18+
Час исповеди

Бесплатный фрагмент - Час исповеди

Почти документальные истории

Объем: 298 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Лейтенант срочной службы

Записки «двухгодичника»

Вынужденное знакомство

В жаркий июньский полдень 1971 года 30 студентов-пятикурсников МЭИ, на месяц лагерных сборов превратившихся в курсантов, стояли в строю на гаревой дорожке гарнизонного стадиона, слушая объяс­нения командира. Предстояло трени­ровать подход к начальнику, повороты и отдание чести в движении. Для этого майор приказал «рассчитаться на первый-второй», перестроил курсантов в две шеренги и указал каж­дой паре место для проведения занятий. В течение 15 минут изображавший начальника номер первый должен был нещадно гонять второго номе­ра. Потом им следовало поменяться местами.

Закончив объяснять и показывать, майор куда-то отлучился, а мы занялись шагистикой. За 5 минут первые номера приказали номерам вторым 5 раз подойти к начальникам, 7 раз отдать честь в движении и 20 раз повернуться «налево», «направо» и «кругом». Так что, не дожидаясь срока, вторые номера заняли места начальников, а первые — подчиненных. Ещё через 5 минут 30 человек стали тренироваться самостоятельно. Когда каждый сам себе начальник и сам себе подчиненный, не так тупеешь: нужно и подумать, что себе скомандо­вать, и выполнить приказ.

Через 20 минут после начала занятий 30 студентов-курсантов с наслажденьем снимали пилотки, вытирали потные лбы, расстегивали воротники, доставали сигареты. Сколько же, в самом деле, можно долбить одно и то же!..

— Взвод!!! В одну шеренгу становись!!!

Перед студентами стоял взбешенный майор.

Построились.

— На первый-второй-третий-рассчитайсь! Третьи-номера-левое-плечо-вперед-марш!!! Строевым… шагом марш!!!

Натиск майора был стремительным и бурным. Его хорошо поставленный командирский голос подстегивал, словно плетка. В головах у обескураженных, смятых, лишенных способности сопротивляться и воли студентов не осталось ни единой мысли. Только — левой!!! Левой!!! Левой!!! Полсотни метров по прямой.

— Крутом… марш!!! — скомандовал майор в конце прямой, прогнал назад, остановил, повернул и приступил к разбирательству. Он видел, что каждый занимался, как хотел. На каком основании был нарушен приказ о проведении занятий парами?

— Но, товарищ майор, — послышались голоса тех, к кому вернулась способность соображать, — так удобнее…

— Почему был нарушен приказ о проведении занятий парами? Было при­казано: 15 минут командует первый, второй выполняет, потом коман­дует второй, первый выполняет. Кто дал вам право не выполнять приказа­ний?! По отношению к вам я пользуюсь властью командира полка!

— Товарищ майор, ведь…

Нет, студенческих доводов майор не принял и ещё долго говорил об уста­вах, о взаимоотношениях начальников и подчиненных, пока не остыл. Он был профессиональный строевик, но человек незлой, взысканий не последовало. При этом он решительно не мог понять, как можно, первое, ослушаться начальника, пользующегося по отношению к студентам дисциплинарной властью полковника, и, во-вторых, нарушить святой порядок проведения строевых занятий. Май­ор беззаветно верил в великий принцип армейского разделения труда: один приказывает, другой выполняет, один обязательно начальник, другой непременно подчиненный. Все существо майора — порядочного человека и при том строевика до мозга костей, «профессора фрунта», «военной косточки» — возмущалось при таком грубом попрании основ субординации.

Майор за месяц так ни разу и не поступился принципами, не отдал нам ни пяди армейской территории. А вот сержанта-сверхсрочника, назначенного старшиной курсантского под­разделения, удалось оттеснить с занятых им позиций. В самом начале лагерных сборов этот мужик, какой-то весь измятый и обтре­панный, потряс всех абсолютно точным цитированием ряда статей Устава Внутренней Службы (УВС), предписывающих правила хранения оружия и содержания отведенных для этого помещений, да и потом не раз удивлял, смешил и раздражал студентов своей полной неспособностью к самостоятельному мышлению и рабской приверженностью букве Устава. Заметил, что ребята чистят зубы по утрам, он выразил на сей счет неудовольствие, подкрепив свои претензии статьей 336:

«Выполнение правил личной гигиены включает:

• утреннее умывание с обтиранием тела до пояса прохладной водой;

• мытье рук перед каждым приемом пищи;

• умывание перед сном с чисткой зубов и мытьем ног…»

— В уставе сказано, надо чистить зубы вечером, — требовал сержант.

— Но не сказано, что нельзя чистить утром, — возражали ему.

— Надо вечером, — упирался он и отступился только тогда, когда подвергся нешуточному осмеянию.

Осмеивать майора мы даже не пробовали. Боялись? Вполне возможно. Не хотели неприятностей, проблем на пустом месте. К тому же, он вызывал уважение. Он, конечно, был существом совсем другой породы, но существом достойным. Да и он не пытался нас сломать, как ломают в армии новобранцев. Так что в наших отношениях с начальником сборов установился своеобразный паритет. Он командовал — мы, разумеется, подчинялись. При этом он жил в своем мире, мы оставались в своем.

На взгляд из нашего студенческого мира армейский мир казался очень скучным. В нем господствовала длинная, длинная, длинная скука. То и дело выпадало свободное время, потому что занятий на технике, в классах, на плацу было на удивление мало, словно настоящей целью лагерных сборов являлась не учеба, а погружение в армейскую среду. За месяц ничему новому все равно не научишься, а вот для того, чтобы пощупать, понюхать армию, попробовать ее на зуб, месяца достаточно. Хотя именно «пробовать на зуб» было особенно нечего. На солдатском пайке мы натурально голодали. Разговоры в курсантской курилке вращались вокруг еды: на обед, наверно, снова попадется одно сало, и на завтрак досталось одно сало, эх, сейчас бы шашлычку под пивко… Самыми мучительными были последние полчаса перед обедом. Они тянулись бесконечно.

Но вот, наконец, раздается зычный голос старшины:

— Взвод, выходи строиться на обед!

Да все уже вышли! Причем, давно! Это мы умеем — строиться на обед! Никого не надо подгонять!..

Обед занимал не больше десяти минут. Мясо не попадалось.

После обеда вновь ползло черепахой свободное время — время положенного по уставу отдыха. Три четверти нашего курсантского взвода проводили его в солдатской чайной, нейтрализуя молоком машинное масло, на котором готовился харч для нижних чинов.

Многих из нас картины армейской жизни привели в состояние шока. Одно дело попасть в казарму, под власть сержанта-сверхсрочника восемнадцатилетним деревенским парнем, другое — уже кое-что повидавшим, отесанным пятью курсами учебы, научившимся думать и анализировать студентом одного из лучших вузов страны, завтрашним образованным специалистом. Этот последний начинал неизбежно задаваться вопросами. Почему армия устроена именно так, а не иначе? Зачем насаждается здесь изнуряющая муштра, примитивная, непроходимо тупая и лживая партийно-политическая учеба? Для чего человека отучают думать, оболванивают, вытравливают, казалось бы, самое ценное — индивидуальность, творческие задатки? С какой целью «стригут всех под одну гребенку»? Как следует понимать тот факт, что люди, защищающие страну, не имеют паспортов граждан этой страны? Мало того, почему солдат бесправен, нищ, и, по сути, является рабом командира, от генерала до ефрейтора, в лучшем случае, рабочей скотиной?.. В моей голове теснились десятки вопросов. Кто мог на них ответить?..

Разрешите представиться!

Ответить на них, и то — не на все, и то — не до конца, я попытался только после двух лет действительной военной службы. Едва защитив диплом в МЭИ, я надел лейтенантские погоны и отправился в авиационный полк. На два года. Так Министерство обороны СССР восполняло недостаток кадровых офицеров, и не только в авиации. Призывали новоиспеченных инженеров и офицеров запаса, особенно, молодых, прошедших подготовку на военных кафедрах технических вузов, но в первую очередь, конечно, вчерашних студентов, не успевших поработать и пустить корни на «гражданке». Поэтому «двухгодичниками» стали две трети ребят из нашей группы «Электрические системы». Вместе с Валерой Смольниковым, моим институтским товарищем, мы отправились в Ленинградский военный округ и погрузились в армейскую среду.

Все два года службы я вел дневник, стараясь отразить в нем как можно больше человеческих историй, событий, фактов, деталей, подробностей. Уволившись и вернувшись в Москву, без малого год урывками — обычно по ночам — работал над армейскими записками. Они были опубликованы (и то совсем недавно) только на моем сайте в Интернете, да я и не ставил целью непременно их напечатать. Со временем они все дальше и дальше отодвигались в прошлое и, наверно, в конце концов после моего ухода оказались бы на свалке, но я вдруг решил, что называется, придать гласности несколько эпизодов и немного рассказать о моих товарищах по службе, с которыми дружу до сих пор, хотя переписываемся, тем более, видимся мы очень редко, а с некоторыми я, увы, на этом свете уж не увижусь никогда.

И вот — рассказываю. Изменив, разумеется, фамилии действующих лиц, включая свою собственную, и географию. Зачем, почему я это делаю? «Теперь армия другая»! Так говорят, так пишут. Не та, в которой служили мы, «двухгодичники». Судить не могу. Но буду очень рад, если она действительно стала другой. Ту, прежнюю советскую армию, вероятно, жестоко встряхнули две Чеченские войны, а распад СССР почти уничтожил… но уничтожил вместе со всей гнилью, которая в ней накопилась — глупостью, некомпетентностью, коррупцией, воровством, пьянством, «дедовщиной»… Думаю, никто не ожидал, что армия возродится, как птица Феникс, да еще так быстро, и окажется готовой к столь серьезным делам, как сирийская кампания. Но! Пусть даже нынешняя российская армия резко отличается от той советской, в которой мы служили, она не может стать совершенно иной, это противоречило бы природе вещей. Армия есть армия. Ее назначение, ее задачи, ее структура, организация, все ее прочие родовые черты остаются неизменными. Закон ее жизни — устав, и этот закон одинаков что для советской, что до российской армии.

Хорошо. Пусть армия «теперь другая». И это замечательно! Но — насколько и в чем другая? Что сохранилось, а что ушло в сравнении с 1972—1974 годами, когда мое поколение носило лейтенантские погоны? Нам этого уже не увидеть и не понять. А вот сегодняшние лейтенанты могли бы сравнить день нынешний и день вчерашний. В нынешнем они живут и служат, черты вчерашнего найдут в моих записках. Мне кажется, такой анализ должен стать увлекательным делом. А еще, что важно, — познавательным и полезным. Поиск истины всегда увлекателен и полезен.

Самое первое

Я медленно приближался к месту моего назначения. Диковинный тихоходный дизель, сделанный в какой-то европейской социалистической стране, четвертый час. тащился по древней, разбитой дороге, похоже, построенной еще финнами. Погода стояла на редкость унылая: дождь, туман, холод… После московской апрельской жары я физически ощущал, что забираюсь все дальше и дальше на север. Пейзаж за окном вагона подкреплял ощущения — деревья уменьша­лись в росточке, мох забирался по стволам все выше… Мхом обросли бесчисленные валуны — боль­шие, маленькие, круглые, острые, гладкие… Север!

Вот и станция. Собственно, не станция — разъезд. Собственно, и поселка нет — есть военный гарнизон. Несколько пятиэтажных домов из белого кирпича, три старых двухэтажных, казармы, строения, где расположены службы полка, офицер­ский клуб, десяток одноэтажных финских домиков, столовая, два магазина, гостиница, где меня поселили… Вокруг низкорослый реденький сосновый лес, песок под ногами, сырой морской воздух, сероватая дымка постоянного в этих краях в ве­сеннее время тумана, море в трехстах метрах, железнодорожная колея, узкая асфальтовая ленточка, ведущая в ближайший город.

Я доволок чемодан до штаба (хорошо, что попался солдатик и провел прямо, а то бы я потащился к КПП) и увидел Смольникова — бравого молодого лейтенанта, слоняющегося в ожидании беседы с замполитом. Одели Валерку быстро, завтра-послезавтра меня ждет такая же участь. Барахла, говорит, выдают огромную кучу, за два года никак не сносишь!..

Начальник строевого отдела, капитан, меня зарегистрировал и отправил к замполиту. Пошли вме­сте со Смольниковым. Замполит — очень приятный на вид моложавый подполковник по фамилии Малов с армейской «визитной карточкой» — значком академии — на кителе собрав о нас подробные данные, начал беседу. Конечно же, семейное положение. Сказал, что через ме­сяц каждому будет предоставлена комната метров в 12—14, потому что сдается (вернее, уже сдан, но еще не заселен) новый 80-квартирный дом, и в двухэтажных домах освобождается много площади. Разумеется, комна­ты он меняет на наше намерение привезти сюда семьи, но не обязатель­но сейчас, а в удобное время. Холостым комнаты не дают; почему, я пока не знаю. Жилье, говорит, сухое, светлое, есть газ, вода и титаны на дровах. Квартиры на две-три семьи. Только вот мебели — разумеется! — нет.

Вероятно, на наших физиономиях проступил скепсис: мягко, мол, стелешь… Чтоб с квартирой — и так запросто! Малов снял трубку и выз­вал какого-то капитана:

— Тут у меня сидят двое лейтенантов… Только что прибыли… Да, да… Подбери им к маю комнаты во втором или третьем ДОСах… Посуше, у них маленькие дети… Да.

(Еще в в штабе армии, мне говорили: гарнизон один из лучших по обеспеченности жильем. Кажется, не соврал тамошний кадровик!)

Ладно, поживем — увидим. Но, все-таки, весть если и не слишком радостная (какие радости, когда впереди целых два года службы?), то приятная, потому что гостиница… Потом, потом, она достойна пера бытописателя!

От замполита пошли к инженеру. Кто он по должности в точности — не ра­зобрал. Майор. Те же вопросы, что задавал сперва начальник строевого отдела, а потом замполит. Майор-инженер нам не понравился. Вял, говорит через пень-колоду, смотрит рыбьими глазами.

— Вы как, выпиваете? — спрашивает и таращит свои выпуклые водянис­тые глазищи.

Пожимаю плечами.. Что тут ответишь?

— Смотрите… это… а то мы вас отправим на Север…

Молчим. Что тут скажешь?

— В общем, так… Один из вас пойдет в ТЭЧ, другой в третью эскадрилью. Кто из вас любит паять… это… ну, радио там…

Я быстро киваю на Смольникова. Он не возражает, такое впе­чатление, что он оцепенел. Так решилась наша судьба — Валера идет в ТЭЧ, я — в третью эскадрилью.

Покинув штаб, мы еще раз окинули взглядом окружающее, осмотрели друг друга и сказали «Да…» Но тут же вспомнили рассказы замполита: летом здесь 32 градуса (июль и август), рядом море, лодки, острова, отличная рыбалка, грибы, черника, малина… Вспомнили про обещанные комнаты, ещё раз сказали «Да!», зашли в гостиницу, бросили чемо­дан, пошли обедать, потом пошли пить пиво в таверну «Зеленая радость» (как мы, в духе Стругацких, тут же окрестили местный «чепок»), потом выпили в гостинице вина, потом кофе, и долго-долго разговаривали, и это было хорошо.

Но… Как грустно стоять на вокзале и смотреть вслед поезду, уходящему к тебе домой!..

Сегодня,18 апреля 1972 года, продолжили «развлечения». Автобус привез нас в Выборг за 45 минут. От Выборга до Ленинграда ровно 2 часа на эле­ктричке. Есть также прямой поезд до Москвы, №32, отходит в 20.37,в Москве в 8 утра.

Выборг — северный, морской, сложенный из материала серого цвета, похожий на небольшой слепок с Питера, — засыпал апрельский снег… Вот и парикмахерская. Эх, хочешь, не хочешь, а надо стричься. Желательно покороче. Стрижемся почти наголо, с перебором, ибо вчера на наши шевелюры обращали неодобрительное внимание все командиры и должностные лица всех служб полка. Это действо, подобно настоящему посвящению, приближает нас к особой форме существования белковой материи, коей является офицер. Покупаем кипятильник (кофе варить), изучаем расписание автобусов и электричек.

После обеда (едва не опоздали!) часа два провели в полковой библиотеке. Средняя, книги, как везде, но есть немного хороших. Только совсем нет научных. Библиотека запущенная, книги расставлены беспоря­дочно. Так и чесались руки привести ее в порядок. Может быть, когда-ни­будь доберемся и обнаружим в этих завалах немало ценного. Но, какая б ни была, а скрасит нам жизнь библиотека.

Гостиница. Старая, обшарпанная, грязная, сырая, нет ни горячей воды, ни кухни. Холодно. Смольников, уже обживший здесь койку, говорит — пьют. Постирать негде.

Баня раз в неделю, по субботам.

Столовая — для технического состава (для летного — отдельная). Кормят хорошо, вкусно и совершенно бесплатно. В столовой опрятно. Ассортимент — 5—6 блюд на выбор. Можно брать добавку, но я пока наедаюсь.

Завтра будет неделя, как я здесь — подумать только, целая неделя и еще только неделя! Дни отчетливо отпечатываются в памяти, вечером можно точно повторить в воображении свой дневной маршрут, всегда есть дела, всегда что-то или куда-то нужно… Люди, впечатления… Но время течет медленно. Оно отчетливо и при этом размыто. Никогда, кажется, не было таких длинных недель. Никак не приходит ощущение реальности и надежно­сти теперешнего положения: как будто это нечто вроде военных лагерей после пятого курса, вроде летнего студенческого стройотряда. Ну, пожил, а не прижился, так собрал рюкзак и уехал дополнитель­ным поездом с Московского вокзала — искать черт-те что черт-те где.

Чувство неустроенности сильно. Ощущение хоть какой-то надежности дает только домашнее, приехавшее в чемодане, где все подогнано так, будто творили мозаику из старых, привычных вещей.

В мой первый день, когда мы с Валеркой зашли в гостиницу бросить че­модан, на наши голоса, распространявшиеся, очевидно, по всем фанерным боксам пустой в этот час общаги, заглянул парень — маленький, плюгавый такой, в бриджах и в тапочках. Глаза — блестящие коричневые пуговицы.

— А вы что, ребята, новенькие?

— Да.

— Откуда?

— Из Москвы.

— А! Далеко. Тут больше питерских.

— А ты давно служишь?

— Хм… три месяца осталось…

Мы подавленно молчали.

— Куда вас сунули? Третья? ТЭЧ? Нормально. Только в четвертую

не ходите: там и командир — дерьмо, и инженер — дерьмо. — Парень взглянул на часы. — Э, мне на службу пора…

Мы завистливо смотрели на закрывшуюся дверь.

22 апреля меня представили на построении в эскадрилье. За день до этого я познакомился с командиром, начальником штаба, замполитом, инженером, начальником своей группы старшим лейтенантом Савиным и двухгодичником Колькой Митяевым, которому тоже три месяца оста­лось… Все начальники спрашивали, как я отношусь к водке, все вспо­минали про двухгодичника Хорькова, тоже из МЭИ, спившегося здесь и ра­ботающего сейчас в Москве грузчиком. Замполит высказался прямо:

— Главное, не пей, и служба у тебя пройдет спокойно, нормально.

Меня вызвали из строя, я вышел и повернулся дюже неловко, за­тормозившись каблуком на ноздреватом бетоне и накренившись основа­тельно влево. Может, кто и засмеялся, я не видел толком ничего.

День был солнечный, но не весенний: блестящий, как поздней осе­нью, холодный. Шел последний день какого-то «перевода», все были заняты; меня Савин послал смотреть «живой вертолет», я полез с Митя­евым вовнутрь МИ-10. Первый раз я был в вертолете.

Говорят, наш гарнизон — самое приличное место в военном округе. Прочие — неописуемые дыры; говорят, глушь там, болота, бараки и такая тоска, что хоть вешайся. Так что у нас относительный комфорт, все же сносные ус­ловия и культурные центры, хотя и сугубо местного значения, под боком.

Мое дело — изучать вертолет, «входить в строй» (программа ввода рассчитана на месяц), все остальное меня не касается. Вертолет я совсем не знаю, мы же изучали в институте лишь теорию отдельно взятых при­боров, устройств; в лагерях больше валяли дурака, да там, к тому же, были самолеты. А здесь нужно, чтоб вертолет летал и был исправен, нужно его контролировать и находить неисправности, если они обнаруживаются. Работа, короче, сугубо практическая, опыт важен и практика. Тут сидят офицеры и сверхсрочники, съевшие собаку в этом деле. Конечно, они не разбираются в теоретических тонкостях. Может, они даже не знают, как генератор вырабатывают электроэнергию, но машины у них работают. А это все, что нужно армии.

Когда мы валяли дурака в институте, спихивали разные зачеты и прочее, на военной кафедре (незабвенный майор Кочергин!) с нас драли три шкуры. Тогда казалось, что военную профессию знаю лучше, чем свои профильные электрические системы, но после каникул, ди­плома, предоставленного военкоматом отпуска (в общей сложности на это ушло девять месяцев) выяснилось, что половина из памяти вы­ветрилась, половина — представляется смутно. Обычная история.

Снег идет вот уже второй день и тут же тает. Серо, уныло. Сидим дома, сиречь, в гостиничной комнатушке, где с трудом умещаются три койки. Наш третий в комнате, летчик, почти не бывает — идеальный сосед. Ни разу за неделю не ночевал. Ну что ж, у него тут, как болтают, две жены; при та­ком положении дел я бы тоже не стал спать в ледяной гостинице.

Посетили ближайший очаг цивилизации — приморский поселок. Тоже дыра. Зато два книжных магазина. Купили книг. Не скажу, что редкость, но вполне. Чтобы съездить в этот культурный центр, нужно разрешение инженера эскадрильи, в Выборг — командира эскадрильи, Поездка в Ленинград — уже отпуск, пиши рапорт командиру полка. Офицеры и прапорщики полка по полгода не бывают в Ленингра­де, если только не плюют на разрешения. Мы сегодня так и поступили. Есть в этих разрешениях что-то унизительное или детское — будто на горшочек просишься. А еще это материализация бессильного протеста, смешная попытка пробить брешь в установленном не тобой, навязанном тебе порядке. Иногда вот взбрыкнешь и не пойдешь на завтрак, поваляешься лишних полчаса, хлебнешь дома кофе — и все… И что же? Да ничего! Только в обед трескаешь за двоих. Благо на добавку официантки не скупятся.

Мне кажется, я люблю самолеты. Или казалось раньше? Казалось… Серый бетон аэродрома, четкий ритм, волнующие ряды вздремнувших сере­бристых птиц. Хорошо? Пилоты-асы — значительные, мужественные, благородные, любимцы женщин, для которых свята дружба, свято небо. Вот один из асов, капитан Ступин — летун первого класса, тот самый идеальный сосед с двумя женами:

— Ты мне поверь! — убеждает. — Вот когда ты придешь через два года на гражданку, ты будешь совсем другим человеком. Наберешься.

— Чего? — не понимаю я.

— Ума. Вот увидишь, будешь смотреть на жизнь просто-просто. И к выпивке, и к бабам будешь относиться так — надо, значит надо. И в се­мейной жизни тоже просто-просто.

— Не знаю… Может, мое время еще не пришло?

А сейчас — сейчас главное научиться разделять свою жизнь на две полови­нки. Научиться выключать мозг и научиться включать его вовремя. Нау­читься спокойно наблюдать.

Три дня подряд хожу на стоянку и читаю технические описания. Описания плохие, я привык к институтским разработкам, четким и под­робным, а тут накручено.

Полк летает. В первый раз я выскочил из до­мика, смотрел, как выруливает, как зависает МИ-6. Митяев лениво усме­хнулся:

— Ещё насмотришься…

Скучно. Служба энтузиазма не вызывает. Глупо считать, сколько осталось, когда и двух недель не оттрубил. А я считаю: 22 месяца.

Смотрели в клубе «Пармскую обитель». Когда в первых же кадрах появляется Мария Казарес со своей умопомрачительной талией, зал завистливо вздыхает. Отчетливо, громко.

Вздыхают, собственно, офицерские жены. Что ж, вольный воздух, большие зарплаты, пассивное существование. Позавидуешь талии!


Две недели, как уехал из Москвы.

Вернулся из госпиталя старший лейтенант, на месте которого я сплю. Борттехник на МИ-8. Звать его Валентин Алексеев. За сорок. Потаскан. Лысоват. Разговорились. В старших лейтенантах ходит пятнадцатый год.

— Стыдно сказать, ребята… Так уж получилось. Сначала в академию не пошел. Потом по комсомольской работе не пошел. Молодой был, горя­чий, пару раз попал на губу за пьянку, повздорил, ещё поругался, побузил, — ну и не задалась служба.

Семьи его здесь нет, она за сотню километров. Мотало бедного по всему Союзу, сюда попал с Курил. Собирается увольняться в январе 73-го. Говорит, что не чает, как вырваться из армии. Пенсия 150 рублей обеспечена.

Что это они все так ругают армию? Ступин тоже клянет. Однако служит и никаких серьезных попыток вырваться не делает.

(Забегая вперед. Когда я увольнялся, Алексеев ещё служил, вернее, дослуживал. За два года он успел накуролесить. Сначала слетел с борта за явку к боево­му вылету — на ученьях дело было — в невменяемом состоянии, потом — вообще из армии за серию пьянок и дебошей. В марте 74-го должен был придти на него приказ, и с какой-то грошовой пенсией — на волю. Это вместо 150 рублей. Нормальным я его в последнее время не видел. Знакомство наше осталось поверхностным, так как скоро мы со Смольнико­вым гостиницу покинули, но стало понятно даже по короткому общению — человек Валентин скверный, мелочный. Выпьет — сразу куражиться. А вот в шахматы здо­рово играл!)

У соседей отгул после учений. Пьют с утра. Нагрузившись, засыпают. В два часа дня трезвонят на этаже будильники — обед. После обеда вновь принимаются пить. Перед ужином снова трезвон… После ужина — третье действие. Не можем с Валеркой уснуть до двух ночи. За фанерной переборкой надрывается магнитофон. Иду объясняться. Зрелище — типичный бардак. Бутылки, объедки. Спят, кто где. Горит свет. Выключаю магнитофон, гашу свет.

Вечер 2-го мая. Заканчиваются праздники.

Приходит Ступин, заставляет выпить спирту. Из противообледенительной системы вертолета. Так что это не совсем спирт — процентов тридцать в нем глицерина, это «ханька» или «ханьяк». Гадость. Сладкая, маслянистая. Правда, глицерин совершенно безвреден, он выбрасывается организмом.

Вчера ходили в гости к сверхсрочнику из моей группы, Игорю Гра­дову. Посидели часика два, поели рыбки сушеной и жареной, посмотрели телевизор. Здесь принимают Финляндию, очень хорошо видно, качество изо­бражения превосходное (финны используют японскую аппаратуру), програ­мма оформлена интересно, со вкусом. Финны показывали нашу первомайскую демонстрацию и американский детектив. Фильм подан очень оригинально: вторым звуковым сопровождением идет запись зрительской реакции, сде­ланная, очевидно, в крупном кинотеатре. Фильм веселый был — сплошные взрывы хохота. Мы же ничего не поняли — ни английского, ни финского перевода, появлявшегося синхронно в виде текста.

Сегодня обозленный Валерка засел за «Войну миров» на английском, но долго не высидел.

Погода вдруг резко улучшилась, потеплело, посветлело. 30-го днем проторчали на море, лазали по камням, сидели на солнышке у воды. Потом ходили по поселку каменных финских домиков («Шанхай»), подыскивали себе квартиры. Вечером смотрели кино, посидели в кафе, пошли в клуб на танцы. Я не танцую, Валерка, как оказалось, тоже. Сидели, смотрели.

3-го мая занялся квартирой. Пошел к Малову, говорю: хочу занять однокомнатную квартиру в каменном финском домике, она пустует. «Зани­майте». Побежал в домоуправление и за полчаса получил документ, ключ. Стал жильцом. Выпросил в гостинице кровать и сетку. В квартире есть стол, тумбочка, табуретка. Матрасов и постельного белья не дали, старши­на тоже мялся-мялся, но не раскололся. Выдали на ремонт 9 рублей, на них купил ведро, швабру, веник, замок, лампочки.

Два дня после службы выводил грязь и топил печку. Тепло, тяги никакой, печка топилась, что называется, «по черному». Замок врезал. Грязь ещё осталась.

Не ахти, какой угол, довольно запачканный и замусоренный, зато свой!

Зачем полез в эту авантюру? Настоящая дача. Спокойно, отдохнуть можно от службы, отдельная квартирка в лесу, вокруг свой брат, двухгодичник.

18 мая 1972 года

Сегодня «летают полеты», как выражается начальник щтаба полка, боль­шой грамотей. Я бездельничаю, валяюсь в лесу на солнышке, подстелив свою техническую телогрейку. Не совсем, то есть, бездельничаю, продолжаю «вход в строй». Рядом валяются книги и тетрадь. Конспект становится тоньше — ­то туда листочек, то сюда, а не разбухает от знаний, как ему полагает­ся. Хотя никто меня не торопит, людей хватает, техника работает,«безо­бразий не нарушают» (опять же он, подполковник Шелест!). Человек я по­ка вполне, на 100 процентов заменимый. До конца августа, покуда не уй­дет Митяев, будет спокойно.

Старожилы считают, что повернуло на лето всерьёз. Бабочки летают. Травку кое-где можно заметить, пробивается потихоньку.

Хорошо все-таки, что целыми днями на воздухе. Загораешь, ветра обдувают, дождики поливают.

Леса тут кругом необъятные. Что ж, почти Карельский перешеек.

С печкой удалось справиться. Научился ее растапливать, и горит она прекрасно. Вчера нагнал жару, как в бане. На зиму потребуется 6 кубометров дров. Это всего 20 рублей. Напилить и наколоть можно за лето са­мим, в порядке физподготовки. Сейчас же с дровами смех и грех. Ходить в лес за ними лень, да и какие в лесу дрова? Сучья, ветки, они хороши для костра, а в печке быстро прогорают. Когда иду домой, собираю по дороге палки, доски, чурбачки, ящики. Почти все в округе подобрал. Даже корни сосен выломал, которые торчали. Разделывать все эти древесные отходы приходится ногами. Хороши для этой цели туристские ботинки.

Начфин дал аванс — 80 рублей. Еду в поселок за будильником. Все дело в будильнике — без него нельзя перебраться домой.

Пришлось вставать в половине шестого утра на полеты. Полеты — это когда совсем нечего делать, если, конечно техника работает. Тогда она летает себе, а ты сидишь. Я даже уснул на солнышке и проспал час.

Ну, зачем мы здесь нужны? Кому польза от наших дипломов, знаний и прочего? Злость и обида разбирают… Но так — редко. Чаще душа спокойна, она ни в чем и во всем сразу. Белеют ночи, носится вместе с ветром запах черемухи и в лесу пахнет ранним летом, какой-то травой, мятой, молодыми листьями, а чем конкретно — не разберу…

Двухгодичники — 1

Митяев держался абсолютно независимо и, как мне казалось, в душе глу­боко презирал армейскую среду и людей, с которыми служил два года.

Рассказывал такой случай с капитаном Самокрутовым, техником отряда:

— Неисправность. Я посмотрел — нужно опрессовку делать, на­ше все работает. Слез с вертолета, стою. Подбегает Самокрутов: «Ы…ы.. давай лезь, снимай…» (Самокрутов заикается немного). Чего я полезу, говорю, у меня начальник есть, я ему доложил. Он орать. Стой, говорю, где стоишь, или иди…

— Ну, и что было? — удивляюсь я. С тех пор вес Самокрутова заме­тно возрос, он сейчас потенциальный приемник инженера, и «тыкнуть» ему мало кто может.

— А ничего. Неисправность же не у нас была, это они должны де­лать опрессовку.

Пояснение: «они» — это группа ВД, вертолета и двигателей, группа голубой крови среди технарей, группа привилегированная. В нашей ави­ации основными, главными специалистами считаются специалисты по дви­гателям. Инженер полка, то есть, заместитель командира полка по инженерно-авиационной службе, подполковник — специалист по ВД. Инженер по эксп­луатации, второй инженер полка, — тоже. Инженер эскадрильи — двигателист. Техники отрядов — тоже. Начальник ТЭЧ — аналогично… Майоры, капитаны. Между тем, по радио- или авиаоборудованию на весь полк, как правило, один майор, один капитан — начальник соответствующей группы ТЭЧ, а ни­же старшие лейтенанты да лейтенанты. В нашем большом полку, правда, по авиаоборудованию было два инженера-майора, один по электронной ав­томатике и приборам, другой исключительно по электрооборудованию. Вот поэтому, в силу многочисленности своей и узаконенного главенству­ющего статуса группа ВД всегда «зажимает» и радистов, и «спецов», и оружейников. Чаще препирательства носят шутливый характер, но бывают случаи не шуточные, явно хамские случаи…

Итак, Митяев. Тепло отзывался он только о Кривоносе, величал его Андреем Филимонычем, всем остальным, кому можно, «тыкал», потому что все «тыкали» ему. Ни разу не видел я, чтобы он козырнул кому-нибудь. (Справедливости ради: с командиром полка мы с ним вместе ни разу нос к носу не встретились.) И еще Колька преспокойно нарушал форму одеж­ды, ходил в комбинезоне, когда это было строжайше — приказом команду­ющего армией запрещено.

На работе был не суетлив, основателен, методичен; к концу службы вертолет знал отлично, любил копаться в схемах и сломанных приборах. Сойтись мы с ним не сошлись, он по характеру, по-видимому, не способен был к тесному дружескому сближению, да и слишком мы разные люди ока­зались. Тем не менее первые три месяца я больше всего общался именно с ним, он и работе меня учил, и о людях рассказывал, и об армии, и о тех временах, когда меня ещё не было в эскадрилье. Но покровительственно­го тона по отношению ко мне он не взял, не выступал этаким стар­шим наставником.

Он закончил ЛИАП (Ленинградский институт авиационного приборо­строения), коренной петербуржец. Четыре месяца до армии работал. Приехал в Прибылово семейным (сыну, тоже Кольке уже четыре года), а в армии обзавелся вторым сыном. Единственный из двухгодичников, он сумел получить однокомнатную квартиру в пятиэтажном доме, самую, пра­вда, незавидную, угловую, на первом этаже, но все-таки для двухгодичника это было невероятным достижением! Объяснял он это случайностью: жил, мол, первый год в комната во 2-ом ДОСе, родился вто­рой потомок — и как раз рухнул угол… В такой ситуации, да с семьей, да с новорожденным, не могли не дать ему пустовавшую «хорошую» квар­тиру.

Был он очень домашним, поклонником телевизора, газеты «Совет­ский спорт» и исторических романов. Я приходил к нему несколько раз смотреть футбол, он ко мне несколько раз за велосипедом. Семью свою Колька звал не иначе, как «семейством», жену — «мамашей» (она звала его «папашей»).

При первом же нашем знакомстве он сказал мне:

— На двухгодичников здесь смотрят как на негров… Люди второго сорта.

Он пил очень мало, и на мой вопрос, почему все начальники в бе­седе с новобранцем вспоминали о горькой, ответил так:

— Здесь пьют все: от командира полка до последнего сверхсрочника. Но нужно пить умно. Если попадешься — будьте любезны, затаскают, год будут вспоминать.

Перед Первомаем мы убирали стоянку. Технология: рассыпались и бродили между вертолетами, собирая бумажки, камешки, щепочки и прочее. Как раз перед этим наш комэск, майор Барабаш, что-то ляпнул на построении.

— А наш командир большого ума мужчина, — сказал я, цитируя Стругац­ких.

— Да ты что! — искренне изумился Митяев. — Он же дурак дураком! Смотри, не скажи кому-нибудь, засмеют. Вот Кучер до него был (Кучеренко), еврей-летчик, тот был — командир. Загонял в самодеятельность, в хор. Я не пою, ну и говорю ему — не пою, мол. Митяев, в армии не бывает «не пою», не бывает, чтобы один пел, а другой нет, говорит.

— Ну и что?

— Ничего. Не ходил я. А остальных «всех до единого», как Барабаш го­ворит, заставил.

(Забегая вперед: Барабашу никогда не удавалось заставить «всех до единого». )

Митяеву удался ещё один фокус, прямо скажем, уникальный: в те­чение двух лет он не занимался марксистко-ленинской подготовкой, ни конспекта не вел, ни на семинарах не выступал. Как он ухитрился — загадка.

Забыли Кольку быстро, изредка вспоминали лишь в нашей группе. Он не запомнился эксцентричными выходками, не дал рацпредложений, не оформил стенды, не нарисовал плакаты. Он спокойно работал, так и оставшись для эскадрильской братии «вещью в себе»…

Как-то я спросил, рыбачит ли он.

— Нет. Скорее всего, из принципа. Когда вокруг только и разговоров, что о рыбалке..,

Он оставил фразу незаконченной. Не привык, видимо, объяснять такие вещи…

Характерно, что даже двухгодичники, в одно время с ним служившие, не все его знали. Зато пьяница Хорьков был полковой знаменитостью, и вспоминают его часто, очень часто.

У меня был адрес Н. Н. Митяева, но съездить к нему за два года я так и не собрался…

Лето 1972 года

Я уже работаю, хотя официально зачета не сдал. Но — нужно рабо­тать, и пришлось плюнуть на все зачеты. Сегодня встал в 5.30 утра на полеты. До часу дня проторчал на жаре, бегал туда-сюда, вертолеты благоухают маслом и керосином, внутри духота и пекло невероятные… Завтра подъем опять в 5.30. В четверг, кажется, будет полегче — ночные полеты. А в пятницу и вовсе дрянь — классные занятия…

Вот в пятницу я и проспал зарядку, но на утреннее построение явился вовремя. Озираюсь опасливо, встаю в сторонке. И — на тебе! — прямо на меня идет наш комэск майор Барабаш. Отдаю честь.

Он останавливается и смотрит на меня со странным выражением. Так смотрел бы баран на новые ворота. Наконец, он меня признает, лицо ставится осмысленным.

— Прибыли? — бурчит он с кривой усмешкой. — Надо докладывать…

А перед обедом, когда мы ждали открытия столовой в тени березок, на отшлифованных зада­ми личного состава валунах, меня подозвал начальник группы ВД эскадрильи капитан Гриценко:

— Петров, тебе оказана большая честь… Так как ты неделю где-то прогулял…

— Я не прогулял! — возражаю серьезно. — Я в краткосрочном отпуске был!

В самом деле, Гриценко может и не знать, где я был. Но я попал совсем не в тон, и вокруг за­ржали.

— Вот я и говорю, неделю отдыхал. Будешь сегодня после обеда ста­ршим. Солдатами будешь руководить, понял?

И Гриценко скучно объясняет, что это надо вымыть, это — убрать, это — почистить. Слушаю, запоминаю. Один пункт задания меня поражает: требуется перенести кусок парусины размером с половую тряпку из одного конца коридора в другой. Да я бы и сам перенес… Но, по-видимому, самому нельзя, не офицерское это дело, погоны не позволяют.

Гриценко не колоритен, слушать его скучно. То ли дело инженер нашей эскадрильи капитан Осинин! Как он орет «Да…………………..!!!» и хлопает себя по бокам!..Очень здорово у него выходит. Говорят, он способен вдарить оземь шапку и отфутболить ее на десяток метров, но, поорав и устроив матерный разнос, через пять минут успокаивается и зла никогда не по­мнит.

Ладно. Вот тебе, думаю, и офицерское крещение. Это настоящие сол­даты. Своим братом, студентом, и то нелегко командовать, не любил я этого, хоть и на одном языке говоришь, одну кашу ешь. А тут пропасть все-таки: лейтенант и солдат. Страшновато. И любопытно.

Иду после обеда на стоянку.«Литературкой» запасся. Они — полы мыть, а я почитаю. Прихожу, а солдаты куда-то собираются. Куда?

— Товарищ лейтенант, звонил дежурный но полку. Пятерых срочно к штабу. В лесу пожар.

Правда — пожар. И близко, дым виден. Поднялся и пошел туда МИ-8.

Солдат остается двое. Один делает фотогазету, другой чинит за­мок. Помогаю парню делать газету. Потом ее вешаем и уходим. Крещение не состоялось. Не вздрючат ли завтра? Хотя пожар есть пожар.

Получил деньги, все сразу: подъемные, зарплату. Больше, чем ко­мандир эскадрильи. Не скоро придется держать в руках такую сумму, года через два.

Суббота, воскресенье — тоскливые дни. Вокруг пьют, гуляют, играют в волейбол, отовсюду доносится музыка. А мне словом не с кем перекинуться. Сколько я сегодня сказал слов? С десяток — в сберкассе, с десяток — на почте, с десяток — в столовой, с десяток — дома, сам себе. Не больше пятидесяти слов в день.


18 июня 1972 года

В ближайшее время у нас законсервируют три ма­шины, экипажи уходят в отпуск. По этому поводу высказался Н. Н. Филиппов, начальник группы радиоэлектронного оборудования (РЭО) нашей эскадрильи. Самое интересное, сказал он, что все маши­ны полка можно спокойно законсервировать на неопределенный срок, и ничего не случится, и ничего не изменится, и сколько горючего сбере­жем!

Купил себе ботинки за 9.60. Сиротские, прямо скажем, ботиночки. Приютские. Однако — по форме. Заставили.

Дело в том, что ботинок мне до сих пор не выдали. В апреле чер­ные уже прекратили выдавать, а коричневые еще не начали. Говорят, ко­ричневые, которые отныне положены, нового образца, только в октябре получим.

Покупать же свои я никак не хотел. Из какого-то упрямства. (Я сюда не рвался. Призвали? Ну так обеспечивайте!) Из­ворачивался, ходил в черных технических тапочках, в туристических ботинках, в итальянских, сугубо цивильных. Спасало то, что по весне ходили в комбинезонах, а с комбинезоном можно и тапочки напялить. Но вот — лето, жара. Ходим в брюках и рубашках, тапочки никак не подходят. И вопию­щее нарушение формы, и просто смешно.

И вот на днях — строевой смотр. Стою в итальянских. Все в черных, а я сверкаю итальянским лаком. Готовлюсь привычно ныть: служу, мол, недавно, не выдали… Но прогуливающийся по плацу майор Мартынюк, замещающий сейчас Шелеста, внезапно направляется прямо ко мне. Зайчик, что ли, от итальянского лака попал ему в глаз?

Мартынюк останавливается передо мной, плешивый коротышка в му­ндире мешком. На кончике моего языка трепещут привычные оправдания, но он ничего не спрашивает, он смотрит на меня ледяными глазами и цедит:

— Чтобы этих ботинок я больше не видел.

— Не выдали, — затягиваю я песню двухгодичника.

— Ему не выдали, он…, — подскакивает перепуганный Барабаш.

Мартынюк на Барабаша внимания не обращает:

— Вы сколько получаете? А?! Купить и доложить послезавтра!

Пришлось ехать в поселок, разоряться. Докладывать не пошел, ко­нечно, но на следующий день чувствовал себя полноценным.

— Петров, ишь, какие ботинки себе отхватил! Рублей пятнадцать, не­бось? — засмеялся Филиппов: я сидел в курилке и небрежно болтал ногами.

— Десять! — с гордостью ответил я.

Катится месяц июнь, заканчивается долгий переходный про­цесс акклиматизации. Процесс сей был бурен, амплитуды максимумов и минимумов велики. Будем считать, что заканчивается. Так спокойнее.

9 августа 1972 года

Плохое настроение сегодня. Во-первых, получил обходной и уходит Митяев. Он свое отдал, мне еще предстоит.

Во-вторых, в приказном порядке собрали деньги на похороны ге­нерала, заместителю командующего армией, разбившемуся на днях на МИГ-17.С офицеров по два рубля, с прапорщиков по рублю. И это со всей армии. В-третьих, утренняя зарядка. Объявили: купание закончилось, начинаются разные перекладины, бега и прочее. А это значит, что воспитание личного состава будет начинаться теперь с самого утра. И точно, командир третьего отряда капитан Шустрин уже ободряет подчиненных возле турника:

— Висишь, как мешок с дерьмом. Живей, живей! Жену, наверно, тоже так …?

Подчиненные молчат, пыхтят, карабкаются на перекладину. Усердия на то, чтобы подтянуться хотя бы пару раз, у них должно хватить.

Раньше к институтскому значку, «поплавку», я относился спокойно, даже безразлично. Подумаешь, высшее образование!.. Никогда не стал бы в Москве но­сить «поплавок».

Здесь же «поплавок» превращается в своего рода символ. В знак качества. В визитную карточку «двухгодичника». Им горди­шься, ей Богу. О нем не забываешь. Он и впрямь — поплавок, спасательный круг. Он не дает утонуть в этом болоте.

Прощаясь, спросил Митяева:

— А если бы предложили тебе должность инженера полка, остался бы?

— Нет. — Спокойно, как о давно и бесповоротно решенном.

В самом деле: инженер полка по нашей специальности — майор. Подполковники, полковники тем паче, единицами представлены в штабах, а в основном — в крупных городах, в НИИ, в учебных заведениях. А в строевых частях, хоть тресни, майор. Знать, что годам к 45-ти дослужишься до майора, уйдешь себе на пенсию, ища на гражданке доли попроще, и остаться? Есть ли смысл? Чтобы делать военную карьеру, нужно иметь доброго и влиятельного дядю. Как говорится, с волосатой лапой.

Вот Чубик, командир Смольникова, стал начальником группы в Технико-эксплуатационной части, ТЭЧ. Это должность капитанская. Так что Чубик достиг заветной цели… и потолка. Еще лет семь будет он носить на плечах четыре звезды. А потом поедет в Чернигов, утешаясь тем, что на парадном мун­дире его, который он, скорее всего, больше никогда не наденет, сияет майорская звезда. И будет майор запаса Чубик ловить в Десне рыбу и продавать в ки­оске газеты.

Двухгодичники — 2

В середине мая командир полка поздравил его перед стро­ем с 27-летием. Он бежал к начальству рысью, как бегают, впрочем, почти все, кроме майоров и офицеров в годах.

Он украинец. Хохлы легко и прочно приживаются в армии. Они, как давно известно, службисты. В чем тут дело? В том ли, что они — при хо­зяйстве, при вышестоящем пане-начальнике, и в то же время сами какие-никакие, а паны-начальники? Или они видят в службе надежную не скудеющую кормушку?

Вот и двухгодичнику Смушко служба нравится. Привез в гарнизон всю семью, даже тещу, хозяйством обзавелся, лодкой, мотороллером.

Мой сосед по дому Елисеев, год проживший и прослуживший со Смушко бок о бок, гово­рит о нем так. Как специалист — отличный. Лучший, пожалуй, радист в полку. Как человек… Лучше промолчать. Примеры? Пожалуйста. Елисеев с Захаровым, свои, двухгодичники, делали при­ставку к телевизору, чтобы брать Финляндию. Что-то не получалось, по­шли к Смушко. Он помочь отказался: не знаю, мол, ребята, не делал, да и нездоровится что-то… Не делал!.. Еще как делал! Кому, однако? Нача­льнику ТЭЧ, где он работает, замполиту ТЭЧ, секретарю комсомоль­ской организации полка.

Или еще… Как-то раз в ТЭЧ командир полка что-то такое заметил. Приказал Смушко это самое устранить, но не прибавил, что доложить о выполнении. Наутро драит Смушко сапоги на крыльце. Минут десять драит. Куда идешь? К комполка иду, доложить, что устранил.

Мнение Елисеева: выслуживается Смушко и вообще лучше дела с ним не иметь — продаст.

Служить ему осталось два месяца. Вроде бы хочет остаться в кадрах, написал рапорт. Ну что ж, репутация хорошая есть, поплавок — есть и охота, главное, есть — что же не служить?

И вдруг — ошеломительная новость. Отказ. Что такое?! Недавно еще с трудом вырывались двухгодичники, мне самому множество советов пе­ред уходом в армию давали, о кознях рассказывали, как стелют мягко, как запугивают, чуть ли не шантажируют… Считалось: армия в двухгодичниках заинтересована сильно. И вот — отказ.

Смушко стал бороться за погоны. Писал. Ездил в в штаб армии. Позвольте, говорил он. Вот только что вышло новое положение: двухгодичникам разрешено до окончания срока присваивать звание ста­ршего лейтенанта. Разве это не стремление поощрить и заинтересовать? Разве не привлекают нас таким образом в кадры? Разве эту политику нужно понимать по-другому? Разве…

Да, да, говорят ему. Но, знаете ли…

Так что же? Я взысканий не имею. Я не пью. У меня поощрения…

Да, да… Но, знаете ли, сейчас есть мнение, что острая нужда в ка­драх с высшим образованием проходит. Так что заинтересовать мы хотим главным образом двухгодичников со средним образованием. Борттехников, например. Нет, не подумайте, мы не собираемся оставаться на уровне вче­рашнего дня. Специалистов с высшим образованием будет вообще требова­ться все больше и больше, но уже сейчас начинают выпускать инженеров высшие военные училища, не считая академий, и в ближайшие годы инже­неров будет достаточно. Не хватает техников, техников остро не хвата­ет! Вы знаете, конечно, что для радиста в полку есть одна — одна! — инженерская должность. В вашем полку эту должность занимает человек, заканчивающий заочно институт. И что же вы думаете, после того, как вас оставят в кадрах, у вас будет право занять его место? Вы согласны служить начальником группы? А куда нам девать своих? Тех, полысевших и растолстевших, сорокалет­них старших лейтенантов, начальников групп в эскадрильях, кого нехват­ка должностей сделала неудачниками?

Я согласен остаться на должности техника. Я согласен написать ра­порт, что в течение двух лет я не буду претендовать на должность инженера, — шел на уступки Смушко. Видите ли, отвечали ему. В это трудно поверить. Через полгода вы начнете жа­ловаться, что вас затирают, не дают расти молодому перспективному специалисту. И вы будете правы. Дело в том, что юридически вы будете иметь право потребовать инженерскую должность, не взирая ни на какие рапорты! Существует приказ министра обороны, согласно которому запрещается использовать инженеров на технических должностях. Это положение не распространяется только на двухгодичников. Мы потому и используем вас, инженеров, в качестве техников, заставляем вас выполнять менее квалифицированную работу, что нам остро не хватает техников, исполни­телей, обслуживающего персонала! Но когда вы останетесь в кадрах, мы не сможем оставить вас техником. И даже если вы проявите добрую, так сказать, волю, и действительно не будете от нас ничего требовать, нарушение есть нарушение. Комиссия по проверке кадров — и…

Но откровенность штабистов на Смушко не подействовала. Он продолжал настаивать.

Если уж вы так настаиваете, сказали ему, учтите: в течение долгой еще службы серьезную конкуренцию вам будут составлять выпускники академий, потому что у них высшее военное, а у вас только высшее гра­жданское образование… Но если наши доводы вас все-таки не убеждают, то… хорошо, мы попробуем подобрать вам место. Но знайте: вам придется ждать, не имея твердых гарантий. Гарантий мы дать не можем, а за­держать вас приказом на пару месяцев можем. И еще: место будет не в Европейской части СССР и даже не в цивилизованной части Сибири…

Примерно так рассказывал Смушко о своих попытках стать кадро­вым военным. Но за суть ручаюсь. Ни сибирская глушь, ни Заполярье, ни Дальний Восток ему не подходили, в июле он уволился и уехал к себе в Калугу.

Осень 1972 года

7 сентября 1972 года

Сентябрьское парное, чуть туманное, не холодное и не теплое утро. Вянет листва, и звезды ночью — совсем осенние. Черным-черно, но это еще не тот сентябрь, когда «леденеют зубы».

Грибная лихорадка. Грибов много, много и хороших. Три дня подряд приносил по корзине. Сейчас лес прочесали, потому что в полку три дня ночных полетов.

Долго не мог понять: почему же так не хочется ходить на зарядку? Наконец, понял: ведь физкультура прекрасным утром должна быть удовольствием, радостью. Но приходишь на стадион, и сразу же на­чинаются построения, перестроения, проверки, команды, рапорта, окрики. В результате все превращается в подобие строевых упражнений. Даже бежать нужно колонной по три.

Наверно, никакой кислотой не вытравить из меня «гражданскую расхлябанность». Хотя, возможно, я утрирую, и проблема вживания не так уж и страшна.

В четверг и пятницу распилили дрова Захарову и мне. Маханули кубов тринадцать. Дух вон, как говорится.

Притащился на работу, как побитый. Нас было всего двое со Спиридоновым. Неисправность с аккумуляторами на 55–ой машине. Витька на правах начальника ей занялся, а мне пришлось запускать пять вертолетов и бежать на старт. Сижу, как положено, в курилке, и вдруг налетает Осинин. Орет, почему я не маши­нах, они зарулили! Зарулили? Часа не прошло, а когда это перерыв бывал раньше, чем через два часа? Переход на «сложняк», доразведка погоды, а ты проспал! — кричит «дед». Всыпал он мне, я резвенько побежал.

В субботу — на большой остров. Охота на белые грибы. Именно охота, охота! Коварен белый гриб, хитер. Сегодня его нет, а завтра он уже старый, червивый. Когда он успевает пробиться сквозь вереск, мох, сучья?

Еще же очень хороши в сентябре на Севере вечерние часы.

После окончания лесопильной эпопеи и кражи велосипеда я ходил на ужин часов в семь вече­ра. Как следует одевался, не торопясь шел в столовую, спокойно ужинал и тихо брел домой. Было ясно и холодно, непередаваемо пахло осенью, красный закат стоял над морем…

Дома растапливал печку, и когда гудение в ней становилось ров­ным и уверенным, впереди был еще целый вечер. Скоро становилось тепло, что-то говорил или пел приемник, светила лампа, и можно было читать, писать, думать… А если забредал кто-то из своих, кто-то из Валерок — Захаров либо Смольников — можно было вскипятить чайник, достать из «тревожно­го чемодана» пачку печенья и устроиться у печки, смакуя чай и разго­варивая о всякой всячине.

А потом, когда в полночь нужно было идти за водой, уже на пороге поражала ледяная ясность осени.

5 октября 1972 года

Я простудился и получил три дня освобождения. Но выдают зимнее техническое обмундирование, и пришлось идти на склад.

Встретил Харчевского. Он сообщил, что меня собираются послать в командировку в Чкаловскую под Москвой, принимать из ремонта машину. После этого я ног под собой не чуял и часа два глупо улыбался. Сидел дома за столом, а сам был уже и в Чкаловской, и в Москве, и ездил в электричках, и покупал цветы…

Господи, только бы не сорвалось!

8 октября 1972 года

Сорвалось. Я до конца все равно не верил, и правильно делал. Я же невезучий. Поедет Спиридонов. Приказ инженера полка: едут только нача­льники групп. Машина плохая, принять можно только под их ответственность.

Сегодня они выезжают, завтра в 8 утра будут в Москве. А я остаюсь здесь. Ладно, пойду погуляю. Погода изумительная.

Погулял, поужинал. Проводи глазами машину, увозящую наших к мо­сковскому поезду. Вернулся в свои стены.

«В строенье воздуха — присутствие алмаза». Это ясно понимаешь, когда стоишь на просеке возле Ключевого. И еще понимаешь: вот и осень проносится мимо, а ты стоишь на просеке. Вечный прохожий, вечный чу­жой.

На фоне осени мелькают, сменяя друг друга, житейские картинки. Вот старик, повстречавшийся на тропинке, взглянувший удивленно. Вот тихие, осенние, чуть грустные девушки. Вот шумные мальчишки. Вот двое тащат смертельно пьяного третьего. Вот…

А я прохожий. Я беру от мира только осень, без людей, только растения, камни, алмазный воздух, звезды…

Свой мир я несу в себе, и, может быть, когда-нибудь он соединится с миром всех.

К вопросу о вживании.

Угораздило меня в воскресенье днем заскочить к Смольникову по какому-то пустяку. Валера принял меня в чулане. Несколько смущен, и есть отчего. По полкам млеют пироги, отсвечивает перламутром селедочка, краснеет винегрет, матово смотрится салат, румянится жареная рыбка… У меня слюнки побежали, и я поскорее убрался восво­яси. Потом Валера зашел, попросил луку, общипал то, что осталось на грядке, и ушел — мало ли зачем семейному человеку лук?

Неожиданно эта история продолжилась в следующую пятницу. По тревоге я оказался в передовой команде. Едем в Малышкино. Травят мужики байки по дороге, про выпивку, конечно. Когда, чего, сколько, где, с кем… Про известных в полку любителей выпить за чужой счет вспоминают, про скупердяев. И тут по теме выдает свою историю Славка Карпов, сосед наш по «Шанхаю», прапорщик.

— Да вот, — рассказывает Славка, — пригласили нас с подругой тут к одному на день рождения жены, еще Елисеев был с подругой, всего, значит, три пары. Стол — во! Выпили по первой, значит, четвертинка на троих, по 83 грамма. Для начала — ничего, думаю, пора и еще. Бабы вермут дуют, а мы сидим. Тут хозяин говорит: эх, хорошо бы еще выпить! То есть как это, думаю?! А бабы вермут дуют — литр итальянского вермута на троих. Как же это, думаю?!А больше ничего и не было, четвертинка на троих! По 83 грамма!!! А бабам — литр итальянского вермута на троих. Белого, итальянского! Нужно было бабой прикинуться! Повеселились, вобщем… Телевизор посмотрели… Кофе напились,.. … …! Хозяин, а? Еще бы вы­пить!!!

Публика по достоинству оценила ситуацию, гоготала над рассказом от души и комментировала без стеснения. Да, вот так. С волками жить — по-волчьи выть. Можно, конечно, и не выть. Но тогда и жить не стоит.

Гуляю, гуляю по осени. В глазах людей, вероятно, я кажусь чудаком. Но ведь это не я, это моя неуклюжая большая оболочка, простуженная и молчаливая, бродит среди вас. А я — далеко!

Поправляюсь. Так на же тебе! В пятницу, в половине шестого утра — тревога. Болен, не болен, бежать надо. (Только совсем уж больным по­лагается по тревоге ковылять в санчасть и готовиться к эвакуации.) Когда тревога, всегда подспудно сидит в тебе страх: вдруг это всерьез? Умом-то знаешь — понарошку, но…

Бегу по лесу, спотыкаюсь о корни, задыхаюсь. Темнотища, холод, звезды с блюдце.

Прибежал — молодец, грят. Полезай в машину с передовой командой. Сунул пистолет в задний карман брюк (как красиво, как по-муж­ски!), патроны, правда, забыл, бегу к машине, галифе мои необъятные под тяжестью пистолета сваливаются совсем. Повезли нас в Малышкино, полто­ра часа обозом тянулись. Приехали, надели противогазы, залезли в щели, подышали, посидели. Отбой. Сняли противогазы, вылезли, поехали. В дороге поломались наши боевые машины, загорали полчаса, пока починили их. Околели. Починились, поехали.

В гарнизоне давно все позавтракали и разошлись, а мы, передовые, все тревожимся. Еще напасть: забыл в машине противогаз, искал шофера, потом никак не мог сдать пистолет. Домой пришел в 12 дня. И это человек, ос­вобожденный от выполнения служебных обязанностей!

На службе все нормально. Стараюсь избегать умственных усилий, приберегая энергию для другого, а поэтому выполняю труд обезьяний. Что делать, приходится выбирать. За «своего» меня по-прежнему никто не считает, так и живу несколько на отшибе, но это, по-видимому, неизбе­жно. Колька Митяев тоже так жил. И Смольников у себя в ТЭЧ почти белая ворона. И на Захарова в его четвертой эскадрилье с недоумением смотрят — не всегда, но достаточно часто.

В последнее время не могу найти верного тона с инженером. Он меня раздражает своей суетливостью и бабьими причитаниями, я перед ним даже немножко теряюсь. Он их тех людей, реакцию которых предугадать невозможно. На один и тот же сигнал он может обложить матом или улыбнуться. Впрочем, здесь чаще матом изъясняются — по-хорошему и по-плохому, по делу и без дела. Ну, никак не могу приспособиться к этому казарменному средневековью.

Наконец-то проводили старого комполка. Долго собирался, но все-таки отбыл. В среду нас два часа держали на плацу в строю. Передача должности, речи, подарки. Он простился с полком холодно, как и полк с ним. Зато новый командир, Шумов, всем симпатичен; хотя нас дела на­верху и мало касаются, общий тонус все же значительно поднялся.

Неделя была неудачной, суетливой, нервозной. Планы менялись по сто раз на дню, совершенно невозможно было организовать свое личное время. То приезд польской делегации, то смена командира, то назначают полеты, то их отбивают — бардак, который может быть только в армии. Несчастное комсомольское собрание переносили со дня на день, но так и не провели за неделю. В довершение всего начались репетиции пра­здничной самодеятельности, четыре раза в неделю, в восемь вечера. Пришла тетя с аккордеоном, жена нашего комэска, и сказала, что она «самодеятельность наладит», «устроит», «организует», «заставит»… Наша эскадрилья уже когда-то пела под ее руководством, и вот они затянули старую, юбилейную. Одеревеневшие люди старательно вытя­гивали какие-то революционные слова, ничего не понимая, не вникая в смысл. Я досидел до перерыва и ушел. Теперь надо дожидаться сценария праздничного фейерверка, ибо читать все равно придется. А уж петь — увольте.

Двухгодичники — 3

Колька Елисеев, москвич, 1947 года рождения, то есть фактически ровесник, мой сосед по дому, имеет вы­слугу на восемь месяцев больше моего. Жена Люда, медсестра, а ныне се­льская домохозяйка, дочь Катюша трех лет, такая малюсенькая, что и двух не дашь, — вот его «семейство».

Елисеев настолько общителен, что кажется болтливым. Шумен. При первом же знакомстве он меня заговорил. Рассказал много ядовитого, ибо к ар­мии относится активно-неприязненно и этого не скрывает. Сначала, го­ворит, заявлял об этом прямо, в любых разговорах, с собеседниками лю­бых рангов, но потом стал язык придерживать, ибо понял, что откро­вение плюет людям в кашу, а им это не нравится.

Елисеев рассказывает:

— Приезжаю сюда 25 августа. Дождь хлещет. А на танцплощадке — танцы. Чуть не это, под гармошку. Ну, думаю, ёлкины, оптимисты! Побродил. Ну, ёлкины, дыра! День торчу, потом иду к Малову и прям говорю: нужно, это, за семьей съездить! Он мнется, да вы понимаете… Я ему прям говорю: не пустите, буду в армию писать, вы мне в глаза плюете, а я что?! А у самого очко играет. Тут мне сразу — бац! — отпуск за 71-ый, де­сять суток, и еще, представляешь, на дорогу трое суток!!!Это от Ленин­града до Москвы — трое суток! Я — в Питер, на самолет, елкины, и в два ночи подкатываю к дому на такси! Гражданка, ёлкины! Привожу семью. Дают деревянный домик финский. Ты знаешь, что это за дом? Зимой на кухне около печки, когда топишь, сорок градусов, а в комнатах восемь. Иванов — знаешь Иванова? — капитан, в первой, лысый такой, жена еще в штабе торчит, говорит, что вентилятор с МИ-4 устанавливал, гнал воздух из кухни в комнаты, и все равно больше одиннадцати градусов никогда не бывало. За зиму по двадцать кубов сжигали, ёлкины! Октябрь, ёлкины, а у меня вода по утрам замерзает. Торчу, ёлкины! Комнат нет. Наконец, дали комнату — тут, представляешь, приехал какой-то генерал, ему комнату отдали под гостиницу на две недели. Очко играет, жена в панике, Катька заболела. И так, ёлкины, тяну до ноября. Привез дров, осина, сырая, вонючая. На 7-ое ноября выпал снег, я выколупливаю дрова из-под снега, пи­лю, колю. Праздник, все торчат, а я как негр, ёлкины! Иду к Малову, очко играет, злой, представляешь! Что ж вы, говорю, если двухгодичник, так можно, елкины, издеваться? И тут, представляешь, подвезло: черта одного выгнали, сверхсрочника, пьянь. Я сразу сюда. Катька почти всю зиму болела, и контейнер с барахлом да мебелью, представляешь, два месяца шел, ёлкины!

Служит Елисеев легко. Так получилось, что начальников над ним в ТЭЧ, кроме самого командира части, майора Николаевского, нет. Изредка Колька ходит в эскадрильи с установкой для снятия параметров двигателей после ре­гламентных работ, но этим его техническая деятельность и ограничивается. В основном он рисует и пишет плакаты. В ТЭЧ, в управлении, в клу­бе. У него способности. (Оформленная Елисеевым «Комната боевой сла­вы» заняла но армии третье место, так что ему даже предложили оста­ться в кадрах на должности завклубом. Моисеев отреагировал бурно-насмешливо.)

…Он закончил авиационное училище и работал в Домодедове механиком на ТУ-114. Потом через какие-то общественные каналы посту­пил на физмат в Университет Дружбы народов. Закончил первый курс… и тут пришла повестка. В военкомате он сначала объяснял и просил. Потом требовал. Потом орал. Потом готов был впасть в истерику… но понял, что его просто не видят и не слышат. Он был для комиссии под­лежащим призыву специалистом определенного профиля, и комиссию не трогали личные планы студента первого курса Елисеева.

Поняв, что жизнь летит к чертям, он, придя из военкомата, заперся в ванной, взял из баночки щепоть марганцовки и стал втирать себе в левый глаз. Почуяв неладное, жена рвалась в ванную, но он открыл то­лько после того, как дело было сделано и он завыл от боли.

Глаз вспух, заплыл, загноился… и через две недели прошел. Как раз к последней повестке. Елисеев избежал ответственности за члено­вредительство, а службы не избежал…

(Забегая вперед. Таким вот воинственным, шумным я и увидел его впервые в апре­ле 1972 года. Тогда он еще позволял себе «вольности», несмотря на зарок жить тихо.

Например, на семинаре но марксо-ленинской подготовке в ТЭЧ за­ходит спор.

— Система образования в США…, — начинает Елисеев.

— В США нет образования, там пропаганда, — на полном, что называ­ется, «серьёзе» перебивает его заместитель начальника ТЭЧ капитан Андреев, закончивший недавно академию в Ленинграде. Моисеев выразительно хмыкает и ржет ему в лицо.

Или случай с инженером 4ВЭ капитаном Желтовым. Елисеев, придя на пробу, топчется со своим прибором возле домика, не зная, какой вертолет должен запускаться после регламента.

— Товарищ капитан, — обращается он к Желтову — на какую маши­ну идти?..

Желтов стоит рядом, но Елисеева не видит, вопроса его не слы­шит, смотрит в другую сторону. Это его обычная манера.

— Товарищ капитан, куда идти-то?

Желтов не шевелится.

— Вы что, не можете ответить?

— Ты сколько времени служишь? — неожиданно спрашивает Желтов, не меняя позы.

— Десять месяцев, а что? — недоумевает Колька.

— Ну и вот, — говорит Желтов.

— Что… «вот»?.. Так на какую машину мне идти?!

— Вот.

— Вы что, оглохли?! — кричит Елисеев.

Однако на втором году службы он поутих. Его мучала нео­пределенность в будущем. Возвращаться на второй курс в 27 лет вро­де бы поздно. Квартиры нет. Удовлетворительной профессии нет…

Но к идее остаться в кадрах он по-прежнему относился неприми­римо. Люда вообще о возможной жизни в Прибылове и слышать не хотела.

Елисеев уехал в Москву в августе 1973-го, взвинченный и полный ожиданий. Письма не прислал.

И вот в декабре 1973-го я узнаю невероятную новость: Елисеев возвращается! В кадры! Я не поверил своим ушам. Колька, ко­торый… который… Смольников расспросил начальника ТЭЧ. Выяснилось, что через пять месяцев после увольнения Елисеев пришел в военкомат и написал рапорт. Служить он просился к нам. Полк запросили, и от нас в военкомат пошел официальный вызов.

Но Елисееву не суждено было стать кадровым военным. Он не приехал. Как сказал Смольникову тот же Николаевский, в рапорте Елисеева бы­ли два существенных условия: только в наш гарнизон и только на лет­ную работу, борттехником. С гарнизоном устроилось, а комиссию на борт он не прошел но состоянию здоровья.

Елисеева уговаривали идти на наземную должность, в ту же ТЭЧ, но он не согласился. Начав службу в 25 лет, он к 45-ти имел бы без льготного исчисления всего около 20-ти лет выслуги и в лучшем случае — звание капитана…

19 октября 1972 года

Роняет лес багряный свой убор,

Сребрит мороз увянувшее поле,

Проглянет день как будто поневоле

И скроется за край окрестных гор…

Александр Сергеевич, все не так… Наполовину зима, земля покры­та полурастаявшим снегом, сквозь который проглядывает что-то желтое. Незаве­ршенная картина бездарного художника, бездарное время, зима, готовая растечься знобкими потоками. Ноябрь на носу, ноябрь, глухое время. А днем греет солнце — глупый парадокс, скучная пародия на раннюю весну.

…Холодной осени печален поздний вид…

…А друзья? Иных уж нет (в друзьях), а те (все остальные) далече…

День 19 октября 1972 года чем-то поразил меня, и я долго носил его в памяти, все собираясь понять, чем же. Чего было в нем такого, тяжело осевшего на дно души, какие подробности или мысли были особенно важны?..

Что же было в тот день?

Как всегда, с утра я проспал. Вскочил рывком и бросился на кухню, оставив постель неубранной, но с постелью так бывало ежедневно, я уби­рал ее под вечер. На кухне привычным, тоже ежедневным, уколом возникла мгновенная боль. Ее почему-то всегда вызывали занавески в подсолну­хах на окнах и на двух кухонных полочках. Почему именно занавески? Черт их знает. Ситцевые жалостные подсолнухи вызывали воспоминания о бывшей здесь недавно жене, о ребенке, которого мы ждали, который вот-вот должен был появиться… Теперь я был здесь один, в моем довольно запущенном, холостяцком, прокуренном углу. Пробегали одинокие секунды, минуты, часы, дни — дни, недели, месяцы без горевшего здесь ког­да-то огонька уюта, теплого и желтого, как подсолнухи на занавесочках.

Но боль была мимолетной, хотя и острой. Я к ней привык, она стала столь же обязательной по утрам, как холод, жужжание электробритвы, полстакана кофе. Она не ослабляла. Скорее наоборот, она не давала мне смириться с армией, слиться со средой. Через такую, по сути, элементарную вещь, как тоска по теплу, мое сознание немедле­нно приходило к осознанию теперешней несвободы, навязанности чуждого мне образа жизни, среды, занятий и — следующая ступень — к необходимо­сти противостоять давлению окружения, к необходимости выжить, не по­терять лицо, не прогнуться, не опуститься.

Впрочем, почему — «несвобода»? Может быть — свобода? Свободные вечера, а то и дни. Делай, что хочешь! Занимайся, чем душа велит! Отбарабанил на службе свое, и сам себе хозяин. Хотя бы в пределах гарнизона. Неограниченно используй личное, свободное время для личных свободных занятий. Трать на них пять часов в день или пять минут в день. Столько, сколько нужно для восхождения. Восхождения куда? К себе самому. К тому, кем ты в силу своих потенциальных возможнос­тей можешь и должен стать. Не имеешь права не стать… Но задача восхождения¸ цель, которую я перед собой ставил, порождала постоянный внутренний кон­фликт с армейской средой, в которой я жил, с делом, которым я занимался, короче — со службой.

Так ли думал я в день 19 октября 1972 года? Не знаю. Скорее, это сегодняшний ана­лиз тогдашнего состояния. Естественно, я не пом­ню деталей. Но зато хорошо помню состояние. Если счастье — состояние, то в том состоянии, том настроении от счастья было очень мало. И многого, наоборот, не хватало. Не в последней мере — тепла. Впрочем, если я ищу его всю жизнь, то мне не хватало себя. Самого себя…

Деталей того утра я, естественно, не помню. Оно точно было таким же, как еще сто. Об одной непременной детали я сказал: это занавески в подсолнухах, вызывающие укол боли. Кроме того, я совершенно определенно прыгал по кухне в трусах, совершен­но определенно орал приемник, изливая на меня вдохновляющий поток слов о подготовке к празднованию очередной годов­щины Октябрьской революции, о трудовых успехах на многочисленных стройках пятилетки. Они влетали в одно ухо и тут же вылетали из другого. Как и обвинения американских агрессоров в новых злодеяниях во Вьетнаме. Результаты вчерашних футбольных и хоккейных матчей и сводку погоды я старался расслышать сквозь жужжа­ние электробритвы. Но, в общем, было не до хоккея. Одновременно я насыпал в ста­кан растворимый кофе и сахарный песок, ставил чуть-чуть воды в кружке на газ, умывался, выключал газ, размешивал кофе, причесывался, закрывал вентиль редуктора на газовом баллоне, надевал брюки, рубашку, пил кофе, закуривал, бежал в комнату за книжкой, которую нужно было взять с собой, допивал последние глотки кофе, собирал полевую сумку, затягивался дымящейся в пепельнице сигаретой, влезал в китель, гасил сигарету, зашнуровывал ботинки, натягивал шинель, выключал свет, выскакивал за дверь, запирал ее и уже на бегу прятал ключ в нагрудный карман рубашки, чтоб понадежнее…

Построение у нас — в 8.50. Чтобы успеть к 8.45 — 8.47, ког­да на плацу начинают выстраиваться эскадрильи, нужно выйти из сто­ловой в 8.40.Так как основная масса приходит на завтрак в 8.15—8.25,нужно выйти из дома в 8.15,чтобы с гарантией сидеть за столом не позднее, чем 8.25.Тогда можно быть уверенным, что нормально позавтракаешь и вовремя встанешь в строй.

Оптимальный вариант: заканчиваются известия по радио, ты вы­ходишь из дому, спокойно запираешь дверь и спокойно идешь.

Но в тот день я наверняка несся в столовую на всех парах и хорошо, если успел сесть за столик в половине девятого.

Эта уж мне столовая! Сейчас она мне осточертела. Каждый день слышать: «Щи, рассольник, горох, вермишелевый, борщ, харчо, рисовый, поле­вой, пшенный, гречневый, лапша домашняя… бифштекс, домашнее, духовое, тушеное, жареное, селянское, поджарка, биточки, котлета, по-грузински, по-русски, с овощами…» Каждый день кусок масла, кусок сыра, стакан компота, два стакана чая, винегрет, капуста, кусочек рыбы или селедки, немного соленого огурца, квас, булочка… О, господи!

Все обошлось, я позавтракал. Вероятнее всего, наспех. По правилам — не торопясь, используя вилку и нож, ешь на ужине, когда спешить неку­да. А на завтраке — лишь бы прожевать успеть.

Хорошо помню, что день сей был целиком посвящен каким-то заня­тиям. Учебный год в армии начинается 1 декабря, и промежуток от 15 октября до 1 декабря бывает в основном заполнен разного ро­да занятиями, которые, на взгляд гражданского человека, возможны то­лько от безделья, да, собственно, и есть безделье. Это времяпровождение — харак­тернейшая особенность армейской системы, не повторяющаяся, по-видимому, больше нигде. Особенность эта связана со специфическим, уникальным социальным положением огромной массы людей, составляющих армию.

Один горе-лектор, полковник из политуправления нашей воздуш­ной армии, на вопрос, к какому социальному слою относится армия, от­ветил — «к интеллигенции». Возможно, он приятно пощекотал нервы сидящих в зале офицеров. Если им нравилось относиться к интеллигентам, чего я, например, не наблюдал. Но это совершеннейшая чушь! Военнослужащие со­ставляют особую социальную группу, в которую, кроме них, никто не входит. Во-первых, эта группа ничего не производит, ни материальных, ни духовных благ. Во-вторых, она не находится ни в каком отношении к средствам производства и собственности. В-третьих, она замкнута по роду своей деятельности: деятельность армии, в мирное время — учеба и поддержание боеготовности — есть самоцель.

Поэтому в период от середины октября до конца ноября огромная масса военнослужащих изнывает от безделья и глупости. Время это ис­пользуется:

• на проведение всякого рода инспекторских проверок;

• на проведение итоговых проверок по политзанятиям (прапорщики, сверхсрочники, солдаты) и марксо-ленинской подготовке (офицеры);

• на итоговую проверку по защите от оружия массового поражения;

• на сдачу зачетов по техническим и летным дисциплинам;

• на сдачу зачетов по уставам Советской Армии;

• на прочее в том же духе.

Однако так стройно и красиво все выглядит лишь на бумаге да в головах начальства. А на самом деле… На самом деле наши летчики, например, шутят: «мы — классные летчики, все в классе да в классе.»

Куря на ходу (что всячески преследуется!), иду от столовой на плац.

Курение на ходу, если ты в форме, периодически придается анафе­ме. Очередная кампания длится несколько дней, потом утихает, все спо­койно курят, где хотят, когда хотят и сколько хотят. Потом смерч борь­бы за уставные порядки опять подхватывает начальство, мечутся громы и молнии. Повод для этого всегда найдется. Все поводы, собственно, известны и включены в стандартный набор. В нужный момент из колоды извлекается наиболее подходящий для момента.

Ну, например, нарушения формы одежды. Тут борьба направлена на то, чтобы офицеры носили ботинки только установленного образца, обязательно простроченные по носку, погоны на рубашках — даже под кителями, носки зеленого или темно-коричневого цвета.

Или начинаются придирки по поводу отдания воинской чести, потому что, не знаю, как вообще в армии, но в авиации это фундаментальное уставное положение сплошь да рядом забывается. Одна из понятных причин — куртки и комбинезоны летунов и технарей. На них погон нет, поди разбери, кто там идет тебе навстречу. Это всем удобно, от­падает идиотская необходимость то и дело прикладывать руку к фура­жке. Солдаты, конечно, честь офицерам и прапорщикам отдают, но уже прапорщики офицерам — дифференцированно. Честно говоря, я бы удивил­ся, если бы вдруг какой-нибудь прапорщик отдал мне честь. Но тот же прапорщик непременно козырнет Осинину. Я же — нет. И с инженером полка по электрооборудованию, моим прямым начальником просто поздороваюсь. Но инженеру полка козырну, хотя он моему начальнику равен по званию. Короче, все знают, кому честь нельзя не отдать, а кому и можно. Не уставные взаимоотношения, а шкурные…

Еще один повод побороться — курение на ходу и держание рук в карманах. По правде, в куртке и ходить-то иначе неудобно, а в шинели руки в карманы и захочешь — не засунешь: некуда.

А неуставные взаимоотношения между военнослужащими? Это вечный объект борьбы. Никакого панибратства! Только на «вы», только по званию! Напри­мер, к Осинину нельзя обратиться «Виктор Федорыч», можно лишь «товарищ капитан». Или, меняем мы с Градовым на вертолете прибор, и я ему «товарищ прапорщик» либо «прапорщик Градов» говорю, а он ко мне адресуется не иначе, как «товарищ лейтенант».

Но сколько ни слышал я, правда, о том, чтобы «никакого панибратст­ва», никогда это не выполнялось. Даже попытки никто никогда не делал, и борьба за уставные взаимоотношения ни разу не вышла за пределы пустой говорильни.

Но любят, очень любят в армии время от времени побороться за что-нибудь такое, казенное, уставное! А тут, в конце учебного года, времени для этого сколько угодно — целых полтора месяца!

И вот вам еще одна, тотальная, разновидность борьбы — строевой смотр!

Итак, куря на ходу, я шел от столовой на плац. Шел на строевой смотр. О нем сообщили неделю назад, а вчера вечером я гладил брюки, особенно тщательно чистил ботинки, собирал в бумажник требуемые до­кументы: удостоверение личности, расчетную книжку, комсомольский билет, талон-заменитель на пистолет и 20 рублей денег. Утром в спешке я все-таки ухитрился надеть подходящие носки. Они не очень, чтобы уста­вные, неопределенного, бежево-зеленоватого цвета, но ни разу не подве­ли, никто к ним не придрался.

Несоответствующие носки — источник неприятностей. Проверяющий отойдет на несколько шагов от шеренги и скомандует:

— Первая шеренга, поднять брюки!

Все задирают штаны и смотрят на свои носки и на носки сосе­дей. Если наблюдается оживление, значит, у кого-то носки «с петухами» — не того цвета или, о, ужас, с каким-нибудь рисунком. На карандаш его, ату, ату!

Мы построились, мы начищены, надраены, аккуратны. В карманах све­женькие носовые платки… нет, уже не свеженькие, уже впитавшие пыль и вобравшие табачную труху.

— Как, запаслись платками? — прохаживается перед строем начальник штаба нашей эскадрильи майор Ковалев. — Будем проверять наличие платка у молодого человека, у офице­ра, так сказать!

Начало праздника, впрочем, проходит обычно, буднично. Равнение, при­ветствия, доклады, появление командира…

Но вот… вот от управления отделяется какой-либо чин и напра­вляется в нашу сторону. Рангом чин не ниже майора-инже­нера. Не дай Бог, если это инженер полка. Шелест, даже сам Шу­мов, не так страшны, как он.

Ответственный момент:

— Эскадрилья, равняйсь! Смирна!! Равнение-на-право! Товарищ…,, третья вертолетная эскадрилья представляется по случаю строевого смотра! Командир эскадрильи майор Барабаш.

И начинается священнодействие.

— Срочная служба, кр-р — ругом! Капитан Осинин, проверить солдат!

Инженер уводит блестящих сапогами солдат.

— Капитан Кривонос, проверить прапорщиков. Прапорщики, кр-р-ругом!

Кривонос отводит прапорщиков далеко на правый фланг.

Остаются офицеры. Дается команда шеренгам разойтись на три-че­тыре шага, и товарищ из управления, сопровождаемый Барабашем и Ковалевым, раскрывшими каждый по толстой общей тетради, начинает осмотр с первой шеренги.

Доходят, в конце концов, и до меня. Представляюсь:

— Лейтенант Петров.

Вынимаю бумажник, предъявляю документы. Проверяющий листает удо­стоверение. Цель проверки: правильно ли записаны звание и должность. (Часто, например, бывает, что лейтенант, получивший старшего, все еще ходит с лейтенантским удостоверением). Но у меня документы в порядке, они просто не могут не быть не в порядке, я кем пришел на службу, тем и уйду. И все же:

— Где ваш личный знак?

Личный знак — это жетончик из тугоплавкого полиметалла, на ко­тором выбит номер, под которым ты числишься и на действительной слу­жбе, и в запасе. У двухгодичников всегда возникают осложнения с ли­чными знаками. Нам их почему-то не дают, они лежат в сейфе у началь­ника строевого отдела, прикрепленные к личному делу шпагатом. Объясняю. Сколько раз я это объяснял!

Я стою, а глаза начальника ощупывают мое лицо, прическу, одежду. На лице начальника написано напряжение, в его глазах — свет поиска. Не хочу сказать, что он ищет, к чему бы, так сказать, придраться. Но — могу утверждать! — он считает себя обязанным найти недостаток. Иначе, где же требовательность? Непримиримость к нарушениям? Где, наконец, опыт, наметанный взгляд старшего? Ну, что бы сказать? И вот рождается замечание такого, допустим, характера:

— У вас криво сидят птички на петлицах. Одна петлица пришита чуть-чуть выше… Видны нитки, которыми пришиты погоны…

Ковалев и Барабаш стоят рядом, пишут в свои черные книги. Фи­ксируют недостатки. Но это, конечно, ерунда, а не недостатки.

Обойдя шеренгу спереди, проверяющий делает общий проход сзади. На предмет причесок. Тут уж придирок хватает, потому что многое зависит от субъективных понятий проверяющего о допустимой длине и форме при­чесок, И тут уж я непременно попадаю в список нестриженных, потому что с моими волосами следовать армейской моде трудно. Напрасно объ­яснять, что позавчера стригся (хотя это чистая правда!), напрасно ссы­латься на природу… В тетрадь, в тетрадь, сразу в две тетради!

Но вот проверка закончена, подводят солдат и прапорщиков, чин удаляется к управлению. Комэск ходит перед строем со своим раскрытым талмудом:

— Учтите… все, которые тут записаны… Мы от с майором Ковалевым посмотрим, что было записано в прошлый раз, и кто системати­чески нарушает, предупреждаю, будем наказывать! Чтоб это было в по­следний раз. Хватит разговоров, от. Наказывать будем, от.

Мы внимаем. Могу поспорить, что после следующего смо­тра Барабаш так же будет расхаживать перед строем, смотреть в раск­рытую тетрадь и говорить те же слова…

(Только один раз на моей памяти меры были приняты незамедлительно. Когда шла борьба против черных ботинок, нарушителей прямо из строя прогоняли в магазин, несмотря на то, что не все получили к тому вре­мени уставную обувь.)

Строевой смотр, как всегда, венчается прохождением. Под душера­здирающие звуки нашего самодеятельного оркестра мы делаем неболь­шой круг по плацу.

Десять минут перекура — и в класс. Сдача уставов Советской Армии. Ковалев втиснул свое пузо за стол и достал две бумажки. Писарь прошел по рядам и раздал каждому по бумажке. По чи­стому стандартному листу. Ковалев посмотрел на первого, за первым столом левого ряда сидящего, и продиктовал два вопроса с двух сво­их бумажек. Один — из Устава Внутренней службы, другой — из Устава Гарнизонной и Караульной службы. И пошел, и пошел — каждому по два вопроса.

Дошла очередь и до меня, Ковалев запнулся, вздохнул и продиктовал не из листков, а из головы:

— Вопрос первый: общие обязанности военнослужащих. Вопрос второй: понятие гарнизона. Что составляет гарнизон, что называется гарнизоном…

«Овопросив» всех, Ковалев посидел грозно за столом минут пять и вышел.

Что тут началось! Я вытаращил глаза. Обстановка в точности на­поминала обстановку в нашей институтской группе при сдаче зачета по какому-нибудь сварочному делу. Господа офицеры, вплоть до капитанов и даже одного майора, сдирали и подсказывали, как зеленые студенты. Те, кто догадался захватить с собой уставы, трудились в поте лица. Те, кто пришел с пустыми руками, приставали к догадливым. Их беспрестанно дергали: много ли осталось? Образовались очереди. Они быстро увеличивались. Старшие лейтенанты Толстанов и Горожанин не поделили место в очереди за уставом Полубоярова и принципиально сцепились. Сначала они выясняли, кто за кем, потом вспомнили взаимные обиды, дошли до оскорблений, чуть не до драки. На них заорали, и они разошлись — побагровевшие, непримиримые… Те кто опоздал вовремя сунуться в очередь, бегали со своими вопросами по всему классу и приставали к списывающим. От них отмахивались…

Со мной рядом сидел старший лейтенант Ячменев, прибывший из Польши на замену уехавшему туда старлею-радисту. Вернее, не сидел, а ерзал. Человек новый, он чувствовал себя отчужденно: не полез в очередь за уставом и спро­сить никого не решался… Попыхтев минут десять, он, наконец, с отчая­нием повернулся ко мне. Двадцать лет отслуживший, поседевший и обрю­згший, состарившийся на исполнении этих самых уставов, он обращался за помощью ко мне, двухгодичнику, «проходившему» уставы двадцать часов, предусмотренных институтской программой! Я сочувствовал ему, я понимал его страх, его опасение па первых же шагах в новом полку сесть в калошу, но я чуть не рассмеялся ему в лицо…

Однако пора было отвечать на вопросы. Я отвернулся от этого позорища и стал писать ответы. Точных формулировок я, конечно, не помнил, но вопросы давали во­зможность логически связать очевидные вещи и обрывки уставных по­ложений, застрявших где-то на задворках мозга. Так я и сделал, и через двадцать минут положил листок на стол, в оставленную Ковалевым папку, и пошел курить.

Постепенно, справившись с экзаменом, выходили соратники.

На мероприятие было отпущено два часа, но все уложились в час. Пришел писарь, взял папку и понес в штаб Ковалеву. Папку забрал, а распорядок остался. Положено, отведено на зачет два часа — сиди два часа. Вот когда пригодилась захваченная из дома книжка!

Я стал читать Бунина, но читать было трудно, потому что другие убивали время иначе: слонялись, громко обсуждали вчерашний полупорнографический финский кинофильм, ржали…

Вот тут-то и возникла подробность. Деталь. Факт. Может быть, день 19 октября 1972 года и запомнился мне благодаря этому факту. Хотя ничего «такого» в факте не было.

Майор Полубояров, 47 лет, отслужив­ший тридцать лет «календаря», участник Великой Отечественной войны, техник отряда, получающий в месяц 340 рублей чистыми деньгами, му­жик еще крепкий во всех смыслах, имеющий две лодки, два мотора, два мотоцикла, два велоси­педа, полный дом барахла, маленькую семью из дочери и жены, скупающих в дни завоза в военторге все дорогие вещи, майор Полубояров,..

Стоп. Сначала немного о классе, в котором мы сидели. Это дли­нная комната. Стены увешаны схемами и плакатами, по углам — макеты. Доска, мел. Два ряда белых канцелярских столов. Для удобства под столешни­цами приделаны решетчатые полочки настилов из ровненьких, окрашенных в зеленый цвет реечек. Сделали их, видно, давно, и теперь кое-где реечки оторвались, выпали или держались на двух боковых планках.

…Оторвавшись от книги, я попал глазами в Полубоярова. Он ходил но клас­су от стола к столу, опускался возле каждого на корточки и ощупывал реечки. Оторвавшиеся просто вынимал, едва державшиеся отрывал без усилий. Обследовав все сто­лы, он набрал шесть гладких, сухих, покрашенных реек, отнес их на свое место, осмотрел и спрятал.

— Надо дома к цветам приспособить, — сосредоточенно бормотал Полубояров.

Он вел себя так, будто был один. Но на него и в самом деле никто не обратил внимания.

…Такой вот факт. Случай. Эпизод. Ничем не выдающийся. Для армии — совершенно рядовой. Но он запал в память, он потянул за собой цепь других фактов и эпизодов, и ожило минувшее, и выстроился день — «Лицейский день 19 октября 1972 года»…

Меж тем, в класс возвращался накурившийся зеленый народ: идет Ковалев. Начштаба ни слова не говорит о результатах зачета. Все, значит, сда­ли. Объявляет: обед переносится на час, в два сидеть в клу­бе. Очередное мероприятие: приезжает некто генерал Живолуп, участник всех войн.

В два — в клубе. Старый генерал держится прямо и вообще воин бравый. Он что-то длинно, скучно и косноязычно рассказывает о боях, о походах… Мы со Спиридоновым читаем «Литературку». Проговорив минут сорок, генерал меняет тему: обращается к молодому поколению, к сидя­щим в зале. Он говорит о памяти, о преклонении… Я снова углубляюсь в газету, успев подумать: «3ачем? О войне, о войне — бесконечно… Зачем призывать с трибун смотреть в ржавую воду на дне старых окопов? Пусть каждый определит в душе свое отношение к этому, переживет, встанет в душе своей на колени… Но зачем так — бесконечно, официа­льно, казенно?»

Генерал Живолуп все еще на трибуне, все еще бубнит свое. Потом выступают наши: солдаты, офицеры, молодежь, старшее поколение, комсомольцы, коммунисты… До пя­ти часов вечера.

Что было после митинга — не помню. Зато помню, что в 20.00 — ре­петиция. В том же самом классе. Сидим со Спиридоновым за столом, там же, где и днем. Читаю в «Литературке» подборку новых стихов Вознесенского.

Витьке скучно, он заглядывает в газету и читает начало стихотворения «Петрарка»:

Не придумано истинней мига,

чем раскрытые наугад —

недочитанные, как книга,

разметавшись любовники спят.

— Что такое «петрарка»? — спрашивает.

— Во-первых, не что, а кто. Во-вторых, это итальянский поэт эпохи Возрождения. В-третьих, не зная, о чем он писал, не понять, а…

Около нас останавливается Гунченко, симпатичный двадцатишести­летний кобель, басовитый и самоуверенный.

— На, прочти! — перебивает меня Спиридонов. — Поймешь?

Гунченко читает вслух, а прочтя, басит:

— Все правильно! Петрарка, не петрарка, кончается по­стелью.

Витька давится смехом до красноты, до удушья.

Начало зимы

24 октября1972 года

23часа 59 минут. Через минуту пойдет 25 октября. Крупными спокойными хлопьями валит мокрый снег. Он не тает сразу и уже чуть-чуть припорошил землю. Первый снег был в пятницу, 20 октября, около полуночи. Он сыпал совсем бесформенный, мокрый, больше похожий на дождь, на крупный сгустившийся дождь. Лес почти облетел, и сквозь этот первый грустный снегопад идти было тоже грустно, груст­но и светло.

На следующий день и следа от снега не осталось. Стоял ледяной туман.

16 ноября во время дневных полетов отказал один из двух двигателей на МИ-10. Чуть не погибли четыре человека экипажа.

Двигатель вы­ключился на высоте двести метров. Командир растерялся. Несколько секунд, пока они быстро теряли высо­ту, он сидел в состоянии оцепенения. Рассказывал потом, что знал, как действовать, но не мог пошевельнуться, двинуть рукой и ногой. Выйдя из ступора, он стал делать, как объясняли летчики, не то: увеличил до предела шаг несущего винта, чтобы поднять вертикальную составляющую подъемной силы, но это привело к перегрузке оставшегося двигателя, обороты возросли почти до предельных.

Они потеряли сто пятьдесят метров, снизились за границу облачности, увидели под собой верхушки деревьев. Тут командиру все же удалось остановить падение, они связались е руководителем, и пошли на посад­ку напрямик, не делая коробочки.

Через пять минут отказал еще один двигатель, тоже правый, на МИ-6. Полеты тут же прекратили.

МИ-10 зарулил. Командир не мог сказать ни слова. Борттехник пошел красно-белыми пятнами. Бортмеханик сел на снег. Один только правый летчик не потерял способности говорить, но ничего толкового не ска­зал, сказал только, что все они до того растерялись, что начисто поза­были о возможности сброса платформы. Если бы они сбросили платформу, то облегчили бы вертолет на четверть!

В эту ночь они до четырех утра пили у командира. Через неделю пилотов отправили отдыхать в санаторий. В полку неделю не летали, вертолеты опечатали до прибытия комиссии. Комиссия пришла к выводу, что причина отказа в следующем. Во входном тоннеле правого двигателя установлен штырь датчика радиоактивного сигнализатора обледенения РИО-3. Полеты проходили в условиях сильне­йшего снегопада — снег валил, что называется, стеной. На штыре образо­вался ком слипшегося и заледеневшего снега, так как обогрев не спра­влялся с такой массой осадков и ком не успевал растаять. Потом он сорвался со штыря и попал в турбину компрессора. Компрессор заклини­ло, двигатель остановился.

На МИ-6 отказ прошел легче благодаря счастливому стечению обсто­ятельств. Капитан из 4-й эскадрильи готовился выполнять упражнение как раз на выключение двигателя! Психологически и профессионально он был готов, и пережил, может быть, только недоумение, потому что выключение произошло раньше времени и как бы само собой.

Двигатели на вертолетах поменяли. При облете «Аполлона» — так, словно американский лунный корабль, в полку называли МИ-10 — пара­метры левого, спасшего вертолет двигателя, вышли за пределы нормальных. Двигатель не выдержал перегрузки, «запоролся», но все же в возду­хе не подвел. Облет срочно прекратили. Пришлось менять и этот двига­тель.

(Забегая вперед.

Командир экипажа больше никогда к МИ-10 не подошел. Потрясение оказалось слишком сильным. Он написал рапорт, и его сняли с должности. Второй пилот отнесся к происшествию спокойно и долгое время был правым летчиком «Аполлона». Борттехник изыскивал любую воз­можность, чтобы на нем не летать: придумывал неисправности, бегал в санчасть накануне полетов, если был запланирован и т. д. В конце концов он списался на землю, передав «Аполлон» борттехнику помоложе. Бортмеханик поступил честно: открыто заявил, что летать на этом вертолете он боится. Около года его мурыжили, а потом приказом перевели бортмехаником на МИ-6. На «Аполлон» загнали «помазка», попавшего к тому времени в неми­лость к инженеру.

Вообще, в полку к МИ-10 вложилось отношение опасливое и отчасти презрительное. Хлопот он доставлял много, летал редко, летчики его по­баивались. Не зря же, а с явной насмешкой его окрестили «Аполлоном»! Новый борттехник, узнав, что его переводят на МИ-10, целый день ходил по стоянке, сообщал всем новость и смеялся при этом нехорошим смехом.

Печальна участь машины, которую не любят, которой опасаются, на которой боятся летать. В конце концов насчет «Аполлона» выработалось негласное решение: отогнать в 76-ом, когда по плану положено, его на рембазу в Конотоп, а оттуда не забирать, сославшись на то, что некому летать.)

Приказано ходить в шапках.

Вчера достал я из чемодана свою новенькую шапку, из кучи бижу­терии, разных аксельбантов и побрякушек вытащил «краба», который показался мне именно тем, нужным, положенным к шапке, вымерил логарифмиче­ской линейкой расстояние, нашел середину, проделал ножницами дырку и водрузил «краба» на место.

Иду сегодня утром в столовую, сияю. Здороваюсь на крыльце столовой с сослуживцем. Он вдруг замолкает на полуслове и смотрит на мою шапку. Вид у него забавный: обескураженный и даже обиженный.

— Что это ты прицепил?

— Как что?

— Это же от парадной фуражки, «капуста»!

Я потрясен. Что же делать? Времени, чтобы сбегать домой и сменить железяку, нет. Может, не так и заметно? Нужно на построение, и я иду на плац, чувствуя себя так, будто бы иду без штанов. И все, черт возьми, замечают, смотрят на мою шапку… Или преувеличиваю?..

Подхожу к своим. Вернее сказать, опасливо приближаюсь. Стоят Спи­ридонов, Градов, Трошкин… Приближаюсь…

Меня замечает Спиридонов, открывает рот и почему-то начинает делать суетливые движения руками. Все оборачиваются и смотрят на меня. И я вдруг с изумлением понимаю, что они не удивлены, что им даже не сме­шно! Они шокированы. Я совершил святотатство.

— А что? — начинаю оправдываться помимо своей воли. — Видел, что какая-то железка на шапке, но не приглядывался. Взял похожую…

В мое положение все-таки входят. Собирается консилиум, словно у постели тяжелобольного. Решают: «капусту» снять и спрятать, сказать, что «краб» только что сломался, отвалился, потерялся. В строю прячусь, качаюсь, пригибаю голову. Пронесло. После постро­ения несусь домой на велосипеде, меняю «капусту» на «краба».

«Инцидент исперчен». А ведь вышел не просто забавный эпизод. «Краб» на шапке — вещь серьезная. Очень серьезная.

Я случайно нарушил устав, и весь монастырь всколыхнулся, и по­слушники растоптали бы меня.

Двухгодичники — 4

Барабаш все подсмеивается над Потаповым:

— Ну и жучок, ну и жучок… Год отсутствовал и при этом руководил комсомо­льской организацией!

Перезвонов, штурман эскадрильи, секретарь парторганизации и — в отсутствии Кураева — замполит, политический босс, одним словом, сопит над шахматной доской, водит над ней похожими на сосиски пальцами пра­вой руки, левой сильно трет лысину и бормочет:

— Да… жучок… тэк… я — всегда это говорил… тэк… я — сюда, тогда он — сюда, я — так, тогда он… ладно… нет, не пойдет… коман­дир… он так… мы потом об этом поговорим. Так!

Перезвонов делает ход. В шахматы он играет отлично.

Юрка Потапов — штурман-трехгодичник. Выпускник Ленинградской лесотехни­ческой академии. Все они, штурманцы, оттуда. Парень очень общительный и к общественной работе привычный, он на первом году службы с удо­вольствием согласился стать секретарем комсомольской орга­низации эскадрильи, принялся ретиво за дело… и вскоре недоуменно притормозил. Он всегда вел общественную работу на гражданке. На гра­жданке, но не в армии! А в армии должность комсомольского секретаря проста. Он на побегушках у политотдела, у комэска, у секретаря парторганизации. В работу общественных организаций привносится желез­ный армейский элемент. Юра Потапов просто исполнял то, что ему приказывали. До остальных комсомольцев приказы доводились под видом «ком­сомольской работы», хотя и невооруженному глазу видно, что эта работа — точная копия другой работы, которая проводится в Вооруженных Силах, в ВВС, в армии, в полку в рамках очередной компании.

— Зачем ты в это полез? — спросил я как-то Потапова.

— Понимаешь… хотел сделать полезное. Приехал сюда, посмотрел, по­нимаешь, живут ребята не как люди. Ничем не интересуются. Не хотят ничего. Могут сесть на целый вечер в кресло, понимаешь, и просидеть, прождать, что им кто-то что-то предложит. Думал, понимаешь, культработу наладим, лекции, поездки, солдат в Ленинград вытащим, да и офицеров, этих крестьян, тоже… А получилось… Эта сволочь Перезвонов сел и пое­хал, давай-давай, а когда говорю — не нужно это делать, неинтересно, грозит: в армии каждый пишет себе характеристику сам, и ты, говорит, та­кую напишешь — с дерьмом смешаем, уж это я, говорит, постараюсь. А бюро… я один рвусь, бумажки пишу, а им все до лампочки. Защитники родины! По мне лучше никаких не надо, чем такие! Радоваться, когда сво­ему же парню дыню вставляют, своих же ребят подсиживать… Дурак я был, вот и полез…

Может быть, Потапов и сделал бы хоть что-нибудь полезное, что-то из того, что наметил, но стал система­тически болеть. Ни свежий воздух, ни обильный харч не пошли ему впрок. То щитовидка, то простуды, то фурункулез… Из первого года месяцев семь про­вел Потапов в разных медицинских учреждениях, вплоть до главного гос­питаля ВВС в Москве. Налетал очень мало, в строй, по сути, так и не во­шел. Какая уж тут комсомольская работа!

Вот и подсмеивается Барабаш, пристает к Перезвонову:

— Сперва, вроде, ничего показался. Ну жучок, ну жучок! Так, Сергей Палыч, когда проведем комсомольское собрание и кого выдвинем?

Партайгеноссе бросает на меня быстрый взгляд. Я как смотрел вни­мательно на доску, так и смотрю, меня интересует только партия.

— Ладно, командир, мы завтра об этом поговорим.

За «развал комсомольской работы» Потапову отомстили. Он постоянно ходил в «плохих», в «нарушителях». Один раз он попался на самовольной отлучке, и с тех пор не было подведения итогов, на котором бы не скло­нялась его фамилия. Несколько раз его наказали просто в назида­ние другим, одного из нескольких штурманов, виновных в неуставном хра­нении карт. Никого не наказали, одного Потапова. Не было также ни одно­го праздника, чтобы Юрка не попал в наряд, причем в наряд самый обид­ный, тягостный: с 31 декабря на 1 января, с 30 апреля на 1 мая… В ноябре, во время истории с картами, во время отчетно-перевыборного комсомольского собрания, Юрка ходил в наряд пять раз.

Отойдя от комсомольских дел, он ожил, и несмотря на гонения, раз­вил кипучую деятельность. Купил и освоил мотоцикл. Построил за зиму катер. Женился…

…Какой-то полковник из политуправления армии, обходя по-инспекторски общежитие, похвалил репродукцию с картины Врубеля «Царевна Лебедь».

— Умельцы! Кто же это у вас так?

— Великий русский художник Врубель! — по-уставному, пожирая на­чальство глазами, отчеканил Потапов.

У полковника хватило ума быстренько уйти.

Декабрь 1972 года

Снег, выпавший в ноябре, давно растаял. Плюс пять, дикие штормовые ветра, частые дожди. По данным метеослужбы влажность 99 процентов. На аэродроме — лужи и смерчи; кажется, вертолеты не просто отсырели, они буквально пропитались ледяными декабрьскими дождями. Для летчиков все это значит «установленный минимум погоды», практически экстремальные условия полетов, для нас, техников — отказы, отказы, отказы…

Ночью долго не могу заснуть, лежу в темноте, слушаю, как гремит что-то на крышах домов, как шумят сосны, как воют собаки, как бегают по потолку крысы и кошки. Сквозь плотно сдвинутые шторы пробивается полоска света от далекого фонаря. За пол­километра от дома беснуется море.

Наконец-то выпал снег, и очень хочется сходить на море, посмотреть, каково оно, когда природа затихла. Обрадованный лес исполнился очарования. Простой взгляд на сосенки дарил радость. Согнувшись под тяжестью сне­га, сомкнувшись макушками, они образовали арку над тропинкой, по которой я хожу на аэродром. Я останавливался и осторожно брал губами восхитительный све­жий снег с низко склонившейся лапы. Я медленно-медленно приближал к ней лицо. Снег чуть-чуть искрился, и пахло… чем пахнет снег? Мо­розцем, смолой, тишиной, счастьем — всем, всем, всем!

…И вот уже снег сияет, снег кружится, снег надает большими хлопьями, снег танцует, танцует, танцует… Играет в школе вальс, огни, огни, смех, смех, новогодний бал… Я спешу туда, я волнуюсь, я несу в душе ее образ, ее — не знаю точно, чей… Новый год, волшебная ночь, обновление, надежды… «Иные в сердце радости и боли, и новый говор липнет на язык…»

День закончился приключением. Дым коромыслом.

Система сушки дров в духовом шкафу, самообслуживание печки, кото­рой я гордился, оказалась с крупным изъяном. Оказывается, дрова, уже чуть подсохшие на кухне, в шкафу могут загореться, а не просто поджа­риться «до корочки». Так и случилось. Я почувствовал запах дыма и услышал потрескивание из шкафа. Открыл. И обнаружил, что дрова горят. К самой жаркой, примыкающей к топке стенке, где и сырые-то обугливаются, я сдуру положил тонкую палочку и порядком подсушенное сосновое полено, которые и занялись… Пока я раздумывал, как бы это их оттуда извлечь, под дей­ствием обильного притока воздуха слабо горевшие поленья запылали, огонь перекинулся на соседние, а отвалившаяся кора подожгла нижний рад. Все произошло очень быстро — я и раздумывал не более десяти секунд. Но теперь я по-настоящему растерялся, и через полминуты в шкафу бушевал настоящие пожар. Пришлось схватить висящее над печкой полотенце и, плюнув на опасность ожогов, вытаскивать поленья по одному, бросать на пол, затаптывать, а полыхавшие отправлять в топку.

Через три минуты пожар был ликвидирован. Полотенце наполо­вину сгорело, тапочки обгорели, пол покрылся слоем золы, я задыхался в дыму, но опасность миновала!

Так закончился сегодняшний день. Длинный день, отданный армии…

Он начался построением в восемь утра в темноте и тумане. Если бы командир не включил фары своей «Волги», он бы не смог прочитать плановую таблицу. Будут полеты, не будут — не ясно. А раз ясности нет, предполетная подготовка проводится. Значит, развози аккумуля­торы, задвигай их в отсеки, закрепляй контровочной проволокой, поднимайся в кабину, включай наощупь освещение, проверяй напряжение аккумуля­торов, крепление приборных досок, заводи часы, устанавливай на «ноль» стрелки высотомеров… У нас, группы АО, работа всегда есть. На 55–ой машине никак не могу вставить в отсек аккумулятор. Темнотища! А фонарик я до сих нор не удосужился приобрести. Сознавая, что делаю глупость, зажигаю спичку и лезу с ней в отсек. Конечно, на меня сразу же орут. Гашу спичку и молчу, сатанею потихоньку с этим аккумулятором…

Управились, прокрутили машины, но к десяти, к началу полетов, туман еще больше сгустился. Не летать сегодня, ежу понятно, но отбоя нет, и ра­боты полно — неисправности. Погода, погода…

Вчера на предварительной подготовке обнаружили: на 65-ом выбивает АЗС строевых огней. Вчера же вскрыли плафоны, удалили влагу, заменили подозри­тельные лампочки. Но при прокрутке дефект повторился. Где-то корот­кое замыкание. Где? Отключаем все плафоны хвостовой балки, оставив плафоны на плоскостях. Дефект не проявляется. Значит, короткое на балке. Сидим с Игорем Градовым в хвосте, думаем. Методику разрабатываем. Ага, можно сделать так: присоединять плафоны по одному, начиная с первого, ближайшего. Подключаем первый — КЗ нет, второй — нет, третий… есть! Громов лезет на балку и вскрывает плафон. Вроде, нашел, говорит он, но не очень уверенно. Что-то подгибает, подправляет. Ставит плафон на место. Включаем. КЗ… Снова отсоединяем третий плафон, и короткого нет. Но сам плафон в порядке! Неужели дело в штепсельном разъеме меж­ду вторым и третьим плафонами? Разбираем разъем. Грешить на него нельзя: он сух и чист, без малейших следов подгара. Начинаем осмат­ривать провода. Дергаем их, тянем, только что не нюхаем, но на них тоже грешить нельзя. Снова включаем, и снова короткое. Что за черт!

У Игоря ум начинает заходить за разум: он уверяет меня, что лампочки соединены последовательно, а не параллельно, как положено в осветительных схемах, и поэтому короткое не в треть­ем плафоне, а в четвертом. Я настолько обалдел от этой чепухи, что на какой-то момент ему верю. Но потом прихожу в себя и начинаю доказывать, что этого просто быть не может, не может просто потому, что никогда не может быть. Теоретически я прав на все сто, но где же неисправность?

Давай заменим плафон, да и дело с концом! Градов приносит пла­фон, вытаскивает старый, с проклятьями зашвырива­ет его в лес. Не вставляя в гнездо, подсоединяем новый плафон к цепи. Ну?!. Слава Богу… Градов вывинчивает из плафона лампочку, кладет ее в карман, вбивает плафон в гнездо сапогом, вставляет лампочку… Я включаю АЗС… КЗ! Отматерившись, Градов вдруг чувствительно хлопает себя по лбу. Его осенило: ведь он же принес новенький плафон с новой лампочкой, проверил — с новой, но вывернул ее при монтаже, положил в кар­ман… где уже лежала лампочка от старого плафона! А потом достал из ка­рмана одну из лампочек. И вставил ее в плафон. Может быть, старую? Может быть, в ней вся загвоздка?! Игорь кидается к плафо­ну, вырывает лампочку, смотрит на нее и… чуть не падает с балки. По­том бросает лампочку мне: на, полюбуйся!

Ёлки-палки, да это же не лампочка, а приспособление для корот­ких замыканий! Изготовленное на заводе и пропущенное ОТК! Плюсовой контакт напаян так небрежно, что наползает на цоколь, который есть контакт минусовой. И этот пустяк, этот очевидный брак съел у нас три часа и заставил усомниться в теоретических основах электротехники!.. Ну, кому придет в голову рассматривать новую лампочку? Ее просто берут из коробки, из двух де­сятков одинаковых ламп, и ставят на вертолет… Мы торжественно преподносим лам­почку начальнику группы Спиридонову — как сувенир.

По стоянке передается приказ: обедать, в 13.30 — построение. После обеда еще один приказ: полеты по тому же распорядку переносятся на завтра, а сейчас — зачехлять вертолеты, и через час — тактико-строевые занятия. Конец рабочего дня — в пять вечера. Да, длинновато что-то получается…

И — черт его возьми! — новая неисправность.

На МИ-10 не обогреваются входные устройства двигателей. Идем со Спиридоновым на «Аполлон» разбираться в схемах обогрева. Схемы эти в принципе нам знакомы, поэтому быстро находим общую точку по управлению и по мощности. Ползаем по простыням схем, думаем, но нет ничего конкретного. Неисправность по схеме не просматривается. Нужно прозванивать цепи. Пока Спиридонов раскрывает тестер и выбирает, откуда начать, а я в задумчивости сижу на полу около схемы, Толстанов, борт-техник «Аполлона», вдруг делает открытие. Он громко читает строчку из спецификации: «предохранитель в цепи контакторов, включающих обо­грев». Какой контактор? — ворчу я. Нет тут на схеме никакого контактора. И предохранителя нет никакого. Да вот же написано, оправдывается пе­ред специалистом Толстанов. Я нехотя поворачиваюсь к схеме… и под­скакиваю. Схема-то по переменному току! Двухпроводная! Мы же, привык­нув к однолинейным схемам на постоянном токе, найдя две точки, за­были, что могут быть, должны быть еще две такие же точки! И предохра­нитель на схеме есть, и контактор есть, и именно в этой цепи неисправность… Разрешить проблему достаточно просто — заменить предохра­нитель, и обогрев заработает. Так и происходит.

Конечно, занимаясь неисправностью, на тактико-строевые занятия мы не попали, и не знаю, в чем они заключались… Но в четыре часа по­следовал новый приказ: прибыть в казарму для чистки оружия. Чистка заняла два часа.

Рабочий день — «от темнадцати до темнадцати», как любят говорить в армии. Хотя какой там «рабочий день»? Служба это. А служба и есть служба. Она не нормирована. Это образ жизни. Состояние души…

Ну, а второй план дня?.. Касающийся службы не как работы, а именно как состояния души?

Второй план включал нескольких курьёзов: как разыграли Градо­ва с заблудившимся солдатиком, как Градов не понял шутки «у вас вся спина белая» и попытался заглянуть себе в спину… Второй план — это истовость при чистке оружия. Почти священ­ный ужас: «Матюнин уехал в отпуск, не почистив пистолета?!»

Спору нет: приятно чувствовать в руке тяжесть и ладность пис­толета. Как глубоко сидит в нас почитание оружия! Мужчина — это ору­жие. Это наглость и самоуверенность пистолета, похлопывающего по за­ду. Это недобрая усмешка глаз и жестокий оскал дула. Мужчина — это тот, кто успеет выстрелить первым.

Армия одарила меня навязчивым состоянием, связанным с оружием. Часто меня посещает картина: я взвожу зат­вор автомата или оттягиваю затвор пистолета. Потом направляю в кого-то ствол… Именно так. Лежу ночью, смотря в проем двери, и в этом проеме вырастает фигура, фигура врага! В этом нет ни малейшего сомнения. Я щелкаю затвором. Но… но до выстрела дело не доходило никогда…

Ничего, ничего не знаешь о будущем…

Не вспомню ли я это время добрым словом? Луна вполнеба, синие тени, легкий мороз, жарко горящая печка, незамысловатый уют, одиночест­во… Но умиротворение — редко. Зато часто — чернота…

Двухгодичники — 5

Первый праздник в гарнизоне. «30 апреля офицерское кафе рабо­тает с 22-х часов до 2-х часов ночи». Ну не Первомай — Новый год…

Клуб. Танцы. Полутемный зал. Скамейки по периметру. Сидящие на них девчонки. Какое-то символически-плотское свечение женских коленей. Я почти пьян. Я слушаю игру дешевого оркестра и смотрю на девчонок. Полутемный зал наполняется свечением коленей.

Провинциальная танцплощадка. Эти жалкие и одновременно непо­бедимые колени…

…Но это — пьяный пассаж той поры. Сейчас я мог бы сказать, допустим, так:

— Этот экспрессивный стереотип общения — танцы, то есть, — ме­ня не удовлетворяет. Возможно, сам по себе он не плох, однако мой идеал, который, возможно, утопичен, требует других экспрессивных форм. Поэтому, в силу несовпадения идеала с реальностью, объясняемого завышенностью моих установок, мое мнение никак не может считаться объективным.

Представляю, как вытянулась бы физиономия, скажем, Харчевского, загни я ему такое!

…Кружащаяся в вальсе пара. Валера и Лариса Захаровы. Он в сером костюме, она в черном платье с мехом — боги, уже два года про­шло с того дня!..

Я вышел покурить, следом вышел Валера — разгоряченный, веселый, возбужденный. Прикуривая у меня, спросил:

— Ты, кажется, невеселый? Или я…

— Да… Так, не привык еще. А ты привык?

— Бог ты мой, ну, конечно! Я здесь восемь месяцев!

Мы сказали друг другу несколько слов, выкурили по сигарете. Сколько сигарет мы вместе выкурили потом, сколько слов сказали друг другу!

Захаров не принимал, но и не отрицал армию такой, какая она есть. У него было свое представление о том, какой она могла бы быть. Поэтому он искал компромиссы. Он жаждал изменений, приблизивших бы действительность к его идеалу. Он служил два года с постоянным, непреходящим убеждением, что люди армии не составляют с армейской системой единого целого, что они находятся примерно в том же поло­жении, что и мы, двухгодичники, что, так сказать, самих по себе, их возможно отделить от системы, что они не продукты, а, значит, и не приверженцы системы.

Эта установка не мешала ему, однако, свежо и остро восприни­мать окружающее.

Как-то, в середине октября, насколько помню, я встретил его у столовой. Он шел один и смеялся, и, не прекращая ржать, расска­зал «наблюдение из жизни».

На дереве перед казармой сидели двое солдатиков, обрывали по листочку бурые, уже чуть державшиеся листья, а солдатики внизу эти листья тщательно подбирали. Валера, прытко поспешавший в столо­вую, столбом застыл на дороге. Да что за черт? — спросил он себя. Что они, яблоки обирают? Однако скоро он догадался, в чем дело: октябрьские листья поминутно падали, и сколь ни подметали солда­ты курилку и дорожки перед казармой, идеальной чистоты добиться не могли. То и дело листик падал на свежеподметенную территорию… А завтра — завтра приезжала комиссия. Тогда инженеру полка Калошину, руководив­шему уборкой, и пришла в голову гениальная мысль — помочь природе, и родилась операция «листья».

Но даже такие случаи Валеру не убеждали. Он хотел изменений. Улучшений. Мало того, он своими собственными действиями хотел им способствовать.

…Как сейчас помню декабрьскую ночь, штормовой ветер и дождь за окном, свечку, бутылку спирта, плотный табачный дым и нас, осед­лавших табуретки на моей кухоньке. Настроение элегическое.

— Дикие, длинные, докучливые, дебильные декабрьские дожди, — сочиняю я.

— Знаешь, — вспоминает вдруг Захаров, — как я рос… В пять лет я вовсю ругался матом. Матери это очень нравилось, она просто в во­сторге была. Бог ты мой, ну и выдавал же я! Был такой случай, мне брат потом рассказывал. Мать приходит с работы, я встречаю ее в ко­ридоре. Купила шоколадку? Нет, говорит, не купила. Тут я разорался. И так, и этак, и перетак… Выхватил у нее сумку, вытащил деньги и сам побежал в магазин, купил шоколадку. Где сдача, мать спрашивает? Нету, говорю, сдачи!

Жили мы в коммунальной квартире. Соседка была учительница, ев­рейка, как теперь понимаю, очень интеллигентная… Из тех еще, зна­ешь! И муж — соответственно. Когда она слышала, как я выдаю, а мать смеется, у нее глаза на лоб вылезали. Помню, однажды она пригласи­ла меня в свою комнату и поговорила со мной. О чем и как она гово­рила, не помню, но мат с меня как рукой сняло… Убедила она меня.

А вот как мне дали в первый раз почувствовать разницу в вос­питании. И я увидел четко, кто я, а кто мой товарищ.

Отец приходил с работы, мы садились ужинать. Бутылка — на стол. Мне было лет девять. Помню, умер какой-то член правительства. Отец за бутылкой сказал — сдох.

Ну, поужинали, я пошел играть в пинг-понг к товарищу, Отец у него — профессор, дед профессор… Бог ты мой, четырехкомнатная ква­ртира, конечно! Стол для тенниса, книги и все такое. У него часто вся наша школьная контора собиралась. Ну, играем, и я говорю: слы­шал? такой-то сдох. Он бросил ракетку, подошел ко мне и дал мне такую, знаешь, натуральную пощечину. Я бросился драться, но, помню, он мне надавал. А потом говорит: ну, что, убедил я тебя, что этот че­ловек даже не умер, а скончался?

…Мы молчим. Потом принимаем по стопке. Молча.

— Знаешь, есть у меня желание, — нарушает молчание Валера. — Я хочу пойти к Панченко. Взять бутылку коньяка и пойти к нему домой.

— ???

(Панченко был недавно назначен командиром четвертой эскадрильи, где слу­жил тогда Захаров.)

— Как ты думаешь, выгонит или не выгонит? Я думаю, не выгонит, выпьет. В самом деле, бог ты мой, неужели же выгонит?

— Да зачем?!

— Понимаешь, может быть, тебе это покажется странным… но… ка­жется мне, что мужик просто не знает, что ему делать, что он расте­рялся…

— Ну и что, ты хочешь его «убедить»? В чем?

— Мне кажется, если с ним поговорить, подсказать ему… Как ты думаешь, может быть, ему нужно помочь… Со стороны виднее…

— Валера! Очнись! Ты, двухгодичник, лейтенант, придешь к май­ору, командиру эскадрильи, и откроешь ему глаза на то, что он не может командовать, руководить? Если ты даже начнешь говорить по делу, как ты думаешь, будет он тебе благодарен? Да вообще, захочет ли он тебя слушать?

Мы спорили еще долго. Я считал — и сейчас считаю — эту затею не только неосуществимой и бесполезной, но попросту вздорной…

Валера так и не собрался сходить к майору Панченко. Не собрал­ся он и к подполковнику Малову, и к капитану Жукову, начальнику строевого отдела полка, про которого тот же Малов сказал: «Жукову не с людьми, а только со столами работать можно!» Не собрался, хоть и очень хотел поговорить за коньяком с Маловым по душам о партийно-политической работе, а из Жукова выжать капельку человеческого… Стремление изменить людей и отношения с помощью разговоров не оставляло Валеру на протяжении всей службы.

Впрочем, тенденция отделять людей от дела, а дело от систе­мы во многом облегчила ему жизнь в армии. Все двухгодичники, кото­рых я знал, были совершенно не удовлетворены профессиональной сто­роной службы, не говоря уж о другом. Работа техника групп обслу­живания вертолетов для вчерашнего инженера, научного сотрудника, даже студента, — это нонсенс. Это издевательство. Насмешка. Это кру­чение коровьих хвостов.

Но Захаров даже в эскадрилье находил в работе удовлетворение, потому что и там был «хороший парнище», и там тоже, а рыбаки, вообще, на каждом шагу. А перейдя за полгода до увольнения в ТЭЧ, с удоволь­ствием окунулся в милый ему мир вольтметров и частотомеров.

Оставаться в кадрах Валера, естественно, не собирался, но и к увольнению не спешил. И уволился совершенно спокойно. В январе 74-го я был у него в Ленинграде. Что и говорить, тру­дно начинать гражданскую жизнь после двух лет службы. Другой мир, от которого успел отвыкнуть, другие отношения… И возраст. Начи­нать почти с нуля в двадцать семь лет?

— Лажанули нас, — сказал Захаров. Выглядел он неважно.

— Да… Но было бы хуже, если бы забрали под тридцать. А так — мы свободны, свое оттрубили.

— Не знаю… Может быть, мое место было там?

Зима 1973 года

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.