а оттуда — в Дебилу и Эль-Уэд, чтобы скрыться в Ареге.
— Этого не будет.
— А что же? Они ведь сказали, что пойдут в Бир-Сауиди.
— Они солгали. Они пойдут в Седдаду.
— Кто тебе сказал?
— Мои глаза.
— Да благословит Аллах твои глаза, которыми ты рассматриваешь следы на песке. Так может поступать только неверный. Но я тебя еще обращу в истинную веру; можешь на это положиться, хочешь ты того или нет!
— Тогда я буду называть себя паломником, не побывав в Мекке.
— Сихди!.. Ты ведь обещал мне этого не говорить!
— Да, пока ты не захочешь обратить меня в свою веру.
— Ты — господин, и я должен с этим мириться. Но что мы теперь будем делать?
— Прежде всего позаботимся о нашей безопасности. Здесь нас легко может настигнуть пуля. Мы должны убедиться, что эти два негодяя действительно ушли.
Я взобрался на край ущелья и увидел двух всадников уже на очень большом расстоянии от нас, направлявшихся на юго-запад. Халеф последовал за мной.
— Вон они едут, — заметил он. — Это направление на Бир-Сауиди.
— Когда они достаточно отдалятся, они повернут на восток.
— Сихди, твой разум, кажется, ослабел. Если бы они так поступили, они бы снова попали нам в руки!
— Они думают, что мы тронемся в путь только завтра, и поэтому верят, что получат хорошую фору.
— Ты гадаешь и все равно не угадаешь.
— Думаешь? Разве я не сказал тебе там, наверху, что одна из их лошадей страдает петушиным шагом?
— Да, я это увидел, когда они уезжали.
— Так и сейчас я буду прав, когда скажу, что они идут в Седдаду.
— Почему же мы не последуем за ними немедленно?
— Иначе мы их опередим, так как у нас прямой путь; тогда они наткнутся на наш след и поостерегутся снова с нами встречаться.
— Так давай вернемся к воде и отдохнем, пока не придет время отправляться.
Мы снова спустились. Я растянулся на своем расстеленном на земле одеяле, натянул конец тюрбана как лишам⁷ на лицо и закрыл глаза, не чтобы спать, а чтобы поразмыслить о нашем последнем приключении. Но кто способен в ужасном зное Сахары долго занимать свои мысли столь запутанным делом? Я действительно задремал и, должно быть, проспал более двух часов, когда снова проснулся. Мы тронулись в путь.
Вади Тарфауи впадает в шотт Рарса; нам нужно было теперь его покинуть, если мы хотели, направляясь на восток, достичь Седдады. Примерно через час мы наткнулись на след двух лошадей, ведущий с запада на восток.
— Ну, Халеф, узнаешь этот этар, этот след?
— Машаллах, ты был прав, сихди! Они идут в Седдаду.
Я спешился и изучил отпечатки.
— Они проехали здесь всего полчаса назад. Поедем медленнее, иначе они увидят нас за своей спиной.
Предгорья Джебель-Тарфауи постепенно спускались в долину, и когда солнце село и вскоре взошла луна, мы увидели Седдаду у наших ног.
— Спустимся?
— Нет. Мы переночуем под оливами там, на склоне горы.
Мы немного отклонились от нашего направления и нашли под оливковыми деревьями прекрасное место для бивака. Мы оба привыкли к воющему лаю шакала, тявканью фенека и более низким звукам крадущейся гиены и не позволили этим ночным звукам нарушить наш сон. Когда мы проснулись, первым делом я отправился на поиски вчерашнего следа. Я был уверен, что здесь, вблизи населенного пункта, он мне больше не пригодится, но к своему удивлению обнаружил, что он вел не в Седдаду, а сворачивал на юг.
— Почему они не спустились вниз? — спросил Халеф.
— Чтобы их не видели. Преследуемый убийца должен быть осторожен.
— Но куда же они идут?
— Во всяком случае, в Крис, чтобы перебраться через Джерид. Тогда Алжир останется позади, и они будут в относительной безопасности.
— Но мы ведь уже в Тунисе. Граница проходит от Бир-эль-Халла к Бир-эль-Там через шотт Рарса.
— Таким людям этого может быть недостаточно. Бьюсь об заклад, они направляются через Феццан в Куфару, ибо только там они будут в полной безопасности.
— Они и здесь уже в безопасности, если у них есть бу-джерульду⁸ султана.
— Это им не сильно поможет перед консулом или полицейским агентом.
— Думаешь? Я бы никому не советовал грешить против могущественного «гиольгеда падишахюнюн»⁹!
— Ты так говоришь, хотя хочешь быть свободным арабом?
— Да. Я видел в Египте, на что способен великий господин; но в пустыне я его не боюсь. Пойдем ли мы теперь в Седдаду?
— Да, чтобы купить фиников и напиться хорошей воды. А потом продолжим путь.
— В Крис?
— В Крис.
Уже через четверть часа мы подкрепились и следовали по верховой тропе, ведущей из Седдады в Крис. Слева от нас поблескивала поверхность шотта Джерид — зрелище, которым я старался насладиться в полной мере.
Сахара — великая, до сих пор неразгаданная тайна.
Еще с 1845 года, со времен Вирле д'Ауста, существует проект превращения части пустыни в море, чтобы сделать прилегающие земли плодородными и тем самым приблизить жителей этих краев к достижениям цивилизации. Но осуществим ли этот проект и увенчается ли он желаемыми успехами — об этом все еще можно спорить.
У подножия южного склона Джебель-Аурес и восточного продолжения этого горного массива, то есть Дра-эль-Хауа, Джебель-Тарфауи, Джебель-Ситуна и Джебель-Хадифа, простирается единая, необъятная, местами слегка волнистая равнина, самые низкие участки которой покрыты соляными корками и солевыми выцветами. Это остатки некогда огромных внутренних водоемов, которые в алжирской части носят название шотт, а в тунисской — шоба или себха. Граница этой своеобразной и весьма интересной области на западе образуется отрогами плато Бени-Мзаб, на востоке — перешейком Габес, а на юге — дюнным районом Суф и Нифзауа, а также вытянутым Джебель-Тебага. Возможно, под этой впадиной следует понимать залив Тритона, о котором нам повествует Геродот, отец истории.
Кроме большого числа мелких болот, пересыхающих летом, эта область состоит из трех крупных себха, а именно, с запада на восток: шотт Мельрир, шотт Рарса и шотт Джерид, последний из которых также называют Эль-Кебир. Эти три котловины обозначают зону, западная половина которой лежит ниже уровня Средиземного моря у Габеса во время отлива.
Впадина области шоттов сегодня в значительной степени заполнена песчаными массами, и лишь в центре отдельных бассейнов сохранилось довольно значительное количество воды, которая своим видом дала арабским писателям и путешественникам повод сравнивать ее то с камфорным ковром или хрустальным покрывалом, то с серебряной пластиной или поверхностью расплавленного металла. Такой вид шотты приобретают благодаря покрывающей их соляной корке, толщина которой сильно варьируется — от десяти до максимум двадцати сантиметров. Лишь в отдельных местах можно отважиться ступить на нее без величайшей опасности для жизни. Горе тому, кто отклонится от узкой тропы хотя бы на ладонь! Корка поддается, и бездна тотчас поглощает свою жертву. Сразу над головой утопающего корка смыкается вновь. Узкие броды, ведущие через соляную корку шоттов, становятся особенно опасными в дождливый сезон, когда дождь обнажает и размывает покрытую наносным песком корку.
Вода этих шоттов зеленая, вязкая и гораздо солонее морской. Попытка измерить глубину бездны под ногами не привела бы к результату из-за особенностей местности, но можно предположить, что ни одно из соляных болот не глубже пятидесяти метров. Истинная опасность при проломе соляной корки заключается в массах жидкого, зыбучего песка, который плавает под слоем светло-зеленой воды глубиной от пятидесяти до восьмидесяти сантиметров и является продуктом тысячелетней работы самума, который наносил песок из пустыни в воду.
Уже древнейшие арабские географы, такие как Ибн Джубайр, Ибн Баттута, Убайда аль-Бекри, Аль-Истахри и Омар ибн аль-Варди, сходятся во мнении об опасности этих шоттов для путешественников. Джерид уже поглотил тысячи верблюдов и людей, бесследно исчезнувших в его глубинах. В 1826 году караван, состоявший более чем из тысячи вьючных верблюдов, должен был пересечь шотт. Несчастный случай сбил с узкой тропы ведущего верблюда, который шел во главе колонны. Он исчез в бездне шотта, и за ним последовали все остальные животные, безнадежно утонув в вязкой, мыльной массе. Едва караван исчез, как соляная корка снова приняла свой прежний вид, и ни малейшее изменение, ни малейший признак не выдавал ужасного несчастья. Такое происшествие может показаться невозможным, но чтобы в это поверить, достаточно представить, что каждый верблюд привык слепо и безоговорочно следовать за идущим впереди, с которым он к тому же чаще всего связан веревками, и что тропа через шотты часто бывает настолько узкой, что животному или даже целому каравану совершенно невозможно развернуться.
Вид этих коварных поверхностей, под которыми таится смерть, в отдельных местах напоминает голубовато-мерцающее зеркало расплавленного свинца. Корка порой тверда и прозрачна, как бутылочное стекло, и при каждом шаге звенит, как почва Сольфатары в Неаполе; но чаще она представляет собой мягкую, кашицеобразную массу, которая кажется совершенно надежной, но обладает прочностью лишь для того, чтобы выдержать легкий налет песка, а под любой другой тяжестью поддается, чтобы снова сомкнуться над ней.
Проводникам служат ориентирами небольшие, расположенные на расстоянии друг от друга камни. Раньше на шотте Эль-Кебир также втыкали пальмовые ветви. Ветвь финиковой пальмы называется «джерид», и этому обстоятельству шотт обязан своим вторым названием. Эти груды камней называются «гмаир», и их тоже нет в тех местах, где на протяжении нескольких метров почва покрыта слоем воды, доходящей лошадям до груди.
Корка шоттов, впрочем, не образует единой, плоской равнины, а наоборот, имеет волны, достигающие даже тридцати метров в высоту. Гребни этих волн и образуют броды, которыми пользуются караваны, а между ними, в более низких местах, таится погибель. Однако уже при умеренном ветре соляная корка приходит в колебательное движение и заставляет воду с силой источника вырываться из отдельных отверстий и дыр.
Итак, эта приветливо поблескивающая, но обманчивая поверхность лежала слева от нас, когда мы следовали по пути в Крис, откуда брод через шотт ведет в Фетнассу на противоположном полуострове Нифзауа. Халеф вытянул руку и указал вниз.
— Видишь шотт, сихди?
— Да.
— Ты когда-нибудь переезжал через шотт?
— Нет.
— Так благодари Аллаха, ибо иначе ты, возможно, уже присоединился бы к своим отцам! И мы действительно хотим туда?
— Несомненно.
— Бисмиллах, во имя Аллаха! Надеюсь, мой друг Садек еще жив.
— Кто это?
— Мой брат Садек — самый знаменитый проводник через шотт Джерид; он еще ни разу не сделал неверного шага. Он из племени меразиг, рожден матерью в Муи-Хамед, но живет со своим сыном, доблестным воином, в Крис. Он знает шотт как никто другой, и только ему одному я хотел бы доверить тебя, сихди. Едем прямо в Крис?
— Как далеко еще до него?
— Чуть больше часа.
— Тогда мы сейчас свернем на запад. Мы должны посмотреть, не найдем ли мы след убийц.
— Ты действительно думаешь, что они тоже пошли в Крис?
— Они наверняка тоже ночевали под открытым небом и уже будут впереди нас, чтобы перебраться через шотт.
Мы покинули прежний путь и направились прямо на запад. Вблизи тропы мы пересекли множество следов; затем их стало меньше, и наконец они совсем исчезли. Наконец, там, где начинается тропа на Эль-Хамму, я заметил на песке след двух лошадей и, тщательно его изучив, пришел к убеждению, что это тот самый след, который я искал. Мы следовали по нему до самого Криса, где он затерялся на широкой дороге. Так я получил уверенность, что убийцы находятся здесь.
Халеф стал задумчив.
— Сихди, могу я тебе кое-что сказать? — заметил он.
— Говори!
— Все-таки хорошо, когда умеешь читать по песку.
— Я рад, что ты пришел к этому познанию. Но вот и Крис. Где жилище твоего друга Садека?
— Следуй за мной!
Он объехал поселение, состоявшее из нескольких палаток и хижин под пальмами, до группы миндальных деревьев, в тени которых стояла широкая, низкая хижина. При нашем появлении из нее вышел араб и радостно поспешил навстречу моему маленькому Халефу.
— Садек, брат мой, любимец халифа!
— Халеф, друг мой, благословенный Пророком!
Они обнялись и ласкали друг друга, как влюбленная пара.
Затем араб обратился ко мне:
— Прости, что я забыл о тебе! Войдите в мой дом; он — ваш!
Мы последовали его приглашению. Он был один и предложил нам всевозможные угощения, которыми мы усердно потчевались. Теперь Халеф счел, что пришло время представить меня своему другу.
— Это Кара Бен Немси, великий талиб с Запада, который говорит с птицами и умеет читать по песку. Мы уже совершили много великих подвигов; я его друг и слуга и должен обратить его в истинную веру.
Добрый человек однажды спросил мое имя и действительно запомнил слово «Карл». Но поскольку он не мог его выговорить, то быстро превратил его в «Кара» и добавил «Бен Немси», потомок немцев. Где я говорил с птицами, я, к сожалению, не мог припомнить; во всяком случае, это утверждение должно было поставить меня на один уровень с мудрым Соломоном, который, как говорят, тоже обладал даром говорить с животными. О великих подвигах, которые мы якобы совершили, я тоже ничего не знал, кроме того, что однажды застрял в кустах и плавно соскользнул со своего маленького берберийского коня, который затем воспользовался случаем, чтобы поиграть со мной в догонялки. Вершиной дипломатии Халефа было, конечно, утверждение, что я собираюсь позволить ему себя обратить. За это он заслуживал выговора; поэтому я спросил Садека:
— Ты знаешь полное имя своего друга Халефа?
— Да.
— Как оно звучит?
— Его зовут Хаджи Халеф Омар.
— Этого недостаточно. Его зовут Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абуль-Аббас ибн Хаджи Давуд аль-Госсарах. Ты слышишь, значит, что он из благочестивой, заслуженной семьи, все члены которой были хаджи, хотя…
— Сихди, — прервал меня Халеф с непередаваемым выражением ужаса на лице, — не говори о заслугах твоего слуги! Ты знаешь, что я всегда буду рад тебе повиноваться.
— Надеюсь, Халеф. Ты не должен говорить обо мне и о себе; лучше спроси своего друга Садека, где находится его сын, о котором ты мне говорил!
— Он действительно говорил о нем, эфенди? — спросил араб. — Да благословит тебя Аллах, Халеф, что ты помнишь тех, кто тебя любит! Омар ибн Садек, мой сын, отправился через шотт в Сефтими и вернется еще сегодня.
— Мы тоже хотим через шотт, и ты нас поведешь, — заметил Халеф.
— Вы? Когда?
— Сегодня же.
— Куда, сихди?
— В Фетнассу. Каков путь туда?
— Опасен, очень опасен. Есть только два действительно безопасных пути на тот берег: Эль-Тосерия между Тозером и Фетнассой и Эс-Суида между Нефтой и Сарсином. Путь же отсюда в Фетнассу — самый худший, и знают его точно только двое: я и Арфан Ракедим здесь, в Крис.
— Твой сын тоже знает дорогу?
— Да, но один он по ней еще не ходил. Зато он лучше знает путь до Сефтими.
— Этот путь, вероятно, некоторое время совпадает с путем на Фетнассу.
— Более чем на две трети, сихди.
— Если мы отправимся в полдень, когда мы будем в Фетнассе?
— До рассвета, если у тебя хорошие животные.
— Ты ходишь через шотт и ночью?
— Если светит луна, да. Но если темно, то ночуют на шотте, там, где соль настолько толстая, что может выдержать лагерь.
— Ты поведешь нас?
— Да, эфенди.
— Тогда давай сначала осмотрим шотт!
— Ты еще ни разу не пересекал шотт?
— Нет.
— Тогда пойдем! Ты увидишь болото смерти, место гибели, море молчания, через которое я проведу тебя уверенным шагом.
Мы вышли из хижины и направились на восток. Преодолев широкий, болотистый край, мы подошли к самому берегу шотта, воды которого не было видно из-за покрывавшей ее соляной корки. Я проткнул ее ножом и обнаружил, что толщина соли составляет четырнадцать сантиметров. При этом она была настолько твердой, что могла выдержать человека среднего веса. Ее покрывал тонкий слой наносного песка, который во многих местах был сдут ветром, и тогда эти места поблескивали голубовато-белым сиянием.
Пока я был занят этим исследованием, за нашей спиной раздался голос:
— Салам алейкум, мир вам!
Я обернулся. Перед нами стоял стройный, кривоногий бедуин, которому какая-то болезнь или, возможно, выстрел, отняли нос.
— Алейкум! — ответил Садек. — Что делает мой брат Арфан Ракедим здесь, на шотте? Он в дорожной одежде. Неужели он собирается вести чужих странников через собху?
— Так и есть, — ответил тот, кого спросили. — Это двое мужчин, которые скоро придут.
— Куда они хотят?
— В Фетнассу.
Затем он указал на меня и Халефа и спросил:
— Эти двое чужестранцев тоже хотят через озеро?
— Да.
— Куда?
— Тоже в Фетнассу.
— И ты их поведешь?
— Ты угадал.
— Они могут пойти со мной; тогда ты избавишься от хлопот.
— Это друзья, которые не доставят мне хлопот.
— Я знаю: ты жаден и ничего мне не уступаешь. Разве ты не всегда уводил у меня самых богатых путников?
— Я никого не увожу; я веду лишь тех, кто добровольно ко мне приходит.
— Почему Омар, твой сын, стал проводником в Сефтими? Вы силой отнимаете у меня хлеб, чтобы я умер с голоду; но Аллах накажет вас и направит ваши шаги так, что шотт поглотит вас.
Возможно, здесь конкуренция и породила вражду, но у этого человека вообще были недобрые глаза, и я был уверен, что не хотел бы ему доверяться. Он отвернулся от нас и пошел по берегу, где на некотором расстоянии появились два всадника, которых он должен был вести.
— Сихди, — крикнул Халеф. — Ты их узнаешь?
— Я их узнаю.
— Мы позволим им спокойно уйти?
Он уже поднял ружье для выстрела. Я остановил его.
— Оставь! Они от нас не уйдут.
— Кто эти люди? — спросил наш проводник.
— Убийцы, — ответил Халеф.
— Они убили кого-то из твоей семьи или твоего племени?
— Нет.
— Ты должен вершить над ними кровную месть?
— Нет.
— Тогда пусть идут с миром! Не стоит вмешиваться в чужие дела.
Человек говорил как истинный бедуин. Он даже не счел нужным взглянуть на людей, которых ему представили как убийц. Они тоже нас заметили и узнали. Я видел, как они поспешили выйти на соляную корку. Когда это произошло, мы услышали презрительный смех, с которым они повернулись к нам спиной.
Мы вернулись в хижину, отдохнули до полудня, затем запаслись необходимым провиантом и отправились в опасный путь.
Я пересекал по льду чужие, неведомые реки зимой, на снегоступах, преодолевая мили, и каждый миг был готов провалиться, но никогда при этом не испытывал того чувства, что охватило меня, когда я ступил на коварный шотт. Это был не страх и не боязнь, а скорее чувство, подобное тому, что испытывает канатоходец, не знающий точно, надежно ли закреплен канат, по которому он идет. Соляная корка вместо льда — это было для меня более чем внове. Странный звук, цвет, кристаллизация этой корки — все это казалось мне слишком чуждым, чтобы я мог чувствовать себя в безопасности. Я проверял каждый шаг и искал верные признаки прочности нашего пути. Местами он был так тверд и гладок, что можно было бы кататься на коньках, но затем снова превращался в грязную, рыхлую массу, подобную подтаявшему снегу, и не мог выдержать малейшей тяжести.
Лишь после того, как я немного освоился с непривычной обстановкой, я сел на лошадь, чтобы, помимо проводника, положиться еще и на инстинкт своего животного. Маленький жеребец, казалось, вовсе не в первый раз шел таким путем. Он бодро трусил там, где было безопасно, а когда его доверие было поколеблено, проявлял весьма похвальное умение выбирать лучшие места на тропе, которая часто была не шире ступни. Он то прижимал, то отводил уши, обнюхивал землю, сомневаясь или размышляя, и несколько раз доходил до того, что проверял сомнительное место несколькими ударами переднего копыта.
Проводник шел впереди; я следовал за ним, а за мной ехал Халеф. Путь так поглотил наше внимание, что мы почти не разговаривали. Так мы шли уже более трех часов, когда Садек обернулся ко мне:
— Берегись, сихди! Сейчас будет самое худшее место на всем пути.
— Почему худшее?
— Тропа часто идет по высокой воде и при этом на длинном участке так узка, что ее можно накрыть двумя ладонями.
— Останется ли почва достаточно прочной?
— Я не знаю точно; прочность часто сильно меняется.
— Тогда я спешусь, чтобы уменьшить нагрузку.
— Сихди, не делай этого. Твоя лошадь идет увереннее, чем ты.
Здесь проводник был господином и хозяином; я подчинился ему и остался в седле. Но и сегодня я с содроганием вспоминаю те десять минут, что последовали; всего десять минут, но в таких обстоятельствах они — вечность.
Мы достигли местности, где впадины сменялись холмами. Волнообразные возвышения состояли из твердой, прочной соли, но ложбины — из вязкой, кашицеобразной массы, в которой были лишь отдельные узкие точки опоры, на которые человек и животное могли ступать лишь с предельным вниманием и величайшей опасностью. И при этом зеленая вода, хотя я и сидел на лошади, часто доходила мне до бедер, так что места, на которые можно было опереться, приходилось искать под водой. Хуже всего было то, что и проводник, и животные должны были сначала найти, а затем проверить эти точки опоры, прежде чем осмелиться перенести на них весь свой вес, и все же эта опора была так ненадежна, так обманчива и предательска, что на ней нельзя было задерживаться ни на мгновение, чтобы не утонуть, — это было ужасно.
Теперь мы подошли к месту, где на протяжении двадцати метров тропа была едва ли в десять дюймов шириной и лишь наполовину надежной.
— Сихди, будь начеку! Мы стоим посреди смерти, — крикнул проводник. Он, продолжая нащупывать путь, обернулся лицом на восток и громко произнес священную Фатиху: — Во имя Аллаха, всемилостивого! Хвала Аллаху, Господу миров, Милостивому, Милосердному, Властелину Дня воздаяния. Тебе одному мы поклоняемся и Тебя одного молим о помощи, чтобы Ты вел нас прямым путем, путем тех, кого Ты облагодетельствовал, а не путем тех, на кого…
Халеф позади меня присоединился к молитве; но вдруг оба одновременно умолкли: — из-за двух ближайших холмов раздался выстрел. Проводник вскинул обе руки, издал нечленораздельный крик, оступился и в следующее мгновение исчез под соляной коркой, которая тут же снова сомкнулась над ним.
В такие мгновения человеческий дух обретает упругость, которая с молниеносной быстротой и дневной ясностью доносит до сознания целую цепь умозаключений, на которые обычно уходят четверти часа, а то и целые часы. Еще не затих выстрел, и проводник не совсем утонул, как я уже все понял. Двое убийц хотели погубить своих обвинителей; они тем легче склонили на свою сторону своего проводника, что тот ревновал к нашему. Им вовсе не нужно было причинять нам вред; если они убьют нашего проводника, мы будем обречены. Итак, они подстерегли нас здесь, у самого опасного места на всем пути, и застрелили Садека. Теперь им оставалось только смотреть, как мы утонем.
То, что Садек был ранен пулей в голову, я понял, несмотря на быстроту, с которой все произошло. Задела ли пролетевшая пуля и мою лошадь, или это был испуг от выстрела? Маленький берберийский жеребец сильно дернулся, потерял опору сзади и провалился.
— Сихди! — взревел за моей спиной Халеф в непередаваемом ужасе.
Я был бы обречен, если бы меня не спасло одно: пока лошадь тонула и тщетно пыталась уцепиться передними копытами, я оперся обеими руками о луку седла, вскинул ноги и сделал сальто через голову несчастного коня, который от этого давления мгновенно ушел под соляную корку. В тот миг, когда я летел по воздуху, Бог услышал самую горячую молитву в моей жизни. Для молитвы не нужны долгие слова и многие минуты; когда летишь между жизнью и смертью, нет ни слов, ни времени для измерений.
Я обрел твердую почву; но она тут же поддалась подо мной; уже наполовину утопая, я снова нащупал опору и выкарабкался; я тонул и поднимался, я спотыкался, я оступался, и все же находил дно; меня тащило вниз, и все же я продвигался вперед и все же не утонул; я больше ничего не слышал, ничего не чувствовал, ничего не видел, кроме трех мужчин там, у соляной волны, двое из которых ждали меня с ружьями наготове.
Там, там, наконец, я нашел твердую почву под ногами, твердую, широкую почву, пусть и тоже соляную, но она держала меня надежно. Грянули два выстрела — Бог хотел, чтобы я еще жил; я споткнулся и упал; пули просвистели мимо. Ружье все еще висело у меня за спиной; чудом я его не потерял; но я сейчас и не думал о нем, а сразу же бросился на негодяев с кулаками. Они даже не стали меня ждать. Проводник бежал; старший из двоих знал, что без проводника он погиб, и тут же последовал за ним; я успел схватить только младшего. Он вырвался и бросился бежать; я не отставал. Его ослеплял страх, меня — гнев; мы не смотрели, куда несет нас бег — он издал ужасный, хриплый крик, и я тут же отпрянул. Он исчез под соленой пеной, а я стоял всего в тридцати дюймах от его коварной могилы.
Тут за моей спиной раздался полный страха крик.
— Сихди, на помощь, на помощь!
Я обернулся. Прямо на том месте, где я обрел твердую почву, Халеф боролся за свою жизнь. Он провалился, но, к счастью, держался за очень прочную там соляную корку. Я подскочил, сорвал винтовку и протянул ему, плашмя распластавшись на земле.
— Хватайся за ремень!
— Держу, сихди! О, Аллах илла Аллах!
— Вскинь ноги; я не могу подобраться к тебе совсем близко. Но держись крепко!
Он приложил последние силы, чтобы подбросить свое тело вверх; я одновременно резко потянул, и это удалось — он лежал на надежной поверхности болота. Едва переведя дух, он поднялся на колени и произнес шестьдесят четвертую суру:
— «Все, что на небесах и на земле, славит Аллаха; Ему принадлежит царство, и Ему подобает хвала, ибо Он властен над всякой вещью!»
Он, мусульманин, молился; я же, христианин, не мог молиться, не мог, честно признаюсь, найти слов. Позади меня простиралась ужасная соляная гладь, такая спокойная, такая неподвижная, такая блестящая, и все же она поглотила двух наших животных, и все же она поглотила нашего проводника, а впереди я видел убегающего убийцу, который был виной всему этому! Каждая жилка во мне трепетала, и прошло немало времени, прежде чем я успокоился.
— Сихди, ты ранен?
— Нет. Но, человек, как ты спасся?
— Я спрыгнул с лошади, точно как ты, эфенди. А дальше ничего не помню. Я снова смог думать, только когда уже висел там, на краю. Но мы все равно теперь погибли.
— Почему?
— У нас нет проводника. О, Садек, друг моей души, твой дух простит мне, что я виновен в твоей смерти. Но я отомщу за тебя, клянусь бородой Пророка; отомщу за тебя, если не погибну здесь.
— Ты не погибнешь, Халеф.
— Мы погибнем, мы умрем от голода и жажды.
— У нас будет проводник.
— Кто?
— Омар, сын Садека.
— Как он найдет нас здесь?
— Разве ты не слышал, что он пошел в Сефтими и вернется сегодня?
— Он все равно нас не найдет.
— Он нас найдет. Разве Садек не говорил, что путь в Сефтими и в Фетнассу на две трети совпадает?
— Эфенди, ты даришь мне новую надежду и новую жизнь. Да, мы будем ждать, пока Омар пройдет здесь.
— Для него будет счастьем, если он нас найдет. Он бы утонул здесь, за нами, так как прежняя тропа исчезла, а он этого не знает.
Мы улеглись рядом на землю; солнце пекло так жарко, что наша одежда за несколько минут высохла и покрылась соляной коркой там, где была мокрой.
Примечания:
¹ Сихди (Sihdi) — арабское обращение, означающее «мой господин».
² Эфенди (Effendi) — турецкое вежливое обращение к господину.
³ Йа Абана-ллези… — арабская транслитерация первых слов молитвы «Отче наш».
⁴ Дарб и этар — арабские слова, означающие «путь» и «след».
⁵ Петушиный шаг (Hahnentritt) — заболевание лошадей, при котором они неестественно высоко поднимают задние ноги при ходьбе.
⁶ Собха (Sobha) — небольшое соленое озеро или болото.
⁷ Лишам (Lischam) — часть головного убора, используемая для прикрытия лица.
⁸ Бу-джерульду (Bu-djeruldu) — искаженное «бююрюлду», указ, фирман султана, дающий особые полномочия или защиту.
⁹ Гиольгеда падишахюнюн (Giölgeda padischahnün) — искаженное турецкое выражение, означающее «в тени падишаха», то есть под его покровительством.
Глава 2. Перед судом
Хотя я и был убежден, что сын убитого проводника придет, он мог ведь и обойти озеро, а не идти через него. Мы ждали с большим, даже тревожным напряжением. Прошла вторая половина дня; до вечера оставалось всего два часа; тут показалась фигура, медленно приближавшаяся с востока к тому месту, где мы находились. Она подходила все ближе и ближе и теперь тоже нас увидела.
— Это он, — заметил Халеф и, сложив руки рупором, крикнул: — Омар бен Садек, спеши сюда!
Окликнутый удвоил шаги и вскоре предстал перед нами. Он узнал друга своего отца.
— Добро пожаловать, Халеф Омар! — приветствовал он.
— Хаджи Халеф Омар! — поправил Халеф.
— Прости! Радость видеть тебя — причина этой ошибки. Ты пришел в Крис к отцу?
— Да, — ответил Халеф.
— Где он? Если ты на шотте, он должен быть поблизости.
— Он поблизости, — торжественно ответил Халеф.
— Где?
— Омар ибн Садек, верующему подобает быть сильным, когда его настигает кисмет.
— Говори, Халеф, говори! Случилось несчастье?
— Да.
— Какое?
— Аллах призвал твоего отца к его предкам.
Юноша стоял перед нами, не в силах вымолвить ни слова. Его глаза с ужасом уставились на говорившего, и лицо его стало страшно бледным. Наконец он снова обрел дар речи, но использовал его совсем не так, как я ожидал.
— Кто этот сихди? — спросил он.
— Это Кара Бен Немси, которого я привел к твоему отцу. Мы преследовали двух убийц, которые переходили через шотт.
— Мой отец должен был вас вести?
— Да, он вел нас. Убийцы подкупили Арфана Ракедима и устроили нам здесь засаду. Они застрелили твоего отца; он и лошади утонули в болоте, нас же спас Аллах.
— Где убийцы?
— Один погиб в соли, другой же с хабиром¹ ушел в Фетнассу.
— Значит, тропа здесь испорчена?
— Да. Ты не можешь по ней ступить.
— Где утонул мой отец?
— Там, в тридцати шагах отсюда.
Омар прошел вперед, насколько позволяла корка, некоторое время смотрел вниз, а затем повернулся на восток:
— Аллах, Бог всемогущества и справедливости, услышь меня! Мухаммед, пророк Всевышнего, услышь меня! Вы, халифы и мученики веры, услышьте меня! Я, Омар бен Садек, не засмеюсь, не подстригу бороды, не посещу мечети до тех пор, пока Джехенна не примет убийцу моего отца! Клянусь!
Я был глубоко потрясен этой клятвой, но не смел ничего возразить. Теперь он сел к нам и с почти неестественным спокойствием попросил: — Рассказывайте!
Халеф исполнил его просьбу. Когда он закончил, юноша поднялся.
— Идем!
Он произнес лишь это одно слово, а затем зашагал вперед, в том направлении, откуда пришел.
Мы уже миновали самые трудные участки пути; большой опасности больше не предвиделось, хотя мы шли весь вечер и всю ночь. Утром мы ступили на берег полуострова Нифзауа и увидели перед собой Фетнассу.
— Что теперь? — спросил Халеф.
— Следуйте за мной!
Это было первое слово, которое я услышал от него со вчерашнего дня. Он подошел к ближайшей к берегу хижине. Перед ней сидел старик.
— Салам алейкум!
— Алейкум.
— Ты Абдулла эль-Хамис, весовщик соли?
— Да.
— Ты видел хабира Арфана Ракедима из Крис?
— На рассвете он ступил на землю с чужестранцем.
— Что они делали?
— Хабир отдохнул у меня, а затем пошел в Бир-Рекеб, чтобы оттуда вернуться в Крис. Чужестранец же купил у моего сына лошадь и спросил дорогу на Кбилли.
— Благодарю тебя, Абу эль-Малах!
Он молча пошел дальше и привел нас в хижину, где мы съели несколько фиников и выпили чашу лагми². Затем путь лежал в Бешни, Негуа и Мансуру, где на наши расспросы мы везде узнавали, что идем по пятам преследуемого. От Мансуры совсем недалеко до большого оазиса Кбилли. Там в те времена еще был турецкий векиль³, который под надзором правителя Туниса управлял Нифзауа. Для этого в его распоряжении было десять солдат.
Мы направились сначала в кофейню, где Омар недолго оставался в покое. Он покинул нас, чтобы навести справки, и вернулся лишь через час.
— Я его видел.
— Где?
— У векиля.
— У наместника?
— Да. Он его гость и одет в очень пышные одежды. Если хотите с ним поговорить, то идемте, ибо сейчас время приема.
Мой интерес был возбужден до крайности. Разыскиваемый по ордеру убийца — гость наместника великого султана!
Омар повел нас через площадь к каменному, низкому дому, в стенах которого не было и следа окон. Перед его дверью стояли девять неферов⁴, которые упражнялись под командованием онбаши⁵, в то время как сака⁶, прислонившись к двери, наблюдал за ними. Нас впустили без сопротивления, и негр спросил о цели нашего визита. Он провел нас в селамлык — комнату с голыми стенами, единственным убранством которой был старый ковер, расстеленный в углу. На нем сидел человек с одутловатыми чертами лица, куривший табак из древней персидской хуки⁷.
— Чего вы хотите? — спросил он.
Тон, которым был задан этот вопрос, мне не понравился. Поэтому я ответил встречным вопросом:
— Кто ты?
Он посмотрел на меня с застывшим изумлением.
— Векиль!
— Мы хотим поговорить с гостем, который прибыл к тебе сегодня или вчера.
— Кто ты?
— Вот мой паспорт.
Я подал ему документ. Он бросил на него взгляд, сложил и сунул в карман своих широких шаровар.
— Кто этот человек? — спросил он дальше.
— Мой слуга.
— Как его зовут?
— Он называет себя Хаджи Халеф Омар.
— А кто другой?
— Это проводник Омар бен Садек.
— А ты сам кто?
— Ты ведь прочел!
— Я не читал.
— Это написано в моем паспорте.
— Он написан знаками неверных. От кого он у тебя?
— От французского правительства в Алжире.
— Французское правительство в Алжире здесь ничего не значит. Твой паспорт стоит не больше пустой бумаги. Итак, кто ты?
Я решил оставить себе имя, данное мне Халефом.
— Меня зовут Кара Бен Немси.
— Ты из рода Немси? Я их не знаю. Где они живут?
— От запада Турции до земель франсезлер и энглетерри.
— Велик ли оазис, в котором они живут, или у них несколько маленьких оазисов?
— Они населяют один-единственный оазис, но он так велик, что в нем живет пятьдесят миллионов человек.
— Аллах акбар, велик Аллах! Есть оазисы, кишащие созданиями. А есть ли в этом оазисе ручьи?
— В нем пятьсот рек и миллионы ручьев. Многие из этих рек так велики, что по ним ходят корабли, вмещающие больше людей, чем Басма или Рахмат жителей.
— Аллах керим, милостив Аллах! Какое несчастье, если бы все эти корабли за один час были поглощены реками! В какого бога верят Немси?
— Они верят в твоего бога, но называют его не Аллах, а Отец.
— Так они, должно быть, не сунниты, а шииты?
— Они христиане.
— Аллах ихаркилик, да сожжет тебя Аллах! Так ты, значит, тоже христианин?
— Да.
— Гяур? И ты смеешь разговаривать с векилем Кбилли! Я велю дать тебе бастонаду, если ты немедленно не позаботишься о том, чтобы исчезнуть с моих глаз!
— Я сделал что-то противное законам или оскорбившее тебя?
— Да. Гяур никогда не смеет представать пред моими очами. Итак, как зовут этого твоего проводника?
— Омар бен Садек.
— Хорошо! Омар бен Садек, как долго ты служишь этому немси?
— Со вчерашнего дня.
— Это недолго. Так что я буду милостив и велю дать тебе всего двадцать ударов по пяткам.
Обратившись ко мне, он продолжил:
— А как зовут этого твоего слугу?
— Аллах акбар, велик Аллах, но он, к сожалению, сделал твою память такой маленькой, что ты не можешь запомнить даже два имени! Моего слугу зовут, как я тебе уже говорил, Хаджи Халеф Омар.
— Ты хочешь меня оскорбить, гяур? Я вынесу тебе приговор позже! Итак, Халеф Омар, ты хаджи и служишь неверному? Это заслуживает двойных ударов. Как долго ты уже у него?
— Пять недель.
— Значит, получишь шестьдесят ударов по пяткам, а после будешь пять дней голодать и жаждать! А ты, теперь опять ты; как твое имя?
— Кара Бен Немси.
— Хорошо, Кара Бен Немси, ты совершил три тяжких преступления.
— Какие, сихди?
— Я не сихди; ты должен называть меня дженабин-из или хазретиниз, то есть Ваша Милость или Ваше Высочество! Твои преступления таковы: во-первых, ты совратил двух правоверных служить тебе — пятнадцать ударов палкой; во-вторых, ты осмелился потревожить меня в моем кефе⁸ — еще пятнадцать ударов палкой; в-третьих, ты усомнился в моей памяти — двадцать ударов палкой; итого — пятьдесят ударов по пяткам. И поскольку мое право — взимать за каждый приговор верги, налог, то все, что ты имеешь и носишь при себе, отныне будет принадлежать мне; я это конфискую.
— О великий дженабин-из, я восхищаюсь тобой; твоя справедливость возвышенна, твоя мудрость совершенно возвышенна, твоя милость еще возвышеннее, а твой ум и хитрость — самые возвышенные из всех! Но я прошу тебя, благородный бей Кбилли, позволь нам увидеть твоего гостя, прежде чем мы получим удары.
— Что тебе от него нужно?
— Я предполагаю, что он мой знакомый, и хотел бы насладиться его видом.
— Он не твой знакомый. Ибо он — великий воин, благородный сын султана и строгий приверженец Корана; он никогда не был знакомым неверного. Но чтобы он увидел, как векиль Кбилли наказывает преступления, я велю его позвать. Не ты будешь наслаждаться его видом, а он будет наслаждаться ударами, которые вы получите. Он знал, что вы придете.
— А! Откуда он знал?
— Вы только что прошли мимо него, не заметив, и он тотчас донес на вас мне. Если бы вы не пришли сами, я бы велел вас привести.
— Он донес на нас? Зачем?
— Это вы еще услышите. Тогда вы получите второе наказание, которое будет еще суровее того, что я вам только что вынес.
Это был, конечно, своеобразный, удивительный поворот, который приняла наша аудиенция у этого чиновника. Векиль с десятью солдатами в таком отдаленном, забытом оазисе — он, вероятно, никогда не был никем иным, как, в лучшем случае, чаушем или мюлязимом⁹, а мы ведь знаем, чего стоит турецкий лейтенант. Эти субалтерны были или не были ничем иным, как чистильщиками сапог и набивальщиками трубок высших чинов. Доброго человека посадили в Кбилли, чтобы дать ему возможность позаботиться о себе, а затем, вероятно, о нем больше не вспоминали, ибо бей Туниса уже изгнал всех турецких солдат из страны, и бедуинские племена находились под покровительством великого султана лишь таким образом, что он ежегодно посылал их вождям обещанные почетные бурнусы, в то время как они благодарили его тем, что больше о нем не думали. Таким образом, бравый векиль был вынужден прибегать к вымогательству для своего пропитания, и поскольку это всегда было опасным делом по отношению к коренным жителям, чужестранец вроде меня пришелся ему как нельзя кстати. Он ничего не знал о Германии, не знал значения консульств, жил среди разбойничьих кочевников, считал меня беззащитным и, следовательно, полагал, что может безнаказанно делать все, что ему заблагорассудится.
Конечно, это было правдой, что я был предоставлен самому себе, но мне и в голову не приходило бояться «Его Высочества»; напротив, меня забавляло, что он с такой гениальной наглостью хотел осчастливить нас бастонадой. В то же время мне было любопытно, действительно ли его гость был тем, кого мы искали. Омар мог и ошибиться, что, впрочем, казалось мне маловероятным, если учесть, что этот гость на нас донес. В каком преступлении он нас обвинил, я догадывался. Во всяком случае, он был старым знакомым векиля и воспользовался этим, чтобы каким-то образом нас обезвредить.
Наместник хлопнул в ладоши, и тотчас появился черный слуга, который бросился перед ним на землю, как перед султаном. Тот прошептал ему несколько слов, после чего он удалился. Через некоторое время дверь отворилась, и вошли десять солдат со своим онбаши. Они представляли собой жалкое зрелище в своих одеждах, сшитых из всевозможных лоскутов, которые ни в малейшей степени не походили на военную форму; большинство из них были босы, и все несли ружья, с которыми можно было делать все, что угодно, только не стрелять. Они беспорядочно бросились ниц перед векилем, который сначала окинул их по возможности воинственным взглядом, а затем отдал приказ:
— Калкин — встать!
Они поднялись, и онбаши выхватил из ножен свой мощный саррас.
— Килин сираджи — в ряд становись! — взревел он зычным голосом.
Они выстроились в ряд и держали ружья как попало в своих смуглых руках.
— Хас-дур — на плечо! — скомандовал он теперь.
Ружья взлетели вверх, сталкиваясь друг с другом, со стеной или с головами бравых героев, но через некоторое время все же благополучно легли на плечи своих владельцев.
— Исалам-дур — на караул!
Снова ружья образовали беспорядочный клубок, и при такой неразберихе не было ничего удивительного в том, что у одного отвалился ствол. Солдат неторопливо наклонился, поднял его, осмотрел со всех сторон, затем поднес к свету, чтобы заглянуть внутрь и убедиться, что отверстие, из которого стреляют, еще на месте, после чего вытащил из кармана веревку из пальмового волокна и осторожно привязал отвалившийся ствол туда, где ему и положено быть, а именно — к ложу. Затем, наконец, с весьма довольным видом он привел отреставрированное оружие в положение, предписанное последней командой.
— Сессиз, сёйле-ме-низ — стоять смирно и не разговаривать!
При этом крике они с видимой силой и энергией сжали губы и весьма серьезным подмигиванием дали понять, что их непреклонная воля — не издавать ни звука. Они поняли, что их позвали охранять трех преступников, а значит, нужно было произвести на нас впечатление.
Мне действительно стоило усилий, чтобы оставаться серьезным при этом странном упражнении, и, как я отчетливо заметил, мое веселое настроение заодно укрепило и мужество моих двух спутников.
И снова дверь отворилась. Вошел ожидаемый. Это был он.
Не удостоив нас и взглядом, он подошел к ковру, опустился рядом с векилем и взял трубку из рук черного слуги, который вошел с ним и раскурил ее. Лишь затем он поднял глаза и окинул нас взглядом, исполненным такого презрения, какого только можно было себе представить.
Теперь слово взял наместник:
— Это тот человек, которого вы хотели видеть. Он твой знакомый?
— Да.
— Ты прав; он твой знакомый, то есть ты его знаешь. Но он тебе не друг.
— Я бы и поблагодарил за его дружбу. Как его зовут?
— Его зовут Абу эль-Насср.
— Это неправда! Его имя — Хамд иль-Амасат.
— Гяур, не смей обвинять меня во лжи, иначе получишь еще двадцать ударов! Конечно, моего друга зовут Хамд иль-Амасат; но знай, ты, пес из неверных, когда я еще служил миралаем в Стамбуле, на меня однажды ночью напали греческие разбойники; тут подошел Хамд иль-Амасат, поговорил с ними и спас мне жизнь. С той ночи его зовут Абу эль-Насср, Отец Победы, ибо никто не может ему противостоять, даже греческий разбойник.
Я не мог удержаться и, смеясь, покачал головой.
— Ты хочешь сказать, что был в Стамбуле миралаем, то есть полковником? В каком полку?
— В гвардии, ты, сын шакала.
Я шагнул к нему ближе и поднял правую руку.
— Посмей еще раз меня оскорбить, и я дам тебе такую ссилле, то есть такую пощечину, что завтра ты свой нос за минарет примешь! Ты-то был полковником! Такое ты можешь рассказывать своим оазисным героям, но не мне; понял!
Он вскочил с необычайной быстротой. Такого с ним еще не случалось; это превосходило все его понятия; он уставился на меня, словно я был привидением, и затем заикаясь, не знаю, от ярости или от смущения, произнес:
— Человек, я мог бы стать даже лави-пашой, то есть генерал-майором, если бы это место в Кбилли не было мне милее!
— Да, ты — истинный образец мужества и отваги. Ты сражался с разбойниками, которых твой друг победил одними лишь словами, слышишь? Значит, он, должно быть, был их очень хорошим знакомым или даже членом их шайки. Он совершил разбойное убийство в Алжире; он убил человека в вади Тарфауи; он застрелил на шотте Джерид моего проводника, отца этого юноши, потому что хотел меня погубить; я преследовал его до Кбилли, и нахожу этого человека снова как друга того, кто утверждает, будто был полковником на службе у великого султана. Я обвиняю его в убийстве перед тобой и требую, чтобы ты его арестовал!
Теперь поднялся и Абу эль-Насср. Он воскликнул:
— Этот человек — гяур. Он выпил вина и не знает, что говорит, — заметил он с весьма пренебрежительной миной. — Пусть проспится, а потом отвечает.
Это было уж слишком. В мгновение ока я схватил его, поднял и швырнул на пол. Он вскочил и выхватил нож.
— Пес, ты поднял руку на верующего; теперь ты должен умереть!
С этими словами он со всей силой бросился на меня. Но я нанес ему такой точный удар кулаком, что он рухнул и остался лежать без движения.
— Взять его! — приказал векиль своим солдатам.
Я ожидал, что они немедленно схватят меня, но, к своему удивлению, увидел, что все произошло совсем иначе. Унтер-офицер выступил перед строем своих людей и скомандовал:
— Комин силахлари — положить ружья!
Все одновременно наклонились, положили ружья на землю, а затем вернулись в прежнее положение.
— Дёндэрмек сагха — направо!
Они сделали полуповорот направо и теперь стояли в ряд друг за другом.
— Гитин эркек чевресинде, кошин-из — взять человека в середину, марш!
Как на плацу, они подняли левую ногу; фланговый отбивал такт: «соль — сагха, соль — сагха — левой — правой, левой — правой!» они прошли вокруг меня и, когда круг сомкнулся, по команде унтер-офицера остановились.
— Ону тутмин — взять его!
Двадцать рук с ровно сотней смуглых, грязных пальцев протянулись ко мне сзади и спереди, справа и слева и вцепились в мой бурнус. Все это было так комично, что я даже не пошевелился, чтобы освободиться.
— Дженабин-из, бизим — вар херифу — Ваше Высочество, мы поймали этого негодяя! — доложил главнокомандующий доблестным войском.
— Бракин-джок ону текрар азад — не отпускайте его снова! — приказал наместник строгим тоном.
Сто пальцев еще крепче и глубже впились в мой бурнус, и именно чопорное, восточное достоинство, с которым все это происходило и в котором было что-то до смешного марионеточное, стало причиной того, что я едва не расхохотался вслух.
За это время Абу эль-Насср снова поднялся. Его глаза сверкали от ярости и жажды мести, когда он сказал векилю:
— Ты велишь его расстрелять!
— Да, он будет расстрелян; но прежде я его допрошу, ибо я — справедливый судья и не хочу никого осуждать без суда. Выдвигай свое обвинение!
— Этот гяур, — начал убийца, — шел с проводником и своим слугой через шотт; он встретил нас и столкнул моего спутника в воду, так что тот несчастно утонул.
— Почему он это сделал?
— Из мести.
— За что он хотел отомстить?
— Он убил человека в вади Тарфауи; мы подошли и хотели его задержать, но он от нас ускользнул.
— Можешь ли ты поклясться в своих словах?
— Бородой Пророка!
— Достаточно! — Ты слышал эти слова? — спросил он меня затем.
— Да.
— Что ты на это скажешь?
— Что он негодяй. Он был убийцей и в своем обвинении просто перевернул все с ног на голову.
— Он поклялся, а ты гяур. Я верю не тебе, а ему.
— Спроси моего слугу! Он мой свидетель.
— Он служит неверному; его слова ничего не стоят. Я велю созвать великий совет оазиса, который выслушает мои слова и вынесет о тебе решение.
— Ты не хочешь мне верить, потому что я христианин, и все же доверяешь гяуру. Этот человек — армянин, а значит, не мусульманин, а христианин.
— Он поклялся Пророком.
— Это низость и грех, за который Бог его накажет. Если ты не хочешь меня слушать, я подам на него в суд совета оазиса.
— Гяур не может подавать в суд на верующего, и совет оазиса ничего не смог бы ему сделать, ибо мой друг обладает бу-джерульду и, следовательно, является гиольгеда падишахюнюн, тем, кто стоит в тени великого султана.
— А я — гиольгеда сенин киралюн, тот, кто ходит в тени своего короля. У меня тоже есть бу-джерульду; он у тебя в кармане.
— Он написан на языке гяуров; я бы осквернился, если бы прочел его. Твое дело будет рассмотрено сегодня же; но сначала вы получите бастонаду: ты — пятьдесят, твой слуга — шестьдесят, а твой проводник — двадцать ударов по пяткам. Отведите их во двор; я приду следом!
— Алыкомюн эллери — убрать руки! — тотчас приказал унтер-офицер.
Сотня пальцев мгновенно отпустила меня.
— Алын-из тюфенклери — поднять ружья!
Герои бросились к своим ружьям и снова взяли их.
— Вирмин хеп — юч — окружить всех троих!
В мгновение ока они окружили меня, Халефа и Омара. Нас вывели во двор, в центре которого находился похожий на скамью блок. Его вид указывал на то, что он предназначался для тех, кто должен был получить бастонаду.
Поскольку я сам подчинился спокойно, мои спутники последовали без всякого сопротивления, но по их глазам я видел, что они ждут лишь моего примера, чтобы положить конец этой комедии.
Когда мы некоторое время постояли перед колодкой, появился векиль с Абу эль-Нассром. Черный слуга нес перед ними ковер, расстелил его на земле и, когда они уселись, подал им огонь для потухших трубок. Теперь векиль указал на меня.
— Вермин она элли — дайте ему пятьдесят!
Теперь пришло время.
— Мой бу-джерульду все еще у тебя в кармане? — спросил я его.
— Да.
— Отдай его мне!
— Ты его никогда не получишь обратно!
— Почему?
— Чтобы ни один верующий не осквернился им.
— Ты действительно хочешь велеть меня бить?
— Да.
— Тогда я покажу тебе, как поступает немси, когда он вынужден сам добиваться справедливости!
Маленький двор с трех сторон был окружен высокой стеной, а с четвертой — зданием; другого выхода, кроме того, через который мы вошли, не было. Зрителей не было; нас было трое против тринадцати. Оружие нам оставили, как того требовал рыцарский обычай пустыни; векиль был совершенно безвреден, как и его солдаты, и только Абу эль-Насср мог быть опасен. Я должен был прежде всего вывести его из строя.
— У тебя есть веревка? — тихо спросил я Омара.
— Да; веревка от моего бурнуса.
— Развяжи ее! — И, обратившись к Халефу, добавил: — Ты прыгай к выходу и никого не пропускай!
— Добудь ее себе! — тем временем ответил векиль.
— Сейчас же!
С этими словами я внезапно проскользнул между солдатами и бросился к Абу эль-Нассру, заломил ему руки за спину и так крепко уперся коленом в шею, что он не мог пошевелиться в своем сидячем положении.
— Свяжи его! — приказал я Омару.
Этот приказ был, собственно, излишен, ибо Омар сразу меня понял и уже обматывал свою веревку вокруг рук армянина. Прежде чем против нас успели что-либо предпринять, он был связан. Мое внезапное нападение так ошеломило векиля и его телохранителей, что они смотрели на меня в полном смятении. Я вытащил нож правой рукой и схватил его левой за шиворот. Он от ужаса вытянул руки и ноги, словно был уже совершенно мертв; зато в солдатах пробудилась жизнь.
— Хачин, арамин имдади — разбегайтесь, зовите на помощь! — взревел онбаши, первым обретший дар речи.
Сабля ему мешала; он бросил ее и бросился к выходу; остальные последовали за ним. Но там уже стоял доблестный Халеф с ружьем наготове.
— Гери; дурар-сиз бунда — назад! Вы останетесь здесь! — крикнул он им навстречу.
Они опешили, повернулись и бросились во все стороны, ища укрытия в углах стен.
Омар тоже выхватил нож и с мрачным видом был готов вонзить его в сердце Абу эль-Нассра.
— Ты мертв? — спросил я векиля.
— Нет, но ты меня убьешь?
— Это зависит от тебя, о воплощение всяческой справедливости и отваги. Но я говорю тебе, что твоя жизнь висит на тонком волоске.
— Что ты от меня требуешь, сихди?
Не успел я ответить, как раздался испуганный женский крик. Я поднял голову и заметил толстую, маленькую женскую фигуру, которая со всех ног катилась к нам от входа.
— Тут — стой! — пронзительно крикнула она мне. — Ольдирме ону; дир беним коджа — не убивай его; он мой муж!
Значит, эта толстая, круглая мадам, которая с поистине плавательными движениями устремилась ко мне под своей плотной одеждой, была госпожой наместницей. Вероятно, она хотела из женских покоев, снабженных деревянной решеткой, понаблюдать за интересной экзекуцией и к своему ужасу заметила, что теперь ее собираются провести над ее супругом. Я спокойно спросил ее:
— Кто ты?
— Им кари векилюн, я жена векиля, — ответила она.
— Эвет, дир беним аврет, гюль Кбиллинюн — да, она моя жена, роза Кбилли, — простонал в подтверждение наместник.
— Как ее зовут?
— Демар-им Мерсинах — меня зовут Мерсина, — сообщила она.
— Хе, демар Мерсинах — да, ее зовут Мерсина, — отозвалось эхом из уст векиля.
Итак, она была «розой Кбилли» и звалась Мерсина, то есть «мирт». Перед таким нежным созданием я должен был уступить.
— Если ты покажешь мне утреннюю зарю твоего лица, о цветок оазиса, я уберу от него свою руку, — сказал я.
Тотчас яшмак, покрывало, слетел с ее лица. Она долго жила среди арабов, чьи женщины ходят с непокрытыми лицами, и потому стала менее сдержанной, чем должны быть турчанки при других обстоятельствах. Впрочем, здесь, как она думала, речь шла о драгоценной жизни ее супруга.
Я взглянул в бесцветное, матовое, одутловатое женское лицо, такое жирное, что глаз почти не было видно, а курносого носика — и подавно. Мадам векиль было, может быть, лет сорок, но последствия этого возраста она попыталась скрыть густо подведенными черными бровями и накрашенными красным губами. Две черные точки, нанесенные углем на середину каждой щеки, придавали ей живописный вид, и когда она теперь вытянула предплечья из-под одежды, я заметил, что она окрасила хной не только ногти, но и все кисти рук.
— Благодарю тебя, солнце Джерида! — польстил я. — Если ты обещаешь мне, что векиль будет сидеть спокойно, то ему сейчас не причинят вреда.
— Каладжак-дир — он будет сидеть; я тебе это обещаю!
— Так пусть же он благодарит твою прелесть за то, что я не раздавлю его, как инжир, как смокву, что лежит под прессом для сушки. Сенин седа бенземар седая дюдюкюн — твой голос подобен голосу флейты; сенин гёз пердахламар насыль гёз гюнешюн — твой глаз сияет, как глаз солнца; иле сенин шекль шекла Шехерезаденюн бенземар — и твой стан подобен стану Шахерезады. Лишь тебе одной я приношу жертву, оставляя его в живых!
Я убрал от него руку; он выпрямился, облегченно вздохнув, но послушно остался сидеть. Она очень внимательно осмотрела меня с головы до ног и затем дружелюбным тоном спросила:
— Кто ты?
— Я немси, чужестранец, чья родина лежит далеко за морем.
— Ваши женщины красивы?
— Они красивы, но все же не сравнятся с женщинами у шотта Эль-Кебир.
Она кивнула, удовлетворенно улыбаясь, и я понял, что снискал благоволение в ее глазах.
— Немси — очень умные, очень храбрые и очень вежливые люди, это я уже не раз слышала, — решила она. — Добро пожаловать! Но почему ты связал этого человека; почему наши солдаты бегут от тебя, и почему ты хотел убить могущественного наместника?
— Я связал этого человека, потому что он убийца; твои солдаты бежали от меня, потому что поняли, что я одолею их всех одиннадцать, а векиля я связал, потому что он хотел меня побить, а потом, возможно, даже приговорить к смерти, не дав мне правосудия.
— Ты получишь правосудие!
Тут мне на ум пришло убеждение, что туфля на Востоке обладает той же магической силой, что и на Западе. Векиль, видя, что его авторитет под угрозой, попытался его восстановить:
— Я справедливый судья и буду…
— Сус-олмар-сен — ты будешь молчать! — приказала она ему. — Ты знаешь, что я знаю этого человека, который называет себя Абу эль-Насср, отец победителей; но ему следовало бы называться Абу эль-Джалани, отец лжецов. Из-за него тебя отправили в Алжир, как раз когда ты мог стать мюлязимом; из-за него ты потом попал в Тунис и был заживо похоронен в этом уединении, и каждый раз, когда он бывал у тебя, ты должен был делать что-то, что приносило тебе вред. Я ненавижу его, ненавижу и не возражаю, если этот чужестранец его убьет. Он это заслужил!
— Его нельзя убить; он гиольгеда падишахюнюн!
— Тут агзи, держи язык за зубами! Он гиольгеда падишахюнюн, то есть стоит в тени падишаха; этот же чужестранец — гиольгеда векиланюн, то есть стоит в тени наместницы, в моей тени, слышишь? И кто стоит в моей тени, того твой жар не погубит. Встань и следуй за мной!
Он поднялся; она повернулась, чтобы уйти, и он сделал вид, что последует за ней. Это, конечно, было совершенно против моих намерений.
— Стой! — приказал я, снова схватив его за шиворот. — Ты останешься здесь!
Тут она обернулась.
— Разве ты не сказал, что отпустишь его? — спросила она.
— Да, но только при условии, что он останется на своем месте.
— Он ведь не может вечно здесь сидеть!
— Ты права, о жемчужина Кбилли; но он может, во всяком случае, оставаться здесь до тех пор, пока мое дело не будет улажено.
— Оно уже улажено.
— В каком смысле?
— Разве я тебе не сказала, что ты нам добро пожалован?
— Это правда.
— Значит, ты наш гость и будешь жить у нас со своими людьми столько, сколько тебе будет угодно нас покинуть.
— А Абу эль-Насср, которого ты назвала Абу эль-Джалани?
— Он остается твоим, и ты можешь делать с ним, что хочешь.
— Это правда, векиль?
Он колебался с ответом, но строгий взгляд из глаз его госпожи заставил его заговорить:
— Да.
— Ты клянешься мне?
— Я клянусь.
— Аллахом и Его Пророком!
— Должен ли я? — спросил он мадам, розу Кбилли.
— Ты должен! — ответила она очень решительно.
— Тогда я клянусь Аллахом и Пророком.
— Теперь он может пойти со мной?
— Может.
— Ты придешь следом и разделишь с нами барашка с кускусом.
— Есть ли у тебя место, где я могу надежно укрыть Абу эль-Нассра?
— Нет. Привяжи его к стволу пальмы там, у стены. Он от тебя не сбежит, ибо я велю нашим войскам его охранять.
— Я сам его буду охранять, — ответил Омар вместо меня. — Он от меня не сбежит, а заплатит своей смертью за жизнь моего отца. Мой нож будет так же остер, как мой глаз.
Убийца с момента своего пленения не произнес ни единого слова; но его глаза злобно и зловеще сверкали на нас, когда ему пришлось последовать за нами к пальме, к которой мы его привязали. У меня, по правде говоря, не было намерения лишать его жизни; но он подлежал кровной мести, и я знал, что никакая моя просьба не смогла бы заставить Омара его помиловать. «Эд-дем б'эд-дем», или, как говорят турки, «кан каню ёдемар» — кровь за кровь. Больше всего мне, несмотря ни на что, хотелось бы, чтобы ему удалось ускользнуть без моего ведома; но пока я шел по его следу и пока он был в моей власти, я должен был считать его врагом и убийцей и, следовательно, обращаться с ним как с таковым. В любом случае, было несомненно, что он не пощадил бы меня, если бы я имел несчастье попасть в его руки.
Я оставил его на попечение Омара и отправился с Халефом в селамлык. По дороге маленький слуга спросил меня:
— Ты сказал, что этот человек не мусульманин. Это правда?
— Да. Он армянский христианин и выдает себя за мусульманина там, где считает это нужным.
— И ты считаешь его плохим человеком?
— Очень плохим.
— Видишь, эфенди, что христиане — плохие люди! Ты должен принять истинную веру, если не хочешь вечно жариться в Джехенне!
— И ты сам будешь там жариться так же долго!
— За что?
— Разве ты мне не рассказывал, что в Дерк-Асфале, в седьмом и самом глубоком аду, жарятся все лжецы и лицемеры и должны есть головы дьяволов с дерева Заккум?
— Да, но при чем здесь я?
— Ты лжец и лицемер!
— Я, сихди? Мой язык говорит правду, и в моем сердце нет лжи. Кто назовет меня так, как ты меня назвал, того настигнет моя пуля!
— Ты лжешь, что видел Мекку, и притворяешься, что ты хаджи. Мне рассказать это векилю?
— Аман, аман, прости! Ты не сделаешь этого Хаджи Халефу Омару, самому верному слуге, какого только можно найти!
— Нет, я этого не сделаю; но ты знаешь и условие, при котором я буду молчать.
— Я знаю его и буду остерегаться, но ты все равно станешь истинно верующим, хочешь ты того или нет, сихди!
Мы вошли, и нас уже ждал векиль. Он встретил меня далеко не с самым дружелюбным выражением лица.
— Садись!
Я последовал его приглашению и занял место рядом с ним, в то время как Халеф занялся трубками, которые тем временем были приготовлены в углу комнаты.
— Почему ты хотел видеть лицо моей жены? — начал он разговор.
— Потому что я франк, привыкший всегда видеть лицо того, с кем говорю.
— У вас плохие нравы! Наши женщины скрываются, ваши же выставляют себя напоказ. Наши женщины носят одежду, которая длинна сверху и коротка снизу; ваши же имеют платья, которые коротки сверху и длинны снизу, а часто и коротки одновременно и сверху, и снизу. Видели ли вы когда-нибудь у себя одну из наших женщин? Ваши же девушки приходят к нам, и зачем? О язик, о горе!
— Векиль, это то гостеприимство, которое мне было предложено вами? С каких это пор стало обычаем встречать гостя оскорблением? Мне не нужен ни твой барашек, ни твой кускус, и я снова спущусь во двор. Следуй за мной!
— Эфенди, прости! Я лишь хотел сказать, что думаю, но не хотел тебя оскорбить.
— Кто не хочет оскорблять, не должен всегда говорить, что думает. Болтливый человек подобен разбитому горшку, который никому не нужен, потому что ничего не хранит.
— Сядь обратно и расскажи мне, где ты встретил Абу эль-Нассра.
Я подробно рассказал ему о нашем приключении. Он молча слушал, а затем покачал головой.
— Так ты полагаешь, что он убил купца в Блиде?
— Да.
— Ты там не был!
— Я так заключаю.
— Только Аллах один может заключать; он всеведущ, а мысль человека подобна всаднику, которого непослушный конь несет туда, куда он не хотел.
— Только Аллах может заключать, потому что он всеведущ? О векиль, твой разум утомлен от множества баранов с кускусом, которых ты съел! Именно потому, что Аллах всеведущ, ему не нужно заключать; кто заключает, тот ищет результат своих умозаключений, не зная его заранее.
— Я слышу, что ты талиб, ученый, посетивший много школ, ибо ты говоришь словами, которые никто не может понять. И ты также считаешь, что он убил человека в вади Тарфауи?
— Да.
— Ты там был?
— Нет.
— Так тебе это рассказал покойник?
— Векиль, бараны, которых ты съел, знали бы, что мертвец уже не может говорить!
— Эфенди, теперь ты сам невежлив! Значит, ты там не был, и покойник не мог тебе этого сказать; откуда же ты хочешь знать, что он убийца?
— Я так заключаю.
— Я тебе уже сказал, что только Аллах может заключать!
— Я видел его след и преследовал его, и когда я его встретил, он признался мне в убийстве.
— То, что ты нашел его след, не доказывает, что он убийца, ибо следом еще никто никого не убивал. А то, что он тебе признался в убийстве, меня не смущает; он — куш-шаканюн, шутник, который хотел подшутить.
— Убийством не шутят!
— Но с человеком — шутят, и этим человеком был ты. И ты, наконец, тоже думаешь, что он застрелил проводника Садека?
— Да.
— Ты там был?
— Конечно.
— И видел это?
— Очень отчетливо. И Хаджи Халеф Омар тому свидетель.
— Ну хорошо, значит, он его застрелил; но ты действительно хочешь сказать, что он убийца?
— Конечно!
— Сихди, да укрепит Аллах твои мысли, ибо ты сейчас поймешь, что человек не должен делать умозаключений!
— Ну?
— Поскольку ты свидетель того, что он застрелил проводника, ты заключаешь, что он убийца?
— Это само собой разумеется.
— Неверно! А что, если это была кровная месть? Разве в твоей стране нет кровной мести?
— Нет.
— Тогда я тебе скажу, что кровный мститель никогда не бывает убийцей. Ни один судья его не осудит; только те, к кому принадлежал покойный, имеют право его преследовать.
— Но Садек его не оскорблял!
— Значит, его оскорбило племя, к которому принадлежал Садек.
— И это не так. Векиль, я скажу тебе, что с моей стороны я не хочу иметь ничего общего с этим Абу эль-Нассром, который на самом деле зовется Хамд иль-Амасат и, вероятно, носил еще и армянское имя, пока он меня не трогает. Но он убил проводника Садека, чьим сыном является Омар бен Садек, и этот последний, как ты сам только что объяснил, имеет право на жизнь убийцы. Разбирайся с ним, но позаботься и о том, чтобы этот Отец Победы мне больше не попадался, иначе я с ним разберусь!
— Сихди, теперь твоя речь источает мудрость. Я поговорю с Омаром, чтобы он его отпустил; ты же — мой гость, пока тебе будет угодно.
Он поднялся и направился во двор. Я предвидел, что все его усилия с Омаром будут тщетны. Действительно, через некоторое время он вернулся с мрачным лицом и оставался молчаливым, даже когда подали жареного на вертеле барана, которого приготовили прелестные, окрашенные хной пальчики «розы Кбилли». Мы с Халефом усердно принялись за еду, и как раз в тот момент, когда векиль сказал мне, что Омару следует отнести его еду во двор, так как его невозможно уговорить отойти от своего пленника, снаружи раздался громкий крик. Я прислушался, и крик повторился:
— Брех, эфендина, на помощь!
Этот крик был обращен ко мне. Я вскочил и выбежал. Омар лежал на земле и боролся с солдатами, а пленника не было видно. У другого выхода стоял черный слуга и с злорадной ухмылкой ухмылялся мне:
— Ушел, сихди — вон скачет!
Три шага — и я был перед домом и увидел, как Абу эль-Насср исчезает между пальмами. Он ехал на быстром верблюде, который, казалось, имел великолепный ход. Я все понял. Векиль потерпел неудачу во дворе, но хотел спасти Абу эль-Нассра; он приказал черному слуге приготовить верблюда, а солдатам — удержать Омара и развязать пленника. Одиннадцать храбрых героев отважились напасть на одного, и удар удался.
Правда, за этот успех они дорого заплатили. Омар пустил в ход нож, и когда я растащил клубок дерущихся, то увидел, что некоторые из них кровоточат.
— Он ушел, сихди! — задыхаясь от ярости и напряжения, произнес молодой проводник.
— Я видел.
— Куда?
— Туда.
Я указал рукой направление.
— Накажи этих здесь, эфенди, а я погонюсь за беглецом.
— Он был на верховом верблюде.
— Я все равно его догоню.
— У тебя нет животного!
— Сихди, у меня здесь есть друзья, которые дадут мне благородное животное, финики и бурдюки с водой. Прежде чем он скроется за горизонтом, я буду на его следу. Ты тоже найдешь мой след, если захочешь последовать за мной.
Он поспешил прочь.
Халеф все видел и тоже помог мне освободить Омара из рук солдат. Он пылал от гнева.
— Зачем вы освободили этого человека, вы, псы, вы, потомки мышей и крыс…
Он, несомненно, продолжил бы свою обличительную речь, если бы на площади не появилась векила. Она была снова плотно закутана в покрывало.
— Что случилось? — спросила она меня.
— Твои войска напали на моего проводника…
— Мурдарлар, чапкинлер — негодяи, мерзавцы! — крикнула она, топая ногой и выставляя красные кулаки сквозь покрывало.
— …и освободили пленника…
— Чоджуклер, доландиришлер — мальчишки, обманщики! — продолжала она, и казалось, что она вот-вот на них набросится.
— …по приказу векиля, — добавил я.
— Векиля? — Бу курд, бу яланджи, бу файдасизликлер, бу имадджиликлер — червь, непослушный, никчемный, упрямец! Моя рука настигнет его, иле гертшекки хемен шимди, и притом немедленно, в этот самый миг!
Она повернулась и в полном гневе погребла к селамлыку.
О ты, благословенная власть туфли, твой скипетр везде одинаков — на севере, как и на юге, на востоке, как и на западе! Халеф сделал очень довольное лицо и заметил:
— Она — векиль, а он — векила, и нам здесь лучше в гиольгеда векиланюн, в тени наместницы, чем если бы у нас было бу-джерульду и нас защищал гиольгеда падишахюнюн, тень великого султана. Хамдулиллах, хвала Аллаху, что я не так счастлив быть векилем этой наместницы!
Примечания:
¹ Хабир — проводник, знаток местности.
² Лагми — пальмовое вино, сок финиковой пальмы.
³ Векиль — представитель, уполномоченный, заместитель. Здесь — местный администратор.
⁴ Нефер — рядовой солдат в османской армии.
⁵ Онбаши — командир десяти солдат, десятник.
⁶ Сака — водонос в армии.
⁷ Хука — кальян.
⁸ Кеф — состояние расслабленности, блаженства, дневной отдых.
⁹ Чауш, мюлязим — младшие офицерские чины в османской армии.
Глава 3. В гареме
И я тоже лежал на мягком диване своей съемной квартиры, потягивал пряный мокко и упивался ароматом душистого джебели¹, что струился из моей трубки. Толстые, без окон наружу стены сдерживали солнечный зной, а расставленные пористые глиняные сосуды, сквозь стенки которых испарялась нильская вода, делали атмосферу настолько сносной, что я почти не ощущал обычной для полуденного времени расслабленности.
Тут снаружи раздался бранящийся голос моего слуги Халефа-аги.
Халеф-ага? Да, мой добрый, маленький Халеф стал агой, господином, и кто же его таковым сделал? Забавный вопрос! Кто же еще, как не он сам!
Мы прибыли в Египет через Триполи и Куфару, посетили Каир, который арабы называют попросту эль-Маср, «столица», или еще охотнее эль-Кахира, «Победоносная», проплыли вверх по Нилу, насколько позволяли мои скромные средства, а затем сняли для отдыха жилище, в котором я чувствовал бы себя вполне хорошо, если бы мой в остальном превосходный диван и все ковры не были столь густо населены теми прыгучими, жалящими тварями, о которых старый, добрый Фишарт² писал:
«Кусает что-то, что ж это за зверь?» —
и из которых, помимо большеглазого Pulex canis и красноватого Pulex musculi, известны еще всеми любимый Pulex irritans и яростный Pulex penetrans. К сожалению, должен сказать, что Египет — это охотничьи угодья не «раздражающей», а «проникающей» блохи, и потому, думаю, не стоит добавлять, что мой кеф, мой полуденный отдых, не остался совсем без помех.
Итак, снаружи раздался бранящийся голос моего слуги Халефа-аги, который вырвал меня из грез:
— Что? Как? Кого?
— Эфенди, — робко ответил кто-то.
— Эфенди эль-кебир, великого господина и повелителя ты хочешь потревожить?
— Я должен с ним поговорить.
— Что? Ты должен? Сейчас, в его кеф? Неужели дьявол — да защитит меня Аллах от него! — наполнил твою голову нильским илом, что ты не можешь понять, что значит эфенди, хеким³, человек, которого Пророк питает мудростью, так что он может все, даже оживлять мертвых, если только они скажут ему, отчего умерли!
Ах, да, должен признаться, что мой Халеф здесь, в Египте, сильно, очень сильно изменился! Он стал теперь чрезвычайно горд, бесконечно груб и бессовестно хвастлив, а это на Востоке многое значит.
На Востоке каждого немца считают великим садовником, а каждого иностранца — хорошим стрелком или великим лекарем. И вот, к моему несчастью, в Каире мне в руки попала старая, наполовину заполненная гомеопатическая аптечка от Вильмара Швабе; я то тут, то там пробовал на каком-нибудь чужестранце или знакомом пять крупинок тридцатой потенции, затем во время плавания по Нилу давал своим гребцам от всевозможных мнимых недугов щепотку молочного сахара и с невероятной быстротой обрел славу врача, который якшается с шайтаном, потому что тремя зернышками дурры может оживлять мертвых.
Эта слава пробудила в голове моего Халефа легкую форму мании величия, которая, к счастью, не мешала ему быть самым верным и внимательным слугой. Само собой разумеется, что именно он больше всего способствовал распространению моей славы; он впал в постыдный порок покойного барона Мюнхгаузена-старшего и вдобавок пытался блистать грубостью, которая грозила стать классической.
Так, среди прочего, он купил себе на свое скудное жалованье нильский кнут, без которого его было не увидеть. Он знал Египет с давних пор и утверждал, что без кнута там не обойтись, ибо он творит чудеса большие, чем вежливость и деньги, которых у меня, по правде говоря, было не в избытке.
— Да сохранит Бог твою речь, сихди, — снова послышался просительный голос, — но мне действительно нужно увидеть и поговорить с твоим эфенди, великим лекарем из Франкистана.
— Не сейчас.
— Это очень необходимо, иначе мой господин не послал бы меня.
— Кто твой господин?
— Это богатый и могущественный Ибрагим-Мамур, да дарует ему Аллах тысячу лет жизни.
— Ибрагим-Мамур? Кто же этот Ибрагим-Мамур, и как звали его отца? Кто был отцом его отца и отцом отца его отца? Кем он был рожден и где живут те, кому он обязан своим именем?
— Этого я не знаю, сихди, но он могущественный господин, как уже говорит его имя.
— Его имя? Что ты имеешь в виду?
— Ибрагим-Мамур. Мамур означает правитель провинции, и я говорю тебе, что он действительно был мамуром.
— Был? Значит, он им больше не является?
— Нет.
— Так я и думал. Никто его не знает, даже я, Халеф-ага, храбрый друг и защитник моего повелителя, никогда о нем не слышал и не видел даже кончика его тарбуша. Уходи, у моего господина нет времени!
— Так скажи мне, сихди, что я должен сделать, чтобы попасть к нему!
— Разве ты не знаешь слова о серебряном ключе, что отпирает обители мудрости?
— Этот ключ у меня с собой.
— Так отпирай!
Я напряженно прислушался и различил тихое позвякивание монет.
— Один пара? Человек, я говорю тебе, что замочная скважина больше твоего ключа; он не подходит, ибо слишком мал.
— Тогда я должен его увеличить.
Снаружи снова звякнуло, словно мелкие серебряные монеты. Я не знал, смеяться мне или сердиться. Этот Халеф-ага стал поистине необычайно пронырливым портье!
— Три пара? Хорошо, так можно хотя бы спросить, что тебе нужно у эфенди.
— Он должен прийти и принести свое волшебное лекарство.
— Человек, что тебе взбрело в голову! За три пара я должен уговорить его отдать это лекарство, которое ему в первую ночь каждого новолуния приносит белая фея?
— Это правда?
— Я, Хаджи Халеф Омар-ага бен Хаджи Абуль-Аббас ибн Хаджи Давуд аль-Госсарах, говорю это. Я сам ее видел, и если ты не веришь, то сейчас отведаешь эту камчиламу, мой нильский кнут!
— Я верю, сихди!
— Это твое счастье!
— И дам тебе еще два пара.
— Давай их сюда! Кто же болен в доме твоего господина?
— Это тайна, которую может узнать только эфенди.
— Только эфенди? Негодяй, разве я не тоже эфенди, который видел фею! Иди домой; Халеф-ага не позволит себя оскорблять!
— Прости, сихди; я тебе скажу!
— Теперь я не хочу знать. Убирайся отсюда!
— Но я прошу тебя…
— Убирайся!
— Может, мне дать тебе еще один пара?
— Я не возьму больше ни одного!
— Сихди!
— А два!
— О, сихди, твой лоб сияет добротой. Вот тебе два пара.
— Прекрасно! Итак, кто болен?
— Жена моего господина.
— Жена твоего господина? — удивленно спросил Халеф. — Какая жена?
— У него только одна.
— И он был мамуром?
— Он так богат, что мог бы иметь сто жен, но любит только эту.
— Что с ней?
— Никто не знает; но ее тело больно, а душа — еще больнее.
— Аллах керим, Бог милостив, но не я. Я стою здесь с нильским кнутом в руке и хотел бы отходить тебя им по спине. Бородой Пророка, твой рот изрекает такую мудрость, словно у тебя при переправе на лодке разум в воду упал! Разве ты не знаешь, что у женщины нет души, и потому ей нельзя в рай? Как же может душа женщины быть больной, да еще и больнее, чем ее тело?
— Я не знаю, но так мне было сказано, сихди. Пусти меня к эфенди!
— Я не могу этого сделать.
— Почему нет?
— Мой господин знает Коран и презирает женщин. Прекраснейшая жемчужина среди женщин для него — как скорпион в песке, и его рука никогда не касалась одеяния женщины. Он не должен любить земную женщину, иначе фея больше никогда не вернется.
Я вынужден был с каждой минутой все больше признавать талант Халефа-аги, но все же испытывал сильное желание дать ему отведать его собственного нильского кнута. Теперь раздался ответ:
— Ты должен знать, сихди, что он не коснется ее одеяния и не увидит ее облика. Он может говорить с ней только через решетку.
— Я восхищаюсь проницательностью твоих слов и мудростью твоей речи, о человек. Разве ты не понимаешь, что именно через решетку он и не может с ней говорить?
— Почему?
— Потому что здоровье, которое должен даровать эфенди, вовсе не дошло бы до женщины, а застряло бы на решетке. Уходи!
— Я не могу уйти, ибо получу сто ударов по пяткам, если не приведу мудрого эфенди.
— Благодари своего доброго господина, ты, раб египтянина, что он просвещает твои ноги милостью. Я не хочу лишать тебя твоего счастья. Салам алейкум, да будет с тобой Аллах и да пойдут тебе на пользу эти сто ударов!
— Так позволь сказать тебе еще одно, храбрый ага. У господина нашего дома в сокровищнице больше кошельков, чем ты когда-либо сможешь сосчитать. Он приказал мне, чтобы ты тоже пошел с нами, и ты получишь бакшиш, подарок, какого и сам хедив Египта не дал бы богаче.
Тут, наконец, человек поумнел и ухватил моего Халефа покрепче за то место, за которое следует хватать всякого восточного человека, если хочешь расположить его к себе. Маленький домоправитель тут же изменил тон и ответил заметно более дружелюбным голосом:
— Да благословит Аллах твои уста, мой друг! Но один пиастр в моей руке мне милее десяти кошельков в чужой. Твоя же рука худа, как шакал в силке или как пустыня за Мокаттамом.
— Да не медлит совет твоего сердца, мой брат!
— Твой брат? Человек, подумай, что ты — раб, в то время как я, свободный человек, сопровождаю и защищаю своего эфенди! Совет моего сердца остается при мне. Как может поле приносить плоды, если с неба падает так мало капель росы!
— Вот тебе еще три капли!
— Еще три? Тогда я посмотрю, могу ли я потревожить эфенди, если твой господин действительно даст такой бакшиш.
— Он даст.
— Тогда подожди!
Теперь, наконец, он счел, что «может меня потревожить», этот хитрый лис! Впрочем, он поступал согласно всеобщему дурному обычаю, так что его можно было отчасти извинить, тем более что то немногое, что он требовал за свои услуги, едва ли стоило упоминания.
Что же меня во всей этой истории восхитило, так это то, что меня требовали не к мужчине, а к женщине-пациентке. Но поскольку, за исключением кочевых племен, мусульманин никогда не показывает обитательниц своих женских покоев глазам чужого, здесь, несомненно, речь шла о немолодой женщине, которая, возможно, благодаря своим душевным качествам и характеру сохранила любовь Ибрагима-Мамура.
Халеф-ага вошел.
— Ты спишь, сихди?
Этот плут! Здесь он называл меня сихди, а снаружи сам позволял себя так называть.
— Нет. Что тебе нужно?
— Снаружи стоит человек, который хочет с тобой поговорить. У него лодка на Ниле, и он сказал, что я тоже должен пойти.
Хитрый малый сделал это заключительное замечание лишь для того, чтобы обеспечить себе обещанное вознаграждение. Я не хотел ставить его в неловкое положение и сделал вид, будто ничего не слышал.
— Что он хочет?
— Кто-то болен.
— Это необходимо?
— Очень, эфенди. Душа больной уже готова покинуть землю. Потому ты должен спешить, если хочешь ее удержать.
Хм, он был неплохим дипломатом!
— Пусть войдет!
Он вышел и ввел посланника. Тот поклонился до земли, снял обувь и затем смиренно ждал, пока я к нему обращусь.
— Подойди ближе!
— Салам алейкум! Да будет с тобой Аллах, о господин, и да будет ухо твое открыто для смиренной просьбы нижайшего из твоих рабов.
— Кто ты?
— Я слуга великого Ибрагима-Мамура, который живет выше по реке.
— Что ты должен мне сказать?
— Великая печаль пришла в дом моего повелителя, ибо Гюзела, венец его сердца, угасает в тенях смерти. Ни один лекарь, ни один факир, ни один чародей не смог остановить ход ее болезни. Тогда мой господин — да обрадует его Аллах! — услышал о тебе и твоей славе, и о том, что смерть бежит от твоего голоса. Он послал меня к тебе и велит тебе сказать: «Приди и сними росу погибели с моего цветка, и благодарность моя будет сладка и светла, как блеск золота».
Это описание пожилой женщины показалось мне несколько преувеличенным.
— Я не знаю места, где живет твой господин. Далеко ли отсюда?
— Он живет на берегу и посылает тебе лодку. Через час ты будешь у него.
— Кто доставит меня обратно?
— Я.
— Я приду. Жди снаружи!
Он взял свою обувь и удалился. Я встал, накинул другую одежду и взял свой ящичек с аконитом, сульфуром, пульсатиллой и всеми средствами, которые можно найти в аптечке из ста номеров. Уже через пять минут мы сидели в лодке, приводимой в движение четырьмя гребцами; я — погруженный в мысли, Халеф-ага — гордый, как паша с тремя бунчуками. За поясом у него были пистолеты с серебряной отделкой, которые я получил в подарок в Каире, и острый, блестящий кинжал, а в руке — неизменный нильский кнут, как лучшее средство снискать уважение, почтение и внимание среди местного населения.
Хотя жара была не из приятных, движение нашего судна вверх по течению приносило нам прохладный ветерок.
Некоторое время мы плыли мимо плантаций дурры, табака, сезама и сенны, из-за которых возвышались стройные пальмы; затем последовали необработанные участки, по которым простирались низкие заросли мимоз и сикомор; наконец, показались голые, лишенные всякой растительности скалы, и посреди этих, вероятно, уже тысячелетия назад разбросанных валунов возвышалась квадратная стена, через которую нам предстояло искать вход.
Причалив, я заметил, что узкий канал, идущий от реки, уходит под стену — видимо, для того, чтобы снабжать жителей необходимой водой без необходимости выходить за пределы своего жилища. Наш проводник шел впереди, провел нас за два угла к стороне, обращенной от воды, и подал знак у ворот, которые нам вскоре открыли.
Нам ухмыльнулось лицо негра, но мы, не обратив внимания на его глубокий, до земли, поклон, прошли мимо. Архитектурной красоты от восточного роскошного здания я не ожидал, и потому не был удивлен голым, нагим, без окон фасадом, который предстал передо мной. Но климат страны оказал все же слишком разрушительное воздействие на старую кладку, чтобы я мог порекомендовать ее в качестве жилища для нежной, больной женщины.
Раньше декоративные растения украшали узкое пространство между стеной и зданием, предлагая обитательницам приятный отдых; теперь они давно завяли и засохли. Куда бы ни падал взгляд, он не находил ничего, кроме застывшей, голой пустыни, и лишь стаи ласточек, гнездившихся в многочисленных трещинах и щелях здания, вносили хоть какое-то оживление в эту печальную, мертвую сцену.
Идущий впереди гонец провел нас через темный, низкий проход ворот в маленький двор, в центре которого находился бассейн. Значит, сюда вел канал, который я заметил ранее, и строитель уединенного дома, к счастью, в первую очередь позаботился о том, чтобы в изобилии обеспечить себя и своих близких тем, что в жарком климате тех краев является самым необходимым и незаменимым. Одновременно я заметил, что все здание было спроектировано так, чтобы без ущерба выдерживать ежегодные наводнения Нила.
Во двор выходило несколько деревянных решеток, за которыми, по-видимому, находились жилые помещения. Сейчас я не мог уделить им много времени, а лишь подал знак своему слуге с аптечкой, висевшей у него на шее, ждать здесь дальнейших распоряжений и последовал за проводником в селамлык дома.
Это была просторная, полутемная и высокая комната, через зарешеченные оконные проемы которой падал приятный, приглушенный свет. Наклеенные обои, арабески и орнаменты придавали ей жилой вид, а стоявшие в нише сосуды для охлаждения воды создавали довольно приятную температуру. Перила делили комнату на две половины: переднюю — для слуг, и заднюю — для господина и гостей. Возвышенную заднюю часть украшал широкий диван, тянувшийся от одного угла до другого, и на нем сидел Ибрагим-Мамур, «владелец многих кошельков».
Он поднялся при моем появлении, но, по обычаю, остался стоять перед своим местом. Поскольку я не носил местной обуви, мне не пришлось ее снимать; я, не обращая внимания на свои кожаные сапоги, прошел по драгоценным коврам и уселся рядом с ним. Слуги принесли неизменный кофе и еще более необходимые трубки, и теперь могло последовать дальнейшее.
Мой первый взгляд, естественно, был направлен на его трубку, ибо каждый знаток Востока знает, что по ней можно очень точно судить о положении ее владельца. Длинный, благоухающий, оплетенный позолоченной серебряной проволокой чубук наверняка стоил тысячу пиастров. Но дороже был янтарный мундштук, состоявший из двух частей, между которыми поблескивало кольцо, усыпанное драгоценными камнями. Этот человек, казалось, действительно владел «многими кошельками», но это не было поводом для смущения, ибо иной обладатель трубки стоимостью в десять тысяч пиастров свой достаток нажил, лишь отнимая и грабя угнетенных подданных. Лучше, стало быть, бросить испытующий взгляд ему в лицо!
Где же я уже видел эти черты, эти прекрасные, тонкие и в своей дисгармонии столь дьявольские черты? Пытливый, острый, колючий, нет, прямо-таки пронзительный взгляд маленьких, лишенных ресниц глаз впивается в мой и затем возвращается, холодный и словно успокоенный. Жгучие и изнуряющие страсти все глубже и глубже прокладывали следы на этом лице; любовь, ненависть, месть, честолюбие — все они помогли низвергнуть великолепно задуманную натуру в грязь порока и придать внешности этого человека то неопределимое нечто, что для доброго и чистого является верным предостережением.
Где я встречал этого человека? Я видел его; мне нужно только вспомнить; но я чувствую, что это было не при дружеских обстоятельствах.
— Салам алейкум! — медленно прозвучало из-за пышной, но крашеной в черный цвет бороды.
Голос этот был холодный, беззвучный, лишенный жизни и чувства; от него мог пробежать холодок по спине.
— Алейкум! — ответил я.
— Да взрастит Аллах бальзам на следах твоих ног и да источит мед с кончиков твоих пальцев, чтобы сердце мое не слышало более голоса своей печали!
— Да ниспошлет тебе Бог мир и да позволит мне найти яд, что точит жизнь твоего счастья, — ответил я на его приветствие, ибо даже врач не смеет спрашивать о жене мусульманина, не совершив грубейшего нарушения вежливости и обычаев.
— Я слышал, что ты мудрый хеким. Какое медресе ты посещал?
— Никакого.
— Никакого?
— Я не мусульманин.
— Не мусульманин? А кто же?
— Немси!
— Немси! О, я знаю, немси — умные люди; они знают философский камень и абракадабру, что отгоняет смерть.
— Нет ни философского камня, ни абракадабры.
Он холодно взглянул мне в глаза.
— Передо мной тебе не нужно скрываться. Я знаю, что чародеям нельзя говорить о своем искусстве, и вовсе не собираюсь его у тебя выпытывать, ты лишь должен мне помочь. Чем ты изгоняешь болезнь из человека: словами или талисманом?
— Ни словами, ни талисманом, а лекарством.
— Ты не должен скрываться от меня. Я верю в тебя, ибо, хотя ты и не мусульманин, рука твоя наделена успехом, словно ее благословил Пророк. Ты найдешь болезнь и победишь ее.
— Господь всемогущ; он может спасать и губить, и лишь ему одному подобает честь. Но если я должен помочь, то говори!
Это прямое требование раскрыть хотя бы незначительную тайну его дома, казалось, неприятно его задело, хотя он должен был быть к этому готов; но он тут же попытался скрыть свою слабость и исполнил мою просьбу:
— Ты из страны неверных, где не стыдно говорить о той, что является дочерью матери?
Я внутренне потешался над тем, как он старался избежать разговора о «своей жене», но оставался серьезным и ответил довольно холодно:
— Ты хочешь, чтобы я тебе помог, и оскорбляешь меня?
— В чем?
— Ты называешь мою родину страной неверных.
— Вы ведь неверные!
— Мы верим в одного Бога, который тот же Бог, что вы зовете Аллахом. Ты называешь меня неверным с твоей точки зрения; с тем же правом я мог бы назвать тебя так же с моей; но я этого не делаю, потому что мы, немси, никогда не нарушаем долга вежливости.
— Оставим веру! Мусульманину не подобает говорить о своей жене; но ты позволишь мне говорить о женщинах Франкистана?
— Позволяю.
— Если жена франка больна…
Он посмотрел на меня, словно ожидая моего замечания; я лишь кивнул ему, чтобы он продолжал свою речь.
— Итак, если она больна и не принимает никакой пищи…
— Никакой?
— Ни малейшей!
— Дальше!
— …теряет блеск глаз и полноту щек — если она устала и все же больше не знает наслаждения сна…
— Дальше!
— …если она лишь прислоняется, стоя, и медленно, крадучись ходит — дрожит от холода и горит от жара…
— Я слушаю. Продолжай!
— …при каждом шуме пугается и вздрагивает — если она ничего не желает, ничего не любит, ничего не ненавидит и дрожит от ударов своего сердца…
— Все дальше!
— …если ее дыхание видно, как у маленькой птички — если она не смеется, не плачет, не говорит — если она не произносит ни слова радости, ни слова жалобы и сама уже не слышит своих вздохов — если она не хочет больше видеть солнечного света и ночью бодрствуя сидит в углах…
Он снова взглянул на меня, и в его мечущихся глазах читался страх, который, казалось, питался и рос от каждого из перечисленных симптомов болезни. Он, должно быть, любил больную последним, мутным и потому самым тяжелым жаром своего почти угасшего сердца и, сам того не зная и не желая, своими словами выдал мне все свое отношение к ней.
— Ты еще не закончил! — сказал я.
— …если она порой внезапно вскрикивает, словно ей в грудь вонзают кинжал — если она без умолку шепчет чужое слово…
— Какое слово?
— Имя.
— Дальше!
— …если она кашляет и кровь течет по ее бледным губам…
Он теперь смотрел на меня так пристально и испуганно, что я понял: мое решение станет для него приговором — либо освобождающим, либо уничтожающим. Я не колеблясь вынес ему последнее:
— Тогда она умрет.
Сначала он несколько мгновений сидел неподвижно, словно его хватил удар, но затем вскочил и выпрямился передо мной. Красный фес соскользнул с его бритой наголо головы, трубка выпала из руки; на лице его сменялись самые противоречивые чувства. Это было странное, ужасное лицо; оно походило на те изображения дьявола, какие умеет рисовать гениальная кисть Доре, — без хвоста, лошадиного копыта и рогов, но с высочайшей гармонией строения, каждая черта лица — красота, и все же в общем впечатлении этих черт так отталкивающе, так уродливо, так… дьявольски. Его взгляд покоился на мне с выражением ужаса, которое постепенно сменилось гневом, а затем и угрозой.
— Гяур! — прогремел он на меня.
— Как ты сказал? — холодно спросил я.
— Гяур! сказал я. Как ты смеешь говорить мне это, пес? Кнут научит тебя, кто я, и что ты должен делать лишь то, что я тебе прикажу. Умрет она, умрешь и ты; но если сделаешь ее здоровой, можешь уходить и требовать, чего душа твоя пожелает!
Медленно и в глубочайшем душевном спокойствии я тоже поднялся, встал перед ним во весь рост и спросил:
— Знаешь ли ты, что является величайшим позором для мусульманина?
— Что?
— Взгляни на свой фес! Ибрагим-Мамур, что говорит Пророк и что говорит Коран о том, что ты обнажаешь срам своей макушки перед христианином?
В следующее мгновение он покрыл голову и, побагровев от ярости, выхватил кинжал из-за пояса.
— Ты должен умереть, гяур!
— Когда?
— Сейчас же!
— Я умру, когда будет угодно Богу, а не когда тебе заблагорассудится.
— Ты умрешь. Молись!
— Ибрагим-Мамур, — ответил я так же спокойно, как и прежде, — я охотился на медведя и плавал за гиппопотамом; слон слышал мой выстрел, и моя пуля сразила льва, «пожирателя стад». Благодари Аллаха, что ты еще жив, и проси Бога, чтобы он усмирил твое сердце. Ты не можешь этого сделать, ибо ты слишком слаб для этого, и все равно умрешь, если это не произойдет немедленно!
Это было новое оскорбление, еще более тяжкое, чем прежнее, и резким прыжком он хотел меня схватить, но тотчас отпрянул, ибо теперь и в моей руке сверкнуло оружие, которое в тех краях никогда не следует откладывать. Мы стояли друг против друга одни, так как он сразу после подачи кофе и трубок велел слугам удалиться, чтобы они не услышали ничего из нашей деликатной беседы.
С моим доблестным Халефом я не имел ни малейшего основания бояться обитателей старого дома; в случае необходимости мы вдвоем перестреляли бы немногочисленных здешних мужчин; но я слишком много догадывался о судьбе больной, которая меня чрезвычайно заинтересовала; я должен был ее увидеть и, по возможности, переговорить с ней.
— Ты хочешь стрелять? — гневно спросил он, указывая на мой револьвер.
— Да.
— Здесь, в моем доме, на моем диване?
— Конечно, если буду вынужден защищаться.
— Пес, это правда, о чем я подумал, едва ты вошел!
— Что правда, Ибрагим-Мамур?
— Что я тебя уже однажды видел.
— Где?
— Я не знаю.
— Когда?
— И этого я не знаю; но то, что это было не при добрых обстоятельствах, — несомненно.
— Точно как сегодня, ибо я удивлюсь, если эта встреча закончится добром. Ты назвал меня «псом», и я говорю тебе, что в следующее мгновение после того, как ты еще раз произнесешь это слово, моя пуля окажется у тебя в мозгу. Запомни это хорошенько, Ибрагим-Мамур!
— Я позову своих слуг!
— Зови их, если хочешь увидеть их трупы, а потом лечь мертвым рядом с ними.
— Ого, ты не бог!
— Но немси. Ты когда-нибудь чувствовал руку немси?
Он презрительно улыбнулся.
— Берегись, чтобы тебе не пришлось ее почувствовать! Она не в розовом масле купана, как твоя. Но я оставлю тебе мир твоего дома. Прощай. Ты не хочешь, чтобы я одолел смерть; да исполнится твое желание; раббена халиек, да хранит тебя Господь!
Я убрал револьвер и направился к двери.
— Стой! — крикнул он.
Я, тем не менее, пошел дальше.
— Стой! — крикнул он повелительнее.
Я почти достиг двери и не обернулся.
— Так умри, гяур!
В мгновение ока я обернулся и успел лишь отскочить в сторону. Его кинжал пролетел мимо меня и глубоко вонзился в обшивку стены.
— Теперь ты мой, негодяй!
С этими словами я бросился на него, схватил, как попало, поднял и швырнул об стену.
Он пролежал несколько секунд, а затем снова поднялся. Глаза его были широко раскрыты, вены на лбу вздулись до предела, а губы посинели от ярости; но я наставил на него револьвер, и он, оробев, остановился передо мной.
— Теперь ты узнал руку немси. Не смей больше ее дразнить!
— Человек!
— Трус! Как это называется, когда кто-то просит врача о помощи, оскорбляет его словами, а затем пытается убить из-за спины? Вера, у которой такие последователи, не может стоить многого!
— Чародей!
— Почему?
— Если бы ты не был им, мой кинжал наверняка бы тебя поразил, и у тебя не хватило бы сил меня подбросить!
— Ну хорошо! Если я чародей, то я мог бы и Гюзелу, твою жену, сохранить.
Я произнес это имя намеренно. Это подействовало.
— Кто назвал тебе это имя?
— Твой посланник.
— Неверный не должен произносить имя верующей!
— Я произношу лишь имя женщины, которая уже завтра может быть мертва.
Он снова посмотрел на меня своим ледяным, застывшим взглядом, но затем закрыл лицо руками.
— Это правда, хеким, что она уже завтра может быть мертва?
— Это правда.
— Ее нельзя спасти?
— Возможно.
— Не говори «возможно», а скажи «наверняка». Ты готов мне помочь? Если она выздоровеет, требуй, чего хочешь.
— Я готов.
— Так дай мне свой талисман или свое лекарство.
— У меня нет талисмана, и лекарства я тебе сейчас дать не могу.
— Почему нет?
— Врач может исцелить больного, только если видит его. Пойдем к ней или пусть она придет к нам!
Он отшатнулся, словно от удара.
— Машаллах, ты безумен? Дух пустыни сжег твой мозг, что ты не знаешь, чего требуешь. Женщина, на которую пал взгляд чужого мужчины, должна умереть!
— Она умрет еще вернее, если я не попаду к ней. Я должен измерить ее пульс и услышать от нее ответы на многое, что касается ее болезни. Лишь Бог всеведущ и не нуждается ни у кого спрашивать.
— Ты действительно не лечишь талисманом?
— Нет.
— И не словами?
— Нет.
— Или молитвой?
— Я молюсь и за страждущих; но Бог уже вложил нам в руки средства для их исцеления.
— Что это за средства?
— Это цветы, металлы и земли, соки и силы которых мы извлекаем.
— Это не яды?
— Я не отравляю ни одного больного.
— Можешь в этом поклясться?
— Перед любым судьей.
— И ты должен с ней говорить?
— Да.
— О чем?
— Я должен спросить ее о ее болезни и обо всем, что с ней связано.
— О других вещах — нет?
— Нет.
— Ты заранее скажешь мне каждый вопрос, чтобы я мог его разрешить?
— Я согласен.
— И ты должен также коснуться ее руки?
— Да.
— Я позволяю тебе на целую минуту. Ты должен видеть ее лицо?
— Нет; она может оставаться полностью покрытой. Но она должна несколько раз пройтись по комнате.
— Почему?
— Потому что по походке и осанке можно распознать многое, что касается болезни.
— Я позволяю тебе это и сейчас приведу больную.
— Этого не должно быть.
— Почему нет?
— Я должен видеть ее там, где она живет; я должен осмотреть все ее комнаты.
— По какой причине?
— Потому что есть много болезней, которые возникают только в неподходящих жилищах, и это может заметить только глаз врача.
— Так ты действительно хочешь войти в мой гарем¹⁰?
— Да.
— Неверный?
— Христианин.
— Я не позволяю этого!
— Тогда пусть она умрет. Салам алейкум, мир тебе и ей!
Я повернулся, чтобы уйти. Хотя из перечисления симптомов я уже понял, что Гюзела страдает тяжелым душевным недугом, я сделал вид, будто считаю это чисто телесным заболеванием; ибо именно потому, что я подозревал, что ее страдание — следствие принуждения, которое отдало ее во власть этого человека, я хотел как можно больше прояснить для себя все обстоятельства. Он позволил мне снова дойти до двери, но затем крикнул:
— Стой, хеким, останься. Ты войдешь в покои!
Я обернулся и, не выказывая своего удовлетворения, снова подошел к нему. Я победил и был чрезвычайно доволен уступками, которые он мне сделал, ибо они давали мне больше, чем, вероятно, когда-либо было дозволено европейцу. Любовь египтянина и, следовательно, его забота должны были быть весьма необычайными, чтобы он согласился на такие уступки. Конечно, я мог прочесть в каждом его выражении лица самое яростное негодование против меня, ибо для него я был непрошеным вторженцем в таинства его домашней жизни, и я был уверен, что даже в случае благополучного исцеления больной женщины я оставлю его непримиримым врагом, тем более что он, как и я, был убежден, что мы уже однажды встречались при недружелюбных обстоятельствах.
Теперь он удалился, чтобы лично отдать все необходимые распоряжения, ибо ни один из его слуг не должен был догадаться, что он позволяет чужому мужчине войти в святилище своего дома.
Он вернулся лишь через долгое время. На его сжатых губах застыло выражение твердой, упрямой решимости, и со взглядом, полным скрываемой, но все же прорывающейся ненависти, он наставлял меня:
— Ты пойдешь к ней…
— Ты уже обещал.
— И увидишь ее комнаты…
— Конечно.
— И ее саму…
— Закутанную и скрытую под покрывалом.
— И поговоришь с ней?
— Это необходимо.
— Я позволяю тебе много, бесконечно много, эфенди. Но, клянусь блаженством всех небес и муками всех адов, как только ты произнесешь слово, которого я не желаю, или сделаешь малейшее движение, которое не было мной разрешено, я зарежу ее. Ты силен и хорошо вооружен, потому мой кинжал будет направлен не против тебя, а против нее. Клянусь тебе всеми сурами Корана и всеми халифами, да благословит Аллах их память!
Он, значит, все-таки меня узнал и решил, что это заверение принесет ему больше пользы, чем самые хвастливые угрозы, будь они направлены против меня самого. Впрочем, мне и в голову не приходило ущемлять его права; лишь при его поведении я все больше не мог отделаться от подозрения, что в его отношениях с больной есть какая-то темная сторона.
— Пора? — спросил я.
— Идем!
Мы пошли. Он шагал впереди, а я следовал за ним.
Сначала мы прошли через несколько почти разрушенных комнат, в которых, должно быть, водилась всякая ночная живность; затем мы вошли в покои, которые, казалось, служили прихожей, и теперь последовали комнаты, которые, по всей видимости, использовались как собственно женские покои. Все разбросанные по ним мелочи были из тех, что ищут и с удовольствием используют женщины.
— Это те комнаты, которые ты хотел видеть. Смотри, сможешь ли ты найти в них демона болезни! — заметил Ибрагим-Мамур с полунасмешливой улыбкой.
— А соседние покои?..
— Больная находится там. Ты и их увидишь, но я должен сначала убедиться, что солнце скрыло свое лицо от глаз чужестранца. Не смей следовать за мной, а жди спокойно, пока я не вернусь!
Он вышел, и я остался один.
Итак, там находилась Гюзела. Это имя дословно означает «красавица». Это обстоятельство и все поведение египтянина поколебали мое прежнее предположение, что речь идет о пожилой женщине.
Мой взгляд скользнул по комнате. Здесь было то же самое убранство, что и в комнате хозяина дома: перила, диван, ниша с охлаждающими сосудами.
Вскоре Ибрагим снова появился.
— Ты осмотрел комнаты? — спросил он меня.
— Да.
— Ну?
— Ничего нельзя сказать, пока я не побываю у больной.
— Тогда идем, эфенди. Но позволь еще раз тебя предостеречь!
— Хорошо! Я точно знаю, что мне делать.
Мы вошли в другие покои. В широких одеждах, с плотно опущенным покрывалом, у дальней стены комнаты стояла женская фигура. Ничего не было видно, кроме маленьких ножек в бархатных туфельках.
Я начал задавать свои вопросы, сдержанность которых полностью удовлетворила египтянина, затем попросил ее сделать небольшое движение и, наконец, подать мне руку. Несмотря на серьезность ситуации, я едва не разразился громким смехом. Дело в том, что рука была так плотно обмотана толстым платком, что было совершенно невозможно разглядеть сквозь него даже положение или форму пальца. Даже предплечье было укутано таким же образом.
Я обратился к Ибрагиму:
— Мамур, эти повязки нужно снять.
— Почему?
— Я не могу прощупать пульс.
— Сними платки! — приказал он ей.
Она убрала руку под покрывало, а затем показала изящную ручку, на безымянном пальце которой я заметил очень тонкое колечко с жемчужиной. Ибрагим с напряженным вниманием следил за моими движениями. Приложив три пальца к ее запястью, я наклонил ухо ниже, словно чтобы не только почувствовать, но и услышать пульс, и — не обманываюсь ли я? — тут тихо-тихо, почти неслышно прошелестело сквозь покрывало:
— Куртар Сенитзайи — спаси Сеницу!
— Ты закончил? — спросил теперь Ибрагим, быстро подойдя ближе.
— Да.
— Что с ней?
— У нее великое, глубокое страдание, величайшее из всех, но… я спасу ее.
Эти последние четыре слова я произнес с медленным нажимом, обращаясь скорее к ней, чем к нему.
— Как называется эта болезнь?
— У нее чужое имя, которое понимают только врачи.
— Как долго продлится, пока она выздоровеет?
— Это может случиться скоро, но может и очень поздно, в зависимости от того, будете ли вы мне послушны.
— В чем я должен тебе повиноваться?
— Ты должен регулярно давать ей мое лекарство.
— Это я сделаю.
— Она должна оставаться в уединении и быть защищена от всякого гнева.
— Это будет сделано.
— Я должен ежедневно с ней говорить.
— Ты? Зачем?
— Чтобы подбирать мои средства в соответствии с состоянием больной.
— Я сам скажу тебе, как она себя чувствует.
— Ты не можешь, потому что не в состоянии судить о состоянии больного.
— О чем же ты должен с ней говорить?
— Только о том, что ты мне позволишь.
— И где это должно происходить?
— Здесь, в этой комнате, точно как сегодня.
— Скажи точно, как долго ты должен приходить!
— Если вы будете мне послушны, то через пять дней она будет… свободна от своей болезни.
— Так дай ей лекарство!
— Его здесь нет; оно внизу, во дворе, у моего слуги.
— Тогда идем!
Я повернулся к ней, чтобы этим движением молча с ней проститься. Она подняла руки под покрывалом, словно моля, и осмелилась произнести три слога:
— Эвв» Аллах, с Богом!
Но он тут же обернулся:
— Молчи! Ты должна говорить, только когда тебя спрашивают!
— Ибрагим-Мамур, — очень серьезно ответил я, — разве я не говорил тебе, что она должна быть защищена от всякого гнева, от всякой печали? Так не говорят с больной, рядом с которой уже стоит смерть!
— Тогда пусть она сама сначала позаботится о том, чтобы ей не было нужды огорчаться. Она знает, что не должна говорить. Идем!
Мы вернулись в селамлык, где я послал за Халефом, который вскоре появился с аптечкой. Я дал Ignatia вместе с необходимыми предписаниями и затем приготовился уходить.
— Когда ты придешь завтра?
— В тот же час.
— Я снова пришлю тебе лодку. Сколько ты требуешь за сегодня?
— Ничего. Когда больная выздоровеет, можешь дать мне, что тебе будет угодно.
Он все же полез в карман, вытащил богато вышитый кошелек, взял несколько монет и протянул их Халефу.
— Вот, возьми ты!
Доблестный Халеф-ага взял с таким видом, словно это было великое благодеяние по отношению к египтянину, и, опуская бакшиш не глядя в карман, заметил:
— Ибрагим-Мамур, твоя рука щедра, и моя тоже. Я не закрываю ее перед тобой, ибо Пророк говорит, что щедрая рука — первая ступень к обители праведных. Да будет Аллах с тобой и со мной!
Мы ушли, и египтянин проводил нас до сада, где слуга открыл нам дверь в стене. Оставшись одни, Халеф полез в карман, чтобы посмотреть, что он получил.
— Три золотых цехина, эфенди! Да благословит Пророк Ибрагима-Мамура и да позволит его жене болеть как можно дольше!
— Хаджи Халеф Омар!
— Сихди! Ты не пожалуешь мне несколько цехинов?
— Пожалую; но еще больше больному следует желать здоровья.
— Сколько раз ты еще пойдешь, прежде чем она выздоровеет?
— Еще раз пять, возможно.
— Пять раз по три — пятнадцать цехинов; когда она выздоровеет, возможно, еще пятнадцать, итого тридцать цехинов. Я разузнаю, нет ли здесь, на Ниле, еще больных женщин.
Мы подошли к лодке, где нас уже ждали гребцы. Наш прежний проводник сидел у руля, и когда мы сели, лодка быстро поплыла вниз по течению, разумеется, быстрее, чем вверх, так что через полчаса мы достигли цели.
Мы причалили совсем рядом с дахабией¹¹, которая за время нашего отсутствия бросила якорь у берега. Ее канаты были закреплены, паруса убраны, и, по благочестивому мусульманскому обычаю, реис, капитан корабля, призывал своих людей к молитве:
— Хай аля-с-салях, готовьтесь к молитве!
Я уже собирался уходить, но быстро обернулся. Этот голос показался мне чрезвычайно знакомым. Не ослышался ли я? Неужели это был старый Хасан, которого звали Абу-эр-Рейсан, отец капитанов? Он встретился со мной и Халефом в Куфаре, где навещал сына, и вернулся с нами в Египет. Мы очень полюбили друг друга, и я был уверен, что он очень обрадуется, снова меня здесь встретив. Поэтому я подождал, пока закончится молитва, и затем крикнул на палубу:
— Хасан-эр-Рейсан, эй!
Он тотчас высунул свое старое, доброе, бородатое лицо и спросил:
— Кто это… о, Аллах акбар, велик Аллах! Не сын ли мой, Немси Кара-эфенди?
— Он самый, Абу-Хасан.
— Поднимайся, сын мой; я должен тебя обнять!
Я поднялся, и он встретил меня самым сердечным образом.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он меня.
— Отдыхаю от путешествия. А ты?
— Я иду на своем корабле из Донголы, где взял груз листьев сенны. У меня открылась течь, и мне пришлось здесь причалить.
— Как долго ты здесь пробудешь?
— Только до завтра. Где ты живешь?
— Вон там, справа, в отдельно стоящем доме.
— У тебя хороший хозяин?
— Это шейх-эль-белед¹² здешнего места, человек, которым я очень доволен. Ты будешь у меня сегодня вечером, Абу-Хасан?
— Я приду, если твои трубки не сломаны.
— У меня только одна; так что ты должен принести свою, но ты будешь курить самый восхитительный джебели, какой только был.
— Я непременно приду. Ты еще долго здесь пробудешь?
— Нет. Я хочу вернуться в Каир.
— Так поезжай со мной. Я причаливаю в Булаке.
При этом предложении мне пришла в голову мысль.
— Хасан, ты назвал меня своим другом!
— Ты им и являешься. Требуй от меня, чего хочешь, и это будет твое, если я имею это или могу это сделать!
— Я хотел бы попросить тебя об очень многом.
— Могу ли я это исполнить?
— Да.
— Тогда это уже тебе даровано. Что это?
— Это ты узнаешь вечером, когда будешь пить со мной кофе.
— Я приду и… да, мой сын, я забыл, что уже приглашен.
— Куда?
— В тот же дом, в котором живешь ты.
— К шейху-эль-беледу?
— Нет, к одному человеку из Стамбула, который два дня плыл со мной и сошел здесь. Он снял там комнату для себя и место для своего слуги.
— Кто он?
— Я не знаю; он мне не сказал.
— Но его слуга мог сказать.
Капитан засмеялся, что обычно не было его привычкой.
— Этот человек — плут, который слышал все языки, но ни одного толком не выучил. Он курит, свистит и поет целый день, а на вопросы отвечает сегодня правду, а завтра — ложь. Позавчера он был турком, вчера — черногорцем, сегодня он — друз, и Аллах знает, кем он будет завтра и послезавтра.
— Значит, ты не придешь ко мне?
— Я приду, после того как выкурю трубку с другим. Да хранит тебя Аллах; у меня еще есть работа.
Халеф уже ушел вперед; я последовал за ним и, придя в свою квартиру, растянулся на диване, чтобы привести в порядок сегодняшние впечатления. Но мне это не удалось, ибо вскоре ко мне вошел мой хозяин.
— Салам алейкум.
— Алейкум.
— Эфенди, я пришел, чтобы испросить твоего позволения.
— На что?
— Ко мне пришел чужой сихди и попросил у меня жилье, которое я ему и предоставил.
— Где это жилье?
— Наверху.
— Так этот человек меня не потревожит. Делай, что тебе угодно, шейх.
— Но твоя голова полна дум, а у него есть слуга, который, кажется, очень много свистит и поет.
— Если мне это не понравится, я ему запрещу.
Озабоченный хозяин удалился, и я снова остался один, но спокойного размышления мне все же не суждено было, ибо я услышал шаги двух человек, которые, один со двора, другой с улицы, встретились прямо у моей двери.
— Что ты здесь делаешь? Кто ты? — спросил один. По голосу я узнал Халефа, моего маленького слугу.
— А ты-то кто, и что тебе нужно в этом доме? — спросил другой.
— Я? Я принадлежу этому дому! — весьма возмущенно заметил Халеф.
— Я тоже!
— Кто ты?
— Я Хамсад аль-Джербая.
— А я Хаджи Халеф Омар-ага.
— Ага?
— Да; спутник и защитник моего господина.
— Кто твой господин?
— Великий лекарь, который живет здесь, в этой комнате.
— Великий лекарь? А что он лечит?
— Все.
— Все? Не морочь мне голову! Есть только один, кто может вылечить все.
— Кто же это?
— Я.
— Так ты тоже лекарь?
— Нет. Я тоже защитник моего господина.
— Кто твой господин?
— Этого не знают. Мы только что въехали в этот дом.
— Вы могли бы остаться на улице.
— Почему?
— Потому что вы невежливые люди и не отвечаете на вопросы. Ты скажешь мне, кто твой господин?
— Да.
— Ну?
— Он… он… мой господин, но не твой.
— Негодяй!
После этого последнего слова я услышал, как мой Халеф в высшей степени оскорбленно удалился. Другой остался стоять у входа и свистел; затем он начал тихо бормотать и напевать себе под нос; после наступила пауза, а затем он вполголоса затянул песню.
Я чуть было не подскочил от радостного удивления, ибо текст двух спетых им куплетов звучал на том арабском, которым он пользовался и на котором говорят в Алжире, так:
«Фид-дагле ма тера джекун?
Хаммин ху Набулиун
Ма балу-ху джедубб хена?
Куссу-ху, джа фитджанена!
Гема'а хомр эль-эльбисе
Васт эль-хала мунтасибе.
Ма баль хадолик вакифин?
Халлу-на нензор мусри'ин!»¹³
И эти арабские стихи, которые к тому же прекрасно рифмовались, звучат на нашем добром немецком не иначе как:
«Что там в кустах ползет, скажи?
Наполеон, поди.
Что ему ползать там, в траве?
Товарищи, вперед, гоните!
Кто там в открытом поле
Красные штаны расставил?
Что им стоять там, в чистом поле?
Товарищи, вперед, посмотрим!»
И мелодия была совершенно та же, нота в ноту, тон в тон. Когда он закончил второй куплет, я подскочил к двери, открыл ее и посмотрел на этого человека. На нем были широкие, синие шаровары, такая же куртка, кожаные сапожки и фес на голове — в общем, совершенно обычная внешность. Необычным мне показалось лишь то, что он заметил, как я разглядываю его с ног до головы, и все же без стеснения продолжал петь:
«Хум джебруку ве-джер'аду
Ве-би'ль-медафе» джадрибу
Ма баль хадик эль-карка'а?
Огсу-хум митль эз-зоба'а!
Набулиун, Набулиун,
Ара гунуд-ак джудбирун!
Би-аун Аллахи наксод-ак,
Мин эс-серир нукебкиб-ак
Джа эджуха'ль-Франсавиун,
Руведа-кум тефтахирун!
Баризу-кум лана текун,
Гада геза-кум таходун!»¹⁴
Когда он закончил, он упер руки в бока, встал передо мной, словно ни во что меня не ставя, и спросил:
— Нравится тебе, эфенди?
— Очень! Откуда у тебя эта песня?
— Сам сочинил.
— Рассказывай это кому-нибудь другому, но не мне! А мелодия?
— Сам сочинил, тем более!
— Лжец!
— Эфенди, я Хамсад аль-Джербая и не позволю себя оскорблять!
— Ты Хамсад аль-Джербая и все же большой негодяй! Эту мелодию я знаю.
— Значит, ее спел или насвистел кто-то, кто услышал ее от меня.
— А ты от кого ее услышал?
— Ни от кого.
— Ты неисправим, как видно. Эта мелодия принадлежит немецкой песне.
— О, эфенди, что ты знаешь о Германии!
— Песня называется:
Что там в кустах ползет, скажи?
Я думаю, это…
— Ух ты, что это со мной такое! — прервал он меня ликующим тоном. — Вы, может, немец?
— Разумеется!
— Правда? Немецкий эфенди? Откуда же, если можно спросить, господин хеким-баши?
— Из Саксонии.
— Саксонец! Да тут от радости можно печь сломать! И вы, должно быть, турком стали?
— Нет. А вы пруссак?
— Это само собой! Пруссак из Ютербога.
— Как вы сюда попали?
— По железной дороге, на корабле, на лошади и верблюде, а также на своих двоих.
— Кто вы по профессии?
— Цирюльник, примерно. Мне больше не нравилось дома, и я отправился в широкий мир, то туда, то сюда, пока наконец не оказался здесь.
— Вам придется мне все это рассказать. Но кому вы сейчас служите?
— Это сын константинопольского купца, и зовут его Исла бен Мафлей, у него жуткие деньги, у этого парня.
— Что он здесь делает?
— А я почем знаю? Он что-то ищет.
— Что же?
— Наверное, какую-нибудь барышню.
— Барышню? Это было бы странно!
— Но, похоже, так и есть.
— Что это за барышня?
— Черногорка какая-то, Сенича или Сеница, или как там это произносится.
— Что-о-о? — Ее зовут Сеница?
— Да.
— Вы уверены?
— Разумеется! Во-первых, у него есть ее портрет; во-вторых, он постоянно… стойте, он там наверху хлопает, господин эфенди; мне нужно подняться!
Я не сел снова, а беспокойно заходил по комнате. Хотя этот цирюльник из Ютербога, который так поэтично называл себя Хамсад аль-Джербая, должен был быть для меня чрезвычайно интересен, еще большее участие во мне пробудил его господин, который искал здесь, на Ниле, черногорку по имени Сеница. К несчастью, пришли какие-то феллахи, у которых болела голова или живот, и которым должны были помочь мои волшебные крупинки. Они, по восточному обычаю, просидели у меня целый час, прежде чем я смог узнать, что у них болит, а когда я их отпустил, они остались на месте, пока им самим не заблагорассудилось прервать аудиенцию.
Так наступил вечер. Пришел капитан и поднялся наверх, но уже через полчаса его шлепающие шаги снова послышались, и он вошел ко мне. Халеф подал табак и кофе, а затем удалился. Вскоре я услышал, как он ссорится с ютербогским турком.
— Твоя течь устранена? — спросил я Хасана.
— Еще нет. На сегодня я смог лишь заткнуть дыру и выкачать воду. Аллах даст завтра новый день.
— И когда ты отплываешь?
— Послезавтра утром.
— Ты бы меня взял с собой?
— Душа моя возрадовалась бы, если бы ты был со мной.
— А если я приведу с собой еще кого-нибудь?
— В моей дахабии еще много места. Кто это?
— Не мужчина, а женщина.
— Женщина? Ты купил себе рабыню, эфенди?
— Нет. Она жена другого.
— Который тоже поедет?
— Нет.
— Так ты купил ее у него?
— Нет.
— Он подарил ее тебе?
— Нет. Я ее у него заберу.
— Аллах керим, милостив Аллах! Ты хочешь забрать ее у него без его ведома?
— Возможно.
— Человек, ты знаешь, что это?
— Ну?
— Чикарма, похищение!
— Несомненно.
— Чикарма, которая карается смертью. Неужели твой разум помутился и душа твоя омрачилась, что ты хочешь идти на погибель?
— Нет. Все это дело еще очень сомнительно. Я знаю, ты мой друг и умеешь молчать. Я тебе все расскажу.
— Открой врата своего сердца, сын мой. Я слушаю!
Я доложил ему о своем сегодняшнем приключении, и он внимательно меня выслушал. Когда я закончил, он поднялся.
— Встань, сын мой, возьми свою трубку и следуй за мной!
— Куда?
— Это ты сейчас увидишь.
Я догадался, что он задумал, и последовал за ним. Он повел меня наверх, в жилище купца. Слуги того не было, поэтому мы вошли, предварительно оповестив о себе легким покашливанием.
Человек, который поднялся, был еще молод; ему было, может быть, лет двадцать шесть. Драгоценный чибук, который он курил, говорил мне, что ютербогец со своим «жуткими деньгами» мог быть прав. Он был интересной, симпатичной наружности, и я с первой же минуты сказал себе, что мог бы отнестись к нему с благосклонностью. Старый Абу-эр-Рейсан взял слово:
— Это крупный торговец Исла бен Мафлей из Стамбула, а это эфенди Кара Бен Немси, мой друг, которого я люблю.
— Добро пожаловать вам обоим, и садитесь! — ответил молодой человек.
У него было очень выжидательное выражение лица, ибо он должен был понимать, что у капитана, должно быть, есть веская причина так запросто его ко мне привести.
— Окажешь ли ты мне любезность, Исла бен Мафлей? — спросил старик.
— С удовольствием. Скажи, что я должен сделать.
— Расскажи этому человеку историю, которую ты только что рассказал мне!
На лице купца выразилось удивление и досада.
— Хасан-эр-Рейсан, — заметил он, — ты обещал мне молчать, а уже проболтался!
— Спроси моего друга, рассказал ли я хоть слово!
— Зачем же ты привел его сюда и просишь, чтобы я и с ним поговорил?
— Ты сказал мне, что я должен во время своего плавания, там, где мне придется причаливать вечером, держать глаза открытыми, чтобы разузнать о том, что ты потерял. Я уже открыл свои глаза и уши и привожу тебе этого человека, который, возможно, сможет дать тебе сведения.
Исла вскочил, отбросив трубку, одним рывком.
— Это правда? Ты мог бы дать мне сведения?
— Мой друг Хасан не сказал мне ни слова, и потому я даже не знаю, о чем я мог бы тебе сообщить. Говори ты сначала!
— Эфенди, если ты можешь сказать мне то, что я хочу услышать, я вознагражу тебя лучше, чем это мог бы сделать паша!
— Я не требую награды. Говори!
— Я ищу девушку по имени Сеница.
— А я знаю женщину, которая назвалась этим же именем.
— Где, где, эфенди? Говори скорее.
— Не опишешь ли мне сначала эту девушку?
— О, она прекрасна, как роза, и великолепна, как утренняя заря; она благоухает, как цветок резеды, и ее голос звучит, как пение гурий. Ее волосы — как хвост коня Гилья, а ее нога — как нога Далилы, которая предала Самсона. Ее уста источают слова доброты, а ее глаза…
Я прервал его движением руки.
— Исла бен Мафлей, это не то описание, какого я требую. Говори не языком жениха, а словами разума! С каких пор ты ее потерял?
— С двух месяцев.
— Было ли у нее что-нибудь, по чему ее можно было бы узнать?
— О, эфенди, что бы это могло быть?
— Украшение, может быть, кольцо, цепочка…
— Кольцо, кольцо, да! Я подарил ей кольцо, золото которого было тонко, как бумага, но на нем была прекрасная жемчужина.
— Я его видел.
— Где, эфенди? О, скажи скорее! И когда?
— Сегодня, несколько часов назад.
— Где?
— Недалеко отсюда, не более чем в часе пути.
Молодой человек опустился передо мной на колени и положил обе руки мне на плечи.
— Это правда? Ты не лжешь? Ты не ошибаешься?
— Это правда; я не ошибаюсь.
— Так встань, мы должны идти к ней.
— Это невозможно.
— Возможно, это должно быть возможно! Я дам тебе тысячу пиастров, две, три тысячи пиастров, если ты меня к ней отведешь!
— И если ты дашь мне сто тысяч пиастров, я не смогу тебя сегодня к ней привести.
— Когда же? Завтра, завтра рано утром?
— Возьми свою трубку, раскури ее и садись! Кто слишком спешит, тот действует медленно. Нам нужно обсудить.
— Эфенди, я не могу. Моя душа трепещет.
— Раскури свою трубку!
— У меня нет на это времени; я должен…
— Хорошо! Если у тебя нет времени для упорядоченной беседы, то я должен уйти.
— Останься! Я сделаю все, что ты хочешь.
Он снова сел на свое место и взял из жаровни тлеющий уголек, чтобы разжечь табак в своей трубке.
— Я готов. Теперь говори! — потребовал он затем.
— Сегодня богатый египтянин послал ко мне, чтобы я пришел к нему, потому что его жена больна…
— Его жена!..
— Так он мне велел передать.
— Ты пошел?
— Я пошел.
— Кто этот человек?
— Он называет себя Ибрагим-Мамур и живет выше по течению в уединенном, полуразрушенном доме на берегу Нила.
— Он окружен стеной?
— Да.
— Кто бы мог это предположить! Я обыскал все города, деревни и лагеря на Ниле, но не думал, что этот дом обитаем. Она действительно его жена?
— Я не знаю, но не думаю.
— И она больна?
— Очень.
— Валлахи, клянусь Богом, он заплатит, если с ней случится что-то плохое. Какой болезнью она страдает?
— Ее болезнь — в сердце. Она ненавидит его; она сгорает от тоски по свободе и умрет, если это не произойдет скоро.
— Не он, а она тебе это сказала?
— Нет, я это заметил.
— Ты ее видел?
— Да.
— Подслушивал?
— Нет. Он провел меня в свои женские покои, чтобы я мог поговорить с больной.
— Он сам? Невозможно!
— Он любит ее…
— Да покарает его Аллах!
— …и боялся, что она умрет, если он меня снова отошлет.
— Так ты и с ней говорил?
— Да, но только те слова, которые он мне позволил. Но она нашла время, чтобы тихо прошептать мне: «Спаси Сеницу!» Значит, она носит это имя, хотя он называет ее Гюзела.
— Что ты ей ответил?
— Что я ее спасу.
— Эфенди, я люблю тебя; моя жизнь принадлежит тебе! Он ее похитил и увез. Он обманом завладел ею. Идем, эфенди, мы должны идти. Я должен хотя бы увидеть дом, в котором она в заточении!
— Ты останешься здесь! Я пойду к ней завтра снова и…
— Я иду с тобой, сихди!
— Ты останешься здесь! Знает ли она кольцо, которое у тебя на пальце?
— Она его очень хорошо знает.
— Ты доверишь его мне?
— С удовольствием. Но зачем?
— Я снова поговорю с ней завтра и устрою так, чтобы она увидела кольцо.
— Сихди, это превосходно! Она сразу догадается, что я рядом. Но что потом?
— Расскажи сначала то, что я должен знать.
— Ты узнаешь все, господин. Наше дело — одно из крупнейших в Стамбуле; я единственный сын своего отца, и пока он управляет базаром и надзирает за слугами, я должен совершать необходимые поездки. Я очень часто бывал и в Скутари и видел Сеницу, когда она каталась по озеру с подругой. Я видел ее и позже.
— Ее отец живет не в Скутари, а на Черных горах; но она иногда спускалась, чтобы навестить подругу. Когда я два месяца назад снова поехал к тому озеру, подруга со своим мужем исчезла, и Сеница тоже!
— Куда?
— Никто не знал.
— И ее родители тоже не знали?
— Нет. Ее отец, храбрый Оско, покинул Черногорию, чтобы искать свое дитя по всему свету; я же должен был ехать в Египет за покупками. На Ниле я встретил пароход, который шел вверх по течению. Когда сандал, на котором я был, проходил мимо него, я услышал, как там назвали мое имя. Я взглянул и узнал Сеницу, которая сняла покрывало с лица, чтобы я ее узнал. Рядом с ней стоял красивый, мрачный мужчина, который тут же снова набросил на нее яшмак — больше я ничего не видел. С того часа я преследовал ее по пятам.
— Значит, ты не знаешь точно, покинула ли она родину добровольно или по принуждению?
— Добровольно — нет.
— Ты знал того человека, что стоял рядом с ней?
— Нет.
— Это удивительно! Или ты ошибся в человеке? Может быть, это была другая, похожая на нее.
— Разве она тогда звала бы меня и протягивала бы ко мне руки, эфенди?
— Это правда.
— Сихди, ты обещал ей, что спасешь ее?
— Да.
— Ты сдержишь свое слово?
— Я сдержу его, если это действительно она.
— Ты не хочешь меня брать с собой. Как же ты узнаешь, она ли это?
— Твое кольцо даст мне уверенность.
— И как ты потом выведешь ее из дома?
— Я скажу тебе, каким образом ты сможешь ее забрать.
— Я заберу ее, можешь на это положиться.
— А потом? Хасан-эр-Рейсан, готов ли ты принять ее на свою дахабию?
— Я готов, хотя и не знаю человека, у которого она находится.
— Он называет себя мамуром, как я тебе говорил.
— Если он действительно был мамуром, правителем провинции, то он достаточно могуществен, чтобы погубить нас, если поймает, — заметил капитан с серьезным видом. — Чикарма карается смертью. Мой друг Кара Бен Немси, завтра тебе придется действовать очень умно и осторожно.
Что до меня, то я думал меньше об опасности, чем о самом приключении. Конечно, было решено, что я не пошевелю и пальцем, если Ибрагим-Мамур сможет предъявить на больную действительные права.
Мы еще долго обсуждали предстоящее событие.
Примечания:
¹ Джебели — сорт ароматного табака.
² Иоганн Фишарт (ок. 1546–1590) — немецкий писатель-сатирик.
³ Хеким — врач (тюрк.).
⁴ Немси — «немец», «немецкий».
⁵ Франкистан — страна франков, Европа.
⁶ Камчилама — искаженное турецкое слово, означающее порку, наказание кнутом.
⁷ Хука — кальян.
⁸ Кеф — здесь в значении «покой», «отдых».
⁹ Чауш, мюлязим — младшие офицерские чины в османской армии.
¹⁰ Гарем — Арабское слово «гарем» означает, собственно, «священное, неприкосновенное» и у мусульман обозначает женские покои, которые отделены от остальных помещений дома. (прим. автора).
¹¹ Дахабия — тип традиционной египетской парусной лодки для путешествий по Нилу.
¹² Шейх-эль-белед — староста деревни или квартала.
¹³ Арабский текст песни — это транслитерация немецкой народной и солдатской песни «Was kraucht denn da im Busch herum?». Карл Май, зная арабский, перевел ее, сохранив рифму и ритм.
¹⁴ Продолжение арабского текста песни.
Глава 4. Похищение
Я велел певцу войти, чтобы немного с ним побеседовать, и обнаружил в нем весьма добродушного, но легкомысленного парня, которого, несмотря на все землячество, я бы, конечно, не променял на моего бравого Халефа. Я тогда и не подозревал, при каких дурных обстоятельствах мне предстоит встретиться с ним позже.
Утром я навестил Абу-эр-Рейсана на его корабле, и едва я пообедал, как появилась лодка, которая должна была меня забрать. Халеф уже давно зорко высматривал ее.
— Эфенди, я еду с тобой? — спросил он.
Я покачал головой и шутливо ответил:
— Сегодня ты мне не нужен.
— Как? Я тебе не нужен?
— Нет.
— А если с тобой что-нибудь случится!
— Что со мной может случиться?
— Ты можешь упасть в воду.
— Тогда я поплыву.
— Или Ибрагим-Мамур может тебя убить. Я по нему видел, что он тебе не друг.
— Тогда и ты мне не поможешь.
— Не помогу? Сихди, Халеф-ага — тот человек, на которого ты всегда можешь положиться!
— Тогда идем!
Ему, конечно, очень хотелось получить свой бакшиш.
Путь был проделан точно так же, но сегодня я, разумеется, был внимательнее ко всему, что могло мне пригодиться. В саду, через который нам пришлось пройти, лежало несколько толстых и довольно длинных шестов. И внешние, и внутренние ворота всегда запирались широкими деревянными засовами, конструкцию которых я хорошо запомнил. Собаки я нигде не видел, а от лодочника я узнал, что, кроме хозяина, больной и старой сиделки, в доме проживало одиннадцать феллахов, которые ночью там же и спали. Сам хозяин всегда спал на диване своего селамлыка.
Когда я вошел туда, он встретил меня с заметно более дружелюбным выражением лица, чем то, с которым он меня вчера отпустил.
— Добро пожаловать, эфенди! Ты великий лекарь.
— Вот как!
— Она уже вчера поела.
— А!
— Она говорила с сиделкой.
— Дружелюбно?
— Дружелюбно и много.
— Это хорошо. Возможно, она будет полностью здорова меньше чем через пять дней.
— А сегодня утром она даже немного пела.
— Это еще лучше. Она давно твоя жена?
Тотчас его лицо омрачилось.
— Лекари неверных очень любопытны!
— Лишь любознательны: но эта любознательность спасает многим жизнь или здоровье, которым ваши лекари не могли бы помочь.
— Твой вопрос был действительно необходим?
— Очень!
— Она еще девушка, хотя и принадлежит мне.
— Тогда помощь верна.
Он снова провел меня лишь до комнаты, в которой мне пришлось ждать вчера и в которой я остался и сегодня. Я осмотрелся повнимательнее. Окон не было; световые проемы были зарешечены. Деревянная решетка была устроена так, что ее можно было открыть, вытащив длинный, тонкий стерженек засова. Быстро приняв решение, я вытащил его и засунул за решетку так, чтобы его не было заметно. Едва я с этим справился, как снова появился Ибрагим. За ним вошла Сеница.
Я подошел к ней и задал свои вопросы. Тем временем, словно в усердии дела, я играл с кольцом, которое мне дал Исла, и при этом уронил его. Оно докатилось до ее ног; она быстро наклонилась и подняла его. Но Ибрагим тут же подошел к ней и вырвал его у нее из рук. Как бы быстро это ни произошло, у нее все же было время взглянуть на кольцо — она его узнала, я это увидел по тому, как она вздрогнула, и по непроизвольному движению ее руки к сердцу. Теперь мне здесь больше делать было нечего.
Ибрагим спросил, как я ее нашел.
— Бог добр и всемогущ, — ответил я, — он посылает своим помощь, часто прежде, чем они того ожидают. Если он захочет, она уже завтра будет здорова. Пусть она примет лекарство, которое я ей пришлю, и с верой ждет, пока я снова приду.
Сегодня она отпустила меня, не осмелившись произнести ни слова. В селамлыке уже ждал Халеф с аптечкой. Я дал лишь сахарный порошок, за что маленький ага получил еще больший бакшиш, чем вчера. Затем мы снова отправились вниз по течению.
Капитан уже ждал меня у купца.
— Ты ее видел? — крикнул мне тот навстречу.
— Да.
— Она узнала кольцо?
— Она его узнала.
— Значит, она знает, что я рядом!
— Она догадалась. И если она правильно истолкует мои слова, то знает, что сегодня ночью будет спасена.
— Но как?
— Хасан-эр-Рейсан, твоя течь устранена?
— Я закончу к вечеру.
— Ты готов принять нас и доставить в Каир?
— Да.
— Тогда слушайте меня! В дом ведут две двери, но они заперты изнутри; через них мы не проникнем. Но есть еще один путь, хотя и трудный. Исла бен Мафлей, ты умеешь плавать?
— Да.
— Хорошо. Канал ведет из Нила под стенами к бассейну, который находится в центре двора. Вскоре после полуночи, когда все уснут, мы прибудем туда, и ты проникнешь через канал и бассейн во двор. Дверь, которую ты сразу найдешь, заперта засовом, который очень легко отодвинуть. Открыв ее, ты попадешь в сад, дверь которого открывается таким же образом. Как только двери будут открыты, войду я. Мы возьмем шест из сада и приставим его к стене, чтобы взобраться к решетке, за которой находятся женские покои. Я ее уже открыл изнутри.
— А потом?
— Что будет потом, должно зависеть от обстоятельств. Мы подплывем на лодке к тому месту, где нашей первой задачей будет потопить лодку Ибрагима-Мамура, чтобы он не мог нас преследовать. Тем временем реис приготовит свою дахабию к отплытию.
Я взял карандаш и начертил план дома на листе бумаги, так чтобы Исла бен Мафлей был полностью сориентирован, когда сегодня вечером выйдет из бассейна. Остаток дня прошел в необходимых приготовлениях; наступил вечер, и когда пришло время, я позвал Халефа и дал ему необходимые указания для предстоящего приключения.
Халеф быстро собрал наши пожитки. Квартирная плата была уже внесена вперед.
Я отправился к Хасану, и Халеф вскоре пришел с вещами. Корабль был готов к отплытию и нуждался лишь в том, чтобы его отвязали от берега. Через некоторое время появился и Исла со своим слугой, которого он проинструктировал, и теперь мы сели в длинную, узкую лодку, принадлежавшую дахабии. Двое слуг должны были грести, а я управлял рулем.
Это была одна из тех ночей, когда природа покоится в таком глубоком доверии, словно на всем широком земном шаре нет ни единой угрожающей стихии.
Легкие ветерки, игравшие с тенями сумерек, улеглись; звезды юга дружелюбно улыбались из темно-синей глубины неба, и воды почтенной реки текли спокойно и беззвучно в своем широком русле. Этот покой царил и в моей душе, хотя поверить в это кажется трудным.
То, что мы собирались совершить, было делом нелегким, но ведь трепещешь лишь перед событием; когда же оно уже намечено или даже началось, ты смиряешься с шансами и можешь действовать без внутренней борьбы. Ночное похищение, возможно, и не было необходимо; мы могли бы скорее привлечь Ибрагима-Мамура к суду. Но мы ведь не знали, как обстоят дела и какие законные и незаконные средства были в его распоряжении, чтобы отстоять свои права на Сеницу. Лишь от нее самой мы могли узнать то, что должны были знать, чтобы выступить против него, а это мы могли узнать, только если нам удастся заполучить ее в свои руки за его спиной.
Через час с небольшим темные очертания здания выделились на фоне серого, каменистого окружения. Мы причалили на небольшом расстоянии ниже стены, и я сначала вышел один, чтобы произвести разведку. Я не нашел ни малейшего следа жизни во всей округе дома, и внутри стен, казалось, все тоже было в глубочайшем покое. У канала лежала лодка Ибрагима с веслами. Я сел в нее и подвел к нашему ялику.
— Вот лодка, — сказал я двум слугам. — Отплывите немного вниз, наполните ее камнями и потопите. Весла же нам пригодятся. Мы заберем их в наш ялик, который вы потом не привязывайте, а держите наготове, чтобы мы могли оттолкнуться, как только сядем. Исла бен Мафлей, следуй за мной!
Я покинул лодку, и мы прокрались к каналу. Воды его не выглядели очень привлекательно. Я бросил в него камень и по этому понял, что канал неглубок. Исла снял одежду и вошел. Вода доходила ему до подбородка.
— Получится? — спросил я его.
— Плавать лучше, чем идти. В канале столько ила, что он мне почти до колен.
— Ты все еще решительно настроен?
— Да. Принеси мою одежду к воротам. Хайди, вперед!
Он поднял ноги, вытянул руки и исчез под отверстием в стене, через которое текла вода.
Я не сразу покинул это место, а подождал еще некоторое время, так как вполне возможно, что могло случиться что-то непредвиденное, что сделало бы мое присутствие желательным. Я не ошибся, ибо как раз собирался повернуться, когда в отверстии снова показалась голова пловца.
— Ты возвращаешься?
— Да. Я не смог пройти дальше.
— Почему?
— Эфенди, мы не можем освободить Сеницу!
— Отчего же?
— Стена слишком высока…
— Это бы и не помогло, будь она ниже, ибо дом крепко заперт.
— И канал тоже.
— Заперт?
— Да.
— Чем?
— Крепкой деревянной решеткой.
— Ты не мог ее убрать?
— Она не поддается всем моим усилиям.
— Как далеко отсюда это место?
— Решетка, должно быть, находится прямо у фундамента дома.
— Я сам посмотрю. Оденься; подержи мою одежду и жди меня здесь.
Я сбросил лишь верхнюю одежду и вошел в воду. Лежа на спине, я поплыл вперед. Канал и в саду не был открыт, а покрыт каменными плитами. Когда, по моим расчетам, я должен был достичь дома, я наткнулся на решетку. Она была такой же ширины и высоты, как и сам канал, состояла из толстых, хорошо подогнанных деревянных брусьев и была прикреплена к стене железными скобами. Это приспособление, по-видимому, предназначалось для того, чтобы не пускать в бассейн животных, таких как крысы, водяные мыши и т. п. Я потряс ее; она не поддавалась, и я понял, что целиком ее не снять. Я схватил один брус обеими руками, уперся высоко поднятыми коленями в стену с обеих сторон — рывок изо всех сил, и брус сломался. Теперь появилась брешь, и за две минуты я выломал еще четыре бруса, так что образовалось отверстие, через которое я мог пролезть.
Стоило ли мне возвращаться, чтобы предоставить дальнейшее Исле? Нет, ибо это было бы пустой тратой времени. Я уже был в воде и к тому же знал местность лучше него. Итак, я пролез через проделанное мной отверстие и поплыл дальше, по воде, которая от взбаламученного ила стала совсем густой. Когда, по моим приблизительным расчетам, я должен был оказаться под внутренним двором, свод внезапно опустился до самой поверхности воды, и я понял, что нахожусь вблизи бассейна. Канал отсюда походил скорее на трубу, которая была так полностью заполнена водой, что необходимого для дыхания воздуха не было. Оставшийся путь мне предстояло, следовательно, проползти или проплыть под водой, что было не только крайне неудобно и утомительно, но и сопряжено с величайшей опасностью. Что, если на пути встретится второе, непредвиденное препятствие, и я не смогу вернуться достаточно далеко, чтобы набрать необходимый воздух? Или если меня заметят, когда я вынырну? Вполне возможно, что кто-то находился во дворе.
Эти опасения не должны были сбить меня с толку. Я набрал полную грудь воздуха, нырнул под воду и, наполовину плывя, наполовину идя, как можно быстрее двинулся вперед.
Я преодолел таким образом значительное расстояние, и уже почувствовал нехватку воздуха, как моя рука действительно наткнулась на новое препятствие. Это была, как я почувствовал, решетка из перфорированного листа, которая занимала все сечение канала и, по-видимому, должна была служить своего рода ситом или фильтром для мутной, илистой воды.
При этом открытии меня охватило настоящее беспокойство.
Назад я уже не мог, ибо прежде чем я смог бы достичь места, где более высокий свод канала позволил бы мне вынырнуть и набрать воздуха, я, несомненно, уже задохнулся бы, а довольно прочная решетка казалась очень надежно закрепленной. Здесь, конечно, было только два варианта: либо мне удастся прорваться, либо я должен был несчастно утонуть. Нельзя было терять ни мгновения.
Я уперся в лист — напрасно; я давил и жал изо всех сил, но безрезультатно. И если бы я прорвался, а за ним не оказалось бы сразу бассейна, я все равно был бы обречен. У меня оставалось воздуха и сил лишь на секунду; мне казалось, что какая-то ужасная сила вот-вот разорвет мне легкие и разнесет тело на куски — еще одно, последнее, самое последнее усилие; Господи Боже на небесах, помоги мне! Я чувствую, как смерть мокрой, ледяной рукой хватает меня за сердце; она сжимает его с жестокой, неумолимой силой и сокрушает; пульс замирает; сознание угасает; душа изо всех сил борется с ужасом; судорожное, смертельное напряжение растягивает застывающие сухожилия и мышцы — я не слышу ни треска, ни шума, но смертельная агония смогла сделать то, что не удалось жизни — решетка поддается, она выходит из пазов, я вынырнул. Долгий, долгий, глубокий вдох, который мгновенно вернул меня к жизни, затем я снова нырнул. Во дворе мог быть кто-то и заметить мою голову, которая показалась прямо в центре маленькой водной глади. У самого края я осторожно снова вынырнул и огляделся.
Луны, казалось, не было, но звезды юга излучали достаточно света, чтобы можно было различить все предметы. Я вышел из бассейна и хотел тихонько прокрасться к стене, как вдруг услышал тихий треск. Я поднял взгляд к решеткам, за которыми находились женские покои. Здесь, справа надо мной, было то место, где я убрал стержень засова, а слева от него я заметил щель в решетке той комнаты, в которую мне не разрешили войти. Это, несомненно, была спальня Сеницы. Неужели она не спала, ожидая меня? Не от решетки ли, которую она тоже открыла в своей комнате, донесся этот треск? Если так, то она видела, как я выхожу из воды, и теперь снова скрылась, так как не могла меня узнать.
Я подкрался ближе и сложил руки рупором у рта.
— Сеница! — тихо прошептал я.
Тут щель расширилась, и показалась темная головка.
— Кто ты? — прошелестело сверху.
— Хеким, который был у тебя.
— Ты пришел спасти меня?
— Да. Ты догадалась и поняла мои слова?
— Да. Ты один?
— Исла бен Мафлей снаружи.
— Ах! Его убьют!
— Кто?
— Ибрагим. Он не спит по ночам; он бодрствует. А сиделка лежит в комнате рядом со мной. Стой — слушай! О, беги скорее!
Там, за дверью, ведущей в селамлык, послышался шум. Щель наверху закрылась, и я тотчас поспешил обратно к бассейну. Это было единственное место, где я мог найти убежище. Осторожно, чтобы вода не подняла волн, которые могли бы меня выдать, я скользнул в него.
Едва это произошло, как дверь отворилась, и появилась фигура Ибрагима, который медленно и зорко обошел двор. Я стоял по горло в воде, и моя голова была скрыта за бортиком бассейна, так что египтянин не мог меня заметить. Убедившись, что ворота все еще заперты, он, завершив обход, снова скрылся в селамлыке.
Теперь я снова вышел из воды, проскользнул к воротам, отодвинул засов и открыл. Я был в саду. Быстро я пересек его, чтобы теперь открыть и ворота в стене, а затем хотел было свернуть за угол, чтобы позвать Ислу бен Мафлея, как тот как раз появился.
— Хамдулиллах, хвала Богу, эфенди! Тебе это удалось.
— Да. Но я боролся со смертью. Дай мне мою одежду!
Брюки и жилет были мокрыми; я накинул лишь куртку, чтобы не стеснять движений.
— Я уже говорил с Сеницей.
— Это правда, эфенди?
— Она поняла меня и ждала нас.
— О, идем! Скорее, скорее!
— Подожди еще!
Я пошел в сад, чтобы взять один из шестов, которые я заметил еще при первом своем посещении. Затем мы вошли во двор. Щель наверху, в решетке, уже снова открылась.
— Сеница, моя звезда, моя… — приглушенным голосом воскликнул Исла, когда я указал наверх. Я прервал его:
— Ради всего святого, тихо! Здесь не время для излияний чувств. Ты молчишь, и говорю только я!
Затем я обратился к ней наверх:
— Ты готова идти с нами?
— О, да!
— Через комнаты не получится?
— Нет. Но там, за деревянными колоннами, лежит лестница.
— Я принесу ее!
Значит, нам не понадобились ни шест, ни принесенная с собой веревка. Я пошел и нашел лестницу. Она была прочной. Когда я приставил ее, Исла полез наверх. Я тем временем прокрался к двери в селамлык, чтобы прислушаться.
Прошло некоторое время, прежде чем я увидел появившуюся фигуру девушки. Она спускалась, и Исла поддерживал ее. В тот миг, когда они коснулись земли, лестница получила толчок; она пошатнулась и с громким треском рухнула на землю.
— Бегите! Быстрее к лодке! — предупредил я.
Они поспешили к воротам, и в то же время я услышал шаги за дверью. Ибрагим услышал шум и подходил. Я должен был прикрывать отступление беглецов и потому последовал за ними не слишком быстро. Египтянин заметил меня, увидел и опрокинутую лестницу, и открытую решетку.
Он издал крик, который должны были услышать все обитатели дома.
— Хырсыз, хайдут, вор, разбойник, стой! Сюда, сюда, вы, мужчины, вы, люди, вы, рабы! На помощь!
С этими громко прокричанными словами он бросился за мной. Поскольку на Востоке не знают кроватей нашего типа, и спят обычно в одежде на диване, обитатели дома быстро поднялись на ноги.
Египтянин был прямо за мной. У наружных ворот я оглянулся. Он был всего в десяти шагах, а там, у внутренних ворот, уже появился второй преследователь.
Снаружи, справа, я заметил Ислу бен Мафлея, бегущего с Сеницей; я же повернул налево. Ибрагим обманулся. Он видел не их, а только меня, и последовал за мной. Я свернул за угол, в направлении реки, выше дома, в то время как наша лодка стояла ниже. Затем я побежал за второй угол, вдоль берега.
— Стой, негодяй! Я буду стрелять! — раздалось за моей спиной.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.