18+
Артикль №5

Объем: 456 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ПРОЗА

Марк Зайчик

Случай у ресторана «Хабанеро»

Ненормальная всегда сердитая баба из 7-й квартиры встретилась с ним взглядом, когда он спускался вниз со своего пятого этажа. Она поправила свои круглые очки без оправы тонким указательным пальцем и, сердито фыркнув, захлопнула входную не дрогнувшую дверь. Эта дверь выдерживала и не такое.

Каждый день эта баба, ласково курлыча, кормила окрестных кошек, ближе к ночи, выходя к ним на улицу с пластиковой тяжеленной сумкой, наполненной сухим кормом и Бог знает, чем еще, никогда Креш не мог понять что это. И мяукающее, шипящее темное стадо кошек с поднятыми хвостами, повторяя ее легкие шаги, устремлялось в глубину автостоянки, которая к счастью была заасфальтирована и хорошо отмывалась из шланга домкома от последствий переедания.

Креш двумя движениями все еще гибких рук отстегнул от столба свой самокат с мотором и неудобным сидением, неболь-шое совершенное изделие, и бесшумно и хищно покатил по асфальту к главной городской магистрали, названной именем поэта, рожденного в Малаге и умершего в Валенсии. Он освещал себе путь резким и узким желто-зеленым лучом из фары на прямом руле, изготовленном из модного алюминиевого сплава. Карбоновый руль может и легче, но дороже и для самоката в такую цену не подходит. Луч этот был иссечен крупными каплями дождя, вдруг рухнувшего два дня назад на побережье Средиземного моря. Креш ехал на работу в ресторан, где каждый вечер готовил дивные супы по собственным рецептам. Популярный ресторан этот держал армейский друг Креша, оттянувший с ним почти всю лямку действительной службы: 24 месяца из 36 положенных. Креша списали оттуда с необъяснимой армейской формулировкой «за психологическую несовместимость с действительностью», а друг и напарник все вынес, терпеливый не брезгливый мужик с жестким сердцем, с прозрачными глазами. Он отслужил четыре года сверх положенного срока, получил два знака доблести, два ранения, одно очень тяжелое во время мрачной заварухи на чужой территории, изуродованную левую руку, нервный тик левой стороны лица и приличную пожизненную пенсию по инвалидности.

Он долго думал, чем заняться на гражданке. Он был из зажиточного дома. Зажиточного, но не более того. Потом он не вдруг открыл на 5, не прочных столов ресторанчик, который неожиданно в этом бесконечном царстве тель-авивского питания имел успех. Он прикупил соседнее помещение, сделал ремонт и в заведении на 43 стола дело пошло под гром фанфар и колоколов. Он и сам любил хорошо пожрать, был доброжелателен, не озлобился после ран и службы, не остекленел, как это произошло с некоторыми. Накормить других людей ему было в кайф, он вообще был кайфовый человек. Его звали Коган. Таль Коган, для справки. Уже таких фамилий мало в Израиле сегодня, все хотят быть просто Коенами, меняют буквы и имена. С известной стыдливостью, с оглядкой, но меняют, время почему-то требует от людей других звучаний имен собственных, эпоха такая — эпоха смены имен.

У Креша имя было совсем другое. Просто в школе он однажды в классе 5 что ли, заступился за новенького «русского», смешного сероглазого мальчика в теплой рубашке с длинными рукавами. Того дразнили и обижали, он надувался, обижался так, что краснели уши и щеки, на переменах стыкался во дворе, но шансов у него не было — все были против, ржали и ставили ему подножки и спрашивали про валенки. Так и говорили «валенки Ивана», хотя звали паренька совсем иначе, его звали еще более странно Глебом. И вот Арье, так звали Креша, подрался с двумя одноклассниками, которые изгалялись над этим самым Глебом больше всего. Ему это не нравилось, когда все против одного. Он занимался дзю-до и старался не причинить им вреда. Одна девочка, которая ему нравилась, надула свежие полные губы, которые сводили Креша с ума, и отвернулась от него, кажется, осудила. Но сейчас ему было все равно, иногда, думая о правоте, он терял ощущение реальности происходящего. Мальчиков этих, удивленных от вмешательства «своего», он победил, предупредив, чтобы больше этого Глеба не трогали. Взял с них слово, которое они произнесли нехотя. Глеб, полуотвернувшись, благодарно пожал ему руку. На другой день Глеб на перемене опять подошел к нему и сказал, что теперь Арье «Кореш». Так Арье стал Крешем, кажется, навсегда. Креш говорили в школе, Кореш сказать было невозможно и непривычно.

Та девочка, которая ему нравилась, перешла в другую школу, родители переехали в другой район или разошлись, что ли. Неизвестно. Глеб потом Крешу говорил, что встретил ее случайно в кино, назвал «сладкой сучкой», не объясняя. Он был развит не по годам этот Глеб, учил испанский дома с учителем, знал про сурового мистика Вагнера, почитал Пазолини, поклонялся Ницше. И вообще. Мать его была психиатром, женщина с жуткими глазами, Креш однажды увидел ее и испугался, маленький был, несмышленый, но с интуицией.

Креш слышал, что сейчас Глеб зарабатывал на хлеб насущный, считая чужие деньги в Рабочем банке. Здесь неподалеку, но никак было до него Крешу не добраться. Да и не очень-то и хотелось.

В черной, как бы лаковой луже у пешеходной дорожки отражался качавшийся фонарь, висевший возле светофора над дорогой. Машины двигались нервозно из-за мокрого асфальта дороги. Из окна, проехавшей совсем рядом с Крешем «тойоты» вылетел окурок и упал за его спиной оземь. Народ ехал гулять, выпивать и ужинать, время активного отдыха и насыщения. Тугая девка в широкой короткой юбке прошла мимо Креша, ожидавшего зеленый свет, с презрительным и надменным видом. Плоское желтое в свете вечера лицо ее без морщин и краски демонстрировало независимость и превосходство. Креш знал, чего стоило все это выражение женского лица, и не повернул головы вслед ее подвижным ягодицам и нежной спине. Он знал про женщин кое-что секретное, им самим неизвестное. Бежево-розовая полная нога девки стоила внимания и более того. Но проехали, Креш ее уже пропустил, забыл. Женщина Креша была в библиотеке, он в этом и в ней был уверен. Никакие подозрения по поводу женщины его не посещали. Он был спокоен и тих, ехал на любимую работу к своей замоченной раньше чечевице, порубленным, отмытым и вычищенным помощником бычьим хвостам, сирийской фасоли, марсельскому рыбному супу, к рукастому подручному, по имени Рами, которого Креш в полголоса, так как он обижался на европейские имена, называл Рахмонес, к негромким звукам блюза из зала и так далее.

В ресторан он зашел с заднего хода, пройдя по диагонали через дворик с мусорными ящиками и котами по углам. Самокат пристегнул к столбу возле внимательного охранника Семена у главного входа. Семен этот, по слухам, был офицером русской полиции, так называемого ОМОНа или АМАНа, как называли его с веселым почтением и Таль и Креш, которые сами служили когда-то в этом самом израильском АМАНе, что совсем не то же, что ОМОН, ничего схожего, только согласные буквы повторяются. Но службу Сема нес справно, ни с кем не конфликтовал, Таля почитал, Креша уважал, на людей смотрел снисходительно, он знал про них непозволительно много. По почкам никого не бил, и не думал даже, зачем, когда и так можно, по-человечески, завести руку за спину и нагнуть к земле по мере надобности. Но надобности и не было. С ним не связывались даже самые крутые шпанюги: во первых от него исходила волна жестокого, уверенного и цепкого дяди, от которого не отцепиться ни за что — неизлечимая хватка русских милиционеров, во-вторых, за ним был Таль, человек взрывной, не думающий о правилах и очень опасный, несмотря на фамилию, как у большого неисправимого хнуна, ну, и потом заторможенный, как бы скованный, Креш, с которым никто и никогда не цеплялся после известного случая, потому что себе дороже. Все здесь близко, все известно про всех, кроме того, что неизвестно. В общем, та еще была «тройка убийц в белых халатах», как с удовольствием говорил Сема, медленно выпивая из тяжелого тайваньского стакана белого паскудства, как он называл его сам, по окончании напряженного рабочего дня. Исключительно шведской водкой баловал его Таль, что говорить. И хоть можно было иногда здесь присесть на службе, не то, что на родине, все стоя и всухомятку, не в коня корм, бегом к язве. А уже ведь и не молод.

Домой Сема шел пешком, ему было недалеко, с удовольствием вдыхая свежий и душный запах, исходивший от мокрых кустов мирта. По правую руку была автостоянка, где работал его знакомый еще по Союзу, но которого Таль не взял к себе, по неясным причинам, не пришелся. Проницательности Таля Сема удивлялся, потому что знакомый этот был с гнильцой. У Семы не спрашивали, но гниль от этого никуда не делась, человек был так себе, хотя на вид бравый, крепкий, справный. Но нервный Таль этот видел все насквозь.

Сема был старше ребят лет на 15, ему казалось, что на все 50. Он был неправ, потому что парни эти видали большие виды, и кое-что пережили, что и пережить невозможно, год их жизни на службе можно было засчитать за три вполне. Сема об этом догадывался, но все равно считал, что уж он-то видел и знает все. Их чужая жизнь в ласковых тропиках виделась ему как аперитив к настоящей его жизни в тьмутаракани и холоде. Что делать, когда русские всегда считают себя самыми-самыми, не без справедливости. Часто оплачивают эту свою азиатскую уверенность сверх цены. Сема знал, что он несовершенный человек, относился к этому как к милому, неизлечимому недостатку.

Рами все приготовил к приходу мастера, каковым считал Креша. Все было вымочено, отчищено, нарезано, сложено: картошечка, лучок, чечевица, порубленные на куски хвосты, мелкая белая фасоль, головы морской и речной рыбы. А также морковь, корешки, томатная паста, помидоры без кожицы, лавровый лист, все предусмотрено, все учтено. Все-все. Только приложи руку, Креш, и все будет. Белоснежный передник и накрахмаленный колпак на вешалке, сверкающие ножи всех размеров и видов прикреплены к длинному магниту, специи в закрытых коробочках, японская чернейшая соя необыкновенной силы в широкой бутылке… Шеф-повар ресторана был, конечно, настроен к Крешу враждебно и иронически, но Таль все пресек. Таля боялись и его решения не обсуждались, Креш был неприкасаем в этом месте.

Выгнали Креша из части за неделю до окончания всего 24-месячного курса подготовки. Все он прошел. Уже и специализация была. С некоего этапа они проходили узкую армейскую специализацию: снайперы, подрывники, снэплингисты и так далее. Но здесь было ориентирование на местности, которое Креш очень любил, он же не знал, что будет так, относился ко всему как к игре, он вообще был игровой человек. А какая это игра, дурацкие упражнения в темноте с собачьей кровью и чужой смертью. Бежали ночью в парах. Напарником Креша был Таль, которого ребята из их группы иногда называли Куга, производное от фамилии. Было не жарко и не холодно, самая та погода. Креш на почти вертикальном подъеме от гудевшего черного моря, карабкаясь по крепкому насту дюны наверх, вспомнил барышню, дежурившую вчера на складе, где они получали часть инвентаря. Такая серьезная, со свободной грудью, складная, ходила, как пела, все выдала Крешу и наклонилась вперед с вопросом: «Что-то еще?» «Эх, — засмеялся он, — эх, может послезавтра?» «Конечно, послезавтра», — отозвалась она, быстро улыбнувшись, сверкнув мелкими зубами в тени полок и стен. «Эх», — сказал Креш и ушел. Кабы знать. Еще дожить надо до послезавтра. На стенах склада не было никаких плакатов, графиков дежурств и прочей стандартной бодяги, деловой старшина Шлейме-Залман, ответственный за оружейную и снаряжение, этого не любил. У девушки, которая ему выдавала добро, на столе стоял календарик с цветной и густой картинкой осени, над которой стояла блеклая надпись НОЯБРЬ. В ноябре было дело.

Когда наконец взобрались наверх, Таль тянул Креша, хватаясь другой рукой за жесткие кусты на склоне, было еще очень темно. Креш знал, что там должна быть небольшая рощица, где нужно было забрать документы у раненого солдата, его не трогать, добежать до стрельбища, отстреляться и все. Быстрым шагом они зашли в рощу. Под второй по счету иерусалимской елью лежал мертвый человек. Таль включил мощный фонарик на своей каске. Концентрированный луч осветил мертвое щетинистое лицо, мокрую военную форму, застегнутый бронежилет и кроваво-сиреневое дымящееся месиво внутренностей на животе. Нос и глаза у парня отсутствовали, залитые кровью и мелкими осколками костей. Документы должен был искать Креш. Таль отодвинул его в сторону и начал деловито нащупывать липучки, застегивавшие бронежилет. «Что он там держит в пальцах? Желчный пузырь, нет? Да, желчный пузырь», подумал Креш.

Он отошел на три шага, после бессмысленного наблюдения за руками Таля, и выблевал, упираясь лбом в холодный ствол дерева, все, что в нем было. Всю суть и вторичную субстанцию своего желудка, все-все. Неожиданно много в нем было всего, хотя ели они совсем немного за последние часы. «Забросай песком блевотину», сказал Таль, не прекращая обыскивать труп мокрыми руками. Креш вытер лицо рукой, выпил воды из литровой пластиковой фляги и тщательно нагреб ногой песка на свою блевотину. Потом он нашел сухой куст и бросил его на все сверху, он знал, что могут быть последствия у этого. Таль уже нашел нужный документ, снял дискет с шеи мертвеца и они двинулись дальше. Уже начало светать за эти минуты. Креш ничего не чувствовал особенного. Отстрелялись они после второго подъема на холм хорошо. Потом они медленно разделись, скинув с себя обмундирование, отставив в угол каски, автоматы, 40-сантиметровые с зазубринами ножи в кожаных ножнах, подсумки на липучках, аккуратно сняли свои странные башмаки со сплошной подошвой без каблука и рисунка, перебежали по холодку из раздевалки, нырнули в душевую и повернули ручки воды до отказа. Яростно и счастливо они помылись в душе в палатке за забором, сладко вдыхая свежий запах хвойного шампуня, смешивавшийся с запахом нагретой хвои редких деревьев вокруг крашеного штабного сарая с небольшим нарядным окошком. Зеленого цвета мыло тоже было хвойное у них, армия отдавала в этот день хвоей. Потом они пошли спать. Без снов, во всяком случае, Креш снов не видел.

Когда проснулись через три часа, их позвали к начальству. Один из двоих был их друг, командир группы, а другой полузнакомый жилистый майор в аккуратной гимнастерке-распашонке, старший. Майор сказал Крешу, глядя ему в глаза, что его отчислили. Не отчисляют, а отчислили, мол, говорить нечего. Никого не было вблизи, когда Креш выблевал свою душу минувшей ночью, Таль сказать не мог, это была не его, как бы скажем, поэтика. Значит высмотрели и решили выгнать, так как не доложился сразу, дал слабину. Армия есть армия, упертая организация, с которой трудно сладить. Командир группы, человек с проблемой в произношении букв эр и эл, ничего не сказал, смотрел в стол, рука у него была как сковорода у Крешиной тетки, такое чугунное изделие, произведенное в белорусской деревне, весом килограмма на полтора. Сейчас этому славному мужику было не по себе, так показалось Крешу. Ему был 21 год без двух месяцев, а казалось, как совсем старику, что жизнь прошла и закончилась. Он был расстроен так, что желтого цвета стены в комнате плыли от него в неизвестную бездонную пустоту. Командир группы пожал ему руку, не он правил здесь бал. Зазвонил телефон, майор положил руку на трубку, но не снял ее, ждал, когда Креш выйдет вон.

С Талем он простился наскоро, пожал руку и ушел, без лишних разговоров и обсуждений, не думая, что увидит его через 5 лет, да и то случайно, на углу улиц Арлозоров и Ремез в Тель-Авиве, неподалеку от конструктивно неловкого здания профсоюзов и скучной стены Рабочего банка. Таль, которого все ребята звали «белокурой бестией» за ржаного цвета волосы и пронзительно синие глаза, деревенский бес, был сентиментален и холоден. Он, конечно, пошел тогда говорить за друга, но его отослали, сказав, что «приказы не обсуждаются». «Кто сказал так?» — кричал Таль. «Остынь, уходи, нарвешься», — сказал Талю командир их группы не без досады. Так все и закончилось. На обратном пути Креш, дрожавший от бешенства, заехал на базу, обжитое за два года место, и зашел в оружейную. Хотел погрызть чужого тела, задохнуться от мяса. Позавчерашней ласковой, податливой, как он правильно посчитал, солдатки не было, за столом сидел сутуловатый парень в грубом резиновом фартуке и возился с русским автоматом, здесь это оружие ценилось за безотказность, ну и из сентиментальных чувств, конечно, люди их военной профессии все больше сентиментальны и чувствительны. Не все, конечно, но многие.

Креш вышел на двор курнуть, потому что на кухне было жарковато со всеми этими надраенными Рахмонесом до блеска кастрюлями с супами, наполнениями, соусами и запахами. Из темноты к нему осторожно вышел рослый мужчина, на свету лампы над дверью Креш отметил мощные ключицы, длинные руки, расслабленное скуластое лицо, неуверенные сиреневые глаза и футболку с нарисованной ракеткой для настольного тенниса. Внешность у мужика была выигрышная, несмотря ни на что. Ситуация была для него заведомо проигрышная.

«Мир тебе, мужик. Можно тебя на минуту? Работы у тебя нет?» — спросил мужчина. Слова его звучали вопросительно без просьб, подлаживания и слащавости. Это понравилось Крешу, он не любил, как и многие люди его поколения, просьб. Никто ничего не даст, если просить, лучше отнять или отойти ни с чем.

«Извини, брат, — сказал Креш, — я понимаю, что ты насчет работы, у меня нет для тебя работы. Ты вообще откуда?» — сказал Креш.

«Я из Шхема, у меня ребенок здесь у вас в больнице тут, слава богу, взяли и лечат, а я вот пробрался побыть с ним, только не пускают, строгие, заразы» — рассказал человек из Шхема без особого выражения. «А что ребенок-то? Лечат?» «Слава Богу, стараются, кажется, помогает. Я молюсь, вся семья моя молится, братья, жена» — сказал мужик.

«Ты сколько времени здесь?» «Да уж третий день, ночую на пляже, вот работу ищу, к мальчику меня не пускают, гады, хотя охрана там из собратьев моих, но они строгие и ни в какую, за место, наверное, боятся, чего же еще».

«Так ты без разрешения? Погоди», — сказал Креш. Он сходил в кухню и в подсобке, где оставлял куртку и сумку, взял из кармана 200 шекелей. Креш вернулся и отдал деньги мужику из Шхема вместе с хлебной лепешкой, в которую сунул кусок отварного мяса и соленый огурец.

«Давай, мужик, порубай немного», — сказал Креш. Человек взял деньги и хлеб достаточно быстро. Но осторожность в нем ощущалась. «Давай, бери, все не кошерно», — сказал Креш без улыбки, он хотел все это сгладить как-то, заиграть. «Спасибо, спасибо, ты не думай, вот мой документ, еще с тех пор, когда у меня было разрешение на работу», — быстро заговорил араб. Он раскрыл перед Крешем паспорт в пластиковой обложке, держа его в дрогнувшей рабочей руке. Креш в полутьме запомнил все данные этого человека с одного взгляда, когда-то его этому хорошенько учили. «Я тебя найду, давай, Ахмед, давай, — сказал Креш, — не надо благодарностей». «У меня мобильник есть, брат подарил, щедрый человек, всему меня учит, не бойся, говорит, не надейся, не проси, очень умный и правильный человек. Сейчас ведь праздник у вас, территории закрыли, потому я вот так и такой», — объяснил Ахмед и ушел. Проходя мимо главного входа, он съежился, постарался уменьшиться в размерах, но омоновцев бывших не бывает, ведь так?!

Семен, как говорили когда-то, сфотографировал мужика и отложил фото в близком и доступном для себя месте. Всю эту братию Семен вычислял мгновенно и гонял их нещадно, как его наставлял Таль. «За что деньги платят служивому? — спрашивал Семен себя и отвечал себе. — За службу». И поощрительно добавлял очень довольный: «Правильно, молодец капитан». Ахмед исчез за углом, провожаемый подозрительным осязаемым азиатским взглядом Семена.

Таль их терпеть не мог после своего ужасного ранения в Ливане, просто терял рассудок при одном виде этих людей. Никто из них у него в ресторане не работал ни в каком качестве. Даже замечательных блюд их кухни в его меню не было. Таль, человек добрый и сентиментальный, который мог отдать рубашку постороннему, менялся в лице при виде этих людей. Их имен он не произносил, не мог слышать даже. «Тарантулы, б-ядь, скорпионы», та ситуация, при которой он был ранен, а друзья его погибли бесследно, по его мнению, оправдывала такое мнение. Креш же был далек от национальных и политических проблем, но все, по его мнению, понимал. На мякине его было не провести. Мясо он ел, конечно, хотя предпочитал овощной или чечевичный суп, обходясь без второго, не любил перегружаться, потому что мешало думать и учиться. Да и денег особых у него не было, так, на жизнь, пропитание и все. Вот женщина его была склонна к вегетарианской пище, но пока все-таки ела и копченую гусятину, и котлетки, и рагу, и телячий нежный супчик с зеленью и морковью, и все-все, что приносил Креш домой и скармливал ей с ложки, он ее обожал. А ей казалось все это великолепие какого-то бумажного вкуса, но она ела, потому что не хотела Креша огорчать. Мясо и рыба вызывали у нее отвращение, но любовь к нему была сильнее ненависти к такой пище.

Одна история буквально убедила Креша в том, что его друг не в полном порядке. Они ехали вместе в машине по 4-му шоссе в хозяйство, где Таль закупал двухмесячных цыплят. В дороге их два или три раза подрезала без надобности машина с пятерыми самаритянами, как их называл Таль, физически не в состоянии произнести более точное слово. На третий раз Таль, водивший машину после армейского курса виртуозно, перекрыл им дорогу. Все остановились. Пятеро мужчин, крепких, молодых, здоровых, стройных, с раздраженными, бешено веселыми лицами продвинутых феллахов вышли им навстречу. «Сиди здесь, я сам», сказал Таль и выскочил наружу. На счастье Креш не послушал друга и вышел вместе с ним, иначе неизвестно чем бы все кончилось. Потому что через минуту шофер земляков лежал лицом на капоте своей бордовой машины, а Таль держал у его виска парабеллум стального цвета 9 мм калибра и тихим голосом спрашивал его: «Ты кто, грязь, ты кто такой? Я тебя сейчас смешаю с этой землей и друганов твоих, сделаю вас всех охрой и глиной, ты меня понял?» Несчастный ничего не понял, откуда это на него упало, он мычал, нос его был размазан по капоту, он все понял. Если бы Креш не оттащил своего друга, обхватив двумя руками за натянутое тело, то все кончилось бы ужасно. Таль отмахивался, но Креша учили там же и тому, что и Таля. По дороге мимо остальных четырех, в ужасе застывших с отставленными челюстями, Таль изловчился и разбил рукояткой стекло шофера. Но это уже были мелочи. Псевдосамаритяне, псевдо, потому что настоящие самаритяне смирные мягкие рыжие люди не без тяжелых комплексов, погрузились и так же молча умчались в свою деревню, Креш держал Таля руками и пытался успокоить. У парня стучали зубы и он держался за руль белыми от усилия руками.

Придя домой, Креш включил компьютер. Женщина его спала в смежной комнате, всего у них было полторы комнаты на двоих, вполне хватало. Креш связался с приятелем, который был в теме. Они служили с ним вместе, Креш подался после своей неудачной армии в повара и студенты, а этот устроился в «контору», как говорится. Иногда он приходил к ним в ресторан, хлебал крепкий супчик, выпивал полбокала «Хеннеси», жевал лимон с грецкими орехами, так нужно было пить этот коньяк по его словам, он это знал наверняка, расслаблялся. Таль выходил поздороваться, он людей этой профессии не слишком жаловал, но чтил. Пожав ему руку, не сказав ни слова, Таль уходил к себе в кабинетик, думать о будущем и настоящем, читать Тацита. Вот такое: «И всё же я не пожалею труда для написания сочинения, в котором пусть неискусным и необработанным языком — расскажу о былом нашем рабстве и о нынешнем благоденствии. А тем временем эта книга, задуманная как воздаяние должного памяти моего тестя Агриколы, будет принята с одобрением или, во всяком случае, снисходительно; ведь она — дань сыновней любви».


Однажды Креш, заглянувший к нему за чем-то, застал Таля за чтением. Тот смешался, что само по себе было невероятно, захлопнул книгу и положил ее в стол. «Вот видишь, старею, наверное», — пробормотал этот парень, заметно покраснев. «Думаю, может быть, откроем монгольский ресторан, а, Крешуня?!» Креш смутился не меньше его. Кстати, он был после армии полтора месяца в Монголии, которая его потрясла простором, мясом, чаем, людьми, девушками, ночными танцами в Улан-Баторе, да мало ли чем может потрясти Монголия молодого еврейского путешественника. Слово «мясо» повергло Креша в почти грешные мысли об этом предмете. Как Креш понимал, Таль не мог простить той коварной и страшной засады в Ливане всей ихней нации, и не прощал.

Было 2 часа ночи, накрапывал мелкий дождь. Креш знал, что это как раз самое время для разговоров, общения, вопросов и ответов. Креш безоглядно посмотрел на свою спящую женщину, не удержался и осторожно поцеловал ее: он мог все что угодно сделать для ее счастья. В любой момент. Не думал о равноценности ее чувства, это не занимало его нисколько.

Креш записал по памяти все данные Ахмеда из его документа и послал на электронный адрес своего приятеля. После этого он позвонил ему и сказал: «Привет, Аси, не мешаю? Я в порядке, просьба к тебе, погляди данные на парня, выслал тебе на адрес все, что знал. Ок, спасибо тебе, жду». Креш посмотрел в окно на небо, которое было мрачно и не обещало доброго дня завтра. «Прямая дорога в вечность», — подумал он, увидев некую звездную дорогу шириной в восьмирядное шоссе к задымленной в эту ночь луне. Он вообще был поэтический малый с трезвой склонностью в романтизм. Это не раз с удивлением и известным восторгом, связанным с ее пылкими чувствами, отмечала его скромная, добрая и тихая женщина. Она недостаточно ценила свою красоту, доброту и сексуальность, которые были просто замечательными у нее, носила какие-то балахоны, туфли без каблука и закрытые блузки ужасного цвета. Но Креш-то все видел, несмотря на ее усилия. Обожал. Без одежды в постели или пешими прогулками по квартире по утрам эта женщина была неотразима.

Телефон зазвонил через пять минут ровно. «Слушай, — сказал Крешу приятель, — парень этот чист, на нем ничего нет, родители и жена чисты. Ребенок лечится в нашей больнице, с разрешения властей. Онкология. Диагноз мальчика нужен? Все молятся и работают, зарабатывают, нормативные люди. Есть старший брат, теоретик исламизма, настоящий убийца, осужденный на 24 года за покушение с тяжелым ранением, обменен год назад в очередной сделке по обмену. Вернулся домой два месяца назад, приехав из Турции после оговоренного отстоя. Подписал бумагу об отказе от террора, очень опасен, согласно нашей оценке. Тот еще тип, конечно. Влияет на окружающих и близких. Знать ничего нельзя, живет в доме отца вместе с семьей твоего Ахмеда. Да? Ему дают стипендию друзья по идее… Вполне приличную стипендию, может уже пожениться. Влиятелен, но я это уже тебе говорил. Ты все записал? Тогда счастливо, береги себя, старый». «Я твой должник, диагноз не нужен», — сказал ему вслед Креш.

Дождь все не переставал. Полицейские остановили свою патрульную машину у увитого виноградом входа в закрытый сейчас ресторан, работавший по доступным ценам в сфере местной и восточной кухни. Креш явно видел сверху, как они, сняв фуражки и уложив их под ветровое стекло, энергично жевали тяжелыми челюстями свои бутерброды с фабричными сочными котлетами, которые они прикупили неподалеку в круглосуточном заведении с фирменным знаком мирового лидера с красно-желтым знаком М. над зданием.

«Значит, мобильник ему подарил брат, так. Что же ты, Ахмед?! Интуиция меня подводит уже», — подумал Креш. Можно было подумать, что эта самая интуиция его не подводила прежде. Да всегда, ну, почти всегда. Сейчас еще ничего особенного не произошло, тревожиться Крешу было нечего. Но кошки на душе скребли отчего-то. Полицейские еще не уехали, о чем-то говорили, откинувшись на сиденьях. Креш пошел спать, погода располагала. Грудь его женщины была прохладна и весома, как и всегда. Губы у нее были клейкие, набухшие, мягкие. Большое удовольствие и счастье заключается в расклеивании таких губ, проникновение в них, внедрение, вживание, замирание.

Машина полицейских на улице пришла в движение. Дежурный коротко сказал по связи, они услышали. Мужчины быстро вытерли ладонями рты, собрались, пристегнулись и, посерьезнев, сжав лица, рванули с места, включив сирену. Они понеслись по улице в северном направлении, разбрызгивая мелкие лужицы на новеньком асфальте, о котором позаботилась деловая местная мэрия, лучшая, по настойчивым слухам, на всем восточном побережье Средиземноморья. А это, к вашему сведению, самый однообразный берег с синим, бесконечно глубоким морем от Турции до Марокко, который включает в себя Газу и Египет с роскошным Синаем, великолепной Александрией и несчастную на этот час Сирию со стандартной русской военно-морской базой, любимой режимом алавитов, в городе Тартус. Или как его называли крестоносцы Антартус. На базе этой постоянно служили 50 русских загорелых и веселых моряков, находящихся в заграничной командировке по обеспечению процесса восстановления империи, которой их родина не переставала быть ни на минуту, чтобы не говорили ее недруги. А также богатый остров Кипр, который попал в этот список исключительно по протекции. За него просили наверху.

Утром Креш вскочил очень рано, как в армии, ни к доброму дню быть помянута. Армию, родную оборонительную организацию, о которой когда-то мечтал как о женщине, которой добивался как последней любви, он терпеть не мог, не скрывал этого, всегда намертво замолкая при одном упоминании кем-либо этого слова. Вот что бог может сделать. Женщина Креша понимающе брала его за руку и укладывала ее в такие мгновения, да и в другие тоже, себе на живот, который снимал с него нервное напряжение как лучшее лекарство. Он принял холодный душ по привычке и сразу пошел в кухню, где нарезал отличный вчерашний хлеб «ахид» толстыми ломтями, намазал их майонезом и молотым острым перцем без изысков, положил поверх куски копченой гусятины и сложил пять таких двойных бутербродов в стопку. В пакет он положил две луковицы, нарезанные пополам, горсть маслин «балади», три крутых яйца и крепко замаринованную розово-фиолетовую репу, которую, он знал это наверняка, обожают арабы. «Можно жить, Ахмудя, можно», — весело подумал он. Креш запоем читал сейчас книгу под названием «Колымские рассказы» автора с пронзительными глазами, с непроизносимой фамилией, чувствуя великую литературу кожей, перевод был замечательный, хотя ничего подобного этот самый переводчик не мог пережить просто по возрасту, по географии жизни. Этот секрет одаренности занимал Креша чрезвычайно.


Он наскоро простился с еще сонной женщиной, погладив ее прелести с чувством почитания и преклонения, и вышел на лестницу. Было 7 часов утра. Баба из 7 квартиры смотрела в приоткрытую входную дверь на него блестящим внимательным взглядом, от которого можно было сойти с ума на месте. Но Креш видел и не такое, она для него была легким завтраком это несчастная тетка. Он кивнул ей, прищурив свой карий глаз снайпера, и побежал вниз, перескакивая через две и три ступеньки. Дом был старый, построенный лет 77 назад в функциональном немецком стиле «баухауз», линии простые, ступени высокие, но колени Креша держали его прочно. Баба из 7-й квартиры сердито хлопнула своей дверью со словами «зол стэ…», дальше было не расслышать, но можно при желании догадаться.


Во дворе Креш отцепил свой замаскированный от воров, которые что-то разгулялись в последнее время, электрический самокатик, который завелся одним движением кисти, и покатил к морю под легким и весьма прохладным дождем. Через 7 минут он был на пляже и мгновенно высмотрел Ахмеда под пластиковым бордовым грибом на фоне хмурого моря в волнах с белыми гребнями. Араб только что умылся и медленно и сильно вытирался своей футболкой. Никого не было вокруг, только стучали жалюзи открываемого прибрежного кафе напротив набережной. Они пожали друг другу руки не без мужской церемонности: крепко, открыто и уверенно, как и полагается. Скамейки стояли по кругу, Креш уселся напротив, облокотясь на руль самоката. Он смотрел на Ахмеда внимательно и серьезно, без улыбки наблюдая за этим человеком, за движениями его худых сильных рук. Ахмед не был встревожен или напуган, вел себя спокойно, ничего он не задумывал, судя по пониманию Креша, который очень не хотел ошибиться. Старик лет 80, который прибегал сюда каждый день, бегал неподалеку от них, прыгал, улыбался, окунался в серо-зеленую воду с головой, выскакивал с раскрытым задыхающимся сиреневым ртом с бесцветными губами и ровным рядом прекрасно сработанных дорогим мастером зубов. Две девушки спортивного сложения, стройные и расслабленные, неторопливо бежали от них по самой кромке моря в сторону севера, склонив головы с собранными на затылке светлыми волосами. Они обе были в голубых рейтузах, которые у знаменитого русского писателя названы «лосинами», от вида и содержания которых можно было сойти с ума даже бесстрастному наблюдателю.


По набережной за спиной Ахмеда тоже спортивным шагом ходили люди все больше средних и пожилых лет: берегли здоровье. На правом плече у Ахмеда была глубокая почти зажившая царапина. «На вот, поешь, принес тебе тут», сказал Креш и передал Ахмеду пакет с едой. Тот взял его со смиренной благодарностью, отмеренной идеально точно. Ему было, наверное, сложно соблюдать достоинство и одновременно благодарить яхуда, подумал Креш. Почему-то здесь на этом берегу совершенно не было ни чаек, ни других морских птиц. Через километр-полтора возле порта птиц было много, все наглые, крикливые, а здесь нет, как не было. Объяснения у Креша этому нет. Возле тротуара он углядел двух ворон, которые зло ссорились из какого-то маслянистого комка. И как-то он успокоился от этого, летают, сварливые, некрасивые, недоверчивые. А вон пролетел редкий в этих краях средиземноморский буревестник, Креш его не заметил.

Ахмед ел хорошо: не торопился, аккуратно, но видно было, что очень голоден, как может быть голоден редко завтракающий здоровый молодой мужчина. Пару раз Креш поймал на себе его благодарный, странный взгляд человека, который судорожно пытается понять что-то и не может. А и бог с ним, не можешь понять и не надо, да что тут понимать-то, скажите? Что?

Вся эта грошовая психология благодарности и недоверия Крешем не воспринималась. Он жил в нескольких измерениях: правда — неправда, любовь — ненависть, злоба — доброта и так далее. Никаких оттенков этих чувств он не понимал. Креш не любил обобщать, но иногда это получалось сверх его желаний.

Однажды Семен, русский охранник главного входа, «наша последняя надежда», как его иногда серьезно называл Таль, задумчиво сказал Крешу, который вышел покурить: «Вот у американцев или европейцев взгляд мутный, не ухватить, а у нас наоборот, взгляд ясный и прозрачный, как наша честь и совесть, душа и сердце». Он очень хорошо говорил на иврите, насобачился болтать за 9 лет жизни здесь, в Россию этот обладатель ясных и прозрачных глаз хитрого и жестокого умника не ездил. «Ни ногой», по его собственным словам. Так он объяснял Рахмонесу, который его слушал уважительно и внимательно, как слушают раввина в пятницу вечером.

Ахмед, подумав, сказал, что старший брат его научил достоинству и фатализму. «Знаешь, что это такое?» Креш молчал. «И просить ни у кого ничего не надо, а я за сынка своего просил, не сдержался, антагонизм с учением брата, понимаешь?» Креш понял.

Ветер принес запах свежей выпечки из уже действовавшего кафе на другой стороне набережной. Горячий пар машины, которая варила кофе из молотых колумбийских зерен, лучших из всех существующих, по мнению оптовиков и некоторых избалованных потребителей, также вырвался наружу, радуя окрестный люд. Запах этот напомнил о действительности, недостаточно сладкой, по мнению Креша, и вполне-вполне приемлемой, по мнению Ахмеда. «Сынок мой вроде бы получше, Креш, — сказал Ахмед с набитым ртом, — я звонил раньше, сказали так, понимаешь?» Креш кивнул, что понимает. Ахмед позволил себе расслабиться, что было очень заметно. Не улыбался. «Ты с женой то говоришь, она в курсе?» — поинтересовался Креш. «Сказал ей про сына, с братом потолковал, брат мой очень умный, сказал, чтобы я молился, у тебя есть брат?» — спросил Ахмед. Креш покачивал головой, что можно было понять как «не знаю, неизвестно». У него были брат и сестра, но он никогда и ни с кем не говорил о них, они остались в стороне от главной направляющей жизни Креша. На трассе ориентирования в лесу под Бейт-Шемешем Креш их потерял. Не только их, многих других тоже.

Ахмед напомнил Крешу какого-то дальнего знакомого, только он не мог вспомнить кого. Это костистое крупное лицо, впалые черные непримиримые глаза… кто это? Кошка сидела рядом и неотрывно смотрела на Ахмеда, на то, что он поглощал. Ахмед не реагировал, не реагировал, но потом оторвал кусочек мяса от последнего бутерброда и протянул животному в руке, бросать было нельзя из-за мокрого песка под ногами и вокруг. Кошка не верила в намерения человека, но желание есть было сильнее страха. Она сделала гибкий шажок, другой, осторожно взяла мясо зубами и ушла, как пришла. За пластиковой стенкой она начала жадно есть, давясь и торопясь, оглядываясь, как бы чего не вышло. Ахмед, закончив трапезу, стряхнув руки, посмотрел на нее понимающе: «Так-то вот, сестренка, жизнь неожиданна, иногда хороша». Креш тут же понял, на кого он похож. Как его пронзило. Ахмед был похож на фото того русского на обложке книги, который написал «Колымские рассказы». Конечно, все совпало: не бойся, не надейся, не проси, так написал этот русский костистый дядька. Ахмед немного отступал от образа русского героя, он был другой веры и судьбы, 100 процентного сходства не было, но все-таки и здесь было не так как там, правда?! Совсем не так. Имя автора книги Креш воспроизвести не мог, это было выше его сил, а Глеба поблизости не было. И быть не могло, какой Глеб.

По набережной споро и громко проехала телега, запряженная гнедой лошадью. Молодой небритый возчик в застиранной куртке с капюшоном, напяленном на голову, наблюдал окрестности с нейтральным видом туриста. Лошадь недовольно мотала головой, демонстрируя характер. Возчик говорил ей с облучка, «тпр-р, парА, тпр-р». Изредка он вытягивал руку с кнутом и гулко щелкал им в простывшем воздухе рядом с ее крупом. Лошадь дергала вперед на грани нервного срыва, возница довольно рычал и укладывал кнут подле себя до следующего рывка. «Ну, капара, давай лети в родное Яффо к площади Часов, где меня уже заждались». Он вез овощи и фрукты для тамошних этнических ресторанов, а также картонки с яйцами и испеченные ночью хлеба с грубой деревенской, полопавшейся местами, коркой. Хлебы эти метались на столы официантами вместе с оплывшим сливочным маслом в миске и ножом-пилой для нарезания ржаных буханок. Рядом с возницей лежала немецкая овчарка, положив голову на лапы и неотрывно глядя перед собой. Ахмед посмотрел вслед этому нередкому здесь экипажу и повернулся к Крешу. «Я вечером подойду к ресторану, можно», — спросил он. Ахмед ожил после еды, воспрянул, в глазах появилась надежда. «Обязательно, только пройди осторожно мимо охранника, он всегда на страже», — объяснил Креш. Ему было неудобно все это произносить, но сказать было надо, он ненавидел эксцессы и скандалы. Он вообще был не публичный человек, предпочитая сидеть в углу и наблюдать, и слушать. Или читать странные книги посторонних здесь авторов с ужасной судьбой. На поясе у возницы был прикреплен традиционный местный нож, который называют здесь шабария. Древнее оружие бедуинов, имеющее ятаганную форму. Ножны были сделаны из дерева и покрыты тонким слоем металла в узоре. Угрожающая форма ножа внушала страх и уважение к нему и хозяину его.

Креш, глазастый, как и все снайперы, даже бывшие, углядел шабарию, мирно дремавшую у бедра возницы, которому было явно тесно в городе, но он терпел. Заработок кормильца значительнее скуки, важнее переживаний, сильнее ревности. Изредка через одинаковые промежутки времени, возница опускал руку на нож, убеждался в его наличии и успокаивался. Профилактика своего рода. Телега с невысокими бортами удалилась со всем своим ярким наполнением, скрылась с глаз. Из сердца вон. «Я пойду, дела», — сказал Креш. Ахмед поднялся за ним и пожал его руку своей плоской жесткой кистью без теплоты, но явно дружески. Так здороваются и прощаются сахбеки, то есть друзья. Какая-то тяжкая мысль вспыхнула и погасла без очевидного оформления в мозгу Креша. Что-то связанное с ножами, которым Креш поклонялся с детства, но что именно, он никак не мог восстановить. Креш вывел свой самокат к тротуару, оседлал его и покатил в частой и не сильной пелене дождика. «Шабария, шабария», — повторял Креш. Не вспомнил, что его огорчило. Сверкающие лезвия крутили над его головой свой огненный арабский танец. Сырой плотный песок, потемневший под дождем, окрашивал этот пейзаж в густые оттенки охры, такая картина позднего Писарро, что ли: свет, воздух и темный песок. Время для ссор и выяснения отношений, тяжких запоев под текущее дождем окно и чтение загадочной прозы под зажженную с утра лампу у дивана. Полстакана и хлеб, еще полстакана и еще хлеб, взгляд на улицу с перебегающими дорогу голоногими смеющимися студентками и еще полстакана под бурчание новостей в советском радиоприемнике 50-х, купленном у старика-болгарина на необъятном блошином рынке, то бишь, на барахолке в Яффо.

Креш влажно покашлял, все-таки было прохладно. Они простились с посветлевшим Ахмедом, который гнал вокруг себя такую атмосферу веселья и радости, что хотелось предупредить его от сглаза. Сглазить может и хороший человек, говорил Крешу когда-то родственник-старик, не родившийся здесь. Он ушел по своим делам, бесшумно покатил напротив огромных окон нового ресторана, где готовили в самом центре зала, в открытую, несколько поваров и рослых поварят с элегантными движениями рук. «Звони мне, хорошо?! Номер помнишь?» — спросил его Ахмед. Креш кивнул, что позвонит и что помнит, все-то он запоминал. Брат Ахмеда его не занимал нисколько, он понимал, что у того здесь сейчас влияния нет.

Креш двинулся, толкнувшись левой ногой от асфальта, не думая об Ахмеде. У него были утром две лекции, надо было успеть к 9, а пересечь нужно было весь город, умытый, чистый, свежий. Хотя самокат уверенно и нагло решал проблему всех пробок, но кто знает, дороги скользкие. С Ахмедом тоже как-то, если не решилось, но стало понятнее Крешу. «Вдалбливают им в голову с малолетства, черт знает что», — думал Креш об этом костистом самостоятельном арабе, объезжая по крутой роскошной дуге длинноногую, с золотой цепочкой на идеальной формы щиколотке, даму, и ее уверенного спутника, с покатым животом и тончайшими часами на широком запястье простолюдина.

Добродетельным человеком Креша назвать было трудно. Он был как бы заторможен, задумчив, иногда очень опасен. С ним нельзя было связываться ни прохожему с разболтанными плечами воришке, ни хмурому смотрителю на автостоянке, ни средних лет контролеру, штрафовавшему безбилетников и намусоривших граждан, ни подвыпившему молодому мужчине, который строит себе фигуру настойчивыми упражнениями в зале после умственной работы. Креш вцеплялся в противника, обычно надуманного, как клещ. Он всегда прятал карты, играл слабо. Когда он входил куда-либо, скажем, поднимаясь по лестнице наверх, то с первым же шагом его видна была порода, его пластика сверхчеловека, его классовая принадлежность. Царский поворот головы, тяжеловатый подбородок, намеренное невнимание к одежде, широкий и легкий шаг, раскованный корпус. Отец его был приземистого роста торговцем, если быть точным. Магазин отца назывался «Тысяча мелочей», дело шло хорошо.


Свернув налево с пустого бульвара и прибавив скорости на, ну, абсолютно пустом до прозрачности проулке, Креш натолкнулся своим проникающим псевдосолдатским взглядом на крупную надпись, сделанную на аккуратном зеленом вагончике. В таких обычно сидят прорабы или бригадиры коммунальных служб, например канализационных систем, которые имеют привычку портиться в самых неожиданных местах. Бах, и пробило, и чистенький газончик стал вонючим, похожим на болото пространством, буро-рвотного цвета. На вагончике кто-то ровно, черно и сильно написал: «Ахмед — убийца и мерзавец». Креш отвернул круто голову и, притормозив, на повороте влево проехал дальше. Кольнула его эта надпись очень сильно, он не любил таких совпадений, они нарушали ему жизнь.

Вдруг он стал интернационалистом, хотя значения этого слова Креш, конечно, не знал. Что-то из первого мая, из программы лево-прогрессивной партии, из скучной телепередачи с какими-то громкоголосыми, тухлыми участниками. У Креша все знания были на уровне интуитивном. Дурацкая белозубая полуулыбка, появлявшаяся некстати, делала его похожим на какого-то популярного скандинавского не то раскрепощенного артиста, не то на сконфуженного поклонниками певца. Он не закончил свой воинский маршрут, необходимые для военной квалификации 24 месяца. Потому-то Креш не боялся всего, что происходило вокруг. Он жил возле жизни, обиженный на армейские тупые, по его мнению, законы и армейскую жизнь до смерти. Если бы не Таль и его ресторан, то неизвестно что и как с Крешем бы стало.

Уже подъезжая к университету, Креш вспомнил, что не привез Ахмеду одежду на смену, у них было примерно одинаковое телосложение. Ахмед был костистее, пошире, Креш же казался более ловким и складным. Но Ахмед был и постарше Креша лет на 7—8. Креш приготовил ему пакет со штанами и рубахой, все было на размер-другой больше чем надо, так, как любил одеваться он сам. Все эти ночные игры с компьютером и телефонными звонками затмили память, Креш расстроился от этого. Рубаха была с флагом Италии на плече, когда-то он ее очень любил, считал, что похож на жителя Тосканы, почему-то он зацепился за Тоскану. Женщина его улыбалась и говорила, что «ты похож на Креша и только на него», она ревновала его к одежде, к которой Креш был совершенно равнодушен. Она посчитала, что он любит эту одежду больше нее, женщину было не переубедить. «Вечером возьму на работу, он придет и заберет, только позвоню на знаменитый братов мобильник», — подумал Креш и, пройдя через гулкий холл с полом из шлифованных синих мраморных плит, привезенных из Кении, осторожно зашел в лекционный зал. Рот у него совершенно пересох, погода была какая-то дурацкая, ни то, ни се, так здесь бывает осенью, весны-то в европейских представлениях почти нет в этих краях.

В лекционной студии находилось 14 студентов и докладчик — специалист по современному Ирану, субтильный человек европейского происхождения, выучивший фарси огромным усилием воли и усидчивостью. Иначе говоря, он взял этот язык, как берут недоступную роскошную женщину, наглыми домогательствами и измором. Теперь вот он рассказывал, очень высоким, но поставленным лекторским голосом с ужимками и повторами историю современного Ирана, которая не обещала больших радостей слушателям.

Популярный лектор, прервавшись, поводил по Крешу сиреневыми, какими-то свежими глазами, недовольно ответил на приветствие и извинение, и показал кивком, чтобы проходил. «Па-пра-шу не опаздывать», — сухо и громко сказал он. Креш согласно кивал этому зануде, чуть ли не спиной. Он не обижался. Сел возле рыжеволосой, прелестной девушки с белоснежной кожей, которая охотно и легко подвинулась, освобождая место для Креша на скамье.

«Так вот, — сказал лектор, — на чем мы остановились? Не подскажете, уважаемая Лимор?» Соседка Креша поднялась, как будто раскрывала застывшие ножницы, оказалась очень высокой и стройной, как смоковница, и сказала: «В столице Ирана Тегеране жизнь резко отличается от жизни в других местах этой страны, к этому городу очень подходит известное выражение о том, что Нью-Йорк это не Америка, Москва это не Россия, но Париж это Франция». Лектор явно удивился. «Спасибо вам за замечательную память и внимание, Лимор, вы заработали лишний балл на экзамене, я бы сказал, даже два балла», — отметил лектор, рассматривая девушку в упор, как картину Матисса в его зале в петербургском Эрмитаже. На этой картине было изображено в двух цветах лицо русской красавицы Лидии Делекторской, томской сироты. Эта иерусалимская Лидия теперь старательно записывала слова злобного, волевого лектора, только листы тетради трещали под ее авторучкой.

Дома Креш опять читал «Колымские рассказы», отчетливо понимая, как попадает через эту странную, великую книгу в другое пространство, незнакомое, страшное, величественное. Пространство это фосфоресцировало, как ненастоящее, но Креш его ощущал почти физически. Он как бы шел в отрепьях и страшных башмаках из автомобильных шин, качаясь от слабости и голода. Холод пронимал его до костей, он почти не боялся, потому что бояться уже было ему нечего. По сухому снежному насту, издавая славные звуки, распространяя запах бензина, очень быстро мчались грузовики и груженые самосвалы. Снежный полусумрак и болезненный голод кружили Крешу сознание, он был близок к тому, чтобы прилечь у двухметрового сугроба возле дома и заснуть без снов. Жизнь его была поставлена на кон в этом пространстве другой земли. Он попал через эту книгу про Колыму в другое пространство

«На Колыме не поют птицы. Цветы Колымы — яркие, торопливые, грубые — не имеют запаха. Короткое лето — в холодном, безжизненном воздухе — сухая жара и стынущий холод ночью.

На Колыме пахнет только горный шиповник — рубиновые цветы. Не пахнет ни розовый, грубо вылепленный ландыш, ни огромные, с кулак, фиалки, ни худосочный можжевельник, ни вечнозеленый стланик.

И только лиственница наполняет леса смутным своим скипидарным запахом. Сначала, кажется, что это запах тленья, запах мертвецов. Но приглядишься, вдохнешь этот запах поглубже и поймешь, что это запах жизни, запах сопротивления северу, запах победы.

К тому же — мертвецы на Колыме не пахнут — они слишком истощены, обескровлены, да и хранятся в вечной мерзлоте», — вот что было написано в этой книге, которую написал писатель с непроизносимой русской фамилией.

Вечером Креш приехал на работу пораньше, потому что был большой заказ, ожидался наплыв гостей, и Таль просил быть его во всей красе. Он встретил Креша на крылечке, стоя возле Семена, который сегодня был при полном параде: белая рубаха, галстук, лакированные башмаки, только куртка подкачала, серая какая-то, бесформенная, невзрачная. Но главное, что Семену она нравилась. Она нравилась, и это было решающим фактором в выборе этим, да и другими тоже, одежды. Семен пожал руку Крешу и праздно спросил: «Ну что, Кореш, как жизнь?» Он все время ждал от этих парней несмышленышей какого-нибудь просчета, который только он один сможет исправить. Просчеты у них были все время, Семен их не исправлял, он свои частые ошибки не мог исправить, куда ему было до чужих ошибок. Но самонадеян он был сильно. Очень мало ел, обходясь бутербродом и стаканом чая утром, больше за весь день ничего. Ну, воды попить. На ночь он съедал пластиковую баночку простокваши, «гиль» под названием. На сложении его это не отражалось. «Только зрение острее», — объяснял Семен Талю. Тот смотрел на него непонимающе. «Странный ты человек», — говорил Таль и возвращался в кабинет, считать и пересчитывать. «Все-таки Бог у них не деньги», — думал Семен, когда Таль выдавал ему премию в удачный день. «Они тоже все разные, ты смотри», — удивлялся про себя охранник на евреев. Однажды он сподобился и подумал про ребят, когда они крепко выпили и закусили в день памяти по погибшим, расслабленный от чувств и мыслей: «Все-таки грешил я на них много». Но эта мысль быстро уходила от Семена, потому что «не такие уж мы все полные дураки, все не ошибаются». Понятно было ему наверняка, кто дурак, а кто и не дурак. Ответа на свои вопросы Семен искал в мокрых боках автомобилей у обочины. Блестящие тела их подкармливали его взбудораженное сознание. Если уж быть совсем честным, то Семен этого Таля боялся, не побаивался, а вульгарно боялся, этих стылых светлых глаз, изуродованной руки, трех его проникающих полостных ранений в живот из АК-47, его больной души. Короче, он боялся этого человека и ничего не мог с собой поделать.

По внешнему виду ничего узнать про Семена было нельзя, человек как человек, две ноги, две руки, широкие удобные штаны на американских подтяжках для удобства, большая кошачья башка и в ней много разных мыслей про жизнь и отдельные составляющие ее. Встревоженный взгляд был у мужика, но сегодня у кого нет встревоженного взгляда, только у младенцев разве что, а?! Да и то.

«Там сегодня богачи по супам решили вдарить под спиртик, приготовь им что надо и главное, как надо, Креш, времени уже нет», — сказал Таль без улыбки. Глаза его, схожие с глазами киногероев, потемнели, набрали синей мути, это был не его день, если верить звездам. Это день не был и днем Креша, хотя он родился совсем под другой звездой. У Таля был замечательный в малом холодильнике 96% спирт, который он выдавал под мясные супы, надежным проверенным людям. Однажды дал непроверенным и поплатился неприятностями. Спирт в Стране-Израиле всюду хороший, если говорить честно, люди разные.

Креш славно поработал в этот вечер. Рахмонес помогал ему, как мог, стараясь попасть в такт. Супы кипели на огромной плите, Рахмонес ходил с несколькими ложками, никогда не ошибаясь в том, какая должна мешать что: какая чечевичный суп, какая минестроне, какая суп из бычьих хвостов, какая ливийский мозговой, какая кубе-хамуста, какая суровый гуляш, какая африканский суп с орехами, какая прозрачный азиатский бульон с красными метками разящего перца. И никаких меток на них или зарубок там, на ложках не было. Брал он их уверенной рукой и не смешивал одно с другим. Вот таковы были его кулинарные знания, этого скромняги Рахмонеса, цены которому не было буквально. Не зря его уважал и почитал Таль, не зря считал незаменимым Креш. Так продолжалось несколько часов до того, как посетитель начинал убывать. В 12 часов ночи, согласитесь, хлебать суп из бычьих хвостов или тайский жгучий безобидный на вид бульончик под ледяную скандинавскую водку не всякий сможет. А были такие, которые усугубляли съеденное и выпитое куском мяса с кровью, которое решительно готовил уже другой человек Таля. Это был аргентинец Альфредо, специалист с вьющимися угольными усами, в фартуке, сапогах из грубой буйволиной кожи до колен и в красном колпаке чревоугодника. Увидев такого человека, можно было стать на месте вечным поклонником Аргентины, страны бесконечного мяса, откровенного танца танго, который был внуком кубинской хабанеры, сыном уругвайской милонги и родственником польской мазурки и нигерийского барабанного ритма. Но в ресторане этом, который назывался «Хабанеро», было мало людей, любивших танго и тесно танцевавших его. Конечно же, с женщинами в облегающих тело крепдешиновых платьях и в капроновых чулках на длинных резинках вдоль круглого бедра. Нога женщины в разрезе платья сводила с ума и возбудимого подростка, и восторженного юношу и даже опытного мужчину в шляпе на загорелый узкий лоб, в двубортном пиджаке с накладными плечами гангстера и двухцветных туфлях с белым верхом, хищно склонившегося над падающей партнершей, кстати, не менее хищной, чем он.

Рахмонес был типичным рахитом, с длинными руками, сутулой спиной и великоватым для его головы колпаком. Сил и энергии у него было много, хватало на работу и на жену, которая в нем души не чаяла, на сумасшедший рок-н-ролл «вокруг часов» незабвенного Элвиса во время обеденного, как это ни смешно, перерыва. И даже на всеобъемлющие многогранные размышления возле парадного подъезда о жизни и о судьбе самостоятельного человека в нередкие минуты отдохновения его хватало. Помимо других достоинств Рахмонес был известен и замечательной приправой, которую он готовил для мяса в дневные часы, чтобы успела настояться к вечеру.

Он крошил страшные перцы шата и хабанеро, которые называл тонкий и толстый по их внешнему виду, добавлял в ступку чеснок, кориандр, зеленый лук, подливал оливкового масла, соли, выдавливал лимон и толок все тяжеленной каменной дубинкой. Пропорции всех ингредиентов были известны только ему самому, предполагалось, что он все брал на глазок, наверное, так оно и было. Но вкус был незабываемый. Привередливый Таль накладывал это месиво великолепного цвета жизненной субстанции на тарелку столовой ложкой и, макая хлебушек, заедал прозрачный куриный бульон с рисом, вздыхая от счастья и совершенства окружающей жизни. Когда-то, совсем недавно, лет 5 назад, он лежал раненый в Ливане, с вырванными кусками тела, попав в засаду со своей группой, почти мертвый. Трех ребят этого рейда скосили в первую минуту, четвертый взорвался вместе с боезапасом. Таль шел за командиром, который словил первую очередь, у них не было ни одного шанса. Таль получил три пули, остался жив, но все время балансировал на грани жизни. Вторая группа прилетела спасать ребят через 10 минут. Врач погиб на месте, выскочив из вертолета. Друг Таля, с которым они выросли и вместе призвались, были как братья, носился по небольшой полянке, простреливаемой со всех сторон, и орал, не слыша своего голоса «Таль, Таль, брат, ты слышишь меня?»

Менее минуты стояла какая-то стылая нехорошая тишина, ничего услышать было невозможно. Вроде бы этот запыхавшийся старший сержант услышал не то вздох, не то стон. Он шагнул вправо, продвинулся вперед и увидел в высокой мокрой ночной траве Таля, лежавшего ничком. Он поднял его на руки, как ребенка, и, пригнув голову, побежал с ним к вертолету. Ему помогли внести друга, второй врач подал ему руку и он запрыгнул внутрь. Сладко и нестерпимо пахло кровью внутри.

Вертолет приподнялся и улетел. Лету до дома было минут 12—14, не больше. Друг Таля, вообще, был совсем не тяжелый, даже легкий. Крепкий, жилистый, опасный, но не тяжелый. Врач хотел дать ему таблетку, но он отказался. Врач посмотрел на него и отошел. Вернулся с пластиковым стаканом коньячного напитка. «На, выпей, Асаф», — сказал он. «Да я не пью», — ответил Асаф, но стакан взял и выпил залпом, как большой, не почувствовав вкуса. Врач принес бутылку 777 и налил еще стакан, добавив крепкое красное галилейское яблоко. «Давай». Асаф взял без разговоров и глотнул, как лекарство. Волнение отпустило, он расслабился. На базе Асаф был уже категорически пьян и заснул в коридоре лазарета на стуле. Таля увезли в больницу в Нагарии, прооперировали, спасли ему руку и какой-то важный внутренний орган в животе. Он провалялся там почти месяц, потом восстанавливался, потом его отпустили с пенсией, льготами и шрамами от операций. Он остался в резерве, каждый год призывался на несколько дней или недель, было что делать, он многое умел, он был военнослужащим наивысшей квалификации, даром, что старший сержант по званию. Параллельно он придумал ресторанный бизнес, который неожиданно пошел в гору.

Когда не было посетителей, Рахмонес любил присесть сбоку за подсобный столик со своей порцией супа и салатом. Он просил аккомпаниатора, который начинал работу часам к 7 вечера, а сейчас покуривал после обеда, на который приходил специально, хотя и не ежедневно, поиграть ему что-либо из любимого и близкого. «Что же сыграть?» — спрашивал аккомпаниатор. Он мог бы посостязаться с Рахмонесом по части хилости. «Ну, я не знаю, мне вас учить? Так много всего. «Есть город, который я вижу во сне» или «У нас на Брайтоне веселая мишпоха» или «Мурку» или, на худой конец, «Давай пожмем, друг другу руки, и в дальний путь отправимся с тобой», — скороговоркой говорил Рахмонес. Этот диалог повторялся из раза в раз, его можно было назвать онтологическим. Пианист Вениамин, человек большой ресторанной судьбы, неизвестно о чем думая, поправлял галстук, вытягивал сухие руки, хрустел своими какими-то выгнутыми пальцами и, положив голову на правое плечо, поводя туманного цвета глазами, начинал играть, склоняясь вперед, двигая корпусом, задумчиво нашептывая в микрофон на рояле: «Сиреневый туман над нами пролетает, над тамбуром горит полночная звезда». Рахмонес подпевал ему, коверкая мотив, вкушая тайский суп, вредный для почек и слизистой желудка, но полезный для жизненных процессов. Однажды Семен сказал ему серьезно, что «нужно целовать следы его башмаков всем присутствующим». Никто не пылал такой страстью, Таля при этом не было, потому и сошло, потому Семен и посмел сказать это. Но в прочитанной им книге именно так и говорилось про людей типа Семена.

Сильная телом и слабая духом официантка Лиат стояла в проходе и, терзая салфетку сильными руками, пыталась петь грешными губами. Она не понимала этот язык, но сочувствовала ему сильно. Только Таля не хватало для полноты картины, он бы высказался по многим сторонам рабочего процесса своих сотрудников, но его не было здесь. Наверное, к счастью.

Но вечером все было иначе. Лиат быстро семенила с серебряным подносом в руках, на котором стояло по 6—7 тарелок супа. Она не думала о грехе, это отражалось на ее внешнем виде. Мужчины наблюдали за ней с большим и одобрительным интересом, она это чувствовала, поеживалась как от холода, не могла сосредоточиться, иногда улыбалась своим мыслям, явно не здешним. Тарелки дымились, присыпанные нарезанной зеленью, водка лилась наравне с местным красным вином, расцвет израильских виноделен за последние четверть века можно было сравнить только с расцветом военной мысли и компьютерного программирования за те же 25 лет, которые в историческом плане значат секунду-полторы, не больше. Вениамин играл по заказу, петь не пел, но мурлыкал в такт, сообразуясь с ритмами недавнего и давнего прошлого. Таль с печальным видом прогуливался в районе входной залы с портьерами, неподалеку от строгого мэтра, по виду итальянца, а на деле триполитанца, что не одно и тоже. Триполи, сказочный город на берегу Средиземного моря. Триполи есть и в Ливане, недалеко, да не то. Мэтр был в белоснежных перчатках иллюзиониста и сюртуке, что являлось большой редкостью для тель-авивской вольницы. У него было сжатое лицо со впалыми выбритыми щеками. Он был очень смугл и строг. Он был так напряжен, что о него можно было бы зажигать спички. Никто этого делать не рисковал.

Не усмотрев непорядка, Таль заходил в кухню, кивал Крешу, напряженно смотрел на действия Альфредо — экономные и безупречно выверенные, надо сказать, выпивал стакан неповторимого бульона, преподнесенного ему почтительнейшим Рахмонесом. Бульон этот настаивался трижды, на разных сортах мяса. Отведать его заходили к Талю знаменитые городские гурманы. Чашка бульона и жизнь становится краше, можно пожать руку маэстро? — спрашивал самый строгий из них. Креш выходил к ним и столик гурманов издали аплодировал ему полными, не молодыми, но еще сильными ладонями. Таль жевал кусочек черного хлебца и уходил к себе, курить сигару марки Davidoff и думать о тяготах общественной жизни с закрытыми от обилия мыслей глазами, цвета небосвода над государством Ливан в его северной части весною.

Около 11 ночи Креш взглянул на китайские легкомысленные часы на стене, со двора раздались крики, глухие звуки возни, стук хлопающей двери, короче, все то, чем сопровождается скандал. Все уже должно было идти на спад в ресторане, куда жрать-то на ночь, но никогда нельзя знать ничего заранее, бизнес этот очень хлопотный во всем мире. Предчувствие, обычно всегда срабатывавшее у Креша, не известило его ни о чем. Он отложил в сторону кастрюльку, в которой кипела подлива к итальянскому салату из свежих овощей, вытер руки о холщовое полотенчико и сказал Рахмонесу: «Сделай милость, посмотри, что там такое». Рахмонес вышел, споткнувшись о картонный ящик с только что привезенной фермером капустой кольраби, и пропал. Альфредо, подкручивая опаленный ус, с серьезным видом снимал огромные куски обжаренного мяса страшной метровой вилкой с огня и укладывал их на доску мореного дуба, отдохнуть. Он вообще не реагировал на проявления этой жизни, огонь и мясо были его жизнью. Соль и перец были ее украшениями.

Выходя на улицу, Креш вынес в горсти еду для кошки по имени Мона, которая держала всю кошачью округу в страхе и повиновении. Мона оглядела мясо, посмотрела на него и начала есть, как будто курица клевала: голова ее двигалась вверх вниз, только усы белели в скудном свете мощной лампочки над входом.

Пройдя к главному входу, обогнув угол дома, Креш увидел как Семен, в расстегнутой куртке и рубашке до пупа, сидя на лежащем навзничь на земле Ахмеде, механически совал ему кулак в ребра со словами: «Ах ты, вражина, ах ты, гад, я тебе покажу, что такое 7-й батальон липецкого ОМОНа и с чем его едят». Ахмед мычал разбитым ртом, Семен был неумолим. «Ты что, Семен, с ума сошел, я знаю этого человека, он ищет работу, у него сын болен, кончай балаган», — Креш широко шагнул, он надеялся все переиграть. Вот не наивный человек, а смотри что делает. Потому что не разбирается и не понимает правды жизни. Семен поднял к нему разбухшее от напряжения, какое-то прыгающее простое лицо из нескольких неярких линий и сказал: «Ты кончай тут свои слюни пускать, парень. Допрыгаешься со своим гуманизмом вонючим, Таль придет, он тебе башку на раз оторвет, уйди». Он крепко держал Ахмеда, затаившегося под его тушей и кулаками. Креш оценил ситуацию, Семена этого можно было валить двумя ударами руки и ноги, но это, конечно, было невозможно. Можно было ткнуть его без замаха кулаком под ухо, но не драться же со своими. Креш Семена считал своим, как и тот Креша считал своим.

Креш понимал, что если появится Таль и увидит происходящее, то будет хуже. Надо было все это как-то закруглить. Таль отошел сейчас куда-то, это была большая удача. «Отпусти, что тебе надо от него?» Креш очень не хотел нервировать этого мужика еще больше. Хоть людей не было, Рахмонес, мэтр в глубине лобби, пьяненький Вениамин с попурри из песен Синатры, и все. «Не скули, посмотри лучше, что там лежит у ступеньки», — сказал Семен почти спокойно. Креш увидел полуметровую шабарию на мокром асфальте. Нож был похож на акуленка песчаной акулы, изъятого из воды подле Газы. Зазубрины блистали и были похожи на зубы молодого хищника. Подле валялись ножны. «Я его еще вчера приметил, гордый такой, независимый, ну, ничего, я тебя научу, как родину любить», — бормотал Семен. Ахмед не мог говорить в руках Семена, непонятно было, что он мог сказать, вообще. Он мотал головой и, кажется, плакал. «Вот еще телефончик есть, видишь», — Семен кивнул на расколовшийся очень дорогой мобильник, американской фирмы, который валялся возле них без смысла и памяти. «С братом беседовал своим, говорит, прощался, указания получал, понимаешь», — объяснил Семен. Ахмед был воткнут грязным лицом в асфальт, руки завернуты за спину.

«Ты совершенно не прав, Семен, ты не разобрался. Зачем ты это сделал, почему?» — Креш задал Семену риторический вопрос. Семен был неспокоен, но весьма уверен в себе. Погода и победа помогали ему. «Тоже мне бином Ньютона, — Семен был начитанный парень, он учился в школе милиции, — дурило ты, парень, дурило, поражаюсь тебе. У него все на лице написано. Финочка-то его тебе предназначалась, неужели неясно, он сам и сказал?!» «Не верю тебе». «А что верить, не надо верить, человек так устроен, такова его природа, ты ему добро, а он тебе нож в печень, не слыхал, что ли? Мы — воины интернационалисты все про это знаем. Со времен той книги известно, читай книги лучше, чем не в свои добрые дела соваться. В Липецк езжай, в ОМОН устройся, Сеня Коврига протекцию сделает по старой дружбе, там все поймешь», — гудел Семен почти спокойно. Россия сопровождала его жизнь в качестве постоянной и неотделимой величины. При Тале Семен конечно бы поостерегся так говорить, он вообще бы промолчал. Но Таля не было сейчас, где-то он ходил, этот странный Таль.

Ничего сделать было нельзя. Ахмед пытался безнадежно мотать головой, что, мол, этот русский дурак не прав. Он свою партию уже отыграл. Никто на него не обращал внимания. Креш ушел обратно на кухню, со своей дурацкой правотой, обогащенный новыми знаниями о мире. Он был почти обречен, во всяком случае, у него был такой вид. Один ценный клиент просил марсельский рыбный суп, который требовал глаз да глаз, мог пригореть супец, надо было присмотреть, не отвлекаясь ни на что. Послышался звук полицейской сирены, все-таки полиция лучше, чем Таль. Стражи закона, а не меч его, предпочтительнее.


Таль решил прикупить одежды в дорогом магазине, который работал круглосуточно. Магазин был в новом плоском трехэтажном здании прямо за Национальным банком через дорогу. Таль показался вдруг себе оборванцем. Он примерял шляпу. Она ему очень шла, чуть сдвинутая на лоб, отбрасывая тень на светлые глаза и нежные как у девушки скулы. Даже продавщица, похожая на дикую камышовую кошку у северного берега Кинерета, загляделась. Шляпу, которая его взрослила, двубортный гангстерский пиджак и рубаху с высоким воротом приобрел Таль, небрежно выбросив на прилавок кассирши платинового цвета кредитку. «Поздравляю с покупкой, очень вам к лицу», — сказала девушка, сдувая прядь легчайших волос с муаровых глаз, произнося слова с лопающимся, сочным звуком, как при любовном поцелуе через стол в переполненном кафе. Таль всегда покупал рубашки с длинным рукавом, прятал изуродованную левую руку и вырванный кусок широчайшей мышцы спины. Цвет и рваные края этих ран, по его мнению, не красили внешний вид нежного стареющего юноши. Это было ошибочное мнение. Таль много и часто ошибался, почти с удовольствием, мог себе это позволить пока. Девушка вздохнула, глядя на удаляющегося легким шагом Таля, который ходил как кот на прием пищи, быстро, мягко и легко. Таль был ее породы котом, она это чувствовала. Но не про нее парень, это тоже было очевидно. Он шел сам по себе, не завися ни от кого, только от собственного одиночества. Знаете, есть такие люди, самые неожиданные, тихие, обычные, а как выйдет откуда-нибудь неожиданно вам навстречу, и сразу видно — царь, походка такая, поворот туловища, что ли. Так вот, у Таля не была царская походка, у него была походка кошачья. Тоже не мало, но не царь все-таки. Таль повернул направо за столиками уличного кафе с зеленым мокрым тентом и перешел бульвар, обходя тормозившие на черном, как бы лакированном асфальте, машины ночных гуляк, как тореадор обходит быков чутко и безбоязненно. Чего ему тут бояться, после всего, а, скажите? С метрового каменного заборчика ему прыгнула с возмущенным криком под ноги кошка Мона. Таль нагнулся и погладил родное животное. «Не волнуйся, видишь, папа уже дома. Тихо дома-то?» — спросил Таль. Мона прижималась к его ногам, извиваясь от счастья. Она обожала Таля, кажется единственная на свете, которая любила его. «Знаю, что тихо, знаю», — сказал Таль выпрямляясь. «Интересно, что Креш скажет и Семен о покупках, одобрят ли, время закончилось, надо уж закрываться, как они там без меня», — мысль его была тревожна. Он любил, чтобы все было спокойно и размеренно. Отступления от правил и привычек сводили его с ума. Иногда ему было неуютно, он был очень одинок, до звона в ушах.

Когда все закончилось, Ахмеда увезли, Таль все не приходил, Семен поднялся в три движения с земли, отряхивая ладони, Лиат принесла ему полотенце и он утер лицо богатыря. Опять принялся дождь. Сутулясь, Семен, уже и не так чтобы молодой, потрепанный, побитый жизнью мужчина, двинулся к рабочему месту. Рахмонес уважительно принес ему стакан финской водки и ломоть хлеба с вымоченным в винном уксусе стручком перца хабонеро. Так Семен любил, все это знали. «Ты своему другу отнеси такое же, поможет жить, может, поумнеет, — сказал Семен поучительно и довольно противно победоносно, невозможно было на него, бедного, смотреть. Он выпил залпом, встряхнув после этого пустой стакан, — нам лишнего не надо. Скажи ему, что надо залпом, как лекарство».

Как горький призрак настиг Креша безумный русский язык. Таля все не было. Где он ходил, было неизвестно. Нужно было закрывать кассу, подбивать положительные итоги этого долгого дня.

На кухне Креш походил между кастрюлями с головокружительными запахами супов, которые не пьянили, но наносили удары по его неокрепшему организму. Он был возбужден и мрачен: «Еще может все будет хорошо, пацан его выздоровеет, руки его освободят от кандалов, кинжал он свой выбросит к бабаниамаме, мы еще с ним посидим за арачком и кофейком, брат его снисходительно недобро усмехнется в смоляную лопатообразную бороду, но откажется от застолья, есть у него дела важнее. Какие такие дела, брат Ахмеда, есть у тебя? А?!»

Ночью с трудом добравшись до дома по пустым тротуарам, вымотанный донельзя, Креш связался со своим другом в конторе. Дождь рубил наотмашь, аж белые от неона брызги отпрыгивали, разбиваясь, от тротуара. Асаф сказал ему сразу, чтобы он оставил это дело в покое. «Без тебя, Креш, разберутся, забудь и все. Ты что?! Темно, необъяснимо, ужасно, ты мне веришь?» «Чего ж не верить, верю, но ты сам-то уверен?», — спросил Креш, ненавидя себя и все вокруг. «Я ни в чем не уверен, как ты знаешь. Все факты говорят против него, абсолютно все. Тут день-другой и закончат, а дальше уже без нас, и, слава богу», — сказал Асаф. В мокром окне слева поверху две зимние звезды высоко и не жарко горели над Иерусалимом и городком неподалеку в невыносимом местном климате. Здесь все неподалеку от Иерусалима, просто рукой подать. Несмотря на облачность и непогоду звезды эти были видны отчетливо и ясно. Почему? Неизвестно. Крешу было неизвестно. Он мало знал чего, вообще. Но то, что знал, знал прочно, наверняка. Он отвернулся от яркой, сияющей ночи в заплаканном окне.

Бесстыжая женщина Креша ждала его, раскинувшись на кровати, в полудреме, чего никогда прежде не было. Она не разрешала себе такого откровенного разврата никогда, считая, что скромность украшает женщину. Но она была дщерью израилевой, все-таки, не будем этого забывать, страсть и блуждающие соки тела одолевали ее. У женщины были совершенно шалые глаза, которые обещали жертвенный секс владетелю ее. Креш не отвлекал свой темный взгляд на призраки раздавленного араба и усталого, довольного Семена. И на другие посторонние детали, как-то, гудящий и не выключенный телевизор, мигание фонаря в мокрой ночи, редкий посвист шин на бульваре. Он был почти деловит и собран. Он шагнул, раз, два, к прочной кровати и уверенно и нервно взял женщину, перевернув ее на живот, весомо положив руки на ягодицы и на талию, не обращая внимания на стоны и глубокие вздохи, достав до сути, которая оказалась слаще меда и натурального сахара, очень, как всем известно, полезного для здоровья.

Ахмеда в это время, поддерживая под руки, ввели два в штатской одежде сопровождающих в кабинет расслабленного следователя, который знал арабский в совершенстве. И диалект багдадский, и диалект александрийский, и даже диалект сектора Газы, разнящийся от всех других категорически. Но в данном случае нужен был диалект шхемский или вернее самарийский. Следователь был к этому готов. «Вишь, глаза какие фосфоресцирующие, волчьи, ну-ну, посмотрим», — подумал следователь. Он намеревался разрешить эту проблему конструктивно, подходя к ней творчески, как его учили. Что он и сделал, так как суть дела была ему очевидна, срок этому дураку грозил совсем небольшой, детский, можно сказать. Что и хорошо. Следователь, распуская ткань собственного лица, не любил иметь дела с чистыми злодеями, которые не вмещались в его сознание ни с какого бока. Молодые злодеи с красивыми лицами и телами делают страшные вещи. А тут Ахмед, простой из Шхема человек средних лет с плоским сильным телом. За неосуществленные намерения, как известно, дают меньше, чем за чистое злодейство. Этому типу явно повезло. Скоро, совсем скоро, год-два, три, максимум пять, Ахмед выйдет на ласковую свободу к своей родственной семье, тихой жене, заряженной до отказа страстями, окрепшему от недуга неподдающемуся контролю матери невозможному сыну, торжествующему непреклонному старшему брату, с лицом, казалось, составленным из стальных, сверкающих деталей и все повторяющему неподдающуюся ему суру, плешивому безвольному отцу, ко всем-всем братьям и сестрам по вере и концентрированной генетике зеленого цвета без конца и без осознанного края. Вообще, не надо объяснений, они раздражают.

Разреженный кондиционером ночной воздух конторы должен был родить грошовую повесть стандартного средиземноморского раскаяния.

Но взгляд серых, глубоких глаз Ахмеда был осмыслен, уверен, тверд. Шабарию можно было оттачивать о его взгляд.

Браха Губерман

Вид Сверху

— Шеф, тут опять он. Говорит, в приемные часы каждый право имеет.

— Что ему надо?

— Родиться.

— Я же на неделе подписал разрешение, так спускай его, что ж он до сих пор у нас на седьмом небе ошивается? Каждый сам себе топ-менеджер? Работать некому.

— Там, шеф, история такая витиеватая. Та, которую он выбрал, не может это самое.

— Что значит не это самое? Ты лично ее давно выдал замуж, там все в порядке с этим самым, четверо детей есть, он идет пятым, мне докладывали. Тебя самого бы спустить туда, что-то ты работать у нас не очень хочешь.

— Только не это, шеф, помилуйте, я без сна и обеда, без выходных и праздников.

— У нас на седьмом — каждый день праздник!

— Помилуйте милостью всенебесной, только она никак не входит в нужное состояние. Не до того ей. Работа, дети, родители. Некогда.

— Эта не входит, другая войдет.

Шеф сосредоточил взгляд на огромной лиловой столешнице, монитор тут же вспыхнул неоновой голубизной. По нему закружились разноцветные записки на разных языках. Он тронул одну из них, увеличил, разглядел, потом другую, третью, сотую.

— Тут вот у меня отобраны все, как одна, молодые, здоровые, замужние. Идеально. Покажи ему, пусть выберет любую, а ты спускай его к ней.

— Он отказывается, только к той согласен, у нее, говорит, должен родиться, еще долдонит, что свобода выбора у него и право имеет.

Шеф вздохнул и отвернулся от стола.

— Лечил ее?

— Оперировалась. Я с лучшими врачами свел. Никак, шеф, говорят — невозможно.

— Легко им говорить. А у нас тут нет никакого невозможно, мы всюду должны, и никакой свободы выбора. Все, работать давай. Массаж, отвлекающий отпуск для раздумий о смысле и бренности, счастливые мгновения с иглоукалыванием, тренажерный зал, мне тут советовали гомеопатию, в общем, сам думай. Плотно займись, сроки жмут. Этому скажи, что рассматриваем его дело и отправь года на три в сад, пусть там наслаждается, пока не позовем.

* * *

— Шеф, тут опять он. Говорит, в приемные часы каждый право имеет. Его срок пришел.

— Спорт, массаж, отвлекающий шоппинг, счастливые мгновения с иглоукалыванием, гомеопатия?

— Все сделал, как велено, шеф. Плюс китайские травы с йогой и немного веры добавил. Чуток для вкуса, знаете.

— Слышал я, слышал, взывала, — шеф устало вздохнул. — Хочет новую квартиру, денег побольше, что-то еще о зарплате мужа плакала. Об этом, что всех уже достал, не взывала. Но у нас сроки, программа на пять лет. Так чего ждем, спускай его по плану вместе со свободой выбора и правами, пусть там о них расскажет. Нас тут повеселит. А я пока посмотрю, чем могу.

* * *

Его видел каждый, кто хотел увидеть, видел настолько, насколько был способен смотреть. У многих лучше получалось с закрытыми глазами. На входной двери даже висела специальная табличка, вроде тех, что указывают вход-выход в супермаркете. В общем, обычный смайлик с черной полоской вместо глаз, прозванный острословами жмурик.

Учеными доказано, что зажмуривание обостряет зрение, так что зажмуриваться было модно. Многие практиковали, большинство видели ничего в луче яркого света. Так и родилось предание, что он свет. С тем же успехом можно было называть его тьмой, смехом или дождем. И называли. Каждый называл, как хотел, и его имя зависело от того, кто смотрит.

Ему было все равно. Называют, вот и хорошо. Огненным кустом, песком или казнью? Нормально. Любое имя подходило одинаково. Отлично отражало видения называющего. Этого было достаточно, чтобы он понял и дал ответ так, чтобы поняли его.

Он отвечал всегда. Но помехи. Их приходилось учитывать. Осадки, температуру воздуха и тела называющего, скорость ветра, давление атмосферного столба и артериальное. Множество непостоянных величин. Конечно, все под контролем. Но люфт есть. Небольшой в каждом конкретном случае, а в общем — существенный. Люфт давал колебания. Каждый колебался как хотел и сколько хотел. Эти колебания обеспечивали вращение системы вокруг собственной оси. Так было задумано. Устрой он все немного иначе, оно (это все) никогда не вернулось бы на круги своя.

Это глупое выражение растиражировали газетчики в угоду плебсу. Уж очень бойкое. Оно отлично продавалось. На самом деле круги были его и только его.

Да вот они. Он посмотрел на мерцающий голубовато-зеленым светом огромный экран. Огненная колесница послушно катилась по нему с заданной скоростью. Экран дышал жаром. Он немного подправил фитиль, присыпал кое-где белым песком. Вот так хорошо. Синее, зеленое, белое, из-под него расплавленно-мягкое, ласковое огненно-красное. Не жжет, теплится.

— Это хорошо, — подумал он.

Послушал тишину. Безмолвие.

— Что-то совсем попритихли.

Он снова прислушался и с силой дунул в белый песок, выпуская красное наружу. Смотрел, как красное поглощает белое, и ждал.

* * *

Женщина средних лет вошла в аптеку, постояла секунду в замешательстве и нерешительно шагнула к прилавку, молодой высокий провизор сосредоточенно водил пальцем по экрану айфона.

— Гхм, — смущенно кашлянула посетительница и проговорила: — Мне, пожалуйста, тест на беременность.

— Секундочку, шеф, — провизор отложил айфон, строго посмотрел на посетительницу. — Тест на беременность?

Он снова взял айфон и, пританцовывая, направился к многоступенчатым аптечным полочкам.

— Я с вами. Да, нам тест на беременность, шеф.

Ирина Маулер

Супервумен

Да, времена сегодня особенные. Все только и говорят о силе мысли. Будто бы, как подумаешь себе — так тому и быть. Книги разные на полках книжных магазинов лежат, счастье и успех обещают.

Звонит вот мне вчера подружка. Пойдем, говорит, лекцию слушать — о том, как успешными и счастливыми стать. Приглашают в один культурный дом. Пойдем, говорю, чего ж не пойти — времени-то у меня всегда в обрез, а вот мысли умные услышать всегда охота.

Подхожу к дому этому интеллигентному — дом новый, красивый, только что отстроенный — впечатляет! Ну, думаю, если хозяева тут не только продвинутые, но и состоятельные, видно, лекция эта стоящая. Хоть бы места мне хватило, а то я ведь, как всегда, с опозданием прибыла. Поднимаюсь на лифте зеркальном, звоню. Открывает мне дверь взрослая девушка, лет под пятьдесят, крупнейшей комплекции. Заходите, приглашает, и улыбается так приветливо золотым зубом. Говорит со мной на русском — своя, значит, не придется после работы моей иноязычной головку свою дополнительно напрягать — и на том спасибо!

Прохожу я по коридору, в салон заглядываю, а там как раз подружка мне радостно машет. Рядом с ней еще одна мадам сидит, косу плетет от нечего делать. Я головой кручу: где же общество продвинутых желающих?! Нету никого, только мы да лекторша напротив. Она хоть еще ничего не сказала, но сразу видно — нам не чета. Бумажками пошелестела, туфли скинула, воздуха в грудь набрала и как принялась тараторить на иностранном! Мы аж от неожиданности чуть не задохнулись, но делать нечего — не встанешь же посредине лекции, тем более, что она бесплатная, спинку свою красивую неинтеллигентно не покажешь…

Сидим, слушаем, глаза умные делаем. Но я еще ничего, подружка моя тоже кое-как через пень-колоду, а вот третья мамаша важно головой машет, в глаза преданно смотрит, но чует мое сердце — ничего не понимает! Объяснила нам лекторша, что делать, ручки шариковые раздала: пишите свои проблемы, говорит.

Я, как приличная, сижу, напрягаюсь, зато подружка моя сопротивляется — нет, говорит, у меня проблем, все у меня замечательно. А мамаша и вовсе спрашивает: что же это за проблемы такие могут быть у человека? У меня, говорит, одна проблема — дочка моя со мной разговаривать не желает, в дом к себе не зовет, а по телефону не дозвониться — зять трубку берет и меня к дочке не подпускает. Нет, вы не думайте, мамаша говорит, дочка моя выросла в интеллигентной семье — просто с зятем не повезло, я его уже и отравить думала, да все никак до него не доберусь. Это он дочку и настраивает на меня, безобидную!

При этом мамаша так глазом сверкает, что я на всякий случай от нее подальше отодвинулась. Ну выбрал, наконец, себе каждый проблему. Я для себя скромность определила — не могу через эту самую скромность назвать себя самой обаятельной и привлекательной. Подружка моя посопротивлялась еще немного и сдалась: говорит, я самодостаточная слишком, через эту мою в себе уверенность все мужики мне не интересны, с ними скука одна и пустые хлопоты. Но все равно как-то скучно жить мне без интереса мужского… А вот мамаша все никак ничего писать не желает. Не моя, утверждает, проблема, что зять дочку на некрасивые поступки подбивает и бабушке видеться с внучкой не дает.

Мы ей уж так мягко намекаем: ты подумай глубже, может, себя обвини в чем, а то лекторша нервничает, в дискуссии вступает, а на часах время упорно в сторону ночи движется. А она ни в какую — упертая такая попалась, никак духовно продвигаться не хочет. Ладно, говорит лекторша, идем дальше. А кем бы вы были без этой своей проблемы, спрашивает, и в глаза каждой норовит заглянуть. Я говорю, ну ясное дело, была бы самой-самой уверенной в себе и через эту уверенность давно уже стала бы супервумен!

Молодец, говорит лекторша, и на подругу мою с надеждой глядит: «А ты бы как жизнь свою осуществляла?» Подружка моя на нее светлым взглядом смотрит: «Без продвинутости своей я бы, конечно, кого-нибудь уже давно подцепила и жила себе припеваючи. Но, думаю, долго бы не выдержала — чего эту обузу на себе тащить? Мужик нынче слабый пошел, несостоятельный — корми его, выгуливай, еще и убирать за ним надо». Нет, говорит, не хочу такой жизни! Уж лучше самой у телевизора скучать.

Смотрю я на мамашу, а она и вовсе плачет: не я виновата во всем, говорит. Дочка моя и муж ее меня довели — вот, сижу, рыдаю. Успокаивайте меня. Я ж сюда чего — зря пришла и время свое драгоценное тут с вами трачу? Не виновата я ни в чем, а вот что делать с дочкой, не знаю. Сидим, молчим, ждем, пока отплачется. Лекторша наша как-то немного взгрустнула, но ничего, видно, упорная. Ты, говорит, мамаша, отчет себе дай: какая твоя вина в этом деле. А мамаша на своем стоит, и лекторша на своем.

Ну, думаю, влипла! Никто, кроме меня, свою вину, проблему то есть, не признает и признавать не хочет — придется до утра сидеть. Но видно лекторша тоже смекнула, что время позднее, а ей еще домой как-то доехать хочется. У нее-то все в порядке, она свою проблему давно решила: я, говорит, своей замечательной невестке теперь всю правду-матку в лицо режу. Раньше чипсы внуку куплю и сказать боюсь, а теперь после курса этого, на который я вас пришла агитировать, сразу и говорю. Моя невестка меня за это только обнимает и ценит больше, чем мать родную.

А вот вы, спрашивает, когда собираетесь этот курс успешный пройти? Всего-то и стоит он две тыщи за целых два с половиной полных дня. Вот после него-то у вас проблем и не останется! С меня начала, к себе на стул вызвала и так подробно в глаза смотрит, так доверительно, так нежно. Ну что, говорит, вижу я, ты свою проблему осознаешь. Молодец, далеко пойдешь, только курс ты должна прямо завтра брать — чего ждать, спешить надо. Посмотри какая ты красавица! Жалко время терять на сомнения, вот и бланк, подпиши.

Ну, тут я заартачилась. Конечно, очень хочется себя, наконец, красавицей ощутить, но денег как-то жалко. Тем более, на днях уже отдала кругленькую сумму за надежду, поэтому, думаю, с красотой и повременить можно. Надежда — она главнее.

Поперекидывались мы взаимоуважением с лекторшей минут пятнадцать, поняла она силу моей мысли и за подружку мою взялась. А та прямо ей так в глаза и говорит: не буду платить, я в интернете и так всего начиталась, сама умная. Лекторша к мамаше бросилась. Ну что вы, говорит, такая упрямая? Для вас же курс послезавтра на русском языке открывают, эксклюзив! Когда еще таких как вы наберем? Платите теперь, и будет вам хорошо.

А мамаша опять за свое: нет, говорит, проблем у меня, дочка во всем виновата, и снова в слезы. Нет, думаю, бежать отсюда пора. Мамаша никогда от своего не отступится, да и лекторша тоже схватилась за нее, как утопающий за круг спасательный. Мне ее даже жалко стало: ну что она своему начальству завтра доложит — три часа казенного времени, булочки получерствые на угощение, и все коту под хвост!

Ушла я в двенадцатом часу, на занятость сослалась. На следующий день звоню подружке, спрашиваю: ну, чем дело закончилось, кто кого в несостоятельности убедил? Оказалось, мамаша выиграла — до часу ночи лекторшу держала, но не сдалась. Вот такие мы крепкие женщины — беспроблемные. А проблема-то, оказывается, у лекторши была: ну не умеет она убеждать, и все тут.

Светлана Бломберг

Вчерашнее завтра

Г. М.

В самом начале декабря над таллинскими башнями висит сырая пелена. Сырость забирается под одежду, ноги загребают слякотное месиво, расцвеченное радужными бензиновыми подтеками и черными мазутными кляксами. Фонари обомлели в расплывчатых нимбах, резко орут опустившиеся до мусорных контейнеров чайки. Время от времени грязные комья вываливаются из водосточных труб прямо под ноги прохожих. В такое время хорошо с друзьями сидеть в кафе, поглядывая в окошко на тех, кому есть куда спешить. Безвременье — еще не вечер, но уже и не день. Человечество за окнами кажется бесформенной массой, как комья снега, летящие в окно. И в этой массе только при большом желании можно разглядеть отдельного, без фантазии одетого господина средних лет, семенящего меж луж на работу, в антикварный магазин, который ему предстоит сторожить с семи часов вечера до семи утра. Примечателен он только тем, что ему совсем не безразличны лужи: на нем новые, очень дорогие ботинки. Перепрыгивая через проталины, он пересекает улицу и заходит в кафе «Пярл». Здесь он привык покупать булочки. Некоторое время он разглядывает витрину, размышляя, с какой булочкой лучше всего совмещается чтение газеты, и решает, что в этом случае наиболее уместен будет пирожок с сосиской. Он открывает дипломат из добротной, но знавшей лучшие времена кожи, в котором лежат несколько газет и книга альпиниста Мейснера, достает бумажник, тоже дорогой, но весьма не новый, где блаженствует одна стокроновая купюра.

До работы подать рукой, вот она, давно знакомая подворотня. Как всегда встречает его переполненными мусорными контейнерами, не оскудевающими ни днем, ни ночью благодаря ресторану «Норд», который расположен прямо через улицу. Несколько драных котов нехотя окончили трапезу, лениво спрыгнули с кучи мусора и, брезгливо переступая, направились в разные стороны. А теперь следует заглянуть в соседний подъезд, мало ли что… А там ведь кто-то есть! Обшарпанный подъезд обычно пах только кошками, а сейчас по нему разносился запах дешевеньких духов. Кто-то бесформенным неподвижным клубком свернулся в углу. Сторож вынул из кармана фонарик. При его свете он разглядел обтянутые джинсами коленки, на которых лежала патлатая голова, прикрытая курткой. Сторож похлопал девчонку по плечу. Реакции никакой. Тогда он приподнял ее голову за подбородок и посветил фонарем в лицо. Девчонка замычала, прикрыла глаза рукой, но не очнулась. Он узнал ее: это была повзрослевшая дочка его бывшего сослуживца, инспектора уголовного розыска. Лет шесть назад инспектор постоянно кормил ее в министерской столовой, потому что после школы она ходила на разные частные уроки. Сторож подхватил ее под мышки и посадил на ступеньки магазина, пока сам размыкал многочисленные засовы. Целый час, с шести, когда прекращалась торговля, до семи в магазине не было ни души. Скверно, конечно, но это не его головная боль, а хозяина. Он затащил девушку внутрь и бросил, словно мешок, в мягкое кресло «ампир», в которое сам никогда не садился, поскольку подозревал, что в нем водятся клопы. Девчонка была вроде ватной куклы, которая сидит на подоконнике рядом с китайским зонтом и чернильным прибором, искусно подделанным под Фаберже. Тем проще снять с этого манекена ботинки и куртку. Девушка была симпатичная, ладненькая, с длинными светлыми волосами. Но при ближайшем рассмотрении оказалось, что ее голубая куртка засалена на рукавах и возле карманов, не все пуговицы на месте. Голубая шерстяная шапочка покрыта россыпью ржавых пятен. Ботинки имели такой вид, как будто в них совершили кругосветное путешествие. При ней был еще небольшой джинсовый рюкзачок, разрисованный шариковой ручкой. Сторож оставил ее сидеть в кресле на фоне зеркала в дубовой раме, за которым судорожно глотали остатки света хрустальные вазы и бокалы.

Сторож направился в темную кладовую, состоявшую из двух захламленных каморок. В дальней на стеллажах в разнокалиберных коробках из-под печенья и конфет валялась всякая мелкая всячина: значки, монеты, часы, колечки. В углу — железный сноп клинков — от совсем ржавых до слегка почищенных, а также свернутый ковер, в квитанции поименованный персидским прошлого века, а на самом деле — плебей-самозванец. В другой комнатушке помещался письменный стол, но не антикварный, а просто старый. На столе пылились газеты полугодовой давности, каталоги, открытки, поздравлявшие хозяев с Пасхой, визитки и обрывки бумаги, испещренные цифрами, два-три эротических журнала. Сторож включил облезлую настольную лампу. Ее безжалостный свет выхватил из темноты заросшую коростой кофеварку, черствую булочку и немытые чашки. Осуждающе покачав головой, сторож собрал грязную посуду и ступил в полутьму торгового зала, держа направление к туалету. В это время девушка сонно заворочалась. Сторож был уже не рад, что поддался жалости и притащил ее сюда: проснется и что-нибудь обязательно расколошматит. Рядом с ней как раз на круглом столе стоит обеденный сервиз и немецкие фарфоровые безделушки. Вот и следи теперь за ней, вместо того, чтобы заварить спокойно кофе, развернуть не спеша газету… А теперь придется подстелить газету под кофейную чашку, чтобы не испортить прилавок, и глотать кофе в темноте. Может, она все-таки придет в себя? Сторож прислушался…


Едва Юля открыла глаза, как почувствовала ломоту в затылке. Перед ней темнели силуэты мебели и граммофонной трубы на фоне зарешеченного окна. Болела шея. Волшебно мерцали вазы и бокалы в непривычном количестве. Огромная супница основательно заняла собой пространство круглого стола, а темные пятна тарелок окружали ее. Под ногами торчали трубы целого полчища самоваров. Из золотых окладов осуждающе поглядывали темноликие существа.

Юля попыталась встать и обнаружила отсутствие ботинок на ногах. Но пол показался ей будто живым — теплым. Если это рай, то зачем здесь граммофон и самовары? А ложками и вилками что здесь делают? Прямо перед ней — застекленный прилавок, в котором, словно снег на рождественских открытках, посверкивали какие-то вещички. Все дальнейшее терялось во мраке, из которого возникла расплывчатая фигура с вопросом: «Как дела?»

— А это что, музей?

— Нет, морг, совмещенный с кладбищем.

— Милое местечко!

— Особенно в час ночи.

— Ой! — Она начала лихорадочно рыться в рюкзаке и по карманам, но там завалялось лишь несколько монеток. — Вы мне денег на такси не одолжите?

В ответ сторож пожал плечами:

— У меня нет.

Девушка посмотрела на него подозрительно:

— Затащили в какую-то конуру, знаем мы вас! Нахал! К телефону хотя бы подпустите?.. Мама! Я с Борей сижу в «Норде». Ничего, когда-нибудь высплюсь.

— Ага, — сказал сторож гнусавым голосом закадрового переводчика видеофильмов, — теперь у меня есть алиби!

И уселся на краешек стола.

— Да отвяжитесь вы! Выпустите меня!

— Куда ты среди ночи пойдешь без ботинок? Скажи мне лучше спасибо, в этом подъезде один мужик имеет обыкновение своего бультерьера выгуливать ночью… Вот смеху было бы! Меня Георгием зовут. А ты ведь Юля?

В кофеварке булькала вода. Георгий поставил перед Юлей чашечку из кузнецовского сервиза и положил витую серебряную ложечку. Кофе был как раз кстати, потому что у нее сохло во рту, где сам по себе болтался жестяной язык. Юля разглядывала углубившегося в газету Георгия. Невысокий, сухожильный. Если полезет, есть шанс с ним справиться. А одет! Как все в его годы: лишь бы было тепло и удобно.

— Знакомые буквы нашли? — спросила она хамовато. — Что пишут?

— Статья называется «Горе луковое», про то, что эстонско-российскую границу закрыли, и теперь лук из Причудья некуда девать… Или вот: «Департамент Гражданства и Миграции…»

— Нет-нет, вот этого не надо! У меня с государством жизнь параллельная. Оно меня не замечает, я — его.

— Бедные, как им тебя не хватает! Анархистка?

— А по-вашему, анархист — это пьяный матросик?

— Мне, между прочим, два года до пенсии оставалось, а меня из милиции уволили. Как тут не заметишь? Но ведь что-то можно бы сделать…

— Конечно, можно! Летом ягоды собирать и варенье из них варить, а зимой чай с этим вареньем пить.

— Простите, сударыня, нет у меня варенья!

— Вот видите!

«Ну и зануда! — подумала Юля.– Еще полночи с ним коротать!» А Георгий вновь укорил себя, зачем он с ней связался. Она нарушала своим присутствием привычное течение его жизни. Уже выходя из дома, он предвкушал запах дорогого хозяйского кофе, позвякивание серебряной ложечки о любимую чашку, чтение газеты. В газете иногда писали такое, что выводило его из равновесия. Но он надеялся на крепкие ставни, аблоевский замок и быстроту своей реакции. Врасплох его нельзя будет застать. Тем более, как он предполагал, на его стороне святые лики, глядящие из икон на стенах. Окружавшие его вещички казались ему сиротками, их настоящие хозяева лежали в разных землях по всему свету. Многие вещи, исчезнув из магазина, не уходили из его памяти. Более того, он иногда цеплялся душой за какую-нибудь этажерку, зеркало, вазу…

Каминные часы бросили во тьму три звоночка.

Юля вышла из каморки, пытаясь без ущерба для окружающей обстановки обогнуть стаю медных самоваров. У нее была опасная привычка познавать мир наощупь. Она положила руку на каминные часы, как хозяйка на спину собаке. Время стало домашним и вылизало ей руку. В дверном проеме темнел силуэт Георгия. Юля не слишком ловко вписалась в поворот, задела кусок бумаги, брошенной на подрамник, он слетел. Картина изображала монастырскую ограду с воротами. Несколько монашек заглядывали в щели забора, где немыслимой красоты морской залив был обагрен неимоверно колоритным закатом, а в таинственной морской дали синел остров. Последние солнечные лучи освещали башню монастыря, дикий виноград и пирамидальные тополя окружали ограду. Картину портила неумелая реставрация. Какой-то маляр пытался замаскировать дырку в холсте как раз в районе гаснущего сиренево-голубого неба.

— Художник Адамович, «У монастырской ограды», — сказал Георгий. Юля задумчиво смотрела на картину:

— Там жизнь настоящая, что-то замечательное, наверное, происходит. А мы — под замком, за забором… на мир сквозь щелку смотрим. Нету денег — нету свободы.

Георгий слишком глубоко затянулся сигаретой. Он не имел с этими ребятами ничего общего, поэтому не ожидал, что аляповатая картина Адамовича может вызвать такие размышления. Он тоже присел на корточки рядом с картиной. В этот миг Юля потеряла равновесие и упала прямо на него. Она близко увидела его жилистую шею и перебитый нос, сильная рука пришла ей на помощь и спасла от ушиба о чугунную черепаху. Георгию ее лицо без косметики напомнило лица его школьных подружек, которых он провожал после танцев в родном приволжском городе.

— Но-но! — сказал он, — Не приставай к старому человеку!

Ответом на этот возглас был металлический бряк выпавшего из стеллажа кривого клинка.

Юля дотянулась до него и поднесла к глазам чешуйчатый клинок с деревянной рукояткой, похожий на извивающуюся змею.

— А почему он волнистый такой?

— Это малайский кинжал — крис, у каждого мужчины он должен быть с тем количеством волн, которого он достоин, иначе владельцу неправильного криса несдобровать. Если потеряешь или отдашь свой крис — все, ты не человек. Но уже никто не помнит настоящих правил игры.

Они помолчали, Юля поднялась на ноги. Георгий снова подал ей руку.

— А вам не жаль, что это все не ваше?

— Да я бы не смог… продать даже это… — он повертел в руках полупрозрачную китайскую чашку.

— Что же в этой чашке такого, что ее продать нельзя?

— Друзей не продаю.

Юля захохотала и презрительно скривилась:

— Ну, знаете! Закрылись замками и ставнями, легко с горшками этими дружить, люди-то внимания иногда требуют. А вам напрягаться неохота.

Два-три окна, выходящих во двор, осветились жидким утренним светом, несколько раз хлопнула дверь подъезда, по двору прошел человек с собакой. Георгий принес Юле ботинки и куртку. Пока он вставлял ключ в замок, Юля стояла у него за спиной. Ей показалось, что на прощание следует сказать что-нибудь уместное, все-таки он не бросил ее замерзать в подъезде. Но на ум ничего не приходило, и она просто положила руку на его запястье… Тело сторожа дернулось, и Юля упала на колени со страшной болью в локтях.

— Ох, прости дурака! Я же сторожевой пес, у меня рефлексы!

— Чего уж там.., — Юля кое-как встала и поплелась через двор, заваленный картонной тарой.

Ровно в восемь появился заспанный дневной охранник Велло. Он делил свою жизнь между службой в полиции, работой в антикварном магазине, женой, двумя детьми и несовершеннолетней любовницей. «Знаешь, — говорил Велло, — как трудно из семнадцатилетней девушки сделать женщину!» — И так тяжко вздыхал, что Георгию становилось не по себе — в один прекрасный день Велло сломается, и ему придется взять на себя еще и дневную охрану.

В фиолетовом предрассветном пространстве дворники махали метлами как зомби. Бодро в еще сонном городе держались одни только трамваи. Туда же, куда и Юля, со всего города тянулись юноши и девушки с зелеными волосами, в драных пальто и затасканных кожанках с папками и тубусами под мышкой. Они шли на занятия в Художественный институт, а Юля — туда же, только на работу. В вестибюле уже стояли две ее коллеги-натурщицы, бывшие балерины шестидесяти лет. С них, понятное дело, только портреты рисуют. Мимо протащился молодой натурщик, его Юля редко принимала за одного и того же человека — он бывал то бородатый, то бритый, то лысый, то косматый, и лишь одно в нем неизменно — состояние похмелья по утрам. Сегодня они с Юлей переглянулись и поняли друг друга без слов. Юля пошла к своему шкафчику, взяла матрац и покрывало и поплелась в класс. Там, конечно же, никого еще не было, хоть и прозвенел звонок. Только Юля задремала на стуле, накрывшись покрывалом, как в класс въехал велосипедист, оставив за собой слякотную лужу. Затем в дверь просунулась собачья морда — с розового языка капала пена, с шерсти — комья мокрого снега. Студенты встали за мольберты. Юля взобралась на подиум. Преподаватель усадил ее в позу, в руку вложил яблоко с красным боком. В этот момент пришла чокнутая Лина — такие есть в любом творческом вузе. Она встала к мольберту и уставилась на пустой лист бумаги. Рисовать она не стала, так и протопталась перед мольбертом целый урок.

Юля давно перестала строить глазки студентам. В женщине должна быть загадка, а какие тут остаются загадки, студентам давно известны все твои параметры. Она для них — ваза или чашка, как та, из которой она пила чай в антикварной лавке. Ни возбуждения, ни даже интереса в глазах, краснеют только поступающие.

Юля попыталась незаметно укусить яблоко. Собака подозрительно обошла подиум и обнюхала ей пятки. Потом завиляла хвостом.

Следующий урок у финских студенток, их Юля ненавидела больше всего, потому что они рисовать не умеют. Сначала Юля даже верила, что выглядит так, как они ее изображают, и сильно огорчалась, но потом преподаватель ее успокоил. На этом уроке ей пришлось просидеть три часа, безумно хотелось заорать, выпрыгнуть в окно, но счетчик где-то внутри считал: один доллар, два… И она никуда не побежала.

Прозвенел звонок на следующий урок, но нужная аудитория заперта. Преподаватель побежал разыскивать ключ к уборщице. Оказалось, что два парня спят там в обнимку на куче изрисованной бумаги. Стараясь не шуметь, преподаватель прикрыл дверь и пошел искать другую аудиторию… Этот художник неравнодушен к вульгарным женщинам, а Юля — обыкновенная, потому он к ней никогда не пристает с приглашениями «посмотреть картины» у него дома, как другие.

К концу дня вывихнутые локти напомнили о ночном приключении.

Дома отец смотрел футбол. По экрану «Радуги», купленной в рассрочку еще при советской власти, ползли диагональные полосы. Бывший инспектор уголовного розыска подумал: только б телевизор совсем не сдох, очень чемпионат досмотреть хочется.

С трудом сгибая локти, Юля постелила постель и легла под одеяло. Едва она закрыла глаза, перед ней поплыл вчерашний день и нынешняя ночь, мешая заснуть.

Вчерашний вечер начался телефонным звонком. Это был Боря. Боря и Юля ходили вместе в детский сад. После школы Боря поступил на юридический и работал в нотариальной конторе отца. Юля с Борей считали себя друзьями детства, хотя у каждого был свой круг общения: у Бори — бизнесмены, у Юли — богема. Боре не нравилось окружение Юли, но он всегда ей помогал и одалживал денег, приходил к Юле — как будто чистой воды попить после коньяка.

Они сели в Борину машину и поехали в «Норд». Когда они уселись за столик, подлетел официант, принес меню и встал, держа руки за спиной и расставив ноги, словно каратель. Юля не имела понятия, что здесь подают, и Боря сделал заказ на свой вкус. Юля ела и постоянно чувствовала на себе пристальный взгляд Бори, как будто он переживал, что она станет есть рыбу ложкой. Потом она уже не наслаждалась едой, а следила за собой, как она держит вилку. Она разозлилась сама на себя. Чем больше она пила, тем злее становилась.

— Принеси мне куртку, я замерзла.

— Здесь не принято сидеть в верхней одежде.

— Что значит, — не принято? Значит — мерзни?

— Ты устала, успокойся.

Но Юля уже вышла из себя:

— Я помню, как ты дома ботинок своих не нашел и пришел в детсад в одних тапочках по снегу, потому что ты чувствовал обязанность ходить в садик. Ты тупой фанатик!

С этими словами она убежала в гардероб, где, не обращая внимания на охранника, схватила куртку и выскочила на улицу. Потом в памяти наступал провал. А потом был перелив хрусталя и перезвон часов, блики на меднобоких самоварах… Привиделась белая собачка на коробочке для граммофонных иголок, навострившая ухо на патефонную трубу… Если заведешь себе собаку не той породы, что тебе причитается, твоя же собака тебя и загрызет… С этой мыслью Юля и заснула.

Волны снежной пыли накрывали Вышгород. Во двор-колодец на улице Рюютли сверху падали твердые, как рыбья чешуя, снежинки. На булыжной мостовой лежал химический свет из ресторана «Норд». Юля подошла к витрине, выходившей на улицу, постучала в стекло и зашла во двор. Звякнули ключи, дверь черного хода открылась. Сторож впустил ее в темную лавку.

— Дай руку, — сказал он, — пойдем чай пить, у меня сегодня даже варенье есть.

Он, конечно, не ожидал, что Юля снова придет. И сама Юля ничего не понимала.

На столе уже стояла знакомая чашка из кузнецовского фарфора с витой ложечкой и благородный, но побитый заварной чайник. Георгий достал вторую чашку, пододвинул сахар… Но для чего-то она все-таки пришла?

— Помнишь запах торфяного дыма по всему городу? — спросил он, стараясь разрядить неловкое молчанье. — Хотя… как тебе помнить? Тогда на тротуарах везде перед подвальными окнами горки брикета лежали. А с Вышгорода было видно, как столбики дыма отовсюду поднимаются.

— А с 22-го этажа гостиницы «Виру» тоже красивый вид. Сидишь, пьешь в баре пиво, чувствуешь себя Мировой Душой, способной на все. Только потом спускаешься в лифте с пьяными финнами. — Юля засмеялась, начала собирать чашки, смахнула крошки бумажной салфеткой. Георгий знал, что здесь время, вещи и люди вели себя по особым законам. Он представил себе, что пьет чай со своей неродившейся дочерью, которой сейчас могло быть столько лет, сколько Юле. Его жена давным-давно умерла при родах. Юле же подумалось: не Бог ли он, который оживляет мертвые предметы? Бог может выглядеть как любой прохожий на улице. Может, он и есть такой одинокий, нелепый человек, который затерян в этой лавке.. Миг капитуляции перед иллюзиями, оказывается, похож на счастье…

На столе валялся бархатный альбом, на обложке — довоенный Париж. Юля открыла его и на первой странице увидела фотографию толстогубого юноши, который лежал в пене теплого моря. Рядом вилась надпись изящным почерком, вся в круглых и длинных линиях, теперь так не пишут по-русски:

Лежу на грубом берегу,

Соленым воздухом согретый,

И жизнь любовно берегу,

Дар многой радости и света…

— Вот человек, вот море, — сказала Юля. — Не унизительно зависеть от погоды, не унизительно быть ниже дерева или облака…

Сторож с грустной улыбкой перевернул картонную страницу, где лежал полуистлевший древесный листок, и прочитал:

Отойди от меня, человек, отойди — я зеваю.

Этой жалкой ценой я за страшную мудрость плачу.

Видишь руку мою, что лежит на столе, как живая,

Разжимаю кулак и уже ничего не хочу.

А каминные часы между тем бережно отсчитывали время, незаметно сглаживая расстояние между вчера и завтра.

Через несколько дней она сидела за чашкой кофе в «Девичьей башне» на Вышгороде. Снова подул влажный ветер, голые ветки внизу под окном стучали друг о друга. Ей совсем не хотелось сидеть тут, а хотелось спуститься по улице Пикк Ялг в антикварную лавку. Неужели ее приручили, как дворнягу? Ну да, если этот человек умеет сделать время ручным, то что уж говорить о Юле? Она уже поняла, что понемногу и сама научилась одушевлять неживые предметы. Вот, например, мятое бурое существо прилепилось к широкому оконному стеклу. Когда-то оно было каштановым листом, но с приходом зимы потеряло свою древесную суть и теперь безразлично скитается по ветру. Это существо уже не часть дерева, что оно теперь? Юля приложила палец к стеклу. Если бы не стекло, думала Юля, кто знает, может быть, опавший лист приобрел в ее руках какую-то новую жизнь.

Она уже завернула за угол, когда услышала стук, доносившийся из-за двери черного хода. Железные двери оказались необычно широко распахнуты. Она позвала:

— Георгий!

Из-за дверей раздался прерывистый глухой голос:

— Полицию вызови!

— Да что случилось-то? Откройте дверь!

— Заперли, не открыть.

Юля не ощутила ни страха, ни растерянности. Она пересекла улицу, вбежала в ресторан и кинулась к телефону-автомату, а за ней вдогонку бросился охранник. Когда она вышла, во двор уже влетала патрульная машина. Несколько румяных молокососов в необмятой форме нелепо прижимаясь к стенкам, перебежками проникли во двор. Но меры предосторожности уже были излишни — грабителей давно след простыл. Полицейские завели с Георгием переговоры через дверь, наконец, ее взломали. На ступеньки вышел сторож. Вид его ужаснул Юлю. Кто-то по рации вызвал «Скорую помощь». Георгий сел на крыльцо, держась за распухшую окровавленную голову. Лицо его багровело с каждой минутой, один глаз совсем заплыл. На рукавах и брюках болтались обрывки изоленты — он сумел выпутаться, хотя его связали.

Полицейские начали бестолковые расспросы. Оказалось, что кто-то поджег мусорный контейнер, чтобы выманить сторожа, и как только он открыл дверь, грабители втолкнули его в помещение и ударили несколько раз по голове, он потерял сознание. В это время вынесли все самое ценное, кто-то очень хорошо их информировал, где что лежит.

Полицейские беспорядочно бродили по двору. На все попытки врача увезти Георгия в больницу он отвечал, что пока еще на работе и дождется прихода хозяина. «Пес сторожевой! — подумала Юля с беспричинным раздражением. — Привык свою кость честно отрабатывать».

Во дворе появился молодой хозяин. Он шарил по магазину выпуклыми рыбьими глазами, как будто какой-то плохой дяденька испортил ему всю игру. Он перешагнул через сторожа, которым занималась медсестра, Юля последовала за ним. Никого не интересовало, с какой стати она здесь оказалась и вообще кто она такая. Под ногами хрустнули белые с синим осколки кузнецовской чашки. Бархатный альбом тоже валялся на полу, эвкалиптовый листок, видно, потерялся, но фотография веселого юноши валялась тут же. Юля сунула ее в карман.

Юля помогла Георгию дойти до машины. Он дрожал, как будто ему было холодно. В больнице Юле разрешили проводить его до палаты. В дверях его так качнуло, что Юля едва успела его подхватить. Скривился, пытаясь улыбнуться, и произнес какой-то бред.

Медсестра указала на свободную кровать, он улегся и впал в забытье. На койке лежал беспомощный пожилой мужик. Кто он такой без своей лавки? Просто старик, который перед телевизором в мягких тапочках станет читать «Спорт». Юля вспомнила, как безразлично он переодевался в больнице с ее помощью. А что, если он сейчас еще «утку» попросит? Она осторожно поднялась и вышла.

В холодный солнечный день Юля шла по улице, ведущей к кладбищу. Преподаватель Института искусств пригласил ее на открытие своего произведения, которое он назвал инсталляцией. Юлю заинтриговало то, что презентация состоится на кладбище.

В самом конце улицы она заметила Георгия. Сворачивать было поздно, да и некуда, он приближался. Он был подтянут и внутренне собран, словно спортсмен перед длинной дистанцией. Они поздоровались и вместе пошли вдоль ограды. Возле свежевырытой могилы стояла кучка молодых людей, одетых явно не для церемонии погребения. Настроение у них тоже было не похоронное. У некоторых через плечо висели мольберты. Могила была изготовлена по всем правилам, просто на дне ее чуть-чуть наклонно лежало большое зеркало, в котором Юля увидела свое отражение и отшатнулась.

— Боишься мертвецов? — с иронией спросил бывший сторож. — А что нас бояться?

Он подобрал увесистый камень и со всего размаху запустил им в зеркало. В брызнувших осколках метнулась его преломленная фигура, синее небо, рыжие сосны, удивленные люди. Потом Георгий повернулся к могиле спиной и пошел по аллее к воротам. Наконец он свернул и исчез из виду между памятниками.

Потом она долго бродила по городу в надежде встретить кого-нибудь из знакомых. Еще издали Юля заметила в перспективе знакомой улочки что-то непривычное. Вместо дома, где находилась антикварная лавка, стояло пожарище. Сырой туман висел в прилежащих переулках. Кое-где еще тлели балки, огонь нехотя догладывал их. Закопченные крепостные стены проглядывали сквозь остов дома, который изнутри выгорел дотла. Жалкие струйки воды стекали тут и там, ползли вниз по булыжной мостовой, замерзая по пути. Зевак было мало: за столько веков этот город привык к пожарам. Юля обошла огороженный бумажными лентами угол и заглянула во двор. Лавки больше не существовало. Хозяева получили свою страховку сполна.

Летом Юля зашла к своей подруге Свете, которая подрабатывала уборщицей в издательстве. Древний дом, в котором теперь располагались офисы, когда-то был жилым. Юля уселась в кресло босса и спросила подругу:

— И зачем ты тут за гроши уродуешься?

Света открыла окно и вытряхнула цветную метелочку для пыли прямо на головы прохожих.

— Представь, пришла я сюда наниматься и чувствую, что я в этой комнате будто дома. Поверишь ли, с чего бы это? Рассказала отцу — вот какая, говорю, мистика. Оказалось, никакой мистики. Моя прабабушка родилась и всю жизнь прожила в этой квартире. — И она снова принялась орудовать метелочкой среди компьютеров.

В открытое окно доносилась мелодия, которую уличный саксофонист исполнял для гуляющих. От нечего делать она начала листать только что вышедший журнал «Таллин» и наткнулась на повесть Георгия Мечковского «Вчерашнее завтра». Юля открыла ее и прочла: «В самом начале декабря над таллинскими башнями висит сырая пелена»…

(Стихи Довида Кнута)

Инна Иохвидович

Об Але и Мае

«…Человеческое тело… наиболее чувственный, и при этом единственный источник радости, боли и истины… любое прикосновение оставляет на нём след», — утверждала, польский скульптор Алина Шапошникова, но читавшая эти строки Мая то соглашалась с ней, то категорически отрицала…

Но после приезда с выставки скульптора она задумалась. Не только её работы поражали и потрясали, но то, что пришлось ей узнать о самой «Алине, Але» (так теперь она называла её про себя), заставили задуматься.

Сидя в глубоком кресле, прикрыв веки, Мая думала об удивительной схожести и одновременно несхожести их судеб.

Алина была на двадцать лет старше неё, но родилась в году, что тоже заканчивался на цифру шесть! Так же, как и Мая, родилась Алина в еврейской семье. У обеих матери работали врачами. Но в двенадцать Аля, незадолго до того пережив смерть отца, оказалась сначала в сменявших друг друга гетто разных городов, а уже потом в лагерях смерти — в Аушвице/Освенциме и в Берген-Бельзене. И, если бы у матери была иная профессия, а не была б она хорошим врачом, то не выйти было бы им обеим на белый свет. По всей видимости, мама Али была практикующим терапевтом. Но, если бы Мая с со своей матерью, врачом-рентгенологом очутились бы в концентрационном лагере, то вряд ли им удалось бы спастись!

Девятнадцатилетней девушкой вышла Алина Шапошникова из ада концлагерей…

Думая о собственной судьбе, Мая благодарила Провидение за то, что ей пришлось родиться через год после войны. И уже одно только это, будучи в преклонных летах, Мая считала огромнейшей жизненной удачей.

Она вспоминала, как в отрочестве и в ранней юности, она, как и Алина, отдала дань увлечению идеями построения коммунизма, веруя даже в такие частности, как в бесплатный общественный транспорт к 1980 году. Она, так же, как и Аля, разочаровалась в этом.

Но, если Алина уродилась красавицей, на облике её даже концлагерь не оставил своих следов, то, живя в мирное время, в благополучной семье, Мая с удивлением наблюдала за происходившими с нею в отрочестве метаморфозами. За превращением себя, хорошенькой, с правильными чертами лица, гармонично сложенной девочки в незнамо что?! В ставшую малого роста, толстоватую девушку-подростка с большим еврейским даже не носом, а шнобелем! Он-то первым и бросался в глаза при взгляде на её лицо. Не спасали даже печальные карие глаза, опушённые длинными ресницами…

Но, если в своём творчестве Алина Шапошникова была сосредоточена, как писали о ней искусствоведы, на проблемах интимности, то Мая, начиная со своих нелепых первых, написанных ею опусах, на поисках несуществующего чувства — любви?!

Роднило их то, что обеих интересовало их собственное тело, обе были, по-разному, но нарциссами в женском роде.

Но, если у Али это было от избытка женственности, то Мая страдала от недостатка эстрогенов — женских половых гормонов.

Она с ума сходила из-за собственной волосатости. Волосы были всюду, на руках, на ногах, на лице, усами и бакенбардами, в ложбинке, между двумя, вытянутой формы грудями, как в народе их называли: «уши спаниеля».

Иногда, когда она оставалась в квартире одна, то раздевшись, смотрела на себя в полный рост, на своё отражение в большом зеркале и не сдерживала катящихся по щекам слёз…

«Какой уж тут интим!» — сморкалась совсем юная девушка в носовой платок.

Чтоб как-то справиться с этим своим, как она называла, уродством, годами она посещала кабинеты эпиляции, с их процедурами, дорогими, болезненными и мало что изменявшими в её внешности…


А в это время Алина Шапошникова переехал на жительство в Париж.

Для отливки своих скульптур ей не требовалась натурщица. Она отливала себя, была для себя Natura Vita.

Но с начала семидесятых у скульптора Шапошниковой пошёл цикл «Новообразования». Окровавленные бинты, «слеза» в виде женской груди — тяжёлый ассамбляж, таким образом она словно бы оповещала мир о болезни своей, смертельной…

В последних работах Аля уже не отливает себя, своё истерзанное болезнью и пытками лечения тело. Теперь она отливает тело белокурого ангела — своего сына.

Потому что запоминание тела, сохранение не сохраняемого — это и есть её скульптура.

Всё её творчество теперь — это уже не столько эротический, сколько эротико-танатологический трактат.

Танатос, как и всегда, одерживает победу над Эросом… Алина Шапошникова умирает 2 марта 1973 года… Таков конец всякой жизни, даже не столь трагичной, как у Алины. В анамнезе её болезни не одна маммакарцинома, а и гетто, и Аушвиц/Освенцим, и Берген-Бельзен…


Мая в 1973 году пишет свои опыты, это один из первых годов её занятия литературой. Именно от невозможности полноценной женской жизни она обратилась к писательству, как к спасению. Да и бессмысленность существования подступала вплотную…

Потом Мая родила дочь от дружка, красивого, моложе неё лет на семь парня.

Дочь и писание стали основой и смыслом её жизни.

Но и её настигла общая, их с Алиной болезнь — маммакарцинома. Мая, ошарашенная этой новостью, поначалу ничего не может понять. Ведь эта разновидность рака, как считается, бывает у красивых женщин, у очаровательно женственных. Обычно у воплощения женственности?!

«За что?! — кричало всё внутри неё, — мне-то за что?!»

И вновь, после операций и облучения, Мая благодарила Бога за то, что родилась тогда, когда научились хоть как-то справляться с роковой болезнью. Ведь её девочка-дочь, ставшая девушкой, ещё нуждалась в матери, ещё была совсем-совсем молоденькой. И Мая просто не имела права на смерть! А кроме всего, до своих читателей, пусть и в интернете, она обязана была донести своё знание: «Что рака бояться нечего, как ни страшен был он, и что даже есть «жизнь после него», пусть и не совсем комфортная. Она написала мини-повесть «Скорбный лист или история моей болезни: введение в танатологию». Все её новеллы были теперь о человеке болеющем, о человеке смертном… Она писала о раковых больных и диабетиках, о тех, кто жаждал любви да потерпел крушение, о курении, как о секундном спасении, первой затяжке, и о курении, как о причине многих болезней… Обо всём этом пугающем, что сопровождает человека в его жизни. А путь жизни и ведёт прямиком к Ней!

Она поняла правоту Алины, писавшей: «Неуловимое, ничтожное мгновение — вот единственный символ нашего земного бытия»…


Времени на дальнейшие размышления об эротико-танатологическом трактате великой Алины Шапошниковой не осталось. Потому что закипел чайник, и пришлось заливать кипятком воздушные овсяные хлопья. Мая была обязана их съесть перед вечерним приёмом лекарств и инъекций…

Эстер Пастернак

Неизвестная внутренняя Африка

В воображении всегда меньше эгоизма, чем в воспоминании.

М. Пруст

Коричневая бабочка, шурша крылышками, приникла к зеркальной глади. На подоконнике по-прежнему лежала стопка неразобранных фотографий. Только из одних надписей можно было написать рассказ. На горизонте колебались медные нити рассвета. Мамонты холмов вписались в низкие облака, а желто-седые склоны просвечивали насквозь, точно сделанные из папиросной бумаги. В расплывающихся красках плавали тысячи пылинок и, казалось, что ничего больше не будет, кроме этих минут, сотканных из искристых точек августа, подернутого серо-голубой дымкой.

Внезапный порыв ветра сбросил несколько фотографий, и взгляд Аси остановился на одной — поле черных ирисов. Она помнила это поле, только его больше нет, — вместо него жилой район. «Архивная фотография. Впрочем, не только эта…» В банке из-под кофе что-то позвякивало. Она сняла крышку, и на ладонь выкатился красный сердолик. Ася была уверена, что камень давно пропал. Положив сердолик в шкатулку, она открыла картонную коробку из-под обуви. Модели детских машинок. «Такие игрушки уже не производят, сегодня все одноразовое…» Ее отнесло к другому берегу — к детству сыновей. Этой машинке пятнадцать лет, а этой одиннадцать… Волшебный источник памяти, удивительный материк, очерченный зыбкими контурами. Она поднялась, но, по-видимому, слишком поспешно — машинки рассыпались по полу, и разъехались каждая по своему маршруту. Сейчас она думала о том, что ни одна из многих дорог, по которой они с Йони успели пройти, не была так близка ей, как эта, последняя из тысячи первых. Ася развязала тесемки на папке с рисунками, на которой детским почерком было выведено: «Живопись. Ш. П.».

В конце дня она заехала за сыном в поселение «Санур», деревню художников.

— Клоун у тебя получился замечательный!

— Мама, я не хочу быть художником.

— Это совсем необязательно. А кем ты хочешь быть?

— Еще не знаю.

Августовские ножницы раскроили день. Из зеркала на нее глядело усталое, осунувшееся лицо. В одиночестве последних дней Ася чувствовала себя Азовским морем — азов, лаазов. Странное ощущение не оставляло ее, ощущение западни, как раз в том месте, к которому она так стремилась. До приезда Йони оставалось прожить вторую маренговую ночь. Завтра в Рехане соберутся желающие созерцать падение метеоритов. Она вспомнила полыхающую ночь 17 января 1991 года. Огненные дуги ракет прорезали высокий небосвод, несясь на Тель-Авив, и казалось, не ракеты, а они с Йони перемещаются в пространстве. Интересное это слово — созерцание; с-озерцо, а может с-ладонь? Есть в нем оз — отвага и есть отрицание. «Жизнь — великая неожиданность. Я не вижу, почему смерть не могла бы оказаться еще большей». Это Набоков. У нее же наоборот: «Смерть — великая неожиданность всегда, я не вижу, почему жизнь не могла бы оказаться еще большей». И оказалась. Ася помнила странное ощущение ухода глубоко в подсознание вселенной, когда всё, дотоле называвшееся емким словом «смысл», разбилось на мелкие осколки беззащитности. «Нет, нехорошо это, — она отрицательно покачала головой, пытаясь освободиться от нежелательных мыслей — лучше оставим эту „неизвестную внутреннюю Африку“ другим и пойдем дальше, точнее, вернемся дальше».

…и вот опять стою я перед домом

пронзительно, пронзительно знакомым,

и что-то мысль мою темнит и рвёт.

В. Набоков

«Давным-давно…» — так всегда начинаются сказки, — угодно было Творцу сделaть их обитaтелями своеобрaзного места на севере Самарии, небольшом причудливом островке в тридцати километрах от ближайшего города, и в двадцати от Средиземного моря, с контрастами от бархатной погоды до сильного ветра, летящего с моря. По сути, сегодня все это уже история.

…Моросил дождь. Скалы пребывали в странной сонливости. Полная луна смывала кузнечиков в ручей, и во всем преобладала медлительность движений, некий отрезок времени, имеющий для Аси особую ценность, поскольку она знала, что даже самому значительному событию в жизни человека ни в чем нет продолжения, и все пережитое повторяется лишь в воспоминаниях.

— Ты помнишь змею на финиковой пальме?

— Помню. Дан убил ее выстрелом из охотничьего ружья.

— Убил, а она продолжает жить.

— Как это?

— Не знаю. Она откуда-то выползает. Слышишь, деревья источают запах ранней осени, а птички поют: “ Тивись фью, ти-вись, фью… Ты весь дивись…»

— Осень у нас настолько короткая, что поздней не бывает. Когда ты ее в последний раз видела?

— Змею? Вчера.

— Я уже говорил, что две твои макушки — признак гениальности?

— Не преувеличивай.

— Ты вообще находка — не оставляешь отпечатки пальцев — никаких следов.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.