18+
Бог, давай мириться?

Бесплатный фрагмент - Бог, давай мириться?

О книгеотзывыОглавлениеУ этой книги нет оглавленияЧитать фрагмент

— До чего бывает мерзко вставать по утрам

Именно с такими словами Григорий, а если между своими, то Гришка, встретил приходящий день, потягивая затекшие от крепкого безмятежного юношеского сна длинные конечности, не успевшие еще обзавестись твердыми мужскими мышцами и крепкими сухожилиями. Паренек абсолютно обыкновенный, потому и настоящий, тем и привлекательный. Посудите сами, исторические личности, ученые умы, революционеры и прочие этики и эстетики не обладали привлекательными чертами, пленительных скосов скул не видно, носы всяко разной формы, только лишь не той нужной, будоражащей умы женщин от мала, когда сей импозантный представитель приравнивается к принцу, благородно взобравшимся по ржавым прутьям старой облезлой башни, и до великовозрастных опытных львиц, бросающихся уже увядающей грудью на амбразуры совершенно разнопланового характера. Глаза как глаза, средних размеров глазница, не шибко утопленная, не очень то и выпирающая. Зеленоватые, но без изумрудов, приближенно к болоту, но к болоту, заброшенному навечно, без мальчишек, ловящих лягушек, без охотников, ищущих упавшую поблизости мастерски подстреленную дичь. Заплывшая вода, каков неудачный оборот, но ведь передает состояние как можно точнее. Сразу встает перед глазами лицо обыкновенного алкоголика. Большое, раздутое, побитое, заросшее, покрасневшее и, наконец, жалкое. Но я отнюдь не сердобольный, приоткрою завесу между нами, жалость пришвартована к озлобленности так близко, что сдирает краску с кармы, и вот уже едва различимы названия лодок. Елена, Мария. Когда нет имен, нет и рамок, границы стираются, понятия слепляются, а взявший этот ком ребенок, будто пластилин начнет мять тонкими нежными ладошками. Губы тонкие, полосой, бритвенным лезвием, от чего улыбка всегда похожа на ухмылку. Зубы неровные, забором малообеспеченного садового товарищества пограничного района Рязанского. Но вот подбородок мужественный, квадратный, по такому и школьную геометрию учить не грех, вперед выпирает Гибралтарской скалой, грозно раскинувшейся над пучиной природной, то бишь, частично бытовой, ведь привычной и стабильной. Уши врастопырку, самолетными крыльями, но опять же, не столь заметно, как у Боинга, скорее-кукурузник, пикирующий в особо бедных провинциях Южной Америки. Растительности на лице не прибавляется, даже, коли в шутку, с годами убавляется. Голова коротко побрита, принесена в жертву вечно пытающемуся урвать жирный сытный кусок сонного царства Повелителю сновидений, удобно примостившемуся на задворках нашего подсознания, как наглый гость, Шариков, закинувший ноги на ваш разношерстный стол. А все, что ниже головы, то можно и пробежать, не мужское это дело, хвалебные эпосы по поводу чужеродного однополого бренного тела записывать. Худ, слаб, неустойчив, крайне уморительно выглядит в любой одежде. Мачта, и на сей раз просчитались ткачи и корабельщики, не договорились, заплутали, запили, размеры прогадали. Рубашка трепещет с каждым шагом, штаны не поспевают за сухой, выровненной по всем строительным канонам, ноге.

Оглядываясь по сторонам, Гриша сызнова анализирует собственную комнату. Спросонья многие люди имеют свойство не узнавать родные метражи, превращаясь за долю секунды в новорожденных, крошечных, вышедших из безмятежного блаженства материнского ложа, малышей. Кричать хочется, но с каждой роковой паспортной отметке, неподвластно прогрессирующей, самым гнусным образом непослушной, проклятой миллиардами. Ах, какое число массивное, и с ума можно сойти, если задуматься, представить… Но Грише не до этого, думай, не думай, а Гегель имел знатные средства, роскошно и пленительно предоставляющих вариации на времяпрепровождения свободного времени. Грише нужно встать, умыться, пережевать завтрак и удалиться не учебу. Комнатка маленькая, скромная, без излишеств, по настоянию сына родители снесли бОльшую часть детских вещей в гараж, оставив лишь указанное. Шкаф массивный, бабушкин, с мохнатыми рюшами-кисточками на изогнутых медных ручках. Дверцы открываются со скрипом, предлагая на выбор одну из десяти обыкновенных рубашек спокойной палитры. Накидывает Гриша на плечи синюю выглаженную рубашку, натягивает штаны, застегивает ремень, на котором пришлось отцовским шилом проткнуть недостающую дырочку. Одевание перед завтраком приучает к аккуратному приему пищи, ни грамма мимо, дескать, еда достается тяжело, цени, не будь раззявой. Гриша окидывает себя в зеркало взглядом юношеским, мимолетным, как интересы, небрежным, как решения. Затем подходит к окну, заткнет газетными листами небольшие щели в деревянной раме, не рассчитанной на бедность, передающуюся в России из уст в уста.

— Окно, как окно, столько разговоров, а в итоге лишь ограждение между мной и улицей. Дает уверенность, дома я, в тепле, в уюте, вот и матушка зовет завтракать… Или просто кричит?

Григорий выглядывает по-шпионски, лисьей манерой, вытянув шею, изогнувшись, тишина, ссора обошла стороной. Простецкий обман, слух чудит. Коридор длинный, такие бывают в старых домах, по нему можно выхаживать с дамой за ручку, принципиально одно-заняться словоблудством.

А ты представь, как могло бы быть в Париже, ах, улочки тихие, винные, рыбные, деликатесные и отнюдь не дорогие. Вот выйдем из грандиозного Лувра, пройдем горстку, вот и дивная аллея сада Тюильри, высаженные по боками деревья, щелкнем пальцами воображения, и уже осенняя позолота, краснота восхитительная, бурная, солнце уходит пировать, вечер, маняще волшебно, мы поражены и продолжаем маршрут. Елисейские поля выведут к Триумфальной, ох, Ремарк, ох, чудак-вожак Жак Мерин со своей красавицей, ох, сотни творцов, сумевших вывести грубой и нежной, но уверенной, строгой, пробивной рукой историю любви, света, людского проблеска своенравного и дерзкого, будто несломленный конь из самых диких прерий.

Ступая босыми ногами по холодному и вздутому от влаги и времени паркету, Гриша украдкой водил пальцами по трижды крашеной стене, пытаясь свыкнуться с периодически возникающей маниакальной мыслью, что в какой-то момент он не сможет почувствовать абсолютно ничего. Вечное забвение пугало парня своеобразно, отточенно извращенно. Отсутствием тактильных ощущений.

Матушка на кухне шуршит, скромная и милая домохозяйка, напуганная бременем, запрокинувшая подбородок на зло нехватке сил, кукольная такая, худенькая, ручки совсем тонкие, ключица резкая, изгибы женской, когда-то никем не удрученной шеи, улыбка, озарявшая и без того разгоряченные сердца подмигивающих, с хитрющим прищуром, юношей. Матушка, дорогая, любимая, в какой момент ты опустила руки, выбрав унылую семью, как резонансный оплот вожделения… Оправдали ли мы ожидания? Можешь ли ты возгордиться, искренне, мудро, утонченно, как женщина, нами?

Гриша бы многое хотел спросить, да только опасается дурачиной показаться, а что хуже-оскорбить, или… На выдохе произносит… Или уловить неискренность, режущую обе стороны.


— Доброе утро, сынок, выспался?

Улыбка, загибающихся к низу губ. Ах, мама.

— Высыпаются только работяги, а я-бездельник…

Матушка округляет глаза, тонкие бледные пальцы впиваются в старенький ножичек, купленный в наборе где-то на самых южных базарах Крыма, приезжающих по вторникам, обосновывающихся близ сельского поселения, на пустыре, но опытно, хоть и без образования логистического, а с дипломом, защищенным пред стылой жизнью, преграждающих путь туристам, которые любопытны, да и заскучали от пятого дня хождения меж кроватью и лежаком пляжным.

— Выгнали, уволили, что случилось? Ах, ну за что мне это…


Понимаете ли, матушка, как добросовестная воспитанница -того-, как сейчас модно говорить, поколения, убеждена в такой истине. Жизнь делится на нелепое счастье до школы, затем на образование, институт, работу, пенсию и смерть. К последнему нужно относиться с легким пренебрежением, к предыдущему -с почтением на вдохе, расширяя грудную клетку, будто пловец, гребущий мощными руками по пучине, а она, как понятно, имеет свойство желания надругаться над обыкновенным сапиенсом или хомо, или даже хомо-хомо, ученые превратности Григорию смешны, ведь как ни называй глупого осла, едва ли тот станет мудрым и наблюдательным китом.

Так вот, млекопитающие, ученые… Ах, да, любое мало мальское отклонение от плана вело к Валокордину, причитаниям, нервно выкуренной тонкой сигарете марки Vogue с ментолом на шатком деревянном балконе, остекленным кривыми строителям, так еще и подпитыми, лет 15 назад, по вине которых поддувает знатно. Сея причина привела к решению изобретения -курительной шубы-. Бабушкина шубка из потрепанного енота, часть меха из которого безмятежно высыпалась сама собой, украсив шкаф по полной программе, висит на кривом стуле, приобретенным за бешеные деньги в шведской IKEA отцом, покамест остальная родня поедала сосиски в тесте, то бишь, ход-доги, в местном ресторанчике, поливая тонкие и длинные изделия не слишком прожаренного вида различными соусами, а также запивая лимонадом с высокой концентрацией воды, виной тому все коммерция, жадность и бесплатные стаканы. Стул собирали дома всей семьей, никак не вставали на место нужные шурупы, механизм подъемный всячески скандалил, будто взбалмошная женщина на базаре иль рынке близ метро Багратионовская, чей -отборный- кусок мяса оказался мало того, что недовешен, так еще и весь в жилах, и вот теперь разозленный потребитель вместо того, чтобы тихонько решить проблему с продавцом, а ведь тому лишняя суета ни туда и не сюда, вопит о правах, миграции, родственных связях, милиционерах и, черт, вот талант, Сталине, которого уже давно нет, но дух забитого до крови и смерти бунтарства не забыт и почитаем, дескать, самоуправству скажи нет, цепи и робу бы на тебя, этакой и сякой ты, в общем, сволочь! Спустя пару дней стул пал пред Гришей, а точнее, вместе с Гришей, не выдержав маниакальных по упорности раскачиваний, пока парень в порыве задумчивом иль творческом, как воспринимать, уж не понятно, не перевернулся, тем самым подломав механизм. Родители вздохнули, сжали скулы, благо вопли в семье воспринимались и осуществлялись в ситуациях крайних, и уж точно не из-за вещей. Но наказание все таки случилось, сыну пришлось самому купить себе стул, то есть выделить из и без того скромных карманных денег средства. Тем самым ему впервые преподали урок о том, как стоит обращаться с валютой при низком достатке. Самый дешевый деревянный стул, он стоит до сих пор в спальне, скрипит, трещит, но держится. Девальвация тому не страшна, так что, нищенское вложение зачастую способно пережить орошенные драгоценностями условные единицы богатства.


Я решился упомянуть довольно солидное количество родственников еще до начала основного действие романа даже без их разрешения или тихого одобрения, что было бы верхом свинства и щетинистой сыновьей неуклюжести не рассказать об этих людях чуть больше. Возможно, даже больше, чем о себе самом, ведь люди то-неплохие, я бы даже сказал-уверенно и стабильно хорошие. О матушке я могу болтать без умолку, сидя даже рядом с ней или просиживая штаны за километры от родненького дома. Но я писал о ней чуть выше, посему, пока, уточню, пока что, то бишь, на эти и следующие несколько страниц речь пойдет о других. Слушающий или читающий должен в полной мере знать подноготную и родословную главного героя, баловника и шалопая, за чей счет выставлено это богатое на болтунов застолье в твердом, а кто знает, может даже в мягком, подешевле, переплете.

Если покерным жестом вскрыть игральную бумажку, то стоит признаться, что Гриша писался с меня, но меня-улучшенного, меня-мечтательного, меня-того, которого никогда не было, то так хотелось… Позволяя себе данную больную фантазию, я беру ответственность в разочаровании и громком деревянном падении. Но дальше я буду говорить от имени Гриши. Гриша-здравствуй, дорогой, хоть ты не отражаешься в зеркале, но придется потерпеть.

Итак, мы сблизились уже настолько, что я буквально заставил тебя присесть на нечто горизонтальное и, желательно, мягкое. Есть у некоторых людей свойство гиперболизированно относиться к матерям любых сынов, уважительно, привставая, шапку приподнимая. Я, признаюсь, к иным представительницам, породившим на свет откровенного ублюдка, не могу чистосердечно отнестись благопристойно, отчасти лицемерно-пожалуйста, но не более. Собственно, любой человек не может называть себя концентрированным ублюдком, не найдя никакого разбавителя. Так и я. К чему я это? К тому, дорогой друг, что считаю матушку той женщиной, умудрившейся слепить из орущего зеленоватого нечто, дергающегося на руках акушера, гражданина, отдаленно напоминающего порядочного, то есть, я знаю, когда родился Пушкин, я знаю, что женщину стоить отпускать в тот момент, когда она перестает смеяться над неудачными шутками, и то, когда ты перестаешь трепетать перед кончиной собственной, а начинаешь задумываться о том, как бы устроить жизнь потомков.

Воспоминания бывают либо улыбчивыми, либо выстраданными. Вторые запоминаются из-за зрелищности, даже душа младенца требует Колизея.

В возрасте семи лет, цифра, изнасилованная многими писателями, в голове мечтающими о воскресном прощении, я впервые отправился в школу. Увидев толпу из таких же, как я, но не таких же, как те, на которых мне хотелось походить, пришлось растеряться. Впадая в тупую истерику, когда не хватает воздуха, когда не хватает воды, чтобы компенсировать выливающееся из глаз, я встал на дыбы, упершись козлом. Лишь обещание, что это будет отнюдь не долго, заставило двинуться на встречу этому, на секунду, абсолютно нагому аду.

Мама бывала тонкой лишь с детьми, в иных вариациях предпочитая брать узды в узловатые руки. Трепет, с каким я пишу о матери-священен. И грядет тот час, я ведь всегда это понимал, даже тогда, в семь, рыдая над нашим первым расставанием, когда попрощаемся на вечность… Вечность-понятие убийственное, особенно, если не понимаешь, что же это такое.

Отсидев на первых в жизни занятиях, я уверовал, что школа-пустая трата времени и сил. Можно учиться дома, в родных стенах, сдавая убогие расчеты матери. Она соберет волосы в хвост широкой черной бархатной резинкой, купленной давным давно на уже закрытом Московском базаре, проведет сухими от моющих средств руками по моей волнистой прическе, на выдохе проверит. Закроет затем тетрадь, упрекнув в поспешности, заварит крепкий ароматный чай с чабрецом, сладости из буфета переместит. Спокойно так, по-человечески, что ли. Более того, вопросы религиозного характера, следовательно, и душевного, и нравственного, и, тем более, разумного, перестали вдалбливать в головы одинаково одетых юньцов не по причине миллениума, принесшего подкованную свободу слова, праздник капитализма, которому лучше быть одному, а из-за скудоумия сошедших с испортившегося станка учителей, подвинувших и без того одной ногой стоящих в гробах стариков. Отсюда и мое возмущение от изучения свойств полупроводников при тотальном непонимании главного провода. Мы-лучший проводящий механизм, а наша душа-естественный изолятор. Так о том ли ведется разговор в опороченных школьных стенах, где стенания перебивают правду.

Я помню явственно часы, когда мы гуляли бок о бок. Полное удовлетворение, хоть я и капризничал временами, но для галочки, характерной моему возрасту, не более, без мерзости. В парке под щебет птиц, перелетающих с дерева на дерево по нашим следам. Белки, тогда еще не испуганные в край, подбегали к краю бетонной дорожки, шевеля черными глазами-бусинами, распушив хвост… Деревья, шелестящие симфонию апогея, дирижер разжалован, хотя и он сам не особо горел желанием управлять стихией, повесив пиджак на сук, закатав рукава, вставая в хаотичный ряд музыкантов. Если детство проходит в материнском плаще, то, вырастая, воспоминание станет выстраданным, ибо потерянным осознанно… Глупы дети, бегающие из часа в час по улице среди себе подобных, они никогда не увидят радость матери, заметившей, что тебе хорошо дома. Они никогда не приметят, как матушка украдкой взглянет на тебя с кухни, готовя любимый кекс.

Пережив скотство пятнадцати лет, я стал все чаще просить у матери совета. Чаще делал по своему, но с твердым осознанием того, что вряд ли это правильно. У материнского верного совета есть свое значение, каждый должен об этом помнить. Ставим знак равно, безжалостные палки сволочные, после которых так редко выходит нужный ответ. И запоминаем. То, что советуем мама, ведет к скромной стабильности. Ты, друг, не сдохнешь от голода и холода. Скорее всего, ты подохнешь от тоски и ненависти к себе, но лишь в том случае, если будешь много думать. Но, по сценарию изначальному, придется слишком много вкалывать, едва ли хватит времени на что иное.

Матушка, когда же ты поняла, что из меня вырастет вовсе не тот персонаж, что планировался на бумаге после прочтения слезливых романов? Матушка, когда же ты смогла понять, что твой рыцарь использует меч разве что как трость?

На кухне свои законы и обряды. Пока чайник кипит, царит тишина, кто газету читает, кто вслушивается в едва звучащий телевизор. От новостей порядком тошнит, политика приравнивается к сцене в забытом фильме, когда куча мужей начинают молотить друг по другу кулаками, совершенно не зная законов ближнего боя. Получается комично. Лишь несколько из них умело боксируют, нанося хлесткие прямые удары, покамест оппонент замахивается в длинном хуке, аж от лопаток. Кулак летит так долго, что за этот промежуток времени можно успеть отправить в нокаут и выкурить победную сигарету. Грызутся людишки, создавая шоу. И самим стыдно, и народ нервируют.

Матери было около десяти лет, когда она плотно подсела на классическую русскую литературу. Достоевский учил смотреть на вещи с атеистической стороны, не забывая при этом поглядывать на небо, вдруг снизойдет. Тогда в школах детей расценивали сугубо как объект, помещенный меж молотом и наковальней. Настолько усердно представляли, что летели искры. Единственный плюс от данного явления можно увидеть, если взять процентное соотношение. Примерно, настаиваю на этом, так что, можете пересчитать и сами, 80 условных единиц-школьников, были абсолютно уверены в идеологии, гордо клича ее своей. Остальные 20 в последствии нервно скуривали за углом сигарету за сигаретой, будто наркоманы, чьи барыги остановились перекусить, забыв про обещанную доставку дозы, перешептываясь между друг другом, дескать, как же можно назвать -своим- то, что безбожно общее. Споры меж восприятиями насильной философии сравни с ожесточенным лейпцигским судом, правда, поджигать боялись, Димитровых, как водится, раз-два и обчелся. Если Достоевский учил смотреть дальше носа, то Толстой вырывал из пучины откровенного нудного политического воспитания, открывая двери масштабу и размаху. Влюбленный в природу, не забывающий про родную Поляну, в поиске той самой братской тросточки счастья, писатель влюбил в себя совсем еще юную девочку. Мама и сейчас остается мечтательной особой, хотя и невероятно больно наблюдать, как запал и озорство гибнет в глазах, как жизнь, в самом ублюдочном определении, гасит порошком класса A, B, C и Е все живое заранее подготовленным огнетушителем, уже и пломбу вырвали, и чеку вытащили, и раструб направили, рычаг, что удивительно, работает в автоматическом режиме. А Гоголь же просто заставлял мозги работать, переваривая все эти — и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! -.

Казалось, с тех самых пор и сохранилось банальный смотр на происходящее, не потому что скучное и ненужное, а свойственное всем и каждому, треугольник есть у любого человека, но всякий ставит по углам по вкусу ценность.

— Гриш, а почему ты никуда не хочешь съездить? — с теплотой в голосе молвит матушка, помешивая всплывшие чаинки. Чайник прохудился, не держит температуру.

Я с досадой принялся возиться с салфетницей, ибо за секунду до этого по дурости дернул за середину, не придержав.

— Никуда? Сегодня планировал проехаться.

— Ты же понимаешь, про что я говорю.

— Понимаю.

— Ну так что?

Будь я помладше, то нагрубил бы, выставив себя обозленным кретином с комплексами. Но я уже давно перевалил за вызывающее поведение… Я уже давным давно перебрался через перевал, но, кажется, ошибся в одном. Остальные проходили мимо, перебинтованные и порванные, но шагающие далее, за свежими ошибками и неизведанными стогами, где укрыться следует. Я же остался на холодном камне, подставив лицо небу. Не просил понимания или хлесткой пощечины, но доказывал, что для жизни хватит и одной победы.

— Хочется самому оплатить.

Матушка прекращает помешивать чай, берет в руку кружку, даже не придерживая за ручку. За столько лет ручного бытового труда чувствительность ладоней теряется. Это несомненно можно прозвать плюсом, если бы не жалостливое желание женщин иметь бархатистую кожу.

— Мы становимся самостоятельными лишь в короткий промежуток, когда умирают родители, а детьми обзавестись не успели. Зависимость, сынок, это не так плохо, как отстранение. Беги от нас, пока горит мерещащийся маяк, но не сломай шею, если цепью по инерции рванет назад.


Отец мой, будучи сухим, высоким, властным и увлекающимся человеком, бывал очень тяжело воспринимаем на слух. Спросите, а причем же тут рост? Отвечу, в случаях физического превосходства, картинка имеет свойство оживать, а что живо, то звучит, логично ли. Проработав добрую по длине, но отнюдь не по ощущению, часть жизни, папаша уверовал в две истины. Первая- ты должен жить по правилам, и совсем неважно, кто тебе их диктует. От Петра до Путина, от Бюрена до Трампа, всяческий нефильтрованный бред народ должен жадно и шустро хватать с прилавков, заталкивать в горло так, будто хотят там что-то спрятать. Вторая истина-в день ты можешь ударить кого-то или что-то лишь один раз, но если обойдется вовсе без насилия, то наградить себя бутылочкой пива сам Бог велел. Суммируя вышеописанное, подводя черточку алгебраическую, считая в столбик иль на калькуляторе, черт, да хоть на счетах, можно признать, что отец был упертым работягой, сдержанным гражданином, цедившим сквозь зубы и вечерний растворимый кофе Nescafe проклятья в адрес верхов, а также алкоголиком с той стадии, когда ты еще всячески отказываешься от употребления, но понимаешь, что силы на исходе.

Отца я любил, уважал и ценил. А больше с ним и ничего нельзя делать, качественный эмоциональный анализ показывает, что это максимум. Если предложить мне экспромтом вспомнить наиболее ценные советы, то я озвучу лишь один.

Помню, как сейчас, хоть и совсем не люблю эту догму, мыльное время оставляет жирную пелену, на исходе безжалостных минут получая лишь преувеличенную правду, до которой ты и сам дошел. Тем не менее, это был почти что единственный случай, когда отец постучался в мою дверь, просунул половину туловища и робким, совсем не свойственным ему голосом, произнес.

— Не хочешь в сквер, Гриш? Или занят?

Я тогда замялся, наверное, поэтому отец опустил взгляд, посчитав, что предложение меня покоробило. Может мужская сентиментальность, а может и вовсе старческая.

Закрыв ноутбук, где я беспорядочно лихо бродяжничал в поисках работы без образования иль веского утвердительного -не требуется опыт работы-, я с большим удовольствием подошел к папаше, хлопнул по плечу, сильно, но метко, звонко, по-сыновьи приободряюще.

Шагая по Пресненским переулкам, узеньким, низеньким, сохранившим дух того, хоть и всего лишь предыдущего, но уж больно далекого, века. Лет шестьдесят назад из каждого дома шли гладким детским строем красные галстуки, портфели по рублю, условно, для строгости сравнения, а с каждого балкона вывешивалась горделивые и зардевшиеся родители, мамаши, собиравшиеся на работу, с чугунным утюгом в одной руке, бигуди во второй, а папаши с папиросой Беломорской да со строгим портфелем, а кто посвободнее, тот с газеткой свернутой рулем. Сейчас все иначе, школьники ходят в разнобой, желая как можно быстрее вернуться обратно, ведь в учебном заведении так нерадостно, удручающе стандартно. Родители уж давно ушли по делам, в стремлении заработать, в навязанной прихоти выжить. А мы с папашей бредем неспешно, разглядываем периферию, пинаем чистыми, смазанными жирным слоем гуталина, носками туфель. В этом мы схожи, привычки по генам, как по крови, густо, не свернешь, хотя и надо бы… Отец мой имеет черту непривычную и непонятную прохожему. Говоря начистоту, проходимцам невозможно найти общий язык с ним. Понимаете ли, папаша несказанно долго вынашивает мысль. Можно ходить или сидеть, хоть бежать, не так и важно, перед тем как удасться услышать цель нашего бдения уличного. Я его не тороплю, ибо до боли удовлетворительно вот так, по-простецки, по-ребячески, шагать по неизвестному направлению…

— Гриш…

Поворачиваю голову, молча, не спугнуть бы.

— Мы… Я подумал… Нет, не так… Присядем?

Садясь на ближайшую скамейку, я ловлю озноб по коже, редкость увидать отца в волнении не злом, а боязливом, нерешительном.

— Я всегда думал, что моя роль в воспитании ребенка, сына, тебя, должна прежде всего строиться на обеспечении, понимаешь, чтобы было на что поесть, на что купить одежду… Плохо справился, понимаю, не хватает. Мой отец верил в инженеров, мой дед верил в инженеров, а прадед верил в Маркса. Как видишь, мне не хватило духу воспротивиться.

Отец замолчал, переводя дух от несвойственной длинной реплики.

— Вот, я умудрился скопить какую никакую сумму, помнишь время, когда я дома почти не появлялся? Ты маленьким был совсем, вот я и подумал, что не шибко тебе и важно будет мое присутствие…

Я кивнул, все верно, мне хватало и общества материнского, а когда и та не могла, то и одному посидеть не -обломно-, как говорится.

— Копил на дом, знаешь, небольшой, деревянный, участок в несколько соток, для мамы, она ведь любит цветы.

И это я знаю, давнишняя мечта, в которую даже я пытался сделать вклад, когда выходило поработать. Эпохальный круговорот, вся семья уверовала, что копить будем всю жизнь, привычка выработалась, черт ее дери.

— Я недавно смотрел объявления о продаже, нам хватает, представь, наконец, получилось.

Но тоскливый тон выдавал папашу. Я не выдержал.

— Но…?

— Но может ты хочешь пойти по другим стопам? Мне хватит на самый престижный университет, ты только скажи, что готов, что оно того стоит…

У меня перехватило дыхание. В мыслях я уже унесся к выходу из метро Университет, как я шагаю по прямой, в дали наблюдая элитарные шпили, легендарные, сколько молодежи революционной и умнейшей выходило из этих дверей. И все, только дай согласие, окажусь там же, в одной ряду, пройду по одному пути… Шанс вписать свое имя, собственноручно выбить долотом. Как обидно упасть после размышлений на землю, расшибить нос об фундамент родительской мечты.

Я отказался. Попытался сказать как можно мягче, понятливее. Не вышло, сказалась моя неуклюжесть в общении…

Отец выкурил еще с парочку сигарет, втягивая в себя все содержимое, до фильтра, дешевая бумага и еще более дешевый табак, скомканный юродивой машиной.

Затушив порывистым движением папиросу, отец впервые за долгое время закинул за мою спину грубую руку, сжал плечо, провел по волосам, как следует их растормошив.

— Человек, готовый отдать свою мечту ближнему-герой. Фортуна таких любит… Запомни, когда станет настолько невыносимо, что не захочется жизнь, то стисни зубы, хлопни стопочку и жди. Случай уже будет бежать к тебе и безумно сильно желать быстрее дойти.

Это и есть тот самый мудреный совет.

После этой скупой нежности настало затишье, утрамбованное новехоньким загородным домом, всеобщей радостью, искренней, неискренней, дело не в масках, ключ в цели. У Золушки могло пойти все иначе, не будь она столь искренне. Черта женщин красит, порождая у мужчин убеждение в собственной полноценности. Не стоит утруждаться и подбирать ключ от дверей, услужливая женщина открыла ее изнутри, прислонилась ушком и поджидает. Вранье. Любая женщина либо сидит на кухне, как можно дальше от входа, цедя крошками-глотками вино всяко разное, либо же ночи до этого корпела, устанавливая вторую и третью железную дверь с как можно менее смазанными замками. Пусть мужчина помучается. А новая помеха лишь подогреет в нас нечто, по определению являющееся глупость почти равной психическому заболеванию, но мы привыкли окликать болезнь -соревновательным духом-. А кого как ни у принца вечный голод, питающийся лишь плотоядным самодовольством, его надо подкармливать, для него и придуманы все двери, принцессы, балы и, прости Господи, простите влюбленные всех стран, бракоразводный процесс, как закономерное продолжение изначальных игрищ. Посему Золушке следовало бы не терять туфельки, а покрепче их надеть, зажечь взглядом юношу попроще сословием, но посложнее умом, и уйти в соленый пляс.

Друзья мои, хотя они предпочитали называться таковыми сами, я ни на что не хотел претендовать, в последствии жаловались, будто мало им отцы времени уделяли, сыновья любовь не удовлетворена и прочее. Будто бабы, чтоб их. Плевался я и матерился. Плевался из-за навязчивой дружбы, нытья, систематичного желания меня распилить, сунуть в рюкзак или кожаную сумку. И к чему все этим местоимения? Моя, моя, твое, ее. Твое-либо что внутри, либо что по генетике привязано.

Родители стали реже бывать в квартире, находя все более пресные причины остаться за городом. В конечном счете, магическим, чертов Гудини был бы доволен, мама и папа вовсе перестали оправдываться за пустые комнаты. Я же, чувствуя себя брошенным и голодным, перемещался по квартире, не понимая, чем заняться.

Дурачкам известно, что лучшее лекарство-пешеходный запой. Зашнуровывая покрепче купленные пяток лет назад кроссовки фирмы трех полосок, весьма потрепанные, с подошвой, сравнявшейся по гамме с асфальтом, растоптанными по неприличия, но по удобству забившими в Петербургский грязненький двор все домашние тапочки. Накидывая куртку, на чьи плечи, тьфу, ткань, обрушится бунтующий столичный климат, с какого-то перепуга решивший щелчком своевольной дамочки в соболях, что тепло-бич побережья, услада разгильдяев, уж никак не потомков Рюриков и прочих весьма воинственных и суровых господ. Гражданин нынче-создание подвида хомячков, колесо бы да и все, готово, покупай, уноси. Абсолютная, невероятная, грандиозная драма, по убожеству сравнимая с зализанными дешевым муссом романами Спаркса, а по атмосфере скорее с Антихристом фон Триера. Убожество ведь и вдохновляющим бывает, но тут случай явно клинический… Беззащитность настолько нас поработила, что вопрос о правах, которые то и дело срываются с уст особо восприимчивых особей, в итоге смешон. Права, правда, сила, достоинство, дух, и это не лишь сотая часть змеиной цепочки, подразумевающей, что мы где-то свернули не в ту сторону.

Садясь в поразительно стойко воюющий с вандалами поезд метрополитена, в шуструю Ласточку, я сразу начинаю украдкой рассматривать соседей.

Проезжая очередную свеже отстроенную станцию, где нет вкуса, кроме как желания дать в морду тому стекольщику, которой сделал из алкогольной стеклотары интерьер, получив солидный куш, я представлял актерскую сцену старенького американского кинофильма. Мужчина в фетровой шляпе и дешево пошитом костюме цвета туманного неба в провинции Шаньси, расплывшейся пьяным циркулем по Китаю. В глазах последствия рождения, в ногах холод от единственной пары туфель, купленных в толкучке магазина Lord&Taylor, а в желудке безымянный шиш, колотящий со всей дури по измученному от откровенно скверного черного кофе и все еще не вышедших из моды сигарет. Хоть я и не Хамфри Богарт, но в окно могу глядеть ничуть не хуже.

Если выбирать между родными стенами и продавленным задними местами тысяч граждан кресле метрополитена, то я склонюсь ко второму, уперевшись торчащими локтями, что должно явственно показать стойкость и сталь, по молярному составу преобладающей, моего решения. Застой комфорта, кстати, весьма спорного, подводит слабенькую, плохо развитую алгебраическую черту. Если к ней пририсовать стрелку, то она укажет на неудачника, то бишь, на меня, а я-представитель самый обыкновенный, то есть, пардон, пардон, пардон, как вы… Что мне диван с покрывалом, которые истлеют гораздо позже меня, даже как-то обидно, расстроенно, хозяин и вещь едва ли имеют право переживать друг друга. Как там в Египте люди поживали, все с собой, все на тот свет. Мы же, как дурные вшивые собаки, тащим все в дом, в чистилище, обезображивая единственный закоулок, где мы имеем право исповедаться перед тишиной и простором. Собирательство-лживое оправдание одиночества и борьбы с инстинктами. Они ведь охотники, чертов Натти Бамбо, схвативший под руку Дерсу Узала. Забьют копьями и не чихнут. Как там было в племенах, мужчины-добытчики. А в Ренессансе? Мужчина-повеса и любовник, остроумен, развит и разбит… Мы же, с нашим молебеном за удачно купленный чайник Panasoniс, сами себя вытираем из истории с той же силой и усердием, что лотерейный наркоман скребет рублевой монетой по штрих коду.

А вот поезда дают тот грамм с отрицательной степенью авантюризма, да простит Индиана, бросивший шляпу от негодования. Хоть по кругу катайся, главное, не заучивай то, далекое, что за стеклом. Вечная и молодая панорама, несущаяся длинноногой антилопой, а ты пытайся бежать следом, только не хватай, не лапай, не пытайся присвоить. Люби время за грандиозность, целуй заточенными верными меченосцами мысли…

Поезда, как соты. Каждому человеку есть место, хоть стоя, хоть сидя, но ты поместишься. Вон там очкарик-студент кровожадными глазами таращится на учебник по анатомии. Кости, мышцы, сухожилия, хрящики всякие, а где глава о душе? Мясники, зашивая очередную отбивную, не подумает, что и сам через столько то будет лежать в подвале морга, освещенный голубоватым цветом антибактериальных ламп. Будь медики менее рациональны и уперты, то не стали бы отсекать, мясники, вот прицепилось же, мизерный шанс на вечное бытие где-то посреди вершин Эвереста, где дышать почти невозможно, и разряженным воздухом верхних слоев ненаглядной атмосферы. Медик, журналист, пожарный и бухгалтер, сколько ячеек заполняется, ровно, размеренно, умерщвляющие подлецы, кто это смог придумать, гениально и убого, явный талант!

Всем этим людям суждено по карте изрешеченных линиями ладоней запрограммировано играть в этой клятой сатире на шалость чему-то верховного. Хотя я Бога не виню, раньше о нем мечтали, а теперь мы предпочитаем молиться на кредитку, банкомат и малый процент по ипотеке. Может Богу наскучило это все, пускай оно все идет… По самотеку… Умеет ли Бог ругаться матом?

А вот творческим личностям повезло менее, на них сот не нашлось, изгои, судьбоносные выкидыши. Им суждено либо от славы сдохнуть, либо подохнуть на паперти. Ах, ужасающе жалостно становится, коли подумать об их матерях.


Выход из вагона напоминает вечное стояние пред адскими вратами. Особо резкие рвутся вперед, расталкивая нетерпеливыми плечами скромных и неуверенных. Оставаться тоже никто не желает, боясь припоздать на казнь земскую. Я где-то посередине, в штате неопределившихся и убогих. По мне что Exit, что Entree, всего лишь пластик подсвеченный, с бегущей в никуда карикатурой бездушной и сквозной. Но остановка мне принадлежит, как равное брачное имущество, терзаемое трясущимися в нервическом психозе приходящего одиночества почти ex-супругами. Если данное слово происходит от полового акта, то насколько изящен был народ, обласкав лингвистику и задав столь комично-драматичный акт. Посему я все же ступлю на перрон, пропустив львиную долю народа вперед. В пустыне человеку становится все предельно ясно касательно себя. Высоцкий, ты проверял друга, но забыл о себе… Я мыслю упрощенно, как атом, но обнаживший зубы, оскаливший выпрыгивающий из ножен меч. Броуновское-ипостась. Моя натура-кромешное разочарование, подвязанное планированием, галстук затягивается в узел, а после превращается в петлю, шепча непрошеную правду. Переть против природы-стул выбивать из под себя же…

Такова уж особенность народа, как вида, без всяких сяких гламурных цветокоррекций, разделяющих по бутылям, по полкам, по ценниками и карт с кэш беком, идти вереницей. Скорее всего, это не из-за удобства, а по воспоминаниям, которые в нужную долю мозга не попали, а раскинули тент на задворках, частично путая хозяина, а частично веселя самих себя. Убьют первого и последнего, а те, что в середине, будут на это смотреть. По мне, что тех можно кончить, что этих, и предпочел бы стать первостепенным мучеником и примером. А что будет, коль вожди верениц забьются в хладном поту, приправляя салат не уксусом, а женской отборной истерикой, той, что с соплями, слезами, расплывшейся точечными созвездиями тушью? Вот и мне страшно представить.

Посему, я заверну в то место, где всегда пусто, нет верениц, нет жертв, спешки, амбиций и литров Ред Булла, а коли припрет-Жигулей, тех, баночных, без макадамий, с мочой.

Если бы мне предложили описать туристическим пошлым жаргоном местечки культурные Москвы, первым делом пришлось бы вычеркнуть детским методом заштрихованного с силой заборчика центральные занятные столичные жирные от сальных людских взглядов точки. Не из ханжества или непомерного буржуазного недовольства приевшегося. Взращенный в шумном квадранте, в который я попал не по своей воле, и из которого, надеюсь, по своей же, ведь тогда клише-суицид, каламбур, но приметный, даже примерный, не уйду. Так вот, будто капризная, безымянная, значит, безродная, фиалка, дающая бутоны по праздникам своенравного и самодельного календаря, я наелся вечно гудящим ульем, пчелы, к сожалению, более благородны и ответственны, люди же из века в век урбанизируют все, на что хватает сворованных у своих же соплеменников средств. Город напоминает не наследие, вырванное кровью и развороченными в миг телами павших юньцов, чьи отметки в паспорте свежее моих, отчего не по себе за прохиндяйство даже не еврейское, а попросту трусливое. Город похож на затюканного Кобейна, плотно сидящего на самом горьком и дешевом наркотике во вселенной, имя тому-стресс. Кассаветис как-то воткнул незримый, но почти что физически ощутимый нож в мораль человеческую, обозначив смерть, как последствие стресса и лжи. Никакой героин или барбитураты, никакая водка или вино, где истины столько же, сколько в алкоголике, согласным на любую обувку ради дозы, и никакие табачные изделия Морриса не добивают так, как начальный толчок нервический, подталкивающий на употребление.

Посему я бегу на недавно открытый клочок земли, похожий на скромный архипелаг, а я, будто Магеллан иль Колумб, вдохновенно заполняю усталые легкие воздухом новым, ароматным. Чем дольше я живу, тем охотнее признаю роль чутья, как лев, а кто будет поносить сие сравнение бахвальное, пусть будет барсуком да гиеной, который исследует обстановку, мечтая об усладе тающего на зубах мяса. Мы плотоядны, но пассивны, посему нос используем, чтобы ощутить цветы, духи да неповторимый запах грудного ребенка, от которого исходит дух столь великой беззащитности, что волей неволей большинство родителей скалятся, обнажая заточенные от готовой пищи зубы. Новодевичий монастырь стал для меня приютом, из которого преспокойно можно выйти и вернуться назад, если жизнь внешняя пригрозит разодранными костяшками боксера. По большей части территория пропитана кладбищем, я же смело сравниваю это с сокровищницей, ведь столько гениев, гниющих в гробах, сумели душою создать атмосферу, да простите меня за убожество лексикона, подталкивающую творческих, конечно, лишь таких, какой адекватный занятый гражданин станет шастать без надобности родственного посещения меж кладбищенских плит, ребят на вдохновление и помощь.

Я прохожу по знакомым тропинками, мысленно кивая учителям, безмятежно отдыхающих от вечного искания муз, я бы прошелся рукой по камню, но боюсь, что некоторые зайдутся в визге, пророча неуважение и осквернение. Плюнуть бы в сторону смачным звуком, какая чувствительность проснулась, вот только чувственность осталась лишь на отметке эрекции.


Лавочка пред Богом, смотри прямо, там будет храм, храмик, небольшой совсем, исполосованный климатом скверным, кидающимся из крайности в крайность, то жара с утра, да еще такая, тропическая, где становишься мокрым и мерзким самому себе, где одежда меняет цвет, где волосы становятся сразу помехой, а не стилем, где комары треклятые впрыскивают яд под тонкую кожу, а потом он-яд, не позволяет тебе уснуть. Впиваешься ногтями в укус, зверино рвешь плоть, оставляя кровавые следы продолговатые. Как-то поседевший от неудач путешественник, стирая ноги в поисках утешения археологического эгоизма в глухой и опасной Танзании, сказал, что люди слишком тонкие и нежные, чтобы в нынешний век выбираться из шелковых халатов да махровых тапочек, запихивая мягкое и распаренное тело в грубый хлопок исследователя. А бывает погода хладная, как самая черствая на свете женщина, чье однажды неуклюже разбитое сердце юным повесой, названным… Да кем они только не бывают. Блондин, задира, дуэлянт, поэт и чертов отрицатель. Храм весь в деревянных лесах, по которым без всякой страховки ходят строители, чьи мозолистые руки в состоянии сделать любую работу. Исчезающее искусство-мужик деловитый, без заморочек, утром рано, едва успев побриться, целует жену и заспанного ребенка-школьника, женщина проведет по щеке, спросив, когда греть ужин. Не знает мужик, единственная истина-заплатить в конце месяца государству. Система эта приравнивается к самой побитой шлюхе, без пенни не будет ни отдачи, ни улыбки, а чуть что, так сутенер выбьет все кишки, принудив кашлять кровью собственных детей. Бог, может у тебя испортилось зрение?

Слева от моей арендованной на час лавочки прилегли супруги Соловьевы. Редкостное явление, творческая чета. Порывшись в белье, естественно, каждый в состоянии отыскать продырявленные вещи, застиранные, пожелтевшие, поблекшие. Эти не исключение. Пара, в чьих головах одновременно в ряд, аисты будто, парят решения нравственных и умственных реалий, у кого-то в виде философского изречения, у иной в поэтической, когда как, нежной, женственной, а вдруг раз, с упором свистящим на последнюю букву, мужскую, сильную, мускулистую форму… Тем не менее, на исходе могилы рядышком, а не есть ли это показатель стойкости, не побудившей на скандальные отречения, дескать, да я с ним в одном поле, кто и чего там сделает, узнают единицы, благо не ежечасно же рождаются данные ситуации.

Я пытаюсь заговорить с Богом и перестать отвлекаться на могилы и заимствования, оказавшиеся скорее заимствованиями. Диалог у нас нагнетается ввысь с вертикалью моего развития, при этом пропорция настолько убога, что с каждым годом я убиваюсь состоянием Бенджамина Баттона, не связывая скупые подлежащие и сказуемые.


— Здравствуй… Привет… Здравствуйте!

Нет, ты что, дурак, какой привет, не в пивной же. А последнее похоже на коммунистическое рукопожатие, рабски приниженное, заискивающее, на чин слюни пускающие бульдожьи, Иуда пойми, от страха иль уважения. Хотя чертов парадокс, ведь уважение инвестируется лишь умалишенным, размахивающим саблей способом.

— Мы в последний раз не попрощались, так что не жди и приветствия. Панибратство, признаться, необходимо. Рассказываю, как на духу, приукрашивая лишь миниатюрными конфети, все равно истину знаешь, но уж такова натура, белесая реальность, друг, знакомый, враг и подсластитель, имен у тебя сотня добрая, но как же нетерпеливо тошно от этого слова. Родись я на сто лет раньше, прозябал бы в сомнительных кабаках воняющих мочой и спиртом, заливаясь последним, но под руку с поэтами и писателями, гогоча, ненавидя, предавшись блуду, мы бы творили… А коль на пару веков вперед гашетку вдавить, то закрыли бы меня за решетку, вырезали мозг, исследуя баранью позицию. Ну тошно мне от маркетинга, а ведь в нем все будущее, покамест покупатели не озвереют и не начнут кромсать барыг… Ах, опять я о своем, спасибо, что одернул! Зашел я, значит, в гости к тебе. Очередная скромненькая церквушка, спрятавшаяся среди дворов, парковок и универмагов. На душе скребло так, что я почти стал атеистом, уверовав, что от милой остались клочки, то бишь, будущее мне светит лишь темнеющим в миг ничем. Какая берет скука от сего заключения, ты бы знал, не потрогать… Смеюсь, прости, но как ты остро реагируешь на плотские действия. Трогать, как смотреть, полноценное мировосприятие… Внутри церкви служба идет, батюшка стоит, взором знатным, ух, в пятки ухожу весь я, помещаясь в кроссовке. Вещает, рабы твои, среди них и я, и он, и она, ладно, ладно, буду серьезнее. Стоят люди, в общем, уши развесили, успокаиваются, руки скрестили, овечья умиротворенность. Я по характеру взрывной, неуклюже раздражительный, так что, меня, скорее всего, обрили да усыпили… Свечку хочу купить, одну да подешевле, сам видишь, в мире стало сложно жить весело, так еще и дешево… Не могу я так конкретизировать, говоря лишь по сути вопроса. Давай же с тобой, будто старые приятели, посиживающие за чашкой кофе, делиться станем всем и всем. Фильм есть, Мужья, а в нем сцена. Трое мужчин глубоко женатых и с излишком детей, бредут себе по тропке, провожая на небеса четвертого. Молчат по больше части, чего там судачить, панихида от слова падший, хотя ни разу не слышал, чтобы душа проваливалась под хладный и блеклый кафель морга. На то и романтика смерти, воздушный шар без наполнителя, никакой физики, ее хватило, обожрались мы бренности… Идут мужики, грустят. А через несколько минут играют в мяч, закидывая раз чете десять в кольцо, плетеная сеть издает характерный звук, похожий на выныривающего из джунглей тигра, Маугли на сей раз бежит, сверкая затоптанными пятками… Столько радости испытывают мужики, носятся, выкрикивают междометия. Кажется, будто им с головой хватит этого, какие там деньги, какие там чеки, дома, недвижимость за рубежом, Анталья, Корсика, что нижняя, что верхняя, идите ка вы все, жалкие барыги, принесите нам три раскладушки, да погрубее, да поболее скрипучих… Чтобы пружины в спину впивались, массаж, как у монаха Дэна Брауна, плетьми нас, плетьми, кровь и пот, вот так отрада. Я так не умею, весь аскетизм катится ватным шаром по низу, поддаваясь любому ветерку, любое начинание упирается в средства, но никак не в радость. Научи меня гедонизму… Ах, да, ты против такого. Ничего, друг, не насупливайся, просто мы давненько не говорили, вот и позабыли тонкости. Может меня спросишь о чем? Молчишь… Я совсем неинтересный или у тебя кончились слова? На иврите может? Шалом. Ах, чувствую, какой подзатыльник ты хочешь мне отвесить. Пойду ка я покурю, куплю водички, может быть вернусь, а может и нет… Будешь ждать? Как там, жди меня… Все, все, не замахивайся, я ухожу.


Возвращаясь к нормальному мышлению, не застреленному важностью собеседника, я примечаю с недовольной кислой рожей светского франта, мимо которого пролетел официант с подносом шампанского, не удосужившись сбросить передачу с 5 на хотя бы 2, что между Фрунзенской и Спортивной скудновато по кафетериям. Есть, например, кафе у Зои, но, как по мне, сии явления приводят к страсть как режущей боли в области желудка, привязывая обладателя пятиминутного обеда в мукам, сокрытыми за дверью туалета, причем, крайне везучим назовет себя тот, кто таки умудрился добежать до милого дома.

Придется присесть на веранду дороговатого на вид ресторанчика, где с ханжеством павлиньим расхаживают раздутые от помеси пива и спортивного инвентаря владельцы, то и дело похлопывая с дурью друг друга по всем местам, причинным иль нет. Официантка подскакивает с соболиной ловкостью, подсовывая меню, пить, есть, курить, все в копеечку в степени, но чего делать, рынок. Кофе за столько, что уж лучше к Зое в гости, но неловко, что ль, вставая с пустым карманом и чистейшим столом, равносильно ставить жирную роспись в недееспособности выхлебать напиток. Закажу, пух с ним…

Ожидание отсчитывается, подобно секундной стрелке, начиненной спусковым крючком, глушителя нет, предохранителя тоже, оружие запрещенное, выстрел, выстрел, оглушает. Закуриваю. Официантка подскакивает уже в роли охотника на соболя. Руками машет, будто я, уж простите, занялся эксгибиционизмом и онанизмом, вот так помесь, плакать и блевать.

— Нельзя тут, нельзя, отойдите на скамью!

Задержав дым в легких, придерживая примерно в том же направлении накипающую злобу, я чинно следую на изгаженную голубями лавку, которые хандрят, посиживая на ветках. Как и людям, при томлении, им свойственно скабрезное поведение. Прощу им, просто не стану присаживаться.

Мое шушуканье с пернатыми прерывает заливистая брань, исходящая из уст весьма чванного молодого человека, возраста, пожалуй, равного с вашим рассказчиком. Обращая внимание на факторы внешние лоскутные, нельзя не приметить уж больно ладно сшитый пиджак, подогнанного по плечам столь плотно, что обладатель наряда ну никак не может позволить себе ни набрать, ни, не дай Боже, болезненно сбросить. Пиджак необычный, по моему вкусу испорченному, аляповатый, много клетки, мало толку. Да и ботинки в лучших чертах денди, катающегося по влажной Англии только на поездках, закинув ногу на ногу в вагоне ресторане, попивая скотч. Коричневый дубовый оттенок заканчивается на отступе от подошвы, переходя в кричащий бежевый, в России кличут цветом детского фиаско, неожиданности. Ах, да, как я мог забыть про зонт-трость, цокающий об асфальт избыточно часто, Воланд, где твой Берлиоз. Хотя, я похожу на последнего своей комичной физиономией.

— Этакое свинство! Выставлять человека, пять минут назад поедавшего львиную долю дорогостоящих припасов этого паскудного ресторанчика, где налоговики пролистывают отчеты, где санитары останавливают исследования у барной стойки, заглатывая любезно предоставленный прохладительный коктейль. Рома, конечно, в разы больше, чем нам, клиентам без властных погон, предоставляют… Ну ничего, чая им не видать, так и напишу на чеке, хрен вам с пепельницей!

Я, признаться, ошарашен. Мало того, что мне пришлось скромно пытаться прикрыть побитые кроссовки, которым по судебной моде даже не место стоять в одной плоскости с этим коричневым чудом, там еще и манерная беспардонность, свойственная либо иногородним, с порога кидающим носки штопанные на ваш чистенький пол, или же явным богачам и хамам, измеряющим жизнь биржевыми графиками.

— Да, курить, конечно, неудобно.

В таких случаях всегда не понять, что ответить. Промолчать неловко, буркнуть в ответ что-то невразумительное, некрасиво…

Франт уже гасил сигарету, как решительно повернулся на каблучках вокруг оси, размахивая бычком, словно саблей персидской.

— Дело совсем не в сигарете! Проблема не может быть в комке халтурного табака и пропитанной химикатами бумаге. Отношение! Даже не так… — франт замолчал, будто пролистывая в голове словарь синонимов. — В уважении! Вот за это я презираю современное общество, каждый шалопай трубит о правах, своих, чужих, хоть бабки по чьей-то мамке, но вот толку от этих букв, где транскрипция, где прозрачность. Аа, тьфу!

Плюется по-ковбойски, не хотелось бы описывать длительно процесс слюнявого выстрела, но он схож с выпущенным зарядом из винтовки Драгунова, птицы сдохли, люди обернулись, официанта чуть не выронила поднос. Вот что творится, а говорят, что плевком не убить…

Парировать мне уже вовсе нечем. Приходиться впереть взор в проклятое дерево, шут мне не дал вытерпеть никотиновый зов. Сидел бы себе спокойно, кофе цедил.

Франт протягивает руку, и это первый жест, говорящий в пользу его самого. Знаете, рукопожатие следует строго градировать, по первой выброшенной вперед ладони можно подвести итог беседы, вполне возможно, даже длительного будущего взаимодействия. Может по этой причине некоторые нации предпочитают целовать обе щеки, добавляя неопределенности. Крепко жмет, трясет, костяшки даже загудели, как после школьного, неуверенного и брошенного впопыхах стрессовой бури, хука, из-за спины, медленно летящего, и будь соперник поопытнее, увернуться не заставило бы труда. Нырок влево, в печень, нырок вправо, в челюсть, соперник повержен. Мейвезер показывал наглядно, как встречать летящего вперед соперника, помнится, как у меня самого дух захватило, когда, будучи зажатом в кожаном углу ринга, Флойд лишь немного дернул корпусом, наказывая скользким вырубающим ударом.

— Павел, меня зовут Павел. Не Павлик, не Паша, не Пашка, на этом акцент серьезный ставлю, ударение, Павел. Эх, будь у папаши хоть капелька добродетельности, а не хренов Байкал эгоизма, то назвал бы хоть Виталием, но нет, традиция, Павел Павлович, номер пятисотый в древе. Каждый день, смотря на небо или землю, тут уж по настроению смотреть приходится, ну, понимаешь, коли совсем погано на душе, то к червям, а коли выдыхается без легочного туберкулезного скрипа, то небо, безусловно, ангелы и прочие пернатые… Что? Нет, я не болен, для словца говорю. Что? А. Каждый день я обещаю намылить шею тому предку, который завел эту традицию. Но как мне становится жеманно крахмально забавно при представлении, как в аду они изводят друг друга, обзывая скотом правнука, а получая костыльный шлепок от батюшки. И стоят в кругу, и мутузят родные бока, а дьявол потешается, разводя руками в добрейшем порыве, знаменующем час отдыха, дескать, и сами себе горазды истязать. Более того, я уверен, что концепцию ада следовало бы переделать, засаживая родню в один карцер. Истребление неизбежно, отсюда и свободные камеры или же, коль производственный пир Джона Голда нашел Атлантиду на полях Люцифера, рабочую силу, помноженную на ослепительную ярость, что в 99 процентах служит прогрессивным коэффициентом.

— Остальной единицей, как я понимаю, следует пренебречь?

— Отнюдь, всего навсего она приходится на убогих, предпочитающих угробиться в недрах квартиры. К слову, к условностям, представишься?

— Гриша.

— Повезло. Может называть тебя Григорий?

Я пожал плечами.

— Я без пунктиков.

Павел подошел слишком близко, настолько, что я могу рассмотреть каждый волосок в пробивающейся юношеской щетине.

— Думаешь, я сумасшедший? Пунктик! Имя-единственное, что в этом мире может быть твоим.

— Но ведь Паш много.

Драматично стуча себя по лбу, Павел беспрецедентно хватает меня за локоть и ведет к столику.

Франт руку вверх вскидывает, мастерски щелкает пальцами, одновременно подзывая гулким эхом официантку. Та подскакивает, как ужаленная, заискивает, к моему удивлению.

— Павел Павлович, я тут новенькая, вы уж простите, не жалуйтесь и не обижайтесь.

Бровь у меня, понимаете, поднимается сама собой. Снобизм ненавижу, а взаимоотношения работников общепитов и заказчиков, готовых жиреть пять раз в день-тем паче.

Павел заказывает нам по кофе, настаивает на крепком, черном. Когда я прошу сделать полегче, ссылаясь на плохою переносимость кофеина, в следствие действия коего ворочусь часами, Павел прерывает меня.

— Нас ждет долгая ночь. Но без любви, извини, но сначала пять свиданий.

Полнейшая беспардонность удивляет. Так и хочется отвесить оплеуху.

— Да я смеюсь, парень, тебе следует чаще зубы скалить!

— Ты же понимаешь, что я с тобой знаком меньше пяти минут?

Паша теребит в руках сигаретку, по-шпионски поглядывая по сторонам.

— За 300 секунд люди умудряются зачать новую жизнь… Я смотрел за тобой, но не как маньяк, не пугайся…

Вдруг Паша с ревом первобытного саблезубого тигра, голодающего и тоскующего, едва ли не перепрыгивает через стол, выставив вперед обе руки. Попятившись назад, валюсь вместе со стулом.

Хохочет. И я вместе с ним. Тонкая психология толстокожего общества упоительна. Стоит недовольного похлопать по плечу, показывая, что хмельное одиночество отступает, так этот глупец сразу же обмякнет в доверительном экстазе.

Павел отхлебывает черный кофе, причмокивая, закусывает кусочком рафинированного сахара, причмокивает еще разок, вытирает уголки губ салфеткой, оставляя след, больше характерный для женщин.

— Итак, как насчет прямо сейчас бросить курить?

К тому времени я уже принял на веру, что это все какая-то крайне неудачная постановка. Или медицинский эксперимент. Помните тот, где власть разрубила всяческое человеческое, заставив равных по общине уничтожать зубами друг дружку?

Рассматривая затяжку табаком как явление навязывания, Аллен же ругался на всех нас, лгущие самим себе, впитывающим -промывку мозгов-, то ситуация сплошь грустная. Карр пишет, ну что никак мы не можем получить удовольствия от втягивания никотина. Я поспорю, ох, обрушатся на меня сейчас все эксперты, не курившие вовсе, но считающие себе всезнайками, но папироса пред сложным днем-метод собрать мозги в кучку. Главное, остановиться на ней, заполучив меж пальцев следующую только по -празднику-, главное, не начать видеть сиесту за каждым углом; у меня такое бывало, например, в магазине стоишь в очереди, десятый, скажем, а впереди у всех лишь загруженные тележки, мгла, сплошная мгла. И тут краем глаза увидал продавщицу, скользящую спасительным судном к свободной кассе. Никто не успел опомниться, а ты уже на выходе, даже не чувствуешь тяжести пакетов, рассекающих ладони уже десятки лет. Как было здорово нести бумажные изделия, расположив их едва ль не бережнее младенца на локтевом сгибе. И вот уже повод для сигаретки, маленькое чудо, удостоенное неким орденом весьма сомнительного качества, за заслуги еще менее готовые пройти проверку. Первый порок. Бог, конечно, интересно выдумал, направив людей в сторону растения, сотни лет после находки коего пройдут в попытке засунуть в глотку, в нос, еще куда подальше. Но при этом вечное празднество запрещено на корню, забито наглухо, как окна выжженного изнутри особняка, чтобы всякие наркоманы и бродяги, бродяги-наркоманы не влезли… И вот остается крутиться между двумя полюсами. Вообще, курильщик, конечно, явление сколько волевое, столько и жалкое, и первое нельзя укрощать зависимостью, а второе- хреново сыгранным лицемерием, мол, вот если бы я был на твоем месте, то подумал бы о последствиях. Чушь, последствия наши утыкаются в одни гробы, просто, возможно, я раньше его сколочу, нагрею тебе местечко, а ты, здоровяк ты мой линейный, даже прямолинейный до скупой слезы отчаяния от твоей же тупости, придешь на все готовое. Что есть лишний десяток лет в старости? Таблетки, постель, уборная, поликлиника, дай Бог, чтобы ты хоть раз на пенсии побывал за рубежом, советская мечта про Париж, мечта-перестройки о Штатах, лепет 20-х, ах, меня прямо сейчас передернуло, вот так стаж уже у меня, паскудно сжимается то место, что в народе держит удар пред страхом. Короче, вопросы курение мною равняются лишь к вопросу философии. Что есть истина, что есть материя, что есть проблема. Ругаюсь матом, но проблемы они везде, само наше существование- чертовски кривой расчет. Бог, ты уже поднял на меня руку, услышав заранее мое мысленное предположение, которое я по привычке и желанию плотскому тут же смело переношу на бумагу. Бог, а не бросал ли ты курить, когда создавал наш мир? Судя по происходящему, действовал ты довольно нервически, в последний момент плюнув вовсе. Но я тебя не виню и сейчас. Наоборот же, понимаю по-братски, как жаль, что испохабили напрочь данный оборот… Вот когда я подолгу не втягиваюсь, то становлюсь опасным и неприятным человеком. Вот записываю я сейчас эту проклятую оду, а за соседним столом заливаются смехом женщины среднего возраста и усредненного достатка, а мне лишь хочется вылить на них остывший кофе, вопя; лошади, ну куда, ну зачем, ну смейся ты в ладошку, твою сякую маму, уши вянут! Хлопнуть дверью и уйти, заставив всех посетителей крутить у виска пальцем. Хотя мы стали столь пассивны на эмоции, что едва ль кто-то заметит очередного спасовавшего. Сейчас мир схож с покером, подкидывай или вали.

Паша машет руками перед моим лицом.

— Эй, эй, прием, второй двадцать третьего, Сатурн Марсу, Альфа Джей Джею!

Отмахиваюсь от него, будто от назойливой мухи, увидевшей, что оружия у тебя в руках нет, насевшей на нервную систему. Жужжит, тварь, вот и правда Божья, вертлявая, не добиться от нее ничего. Да бей уже, Господь, я только разогреваюсь, впереди 12 раундов и я в отменной форме, только попробуй пробить по прессу, о, так и я чем, сталь. Ну-ка, готовься, следующий удар за мной.

— Предложение невнятное. Будьте добры, распишите преимущества от этой сделки.

Сжав руки в импровизированное молитвенном жесте, я уставился взглядом Нью-Йорского брокера на Павла.

Я не знаю, кто этот парень такой, но из него бы вышел потрясающий актер. Талантище. Немедля вскочил он с ногами на стол, привлекая публику к себе. Глубоко вдохнул. Щелкнул зонтом-тростью по столу, запустил ногой чашку, разбившуюся на поразительно равные части. Пристукнув ногами в ритме -раз, раз-раз, раз, раз-раз-раз, он завел речь вдохновленную. Гомер, ты ли это? Я старался не прыснуть.

— О люди, да помогут вам боги, дак только ж очнитесь! Эй, ты, в пиджаке, что в полоску, вынь изо рта сей придаток, что больше похож на… Ах, дети, вижу. Да и что? Долго ли мы еще будем пытаться скрыть правду от них? Малыш, прекрасная кепи, со вкусом, со стилем, от мамы, конечно, подарок, ты не кури никогда, не следуй ты моде, ни ковбоям не верь, ни тому, никому! Они тебе мозги промоют, заставят тратить гонорары, на иглу, на бычок, на чертов картон, слюду и смоченную конским вермелем, хох, если бы так…

— Паша, мессия, закрой ты рот наконец, когда ты уж поймешь, что от твоих советов ни жарко, ни хладно, и так жить погано, а тут еще и пропагандой по ушам, пилишь, пилишь, а я же не бревно! Хлебай свой кофе, зарабатывай кашель, расти метастазы, пропалывай их, сдабривай навозом, лелей и созерцай.

Чувствовалось мне, что пора уводить новоиспеченного прочь, покамест толпа не ринулась на баррикады, топча башмаками из крокодила, выбивая весь правящий дух перстнями из золота, а женщины не перегрызая горло отбеленными зубами, впитывающих деньги также гибко, как счета Швейцарии.

За шиворот тащу прочь вопящего и разбушевавшегося приятеля. Уж придется называть его так, как ни крути, а во имя бриза, толкающего на разгул мыслительный, но с примесью цианового газового отравления, вспыхивающего от малейшей вспышки, как и наши жизни, поднеси только спичку, увы, на бис выйти-штучный товар, стократна вероятность серную вонь провала вдохнуть. Но как руки опускать, по швам солдатским сойдутся, так не разойдутся, средневековой пыткой пришить черствыми зараженными нитями плоть к плоти, нельзя так, нельзя, запрет, табу, бунтуй, швыряй барабан, поднимай, стучи, стучи, что мочи есть, главное, двигайся вперед, решая вопросы мыслительные, поднебесные, на подходе, забывай про условности опущенного мира, одно ценно-валящийся с ног от одышки дружище, что облокотился о тебя да молит;

— Твою… Твою… Да куда ты меня тащишь? Я еще там не всех по костям разобрал.

— Все мы в кости обратимся, голенькие, беззащитные, удивительно непонятливые. Как это, лет десять назад вокруг них строился целый гений. Пойдем в гости к Булгакову?

Паша морщится.

— Не поклонник я Афанасьича. Если бы не он, то не случилось бы культа дьявола, ах, какой обаятельный вышел, остроумный, Богу до него…

— Тогда, посидишь у Барто. А я не изменю привычке… Смотри Булгаков, в мертвом виде к тебе подходят даже чаще, вот ведь парадокс.

Опять Павел заголосил.

— Мы! С Тамарой! Этой… Парой!

Одергиваю его.

— Ты бываешь нормальный?

— А ты бываешь живой?

Я и сам задаюсь таким вопросом. Кажется, что-то ухнулось в пятки еще несколько лет назад, пригвоздив либидо, шалость не удалась, туши свечу. Перманентно успокою, перламутровую маску нацеплю, хотя и похожа уж больше на намордник бульдожий. И совсем иначе выходит, коль прохожий спросит, укорит, подведет к обрыву, от которого ты не сможешь отойти, скользишь уже вниз по мокрой от заливистой девственной росы, подошва предает, прохожий-гиена, рушит твой мир. Падаешь с воплем, летишь, понимаешь, что мертвым ты стал еще до физической смерти, даже душа давным давно слиняла, позевывая, ну к черту, на небесах и то веселее, картишки, нардишки, планерка с Богом… Приземляешься ты на настил погожий, поле золотое, колоссы, синева небесная, воздух чистейший, вода родниковая, и все это твое. Ожил ты, потому что не оступился, потому что вышел с боем, потому что Брут стал жертвой обстоятельств. Вот он, наверху стоит, машет. -Я же говорил! Хорошо там? Кричишь в ответ. -Прыгай! А Брут жмет плечами. -Боюсь… В другой раз!

Мертвый я. А тут шанс стать комичным героем с экранов без комплексов и предрассудков. Стеснение лишь стесняет, ах, накидывайся, моралист словарный, онанист орфографический, я все отобью, всю дурь пошлую университетскую вытрясу!

Вдыхаю полной грудью бензиновый смрад, выдыхаю чистейший, как фиалка с вашего окна. И… И… И на выдохе.

— Санитары! Мы!! С Тамарой!

Паша аж встал. А затем потрепал меня так сильно и задорно, даже отец никогда так не делал…

— Какой молодец, ну, черт с Агнией, пошли погудим с Мишкой, мне вот всегда было интересно, морфий стал щитом или кнутом… Тут как посмотреть…

Под затихающий гул Пашкиной болтовни мы двигались к монастырю, трындя, как старинные приятели;


Просыпаясь с болью, человек прежде всего надеется, что не оторвало нечто совсем незначительное, относительно масштаба целого тела, конечно. Ну вот я сейчас совершенно бессознательно дернулся в поиске левого, уточню, именно левого уха, подсознание, объясни, дорогое, может пред сном в него орали изрядно и упорно? Ухо вот на месте, торчит себе, ничего не изменилось, заостренное к верху, подобно эльфийскому, но эльфу с откровенно скверной генетикой, так сказать, ублюдку подобно. Слегка лопоухое, от чего длинные прически мне запрещены, волосы весьма деловито топорщатся, создавая комичный вид, но отнюдь не брутальный байкерский, хоть весь кожей обтянись, будто автомобильное сидение, а первый встречный улыбнется широко да сожмет твою щеку, оттопыривая и бормоча нечто несусветное, кое обыкновенно вынуждены выслушивать груднички.

Лавочки в Парке Культуры, спорно про последнее, да промолчим, не обладают магическими свойствами всех лавочек, показанных в фильмах про Нью-Йорк и Париж. На тех с особым уютом бродяжничества засыпают страдальцы, чья кровь может вспыхнуть в любой момент, лишь поднеси спичку, спирт воспламеняется без зазрения. Пред самой моей заплывшей рожей шумит река, взбудораженная проплывшим катером личного пользования, на палубе которого стояла некая девица форм столь сладострастных, что слюна начала выделяться даже из моего обезвоженного рта. Благодаря пролетевшей волшебнице, голос прорезался, хоть и сперва я издал звук, схожий с прогнившим двигателем, из которого еще и свечи вынули, не заводится, только пыжится. Впереди жидкость, только раствориться остается, у кого там плотность выше? Химики, я вас спрашиваю, а, у кого? Да куда ты лезешь сразу, в интернет, в конспект иль книгу, в голову иль звонишь скорей кому? Глупостью ты маешься, важно ли, кто сверху? В постели позволим соревноваться разгоряченным влюбленным, впитавшимся в простыни, вжимающими тела друг друга в изголовья и подлокотники, да так сильно, что остаются следы красные, а если уж и страсть разгуляется, то и синева появится, кровь пускается безжалостно, безболезненно, война не приемлет второго, медицина первого, на то и сердобольность, хоть и слабо выраженная этих гарпий в белых чепчиках, рявкающих- сядь, руку, встань, готово! Смешаюсь я, потону, рыб сначала увижу воочию, этих тварей хладных, юрких. Вот так диво, не помещается в голове, как мы все, двигающиеся, зависим от матушки, природа буквально валится со смеху, экие дураки, такие хваленые, такие вельможи, пронырливы, уверенны, а помести в иную среду, так губы синеют, хлопают ими, будто парусами порванными, Грей захлебывается соленой водицей, а Асоль вопит от ужаса сверху, бесполезная она, как оказалось, но такая красивая, в общем, женщина в рассвете, когда всякий -напряг- колышется лишь в конец шоссе, не просто шоссе, которое у вас под окнами, а чертовой трассы, связывающей рваными узлами отупленные концы стран. Не хочу я тонуть, я лишь слегка повеселился.

Рядом похрапывает Павел, подложив под голову пиджак, дырявый от сигарет рукав которого подтирает пол, на глазах широкие солнечные очки расцветки леопарда. Я все еще пьян, посему пропускаю мимо данный факт. Кажется, мы успели сдружиться, судя по безмятежно сложенным в солдатский рядок бутылкам, водка, водка, текила, водка. Разумею, что третья была приобретена при помощи пьяного кошелька. Эффект знаком всем веселящимся, чей карман славным образом расширяется, стоит лишь организму настроить джазовый ритм. Скрипучий негр продавливает стул, надрывая мощную первобытную глотку, такую не сломать, такую не подхватить. Адский мотив, дьявольское исполнение, Лукавый, не ты ли захватил связки певца? Что творит, что творит, ставлю чуждый России доллар, имеющий, уж будьте добры зачеркнуть легким стежком, всяческие курсы, что он замертво рухнет в конце выступления. А что, смерть не так убога после удовольствия. Ставлю еще парочку долларов, что жесткий наркотик, пущенный самым иглообразным образом помирающего человека, перебьет религиозные старания несчастных священников, умудрено утихомиривающих неверного, нежелающего признаваться в любви вечному, черт, черт, черт, кто мог придумать это пыточное слово, вы только вдумайтесь… Ладно, дам себе пощечину, а то раскудахтался. Вечному сну… И кто просил об этом, а что, если я вовсе не устал? Как мир не был утомителен местами, но на то оно и испытание.

Выступая поборником алкоголического решения трудностей, не могу не приметить, как мало нужно человеку, коль он проснулся на улице. Подняв спинку лежака вертикально, облокотился, закинул ногу на ногу, закурил, дымя во имя задумчивости и пластичности внезапно вышедшей из комы мысли. Мысль не пикирует, не парит, даже не планирует. Трепетание на место, как степной орел, завидевший добычу, чувствующий всеми низменными инстинктами, вырабатывающими рефлекс выживания.

Наблюдая за течением, плавно идущим своим неизменным путем, я завидую. Река бесконечна, впадает, выходит, воды смешиваются, кто знает, какие молекулы вдруг окажутся в другом конце земного шара. Бесплатное путешествие, столетиями в пути, где мать, где отец, главное человеческое горе-узнать, что их не стало, когда ты был в отъезде. У воды все проще, они ведь бессмертны, встретятся тогда, когда судьба тому начало соизволит положить.

Преодолевая скалистый языковой барьер, Альпы Македонского, чьи походы базировались на отчаянии, вылитому стальными формами жилистыми кузнецами, плечистые мужья, амплитудно отбивающие оружия, я ощущаю убойную долю гормонов, наркотическим дурманом кружащие в кадрили сознание. Смелость, задор, вседозволенность. Говоря ночью с Павлом, я тонким слоем шафранового облака, что впивается в ноздри гурмана, очищаюсь, люстрация впервые в истории не выражается слезами. Мы-единое целое биполярной империи, схлестнувшиеся в богемной дискуссии. Писательское эго, облитое сладостной ленью, злободневно дает юридическое разрешение на диалоги, какие присущи лишь миру реальному. Я же, со стороны придворного современности, бью в бонго, как засмоленный и просоленный абориген. Словоблудие про поход в магазин, словоблудие, типа, Джон, может вечером в кино, ресторан, cake-кафе? Умоляю, народ пресытился. Сегодня литература равняется опухоли. Граждане мечтают о томах гедонизма, где деньги простираются по земле обетованной, разрытой цехами и нефтеперерабатывающими станциями. Читать про то, чего никак не коснуться. Вторая крупица народа насилует слезные железы. Рыдать, наблюдая, как мечты сбываются. Обман похуже первого. Высокая концентрация удач на экране провоцирует лишь на убийство. Сколько раз лично ты, милок, после просмотра фильма шел и менял собственную судьбу? Нуль? А сколько раз ты выходил подавленным, подсчитывая, что билет в кино променял на обед…

У Булгакова мы сидели до позднего часа, покамест не смекнули, что это начинает попахивать сатанизмом. Забавен тот факт, что в нынешнем мире к нему, к дьяволу, то бишь, тянутся все больше, принуждая озверелых чудаков психических чувствовать себя уж не такими интересными. Скорее, комичными. Стоят они, значит, в коже, держат куру в руках, кура, конечно, жертва весьма спорная, благо KFC по всему миру пропагандирует сие насилие… Так вот, бормочут сатанисты, кричат, приди, говорят, пожалуйста, приди… Убивают эту затюханную куру, крови не шибко много, ну и славно ведь, отмывать быстрее будет, дабы потом присесть, надраться водкой и скорее припасть к земле, ближе к дьяволу, а блевотина, чувствую я, им сравни эфиру.

Говори о Боге, говорили о мечтах, говорили о семье и истине. Пришли к выводу, что всю данную смесь оставили в час пик где-то меж Лубянкой и Александровским, зажав в дверях метрополитена, а те, как и всегда, закрылись, не обождав. Махали нам в след мечты, будто до жути ранимые женщины в платках. Договорились встретиться в конце. Но не обговорили, когда же тот наступит. Людской парадокс номер… — самые смелые встречают смерть в приступе тошнотного ужаса, а все от ума, ныне смелость приравнивается к уму, ибо только одаренные способны отрыть в отвалившихся инстинктах отросток воина. Хорошо было глупым крестьянским бабам… -Нюр, я помираю… -Нюр, ты тогда за меня хлеба возьми завтра… -Нюр, вот беда, помираю, а забыла покормить корову…

Нюра-апостроф. Обратившись назад, можно понять, что наука-продажный еврей, паскуда, пытающаяся в религию перо вонзить.

А Павел уже воспринимается, как усыновленный в кислотном отчуждении дуралей, болезнь которого заключается в избыточно тонком восприятии мира. А может иначе, истончившейся прослойке меж двумя сферами. Как новейшая разработка некой российской компании про производству труб. Идея в том, что внешний слой пластмассовый, а нижний-резиновый, посередине-перемычка. Вот как раз она сгнила у Паши напрочь.

— Сколько тебе надо заплатить, чтобы ты вместе со мной прыгнул в реку?

Скрипучий, низкий голос, прокуренный, воспаленный и обоженный. Сколько раз ты, услышав себя по утру, сожалел, что невозможно сохранить данное звучание?

Павел приподнялся, потянулся и начал выполнять школьные гимнастические упражнения. -Руки выше, ноги шире, три, четыре, три четыре!

— Там разве так?

— Какая разница. Так за сколько ты прыгнешь?

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет