Без сестры
Родившийся заново
Один дал другому в морду. Точно, в морду. Иначе не назовёшь. У них были морды, не лица. Лиц теперь мало. Дал просто так. Может, и была причина, но я не знал. А скорее, так и не было. Всякий раз иметь причину, чтобы дать в морду — расточительство какое-то. Не надо расточительства — надо давать в морду, да и делу конец! Да.
Лучше не рассуждать.
Хотел перейти улицу, но был слишком близко от этих — от дающего в морду и получающего. Оттого не решился. Потоптался, прошёл немного вперёд, оглянулся, снова прошёл вперёд, кашлянул, остановился.
Один прополз на коленях по брусчатке, выплюнул кровь, хотел было встать и тут получил ботинком в бок. В правый.
Я тоже схватился за бок, суетливо, испуганно. И сразу же вспомнил. Нет, не вспомнил: что-то почувствовал. Мне не следует чувствовать. Стоявший на ногах торжествовал. А тут и трамвай. Он тоже не дал перейти улицу. Я смутился ещё больше. Чего, казалось бы, смущаться трамвая? Он — невозмутимый, гремящий колёсами, блистающий стеклом, лоснящийся эмалью. Слово такое — эмаль. Едва вспомнил.
Думаю всегда медленно. Медленно и неверно.
От слов иногда просто ужас какой-то!
И ещё баба была. Голосить стала: «Митя! Митенька! Ты ошибся!» А кто из них Митя — чёрт его знает. Может, и никто. А чего было тогда голосить?!
Почему я здесь? Как я сюда втемяшился? Прямо посреди улицы с двумя дерущимися, с голосящей не к месту бабой и ещё с этим гнусным тёмным трамваем, который и вовсе уж спутал картину, прежде и так не слишком внятную.
Грязь, стены домов, отбитая штукатурка. Потосковал. Тосковать я умею. И ещё железную дорогу люблю. Но здесь её нет.
И другой трамвай прогромыхал. За ним собака бежала. Тут я дорогу и перешёл. На собаку посмотрел и перешёл. Собаки дорогу переходить умеют. Те из них, что поумнее. Другие прямо под колёса лезут. Не понимают.
На другой стороне школа была. Как раз из неё выходили уроды, йогуртовые уроды. Школьники, в смысле. Тоже — слово такое. Штук пять или девятнадцать. Точно не знаю. Хотя до пяти я считаю хорошо. И даже до пятидесяти могу. Но не так быстро.
Уроды же теперь — прямо домой. Обедать, делать уроки. Потом матери с работ своих придут. И с уродами станут говорить о чём-то плёвом, пустом, несуразном. Откуда я знаю? Сам не знаю, откуда знаю. Может, просто знал раньше, а теперь вспомнил.
А отцов у них может и не быть. Это не важно. Отцы иногда даже мешают.
За школой дом в три этажа, дрянной дом, хотя и кирпичный, смотреть не хочется. За этим домом ещё такой же. От следующего так и вовсе воротит. А потом — забор, ворота и двор. Голые, подлые тополя, грузовая машина без колёс, на подставках, ржавая, заброшенная, всякий мусор и хлам. Предприятие… кажется, так это у них называется.
Может, я — инопланетянин?
Заприметил, что вахтёрша за стеклом наливала в кружку кипяток из электрического чайника, и проскользнул через приоткрытые ворота.
Стал слоняться по двору. Зачем мне их предприятие? Мне не нужно никаких предприятий.
Старикашка махал метлой. Заметил меня, остановился, слазил в карман за папиросой.
Я тоже остановился. На него не смотрел.
— И я умею метлой махать, — сказал я.
— Я б тебе двор мести не доверил.
— Я и не прошусь.
— Иди отсюда!
— Я так просто.
— Больной какой-нибудь?
— Почему больной?
— Вид, как у больного.
— Мало ли, что — вид.
— Не больной, значит?
— Не знаю.
— Если ты насчёт работы, это не ко мне, а к директору. Но работы у нас всё равно нет.
— Я не хочу работы.
— Зачем тогда ходишь?
— Ищу.
— Что ты ищешь?
— Так я тебе и сказал!
— Ты просто говно какое-то, знаешь?
— Пускай.
— Что значит «пускай»!..
— У меня одной почки нет и ещё неизвестный нарост на затылке, — для чего-то горделиво сообщил я.
— Какой почки?
— Правой.
— А что за нарост?
— Неизвестный.
— Ну, это до нас не касается.
Вахтёрша из своей будки высунулась. Пошла к нам. И вид ещё у неё такой… в общем, ничего хорошего. Я сразу понял.
— Петрович, к тебе?
— Я его знать не знаю, — возразил тот с досадой и даже раз метлой махнул для убедительности.
— Шагай! — это уже мне.
Я шагнул, но старухе было этого мало. Схватила за воротник и подтолкнула немного. Власть показала. Вахтёрскую.
Но и я не растерялся. Глаза вытаращил и крикнул:
— У тебя чайник горит!
— Где? — дернулась она к будке. — Ах ты ж! — прикрикнула тут же. — Я его из розетки вынула!
И двинула меня по загривку.
Я выбежал за ворота.
— Я, может, насчёт работы приходил! — крикнул я.
— Нет здесь работы для тебя, — ответила та, потирая руками.
Ну, нет — и не надо! Я и не спрашивал! Я так только…
Тут мимо два урода проходили. Маленьких. Из школы. Увидели нас и захихикали. Они скоро дома обедать будут. Оттого и захихикали. Я бы тоже так хихикал на их месте. Дома тепло, там телевизор бубнит, там батареи центрального отопления — тяжёлые, из чугуна, там вешалка в прихожей, и у каждого своё полотенце. Зубная щётка — тоже, но об этом думать грустно. Я поджал губы, пропустил уродов и поплёлся за ними. А что было делать? Не обратно ж идти! Там были дравшиеся.
Дети только называются детьми. На самом деле, это — уроды.
Дальше был перекрёсток: улицы сходились. А в доме, внизу — гадючник. Окна пыльные, но можно стоять и смотреть в них. И что-то даже внутри гадючника видно, хотя и нечётко. В гадючнике были люди, гадючники я люблю. Потому что в них люди заходят. И ещё там дают пиво и водку. Если пиво и водку немного пить — это хорошо. Если много — то плохо, я пробовал. Можно пиво и водку пить вместе — тогда даже сильнее действует.
Я взялся рукой за правый бок, погладил его. Словно успокоил. Я хотел зайти в гадючник, но не решался. Там нужны деньги, а у меня нет денег. Я обшарил все карманы, там было много всякого, были свёрнутые подтяжки, на которых, если что, можно повеситься, был сломанный пустой портсигар, был шнурок, но денег не было вовсе. Можно жить без денег, но в гадючник тогда не зайдёшь. А без гадючников обходиться трудно. Зачем придумали, чтобы в гадючниках были нужны деньги?
А пальто, может, и не моё, я не знаю точно.
Нет, на подтяжках не повесишься — это я, пожалуй, преувеличил.
Не понимаю, на что могут быть нужны подтяжки, на которых даже невозможно повеситься! Какой дурак, какой подлец выдумал столь бесполезную вещь!
Я снова затосковал.
Может, вернуться и спросить работу? Пусть даже мести двор. Но там уже метёт двор тот дурак, что говорил со мной. Я бы, конечно, мёл лучше. И вахтёрша уже не била бы меня по загривку, если бы я там мёл двор. А наливала бы мне кипяток и пускала бы меня греться в свою будку. Она не такая злая, какой хотела казаться. Впрочем, этого я не знал точно. Может, и злая. Люди вообще злые.
Но зачем мне работа? Чтобы были деньги? А зачем деньги? Чтобы ходить в гадючник? Да, это причина.
На одном кипятке можно прожить долго. Дня три. Или — десять. А уж если будет не один кипяток!..
Дольше десяти дней жить и не надо. Жить вообще необязательно. Лучше умереть. Если только не больно.
Я потянул на себя дверь гадючника. В нос шибануло табачищей. На полу была лужа. Три столика стояли в гадючнике, и за всеми сидели. И еще у стенки приткнулись пьяные, пили пиво, пялились в стену. За стойкой громоздился буфетчик, смотрел на меня. Чего на меня смотреть? Я-то ведь не смотрю на него! Я прошёл на два шага вперёд. А куда там дальше идти? К буфетчику? Буфетчику нужны деньги.
Вот ещё новость! Мне ведь не нужны деньги. Зачем же они буфетчику? Видно, он просто не знает, что ему они тоже не нужны. Когда-нибудь я ещё объясню всем буфетчикам, что деньги им не нужны. Но не теперь. Теперь я ещё не был готов. Теперь меня буфетчики и слушать не станут.
За первым столиком сидел только один. На голове у него было… такая штука, не помню, как называется. Я ждал, что слово само всплывёт, но оно не всплывало. Мне помог сам сидящий.
— Тебе нравится мой подшлемник?
Подшлемник, вот как это называется. Подшлемник, подшлемник…
— Нет, — сказал я.
— Никому не нравится.
— Мне-то что.
— Мужчина, — сказал мне буфетчик.
Ну, вот, не успел войти — а тут уже обзываются. Неужто на мне написано, что меня можно обзывать безнаказанно?
Втянул голову в плечи.
— Я ничего, — пробормотал только.
— Заказывают здесь, — постучал корявым ногтем по стойке буфетчик.
Я посмотрел в стену, обернулся на дверь и присел за столик того, что в подшлемнике. Он сражался с вяленой рыбой. Рвал её на части. Он пил пиво, водку он теперь не пил, но пустая стопка стояла перед ним. Значит, пил прежде.
Что я ещё мог сделать? Разве что унести ноги.
Буфетчик вышел из-за стойки и лениво направился в мою сторону.
Я стал смотреть в стол. Иногда на гору рыбьих очистков перед тем, что в подшлемнике. Он отпил пиво. Я сглотнул слюну.
— Что будем заказывать?
Буфетчики все одинаковы. Странно, как они не стыдятся быть самими собой.
— У меня встреча, — глухо сказал я.
— С кем?
— Так… с одной женщиной.
— С женщиной? — удивился буфетчик.
— С женщиной.
— У нас здесь с женщинами не встречаются.
— А я встречаюсь, — твёрдо сказал я.
— Почему?
— Она особенная.
— А ты тоже особенный?
— Нет, я не особенный.
— А встречаешься здесь с особенной женщиной?
— Да, встречаюсь.
— Слышали? — сказал буфетчик. — Скоро к нам сюда придёт особенная женщина.
Вокруг одобрительно загудели. Никто здесь никогда не встречался с особенными женщинами. Акции мои, кажется, поползли в гору. Сосед мой по столику взглянул на меня, оторвал изрядный кусок рыбьего бока и положил предо мной.
— На, просолись, — сказал он.
— А заказ делать будем? — спросил на всякий случай буфетчик.
— Когда встречу… конечно.
— А она точно будет?
— Непременно.
Буфетчик, успокоенный, пошёл обратно за стойку.
— А я вот пью пиво, — сказал сосед и почесал голову через подшлемник.
— Да, пьёшь.
— А она красивая?
— Кто?
— Ну, эта… особенная женщина.
Я задумался. Я ел его рыбу (хотя это, конечно же, не единственная причина).
— Пожалуй, да. Несомненно, — тут же поправился я.
— А блондинка или брюнетка?
Я помолчал. Нарочно. Хотел потомить.
— Как бы это сказать… — начал я.
— Ясно: что-то среднее, — догадался он. — Шатенка или рыжеволосая.
— Приблизительно, — снисходительно сказал я.
— Потрясающе!
— Да, — с некоторой продолговатостью сказал я. И посмотрел на его пиво.
— Можешь глотнуть, — заметил он мой взгляд.
Я согласился не сразу. Посидел, подумал. За соседними столиками бормотали: «Особенная, особенная!..» Потом взял бокал соседа, сделал глоток.
— Скажи…
— Что? — спросил я, не отрываясь от бокала.
— А она — твоя женщина?
Я замер, потом сделал ещё глоток, поставил перед соседом его бокал.
— Не совсем, — наконец, твёрдо сказал я.
— Олег Олегович! — укоризненно сказал вдруг буфетчик. — Зачем пить из чужих бокалов? Есть же чистая посуда.
Тут он проворно подошёл и поставил подле меня чистый стакан.
— Не совсем, не совсем, — засвистали за соседним столиком.
Один из пьяниц подошёл ко мне и насыпал прямо на столешницу сухарей из пачки.
— Сухарики! — умильно сказал тот.
Я на него даже не взглянул.
Он не хотел отходить. А дай ему волю, так непременно бы уселся к нам третьим. Сволочь такая!
— А вот у меня ничего нет особенного, — антисанитарно сказал он. — И не было никогда.
— Сядь на место! — прикрикнул Олег Олегович.
Тот плюхнулся за свой столик.
Сосед мой снова почесал голову и отлил мне пива в стакан. Больше половины от того, что у него оставалось.
— Значит, она не твоя женщина?
— Не совсем, — снова сказал я.
Тут он задумался. Я не мешал ему думать. Мне было, чем заняться. Я тоже почесал голову. Через берет. Рядом с наростом.
— То есть… она не совсем твоя женщина и не совсем не твоя?
— Примерно так, — согласился я.
Все нас, конечно же, слышали. Сидели теперь, осмысливая мой ответ.
— Ещё рыбы? — сказал сосед.
— У меня осталась.
— Ну, ничего, пусть ещё будет, — сказал он и придвинул ко мне все остатки своей рыбы.
Я взял рыбу.
— Особенная женщина — всё равно хорошо, даже если она не совсем твоя, не правда ли?
Я ел рыбу и потому промолчал.
— Конечно, хорошо, — сам себе ответил он.
— А она точно красивая? — спросил тот, что насыпал мне сухарей.
— Совсем дурак! — сказал сидевший напротив того. — Как особенная может быть некрасивой!
— Верно, — вздохнул тот.
Олег Олегович смотрел на меня. Он будто бы колебался. Я собрал оставшиеся сухари и ссыпал в карман.
— У тебя, может, нет денег? — спросил он.
Я застыл на минуту. Даже бросил есть рыбу.
— И что? — ответил потом неприязненно.
— Ничего. У меня есть деньги, я мог бы и тебе дать.
— Разве ты работаешь? — сказал я.
— Вот ещё! Нет, конечно.
— А откуда?
— Я видел трупы, здесь недалеко, во дворе на улице Писарева, я мог бы и тебе показать. Я у них пошарил в карманах, там были деньги.
— Кто их убил?
— Да мало ли! — махнул он рукой.
— А что ж те, кто убил, не забрали деньги?
— А может, не из-за денег убили.
— Да, — сказал я. — Это возможно.
— Я ещё знаю дворы, где бывают трупы, мне говорят. Мы можем ходить вместе.
— Я не стану ходить по таким дворам.
— Ну… тогда я мог бы ходить, а ты бы просто стоял рядом.
— Я и стоять рядом не стану.
— Ну, тогда бы просто ждал меня где-нибудь.
— Сколько ты можешь дать мне денег? — осторожно спросил я.
— А сколько ты хочешь?
— Дай мне двести, пожалуй, — попросил я, немного подумав. Чего двести, я сам не знал. Сказал наудачу.
Он украдкой достал деньги и протянул их мне так, чтобы никто не увидел. Пустая предосторожность: все, конечно, увидели. Я спрятал купюры в карман.
— Ладно, — сказал я. — Пойду.
— Может, ты поговоришь ещё немного со мной? — попросил Олег Олегович.
— Зачем?
— Ну, так просто. Мне было бы приятно.
— Нет, — сказал я, вставая.
«Он встаёт! Он уходит!» — заволновались за столиками.
— А где же женщина? — спросил меня буфетчик.
— Надо встретить. Мы вместе вернёмся, — сказал я.
— Ладно-ладно, — закивал тот.
День был сер и сутул. Я собрался идти. Даже сделал два шага. Олег Олегович вышел за мной из гадючника.
— Друг, друг, как тебя зовут! — сказал он.
— На что тебе? — строго сказал я.
— Можно, я пойду с тобой?
— Вот ещё! — сказал я.
— Мне бы хоть издали взглянуть, очень хочется.
Я не стал больше с ним говорить и толкнул его в грудь. Он ткнулся спиной о стену и взглянул на меня умоляюще.
— А кто она тебе? — спросил он.
— Кто?
— Ну, она… эта женщина.
— Чёрт! — сказал я.
— Только скажи!
— Почему я должен что-то говорить?
— Только одно слово!..
— Сестра! — буркнул я.
— Сестра… — прошептал тот.
Вот так я, кажется, и родился заново.
Впрочем, может, ещё и не родился.
Дом сей домом сестры наречется
Дом был недалеко. Я догадывался, что тот где-то рядом. Он тёмно-серый, в пять этажей, старый, стены такие шершавые, это называется «шубой», я и впрямь вскоре увидел его. Олег Олегович тащился за мной поодаль, я прикрикнул, и он поотстал. Я нарочно прошёл дальше, потом вернулся — соглядатая моего не было. И ещё магазин, я нашёл магазин. Верно, ведь я иду к сестре, я только теперь это понял. Раньше я лишь догадывался. Или полудогадывался. То есть догадывался, но не совсем. Или даже почти вовсе не догадывался. Теперь же всё сделалось определённей. Сестра; у всякого должна быть сестра, вот и у меня она есть. Я только давно с ней не виделся, а теперь иду к ней. Разве я не могу идти к сестре? Многие ходят к сёстрам.
Магазин оказался мал, всего один залец, и низкий-пренизкий потолок, но конфеты в нём были.
— Что вам? — сказала мне продавщица.
Это было слишком уж определённо, это сразу меня обескуражило.
— Конфет, — грубо сказал я.
— Вон они! Каких вам?
— Этих вот!
— Эти хорошие! — сказала она.
— А-то я не знаю! — крикнул я. — Я плохих не возьму!
Я немного боялся, что за спиной моей вдруг окажется Олег Олегович, даже обернулся. Но того за спиной у меня не было. Чёртов человек! Он мог помешать мне брать конфеты!
— Я просто говорю, что они хорошие. Разве я не могу этого сказать? — сказала продавщица.
Толстая, и губы бантиком, как у всех продавщиц. Тех, у кого не бантиком, кажется, и в продавщицы не принимают.
— Сколько? — спросила она.
— Две, — ответил я. — Нет одну. Они ведь большие?
— Ну… такие вот. Почти с палец.
— Да, — сказал я. — Одной хватит. Она же в бумажке?
— С бумажкой срать ходят, а конфеты в фантиках, — отвечала мне продавщица.
— Я так и думал, — с достоинством сказал я, принимая конфету.
— Думал — так нечего спрашивать! — сказала продавщица.
Это уже другое дело! Теперь мне никакой Олег Олегович не помеха, теперь у меня — конфета! Дом мне уже казался родным, бесконечно знакомым, домом сестры; конфету же я спрятал. Времена теперь такие — не стоит на улицах особенно-то конфетами трясти.
Олега Олеговича я не видел нигде — не иначе, спрятался. Вряд ли ушёл домой. Да и ещё: есть ли у него дом? Про дом я его не спросил. Что мне его дом? Зато я мог теперь идти к сестре беспрепятственно. Потому что у меня есть конфета. Конфеты есть не у каждого. А если конфеты нет, так иной раз и к сестре не пойдёшь!
Но я всё же вернулся на минуту в магазин и сказал прямо с порога:
— А у меня одной почки нет и ещё — нарост на затылке неизвестного происхождения. Вот.
— Иди-иди, милый, — отвечала продавщица без всякого сочувствия. — Теперь много убогих развелось.
Сволочь такая!
Я и ушёл. О чём говорить с ней?
Про сестру я ей не сказал. Хотелось сказать, но всё ж удержался. Про сестру не надо говорить всем.
Зря я про неё Олегу Олеговичу разболтал. И ещё буфетчику. И прочим пьяницам. Пьяницы сестёр не понимают. У них только о попойках все соображения. У них в головах одни свинства и всякие казусы.
На первом этаже, у основания лестницы был закуток — там я и помочился. Там все мочатся. Потом стал взбираться на четвёртый. Взбирался я долго. Наверное, полчаса. Или — неделю. Останавливался, думал о сестре. Или не думал — просто глядел в стену. Теперь жизнь моя переменится, знал я. Сестре можно рассказать обо всём, сестра поймёт меня всякого, сестра простит меня, сестра меня примет. Жалкие люди — не имеющие сестёр. А вот у меня сестра есть. Ничего нет, кроме сестры. Но лучше иметь сестру и ничего больше, чем — все сокровища мира, но без сестры. Сестра — чудо, воплощенное чудо, она способна украсить всякое существование, моё — уж во всяком случае. Уверен, вы мне втайне завидуете! У вас-то, может, и нет никаких сестёр! Дураки! Как вы вообще без них существуете!..
На четвёртом этаже я позвонил. Я смотрел на дверь с волнением. За этой дверью живёт сестра. Моя — чья ж ещё?! Вашей-то сестры точно нет за этой дверью! А я своей ни с кем не стану делиться.
Не открывали. Я позвонил ещё раз.
За дверью точно стоял кто-то. Я же не глухой.
Я покряхтел немного, тихо, смущённо, жалостливо, проникновенно. Может, меня опасаются, может, за лихого человека принимают — оттого-то не спешат открывать. Надо было показать, что я никакой не лихой человек. Напротив: самый безобидный. Хотя и разношёрстный немного.
— Кого там ещё принесло? — сказали за дверью.
— Я… — сказал я.
— И что, что «я»?
— Ну, так…
— Что так?
— Сестру я ищу, тётенька, — сказал я тихо. Дрожащим голосом сказал. Полным тонких суспензий. И прочих амбивалентностей.
Дверь слегка приоткрылась. Два глаза смотрели на меня недовольно и настороженно.
— Чего?
— Сестру, — подтвердил я.
— Нет никаких сестёр, — грубо сказала тётка, собираясь закрывать дверь.
Я взволновался, потянулся к двери, чтобы попридержать, не дать ей закрыться.
— Щас полицаев вызову! — пообещала тётка.
— Сестру, — шепнул я в отчаянье.
— Какую ещё сестру?
— Мою.
— Так ты брат ей, что ли?
— Брат.
— Ладно уж, заходи, — сжалилась тётка, отворяя дверь.
Коридор был широкий, тёмный, извилистый, тётка пошла себе и пошла. Я поплёлся за ней. Сначала был один поворот, потом был другой.
— А ты куда? — спохватилась вдруг тётка.
Я даже вздрогнул.
— А куда?
Она подхватила меня за рукав, потянула за собой, в другую сторону.
— На кухню иди! Сиди здесь! Понял?
Я сел, где было велено. Тётка ушла. Кухня была велика — много столов, несколько газовых плит, таких кухонь ещё много в старых домах. Я сидел, думая о сестре. О чём мне ещё было думать?!
Пришёл узбек. У него в кастрюле варилось мясо. Свинина, сообразил я. Узбеки любят свинину. Другого они ничего не едят. Узбек посмотрел, как варится его свинина. Пришла узбечка, жена узбека, помешала воду в кастрюле. Узбек вывалил туда же замоченный горох из плошки, стоявшей на столе. Я внимательно смотрел на узбеков. А скорее так — на кастрюлю.
— Харю отверни! — сказал мне узбек.
Я отвернул. Не стал спорить. Мне не трудно отвернуться. А узбеков не переспоришь.
Прибежали дети узбеков, на этих я взглянул мельком, но с отвращением. Они сразу стали что-то лопотать по-узбекски, быстро, громко, беспорядочно, наперебой. Узбек отвесил одному из них затрещину, тот оскалился, ощетинился, выкрикнул что-то злобное, узбекское, а другой заревел. Гадко так заревел, по-узбекски. Узбек вытолкнул с кухни своих узбечат, узбечка пошла за узбечатами, должно быть, утешать; потом за ними вышел и узбек. У меня за пять минут даже голова разболелась от всего узбекского.
Очень хотелось мяса. Свинины. Та, должно быть, уже сварилась (сырую бы я не стал). Не забыли ли они посолить? Мясо пахло оглушительно, помрачающе. Мяса там много, и, если взять кусок, никто не заметит, думал я.
Чёрт, какие иногда в голове мысли! Впрочем, неудивительно. Над мыслями я не властен. Они сами собой заводятся.
Но лучше, когда их совсем нет.
Я постоял перед кастрюлей. В ней всё кипело и бурлило. Всплывал горох, виднелись куски мяса. Чёрт! Устоять было невозможно.
Я подцепил вилкой кусок мяса, размером в полкулака. Отличное мясо. Я подул на него, чтоб быстрее остыло. Я стал отходить на своё место, чтобы не спеша распорядиться добычей, и тут вдруг услышал шаги. Я заметался.
У меня в руках мясо и вилка. Бросить мясо обратно в кастрюлю я уже не успевал. Да и не мог, не хотел расставаться с добычей. Я сдёрнул мясо с вилки полою пальто, бросил вилку на стол, откуда и взял. Побежал к своему стулу. Обжигаясь и дуя на руку, я перехватил кусок мяса и быстро сунул за пазуху. И в ту же секунду в кухню вошли.
Вошли двое парней, по виду — студенты. Они шли и говорили на ходу. Чёртово племя! Они всегда говорят. Они только и могут — говорить. Я сделал вид самый что ни на есть невинный, но студенты на меня даже не взглянули. Не стоило и стараться! Можно было не делать никакого вида.
— Это не должен быть ни рассказ, ни повесть, ни даже роман, но — кино на бумаге. Представляешь? — говорил один.
— Сценарий, что ли?
— Нет, не сценарий. Но что-то такое, что читаешь — и видишь всё от первого и до последнего кадра. Движущиеся картинки…
— Ну, это понятно.
— Ничего тебе не понятно.
Студенты поставили чайник. Один ставил, другой стоял рядом. Мясо жгло мою грудь, но не так, что бы нестерпимо.
На полу красовались жирные капли, я не успел утереть их ногой. Студенты-то капли не замечали, увлечённые разговором, студентам плевать на капли, но их могли заметить узбеки, когда придут. Чёрт! Капли непременно выдадут меня. Встать, что ли, походить по каплям? Но нет, я не мог привлекать к себе внимание.
— Всё равно, главное — сюжет! Фабула, — вставил второй. — Какая-то там история. Надо чётко себе представлять, что ты рассказываешь!
— Ерунда! Совершенно не важно! Завязка, развязка! Кульминация, интрига! Ничего этого не надо!
— А что надо?
— Надо, что б была река!
— Река?
— В одном месте вошёл в неё и поплыл себе, поплыл!
— Куда поплыл?
— Туда, куда она тебя несёт!
— А потом?
— А потом просто вышел из неё. В другом месте. И там уж всё другое: берега, рельеф, ширина реки, глубина, породы рыб, птицы над головой, обстановка, люди, деревья, климат, небо, стратосфера, батискафы, ипохондрии — словом, весь мир другой. Главное, из одного мира перейти в другой. А как тебе это удалось, пусть уж сидят и гадают остальные. Главное, чтоб было чудо этого неведомого перехода. Но только без стыков, без швов, без заусенцев. Плавно, незаметно. Как на реке.
— На реке бывают пороги. И ещё это… когда лес затоплен… слово забыл! Брёвна тонут, а потом суда об них днища пропарывают. Топляки, много топляков.
— Это совершенно другое.
Пришли узбек с узбечкой. Стали вдвоём резать картошку, потом узбек быстро-быстро резал зелёный перец. Студенты ушли. Я вздохнул с облегчением. Ничего вообще нет хорошего в студентах! И ещё эти их разговоры! Разговоры студентов. Скоты!
Узбеки топтались по каплям на полу, ничего не замечая. Ещё немного, и ничего уж не возможно будет заметить. Мне решительно улыбалась удача.
— Я, кажется, кому-то велел харю отвернуть! — сказал мне узбек.
Я поспешно отвернулся. Пальто на груди у меня пропиталось мясным соком. Я прикрывал это место рукой. Будто бы у меня болело сердце. Да, верно: если меня застукают с утянутой свининой, скажу, что у меня болит сердце, это поможет, подумал я. К тому ж у меня нет почки, и ещё нарост неизвестного происхождения. На голове. В районе затылка. Это тоже нельзя совсем уж сбрасывать со счетов! В общем, какие-никакие козыри у меня всё-таки были на руках!
Сейчас картошка сварится, подумал ещё потом, они непременно сядут здесь есть, будут чавкать, отдуваться, узбечата снова станут вопить и лопотать по-свойски — тут-то я и сойду с ума. Может, и хорошо сойти с ума именно так. Правда, тогда я не увижу сестру. Нет, с ума сходить было ещё рано.
Вот, когда найду, тогда можно. Тогда в самый раз.
Пришли студенты за чайником. Пришли, по-прежнему говоря на ходу. Все никак им не наговориться! Забрали чайник и чашки, да и убрались к себе восвояси.
По мне, так узбеки лучше студентов. Но это моё мнение. Я могу и ошибаться. Я часто ошибаюсь.
Тут пришла тётка. Та, что впустила меня в квартиру. Увидела меня — удивилась.
— Ты что здесь сидишь? — спросила она.
— Сестру жду… — тихо ответил я.
— Сестру-у? Нашёл, где ждать! Вот дурачок-то! Сестру ждёт!
Узбек с узбечкой засмеялись. Я тоже улыбнулся вымученно. На всякий случай. Чтоб они не подумали на меня, если обнаружат пропажу мяса. Хотя — улыбайся, не улыбайся — всё равно, конечно, могли подумать.
— А где мне ждать?
— Ну-ка, пошли!
Я понуро поплёлся за тёткой.
Коридор будто бы переменился. Да, точно, я по нему не ходил прежде. Тётка толстая, но шагает не тяжело, и под платьем у неё всё будто играет — так: раз, раз!.. Потом снова: раз, раз!.. Заставил себя отвернуться. Что мне до того, как у неё там всё играет! Можно подумать, меня интересуют её гадкие телеса! Она явно вела меня в самый конец квартиры. Коридор тут сделался узок, как дыхательное горло. Дальше тупик — коридор заканчивался. Интересно, может ли пахнуть от меня мясом? Да нет же, возразил я себе: мясо спрятано, мясо за пазухой.
Тут она остановилась.
— Так кого ты там ищешь?
— Сестру, — тупо сказал я.
— Сестру! А звать как?
— Сестру?
— Ну, не меня же!
К этому вопросу я не был готов. Оттого призадумался. Вернее, стал вспоминать. Это было не так-то просто: разные имена или их обрывки, или просто даже случайные звуки назойливо подворачивались мне, но я их отвергал, отметал, чувствуя, что они лишь желают меня обмануть, запутать, заморочить. В имени сестры не было ни этих звуков, ни этих обрывков, их там просто не могло быть. Обрывки были гадкими, а имя сестры, разумеется, не такое.
Имя пришло вдруг само собой, оно сразу же утвердилось, оформилось, восторжествовало. Я теперь уж не сомневался ни мгновения. Теперь это было то самое имя. Единственное, можно сказать, имя.
— Вера, — сказал я.
Тётка толкнула дверь, подле которой стояла. Дверь приоткрылась, и тётка крикнула в образовавшийся проём.
— Слышь, ма! Верка в соседней комнате, что ли, жила?
— Какая ещё Верка? — сказала старуха.
— Вера, — потерянно поправил я.
— Какая Верка? Ну, или Вера? — переспросила меня тётка.
— Вера… — запнулся я. — Обычная, сестра моя.
— Обычная, сестра его, говорит, — громко сказала тётка.
— Фамилия как? — спросила старуха.
— Как фамилия Верки? — спросила меня тётка. Как будто бы я мог не слышать старухиных слов.
С фамилией было проще, чем с именем. Здесь почти не пришлось ломать голову. Фамилия всплыла сама собой.
— Сочкина, — трепетно сказал я. Я любовался этой фамилией, я пробовал её на вкус, фамилия искрилась, переливалась, волновала, будоражила. Это была фамилия сестры.
— Сочкина Верка, — громко молвила тётка.
— Сочкина, — повторила старуха. — А кто её спрашивает?
— Ты кем ей приходишься? — спросила тётка.
— Брат.
— Брат, говорит!
— Какой ещё брат? — непреклонно спросила старуха.
— Ты — какой брат?
— Брат? — сказал я.
— Ну да, брат. Троюродный, что ли? Или какой?
— Обычный! — торопливо сказал я. — Просто брат! Родной брат!
— Родной брат, — сказала тётка.
— Скажи, пусть уматывает! — крикнула старуха. — Нечего тут шлындать!
— Вот! Слышал? Тебе лучше уйти! — сказала мне тётка.
Тут уж я заупрямился, закапризничал. Я был так близко от сестры, я был с ней совсем рядом, и вдруг лишиться всего из-за какой-то глупой старухи!
— Не пойду, не пойду! — заголосил я. — Где её комната? Эта? — я толкнулся в соседнюю дверь. — Вера! Вера! Я здесь! Я — брат! Брат!
— Тихо, тихо! — отчего-то перепугалась тётка.
Но и старуха всё продолжала шуметь.
— Ишь ты! Думает, если — брат, так и таскаться можно! Пол здесь топтать! А убирать за ним кто будет?!
— И ты, ма, молчи! — прикрикнула моя провожатая. — Разоралась ни с того, ни с сего! Будто её режут!
Тут вдруг и ключ у неё нашёлся.
— Брат! Брат! Вера! Я здесь! — твердил я.
— Посмотреть? Посмотреть хочешь? — спросила тётка, отпирая.
— Я к сестре, я шёл, я и конфету принёс! — сказал я. И показал тётке конфету. Чтоб не подумала чего. Будто я вру. А я не вру. У меня, правда, конфета.
— Конфету оставь! — строго сказала та. И даже заслонила собой проём. — Вот здесь положи! На полочке, у телефона. Никто не тронет. Нечего тут в комнату переться с конфетой!
Полочка была. На стене. Телефона не было. Может, разве что, когда-нибудь раньше. Потом-то спёрли, ясное дело! У нас всё прут! Или ещё тырят. Тырят так даже чаще. Хотя прут тоже часто.
Я положил конфету на полочку, и тётка пропустила меня в комнату.
Да, это была комната сестры, я сразу понял. Комната была пустоватой, в смысле —
мебели. Но кровать стояла, железная, старая, шкап тоже стоял, и ещё этажерка. Стол был ближе к окну, стула я не разглядел. Стало быть, сидеть приходится здесь на кровати. Кое-что из вещей я увидел, и это были вещи сестры — гребёнка, купальная шапочка, журнальцы — пять или шесть, серый халатик, висевший на гвоздике, вязальные спицы. Нет, ничего этого я не узнавал: не знал я прежде ни этой гребёнки, ни этой купальной шапочки, ни халатика серого, но всё это могло принадлежать только ей — я не сомневался.
— Где Вера? — упавшим голосом спросил я.
— Какая ещё Вера?
— Сестра.
— Твоя, что ль?
— Моя.
— Так у тебя и сестра есть?
— Вера! — крикнул я. И сел на кровать.
— Не сторожиха я Вере твоей.
— Вера, — тихо сказал я.
— Ладно, — сказала тётка. — Ты ступай, милый. Некогда мне тут с тобой лясы точить.
— Я сидеть буду, — сказал я. И на всякий случай ещё и уцепился снизу за кровать. Крепко так уцепился. Хотя, кому надо, все равно оторвут — это-то понятно!
— Может, мне Рашида позвать? — сказала тётка.
— Не надо Рашида.
Я погрустнел. Рашид был узбеком, тем самым. У меня было его мясо.
— А может, ты здесь пожить хочешь? — вдруг сказала мне тётка.
— Да, я поживу.
— А деньги у тебя есть?
— Деньги есть.
— Сколько?
— Было двести, но потом я купил конфету — теперь меньше.
— Это очень мало.
— Больше нет.
Тётка задумалась. Я смотрел мимо неё и не думал ни о чём. Не люблю думать.
— Ну, тогда можешь пожить, пока не выйдут эти деньги. Потом тебе придётся уйти.
— Да, — сказал я. — А Вера появится?
— Что за Вера ещё?
— Сестра.
— Я ж тебе сказала, что ей не сторожиха. Ты деньги-то давай!
Я отдал деньги. Тётка пересчитала их задумчиво. Похоже, она вообще любила думать о деньгах.
— По коридору не ходи, — сказала она. — Сиди тихо! Ссать захочешь — терпи! Ночью сама тебя отведу, а пока чтоб никто тебя не видел, понял? Рашид, запомни, зверь настоящий! Он у себя в Чимкенте кого-то убил, теперь сюда приехал. Здесь убьёт — обратно к себе в Чимкент уедет. Там убивать будет. Потом опять приедет. Усвоил?
— Да, — сказал я. — Мне есть надо тоже.
— Потерпишь пока! Потом придумаем что-нибудь. Одни только хлопоты с тобой. Зачем я вообще связалась?
Тётка вышла. Я посидел немного, потом улёгся на кровати с ногами. Достал из-за пазухи мясо. Оно давно остыло. Оно было с салом.
Я оторвал зубами кусок сала, пожевал, пососал, оторвал ещё кусок мяса.
Вера! Вера! Где же ты? Почему же ты не встретила меня в своём доме, во всеоружии своей гребёнки, своего халатика, своей купальной шапочки? Почему ощетинилась ты предо мною своими соседями, подлыми и никчёмными, своим холодным четвёртым этажом, своим невниманием, своей железной кроватью? Я стал ворочаться в тоске и в неприкаянности, даже свинина не радовала меня, не вдохновляла меня, хотя я всё равно откусил ещё немного мяса и пожевал холодно и равнодушно, без блеска плоти, без рвения духа, без тайного трепета мускулов; миросозерцания, конвергенции и сублимации столпились у моего порога, Олег Олегович положил мне руку на плечо и спросил что-то несуразное и беспричинное, но я не ответил, я потрогал свой нарост на голове, и тот откликнулся, будто бы он был живым, и даже издал какой-то звук, непохожий ни на один из человеческих звуков, щемящий, шампанский, саднящий звук, безжалостный и промозглый, и тут я проснулся.
По наросту не бейте!
Тётка, та самая, что впустила меня в квартиру и поселила меня здесь, нависала надо мной и светила мне в лицо керосиновой лампой. За спиной у неё кто-то стоял, и свет лампы мешал мне того распознать. Может, Вера вернулась? — успел подумать я. Разумеется, это не была Вера, это были студенты. В руке моей был кусок мяса, я так и заснул, зажавши его в ладони. Я смутился и поспешно затолкал его обратно за пазуху.
— Вам пора уходить, — сказала мне тётка.
— Вера, — сказал я.
— Деньги все вышли, — сказала тётка. — Двести — это такая мелочь, что не стоит даже и говорить. А там не было даже двухсот.
— У меня больше нет.
— И я тоже не могу здесь никого держать себе в убыток, — сказала тётка.
— Может, Вера приходила, пока я спал?
— Здесь никого не было.
— И не звонила тоже?
— Телефона давно нет, — сказала тётка.
Но тут же, словно в опровержение тёткиных слов, в коридоре зазвонил телефон, где-то не слишком далеко, всего лишь в десятке шагов, хотя и за стенкой.
— Вера! — воскликнул я.
— Это Рашиду, — покачала головой женщина. — Здесь больше никому не звонят.
— Но Вера часто говорила по телефону, я помню! — сказал я.
Правда ли, что я это помнил? Может, я сказал это просто для порядку?
— Что он всё о Вере? — обернулась тётка к студентам. — Он явно прикрывается Верой, а сам собирается жить, не платя.
— Непорядок! — весомо сказал один из них. Тот, что рассуждал про кино на бумаге.
— Действительно, — подтвердил и другой.
— Мама мне сразу сказала, что он проходимец, а я не поверила, — сказала тётка.
— Да по нему и видно, — сказал и студент.
Ко мне придвигались, на меня наступали. Я вскочил, отбежал в сторону.
— Я — слабая, одинокая женщина, живу без мужского внимания, так каждый теперь норовит облапошить меня! — сказала тётка.
— Я не норовлю ничего такого, я сестру жду! — крикнул я.
— Сестру! — грустно сказала та. — Принёс конфету и думает, что может этим кого-то обвести вокруг пальца.
— Где она? — крикнул я и выбежал из комнаты.
За мной ринулись студенты, да и тётка тоже вышла и стала светить своим керосиновым фонарём. Коридор был тёмен, и, если бы не фонарь, так там не было бы видно ни зги. Я шарил по полочке.
— Она была, была, — поспешно сказал второй студент. — Мы ходили, смотрели. А потом раз пришли — а её уже нет!
— Да, всё так, как он и говорит! — важно сказал первый студент.
— Хорошая такая конфета!
— Да, хорошая, — снова сказал первый.
— Большая.
— Даже огромная.
— А куда она потом делась…
— Чёрт её знает!
— Просто чудо какое-то!
— Да, чудо!
— Я сестре принёс! — глухо сказал я.
— Ну, сестре!.. — развёл руками первый студент.
— Не все сёстры конфеты любят! — сказал второй.
— От конфет зубы портятся.
— Эмаль сходит.
— И не восстанавливается.
— Да. Мы студенты, мы знаем.
Неподалеку, в нескольких шагах, за поворотом что-то бубнил Рашид в телефонную трубку. На Рашидовом своём языке.
— Вера! — позвал я. Как будто сестра пряталась тут же где-нибудь рядом и могла прийти мне на выручку.
— Рашидушка! — сказала тётка.
Узбек запнулся на полуслове. Кажется, положил трубку и тут же появился, с жуткими чёрными провалами вместо глаз в неверном керосиновом свете. Я же всё шарил по полочке, как будто конфета могла там ещё появиться.
— Денег не плотит и съезжать не съезжает, — сказала тётка.
— Здесь конфета моя была, — упрямо сказал я.
— Да, может, и не было никакой конфеты, — возразил один из студентов.
— Поди теперь проверь: была, не было! — подхватил и другой.
— Конфеты просто так на полках не валяются!
— Не те времена!
Узбек подошёл молча. Он взял меня за воротник. Как-то так ласково взял. Я даже подумал, что он хочет погладить меня. Быть может, он поверил мне, а не студентам. Но он взял меня ещё за пальто в области поясницы и поднял. Поднял так, что я едва мог дотянуться до пола ногами. И понёс.
Нет, пожалуй, я ошибся: гладить меня он всё же не собирался.
— А мясо моё где? — тихо спросил он меня.
— Я не брал мяса! — крикнул я.
— В кармане, — подсказал первый студент. Он бежал впереди нас с Рашидом, он будто указывал узбеку дорогу. Тётка светила фонарём сзади.
— Может, уже съел, — сказал и второй.
— Ничего, ничего! — сказал узбек. — Всякое бывает!
— Оно уварилось! — снова крикнул я. — Мясо уваривается.
— Да-да, уварилось, — согласился узбек. — Было шесть кусков — стало пять. А нас четверо.
— Шесть на четыре не делится, — пробормотал я, задыхаясь.
— Пять тем более, — ответил узбек.
— Это вообще не его дело! — возмутилась тётка.
— Мы сели покушать, а там мяса не хватает, — сказал Рашид.
— А мы не брали, — сказал первый студент.
— И никто не брал, — добавил второй.
Я подумал, что узбек совершенно напрасно подозревает меня в том, что я съел его мясо. Оно, конечно, я действительно его съел, но всё равно не стоило бы про меня думать всякие гадости, да глупости. Человеку нужно быть выше какого-то там съеденного мяса. Но выше съеденного мяса он никогда не бывает.
И при этом ещё называет себя человеком!
Мы уж были в прихожей. Студент с готовностью распахнул дверь перед нами с узбеком, узбек перехватил меня получше и вытолкал на площадку. Тут он на минуту отпустил меня. Я стал отряхиваться и поправлять на себе пальто. Я решил объяснить им всё про сестру, они поймут, они не могут не понять, ведь это всё-таки люди, и человеческий язык им не совсем чужд, сказал себе я, а я иногда умею объяснять убедительно. Вот и теперь я буду убедителен. Но тут узбек с силой толкнул меня, я оступился, хотел было ухватиться за перила, но не нашёл их, как будто их теперь не было вовсе, и покатился по лестнице кубарем. Дверь в квартиру захлопнулась.
Я прокатился целый лестничный марш и площадкой ниже ударился головой о стену. Вернее, ударился наростом. Тот смягчил удар. Он у меня похож на мягкую кость, он не болит, он не беспокоит, просто его не должно быть. И никто не знает, что это вообще такое. Опасен ли он? Никто мне не может сказать. Берет слетел с головы, я тут же отыскал его и снова натянул на голову. Я не могу без берета. Берет меня защищает. Сестра, сестра! Лучше думать о сестре, а не о наростах. Сестра и наросты несовместны. Я стал думать о сестре. Я сидел на полу, прижавшись спиной к стене. Если бы я был понастойчивей, я наверняка мог бы там что-то разузнать о Вере. Несомненно, тётка что-то знает о ней. Возможно, знают и студенты. Может быть, что-то знает и узбек. Он, конечно, тёмный узбекский человек, но это не значит, что — совсем уж неосведомлённый. Иногда такие тёмные люди знают даже больше, чем самые сведущие.
Так я поселился на лестнице.
Я умею жить на лестнице. Вы-то, конечно, не умеете этого делать, а у меня имеется навык. Прежде всего я доел мясо. Свинину Рашида. Мяса оставалось совсем чуть-чуть. Потом я захотел пить. Воды у меня уж точно не было. Но я и тут вышел из положения: стал мочиться себе в ладонь и пить оттуда, с ладони, драгоценную жидкость. Моча у меня, конечно, гадкая, но, когда нет ничего лучше, подойдёт и она. Спать я лёг на площадке, на той, на которую скатился; лёг, прижавшись к стене и положив голову на нижнюю из ступеней. Думал я о сестре. Ни о чём другом думать не мог.
Чем я питался? О, это совсем просто! Одна дура со второго этажа кормила бродячую кошечку, выставляла на площадке миску с булочкой и с молочком. Я ел кошечкину еду. Первый раз съел — смотрю: через час миска снова полная. Я снова съел. И сделал так тихонечко: мур, мур!.. А сам спрятался. Смотрю: в миске снова молочко с булочкой появилось. Правда, и настоящая кошка приходила. Но я наказал эту сволочь. Поначалу долго гонялся за ней по этажам, приманивал, приманивал, потом, когда изловил, шваркнул её об стену (для порядку), потом спустился вниз, приоткрыл дверь и вышвырнул эту вопящую тварь на самую середину проезжей части.
Но всё-таки она меня всего перецарапала.
Потом ещё кошки приходили. Их впускали жильцы. Дуру со второго этажа знали все кошки округи. Но здесь уж расправа моя была коротка: за шкирятник — и вон из парадного! Еды всё равно не хватит на всех — на меня и на кошек. Значит, кем-то придётся поступиться!
И была ночь. С обычными её подразделениями — с ужасом, темнотой, курсивом, соболезнованиями, двенадцатым кеглем, паллиативами, эндшпилями, халькопиритами, тоской и беспамятством. С последним — так более всего.
День принёс новые впечатления. Вверх-вниз ходили жильцы, я провожал их глазами. Я надеялся увидеть сестру. Почему не приходит сестра? Странно, пора бы ей уже появиться!
Узбек проходил. Два раза один (явно не на работу, узбеки теперь сюда приезжают не для того, чтобы работать), и два раза со всем своим выводком. Узбек теперь сделался покладист при свете дня. Казалось, что он меня не узнаёт. Можно подумать, я изменился.
— Здравствуйте, — говорил узбек. Я сидел на полу на площадке.
— Здравствуй, узбек, — отвечал я тому мрачно.
Собственно, и всё на этом. Узбек пошёл себе дальше.
И в другой раз — та же история.
— Здравствуйте, — сказал мне узбек.
— Что сестра моя? — ответил ему. — Не появлялась ли? Не звонила?
— Ничего не знаю, — заторопился себе узбек.
— Ты — узбек, ты должен знать! — крикнул я.
— Не знаю, не знаю, — забормотал тот.
Он совершенно не страшен — этот узбек; при свете дня узбеки не страшны. И всё-таки, когда придёт время, я вытрясу из него правду. Если прежде не сумею добиться её от тётки. Тётка наверняка знает больше.
Появился Олег Олегович. Выследил меня таки, подлюка! Я был с Олегом Олеговичем груб.
— Что — сестра? — спросил он.
— Сестра и сестра, — сказал я. — Кому какое дело!
— Ты же сказал: встретишься и вернёшься!
— Сказал, — сказал я.
— Ну и… не встретился и не вернулся!
— Не вернулся, — сказал я.
— А теперь здесь сидишь.
— Сижу, — сказал я.
— Давно сидишь.
— Не так, что бы очень.
— И где она?
— Кто?
— Сестра.
— Нет.
— А может, её вообще нет?
— Кого?
— Сестры.
Тут я дал ему в морду. Точно в морду. Иначе не назовёшь.
— Сестра есть, есть! — кричал я и бил Олега Олеговича по скуле. — Она такая… Особенная, особенная!
Олег Олегович много больше меня, он вполне мог спустить меня с лестницы, расквасить мне нос, разбить губу, он мог повалить и затоптать меня ногами. Но он опустил руки, пока я его колотил, бессильно, безрадостно опустил, скривил своё немолодое лицо и заплакал. Потом, когда я остановился, весь сгорбился и молча пошагал вниз. Внизу не хлопнул дверью, но тихо-тихо притворил за собой.
Ну, и хорошо! Зато теперь можно спокойно думать о сестре. При нём же нельзя было думать спокойно.
А о сестре нужно думать спокойно. Иначе о ней лучше вообще думать не стоит.
Через день-другой пришли полицаи; двое и наглые. С дубинками и с пистолетами в кобурах. Я лежал себе на площадке, ни к кому не приставал, никого не гневил, никому не препятствовал. Кошку я выкинул из парадного незадолго до того. Но что — кошка? Кошка — тварь бесполезная и языка человечьего не разумеет. Не из-за кошки же полицаи пришли! Из-за кошек полицаи не ходят!
— Что сидишь? — спросил один, ткнувши меня дубинкой в плечо.
— Сестру жду.
— На тебя жильцы жалуются, — добавил второй.
— Они врут, им заняться другим нечем, — сказал я.
— Что за сестра? — спросил первый.
— Моя сестра.
— Я здесь всех знаю — здесь ничьи сёстры не живут! — вставил второй.
— А моя особенная — она здесь живёт.
— Особенная! — пробурчал первый.
— А что у тебя там, под беретом? — спросил второй и треснул меня дубинкой по наросту.
— Мой нарост, — коротко ойкнув, сказал я.
— Опухоль, что ли? — спросил первый.
— Просто нарост! — горделиво сообщил я. — Неизвестного происхождения.
— Неизве-естного? — протянул его товарищ. — А ну, покажи!
Я отвернул берет.
— Ну, вот, он неизвестного происхождения, а ты по нему дубинкой! — укорил полицай своего товарища.
— А может, туда вишнёвая косточка попала, и теперь дерево растёт? — предположил второй.
— Так то ж у оленя было, — сказал первый.
— Да, он явно не олень, — согласился другой.
— Будь он олень, так и вопроса бы не возникло!
— Ты ведь не олень? — спросил у меня другой.
— Нет, — сказал я.
— Да ну, какой он — олень?! — бросил первый.
— А у меня ещё одной почки нет! — похвалился я.
— Которой?
— Правой!
— Покажи! — велели полицаи.
Я расстегнул пальто, выпростал одежду, показал свой тёмный, свежий рубец. Полицаи внимательно осмотрели его. Один даже хотел вложить персты. Но всё-таки не вложил.
— Кто ж тебя так? — спросил первый.
— Я не знаю, — сказал я. — Когда пришёл в себя, это уже было.
— Ну, твоё счастье, — добавил второй. — А то мы уж собирались тебя хорошенько отделать.
— По наросту не бейте! — попросил я.
— Болит? — сочувственно спросил первый.
— Нет, но, поскольку он неизвестного происхождения, то лучше не надо.
Тут я даже сам подивился своей рассудительности.
— Да, по неизвестному происхождению лучше не бить, — согласился другой.
Разговор наш, кажется, стал складываться в мою пользу.
— Ну, так что, я буду сестру ждать? — спросил я.
— Вали-вали, на улице ждать станешь! — сказал первый.
— На улице холодно, и я пропустить могу.
— Шагай, говорят, покуда по неизвестному происхождению снова не схлопотал!
Полицаи вытолкали меня из парадного. И пошли себе восвояси. Как будто тут же забыли о моём существовании. Впрочем, что о нём помнить? Я и сам о нём не вспоминаю.
Я потоптался. На другой стороне дороги стоял Олег Олегович, смотрел на меня взглядом, полным благоприобретённого оппортунизма и застарелого, простонародного мракобесия. Потом он перешёл, остановился неподалеку.
— Прости меня, — сказал он. — Я просто позавидовал тебе, потому и сказал, что сестры нет.
— Сестра есть, — сказал я.
— Конечно, есть!
— И она особенная! — сказал я.
— Да. И красивая тоже! — сказал он.
— И красивая тоже! — согласился я.
— Таких сестёр больше ни у кого нет — только у тебя, — сказал он.
— Да, — сказал я. И поглядел на него.
Чёрт его знает, как я на него поглядел. Каким-то, не иначе, Хаубенштоком-Рамати. А как ещё мне было на него глядеть?!
— Я знаю, недалеко есть два новых трупа, — сказал Олег Олегович. — Мы можем обшарить у них карманы, и всё, что мы найдём, будет твоё.
— Если это только очень близко, — сказал я. Деньги мне теперь нужны были. Я хотел, что бы у меня были деньги, когда я найду сестру.
— Буквально, два шага! — заверил тот.
— Я ведь не могу уходить далеко!
— Мы быстро!
Олег Олегович крабьей походкой шёл впереди, я хромым барсуком плёлся за ним следом. Насчёт двух шагов он, конечно, загнул. Шагов мы этих сделали с сотню. Или с пятьсот шестьдесят восемь. Но, в общем, было терпимо, я даже не устал. Зашли во двор совсем уж гадкого дома, и там, возле помойки лежали два мужеских трупа, накрытых ржавым и мятым железом для кровель.
Грохоча железом, Олег Олегович приоткрыл трупы.
У одного была чёрная дырка во лбу, у другого — перерезано горло.
— Если хочешь, пошарь сам у них в карманах, — застенчиво предложил он мне.
— Сделай это ты, — сказал я.
Трупы я не люблю. Я и себя не стал бы любить, если бы был трупом. Но я пока не труп. Я, пожалуй, даже хуже трупа. Живые хуже трупов. Хотя и думают при этом прямо противоположное.
Живые всегда заблуждаются.
Олег Олегович опустился на колени и, отставив зад и высунув язык от усердия, стал шарить у трупов в карманах. Я поднял голову. К окнам прильнули жильцы дома, они наблюдали за нами.
— Скорее! — нервозно сказал я Олегу Олеговичу.
— Сейчас-сейчас! — сопя и отдуваясь, отвечал он.
— Разве трудно обшарить несколько карманов?
Впрочем, я и сам видел, что несколько карманов обшарить не так просто. Трупы приходилось двигать, переворачивать, некоторая сноровка в этом деле у Олега Олеговича, надо признать, всё-таки имелась — шарил по карманам он ловко. Но меня смущали наблюдатели в окнах.
— Чёрт! — сказал я.
— Ещё немного, — умоляюще отвечал Олег Олегович.
— Хватит! — отрезал я и пошёл прочь со двора.
Олег Олегович догнал меня уже на улице, он семенил за мной, пытаясь ухватить за рукав и удержать.
— Наверное, друг, кто-то добрался до их карманов прежде нас, — смущённо бормотал тот. — Денег совсем нет, нашёл одну только карточку!
Он протянул мне фотокарточку, старую, серую, мятую, на ней была изображена моложавая женщина, слегка полноватая, с встопорщенными волосами и глазами немного навыкате. В целом же, она была миловидной.
— Она ведь не похожа на твою сестру, не правда ли? — трепетно спросил Олег Олегович.
— Ничуть, — хмуро ответил я, возвращая карточку.
— Ну да, ну да, тут просто лахудра какая-то, а твоя-то сестра красавица! — согласился он и бросил карточку на тротуар.
— Да, — с досадой сказал я. Мне было жаль потраченного времени, я жалел, что оставил свой пост, поддавшись пустым уговорам Олега Олеговича.
Возле дома сестры я постоял некоторое время, не решаясь зайти.
— Что? — сказал Олег Олегович.
— Ничего, — сказал я и зашёл в парадное.
Спутник мой увязался за мной. Мы посидели на ступенях между вторым и третьим этажами. Потом Олег Олегович вдруг встал и молча ушёл. Вернулся через полчаса, принёс пива.
— На остатки денег, — сказал он.
Мы выпили пива. Чтоб сделать ему что-то приятное, я отдал ему кошечкины молочко и булочку с блюдечка. Олег Олегович поел. Я сказал: мур, мур! И мы спрятались. Вскоре появилось новое молочко. Тогда и я поел. В животе у меня заурчало от молока и пива, и у Олега Олеговича тоже заурчало, сначала у него заурчало, потом и у меня, так мы сидели и урчали животами.
Мы не говорили, говорить было не о чем. Разве что о сестре. О моей сестре, разумеется. Ну, так мы о сестре урчали животами. Я — трепетно, да и Олег Олег так же трепетно, насколько мог. Хотя совсем уж трепетно у него не получалось — он всё же не знал моей сестры. На одних же домыслах далеко не уедешь.
И тут появилась тётка.
Тётка пёрла кошёлку. Увесистую, со всякой, разумеется, продуктовой дрянью (все эти наши тётки чрезвычайно любят покушать), хотя я бы, конечно, не отказался теперь и от дряни. Я был голоден.
Шла она снизу вверх.
— Я сестру жду, — глухо сказал я.
— Нет никаких сестёр! — недовольно ответила тётка, останавливаясь.
— Может, она вчера приходила? — ещё глуше и безнадёжней сказал я.
— И вчера не приходила.
— Может, она тихо пришла? Так, что никто и не слышал?
— Я не глухая. Я всё слышу. Когда кто пришёл, когда кто ушёл, когда кто сортир занял — меня не проведёшь.
— Может, она хоть звонила? — спросил всё-таки я.
— Очень кто-то тут её звонков дожидается! — отрезала тётка.
— А это вот Олег Олегович, — для чего-то сказал я.
Тётка кивнула, стрельнула в него глазами и вдруг прибавила:
— А я — тётя Тамара.
Тут что-то произошло с Олегом Олеговичем: он словно преобразился. Он подскочил со ступеньки, поправил свой не вполне чистый подшлемник так, что тот сделался несколько даже набекрень, развинченной походочкой приблизился к тётке, весь изогнулся, склонился и вдруг пропел масленым голосом:
— Тётенька Тама-арушка, ах какая ж у вас тяжёлая кошёлочка! Позволю себе предложить в качестве мужеской услуги дотащить оную до вашего етажа!..
Тут в животе у него громко проурчало.
Тётка запнулась, засмущалась, покраснела, но Олег Олегович склонился ещё ниже и неожиданно поцеловал потную тёткину руку с кошёлкой.
— Ох, Олег Олегович, какой вы, честное слово!.. — сказала та.
Но отдала кошёлку с охотой.
— С превеликим моим удовольствием, — промурлыкал ещё он.
Олег Олегович сделался словно гуттаперчевым. Он шёл впереди, он вихлял и раскачивался, он улыбался, он похихикивал, потрясывал подшлемником, отпускал комплименты тётке.
Я сделал шаг вслед за ними, но остановился. Что мне идти следом, если там нет сестры? Смотреть же на эти жалкие ухлёстыванья Олега Олеговича и убогое тёткино кокетство мне не интересно.
Я услышал, что дверь этажом выше открылась, и тётка вошла. После дверь закрылась, было тихо, и я ожидал, что Олег Олегович вернётся.
Но Олег Олегович не вернулся.
В животе моём проурчало.
Жить с пустым мозгом
Я не сразу себе признался: я ревновал Олега Олеговича. Нет, не к тётке Тамаре, разумеется! Плевать мне и на эту тётку и на Олега Олеговича вместе с ней, что бы они там совокупно теперь не вытворяли! Я ревновал его к сестре, он сейчас был ближе к моей сестре, чем я. К тому месту, по которому ступала её нога. Дело здесь в самом духе сестры, в её мистическом присутствии. Это даже хорошо, что сестры нет теперь в этой гадкой квартире (квартира бы только оскорбляла её, только бы задевала её — сестры — тонкие, деликатные чувства, её развитый вкус, её живой ум, её такт, её фантастические струны и прочие клавикорды), и всё-таки… сестра там незримо присутствовала. Обитала, существовала. Нет, я не сумею этого объяснить. Язык мой беден, чувства мои просты, мозг — скуден и пуст. Люблю жить с пустым мозгом.
Я стоял подле двери в квартиру.
— Предатель, предатель! — клокотал я.
Высокие мысли о сестре он променял на гнусные утехи с этой подлой тёткой. Хотя были ли у него высокие мысли? Могли ли они у него быть? Ведь он же не знал моей сестры. Не удивительно, что он переметнулся с такой лёгкостью.
Вскоре, впрочем, клокотанье моё прошло. Напротив: я теперь угас и удручился. Я почувствовал, что стремлюсь к несбыточному. Хотя может разве сестра быть несбыточной?
Но тоска уже овладела мной. Мне было никак не стряхнуть её, никак не изгнать её, никак из загашников, закоулков и минаретов своих не выдворить. Опустив плечи, я побрёл по лестнице вниз. Я решил навсегда отсюда уйти. Чего бы это мне не стоило. А стоить это могло много, чувствовал я.
По улице я шёл, не глядя ни перед собой, ни под ноги.
Всего пяток недоумков-прохожих попался мне на моём квёлом пути. В целом же, улица была пуста.
Если б этот город теперь вообще подох, я бы, пожалуй, сильно не расстроился. Чего расстраиваться из-за каких-то дурацких городов!
Пусть сами города расстраиваются, когда дохнут.
Прохожих я также не рассматривал, да и на дома мне было плевать.
Шёл я медленно. Иногда и вовсе не шёл. А так… существовал себе, стоя и молча. Неприметно и неуверенно.
И тут я вдруг очнулся. Где? Перед гадючником, разумеется, где ж ещё?!
Я теперь относился к нему не так, как в первый раз.
Некогда мне там поверили, меня там полюбили, мной там восхитились. Гадючник сей — не без добрых людей, сказал себе я. Не без приличных людей. Пускай и очень простых. Простейших! Смётанных на живую нитку бытия. Пьяниц, самых обыкновенных пьяниц! Сказал себе я.
В гадючник я вошёл почти без колебаний. Не то, что в прошлый раз. Осмотрелся по сторонам, как завсегдатай. Пьяницы были, возможно, другие, а может, и те же — пьяниц я не запоминаю. Буфетчик посмотрел на меня, я коротко глянул на него. На месте Олега Олеговича сидел какой-то другой дурак. Со взглядом, полным муторных сатисфакций.
Я присел к нему за столик едва ли не машинально.
Дурак смотрел на меня неприязненно.
— Ну, и где она? — громко спросил вдруг буфетчик.
— Кто? — втянул я голову в плечи.
— Твоя особенная женщина.
— Особенная?
— Да-да, особенная! — сказал буфетчик.
Тон его мне не понравился. Не люблю такой тон у буфетчиков.
— Это я так только сказал, что она особенная, нет, она, конечно, особенная — здесь я никого не обманул, но она не просто особенная женщина, она — моя сестра, и только потом уже — особенная женщина, — разом выпалил я.
Один кривой пьяница гоготнул в стороне.
Буфетчик вышел из-за своей стойки.
— Что он такое говорит? — спросил дурак, с которым я рядом сидел.
— А деньги у тебя есть? — спросил буфетчик, грозно нависнув надо мной.
— Деньги? — сказал я. — Деньги мне даст сестра, но это не важно. Хотя бы даже она мне их не давала. Я даже нарочно откажусь от денег, когда она мне будет их давать, потому что деньги не имеют значения, важна сестра, а не деньги… — я ещё продолжал говорить, а буфетчик уже, взяв меня за шкирку, приподнимал со стула. Всё-таки с его стороны было невежливо не дать мне закончить фразы. Все буфетчики — хамы, не зря я их не люблю!
— Что же касается сестры, — поспешно продолжал я, — так мне даже Олег Олегович поверил, он со мной согласился, что важна только сестра, он был со мной всё это время, он — хороший человек, наверное, но у него ужасающе много недостатков, так много, что он даже делается плохим человеком, его извиняет только отношение к моей сестре…
Буфетчик подвёл меня к выходу. Я всё витийствовал, я сам понимал, что витийствую, но никак не мог остановиться.
— Помогите, — попросил буфетчик. Один из пьяниц подбежал и услужливо распахнул перед нами дверь.
Тут буфетчик пнул меня сзади, и я вывалился на улицу. Ударившись коленями. Ободрав ладони об асфальт.
Я не торопился вставать на ноги. Мне не хотелось этого делать. Мне было противно стоять на ногах. Я очень не хотел походить на вас, на двуногих, прямоходящих. Вы мне теперь были отвратительны. Если бы было возможно, я навсегда ушёл бы из вашего невыносимого сообщества, освободился от вас, стряхнул бы с плеч своих, с души своей, со смысла своего — ваши волкодавьи лапы. Ваши гнусные пятипалые конечности. Но нет, навечно от вас освободиться не получится — так хоть на краткий миг. И вот я полз на карачках, выкинутый одним из сынов человеческих из милого моему сердцу гадючника, из гадючника, где, будь я принят, привечен и обласкан, так на время, быть может, примирился бы с вами, согласился бы с вами, возрадовался бы о вас. Гадючники придуманы для согласия человеков, для короткой и гадкой их радости, нельзя гадючники употреблять для изгнания, для отторжения человеков, для унижения их (человеков) и без того мизерных, окаянных, отчаянных душ!
Здесь же употребили, здесь же использовали.
И тут я во что-то упёрся. Наростом. Упёрся во что-то не то, что бы твёрдое, но и не так, что бы мягкое. Словом, в чьи-то ноги упёрся.
— Друг, — сказал Олег Олегович (ибо это были ноги его).
Досадуя, сопя и не глядя на эту помеху, я стал подниматься.
— Друг, — снова сказал тот.
Сторонясь Олега Олеговича, я медленно потащился по улице.
Олег Олегович поплёлся за мной вслед.
— Неужто ты в это заведенье ходил? — спросил он меня.
Я не ответил.
— И они не приняли? Были невежливы? Изгнали тебя? — наконец, додумался он.
— Тебе что за дело? — буркнул я.
— Подлые, подлые люди! — вскричал Олег Олегович. — Я сейчас пойду, изничтожу их всех!
Он сделал движение, что бы идти прямо теперь и изничтожать этих подлых людей, но, кажется, передумал и снова поплёлся за мной.
— Знаю-знаю, ты считаешь меня предателем, — забормотал он. — Но я не предатель. Мой поступок был продиктован заботой о поисках твоей сестры.
— Без сопливых обойдёмся! — бросил я.
Однако же навострил уши. Чем не преминул воспользоваться Олегович Олегович.
— Хотя ты вправе, конечно, подозревать в моём поступке одни лишь утехи слабой плоти. Да, плоть слаба, но хорош бы я был, если бы руководствовался только этим. Я был ловок, я был оборотист, я разведал всё!.. И я кое-что выяснил о твоей сестре!
— Что выяснил? — не удержался я.
— О! — увлечённо прищёлкнул пальцами Олег Олегович. — Сначала я привлёк на свою сторону тётеньку Тамарушку, потом её досточтимую матушку, потом Рашида с семейством, потом студентов и остальных жильцов этой квартиры.
— А сестра?
— Сестра, — сказал Олег Олегович. — Вот здесь-то самое удивительное!
— Что удивительного? — вставил я.
— Да вот, понимаешь, не оспаривая самого факта существования сестры, многие из опрошенных тем не менее не способны обозначить даты её исчезновения.
— Как это так?
— Сестра твоя исчезла не вдруг, или просто там не сразу осознали, что она перестала появляться — ну, знаешь, чёрствые, бесчувственные люди!..
Олег Олегович выражался витиевато. Слушая его, я поневоле и сам думать начинал витиевато. И даже дышать начинал не слишком уж скрупулёзно.
— Разве она обязана перед кем-то отчитываться? — сказал я.
— Нет, конечно! Я вообще не понимаю, что могло связывать такую женщину с этой подлой квартирой.
— И я не понимаю, — сказал я.
— Прозвучало ещё имя, — сказал Олег Олегович.
— Что за имя? — насторожился я.
— Вернее — фамилия, имени не было!
— Что за фамилия?
— Даже не знаю, как тебе и сказать, — сказал Олег Олегович. — Она мне сразу ужасно не понравилась.
— Фа-ми-ли-я? — процедил я.
— Жмакин, художник, — с расстановкой ответил Олег Олегович.
— Жмакин? — протянул я с издёвкой.
— Жмакин, — сказал Олег Олегович.
Фамилия мне тоже сразу не понравилась — тут Олег Олегович был прав. Пусть даже этот Жмакин был и художником. Или именно потому, что он был художником. Терпеть не могу художников. Пустой, дрянной, несуразный народ!
Хуже художников, наверное, только писатели.
— Жмакин! — ещё раз сказал я. — А звать как?
— Имени не было, я же сказал, — сказал Олег Олегович.
Да, верно: сказал. Без имени Жмакин показался мне ещё гадостнее. Имя, может быть, хоть как-то поправило бы впечатление. Но имени не было. Тьфу! Уверен, что имя, какое бы оно ни было, сделало бы Жмакина ещё хуже! Жмакина никаким именем не улучшишь!
— Значит, просто Жмакин — и всё?
— Художник Жмакин, — поправил меня мой собеседник.
— Ну и что — этот Жмакин?
— Можешь себе представить, — нерешительно начал Олег Олегович, — по утверждению некоторых подлых жильцов… у твоей сестры… и этого Жмакина… было что-то такое…
— Чушь! — заорал я, останавливаясь. — Я даже слушать тебя не хочу!
— Чушь! — виновато согласился Олег Олегович.
— Чтоб у моей сестры и какого-то там Жмакина!.. Ты сам понимаешь, что ты такое говоришь?
— Невозможно, — кивнул головой Олег Олегович.
— Невозможно! — крикнул я.
— Абсолютно. Но это — единственная наша зацепка.
— Жмакин — зацепка?
— Он самый. И эта зацепка поможет нам найти твою сестру.
— Разве это возможно?
— Жмакин два раза заходил. И ещё их видели вместе. На улице. А потом Жмакин пропал, но и сестра твоя тоже перестала появляться.
— И что ж ты думаешь, что сестра переехала к Жмакину? — с каким-то злобным ехидством спросил я. Я нарочно будто поставил себя на одну доску с Олегом Олеговичем.
— Не знаю, — смущённо сказал Олег Олегович. — Может, твоя сестра тяготилась этим подлым жилищем и… соседями, а Жмакин помог подыскать ей новое?
— Чтоб какой-то там Жмакин!.. — презрительно отмахнулся я. — Да и потом: где нам его искать?
— Это самое сложное, — согласился Олег Олегович. — Но я постараюсь узнать.
— Как же ты постараешься?
— О, — загадочно ответствовал Олег Олегович, — поскольку я снимаюсь в кино…
— Ты? — спросил я.
— Я, — сказал Олег Олегович.
— В кино? — спросил я.
Я решил, что Олег Олегович просто не в себе в эту минуту. В иную минуту люди бывают не в себе. Они тогда ближе к собственной своей природе. Человеку лучше, когда он не в себе. Когда человек не в себе, так он непременно немного и не от мира сего. А быть человеку от мира сего плохо, для него это невозможно! Хорош человек только когда он не в себе и не от мира сего. Только тогда он прекрасен и величествен. Идиотическое возвеличивает, разумное бесчестит и принижает. Сказал себе я.
Олег Олегович прекрасен и величествен, разумеется, не был.
— Ты подожди, я и тебя ещё сделаю артистом!
— Даже и не думай об этом!
— Нам же нужны деньги? — спросил Олег Олегович.
— Деньги нам нужны, — твёрдо сказал я. — Но мы даже не знаем имени Жмакина.
— На что нам его имя? — отмахнулся Олег Олегович.
— С именем легче искать Жмакина, чем без него.
— Мы всё-таки попробуем, — сказал мой спутник. — Художников вообще немного. Жмакин же из них явно один.
Зачем я сказал, что деньги нужны нам? Деньги нужны мне. Понятия не имею (и даже знать не хочу), нужны ли они Олегу Олеговичу!
Чёрт его знает, я часто слова путаю. Принимаю одно за другое. А это другое — сразу за третье, или даже четвёртое. Слова непослушны. Слова несуразны и невозможны. Слова нестерпимы и немыслимы. Многие слова и словами-то не назовёшь.
Бездомные и безродные
У Олега Олеговича нет дома. Был когда-то, но теперь нет. Ему не нужен дом, человеку вообще не нужен дом. Человек, можно сказать, даже и не стоит дома. Человеку нужно только, чтобы было, где переночевать или просто посидеть, или полежать. Так, чтобы не шпыняли полицаи. И всякая другая сознательная сволочь. Чтобы не было слишком холодно, когда зима. Чтобы не текло на голову, когда дождь. Чтобы было, где принять пищу. Провизию или пропитание. Если же не быть слишком привередливым, бог посылает всяческое пропитание. Людишки не так уж не правы, когда твердят: хлеб наш насущный даждь нам днесь. Ведь и вправду, даёт, посылает. Иногда и насущный хлеб, иногда и насущное надкусанное яблочко, пару глотков пива в банке или бутылке, бывает, и засохшую печенюшку или ломтик сыра, а то и кусок заветренной колбасы.
Помойки — многих спасают помойки! Помойки — самое лучшее, что пока ещё есть у человеков. Прежде Олег Олегович тоже питался с помоек. Но не теперь, теперь он — лорд, белая кость. Иногда удаётся отыскать что-то в карманах у найденных в подворотнях трупов. Но Олег Олегович ещё и снимается в кино. Поначалу я этому не поверил. Но он мне объяснил. Сейчас снимается много всякого кино, снимается и про таких, как он или как я. Про таких, как он, но не для таких, как он. Это кино отчасти считается даже элитарным. Кино для избранных. Вот он именно в таком кино и подвизался. Его там даже любят. Его приглашают. Телефона у него, конечно, нет, но, когда нужно, к Олегу Олеговичу присылают подростка. Который знает все места Олега Олеговича. Есть такой подросток.
Этому я, правда, тоже не поверил.
Как ни странно, Олег Олегович пользуется даже некоторым успехом у женщин. Не только у тётки Тамары, у него и другие женщины есть. Ну, или — бывают. Он сам мне сказал, и я ему верю.
Так что Олегу Олеговичу можно было бы и позавидовать. Но я ему не завидовал. У меня перед ним капитальное преимущество: у меня есть сестра, у него её нет.
Он, впрочем, и сам это понимает.
У Олега Олеговича нет дома, но есть несколько обиталищ. Есть угол в подвале. Но туда иногда приходят другие «оборванцы и подонки» (выражение Олега Олеговича). Ещё есть газовая котельная, даже две. Он там официально не работает, но его там знают. Он приходит и отпускает того, кто находится там на смене, домой. Выполняет его работу, за что и ночует в тепле до прихода утренней смены. И истопник доволен, и Олегу Олеговичу хорошо.
Он привёл меня в одну из своих котельных.
Пока истопник собирался, я, понурившись, топтался у входа и думал о сестре.
— Не спалите здесь ничего, — сказал тот Олегу Олеговичу. Хотя смотрел на меня.
Товарищ мой купил по дороге бутылку вина, мы выпили. Ещё была килька в томате и чёрный хлеб, мы поели.
Неподалеку гудела печь, было жарко и маетно.
— Твоя сестра… — застенчиво сказал Олег Олегович. — Расскажи мне о ней. Какая она?
В другое время я, может, и не стал бы рассказывать о сестре. Всуе трепать её имя, касаться её образа. Но тут я опьянел и разомлел. Что такого, если я расскажу Олегу Олеговичу? Он — хороший человек, хотя и очень простой. Но его интерес к сестре не мог её никак принизить или запятнать. Невозможно запятнать бриллиант, воздух, солнце, небо. Протуберанцы — это не то! Протуберанцы украшают Солнце, они придают ему особенность, своеобразие.
Хуже было другое. У меня не всплывало в уме никакого связного эпизода, рассказав который, я тотчас бы представил точный образ сестры. Никакого воспоминания, которое следовало бы лишь облечь в слова…
— Сестра… — начал я и надолго задумался. Олег Олегович благоговейно молчал. — Я старше… — сказал я. — Старше. На сколько-то лет. Намного. Но она… она сидела рядом и была для меня, как мама.
— Как мама, — прошептал Олег Олегович.
— Давно-давно, — сказал я. — Я был мальчик, пацан. Я только пошёл в школу, в первый класс. В самый-самый первый день. Первый раз в школу. Школа была через дорогу, мы жили в институте, там работал отец, он тогда писал диссертацию. Докторскую. Нам дали квартирку из одной комнаты, временно, тогда такое бывало. Мама отвела меня за руку в первый мой день, было три урока. И на третьем уроке я уписялся. Надо было всего лишь поднять руку и сказать: «Людмила Борисовна, можно выйти?» Но я не поднял и не сказал, я хотел и терпел, а потом терпеть не смог и написял в штаны, и все это увидели. Меня не ругали, ничего — такое с некоторыми случалось.
— Да, — прошептал Олег Олегович. — И со мной было.
— Меня отдали в школу шести лет, я умел читать и складывать до пятидесяти или до четырнадцати, а в детский сад я не ходил, потому был стеснительным мальчиком, не знал, как нужно говорить со взрослыми, я и сейчас этого не знаю. А потом прозвенел звонок, все спустились со второго этажа в раздевалку, там такая лестница была закруглённая, и стены обшиты панелями, дубовыми, тёмными, лаком покрытыми. Всех ожидали мамы и бабушки, всех целовали, помогали одеться, а меня не встречал никто, мама меня не встречала, она работала и не пришла. Всех переодели и увели, и я остался один. Я мог бы уйти сам, я прекрасно знал, куда идти — там всего-то нужно было перейти дорогу, но я не умел шнуровать ботинки, и главное — всех встретили, а меня нет. Я стал плакать. Гардеробщица стала меня утешать, хотела даже вести домой, но я вырвался и побежал домой сам, с расшнурованными ботинками…
Тут я замолчал. Олег Олегович слушал меня, затаив дыхание.
— А сестра? — наконец, спросил он.
— Что — сестра?
— Ты хотел рассказать про неё.
— Хотел.
— Где здесь сестра?
— Сестры здесь нет, — будто опомнился я. — Её тогда ещё вообще не было.
— А ты уже был?
Я задумался.
— Наверное, не совсем, — наконец, сказал я.
— Не совсем был?
— Да, не совсем.
Олег Олегович сходил к печке, что-то там подкрутил или проверил. Потом вернулся.
— Я понимаю, — сказал он.
— Что понимаешь? — спросил я.
— Почему ты об этом вспомнил.
Я и сам не знал, почему я вспомнил. Потому полюбопытствовал:
— И почему?
— Ты очень точно… — медленно стал говорить он, — описал своё состояние… состояние как бы до своего рождения, состояние дожизния… состояние безсестрия… Потом появилась она, и ты как бы ожил, у тебя появился новый смысл. Ведь так?
— Может быть, — сказал я.
Олег Олегович разлил остатки вина.
— За сестру! — сказал он.
— За сестру! — согласился я.
Я чувствовал себя человеком — у меня была сестра. Её осталось всего лишь найти. Со мной теперь был Олег Олегович. Он охотно соглашался мне помогать.
Беда только в том, что у Олега Олеговича какие-то закоснелые интонации. И по-другому это, пожалуй, не определишь: именно закоснелые.
Не пойму, для чего на свете жить человеку с закоснелыми интонациями. Интонации должны быть прогрессивные, передовые и победительные, только такие интонации украшают говорящего, прочие же интонации говорящего принижают и изгаживают.
Ночью мне снилась лодка и озеро, интегральное исчисление, категорический императив, турнирная таблица, ночь, детородный уд, неспокойная вода. В лодке сидела женщина, спиною ко мне. Ей было зябко, она была одна в лодке, лодку несло ветром от берега, берег был далеко. Вёсла же лежали в лодке, женщина не делала попытки установить их, как следовало, и грести. Не пыталась даже спасти себя. То ли она не умела грести, то ли что-то иное её удерживало. Сестра, догадался я. Это могла быть только она.
Я же не сидел в лодке, но всё видел отчётливо. Я будто парил над лодкой. Лодку относило ветром, но ветром в ту же сторону относило и меня. К тому же сзади надвигалась какая-то тень — то ли Витебского проспекта, то ли трамвая, то ли читального зала, то ли курса валют — разные бывают тени. Эта же тень была звучащею.
— Сестра! — надсаженным горлом крикнул я.
Первого крика моего она не услышала, тогда я крикнул ещё и ещё.
Тут она стала оборачиваться, и, как только я увидел её лицо, сразу же проснулся, крича от ужаса. У неё не было лица, вместо лица был голый череп: скалящиеся огромные белые зубы, продолговатые отверстия там, где нос, круглые пустые глазницы вместо глаз.
Надо мной нависал Олег Олегович. Кажется, он собирался меня тормошить. А тут я проснулся сам.
На улице было темно, печь гудела, отсветы пламени скакали по стенам. Я сидел весь в холодном поту.
— Что? — спросил я.
— Ты кричал.
— Мне приснилось страшное.
— Связано с ней?
— Да, — сказал я.
— Выпей чаю, — сказал Олег Олегович, взглянув на меня каким-то нелепым косинусом. Какою-то кривородною личностью. — А мне на съёмки надо.
— Какие съёмки? — спросил я.
— Обычные. Я в кино снимаюсь — ты знаешь.
— Откуда ты знаешь, что съёмки сегодня, если вчера ещё о них ничего не знал?
— Подросток приходил.
— Какой ещё подросток?
— Тот, которого всегда за мной присылают.
— Когда он приходил? — недоверчиво спросил я. Мне непременно хотелось теперь уличить в чём-нибудь Олега Олеговича. В чём-то постыдном и неопровержимом.
— Ни свет, ни заря! Ещё шести не было!
— Никакие подростки так рано не ходят! — крикнул я.
— Этот ходит!
— Он, что, особенный?
— Особенный!
— Не бывает теперь особенных подростков, — раздражённо сказал я.
— Бывает. Твоя же сестра особенная — почему не быть особенному подростку?
— Моя сестра — не подросток, — сказал я.
— Да, это верно, — согласился Олег Олегович.
Я загнал его в тупик, ему нечем было больше крыть. Ещё бы он сказал, что моя сестра — подросток! До подобного бесстыдства он, пожалуй, ещё не докатился! Он умолк, наливая мне чай.
Он уж, кажется, почти стыдился своего бесстыдства.
— Значит, ты не хочешь сказать правды? — сказал я с некоторой даже угрозой.
— Какой правды?
— Куда ты собрался?
— На съёмки. Я даже сменщика попросил прийти пораньше, чтоб он отпустил нас.
— Ты опять врёшь? — крикнул я.
— Почему? — растерялся Олег Олегович.
— Как ты мог попросить сменщика? У тебя даже нет телефона.
— Я послал подростка.
Я махнул рукой на Олега Олеговича. Я устал от его вранья. Странно, не замечал прежде в нём такой патологической лживости. Может, я вообще в нём обманываюсь? Наверное, мне не стоило доверять ему ничего, что касается моей сестры. Бог его знает, как он может распорядиться своим знанием! Проклятый Олег Олегович!
Тут пришёл сменщик. Я бросил чай, не стал допивать. Я не хотел спрашивать и всё-таки не удержался.
— Откуда ты узнал, что надо прийти раньше? — спросил я у сменщика.
— Подросток сказал, — пожал тот плечами.
Чёрт, и эта скотина в заговоре! Ненавижу всех сменщиков!
Мы с Олегом Олеговичем вышли в холодную предрассветную мглу. Нарост оттопыривал мой берет. Я ощущал это. Я не хотел думать о том — оно как-то само собой вышло.
— Иди, — сказал я.
— Постараюсь сегодня узнать про Жмакина.
— Постарайся, — сказал я.
— А ты что станешь делать?
— Искать сестру, — сказал я.
— Как ты станешь её искать?
— Я стану думать о ней.
— Не уходи далеко!
— Видно будет.
— Чтобы искать сестру, необязательно ходить далеко.
— Лучше не говори, чего сам не знаешь, — раздражённо сказал я.
— Действительно, не знаю. Но я хотел бы узнать.
Фонари не горели, лишь некоторые окна в домах были освещены. Олег Олегович быстро скрылся в темноте. Мимо проехала какая-то покоробленная сволочь на своём циническом автомобиле (а может, и не покоробленная, но автомобиль точно был циническим). Я постоял немного и пошёл. Чёрт его знает, куда. Куда вообще можно ходить в вашем пакостном мире?!
Ноги сами принесли меня к гадючнику. Они бы могли этого и не делать. Проклятые ноги! Гадючник был закрыт по причине раннего времени, к тому ж и деньги… я забыл, как они выглядят.
И всё-таки я стоял и смотрел на гадючник. Сквозь мутные стёкла наблюдал тусклый огонёк сигнализации. Сигнализации им нужны для того, что бы хранить всяческое добро. Какое-то добро, несомненно, было и в запертом гадючнике. Наверное, даже пиво там было. И ещё водка. Хорошо бы очутиться там, внутри, подумал я, и посмотреть, что за добро у них там хранится. Но нет, внутри очутиться я не мог — гадючник был заперт. Что-то всё же есть неправильное в запертых гадючниках.
К тому ж меня оттуда выкинули. А это и вовсе ни в какие ворота! За что меня выкидывать?!
Хотя, с другой стороны, почему? Может, моё назначение в том, чтобы отовсюду быть выкинутым. В том числе, из гадючника. Из него даже в первую очередь. Может, и так. Быть выкинутым хорошо. Выкинутость вообще освобождает. Выкинутым надо соединяться в лиги, в союзы, в социумы и консилиумы, выкинутым будет, что поведать друг другу. Таково моё мнение. Выкинутые — новые человеки нового мира. Новый мир — мир выкинутых и мир выкинутый. Мир выкинутых светел и прекрасен, за этим миром будущее, в этом мире Бог гуляет по улицам, в сюртуке, в шляпе и с тросточкой, раскланивается с дамами, в этом мире — радость и вечная жизнь. Таково ещё одно моё мнение. У меня много разных мнений.
Вряд ли, среди них есть справедливые.
Справедливые мнения вообще не нужны.
Вокруг было всё ещё темно. Так рано, конечно, сестра не могла появиться. Она всегда любила поспать подольше. Стоп! Откуда я знаю? Разве мне что-то известно о её привычках? О её излюбленных словах, выражениях? О её вкусах? О её увлечениях? Нет, пожалуй, мне только предстояло всё это узнать. Как только я её встречу. Вот уж тогда мы наговоримся! Вот уж тогда я смогу насмотреться на неё! На всю жизнь вперёд!
И всё же у меня есть какое-то особенное знание. Тайное знание, происходящее из безмыслия, из тщетности, из неосведомлённости.
Олег Олегович — мой товарищ, я хожу с ним, говорю, рассказываю о сестре, слушаю всякий его вздор, пью его вино, беру его деньги, но этим утром, когда мы расставались, я испытывал к нему настоящее отвращение. Он вдруг показался мне ужасающе лживым, быть может, и его отношение к моей сестре вовсе не бескорыстно. На самом деле, я ведь не знаю толком, как он относится к моей сестре. Чёрт, я непозволительно размягчился! Надо было держать этого человека на расстоянии!
Впрочем, отвращение человека к человеку — совсем не страшно. Отвращение человека к человеку — даже хорошо. В сущности, всё должно быть проникнуто обоюдным и неотторжимым отвращением. Отвращение должно разлиться по миру ручьями и реками, хлестать ливнями, медленно и тяжело волноваться морями, дуть ветрами, громоздиться горами, особняками, симпозиумами и монументами, оно должно быть везде и всегда, кроме как между мной и сестрой. Между нами же должен быть свет. Свет и покой. Мир и благонравие. Трепет и калийная селитра. Мне уже мерещились и этот свет, и этот мир, и этот покой, и эта селитра, и это благонравие. Мне мерещилось многое.
Поодаль гудел завод. Завода того я не знал. На что мне заводы? Но он гудел и отвлекал меня от дум о сестре. Заводы всегда отвлекают.
И всё-таки я пошёл в его сторону. Сам не знаю, зачем. Может, для того, чтобы разбередить рану. У меня много ран. Я хотел, чтобы все они заболели разом.
Прежде я никогда здесь не ходил. Я не знал, что увижу по дороге. Но отчего-то подумал, что, если пойду так, то непременно на пути моём будет столовка. И, не успел я пройти и сотни шагов, как вдруг и впрямь увидел столовку.
Несмотря на ранний час, она оказалась открытой. Должно быть, чтобы кормить завтраком пролетариев, которых не кормят дома. Что ж, это разумно: пролетариев надо кормить. Голодный пролетарий хорошо работать не станет. Я тоже был голоден. Хоть и не пролетарий.
Я часто бываю голодным. По нескольку раз в день. Иногда даже чаще.
Я постоял немного перед столовкой. Может, зайти, чтоб через минуту меня оттуда выкинули? Как из гадючника. Выкинут непременно, это я понимал. Выкинутым, конечно, быть хорошо, но иногда дух человека бывает слаб для того, чтобы человек мог это понять. Мой дух был теперь слаб.
Пролетариям, конечно, не до меня. А вот кассирша или раздатчица, или посудомойка могли бы меня и пожалеть. Они бы увидели, что я голоден. Ведь видят же они, что собака голодна, когда она сидит и смотрит им в глаза? И я буду так же смотреть им в глаза. Смотреть с некоторою деепричастностью, пожалуй. Даже деепричастливо. Хотя нет, в глаза я смотреть не могу. Не так страшно смотреть в чужие, страшно, что они могут заглянуть в твои. Не хотел бы я, чтобы кто-нибудь заглядывал в мои глаза. Лучше оставаться голодным. Или даже помереть с голоду.
Чёрный ход я нашёл без труда. В стороне от него до самой крыши тянулись толстые жестяные трубы. Возле входа толклись двое оборванцев — колченогий и кривой. Я остановился поодаль, но разговор их слышал урывками.
Когда тётя Муся работает, — хорошо, говорили они, — когда тётя Фатима, — плохо. Тётя Муся лучше тёти Фатимы. Вчера тетя Муся работала, так колченогому старые макароны достались и даже две недоеденных котлеты. А кривому достался чёрный хлеб, немного подпорченный, и соус подкисающий, но зато много. А когда смена тёти Фатимы, так вообще обычно приходится уходить отсюда несолоно хлебавши, поскольку её сестра в деревне поросят держит. Услышав про сестру, я несколько оживился и даже сделал шаг в сторону этой парочки. У меня тоже была сестра.
— Иди отсюда! — прикрикнул кривой, даже не оборачиваясь.
Я отступил на шаг, но совсем уходить не стал.
Тут из чёрного хода вышла старая перечница — тётя Фатима. Она услышала последнюю фразу кривого.
— Это что ещё за «иди отсюда!» такое?! А? — строго спросила она. — Раскомандовался тут пенёк! Наглая плесень!
Кривой тут же стушевался, да и колченогий тоже. Но это им уже не помогло.
— А ну, марш отсюда! Чтоб я вас больше здесь не видела! — гаркнула старая перечница.
Власть её над этими двоими была велика. Они не стали даже скулить, уговаривать старуху, извиняться, лебезить пред нею, но лишь, бросив злобный взгляд на меня, молча поплелись прочь со двора.
— Новенький, что ль? — хмуро спросила меня тётка Фатима. — Я не видела тебя раньше.
— Я… нет… — забормотал я. — Я не с ними, я не такой. Я просто кушать хочу!
— Ну, здесь все кушать хотят, — махнула рукой та. — За другим и не ходят.
— Я сестру ищу! — для чего-то сказал я.
— Сестру?
— Сестру, — подтвердил я. А то вдруг старуха подумает, будто я вру.
— Ну, это не так просто. Сёстры на дороге не валяются.
— Я найду, — прошептал я.
— Капусту-то станешь? — сказала тётка Фатима. — Я верхние листья сняла — так остались.
— Стану, — сказал я. — Я капусту люблю.
— Погоди-ка чуток, — строго сказала она. — За мной не ходи!
Старуха скрылась в недрах столовки и через минуту вынесла мне целую охапку капустных листов. Из которых половина была совсем уже чёрная и даже немного осклизлая.
— Вот, — сказала старуха. — Капусту все любят.
— Да, — сказал я.
— Ну, давай, милый, ищи свою сестру.
— Да, — снова сказал я. — Спасибо, тётя.
Кривой и колченогий ждали меня на улице. Я догадывался, что так и будет, потому несколько листьев рассовал по карманам ещё во дворе. Остальные же крепко прижимал двумя руками к груди. На глазах у старухи мне бы, конечно, ничего не сделали, на улице же я сразу сделался беззащитен.
— Сволочь! — крикнул кривой и схватил меня за рукав.
Колченогий ударил меня по руке, и часть листьев посыпалась на тротуар. Я взревел от обиды, капусту я не успел даже попробовать, и стукнул колченогого кулаком по зубам. Он отлетел в сторону и рухнул на свою костистую задницу. Кривому я двинул по носу и рванулся, чтобы бежать.
Кривой визжал, но не отпускал меня. Он выхватывал из остатков моей охапки листья, и те падали наземь. Я двинул ему ещё раз по носу, да так, что, наверное, свернул. Кровь у кривого хлынула на асфальт, я побежал. Колченогий вскочил и бросился за мной вдогонку. Но тут же оступился и растянулся на асфальте во весь рост.
— Коленька! Коленька! — заныл он. — Помоги мне! Помоги споймать эту гадину!
Но кривому Коленьке было, кажется, не до меня. Кровь у него продолжала течь, он тут же собирал капустные листы с земли и совал себе в рот.
Я не останавливался. Не одни, так другие могли бы отнять у меня мои капустные листы! Многие любят капусту. С ней нельзя вот так просто взять да и пройти себе по улице.
Меня и вправду кто-то преследовал. Он не бежал, но торопливо шагал следом. Негромко уговаривая меня:
— Милый, милый! Постой! Мне за тобой никак не угнаться!
Уговорам я не поддавался. Я стал перебегать проезжую часть, скрипнула тормозами какая-то подлая колымага, которой прямо теперь приспичило ехать сзади, я увернулся. По небу плыли облака, густые и белые, как майонез. На этом-то пункте (на майонезе) я и сломался. Добежал до противоположной стороны улицы, тут вдруг резкая боль в правом боку пронзила меня, в глазах у меня потемнело, будто невиданная тараканья мгла сгрудилась в недрах моего бедного черепа (череп же мой точно был беден, вероломен и кургуз), и по стене дома я сполз на асфальт.
Инстинктивно я защищал капусту
Инстинктивно я всё ещё защищал капусту, несколько, как мне казалось, самых лучших листов. Меня же тянули вверх, меня ставили на ноги. Я не хотел, чтобы меня ставили на ноги. Бежать я больше не мог, а если я буду стоять, у меня будет легче отнять мою добычу.
Я посмотрел на тёмные жилистые руки, поднимавшие меня, в лицо же я не смотрел. Разве что мельком. Обычный старик, каких много. Или, пожалуй, не обычный: весь седой и — слишком уж много волос: густая белая борода и сверху беспорядочные белые лохмы.
— Милый, зачем же так бегаешь?! — сказал тот.
Тут у меня что-то всплыло. Как болотный пузырь. Как дохлая рыба — брюхом кверху. Внутри. Совсем глубоко. Я не узнавал, я не мог знать этого старика, и всё же я прежде его видел, совершенно иного…
— Профессор, — глухо сказал я.
— Тише! — вдруг тревожно бросил он. — Пойдём-ка!
Он повлёк меня за собой.
Машинально я отдал ему один капустный лист, сам не знаю, отчего. Профессор взял его и стал грызть. Я тоже на ходу погрыз лист, тот был неплох, только песок хрустел на зубах. На капусте всегда песок. Капуста растёт из земли.
— Борода накладная, — сказал мой провожатый. — Волосы съёмные.
— Зачем?
— Такое творится! — всплеснул он руками. — Я серьёзно опасаюсь за свою жизнь.
— А, — сказал я.
— Ты опасаешься за свою жизнь?
— Да ну, — сказал я. — Мне бы сестру найти.
— У тебя сестра есть? — спросил он.
— Ещё бы, — гордо сказал я.
— А у меня брат. Но это последний человек, которого я хотел бы видеть.
— Брат и сестра — не одно и то же.
— Аналогично и он относится ко мне. Объявись я, так, чего доброго, сдаст меня моим врагам. И тогда — каюк!
— А, — снова сказал я.
— Я тебя искал, — сказал профессор.
— Чего меня искать? Я ж не сестра.
— Ты исчез так неожиданно.
— Не помню, — сказал я.
— Сейчас-сейчас, — сказал профессор. — Здесь есть местечко, где мы можем спокойно поговорить.
— Вы мою почку взяли? — спросил я.
— Какую почку? — остановился, как вкопанный, профессор.
— Правую.
— У тебя не стало почки?
— Пусто. Только шрам. Теперь заживает.
— Нет, милый. Я не брал твоей почки. Мне не нужна была твоя почка. Я ведь даже привязался к тебе, если честно, пока ты лежал у меня на обследовании.
— Чего меня обследовать? Вот он я. Какой есть.
Глядя мимо профессора, я пытался сообразить, говорит ли он правду. Пытался и не понимал. Я не слишком-то разбираюсь в правдах. В профессорах же — тем более.
Профессор завёл меня в большой открытый двор, где под сенью подлых тополей была детская площадка, а за ней — будка трансформатора и бетонный забор. Между будкой и забором мы и укрылись.
— Только бы из окон домов не увидели, что мы здесь прячемся, — беспокойно сказал профессор.
— Что?
— Мало ли! Примут за извращенцев — позвонят полицаям.
— Меня уже за кого только не принимали! — сообщил я.
— Дай мне, пожалуйста ещё капустки, если можно, — попросил вдруг профессор.
Я дал ему лист. Профессор некоторое время грыз молча.
— Да, — сказал я. — Мне не жалко, я тоже капусту люблю. Надо только немного Олегу Олеговичу оставить, хоть он и сволочь и врёт постоянно, но он — хороший человек и ещё всё про Жмакина обещал разузнать.
— Кто такой Жмакин?
— Художник. Он что-то про сестру знает. А то, что у него что-то там с сестрой было — враки самые настоящие.
— Сестра. Ты не говорил прежде, что у тебя сестра есть.
— Прежде я мог и не знать точно. Теперь знаю.
— Обследование было в самом разгаре, и вот вдруг я прихожу, а тебя нет. Ты не представляешь, как я ругал персонал. Они не имели права тебя отпускать. — Чёрт! — вскричал ещё он. — Как надоели эти проклятые волосы!
Он снял шляпу и с ожесточением сорвал с себя бороду, парик, отцепил кустистые брови, затолкал всю свою растительность в карман.
— Никогда не думал, что на старости лет придётся ещё и прятаться. Как какому-нибудь воришке.
Да, теперь он сделался прежним профессором. Каким я его помнил. Впрочем, помнил ли? А если даже и помнил, так почему не помню ничего остального?
— Вы сестру мою знали? — глухо спросил я.
— Нет, милый. Тебя, правда, навещала какая-то женщина.
— Сестра?
— Этого я не знаю. Я видел её пару раз. Издали. Мельком.
— Красивая?
— Пожалуй, да.
— Точно сестра. А какая она была?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, она должна быть такая… особенная…
— Прости, милый, не разглядел. Глаза уже, знаешь, не очень…
— Жаль, — расстроился я.
— Поначалу я ставил тебе диагноз: обсессивно-компульсивное расстройство…
— Не знаю ничего такого.
— Но потом сам от него отказался: слишком многие проявления противоречили ему.
— Ещё капусты? — спросил я.
— Нет, спасибо. Тебе надо оставить Олегу Олеговичу.
— Надо, — сказал я. — Хоть он и сволочь.
— Все ключевые позиции и на кафедре и в институте заняли иудеи. А я караим. И кто вообще придумал, что бы вожди наших народов оказались в ссоре? И вот теперь — письма с угрозами, разбитые стёкла, ночные звонки в дверь. Я знаю, мне не сдобровать.
Наверное, профессора я слушал рассеянно. Он мало говорил о сестре. Неужто ему интересней говорить о каких-то там иудеях, караимах, разбитых стёклах, письмах с угрозами, чем о чуде, которое, возможно, где-то рядом, и нужно всего лишь оглянуться, протянуть руку, чтобы увидеть, чтобы коснуться оного?
— Я дурак? — спросил я.
— Что ты, милый! Кто тебе мог сказать такое?
— Кто-то говорил или только подумал — не помню.
— Ты не дурак, ты — настоящий уникум, — сказал профессор.
— А нарост?
— Вот именно из-за него! Поначалу и я, и некоторые мои бывшие коллеги полагали, что это у тебя некая новая костная опухоль. Быть может, злокачественная. Но анализы это не подтвердили.
— А вот Олег Олегович, хоть и сволочь, — сказал я, — но, когда я рассказал ему о сестре, сразу полюбил её.
— Да-да, — сказал профессор. — Я тоже полюбил сразу.
Как-то он это сказал так… формально, без внутренней убеждённости. Без железа и молибдена. Без мрамора и коммуникаций.
— Полюбили? — недоверчиво спросил я.
— Да, — сказал профессор. — Одно несомненно: твоё новообразование произрастает из самого мозга.
— Из мозга? — тупо повторил я.
— А отсюда — возможны всякие парадоксальные проявления, сверхспособности, необыкновенная чувствительность.
— Какие способности?
— И ещё ясно другое: исследования необходимо продолжать во что бы то ни стало. Может, речь идёт о каких-то мистических мутациях, космическом или сакральном промысле.
— Я мутант? — сказал я.
— Не надо так уж прямолинейно. Во всяком случае, ты можешь оказаться настоящим чудом.
— Моя сестра — чудо, я — нет, — бросил я непреклонно.
— Покажи мне, пожалуйста, свою почку, — сказал вдруг профессор.
Я расстегнул пальто и уже привычно выпростал все одежды. Профессор задумчиво коснулся рубца перстами. Персты были не слишком чистыми. Я сразу заметил. Хотя и не смотрел прямо.
— Прости-прости, — сказал профессор. — Несколько дней ночую не дома, не всегда удаётся помыться своевременно.
— Ничего, — сказал я.
— Прошло дней девять-десять. Рана не кровоточила?
— Два раза. Когда меня били по почкам.
— По почкам? — изумлённо воскликнул профессор. — О, мир! О, люди! О, подлые двуногие!
— Да, — сказал я.
— Они видят чудо и не способны его оценить.
Я заскучал. Профессор говорил не о том. Обо мне говорить вовсе не следовало.
— Они этому чуду по почкам!
Я стал рассматривать забор. Забор был изляпан серой краской, почти повсеместно облупившейся.
— Ты знаешь, что в последнее время стали появляться ещё люди с такими же наростами?
— А? — сказал я.
— По некоторым признакам — их наросты имеют то же происхождение, что и у тебя. Хотя о самом происхождении мы сказать определённого ничего не можем.
Тут у меня зачесалось ухо, и я стал ковырять в нём пальцем.
— Говорят, уже зарегистрировано шестнадцать случаев, преимущественно — лица мужского пола, но, кажется, среди выявленных носителей наростов есть и две женщины. И есть один человек, учёный, который собирает, систематизирует информацию. Он, кажется, серьёзно готов заниматься этой темой, мы же пока делаем лишь первые шаги. О, если б я мог встретиться с ним, поговорить… Но нет, это смертельно опасно для меня. Я вообще не могу встречаться ни с какими представителями медицинского сообщества. Ты слышишь — идёт кто-то! — тревожно зашептал вдруг профессор.
— Полицаи, — сказал я.
Откуда я это знал? Но, кажется, знал. И знал точно.
Поначалу я хотел было спрятаться за подлым деревом тополем, произрастающим в двух шагах от меня и профессора, но за подлыми деревьями, как известно, не спрячешься. На то они и подлые.
Через мгновенье из-за угла будки выглянули два полицая с дубинками в руках.
— Ну, что, синяки, думали — зашли за будку — так никто вас не видит? — звонко спросил один. И двинул меня дубинкой по берету. Не по наросту, но совсем близко. Другой же ткнул профессора дубинкой в ключицу. Профессор отшатнулся и привалился спиной к забору. Били нас несильно, с некоторым даже дружелюбием. Полицаи были те же самые, которые выкидывали меня из дома сестры. Видно, здесь их территория. У всех полицаев свои территории.
— Не бейте по наросту! — выкрикнул профессор с некоторой даже визгливостью.
— Насекомое — и разговаривает! — удивился второй полицай.
— Это — профессор, — глухо сказал я.
— Прыфессыр! — хохотнул первый.
Профессор тут отчего-то стушевался и сник.
— Мой товарищ шутит, — сказал он. — Я — парикмахер.
— Цырульник? — спросил первый.
— Просто парикмахер.
— Парикмахер — он тот же цырульник и есть!
У профессора из кармана торчал белый клок — часть парика. Второй полицай заметил это и потянул парик из кармана профессора.
— Это что? Волосы?
— Волосы, — ответил профессор. — Отходы производства.
— Так, тли, — скомандовал первый полицай, — катитесь отсюда! Нечего здесь стоять!
Нас подтолкнули, и мы поспешно пошагали из нашего убежища. Полицаи шагали следом.
— Я найду тебя! — шепнул мне профессор.
На улице мы, не сговариваясь, пошли в разные стороны. Я вжал голову в плечи, мне казалось, что полицаи вот-вот огреют меня дубинкой по темени. Но они меня не огрели.
Что мне профессор? Профессор мне ничего. Но он видел сестру. Хотя — издали и мельком. Он не сказал мне ничего особенного о ней. Никогда не думал, что профессоры ненаблюдательны.
Куда меня, собственно, понесло? Что за дорога?
Дорога, как дорога! Дороги этой я не знал.
Все дороги знать невозможно.
Ещё почти весь день впереди. Какие вообще дни длинные! Кто их такими выдумал? Дни должны быть короче. Жизнь тоже должна поскорее проходить.
Постоял немного перед домом сестры — ноги сами принесли меня туда. Ноги всегда сами носят, я им не указываю.
Дом был неприветлив, мрачен, безжалостен. Дай ему волю — так непременно поворотился бы ко мне спиной. С домами такое случается.
Что-то я знаю, чего-то не знаю вовсе. Знаю, что сестра живёт в этом доме, но теперь её нет. Хоть выверни его наизнанку, хоть перетряси все его углы, закутки, бордюры, антресоли, чуланы, лестничные и подвальные клетки, хоть повынь души из всех его жильцов, насельников и квартиросъёмщиков. Дом источал безсестрие (я теперь знал это слово), он пах чужеродностью, он ощетинился неприступностью, сомнабулизмом и фельетоном.
Тоскуя, я пошёл прочь от дома. Я положил себе более никогда сюда не возвращаться. Хотя знал, что не выполню своего обещания, ни за что не сумею выполнить: дом связывал меня с сестрой. Ещё меня отчасти связывал с ней Олег Олегович (он помогал в моих поисках), но Олег Олегович — сволочь, полагаться на него нельзя.
Я не просто бродил по улицам, я уходил от Олега Олеговича (мне казалось, что он таскается за мной в отдалении). Олег Олегович сейчас на своих дурацких съёмках, знал я. Хотя я и не верил ни в какие его съёмки, съёмки — враньё! Кому могут быть нужны такие вот Олеги Олеговичи? Разве он — артист? Артисты не такие: артисты ходят на массаж, упражняются на тренажёре, душатся одеколоном, заводят романы с артистками. Или кому могу быть нужен я сам? Никому — я и сам себе не нужен!
Передо мной была канава. Или — река. Зелёная сифилитичная вода лениво поблескивала. Течение несло мусор, мусор — от человека, течение всегда носит мусор. Я пошёл вдоль канавы. Канава была кривой, изгибающейся. Сестра тоже могла здесь ходить. Женщины любят воду. И всякие другие жидкости.
Сестра, сестра! Я вдруг вообразил, что она идёт мне навстречу. Навстречу и впрямь шла женщина. Я отшатнулся и зажмурился. Что, если она увидит меня таким? Нечистым, неухоженным, в пальто и в берете, покрывающем нарост. Примет ли она меня? Признает ли меня? Готов ли я оказаться лицом к лицу с сестрой? Может, мне нужно бежать, прятаться, чтобы не помрачить, не запятнать сестру своею неудобоваримостью, своею неказистостью, своими негодностью и мучительною нирваной?
Женщина была в пятидесяти шагах от меня, и весь этот путь я проделал с глазами зажмуренными, с духом встрепенувшимся, с сердцем ёкающим. Шаги я не считал, я их чувствовал. И, когда уж она должна была поравняться со мной, я глаза приоткрыл и взглянул на женщину.
Боже, конечно, это не была никакая сестра! Но — сорокалетняя пьянчужка с опухшим лицом, морщинистая, и с одним глазом, будто бы даже несколько подбитым. Она взглянула на меня и улыбнулась! Я отшатнулся! Мне никто не имеет право улыбаться, кроме сестры. Её (сестры) улыбку я приму с благодарностью, с благоговением. Если же кто-то улыбнётся мне из праздности, из мгновенного подлого добродушия или — того хуже! — из проклятой заёмной западной привычки улыбаться всем и вся — так я тогда исторгну того, отрину, избраню, обдам отвращением. Вот я и обдал отвращением эту бестактную нетрезвую тварь, эту трикотажную гниду. Я прошипел что-то в сторону, невнятное, яростное, гордо вскинул голову и прошёл мимо.
Так!
Чёртовы человеки! Подлые и безобразные их самки!
По канаве я вышел на какую-то площадь. Площадь была огромна, великолепна. Тем-то она мне сразу и не понравилась. С одной стороны там — дворец, с другой — конный памятник, а дальше вовсе уж безобразие: купол золотой, купола поменьше, башенки, ворота, колонны, большие такие колонны, портик, ступени широкие — собор. Народ здесь бродил важный и собою довольный. Сразу захотелось этому народу сделать что-то обидное, что-то непозволительное, чтобы сбить с него его важность, его скотскую заносчивость, но обидное и непозволительное не придумывалось. Иногда обидное трудно придумывается.
Собора я сторонился, обошёл его бочком, не глядя в его сторону. Пусть он знает, что не все им восторгаются. Кому-то на него и плевать. Лично мне вообще плевать на соборы. Что — соборы? Большие, но бесполезные!
За собором был сквер, в сквере — дом жёлтый, огромный. Хотя и меньше собора, собор подавлял собой всё. Зато шпиль был на этом доме, большой такой шпиль, золотой, блестящий, наглый, остроконечный. С какой-то блестящей хреновиной на макушке. Много золота ушло на шпиль, да на купол, подумал я, золота вся эта сволочь совсем не жалела.
Ещё там был такой, чёрный… на лошади! Лошадь на дыбы поднялась, желая, должно быть, седока сбросить. Очень ей надо возить на себе всяких! Но он держался крепко, такого не сбросишь. А под копытом лошади и змеюка ещё, тоже чёрная — корчилась. Лошадь тяжёлая — змеюке не позавидуешь! Хорошо её лошадь припечатала! Лично я не завидовал.
Ещё я буду думать про всяких змеюк! Или про аспидов.
Но — это одно и то же. Змеюки и аспиды.
Я вышел к реке. Чёрт знает, что за река такая! Я посмотрел на неё и затосковал. Реке до меня не было дела, по берегам её тоже громоздились всякие дворцы. На реке этой сестра наверняка бывала не раз и не два, я в этом не сомневался.
Может, мне нужно приходить сюда каждый день? И тогда я раньше или позже встречу здесь сестру? Прогуливающуюся, любующуюся красотой реки и её берегов. Река и её берега были красивы, этого я не отрицал.
Хотя, с другой стороны, в этом заключалось бы и какое-то насилие над судьбой. Разве я сомневаюсь, что когда-нибудь встречу сестру? Нет, я в том не сомневаюсь. Мы оба, буквально, обречены на такую встречу. А если так, то не всё ли равно, где я вообще буду?! Я могу плевать в потолок в котельной Олега Олеговича или, положим, сидеть в его подвале, и сестра сама распахнёт туда дверь. Войдёт тихая, лучезарная, загадочная. Все будут думать, что это случайность, и Олег Олегович будет так думать. Даже она сама будет думать, что это случайность, один я буду знать, что это не случайность, но — неизбежность.
Меня смущал дом. Дом сестры. В доме она появлялась. Может, появится ещё. А я здесь, таскаюсь по этой гнусной (хотя и красивой) реке и пытаюсь всё свалить на какую-то там судьбу. А вдруг прямо теперь сестра открывает дверь на первом этаже, вдруг она поднимается по лестнице?! Эта мысль привела меня в ужас. Я даже похолодел. Я бросился бежать. Наткнулся на какую-то фланирующую сволочь — двух девиц и парня вместе с девицами. Парень оттолкнул меня, выбранил, я зашипел, огрызнулся, побежал дальше. Как они смеют путаться у меня под ногами, когда я ищу сестру?!
Как смею я путаться у кого-то под ногами, когда ищу сестру?
Да, так будет точнее.
Куда бежать, я не знал толком. Мимо собора я больше не побежал бы ни за какие сокровища мира, да мне и не дал бы никто этих сокровищ. Тогда я побежал в другую сторону, кажется, вправо. Или не вправо. В сторонах я не разбираюсь.
Там тоже поначалу были дворцы. От дворцов я шарахался. Я быстро устал и запыхался. И ещё — почка, проклятая моя почка! Боль в боку снова пронзила меня. Я остановился, отдышался, потом побрёл едва-едва.
Град сей всё что-то бубнил грязноватым и беспорядочным своим баритоном.
Дворцов не стало, напротив: дома сделались дрянны. Примерно через час, блуждая и петляя, я вдруг вышел к гадючнику. Вышел с такой стороны, с какой прежде никогда не выходил к гадючнику. К гадючникам можно выходить с разных сторон. Я не задержался подле гадючника ни на мгновение, я шёл дальше, я шёл к дому сестры.
Я понял: у этого города тонка кишка. А он полагает, что — толста. Град сей запутался в своих толстых и тонких кишках. Он ими перемотался. Кишками, каналами, переулками, предрассудками и реверансами. И ренессансами тоже.
Начинало смеркаться. Я повернул за угол и тут увидел дом. На противоположной стороне дороги стояли двое мужчин. На них я не стал глядеть, я глядел только на дом. Я стал переходить улицу и тут вдруг услышал:
— Вот, наконец, и ты, друг!
Я повернул голову. Увидел Олега Олеговича и ещё стоящего у того за спиной лысоватого, ободранного старикашку, одетого весьма нелицеприятно.
— А, — безразлично сказал я.
— Жмакин, — сказал Олег Олегович.
— Что — Жмакин? — спросил я. И настороженно посмотрел на старикашку. Не мог же тот быть Жмакиным?
Старикашка, заметив, что я смотрю на него, приосанился.
— Нет-нет, это не Жмакин, — быстро сказал Олег Олегович. — Это — Фёдор Григорьевич, он — хороший человек. Ты, быть может, станешь сердиться, но я рассказал ему, что ты ищешь сестру. И Фёдор Григорьевич отнёсся к твоим поискам и к твоей сестре с глубочайшим уважением и захотел взглянуть на тебя.
— Чёрт! — сказал я с досадой.
— Только одним глазком, — попросил Олег Олегович.
— Чёрт! — крикнул я.
С бутафорией и бижутерией крикнул и ещё с изрядным, возмущённым духом.
— Я нашёл Жмакина, — сказал Олег Олегович.
Я застыл на месте.
Фёдор Григорьевич выступил вперёд.
— Фёдор Григорьевич, — представился он и с деликатностью посеменил в мою сторону. — Наслышан, — веско сказал ещё. — Горжусь. Уважаю.
— А, — сказал я.
Федор Григорьевич колебался, наверное, минуту. Потом всё же сделал ещё шаг.
— Сестра… это… такое… такое… — пробормотал он. Тут он схватил мою руку и порывисто пожал её. Глаза его вдруг увлажнились, он хотел утереть их, но устыдился, махнул рукой и пошёл прочь.
— Фёдор Григорьевич! — крикнул Олег Олегович. — Ну, чего ты!..
Но Фёдор Григорьевич более не оборачивался.
— Посмотрел на тебя — вот и растрогался! — сказал мой товарищ.
— Что Жмакин? — глухо спросил я.
— О, это было не так просто, — начал Олег Олегович. — Я начал своё расследование с Лизаветы Вилевны, помощницы режиссёра, я называю её козой. Иногда даже в глаза, и она не обижается. Но она ничего не знала про Жмакина. Я расспрашивал актёров на съёмочной площадке. Пока мы пили кофе или готовились к съёмкам. И никто не сообщал мне ничего обнадёживающего. Коза велела мне задать мои вопросы нашему режиссёру, фамилия его — Плачевный. Он, кажется, вообще знает всех. Я рассказал ему про тебя, про сестру и про Жмакина. Жмакина он не знал, зато заинтересовался тобой, велел даже привести тебя на съёмки. Я обещал привести.
— Зачем? — сказал я.
— Если ты подойдёшь, тебя снимут в кино.
— Зачем? — снова сказал я.
— Ты можешь стать знаменитым.
— Иногда мне хочется плюнуть в тебя или ударить, — сказал я.
— Плюнь, пожалуйста, — попросил Олег Олегович.
Я плюнул. Нет, не в Олега Олеговича. Я плюнул тому под ноги. Что-то такое разлилось по лицу Олега Олеговича, чего описать я никак не могу. Что-то вроде умиротворения. Он даже прикрыл глаза.
Никогда не думал, что плевки мои — божья роса. Да они точно — не божья роса.
Разве что только для Олега Олеговича.
— Это всё? — спросил я.
— Всё, — сказал Олег Олегович.
— Значит, про Жмакина я сегодня больше ничего не услышу? — ядовито поинтересовался я.
— Ах да! — сказал Олег Олегович. — Совсем забыл.
Товарищ мой высморкался с ожесточением.
Ожесточённая сопля его пала в точности на поребрик. Сопли падают, куда хотят (все сопли, за вычетом сопли Олега Олеговича, разумеется). Им даже законы физики — не указ. Иные из соплей побуждают к очень неожиданным выводам. Хотя, казалось бы, что такое человек и что такое его сопля! И тем не менее. Да.
Бернгардовка и её подлость
Впервые я увидел подвал Олега Олеговича. В нём не было ничего хорошего и ничего примечательного. Потолок был разноуровневым: где-то следовало пригибаться, где-то можно было ходить совершенно спокойно (в моём случае, не слишком опасаясь за нарост). Хотя — куда здесь особенно ходить?! Пять шагов в одну сторону, пять — в другую. Или, может, одиннадцать, но дело не в этом. Небось подвал, а не бульвар. Под потолком было оконце. Не чистое, разумеется. Но что здесь вообще было чистым?
С потолка что-то периодически текло в одном месте. Вода, подумал я. Но Олег Олегович объяснил, что — моча. Впрочем, я не сильно удивился: вонь повсюду царила отменная.
В подвале был проведён свет. Впрочем, он горел не всегда. Олег Олегович натаскал деревянных поддонов, из них он сделал спальные и сидячие места, и небольшой стол — так что жить здесь можно было с некоторым даже комфортом.
В жилище Олега Олеговича проходили толстые тепловые трубы, с коими в обнимку спали и сам хозяин, и его гости. Не такие уж, по-видимому, редкие, отчего-то заключил я.
Себя я в расчёт не принимал. Себя я никогда в расчёт не принимаю. Но не успели мы с Олегом Олеговичем разложить плавленые сырки, кусок ливерной колбасы, хлеб и разлить красное вино в две выщербленные железные кружки, как вдруг заявились гости — шестидесятилетний, небритый, лохматый мужичок с потасканной, раздавшейся дамой тех же, приблизительно, лет. Дама была в драном пальто от какого-то помоечного кутюрье. Мужичок держал даму под руку, дама же держала огромный прозрачный баллон с пивом.
Олег Олегович был явно не в восторге от прихода парочки.
Мужичок же, косвенно поглядывая на меня, склонился над Олегом Олеговичем и зашептал ему что-то в ухо.
— Павел Фролович, — укоризненно сказал Олег Олегович. — Ведь я же просил: сегодня ни-ни!
Дама выставила баллон с пивом так, чтоб тот был получше виден. По-видимому, пиво было некоей платой за некую, неведомую мне услугу.
Олег Олегович же был непреклонен.
— Нет, нет, — сказал он.
— Олег Олегович!.. — канючливо протянула дама.
— Что вам здесь — зоосад, что ли? — даже прикрикнул тот.
— Мы же со всем нашим уважением, — кисейно возразила дама.
— И с уважением тоже не надо, — раздражённо парировал Олег Олегович.
— Ну, Олег Олегович… — снова проговорила дама.
— Нина Евтихиевна! — строго сказал хозяин подвала. — Прошу вас саму усвоить и объяснить вашему кавалеру: ваша просьба совершенно неприемлема и несвоевременна!
— А может, вы пива хотите? — обратился вдруг Павел Фролович непосредственно ко мне.
Не иначе, эта парочка видела во мне какого-то заступника.
Впрочем, ответить я не успел.
— Мы собирались пить вино, но, так и быть, глотнём немного вашего пива, а потом вы сразу должны будете уйти! — строго молвил Олег Олегович.
Парочка засуетилась. Павел Фролович налил пиво мне и Олегу Олеговичу. Сами они пить не стали, но благоговейно смотрели, как мы приложились к их пиву. Павел Фролович присел было поодаль на край поддона, но Олег Олегович, не открываясь от кружки, так гаркнул на того, что мужичок испуганно вскочил и даже отступил на шаг назад. Отступила немного и Нина Евтихиевна.
— За пиво спасибо, а теперь ступайте! — столь же строго сказал Олег Олегович, утирая губы рукавом.
— Нам бы только спросить, — приложила руки к груди Нина Евтихиевна.
— Что ещё? — недовольно сказал Олег Олегович.
— Только один вопрос!.. — поддержал подругу и Павел Фролович.
— Один? — недоверчиво сказал Олег Олегович. — Ну, один можно! Но чтобы точно только один!
— Один, один! — заверила того дама.
— Друг! — с некоторым даже придыханием, более свойственным дамам и всяким там барышням, обратился ко мне Павел Фролович. — А верно ли, что у неё «светел взор незабываемый»?
— У кого? — спросил я.
— Ну, у неё… у вашей сестры.
Все трое смотрели на меня с вниманием. От которого мне, пожалуй, сделалось не совсем по себе.
— Светел? — задумался я. — Пожалуй, так… нет, он действительно светел, это очень точное слово. Светел, светел!.. Я бы и сам, наверное, не подобрал бы такого точного слова. Точные слова подбирать трудно.
— Взор? — спросил Олег Олегович.
— Взор! — твёрдо сказал я. — Не взгляд. Именно — взор!
— И он незабываем? — всплеснула руками Нина Евтихиевна.
— Да, — сказал я. — Забыть его невозможно.
— Потрясающе! — воскликнул Павел Фролович. — Взор… и незабываемый!
— И светел, светел! Взор-то!.. — восторженно подхватила дама.
— Да, светел! — согласился мужичок.
Оно, конечно, я хорошо сознаю, что незабываемый взор сестры моей может быть не только светел, в нём способны присутствовать и бледное серебро, и торжествующее золото, и величественное электричество, и какие-нибудь небывалые стратосферные осадки, но уж разъяснять всё это сим застарелым, просроченным концентратам, у меня, разумеется, намерения не было.
— А можно… — сказала женщина. — Можно мне исполнить одну небольшую арию, посвящённую этому событию и незабываемости светлого взора?
— Что это ещё за арию? — будто бы очнулся Олег Олегович. — Никаких арий! Сказано вам идти — так идите! Совсем стыд потеряли! Вы бы тут ещё переночевать попросились!
— Совсем коротенькую! — умоляла Нина Евтихиевна.
— Олег Олегович! — укоризненно начал Павел Фролович.
Но Олег Олегович стал угрожающе подниматься с места, будто собираясь вытолкать парочку взашей, кавалер с дамой, испугавшись решительности хозяина подвала, подхватили баллон с пивом и поспешно ретировались, бормоча: «Всё-всё! Уходим-уходим!..»
После ухода непрошенных гостей мы немного помолчали. Олег Олегович с некоторою досадой стал разливать вино в те же кружки.
— Наверное, ты хочешь спросить меня, что это было? — сказал Олег Олегович.
— Нет, — сказал я.
— А с Фёдором Григорьевичем я поговорю, очень серьёзно поговорю! Нет, я не просто поговорю!.. я ему даже в морду!.. Я ему, как человеку, доверил страшный секрет… по правде сказать, проболтался, подло проболтался, ты вправе сердиться на меня. И даже мне самому в морду… Или… снова плюнуть! Какая подлость! Я ему по секрету, а он тут же — этому Павлу Фроловичу и этой Нине Евтихиевне! Нет, они, конечно, хорошие люди, прежде они частенько ночевали тут, и мы даже выпивали… Ну, всё равно, нельзя же так!
— Жмакин… — сказал я.
Олег Олегович хлопнул себя ладонью по подшлемнику. Отчего оттуда полетели пыль и всяческие полуприметные флюиды.
— Жмакин! — крикнул он. — Жмакин!
— Жмакин… — снова сказал я
— Я поговорил о Жмакине с нашим режиссёром, но тот ничего не знал о Жмакине…
— Это я слышал! — крикнул я.
— Ну да, видать, Жмакин не та фигура, чтобы его знали ещё и режиссёры. Признаться, меня это не удивило. Но режиссёр прямо при мне позвонил художнику картины, по фамилии Жоробков, и спросил его про Жмакина, и тут вдруг свершилось чудо… нет, Жоробков тоже не знал Жмакина, но он любезно обзвонил нескольких своих товарищей-художников, и через полчаса я уже знал адрес Жмакина, представляешь?
— И что теперь? — спросил я.
— Завтра мы едем к Жмакину.
— Куда?
— В его собственный дом.
— Он живёт в доме?
— В доме. И дом этот находится…
— Ну? — сказал я.
— В Бернгардовке, — торжествующе ответствовал Олег Олегович.
Бернгардовка! Название это мне показалось столь же гадостным, как и фамилия Жмакина. И что с того, что он художник? Вовсе ничего, что он художник! Прежде всего он — Жмакин, а потом уже художник. Да и звание художника его вовсе не украшало, звание художника никого не украшает! Зато гадостнее делает всякого! Хуже звания «художник» только обозначение «человек» — таково моё искреннее убеждение. Хуже же человека вовсе ничего не существует. В самом крайнем случае, разве что — бог.
— Где это? — спросил я.
— Довольно далеко, конечно, — развёл руками Олег Олегович. — Надо даже ехать на электричке, но мы доедем. Встанем завтра пораньше — и в путь!
— Олег Олегович, — попросил я, — давай поедем теперь!
— Теперь уже ночь, — возразил тот. — И мы не допили вино.
— Да, — сказал я. — А там, может быть, сестра.
— Электрички уже не ходят, — сказал Олег Олегович. — И мы не можем завалиться к Жмакину посреди ночи.
— Может, мы пойдём пешком? — попросил я. — Не станем ждать электричек?
— Пешком мы даже к утру не придём, — сказал Олег Олегович, разливая вино.
Аргументы его меня не убедили, конечно, но я принуждён был согласиться. Куда я без Олега Олеговича? Без Олега Олеговича мне до Бернгардовки не доехать! И уж тем более Жмакина не найти!
Мы выпили ещё раз.
— Надо было сказать Павлу Фроловичу, чтобы он пиво оставил, — посетовал Олег Олегович. — Вина может и не хватить.
— Давай спать ляжем, — сказал я. — Скорее утро придёт.
— Я даже козе сообщил, что на другой день буду занят, и, если они назначат съёмки, чтобы на меня не рассчитывали. Так что нам ничто не может помешать, — сказал Олег Олегович.
— Хорошо, — сказал я.
Ночью мне снился незабываемый взор и свет, исходивший от него. Потом взор был сам по себе, свет же сам по себе. Взор я всячески старался не забыть, я принуждал себя не забывать этот взор, но, чем больше себя принуждал, тем больше тот ускользал. Ускользая, он мешался со светом, свет был удивителен и звенящ, свет был повсюду. Труден, звенящ и ужасен — последний так более всего! Да, верно, спящий одной ногой пребывает в завтра (другою же — во вчера), но это самое завтра манит и морочит, унижает и надсаживает. А ещё мир проверял меня на прочность, меня, никакой прочности не имевшего вовсе. И сестра была тоже там, сердцем, душой, щиколоткой, штандартами, саундтреками, стеклянными капельницами, лунными затмениями, расписаниями поездов — много-много сестры, сестра была везде, с сестрой я и проснулся. Олег Олегович храпел неподалеку от тепловой трубы, я бросился расталкивать его, он долго кряхтел и стонал и не мог понять, кто он, и кто я. Я крикнул, что мы проспали утро, и мы действительно едва его не проспали. Вставать было давно пора, тут Олег Олегович проснулся окончательно и сделался даже образцом деловитости.
— Ох, чёрт! — крикнул он в сердцах. — Нам ведь и впрямь пора ехать! Это я — старый осёл — проспал всё на свете!
Когда мы вышли на улицу, уже светало. Было зябко и муторно, день был гадок. Хотя попробуйте-ка найти какой-нибудь из них не гадкий. Если какой-то из дней ваших не гадок, не подл, не безжалостен, значит, вы или фармазон, или мерзавец, или дурак, либо и то, и другое, и третье, в совокупности, что, в общем, вернее всего. Я, впрочем, не заношусь над вами, я — такой же мерзавец и дурак, как и вы (хотя и не фармазон), и это ещё мягко сказано. Все — дураки и мерзавцы! Но фармазоны не все. Хотя тоже существуют.
И Олег Олегович всем видом своим демонстрировал, что день сей ему никак не нравится, он кашлял и бранился, на себя самого бранился, на меня же браниться не смел. Причина понятна: у меня была сестра, у него — нет. А без сестры он, кажется, тоже не чувствовал себя человеком.
Я отлежал себе и ногу, и руку, и оттого хромал позади Олега Олеговича и растирал своё онемевшее плечо. Олег Олегович иногда останавливался и поджидал меня.
Полчаса мы плелись до метро. Потом стояли в зале, и Олег Олегович учил меня перепрыгивать через турникеты, когда дежурная отвернётся. Мы прятались за колонной и выжидали момент. Наконец, Олег Олегович меня подтолкнул, мы побежали, перепрыгнули через турникеты (у них всех были такие мерзкие рога, не дававшие пройти свободно; об один я даже ударился, покуда перепрыгивал), турникеты обиженно завыли, завизжали, дежурная, разумеется, заметила наш манёвр, но мы не останавливались, и она, оглядевши нас, должно быть, решила с нами не связываться. Метро не обеднеет, поди, если два прохвоста, вроде нас, проедут бесплатно.
Потом мы, громко топоча, бежали вниз по движущимся ступеням. Я боялся этих движущихся ступеней, и Олег Олегович поддерживал меня за плечо.
Внизу много было всякой сволочи. Казалось, вся городская сволочь собралась теперь в метро, нарочно, чтобы попадаться нам навстречу, обгонять нас, толкать, обдавать равнодушными взорами.
Для них это, должно быть, особое времяпровождение, особое состояние духа — быть сволочью в метро. В метро больше всего сволочи, даже на улицах её меньше.
Подошёл поезд. Олег Олегович почти втолкнул меня в вагон.
В вагоне нам уступили место. Две сидевшие тётки посмотрели на нас и встали. Олег Олегович уселся без разговоров, усадил и меня рядом. Ехали мы долго, потом вышли, потом ползли по переходу, снова ехали.
Наконец, мы по движущимся ступеням поднялись наверх.
Потом мы сели в трамвай, к нам тут же пристала тётка-кондукторша. Гадкая такая тётка, кондукторш я не люблю.
— А у вас что? — спросила она с какою-то плавленой бесцеремонностью.
— А у нас, тётенька, денюжек нет, — ласково ответствовал Олег Олегович.
— Нет денег — идите пешком, — молвила тётка.
— Мы бы пошли, да ноженьки болят, и нам ехать надо, — сказал Олег Олегович умильно, как кот, поевший краденой сметаны.
— Ехать надо — платите, а то водителю скажу — он транвай остановит, — возразила кондукторша.
— Зачем транспорт останавливать, когда в нём люди едут и на работу торопятся?
— Вы, что ль, на работу торопитесь? А люди — те, кто платит, а не кто зайцем едет! Зайцы — это зайцы, а люди — это человеки!
— Мы не на работу торопимся, — сказал Олег Олегович, — хотя я, можно сказать, артист, а он сестру ищет.
— Это ты-то артист? — хмыкнула тётка. — Ладно, пойду других обилечу, и, чтоб, когда вернусь, вас уже не было!
Тётка пошла по вагону. Я безропотен, я хотел было сойти на остановке, но Олег Олегович меня не пустил.
Кондукторша вернулась. Я смотрел на неё с тоской и с косой саженью, идти пешком не хотелось. Товарищ мой же, наоборот, будто бы преисполнился энтузиазмом. Или — нигилизмом, я точно не знаю.
— Вы ещё здесь, плесень? — спросила тётка. — Всё: пошла водителю говорить, чтоб транвай остановил.
— Да, я артист, я в кино снимаюсь, — горделиво заявил Олег Олегович. — Хотя и не народный артист и даже не заслуженный, врать не стану, а вот у товарища моего — нарост на голове неизвестного происхождения, одной почки нет, и ещё он сестру ищет — особенную женщину. А я ему помогаю.
— Если вы — дураки, — возразила кондукторша, — значит, у вас должны быть проездные специальные, для дураков.
— Это наше упущение, — признался Олег Олегович. — Проездных для дураков у нас нет.
— Вот, — сказала та, усаживаясь на своё кондукторское место. — А должны быть.
— В следующий раз будут непременно, — пообещал Олег Олегович.
— Посмотрим, — сказала ещё та.
Стало быть, из вагона нас пока не выкидывали. Тётка смотрела на нас с презрением. Остальные, впрочем, тоже. Я привык к тому, что на меня смотрят с презрением. Я бы и сам на себя смотрел так же. Презрения заслуживает всякий человек. Презрение — спутник человека, его провожатый, его заступник, его ментор, его доверенное лицо и даже душеприказчик после его (человека) жалкого конца. Захочешь славы, счастья, благоговения, трепета, пиетета, инцеста, стафилококка, глауберовой соли, так никогда не сыщешь оных, ни за что не обретёшь таковых, презрение же — всегда с тобой, как кожа твоя, как кишки, как нервы, как ежедневное бремя твоё, достояние и заплечный мешок.
— Так он, правда, что ль, сестру ищет? — спросила кондукторша, несколько угомонившись.
— Для того, можно сказать, и путь держим, — встряхнул подшлемником Олег Олегович, отчего из оного сызнова посыпались некоторые флюиды. — Для того бороздим просторы, топчем почву и нагибаем вёрсты.
— А где сестра-то? — полюбопытствовала тётка.
— По неподтверждённым данным, — словно отрапортовал Олег Олегович, — обитала в доме некоего Жмакина, художника, в его собственном, так сказать, доме, в населённом пункте по имени Бернгардовка.
— В Бернгардовке? — удивилась та. — А у меня вот тоже сестра была… пила-пила, до белой горячки, даже детей бросила, потом пропала, месяц искали и нашли мёртвую в Лихославле, под поезд попавшую… Чёрт её знает, как вообще туда угодила! У нас там нет никаких родственников.
— Моя сестра не такая, — недовольно возразил я.
— Ну да, сёстры, конечно, разные бывают, — уклончиво ответила кондукторша.
— Да, — сказал я.
За окном была всякая дрянь: лесопарк, высоковольтная линия, кладбище, деревянные дома, тоска оседлала окрестности, скука и однообразие. Потом началась эстакада, тут трамвай повернул, и стеклянный универмаг высунулся неподалеку. «Обратно мы тоже на твоей громыхалке поедем, тётенька!» — бодро пообещал Олег Олегович. «Очень вы мне нужны!» — ответила та, отвернувшись к окну, и мы вышли на трамвайном кольце.
Тут мы потоптались немного, походили кругами, потом решительно пошагали к железной дороге. Путей там сразу сгрудилось, наверное, с десяток, на одном застыл товарный состав — казалось, навсегда. Вдруг медленно проехала мимо тяжёлая электричка. Олег Олегович метнулся было к кассе, но махнул рукой, потом потащил меня перед носом у электрички. Электричка остановилась.
Мы должны были запрыгнуть на платформу и сесть на поезд. Но я оказался для того недостаточно ловок, да и Олег Олегович тоже недостаточно, тут электричка загудела, а машинист высунулся в окошко и выматерился на нас, электричка же медленно тронулась с места. Олег Олегович, схватив меня за рукав, потащил из-под её колёс. Но запнулся о рельс и рухнул на задницу, тут уже я потащил его. Электричка заскрежетала тормозами и приостановилась, с платформы на нас глядела всякая любопытная людская сволочь. Электричка снова стала набирать ход, кабина машиниста проехала мимо нас. Колёса были совсем близко, я хотел смеха ради засунуть ногу под одно из них. Вот машинист удивится, когда узнает, что отрезал кому-то ногу! Если уж у меня почка одна, так с чего бы вообще быть двум ногам?! Хотя нет, мне нельзя было остаться без ноги — я искал сестру, сестру же без ноги будет искать гораздо труднее. Оттого я и удержался. Олег Олегович лежал рядом со мной бледный. Быть может, и он думал о чём-то таком же.
Вот если б Олегу Олеговичу отрезало ногу, тогда не так страшно. Сестра-то моя, а не Олега Олеговича. Ему можно и без ноги.
Наконец, электричка, гремя колёсами, прошла мимо нас.
— Куда ты меня тащил? — спросил я.
— Это была последняя электричка, — сказал Олег Олегович. — Теперь у них перерыв — три часа.
— А, — сказал я.
Да, Олег Олегович, конечно, — гнида, подлец! Я теперь разом охладел к нему и никогда уже не потеплею. Это он проспал сегодня утром, а теперь у электричек оказался перерыв. Я ничего не знал ни про какие перерывы, но всё равно встал раньше Олега Олеговича.
Он пошёл куда-то, я поплёлся за ним. На небольшой площади, на которой стояли автобусы, он купил пиво в ларьке. Протянул сначала мне.
— Значит, у тебя были деньги? — бросил я.
— Немного, — ответил тот. — Но не мог же я оставить их в метро или в трамвае, сам понимаешь. Чтобы говорить со Жмакиным, нам надо будет купить ещё пива, а иначе разговор может и не получиться. Жмакин наверняка любит пиво. Все художники любят пиво.
Об этом я, положим, и сам думал. Но у меня денег не было, поэтому я просто подумал — и всё, а Олег Олегович вот распорядился… Впрочем, это его не извиняло.
— Это ты проспал, — сказал я. И выпил пива.
— Да, — согласился Олег Олегович, — проспал я.
— А Жмакин за это время может куда-нибудь уйти, — ожесточённо сказал я.
— Да, это возможно.
— Ты думаешь, художники теперь сидят дома и пишут свои дурацкие картины? — крикнул я.
— Нет, я так не думаю, — виновато сказал Олег Олегович.
— Художники теперь работают какими-нибудь слесарями, а потом приходят с работы и малюют свои картинки. Впрочем, я не знаю…
— Да, — сказал Олег Олегович.
— Я сам не знаю, откуда я что-то знаю. Ведь я практически ничего не помню. А то, что во мне, будто бы не моё. Я неожиданно начал себя чувствовать.
— Давай залезем на платформу, там посидим где-нибудь, а потом, перед электричкой, я схожу ещё за пивом, и мы поедем к Жмакину. И, если нужно будет его ждать, мы подождём. А пиво не станем пить до его прихода. И он нам расскажет о твоей сестре. Потому что он будет хотеть пиво, а у нас оно окажется, — сказал Олег Олегович.
На платформе, с двух концов проверяли билеты, потому нас бы туда не пустили. Но в отсутствие поезда можно было забраться на платформу где-нибудь посередине её. Если повезёт, конечно.
Мы шлялись по путям. Потом Олег Олегович улучил момент, и мы заскочили на платформу.
Народу на платформе было немного. Чего они ждали, не имею понятия. Должно быть, им тоже, как и нам, было пойти некуда. Но у них были билеты, у нас — нет!
Я на них не глядел. Я ни на кого не гляжу.
Наверное, у людей внутри пусто — у них на лицах не видно никакой мысли. Они ни о чём не думают, просто смотрят — и всё. Я тоже такой: просто смотрю и всё! И ещё они дышат, едят и спят. Я тоже, наверное, называюсь человеком. Хотя я бы себя так называть не стал. Дурацкое какое-то слово! А как бы стал себя называть — я не знаю. Надо подумать над этим!
Олег Олегович бубнил что-то про кино. Я не хотел про кино. На что мне кино Олега Олеговича?! Я хотел про сестру. Но не теперь. Не с этим человеком. А уж, пожалуй, лучше с самим собой. То есть, наедине. Но наедине не получалось: рядом был Олег Олегович, и ещё ходили поезда.
Товарняки. В город шли гружёные, обратно — порожние. Олег Олегович сказал мне, в какой стороне город, сам бы я не сообразил. Этот город — настоящая прорва: в него везут целыми составами, а ему всё мало. Человеки потребляют, и города потребляют, города там, где много человеков.
Наверное, я оттого и люблю железную дорогу, что она заставляет меня думать о человеках, тяготиться человеками, презирать их, отказываться от их угрюмого прозябания. А человеки прозябают. Это я знаю точно. Это единственное, что я знаю.
Мы сидели на краю платформы, лицом в сторону путей, свесив ноги вниз. Пили пиво украдкой. Открыто здесь пить пиво нельзя.
Иногда проходил поезд и не останавливался, тогда приходилось вставать, убирать ноги. Чтобы их не отрезало. Ещё, бывало, подходил какой-нибудь дурак из тех, что проверяют билеты в конце платформы, и делал нам замечание. Тогда мы тоже вставали. Тот отходил — мы снова садились. Но билеты с нас никто не спрашивал.
Дураки, как можно с нас билеты не спрашивать?! Я бы непременно спросил с нас билеты! Я бы даже по лицам понял, что у нас нет билетов. Вернее, по мордам. Ладно, так и быть, по физиономиям.
Понял бы точно! Понимать, на самом деле, не так уж и сложно! Нужно просто быть внимательным — и ничего больше! Да.
Удав догоняет собаку
Я люблю железные дороги. Но не люблю людей, на них работающих. Если железные дороги и хороши, то люди их портят. Люди всё портят.
Электричка, на которой поехали мы с Олегом Олеговичем, подошла почти беззвучно, вкрадчиво, подло, на малой скорости. Мы ввалились в тамбур вместе со всем поднабравшимся народцем, и почти сразу электричка тронулась.
Кажется, даже сесть успели не все.
Электрички людишек не ждут. Им главное ехать, а не людишек везти.
Далеко ли нам ехать, или не очень — я не знал. Кажется, не знал этого и Олег Олегович.
Он спросил у кого-то из наших соседей, сколько остановок нам ехать до Бернгардовки. Тот стал считать на пальцах, потом сбился, стал считать сызнова, сбился опять, замолчал, затем подумал и сказал, что, кажется, три. На том мы и успокоились.
Три — не семь и не пятнадцать. Три можно и потерпеть.
За окном были поля и перелесок, но прежде полей и перелесков оказались толстые столбы, и автострады над головой. Тянувшиеся и в ту, и в другую сторону. То есть, пересекавшиеся. Там мчалось множество автомобилей, от автомобилей исходил постоянный гул. Неумолчный, безрадостный. Потом были домишки. Куцые, петушьи, старушечьи, убогие.
Не хотелось смотреть ни в окно, ни внутрь вагона. У меня голова разболелась от того, что снаружи, и от того, что здесь, в вагоне, поблизости. У меня часто болит голова от обыденного, от человеческого.
Первая остановка нагнала на меня тоску, и я стал шмыгать носом. От этой самой тоски стал, разумеется, шмыгать, отчего ж ещё?
Олег Олегович прижимал к груди бутыль с пивом в мешке, которую он взял для Жмакина. На Олега Олеговича я не глядел. О Жмакине я не думал.
Потом мы ехали, и о тоске своей я вскоре забыл.
Я думал о сестре. Но как-то так неопределённо, рассеянно, сбивчиво. Не всегда удаётся определённо думать о сестре.
Хотя о сестре надо, конечно, думать определённо.
Вторая остановка меня разозлила. Вернее, я разозлился на себя. Неужто я такой растяпа и увалень, что не только не могу отыскать сестру, но даже и толком подумать о ней, сказал я. Думать о сестре надо ещё тихо, точно, глубоко, сосредоточенно, скрупулёзно и эквивалентно, у меня же не выходило ничего подобного.
Едва электричка снова тронулась, в вагон вошли контролёры. Две старые грымзы, бесформенные и бесполезные. Безнадёжные и неопределённые. Олег Олегович кукарекнул. Я удивился и посмотрел на него.
Другие тоже удивились и посмотрели на Олега Олеговича. И грымзы тоже на него посмотрели.
Олег Олегович снова кукарекнул. Я двинул его в бок локтем. Чтобы перестал. Прежде я не слышал, чтобы он кукарекал. Может, он петух, а не Олег Олегович?
Грымзы неумолимо приближались. За окном было кладбище. Я снова затосковал. Но теперь уже носом не шмыгал. Как на той, на первой остановке. Значит, нас снова теперь будут выкидывать, подумал я. Идти пешком по шпалам и по насыпи я не хотел. Здесь уж точно нас собьёт поезд.
— Ваш билет, — сказала грымза Олегу Олеговичу.
Тот ответствовал ей кочетом. Молоденьким, дерзким, несмышлёным ещё, голосистым. Так мне почудилось.
— Гражданин, хватит придуриваться! Билет покажите! — строго сказала грымза.
Олег Олегович прижал пиво поплотнее к груди и кукарекнул на весь вагон.
— А у вас что? — спросила грымза уже у меня.
Я заколебался. То ли мне кукарекнуть вслед за Олегом Олеговичем, то ли сразу во всём признаться и, может быть, на всякий случай, сказать про сестру. Но новый крик кочета опередил меня.
Грымза махнула рукой и пошла дальше по вагону.
Олег Олегович же потащил меня к выходу. В тамбуре он кукарекнул ещё, но уже приглушённо, без куража, без веры в предназначение. Словом, некачественно кукарекнул. Тут поезд остановился, мы вывалились на платформу.
— Куда? — спросил я.
— Бернгардовка, — ответил мой провожатый.
— А, — сказал я.
— Тебе понравилось, как я кукарекал? — спросил Олег Олегович. — Правда, я отличный артист?
— Нет, — сказал я. — Мне было стыдно за тебя.
— Зато мы сэкономили деньги.
— Это не цель, — сказал я.
— Что — цель? — спросил Олег Олегович.
— Отыскать сестру, — сказал я.
— Да, — сказал Олег Олегович. — Верно.
Бернгардовка мне не понравилась. Она была вся в подлых соснах, и дома стояли повиднее, чем прежде. Стало быть, сволочь в них жила побогаче. Неужто Жмакин живёт в одном из этих домов? А сестра? Что общего у неё может быть со Жмакиным? Нет-нет, в самой мысли о какой-то меж ними связи содержится нечто извращённое, кощунственное, недопустимое.
Олег Олегович временами отходил от меня, чтобы расспрашивать всяких встречных подлецов. Он интересовался дорогой. Адрес он знал, дорогу же — нет!
Да и существует ли он вообще — дом Жмакина? Нужен ли этому миру дом Жмакина (не говоря уж о самом Жмакине)? Не способен ли этот мир вовсе обойтись без дома Жмакина? Да, это вопрос! Я бы лично без дома Жмакина обошёлся.
Но то — я, а то — мир! Никакого сравнения!
Никого другого, кроме старичков со старушками, нам не попадалось. Стало быть, следовало пока сосуществовать с одним этим ветхим материалом.
— Далеко ещё? — недовольно спросил я, когда Олег Олегович возвратился после опроса очередной старой кошёлки.
— Нет-нет, — отвечал тот. — Уже почти пришли.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.