18+
Анекдоты для богов Олимпа

Бесплатный фрагмент - Анекдоты для богов Олимпа

Оглядитесь — боги среди нас!

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 266 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

1. Хроники громовержца

Эпизод первый: Александр Великий

Любопытство, нетерпение, кружение головы от обретенной, наконец, свободы… Только страха перед неведомым не было сейчас в душе верховного бога Олимпа. Потому что громовержец по определению не мог ничего бояться — даже здесь, в тварном мире. Лишь в самой глубине души шевельнулся червячок сомнения:

— А Гера? Разве ты не боишься, что не найдешь в этом мире свою половинку; что пройдешь мимо и не узнаешь ее?

— Постой, а как мы друг друга узнаем?

— Я буду с розой в руках.

— А я буду жирная…

Зевс широко улыбнулся, распахивая глаза. Сразу несколько воспоминаний грели сейчас душу. Во-первых, конечно, дума о Гере, единственной и неповторимой, с именем которой он ложился на ложе, и с именем которой просыпался. Второй перед его мысленным взором всплыла картинка огромной тяжелой книги; он даже ощутил ее вес и запах, и — опять в мыслях — откинул обложку, отделанную кожей и уголками из металла желтого цвета, чтобы прочесть с утра пару-тройку анекдотов; зарядиться удивительной бодростью и оптимизмом, что несли эти немудреные строки.

Наконец, в памяти всплыло и лицо хозяина Книги — Геракла, а точнее того, кто так удачно заменил собой полубога. Алексей Сизоворонкин — этот человек, возведенный в ранг бога-неофита, был страховкой для олимпийских богов; засланным в тварный мир «казачком», обладавшим уникальной способностью появляться в нужном месте, в нужный час. На этой оптимистичной ноте — если что, «Геракл», теперь бог информации, поможет — он и начал новый трудовой день: соскочил с ложа…

Ага! — не так-то просто это было, вылезти из-под двух девичьих тел, вцепившихся в него, словно утопающие в спасательный круг. А рядом, с двух сторон, лежали еще две красавицы (и ложе, и положение позволяли такое излишество), которые сейчас тихонько сопели в две дырочки.

— Дырочки в носу, а вы что подумали? — громовержец негромко засмеялся, пытаясь вспомнить подходящий анекдот из самой последней главы Книги.

Информация обрушилась водопадом; в той самой главе «про это» каждый второй анекдот был связан с «дырочками», и Зевс невольно покраснел. А как он заливался краской смущения и восторга, когда читал эту главу впервые?! Он, верховный бог Олимпа, которого столетиями никто и ничто не могло смутить!

Его шевеление и легкий смешок разбудили наложниц; заставили их гибкими, чуть провокационными движениями соскочить с ложа и замереть в поклонах — в очень низких поклонах, в которых бывший бог с легкостью читал невысказанное сразу четырьмя нежными, готовыми на все ротиками:

— Угодили ли мы тебе этой ночью, господин? Были ли мы сегодня умелыми, послушными, угадывающими любое желание повелителя?..

Громовержец сидел на краю мягкого ложа, позволяя себе еще несколько мгновений полюбоваться на этих красавиц — до того, как выйти из огромного походного шатра, взятого с боя, и окунуться в нескончаемую череду дел. Ибо не было; не могло, не должно было быть в половине мира, которой он владел, девиц прекрасней тех, кто грел его ложе.

— Милый, ты каких больше любишь, умных или красивых?

— И тех и других. Да я и тебя люблю…

Увы — в половине обитаемого мира, которую уже покорил Александр Великий, он же Двурогий, он же Македонский, и (об этом никто не знал) он же Зевс-громовержец — не было той умной, и красивой, которую он страстно желал видеть рядом с собой.

— Значит, — сделал Зевс вполне логичный вывод, — она сейчас во второй половине мира. И надо эту вторую половину поскорее присоединить к первой…

Вот так, прогнав вполне естественное желание зайти к красавицам с тылу, и уже там еще раз доказать им, что они достойны великого завоевателя (так же, как он достоин их красоты!), Александр и определил себе задание на сегодняшний день — начать завоевание земель, остающихся пока бесхозными. Ибо кто мог назвать настоящими хозяевами царей и падишахов, халифов и богдыханов, трясущихся в страхе и ожидании того рокового часа, когда победоносная македонская армия достигнет границ их государств.

Девушки действительно оказались не только красивыми, но и умными. Выражение его поскучневшего лица, ставшего строгим и деловитым, они расшифровали, не поднимая к повелителю низко склоненных голов. А потом шустро исчезли во второй половине шатра, потому что уже знали — суровый воитель привык сам облачаться — и к буднему дню, и к праздничному пиру, и — особенно — к предстоящему бою.

Пара минут — и Александр шагнул в свежесть раннего утра, пока еще не нарушенную шумом просыпающегося войска. По сторонам шелковой двери-полога замерли доверенные стражи; казалось, они так и стояли, подобно античным (то есть современным Македонскому) статуям, прислушиваясь, приглядываясь, а может, и принюхиваясь к опасностям, что могли грозить повелителю мира.

— Как же, — усмехнулся громовержец — не им, а собственным грязным мыслям, — бдили они! Слушали, наверное, крики и вопли в шатре; завидовали помаленьку… а может, и не помаленьку.

Но спрашивать стражей он ни о чем не стал…

— Плохо без женщин…

— Если плохо без женщин — это хорошо. Вот когда хорошо без женщин — это уже плохо!

Стражи остались позади; за спиной выросла пара других — таких же крепких и умелых, а главное — верных. Эти воины прошли вместе с Александром длинный путь по землям Малой Азии; заслонили его собственными телами в битве при Гавгамелах, и с тех пор пользовались его безграничным доверием… насколько мог доверять людям верховный бог Олимпа. Александр даже чуть поморщился — это в сердце кольнула заноза, которая никак не желала истаивать с того самого дня, как пришлось казнить Филоту, самого близкого когда-то человека в войске, командира гетайров. А потом — и Клея Черного, командира телохранителей. Потому с некоторых пор Зевс тонко и неуклонно проводил линию на обожествление себя самого — в лице Александра Филиппыча. Не корысти ради и не для того, чтобы потешить собственное самолюбие. Нет! Просто за тысячи лет правления Олимпом громовержец успел убедиться — ни страх, ни уважение не смогут дать гарантии того, что однажды соратники, его закаленные в боях воины, не поднимут проверенное в десятках битв оружие против него самого. А такое брожение в армии тлело уже давно.

— Нет, — решил Александр уже давно, — только любовь; только слепое почитание живого бога на земле… да хотя бы и сына самого Зевса-громовержца. Тем более, что папаша возражать не будет. Так?!

Это Зевс внутри Македонца подмигнул самому себе.

Другая заноза в груди была вполне извлекаемой. Македонский царь знал за собой такую особенность — при виде очередной вражеской крепости, еще не покорившейся ему, или войска, которое он пока не разбил, внутри царского тела поселялось ноющее чувство, не дающее покоя ни днем, ни ночью. Вот и сегодня, принимая ласки четырех чаровниц, и одаряя их не менее изощренной похотью, он не переставал думать об крепости, что нерушимой твердыней высилась над окружившей ее армией Александра.

«Скала Бактрии» — так назвал свою последнюю крепость местный владыка с труднопереносимым именем Ваксувадавр. Впрочем, он охотно откликался на более благозвучное Оксиарт. Зевс-Александр невольно опять вспомнил Лешку Сизоворонкина, у которого, несомненно, оба эти имени вызвали бы безудержный смех; ну и очередной анекдот, конечно. И — Александр Македонский готов был поставить на кон все молнии и громы Зевса против горелой спички — в этом анекдоте нашлось бы понимание того, как взять неприступную твердыню без больших жертв, а главное — не затрачивая времени, стремительно истекающего, фатально не хватающего для новых побед и завоеваний. Македонец чувствовал — нужно вырываться из теснин Бактрии и Согдианы; вести войско в Индию, и дальше — в загадочный Кхитай, где груды золота заткнут рты самым крикливым… нет — заставят этих крикунов славить во весь голос нового бога на Земле — Александра.

— Кстати, — остановился он так резко, что Филон с Ксантром — две постоянные его тени — едва не ткнулись ему в спину, — а почему я сам не могу найти ответ в Книге? Зачем я учил ее наизусть — еще там, на Олимпе?!

Толстая обложка в памяти опять перевернулась, открывая первую страницу, а телохранители в глубоком почтении отступили на пару шагов, чтобы не мешать очередному озарению кумира. Потому они не могли видеть, как улыбается царь Азии, как шевелятся его тонкие, почти бескровные губы, а лицо, не отмеченное особой красотой, но и не совсем безобразное, становится сейчас мечтательным и одухотворенным; знали бы воины, что Александр Великий с таким лицом, подобающим сразу всем музам, читает про себя анекдоты!

— Вот! — воскликнул он вслух, заставив стражей за спиной радостно встрепенуться, — нашел!

Как ни странно, и царь, и воины думы свои устремили в одном направлении. Александр нашел анекдот, а Филон с Ксантром уверились, что осада Скалы Бактрии закончится совсем скоро; недаром лицо «охраняемого лица» озарилось такой радостью.

Муж говорит жене:

— Привет, дорогая, у меня для тебя сюрприз!

— Правда? И какой же?

— Я приобрел тур в Австралию!

— Ой, как здорово! И сколько туда лететь?

— Точно не знаю, но, как только туда прилечу, я тебе позвоню…

Зевс еще раз хохотнул; теперь погромче — это он представил себе ошарашенные лица олимпийцев и Сизоворонкина; в тот момент, когда он рассказывал бы подданным этот анекдот.

— Ну и что! — воскликнул бы первым (в этом громовержец не сомневался) Геракл-Сизоворонкин, — где Австралия, а где Скала Бактрии?!

— А-а-а! — поднял бы тогда палец к потолку Зевс (знать бы еще самому, что это за загадочная Австралия?!), — удивить — значит победить. Сейчас вот пойду… не я, а Александр, да и предложу Оксиарту отдать мне в жены одну из его дочерей. А самого бактрийца, как любимого тестя, оставлю на его троне. Еще и пару соседних областей подарю — после того, как он поможет их завоевать. Ай, да Александр; ай, да сукин сын!

— Это, — поправился тут же громовержец, — не я сам про себя, это Сизоворонкин заявил бы. Еще и по ляжкам постучал бы, — прежде чем начать хохотать. Вопрос только — по своей мускулистой заднице, или по нежным, персикоподобным, принадлежащим Афине с Артемидой?

Олимпиец даже закрыл глаза, представляя себе такую милую картину. А ведь совсем недавно — не больше двадцати лет назад, когда он только начал воспринимать себя в теле и разуме юного Александра, Зевс считал свой чертог постылым казематом со спертым за тысячи лет воздухом.

— И что бы заявили на это мои дочери? — продолжил он разглядывать такие сладостные картинки, — две красавицы, набравшиеся от человека-полубога такого…

— А если у него все дочери страшные, как крокодилы? — словно наяву прозвучал голосок богини охоты.

— И при чем тут Австралия? — чуть запоздала со своим вопросом Афина-воительница.

— А-а-а! — еще раз воздел бы перст их отец, — тут прямая связь. Если девица будет страшная… все равно женюсь. А потом сбегу от нее — да хоть в ту же Австралию. Хотя лучше в Индию, или в Кхитай. Вместе со всем войском.

Он, наконец, повернулся к телохранителям; точнее к пареньку, следовавшему безгласной тенью уже за спинами стражей — к Гефестиону, с которым самые неосторожные остряки в войске связывали его, богоподобного Александра, весьма неблаговидной связью (еще и поэтому нужно срочно жениться!). Царь скомандовал, совсем не повышая голоса:

— Евпитрия ко мне.

Сам же он зашагал к стенам осажденной крепости, уверенный, что глашатай, способный без труда перекричать самого громогласного осла, догонит его прежде, чем великий царь остановится. И действительно — когда Александр утвердил свои ноги на пригорке, сейчас олицетворявшем собой половину мира, которую успел завоевать Двурогий, за спиной уже громко сопел, явно разминая голосовые связки, его личный глашатай. Евпитрий, в придачу к пронзительному голосу, обладал недюжинным умом и уникальной способностью придавать лаконичным фразам Александра необходимую причесанность и значительность официального языка. Здесь же, в Азии, он привнес в свои истошные крики еще и цветистость, так ценимую местной знатью. Вот и теперь, прежде чем перейти к сути, Евпитрий долго и торжественно перечислял титулы Александра; не забыл назвать великих мира сего, которые преклонили свои колени перед Македонцем. Ну, или потеряли головы, потому что пожалели собственные коленки и спины, не гнувшиеся в поклонах.

Дисконтные карты, оптовые скидки, «Приведи друга», «Два плюс один»… Все акции оказались почему-то провальными! Сложно быть маркетологом похоронного бюро.

Евпитрий глашатаем (неведомым маркетологом) оказался отличным. Владыка бактрийцев на его призыв откликнулся совсем скоро — причем согласием, полным и безоговорочным.

— Это ты молодец! — мысленно похвалил Евпитрия царь, — если все получится, дарую тебе одну из невольниц, что сейчас ждут своей участи в Скале Бактрии. Гефестиону, кстати, тоже. Пусть доказывает, что подлые слухи не имеют под собой никаких оснований.

Глашатай между тем закончил славословить своего царя — уже в конце своей длинной тирады, которую сам Александр выразил бы в нескольких фразах: «Или свадьба — для меня; почет и долгая жизнь в собственном дворце — для тебя, бактрийский наместник… или смерть на развалинах Скалы — тоже для тебя, и твоих людей…

К визиту Ваксувадавра («Надо же, — усмехнулся Александр, — выучил! Почти как анекдот») был готов шатер, вчетверо превышавший размерами тот, в котором ночевал царь. Роскошью и убранства, и посуды, и яств в них два шатра сравнивать было просто смешно. И это теперь тоже вписывалось в новую стратегию Александра-Зевса, прежде такого аскетичного. Спартанское воспитание Леонида, приставленного матерью, а тем более шута и актера Лисилика пора было отринуть. Что касается великого Аристотеля, философа, и его учителя…

— Ну, — решил, наконец, Александр, не собираясь вставать навстречу будущему тестю, — не так уж он и велик, рядом со мной.

Тут громовержец слукавил; имея в виду несравненного Аристотеля, он кивнул сейчас на бактрийца Оксиарта. Предполагаемый тесть действительно был росточка невеликого; на голову ниже македонского царя. Зато талией, а еще длиной и густотой аккуратно подстриженной бороды поражал. Александр прежде всего оценил живот бактрийца; сравнил его с яствами, которыми был уставлен низенький столик:

— А ведь еще и невесту угощать надо будет…

Говорят, что если женщина весит сто килограммов, Бог думает, что она уже нашла свою половинку, и никого ей не посылает.

— Давай не будем решать за бога, — усмехнулся Зевс неведомому составителю книги, — он сам в состоянии сделать свой выбор.

Евпитрия в этот шатер не пригласили, так же, как и многочисленную свиту Македонца. Царь решил в вопрос собственной женитьбы и (чем черт не шутит?) возможного престолонаследия не вмешивать никого, кроме родственников. Такой он на сегодня считал лишь собственную мать, Олимпиаду, которая уже столько лет ждала его на родине. Александр, а вместе с ним и Зевс любили македонскую царицу искренней любовью; скучали по ней, но пока вместо давно обещанного возвращения домой лишь слали бесчисленные трофеи из покоренных царств. А Оксиарт…

— Я готов прилюдно назвать тебя родичем, бактриец; возвысить над соседями, над всей Бактрией, если ты сейчас сотворишь чудо, которого требует моя душа! Нет, — поправил себя Зевс Македонский, — она не просто требует, она уже что-то чувствует!

Александр в нетерпении соскочил с собственного трона, поднесенного ему персами, убившими своего последнего царя, Артаксеркса, и потащил слабо упиравшегося бактрийца к столу — к яствам, а прежде всего, к кубкам. Сам Македонец в последнее время тоже не гнушался алкоголя — в полной уверенности, что закаленному организму громовержца, за тысячелетия привыкшего к сногсшибающей огневке, слабенькое персидское вино ничем не повредит. Потом — после нескольких чар «За знакомство», «За здоровье!», и, конечно же, после третьей: «За женщин!», — повелитель мира потребовал этих самых женщин, то есть девиц, нетронутых даже мужскими взглядами.

— Зумрад! — громко возвестил Оксиарт начало волнующего действа, — моя старшая и любимая дочь…

Александр как раз цедил из золотого кубка местную мальвазию, когда в проеме шатра появилась «красавица», застывшая в весьма эротичной позе. Это она сама она так думала. А Македонец, сначала подавившийся вином, а потом выплюнувший и благородный напиток, и остатки ароматного кебаба, который и запивал вином, и возглас ужаса, который объял его при видении самого себя в одной постели с этим страшилищем, схватился, как утопающий за соломинку, за… анекдот.

Те несколько минут, которые он якобы откашливался от кусочка кебаба, попавшего не в то горло, он стремительно листал в памяти страницы Книги и, наконец, нашел нужную:

Ну что ты переживаешь, что грудь у тебя первого размера?! Зато… вон… Ноги сорок четвертого!

Что такое сорок четвертый размер ноги, Александр не знал, но предполагал, что он примерно соответствовал «кокетливо» выставленной вперед ножке старшей дочери бактрийского владыки. У нее вообще все было длинным — и ноги, и нос, немного свернутый набок, и руки, которые нервно (наверное, тоже «эротично»? ) теребили пестрое платье где-то в районе колен бактрийки.

— Нет!!! — Александру даже не пришлось исторгать из груди крика; отец все понял сам, тоже, очевидно, безмолвно погрустив: «Ну, вот! И на этот раз не удалось вручить „товар“ купцу!».

Невольницы, на которых взгляды и Александра Великого, и не такого великого во всех смыслах Ваксувадавра, немного отдохнули перед очередным испытанием, шустро заменили и заплеванные скатерти, и изрядно подъеденные блюда и подпитые кувшины. А бактриец во второй раз хлопнул в ладоши, приглашая вторую дочь, Зульпу. Александр, предусмотрительно проглотив недожеванный кусок уже из второй перемены блюд, опустил на столик бокал, чтобы не залить свежую скатерть.

— Впрочем, — заявил он задумчиво, — с этой возлечь я бы согласился — хотя бы ради эксперимента. Смогла бы эта, несомненно, тоже очень любимая дочь Оксиарта, заменить четырех наложниц… покорностью и неутомимостью? Весом Зульпа, наверное, их всех вместе даже превзошла.

Это Александр еще раз подчеркнул свой вывод насчет «любимой» — нелюбимую дочь бактриец вряд ли стал бы так кормить… точнее, откармливать. Девушка действительно оказалась энергичной; протиснулась в широкий проем, с которого стражи снаружи предусмотрительно откинули полог, так шустро, что шатер содрогнулся и едва не упал, «похоронив» под своим тяжелым покрытием вполне сдружившихся правителей.

— Ваши штангисты триста килограммов поднимают?

— Конечно.

— А можете сделать меня штангистом?

— Вам зачем?

— Моя невеста хочет, чтоб я ее в загс на руках внес.

Громовержец не знал, что означает таинственное слово «штангист», а тем более «загс», но становиться им определенно не пожелал. Хотя…

— Если не появится кто-нибудь посимпатичней, я, пожалуй, решусь на «эксперимент», — развеселился Македонец, качая, впрочем, головой.

Красавица на триста кило (а может, и побольше) обиженно надула губки, и протиснулась наружу, задев боками сразу оба края проема и заставив пирующих опять опасливо посмотреть на задрожавший купол шатра.

Парочку очередных дочерей громовержец пропустил, не удостоив их анекдотами. Очередная красотка, заскочившая на ковер перед столиком шустро, как горная козочка, чем-то и была похожа на это животное. Александр опять испачкал скатерть — теперь пролив вино мимо рта в раздумьи. Наконец до него дошло — ноги! Девичьи ножки, вывернутые так, что красавице было нелегко выступать павой — только скакать!

— Девушка, а почему у вас ноги такие кривые?

— А это чтобы ты уши не натер!

— Великие боги! — потрясенный Зевс обратился к самому себе и многочисленной родне, — девица определенно знает этот анекдот. Вон как нахально подмигивает, да ножкой… копытцем по ковру постукивает…

«Копытцами» сейчас выступали какие-то золоченые кауши, обувь местных красавиц. Они безжалостно топтали бесценный хорасанский ковер и были на удивление малы — словно в них действительно прятались не нежные девичьи ступни, а грозное костистое оружие, которым так удобно наставлять на путь истинный непокорных мужей.

Искандер Двурогий — так звали Александра местные певцы — потрогал покрытую светлыми волнистыми волосами голову, убедился, что козлиные рога там не выросли, и отчаянно замотал ею.

Ваксувадавр даже крякнул от огорчения. Этот вариант — как понял Зевс — он тоже предлагал претендентам на его наследство уже не в первый раз. Злиться и насылать на лысую голову бактрийца громы и молнии олимпиец не стал; даже похвалил в душе заботливого отца. А потом добавил в его бокал местного вина, искренне огорчаясь, что в его руках сейчас обычный, хоть и золотой, кувшин, а не волшебный сосуд, который тысячи лет грели его руки.

— Будь сейчас в твоем бокале мальвазия, бактриец, — чуть грустно помечтал Зевс, — ты бы выложил на прилавок… то есть на этот хорасанский ковер свой самый лучший товар. Такой, что…

— Какой? — вскинулся на месте Оксиарт так, словно глотнул самой настоящей огневки.

— А такой, — ответил ему совершенно серьезно Александр:

Девушка должна быть стройной — как Дюймовочка, работящей — как Золушка, молчаливой — как Спящая красавица… и тогда все мужики признают, что это не девушка, а сказка!

— Дюймовочка — это кто? А Золушка?!

Македонец лишь пожал плечами — он тоже не отказался бы узнать, что за таинственных «тварей» описывал очередной анекдот из Книги, но… Вместо ответа он по памяти обвел руками перед собой силуэт своей богини, Геры; соблазнительный и волнующий настолько, что теперь уже бактриец — подавившийся и покрасневший, как голый зад обезьяны — испачкал скатерть.

— Есть! — воскликнул он, одним движением отерев рот рукавом парчового халата, — есть такая краса среди моих дочерей! Роксана… младшая и самая любимая.

— Да у тебя они все самые любимые, — широко улыбнулся Александр, пряча за улыбкой добрую иронию.

Так, с застывшей на губах гримасой, он и вскочил на ноги, когда в любезно откинутый в очередной раз полог проема гибкой тенью скользнула младшая дочь Ваксувадавра. Всем была хороша девушка, которой вряд ли было больше четырнадцати лет — и гибким станом, и стройной фигуркой, в которой жадные глаза громовержца не смогли отыскать ни единого, самого мельчайшего изъяна, и, наконец, чуть смуглым, но вполне греческих очертаний лицом изумительной красоты, с которого на него озорно взирали глаза его богини, Геры.

Зевс зарычал (про себя) и едва сдержался, чтобы не броситься вперед, не подхватить девушку на руки и унести ее туда, где никто не помешает им заново познавать друг друга. Деликатное покашливание бактрийца он бы отринул мановением пальца, но… Глаза Роксаны стали чуть строже; они словно напоминали ему, тысячелетнему спутнику, о данном прилюдно обещании. И громовержец сдержал порыв, повернулся к будущему тестю, и вполне спокойным голосом, в котором только Гера могла (и смогла) распознать и нетерпенье, и всесжигающую страсть полного сил мужчины, и любовь отчаявшегося от долгой разлуки возлюбленного… Спокойным до жути голосом он повелел своему новому подданному готовить дочь к свадьбе — этим же вечером…

…Тридцатитрехлетний Александр тяжело дышал, откинувшись на мягкие подушки ложа. За открытым окном шумел Вавилон. Великий город был равнодушен ко всему — даже к тому, что величайший из воителей всех прошедших цивилизаций умирал, так и не покорив вторую половину мира. А сам Македонец улыбался, хотя понимал — этой ночи ему не пережить. Слабым утешением могли служить строки из любимой Книги:

Очень важно иметь рядом с собой человека, который всегда обнимет и скажет: «Ну, вот и все, приехали, это конец…».

Такой человек у Александра был. Роксана, его царственная Гера…

Прошедшие четыре года он не променял бы на тысячи, что провел на Олимпе Зевс-громовержец. Эти годы были полны звона мечей и победного рева боевых труб, новыми землями, которыми прирастала его империя, а главное — любовью Роксаны-Геры, которая всегда была рядом. Но только не сегодня — не в день, когда Александр, точнее Зевс, был готов отойти в иной мир, чтобы возродиться… кем?

— Неважно, — думал Александр головой, тяжелой от лихорадки и яда белой чемерицы, — главное, чтобы в той, будущей жизни я опять нашел свою Геру! На этот раз она переживет меня; надолго ли? Смогут ли надежные соратники оградить ее от ненависти и злой ревности других жен — дочери Дария Статиры и от Парисат — наследницы Артаксеркса, последнего персидского царя? Или воины, что прошли со мной полсвета, радуясь победам и хороня товарищей, вцепятся теперь друг другу в глотки, и начнут делить мою империю, как только Александра Великого не станет!.. Нет! — правильно я сделал, что отослал Роксану к матери, Олимпиаде. Царица Македонии еще полна сил; она сможет и оградить от бед сына, рождения которого мне не суждено дождаться, и воспитать его так, что он сможет завершить дело отца — бросить под копыта своего коня вторую половину мира!..

Лицо Александра стало спокойным и торжественным. Яд, что терзал его в последние дни, отступил на мгновенье, и пораженные жены и соратники услышали, как сухие губы отчетливо, даже весело бросили в пространство перед собой:

— Ну, вот и все, Гера, приехали — это конец.

Великого царя и полководца не стало.

Эпизод второй: Цезарь и Клеопатра

— Ну, вот и все, приехали, Гера — это начало!

— Девушка, а как вас зовут?

— Иа.

— Какое красивое и редкое имя.

— Пьявда?

Цезарь — великий воитель, и не менее великий интриган; человек, способный заниматься сразу несколькими важными делами, и при этом не ошибаться, сейчас был в состоянии делать лишь одно. А именно — беззвучно открывать рот в изумлении и восторге. Потому что царственное имя Клеопатра, которым представили ему царицу Египта, он желал произносить — и на весь величественный зал, где стояли троны фараонов, и на весь мир — по своему, как привык за тысячелетия сидения на Олимпе. И его губы прошептали — так, чтобы услышали лишь два нежных ушка, которым они и предназначались:

— Гера! Это ты, Гера?!! Как долго я искал тебя!!!

— И я тебя, мой бог! — отвечали ему смеющееся глаза богини, — я, конечно, не заливалась горючими слезами все те бесчисленные жизни, что прожила без тебя, но… готова отдать их все за одну ночь с тобой!

— За ночи! За бесчисленные ночи, повелительница Египта и всего мира! — так же безмолвно восклицал римлянин, готовый бросить к ногам царицы все золото и все свободы Вечного города.

Увы, Клеопатре не нужно было так много.

— Мне бы, — смиренно склонила она голову, а потом, чуть помедлив, и колени, — дождаться справедливого суда, который позволит мне воссоединиться с братом и мужем нашим фараоном Птолемеем, и отправить на плаху его советников, в первую очередь скопца Потина.

Ее лицо исказилось в отвращении, и Цезарь-Зевс охотно присоединился к ней в этом весьма неблаговидном занятии. Не потому, что его брала оторопь от вынужденного уродства человека, собравшего в своих руках всю исполнительную власть некогда великого Египта, а от того коварства и той подлости, которыми был «славен» Потин. Справедливости надо сказать, что коварен и подл он был по отношению к Клеопатре; своего господина, Птолемея, он не предавал. И Зевс вспомнил очередной анекдот, который позволял ему перейти к гораздо более «важным» занятиям.

Иногда в ней было столько страсти, азарта, желания и фантазии, а иногда она была тихой, молчаливой и неподвижной. Угадайте, когда она просила денег, а когда мы занимались сексом?

Клеопатра негромко рассмеялась:

— Это не про меня, мой господин. И ты сейчас в этом убедишься!

Государственные дела заняли совсем немного времени; царица видела, что римлянина, в котором она, несмотря на все тщание, не смогла распознать ни одной черты громовержца, буквально распирает от желания поделиться с ней какой-то тайной. Тайной настолько интимной и великой, что никому другому во всем мире, кроме нее, человека и богини, ближе которой просто не могло быть, он открыть не мог. А Клеопатра, как и всякая земная женщина, да и как богиня в прошлом, знала, как трудно удержать в себе подобное чувство.

Наконец, настало мгновение, когда никто не смог помешать им шагнуть в объятия. И был этот волшебный миг настолько горячим и бурным, что Клеопатра в изумлении отстранилась от своего тысячелетнего супруга, чтобы повнимательнее разглядеть его усталое, достаточно помятое бурной жизнью лицо римского патриция. Для Зевса с его бессмертием и божественной сутью тысячи лет на Олимпе были сродни одному мгновенью. Здесь же и сейчас Цезарь, проживший долгую (пятьдесят два года!) и трудную жизнь, вел себя как пылкий юноша… что и доказал, буквально замучив молодую женщину на ложе за бесконечную бессонную ночь.

Клеопатра тяжело дышала, разметав по мягкому ложу и длинные волосы, и соблазнительно белевшие в свете луны руки и ноги; она не успела отреагировать на слова Цезаря: «Подожди, моя царица, я сейчас!». Римлянин исчез за дверью, а египетская царица заполнилась ожиданием чуда. И дождалась! Громовержец вернулся вприпрыжку, как совсем уже расшалившийся юнец, неся в руках своей избраннице… нет, не цветок, подобной узбекской розе, связавшей их нерушимыми узами благодаря острым шипам. Зевс нес в руках обычный на первый взгляд каменный сосуд — похожий на те, что Геракл-Алексей называл гранеными стаканами. Гера-Клеопатра даже на мгновение отвлеклась и от суженого, и от его подарка — она вспомнила чудаковатого человека, любителя анекдотов, благодаря которому боги вырвались из тысячелетнего олимпийского заточения. Здесь ей уместно было бы покраснеть, вспомнив еще и его жаркие объятия, но… женские руки уже жадно вцепились в граненый камень, полный волшебного напитка.

Собираясь ко мне в гости, не забудьте прихватить цветы, ведь я же девочка! И бутылку водки, потому что я та еще девочка…

— Мальвазия, — в экстазе прошептала она, лихорадочно перебирая те волшебные напитки, что прежде нравились ей, а теперь были недоступными.

— Лучше! — гордо возвестил Цезарь, заставляя легким касанием пальца о дно сосуда глотнуть египтянку нектара, какого она никогда не пробовала — ни на Олимпе, ни в тварном мире.

Жидкость разлилась по жилам огнем, погасить который смог только Зевс — собственным телом, а особенно той ее частью, которая (который!) уже была готова к действию.

— Что это было?! — Клеопатра, наконец, выплыла из безумного провала, заполненного бешеной страстью, — что за нектар?

Громовержец чуть поморщился: «Это не нектар, это я!», — а потом не выдержал, и негромко засмеялся, нависая массивным телом над царицей, сейчас освещенной уже полуденным солнцем. Ручки Клеопатра тем временем ласково гладили «достоинство», отмечая и его заслуги, и готовность к новым подвигам. Увы — дела ждали и Цезаря, и Клеопатру. Утешало лишь то, что впереди была новая ночь, а потом еще, и еще…

В одну из таких божественных игр Зевс, с трудом оторвавшийся от Геры в ее земном обличье, проговорился:

— Это та самая ипостась Грааля, которую когда-нибудь в будущем ты, царица, своими руками отдашь Лешке-Гераклу.

— НИ ЗА ЧТО! — Клеопатра вцепилась обеими руками в волшебный сосуд, — никогда и ни за что!

Цезарь лишь грустно усмехнулся:

— Во всем нужно искать крупицу позитива, милая. Я завтра уезжаю. Грааль, конечно же, увезу с собой. Не спорь, царица. Рим ждет меня. А здесь… Скопец обезглавлен; Птолемей не смеет поднимать взора от пола. Легионы, что я оставляю здесь, будут верны тебе, союзнице Вечного города и будущей матери моего наследника, как самому Цезарю. А потом… потом ты приедешь ко мне, в Рим, чтобы не уезжать уже никогда…

— И где здесь позитив? — приподнялась на локте Клеопатра, — расставание? Долгие ночи без тебя? Ночи, отравленные мыслями о Граале; божественном и недоступном?

— Позитив в том, царица, — теперь и римлянин был грустен, — что встреча с Лешкой произойдет еще не скоро; как бы не деликатен был Геракл, когда пересказывал мне подсмотренную картину встречи Алексея с тобой, он не мог скрыть того факта, что лет тебе уже было… в общем, моя старушка, давай-ка глотнем еще по разу из сосуда греха и…

— Почему по разу? — рассмеялась серебряным колокольчикам Клеопатра, вспомнившая как раз одну из присказок Сизоворонкина, — «…эх, раз, да еще раз, да еще много-много раз…». Уж если ты не можешь взять меня с собой в Рим…

— Привет, как сам?

— Да вроде по чуть-чуть, только жена грызет.

— По какому поводу?

— Да никак не можем с ней договориться, где провести отпуск.

— А в чем сложность?

— Ты представляешь, я собираюсь в Таиланд, а она, видите ли, хочет со мной поехать…

Цезарь уехал, оставив Александрию, а с ней и весь Египет Клеопатре. Договор двух великих держав не был взаимовыгодным; римлянин, несмотря на многовековуюю любовь, оставался прагматичным политиком и патриотом своей новой родины. А еще он был человеком с огромным тщеславием и талантом свершать во славу этого порока великие дела; как и Александр Македонский, или другие его ипостаси, которым не посчастливилось встретить на своем пути земную аватару Геры. Те жизни римлянин не забывал; однако задвинул в самый уголок собственной памяти.

А Клеопатра… Царица правила, казнила и миловала, и ждала… до умопомрачения ждала вызова в Рим. А еще — боролась с собой. Сладкий дурман Грааля сжигал ее изнутри, заставлял бессознательно бродить взглядам по самцам, что окружали ее — днем. А ночью изливать этот дурман горючими слезами в подушку, да скрипеть зубами от неутоленной страсти. Она сама удивлялась себе. Ну что ей стоило кивнуть… да хотя бы вон тому застывшему, словно каменное изваяние, стражу, что с напарником берегли ее покой у дверей опочивальни. И ведь стражник бросился бы к ней с радостью, готовый отдать не только страсть, но и всю жизнь, за одну ночь с несравненной Клеопатрой. Могучая мышца стража, скрытая сейчас шароварами, и неподвластная его воле (как и у его напарника, кстати), показывала на это. Царица едва сдержала страстный стон и шагнула мимо, еще раз удивившись собственному капризу. Ведь Зевс-громовержец ничем — ни словом, ни жестом, ни возмущением в душе — не проявил бы своей ревности. Для богов такого слова попросту не существовало. Для Геры в том числе. А для Клеопатры?

Царица, не решаясь, а главное — не желая переступить черту, которую провела сама — буквально корчилась по ночам от ревности. Ведь Цезарь увез с собой сосуд вселенского греха, и Грааль, совсем не святой, вряд ли простаивал в Риме. Кто-то тем временем усердно распускал слухи, что распутная царица не брезгует никем — ни стражами, ни темнокожими невольниками, ни…

— Нет! — содрогнулась Клеопатра, — до такого я никогда не опущусь.

Слухи эти, несомненно, достигали ушей великого римлянина; но для египтянки самым важным было оставаться честной перед собой; чтобы в миг встречи с любимым человеком она могла открыто глянуть в глаза Цезаря.

— Тебя что, жена в сексуальном плане не устраивает?

— Устраивает.

— Почему тогда разводитесь?

— Так она не только меня в этом плане устраивает…

— Жизнь, как зебра, — царица опять вспомнила Сизоворонкина, — полоса черная, полоса белая.

Она вспомнила полубога в тот день, когда такая длинная черная (длиннее и чернее не бывает) полоса, наконец, закончилась. Пришел вызов из Рима…

Клеопатра стояла перед статуей, в которой мало что было от нее, царицы Египта. А вот Геру, верховную богиню Олимпа, мог бы узнать в этом мраморном творении безвестного для нее скульптора каждый, кто имел счастье побывать во Дворце Зевса-громовержца. В том дворце, который остался лишь в памяти богов.

— Ну, и одного человека, — Клеопатра совсем не к месту вспомнила Сизоворонкина.

Она повернулась к Цезарю, который лучился рядом горделивой улыбкой; гордость его была вполне понятной и оправданной. Потому что мало кто смог бы передать мастеру словами своеобразную красоту богини семейного очага. А Цезарю-Зевсу это удалось. Теплая волна благодарности заполнила душу египтянки. Но она не была бы женщиной, если бы не уронила в эту «бочку меда», которым кормил ее громовержец с первого дня ее пребывания в Вечном городе, крошечную капельку дегтя (знать бы еще, что это такое?).

— Почему эта статуя стоит в храме Венеры Прародительницы? — немного капризным голосом спросила египтянка у Цезаря, — это ведь местная ипостась Афродиты? Рядом святилище Юноны, хранительницы очага и семьи, моей аватары в этом мире.

— Потому, — открыто улыбнулся ей римлянин, — что для меня богиней любви и красоты была именно ты — и на Олимпе, и особенно здесь.

Клеопатра теперь улыбнулась так же широко и счастливо. «Здесь», — поняла она, во многом благодаря волшебному кубку. Каждая ночь двух царственных любовников была заполнена страстью и негой; египтянка даже задумывалась иногда — откуда берутся слухи о том, что она и здесь, в Риме, наставляет ветвистые рога римскому властителю?

— Скорее всего, — опять нахмурилась она, — слухи эти приплыли вместе со мной из Александрии. А кто-то здесь их искусно подогревает.

Цезарь словно угадал, почему ее лицо на минутку омрачилось; воскликнул с жаром, будто рядом с молодой египтянкой стоял не муж на шестом десятке годов, умудренный опытом и битвами, а пылкий юноша.

— У меня еще один подарок — возвестил он, — поворачиваясь от золотой богини к живой — из плоти и крови, — я хочу жениться на тебе; признать своим нашего сына. Который, я надеюсь, будет править одной страной, в которую объединятся великий Рим и не менее великая Александрия.

— Не боишься? — прищурилась Клеопатра не столько от режущего глаз сияния новенькой статуи, сколько от иронии, которой она заполнилась, и — совсем немного — от смутной тревоги, — не боишься, что граждане Рима назовут тебя предателем их интересов, а еще… правителем с самыми большими рогами на свете. Знаешь, какие истории про меня ходят в городе?

— Знаю, — расхохотался Цезарь, — одну похожую я когда-то в Книге прочел:

Разъяренная женщина врывается к гинекологу и с порога «наезжает»:

— Доктор, зачем вы в справке написали: «Здоровая»?!

— А что я, по-вашему, должен был написать? — возмущается доктор.

— Ну,… например: «маленькая» или «как у всех»…

Клеопатра не все поняла в этом анекдоте, но главное уловила. Потому и сама сейчас превратилась в девчонку, заполнившуюся (притворно, конечно) гневом и возмущением. Маленькими, но крепкими кулачками она погнала хохочущего Цезаря из храма — навстречу действительно возмущенным взглядам римской общественности.

Такие подарки для любимой женщины вечно загруженный делами римлянин не забывал преподносить практически каждый день. А ночи безраздельно принадлежали им. Грааль Цезарь теперь оставлял в покоях Клеопатры, охраняемых его личной гвардией…

Старший из них и принес ужасную весть о кончине Цезаря. Египтянка, принявшая сурового воина на ложе, в практически прозрачном одеянии (надо же соответствовать слухам!), застыла лицом, не слыша, как теплый воздух, напоенный благовониями, заполняют страшные слова. Имена, которые прежде в этом доме произносились очень часто, и всегда с теплым чувством, теперь били по голове огромными безжалостными кувалдами.

— Брут, Кассий, — прошептала она, когда центурион уже вышел, — пусть на ваши головы падет проклятье всех богов… Одно уже пало, негодяи.

Стражник, затворивший за собой двери, поразился бы, увидев, с какой быстротой исчезло с лица египетской царицы выражение безмерной горечи и отчаяния. Клеопатра — сейчас больше Гера — отринула в эти мгновения все привычки; сомнения и предрассудки земной женщины. Это снова была бессмертная богиня, а Цезарь… Его хладный труп был бесконечно чуждым для нее; лишь временным вместилищем ее возлюбленного мужа. Гера мыслями была в будущем — там, где она надеялась… нет, она была уверена! Там она снова воссоединится со своей божественной половиной.

Клеопатра негромко засмеялась, обращаясь к Зевсу через время и расстояния; обращаясь, как часто в последнее время, анекдотом:

— У меня муж на вахту уехал и мою фотографию с собой взял… Говорит, у них там всегда грязь, дождь, холод собачий… А как на мою фотку посмотрит — сразу мысль в голову: «Господи! Хорошо-то здесь как!!!».

— Я тебе покажу, «хорошо»! — хищно улыбнулась египтянка.

Они не раз обсуждали с Зевсом промашку, которую допустили еще дома, на Олимпе. Ну что стоило им порасспросить Сизоворонкина; хотя бы о самых знаменательных событиях истории человечества. Тогда бы они…

— Впрочем, нет! — остановила она собственные терзания, — это страшно — знать, что ждет тебя впереди; какую ужасную смерть приготовило нам провидение… или одна из трех богинь судьбы. Так что о будущем ни слова… А вот о прошлом!… Кем бы ни возродился Зевс-громовержец в следующий раз, о своей «бывшей», о Клеопатре, он обязательно услышит! Ну, муженек, держись крепче за рога!

Из опочивальни вышла царица, в которой убитую горем женщину можно было узнать разве что только по наряду из черной ткани. Ткани этой, кстати, на роскошном теле Клеопатры был самый минимум; так что притихший Рим, ожидавший кровавой борьбы за наследство Цезаря, заполнили совсем уже грязные измышления о распутной египтянке. А последняя, проводив в последний путь римского владыку, опять терзала по ночам подушку, но не более того. Что-то все-таки сдерживало Клеопатру; она даже ни разу не прикоснулась к Граалю. Его — этот грубый сосуд из осколка Предвечного камня — она считала самых ценным сокровищем, что увезла на родину. А уж там, в Александрии…

Царица едва вытерпела до окончания праздничных церемоний, которыми встретил ее город, основанный, кстати, тоже Зевсом — в теле и разуме Александра Великого. Народ радовался не столько возвращению повелительницы, которая несколько лет провела вдали от подданных, сколько жареным тушам быков и баранов, которые бесконечной чередой выносили из ворот царского дворцового ансамбля. На улице это скворчащее жиром мясо соединялось с другими яствами, а главное — с потоками вина, которое не пожалела Клеопатра. Она тоже праздновала; праздновала завершение собственного воздержания, эпитимьи, наложенной на себя самой.

Ни яств, ни густого вина ей не было нужно. Праздник для нее начался глотком амброзии из Грааля, и… Она остановилась перед дверьми собственной опочивальни, и безмерно удивилась — по обе стороны тяжелых, покрытых золотым орнаментом створок стояли те самые стражи, которых она отметила еще до отъезда в Рим.

— Ну что ж, — облизала она мгновенно пересохшие губы, выбирая из двух здоровяков того, чьи узкие шаровары сильнее трещали от напряжения; выражение их лиц и наличие интеллекта в глазах ее совершенно не интересовали — надеюсь, я не ошиблась…

— У тебя совсем нет мозгов!

— Пусть у меня нет мозгов, зато есть либидо!

— А это что?

— А вот что!

— Ого!!!

— А ты думала!

— Собственно, фиг с ними, мозгами…

Царица потянула жертву, точнее избранника на сегодняшнюю ночь, в опочивальню. Потащила за те самые шаровары, которые уже совсем готовы были лопнуть под могучим натиском изнутри. Страж захлопнул за собой дверь, но Клеопатра успела услышать, как его напарник громко и завистливо вздохнул.

— Значит, либидо? — повернулась к стражу царица, отпуская из нежной, и одновременно цепкой ладошки шелк; во второй еще крепче был зажат Предвечный камень.

— Ксандр, моя царица, — рухнул на колени, а затем распростерся у ее ног стражник, — так меня зовут. Но если божественной Клеопатре будет угодно, я готов поменять имя, данное родителями…

— Божественной Клеопатре угодно другое! — к поднявшему вверх голову Ксандру тянулась рука царицы с тяжелым каменным кубком.

Сама она в те несколько кратких мгновений, что страж рассматривал узор густого ковра, успела полностью обнажиться. Теперь Ксандр был готов выпить из ее рук даже чашу с ядом. В каменной чаше действительно оказался яд; тягучая жидкость кроваво-красного цвета, которая огненным потоком провалилась в желудок, а потом вернулась в голову шальной смелостью и безрассудством — так, что сильные руки сами обхватили радостно пискнувшую женщину и бросили ее на ложе…

Очнулся Ксандр, когда его смена уже давно закончилась; но никто — ни старший смены стражей, ни сановники, ждущие царицы с ворохом неотложных дел, которые они словно специально копили годами — не посмел вторгнуться в гнездо неги и разврата. Парень бросился подбирать и напяливать на себя воинское одеяние, разбросанное по углам огромной комнаты. Его остановил прозвеневший серебряным колокольчиком смех Клеопатры.

Стражник резко повернулся к ложу:

— Богиня, — воскликнул он, сжимая побелевшими пальцами рукоять короткого меча римского образца, — повелевай! Какой подвиг должен я исполнить в твою честь.

Что-то помешало ему закончить словами: «… и в благодарность за блаженство, которым ты меня одарила!». А Клеопатра словно прочла эти строки в его глазах. Она нахмурилась, заглянула в свой каменный сосуд, который поддерживал силы и ее, и — главное — Ксандра всю эту долгую ночь, и небрежно махнула рукой: «Свободен!». По напрягшейся спине парня, по тому, как тот остановился на мгновение перед порогом, а потом решительно перешагнул его и с громким стуком захлопнул тяжелую створку, царица поняла, что в его душе сейчас бушует буря, внезапно возникшая посреди необъятного моря мужского удовлетворения. И ее совсем не удивил короткий предсмертный стон за дверью, и поднявшаяся там же суматоха.

Самка паука черная вдова пожирает своего партнера сразу после совокупления.

У людей немного по-другому — среднестатистическая жена растягивает это удовольствие на всю оставшуюся жизнь…

— Черная вдова — вот кто я, — с мрачной радостью поднялась с ложа Клеопатра.

Она вышла из опочивальни одетая подчеркнуто скромно; остановилась у влажного пятна, которое совсем недавно было красным, кровавым, и обвела собравшихся неторопливым взглядом. Государственные мужи попятились к выходу; стражникам у двери в ее спальню пятиться было некуда. Они вжались спинами в стену и замерли каменными статуями. И в их очах, и в глазах застывших, наконец, царедворцев метался один вопрос-утверждение: «Я следующий?!».

Следующих было много — каждую ночь новый. Это была кровавая тризна по Цезарю; несколько запоздалая, но от этого не менее ужасная. Мужчины заходили в ее спальню, словно на эшафот. Царица собственным телом исполняла их последнее желание, и… Ни один не избежал своей участи. Потому что на землях благословенного древнего Египта ее слово было словом божьим. Имя Теа Филопатор, полученное ею при первом восшествии на престол, означало «Богиня, любящая отца». За неимением давно усопшего родителя она заменила его бесчисленной чередой чужих мужчин.

Сколько длилось бы это кровавое пиршество, питаемое неисчерпаемым Граалем? Вечность? Увы — в мире были силы более могучие, чем власть египетской царицы. Рим. Проклятый город, в котором она пережила и неземное счастье, и крушение всех надежд. Его представитель, Марк Антоний — эта слабая копия ее Зевса-Цезаря — направил свой гнев на Египет. Вообще-то гнев его был обращен на правительницу государства, но в последнее время Гера вполне серьезно соотносила два этих имени — Египет и Клеопатра — как одно целое, не существующее друг без друга. Очнувшись от очередного дурмана, навеянного волшебным сосудом, и отправив очередную жертву «черной вдовы» на смерть, царица вызвала к себе одного из немногих сановников, который мог позволить себе относительно безбоязненно разгуливать по дворцу. Как и Потин — управитель покойного Птолемея двенадцатого, ныне покойного брата и супруга царицы — ее собственный управитель был скопцом. Клеопатра не раз порывалась напоить этого обиженного судьбой человека мальвазией, но… Птулем (так звали скопца) был идеальным хозяйственником, безгранично преданным ей; царственная рука так и не поднялась, чтобы провести сомнительный эксперимент. К тому же Птулем совершенно не пил.

Он был наполовину русским, наполовину евреем: сам после первой не закусывал, и гостям не давал…

В смысле, он не пил вина. Его единственной страстью было собирательство сокровищ в царскую казну. Может, в мечтах он представлял ее своей? Вот эту «мечту» Клеопатра и собиралась сейчас грубо растоптать.

— Птулем, — вкрадчиво начала царица, — ты знаешь, кто такие русские? А евреи?

Царедворец два раза покачал головой в отрицании и боязливо поежился — в словах Клеопатры было столько кровожадного предвкушения, что в голове скопца возникла самая страшная картинка, какую только он мог себе представить. Пустая сокровищница!

— Да, Птулем, — Клеопатра обрушила на его несчастную голову приказ, — за три дня мой корабль должен стать похожим на небесное судно, которым управляют сами боги! Золота не жалеть. Надо — потрать все, но римляне должны быть потрясены богатством и гостеприимством Египта.

— Два года Великая река не разливалась, — попытался возразить царедворец, — чернь ропщет. Скорее мы поразим народ Египта, чем римлян.

— Вспомни про русских, — управитель не заметил, как Клеопатра остановилась рядом — смертельно опасная, несмотря на нежную улыбку на губах, — а еще про евреев!

Устрашенному Птулему оставалось только низко поклониться и выйти из тронного зала. Потрясенный управитель еще не знал, что царица будет сама контролировать весь процесс; еще он не догадывался пока, что у кораблей есть такая характеристика, как грузоподъемность, и что исчисляется она в громадных величинах, которые когда-то назовут тоннами, и что золота в казне… едва хватило!

— Но хватило же?! — Клеопатра милостиво кивнула Птулему, которого оставила в Александрии с новым заданием — пополнять пустую казну.

Корабль Клеопатры действительно был способен заставить подавиться от зависти любого бога. А еще — он сейчас напомнил Гере о родном доме, об Олимпе. Ведь эти золотые украшения, как и легкомысленные, откровенно бесстыдные наряды прислужников и невольниц она извлекла из собственной памяти. И сейчас к неизвестности ее вез маленький кусочек Олимпа. Увы, истинно божественным на нем был только Грааль, да, пожалуй, сама Клеопатра-Гера.

— На одного римлянина, — решила царица, — за глаза хватит…

Ровно через три дня повелительница Египта принимала Марка Антония, сидя в копии трона Геры, на палубе корабля, потрясающего своей роскошью и необычностью. Обычай требовал ей самой просить о аудиенции правителя Великого Рима. Однако расчет мудрой египтянки, основанный на донесениях многочисленных лизоблюдов из числа римских посланцев, оказался верным. Марк Антоний был подобен сороке — любил все яркое, сверкающее, необычное. Он и сам был похож на эту вороватую птицу. Мелкий, остроносый, разодетый в черно-белые цвета и беспрестанно стрекочущий свои и чужие слова.

Остановившись перед Клеопатрой, которая соскочила с трона и сейчас стояла, покорно склонив голову, Антоний выставил вперед ногу в сандалии с ремнями, глубоко впившимися в тонкую ножку, и разразился целой речью, которая оглушила царицу; заставила ее поморщиться в душе. Потому что в своем «блестящем» панегирике, большей частью состоящем из фраз, позаимствованных у великих умов прошлого (в том числе и у Гая Юлия Цезаря) он славил лишь Вечный город, ну, и немного самого себя. О красоте застывшей перед ним в соблазнительной позе египтянке он не упомянул ни единым словом.

— Значит, — вспомнила Клеопатра еще одну серию доносов, — правду говорили о его сомнительных «победах» в чужих постелях…

Жена пилит мужа:

— Вот соседка говорит, что у нее муж тридцать пять раз за ночь может, а ты один раз и то еле-еле.

Озадаченный мужик звонит соседу: типа, как это?
Сосед смеется:

— Да пусть твоя мою дуру не слушает. Она туда-обратно считает!

Клеопатра хихикнула, теперь уже вслух:

— Да этот сорочонок и до пятнадцати «туда-обратно» не дотянет!

Она тут же спохватилась, наклонила голову еще ниже и, пряча улыбку, пригласила римлянина в свои покои — отобедать, чем боги послали. Марк Антоний, недовольно поблескивающий сорочьими глазками (как же — прервали великого ритора!), приглашение принял. Скорее всего, потому, что предполагал увидеть еще более сказочную картинку. И не ошибся — такого стола, перед которым могли возлежать не два, а два десятка пирующих, он никогда не видел. Клеопатра, кстати, тоже. В олимпийском дворце трапезная была куда как скромнее.

Марк Антоний был сыт скорее созерцанием сокровищ, которые служили лишь обычной посудой для яств. Грааль, затерявшийся среди золота, он, скорее всего, не заметил. А Клеопатра, которая возлегла у стола в откровенно блудливой позе, теперь усмехалась совершенно открыто. Потому что Антоний не видел ни ее соблазнительного тела, бесстыдно предлагавшего себя, ни горячих уст, готовых прильнуть к мужским… в-общем, ко всему, что они достанут! Нет! Римлянин жадно обводил глазами драгоценную утварь. Казалось — позволь ему обстоятельства, и Марк Антоний сгребет в руки все, что поместится в них, взмахнет крыльями… то есть полой тоги (руки-то уже заняты) и убежит отсюда подальше…

— Здорово! Как дела?

— Устал сегодня очень…

— А что делал?

— Бегал. Много бегал. Бегал, бегал, а потом секс.

— Догнали-таки…

Очевидно, в мыслях Антоний действительно куда-то бежал, потому что никак не отреагировал, когда Клеопатра сунула ему под нос каменный сосуд греха, и, практически насильно заставила римлянина глотнуть из него — первый, крошечный глоток. А потом Марк Антоний заработал челюстями сам. Заработал жадно, громко давясь мальвазией и давая время Клеопатре поработать служанкой. Египтянка мгновенно выползла из своего воздушного одеяния. Чуть сложнее было разоблачить римлянина. Тот, словно большой ребенок, никак не хотел отрываться от вкусной игрушки, от Грааля. С большим трудом царица вырвала из рук и рта мужчины кубок, и тут же сунула оглушенному мальвазией «ребенку» другую игрушку — собственную грудь. Римлянин присосался к ней, наверное, как не тискал когда-то в младенчестве собственную мать, или кормилицу.

Клеопатра охнула, и опрокинулась на спину, увлекая за собой мужчину, быть может, впервые в жизни страстно возжелавшего женское тело.

— Ну, все, — успела победно подумать египтянка, проваливаясь в темную пропасть страсти, — он мой!..

Клеопатра плыла по жизни, как по бурному морю; искренне наслаждаясь свежим ветром перемен, которые устраивала себе сама; успешно уворачивалась от грозных скал и песчаных отмелей, прятавшимися под такими внешне безобидными волнами. Под скалами и отмелями она имела в виду многочисленные интрижки, которые заводила, как только провожала Марка Антония в очередную служебную отлучку. Римлянин знал об этом; безумно ревновал и не раз пытался бросить — или Клеопатру, или Рим. Увы — без египетской царицы, и без волшебного каменного сосуда он уже не мог существовать, а без Рима… Без власти, которой Вечный город наделил этого стареющего (на целую дюжину лет старше, чем египтянка!) мужчину, он Клеопатре не был нужен. Даже с учетом того, что она родила ему трех детей. На это рассуждение ума у Марка Антония хватило. А пока он был ее единственным постоянным возлюбленным; мужчиной, который выходил из ее спальни, в уверенности, что его голова останется на плечах…

— Милый, ты меня любишь?

— Конечно!

— А умрешь за меня?

— Здрасьте! А любить тебя тогда кто будет?…

…Очередной «гранитный утес», точнее два — массивных, чернокожих и готовых на все, чтобы ублажить повелительницу — готовы были одновременно вскочить на огромное ложе, где стояла с кубком в руках обнаженная Клеопатра. В последнее время это был ее привычный «наряд». Царица могла совершенно естественно, ничуть не стесняясь ни челяди, ни сановников, толпившихся в коридорах царского дворца — конечно в те дни, когда Марк Антоний отсутствовал по своим государственным делам — пройтись по коридорам, не обременяя себя одеждой. Так — считала совершенно распутная царица — она нагляднее видела, как реагируют на нее похотливые самцы; кто из них готов положить собственную жизнь, словно на алтарь, к ее ложу.

Этих двух могучих чернокожих жеребцов из недр африканского континента ей подарили. Такие «подарки» она получала часто; как ей самой представлялось — дарители тщетно пытались поссорить ее с римским покровителем.

— Ну что ж, — облизала она сухие губы, — сейчас посмотрим, что это за подарок!

Позади нее испуганно вскрикнул паренек, который до сих пор усердно тряс опахалом, не отрывая взгляда от обнаженного тела египетской красавицы. Его напарник предавался этому же увлекательному занятию. Клеопатра такие взгляды, даже очень юных «мужей», чувствовала кожей. Она мгновенно повернулась к предполагаемой опасности; увидела, что свободная рука мальчика тянется мимо ее роскошного тела, в сторону глухой стены, украшенной ковром, сотканным специально по размеру этой стеночки. Прямо посреди ковра уже чернело какое-то отверстие, в края которого вцепились чьи-то пальцы. Вот они повели в стороны, и следом перед пораженной царицей и не менее изумленными мальчиками, неграми, и загремевшей оружием парой стражников разверзся проем, в который очень легко, даже небрежно, запрыгнул громадный, сложенный, словно из одних мускулов мужчина, при виде которого сердце Клеопатры сладко заныло.

Она подалась вперед, к Гераклу, к Лешке Сизоворонкину, который мимолетным, но от того не менее всесокрушающим движением длани, бросил обоих чернокожих великанов в угол опочивальни. Геру он, конечно же, не узнал; однако выражение восторженного лица полубога подсказало ей — имя Клеопатра говорит Алексею о многом. Настолько о многом, что он не стал спрашивать ни о чем, сразу шагнул вперед, с собственным «граненым стаканом», чтобы чокнуться, как это принято у них, у русских (только теперь вспомнила, кто это такие!). Каменного стука двух Граалей египтянка не услышала. Чудесным образом сосуд стал единым — в двух ладонях. И, конечно же, женская ладошка, да даже рука богини не могла ничего противопоставить могучей длани полубога. Миг — и у прелестных губок Клеопатры оказался край стакана. Сизоворонкин еще и придавил немного женский затылок — второй ладонью. В горло хлынул божественный напиток, в котором богиня почувствовала новый оттенок вкуса; казалось, что энергия в нее хлынула теперь уже настоящим водопадом. Таким, что египтянка едва дождалась, когда Алексей тоже отхлебнет щедрую порцию из стакана, а потом… еще несколько долгих мгновений помучает ее, держа женское тело на весу — словно оценивая ее изнемогающее от страсти тело на вес, на облик, и на…

Руки полубога резко согнулись в локтях, и богиня ликующе завопила, проваливаясь в темноту исступленного желания…

Муж — жене:

— Ты почему меня во время секса называла чужим именем?

— Так темно же…

В жизни все было не так, как в анекдоте. Впору самой Клеопатре было обижаться и возмущаться. Ведь именно Сизоворонкин обозвал ее не собственным именем, а лошадью; причем во множественном числе:

— Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…

Но и обиду, и возмущение засыпающая от сладкого изнеможения царица оставила на потом — как и новое знакомство с Лешенькой-Гераклом, и долгие разговоры о прошлом, и о… будущем. Клеопатра заснула. Совсем ненадолго, как поняла она позже.

Египтянку разбудил; даже заставил подпрыгнуть на месте, и тут же вытянуться в полный рост на ложе дикий крик, который, казалось, не могло исторгнуть человеческое горло. Но, тем не менее, исторгло…

В руках полубога извивался, тщетно пытаясь вырваться, один из стражников — сейчас безоружный, и чем-то ужасно напуганный. Даже с расстояния в пару десятков шагов Клеопатра четко видела, как лезут из орбит его вытаращенные глаза, а изо рта, который никак не закрывался, вместе со звериным воем плещется на ковер и на руки Геракла пена. Последнее обстоятельство, очевидно, отметил и Сизоворонкин в теле полубога. Он брезгливо скривил губы и легонько прихлопнул крикуна по макушке. Это по его, полубога, мнению, «легонько». Страж же замолчал сразу; скорее всего он потерял сознание, если не саму жизнь.

Клеопатру его судьба совершенно не интересовала. Геракла-Сизоворонкина тоже. Он просто выпустил бездыханное тело из рук, и напрягся, явно собираясь «нырнуть» в тот самый проем в стене, откуда появился, явив собой такой нежданный, и такой приятный подарок для египетской царицы. Фигура полубога опять наполнила душу Клеопатры теплом и нежностью. А он еще, паразит, и повернулся к ней, сохраняя напряжение в каждом мускуле, что — учитывая то обстоятельство, что из одежды на нем был лишь комок набедренной повязки в одной руке и Грааль в другой, едва не заставило египтянку броситься к нему; быть может, нырнуть следом в неведомый мир. Сизоворонкин шевельнул губами; он словно хотел что-то сказать Клеопатре на прощание — может, одарить очередным анекдотом?

Через мгновение его не было в опочивальне; очень скоро затянулась и дыра в стене, не оставив даже следа на ковре. Царица проводила это стремительное исчезновение анекдотом — словно Алексей оставил ей тут эстафету:

Ну и что, что бросил?!

Зато как поматросил!!!

— Поматросил…, — с блаженной улыбкой повторила египтянка, — слово-то какое…

Она не успела подобрать подходящего определения новому словечку; в голове пышным костром вспыхнуло другое:

— Грааль! — закричала она, быть может, даже громче, чем прежде верещал в ужасе стражник, — мой Грааль!

Только теперь до нее дошла страшная истина — Сизоворонкин исчез из жизни царицы Египта, унеся с собой волшебный сосуд. А присутствующие восприняли незнакомое слово, как приказ: «Пошли все вон!». Они ломанулись в открытые двери; первым в них исчез стукнутый по голове страж. Теперь лишь она сама, да пара обнаженных негров, жавшихся в углу испуганной кучкой мускулов, могли страдать в огромной опочивальне. А Клеопатра внезапно успокоилась; более того — она расхохоталась, вслед за мыслью, что пришла в голову ледяным дождем, погасившим костер, едва не сжегший ее изнутри. Мысль была простой и спокойной; несмотря на страшный вывод, который сделала для себя царица.

— Ну вот, и все, — подумала она, прогоняя из мыслей образ бравого полубога, и думая теперь уже только о Зевсе-громовержце — во всех его ипостасях, начиная с олимпийского, — на этом страница под названием «Цезарь и Клеопатра» переворачивается, что бы открыть новую… Какую?

Теперь ее хохот можно было назвать демоническим. Этого не выдержали уже и негры. Подвывая на два голоса, они бросились вон из комнаты, явно представляя себе видения злых духов своего племени, на которые так богата фантазия диких народностей…

В золотой шкатулке царицы, которая всегда переезжала с ней на новое место жительства («С Граалем!», — горько вздохнула она), лежал еще один сосуд; не волшебный, но весьма полезный. Жидкость в нем была сравнима по цвету и даже вкусу с мальвазией, и содержала в себе сильнейший яд. Яд, который сначала уносил в волшебную страну, где не было горя и боли, а потом прерывал жизнь так легко и безболезненно, что… В свое время Клеопатра заставила мастера, изготовившего зелье, проверить это утверждение на себе. Она внимательно отследила, как жизнь покинула этого человека; действительно без мучений и жестоких судорог. Мечтательная улыбка мастера долго преследовала ее, и вот теперь вернулась — вместе с твердой решимостью отпить из запечатанного сосуда.

Купила книжку: «Яды. Вчера, сегодня, завтра» (просто решила почитать) … Муж второй день и посуду моет, и мусор выносит, и во всем соглашается…

Царица чуть поморщилась — как всегда, когда вспоминала официального мужа, Марка Антония; который — пожелай она, и посуду бы вымыл, и мусор вынес, и вообще, свершил бы любой, самый великий подвиг, или (напротив) преступление. Если, конечно, у него хватило бы силенок и духа. Мысль об Антонии была мимолетной; пузырек с ядом был для Клеопатры важнее и его жизни, и, откровенно говоря, жизней всех, кто окружал ее во дворце.

Небольшая заминка возникла, когда Клеопатра решала — в каком виде ей предстать перед царедворцами, а значит, перед историей.

— Все равно соврут, — решила она, махнув рукой, прежде чем откупорить золотой сосуд, — еще и придумают что-нибудь. Какую-нибудь леденящую кровь историю, что я сейчас выну из-под ложа парочку аспидов, и дам им впиться в мою нежную кожу!

На самом деле царица очень не любила всяких гадов — начиная от змей, и заканчивая тараканами. Теперь же она решила не тратить времени на облачения в парадные одежды, подобающие торжественности момента.

— Сами оденут, — еще раз махнула она рукой, и припала губами к узкому горлышку сосуда.

Последним видением олимпийской богини был могучий Зевс — в тот самый момент, когда он шел с розой в руках к своей избраннице…

Эпизод третий: Наполеон и Жозефина

— Здравствуйте! Хочу снять у вас комнату.

— А вы не будете устраивать пьяные оргии?

— Нет.

— А жаль.

Пожилой одноногий солдат, очевидно, ветеран одной из войн, смотрел на императора Франции, как на того самого бездомного чудака, что заявился во дворец с просьбой сдать ему жилье. Он даже замахнулся было, чтобы прогнать Наполеона подальше от охраняемой территории. И тут же выпучил глаза, узнав, наконец, того, кто в нетерпении переминался перед ним с ноги на ногу:

— Император!

Тщедушный «гвардеец», едва ли не ниже ростом Наполеона, так заполнился изумлением, что даже забыл отступить в сторону, чтобы пропустить его внутрь дворца.

— Да, — горько усмехнулся Бонапарт, отстраняя солдата в сторону, — сколько мне еще оставаться императором?! Скоро здесь будет другой, русский. А два императора в одном дворце… или, как говорят сами русские — двум медведям в одной берлоге никак не ужиться.

Зевс, он же первый император Франции Наполеон Бонапарт даже на краткий миг страстно пожелал оказаться сейчас на месте своего русского «коллеги» — императора русских Александра. Тем более, что в одной из прежних жизней громовержец привык к этому имени. Он тут же устыдился — не потому, что родину (как говорят те же русские) не выбирают. Просто тогда пришлось бы отказаться от главного, что было в его жизни — от Жозефины, от Геры.

— И так сколько горя принес ей, — пробормотал он, быстро передвигаясь из комнаты в комнату, изрыгая в душе проклятия на размеры дворца Мальмезон, — чего стоила хотя бы история с разводом и женитьбой на Марии Луизе. Но сейчас, сейчас! Я первым делом бросился не в императорский дворец, где ждут меня императрица и наследник, а к тебе, моя Гера!

Двери опочивальни вдруг распахнулись от сильного удара, едва не треснув императора по лбу, который он привычно наклонил вперед, и перед ним возникла Жозефина — в одной сорочке, не скрывавшей практически ничего; счастливая и прекрасная. Она — совсем как обычная женщина — не богиня и не владычица Франции, пусть и бывшая, завопила что-то нечленораздельное и бросилась на шею Наполеону. У императора сейчас сил, наверное, было не меньше, чем у громовержца в его лучшие годы. Он не пошатнулся, не выпустил из рук женщину, желанней и прекрасней которой не было никого в целом мире. Напротив — направил ее порыв в обратную сторону, в спальню, в которой словно специально уже было расстелено ложе. Гера лишь пискнула счастливо; почему-то вспомнив вслух анекдот из Книги:

Если жена обожает и ревнует своего маленького плюгавенького муженька, значит, не все у него маленькое и плюгавенькое…

Та часть императора, которая принадлежала тварному миру, даже немного взревновала: «А для кого ты, милая, расстелила ее так рано?». А Зевс (его божественная сущность) лишь расхохотался, и опустил уже обнаженную возлюбленную на постель. Сам он тоже — как и подобает истинному солдату — уложился в сорок пять секунд. И тут же забыл и о проклятой войне, которая так хорошо начиналась, и так позорно заканчивалась; и о русских, чьи страшные казаки уже, наверное, гарцуют на своих мохнатых лошадях по Парижу…

Совсем отстраненно он воспринимал лишь слова своей императрицы, которые та исторгала вместе со страстными стонами и рычанием блудливой тигрицы:

— Да, мой император; да, да! — и потом, уже почти осознанно, — покажи мне… покажи все, чему тебя научили русские!…

Наполеон одним мгновением выскользнул из волн страсти; последнее слово окатило его словно зарядом снежной бури, к которым он почти привык в далекой России. Он сжал руками женское тело с такой силой, что — показалось самому — громко хрустнули тонкие косточки. Но Жозефина лишь рассмеялась; еще громче:

— Да, покажи, чему тебя научили русские девки. Говорят, они сначала палками березовыми мужиков бьют, чтобы сделать их мягкими и податливыми — мы здесь так отбиваем жесткое мясо.

— Это называется веники, — Зевс тоже засмеялся, — русские действительно колотят их друг друга в бане.

— И тебя колотили? — выскользнула из-под Наполеона Гера.

— Еще как! — мечтательно протянул император, — русская баня — это… Лечит от всего — и от болей в спине, и от похмелья, а главное, от насморка. В России, с ее зимами, насморк — самое страшное дело. Про это даже анекдот есть.

— Какой?

Запомните золотое правило! Во время секса тот, у кого насморк, должен быть СНИЗУ!

— А при чем тут… Ах! — императрица, оказавшаяся опять ВНИЗУ, забыла и про насморк, и про русские зимы, и про русских же девок, дерущихся вениками, и о…

Увы, без волшебного Грааля тварные ипостаси громовержца и Геры не могли поддерживать скачки, которой позавидовали бы лучшие казацкие жеребцы.

— Ну, — протянула Гера, — я бы еще, конечно, ВНИЗУ полежала бы…

Тут она вспомнила один эпизод из общей с Жозефиной биографии, который, вообще-то, не собиралась раскрывать любимому человеку и богу; по крайней мере, в их первое после долгой разлуки свидание:

— А я ведь тоже с одним русским… пообщалась, пока тебя не было, милый.

Ее нежная ладошка гладила выпуклый лоб императора, поправляя мокрую прическу; вторая пропускала меж пальцев другую «укладку», пытаясь пробудить еще раз жезл, который окружали эти жесткие вьющиеся волосы. Наполеон, может, и хотел бы вскинуться, напрячь мышцы и возмущение: «Какой еще русский?!», — но громовержец внутри лишь рассмеялся, успокаивая не в меру ревнивого корсиканца. Он уже понял, кто нанес Гере визит.

— Да, — кивнула Гера, — это был он, Сизоворонкин. В костюме, сшитом когда-то мной; как гвардейский полковник он был совершенно неотразим. А главное — он был с Граалем.

— Ну и как, — расхохотался Зевс, заставляя ревниво взвывшего внутри Бонапарта заткнуться, — понравилось?

— Мне — да! — откровенно призналась богиня, чувствую, что ее старания начинают приносить какие-то плоды.

По крайней мере, одна из голов императора заинтересованно приподнялась, и напряглась, готовая выступить. Может, это упоминание о волшебном сосуде, некогда составившем нерушимый тройственный союз с Цезарем и Клеопатрой, впрыснул в жилы почти забытые ощущения всесилия?!

Громовержец, как прежде, рыкнул настоящим громом, и одним движением развернул богиню задом к себе (вспомнил, что ни он, ни Гера насморком не страдали). Вместо молнии мелькнула мысль о полубоге, действительно способная ослепить яростной ревностью любого другого земного мужчину. Но повелитель Олимпа лишь победно взревел и слился с богиней, «запевшей» в исступлении ту же победную песнь…

Все, что приносит радость, имеет право на вход без очереди.

Много позже, когда даже божеский пыл немного поутих, и они уже лишь блаженно стонали, не желая останавливаться, мысль о Лешке-Геракле, очевидно, синхронно пришла в голову обоих. Ничем иным Бонапарт ни сейчас, ни потом, до конца жизни, не смог объяснить того удивительного факта, что Сизоворонкин действительно предстал перед ними, да не один. Огромное зеркало в изголовье ложа, в котором Зевс невольно отмечал и собственную ярость, и блаженство Геры-Жозефины, вдруг подернулось дымкой, а потом осветилось так ярко, что громовержец едва не совершил тяжкий грех — чуть не оторвал рук от нежных и горячих бедер богини, чтобы прикрыть глаза. Получив по своей потной длани ладошкой Геры («Не озоруй!»), олимпийский бог открыл глаза и без всякого изумления увидел перед собой улыбающегося Алексея. А рядом с ним — в зеркале — еще шире разевал свою пасть в ухмылке братец, Аид.

Нет — этого средневекового кузнеца в кожаном фартуке на голое тело Зевс никогда прежде не видел. Но глаза, из которых до него донесло морозом, которого он не видел даже в России, он узнал. Даже прежде того, как они выгнали из него весь любовный жар и наступившее, наконец, блаженное томление.

Первое января.

Объявление бегущей строкой: «Снятие похмельного синдрома материалом заказчика!».

Вообще-то в этом анекдоте Зевс почти ничего не понял; но прочувствовал — всем телом, заледеневшим от «братского привета» — практически полностью; кроме малой его части, находившейся сейчас в теплой норке, в… в общем, понятно где. А вот Гера ничего, по-прежнему пылала жаром, и даже хлопнула в очередной раз ладошкой по руке громовержца, которую тот вознамерился было отъять теперь уже от нежной поясницы, чтобы приветственно помахать и братцу, и Сизоворонкину, и каким-то девицам, которые выглядывали из-за плеча Аида-кузнеца, и на которых одежки было даже меньше, чем на нем.

Брату, в далеком прошлом повелителю Царства мертвых, никто не помешал махнуть заскорузлой ладонью, в которой была зажата какая-то черная плоская вещица. Такая же, но уже серебристая, была в руке Лешки-Геракла. Он ткнул эту безделушку чуть ли не наружу зеркала, и что-то прокричал. Увы — звуки волшебное стекло не пропускало. Тогда полубог, точнее, теперь уже полноценный, хоть и неопытный бог, постучал по этой коробочке и подмигнул заговорщицки, словно хотел сказать, подобно Карлсону, который живет на крыше: «Я улетаю, но скоро вернусь!».

Зеркало одним мгновением вернуло себе прежний вид, а именно — ошарашенную физиономию громовержца, да довольное, и немного нетерпеливое лицо Геры. Ее нетерпение можно было понять — ведь замороженная тушка олимпийского бога сейчас отличалась немыслимой твердостью, особенно в одной, самой главной своей части, только сейчас почувствовавшей неземной холод. Одна из первых земных ипостасей громовержца — вождь, правивший племенем вонючих грязных дикарей в незапамятные времена — подсказала: палочку, даже волшебную, можно нагреть, заставить запылать открытым огнем весьма нехитрым действием — трением. И он приступил к этому действу, медленно отогреваясь и телом и душой. Не оттаивало только изумление, подстегнутое словами богини, которые она выдавливала из себя по одному, прерывая фразу хриплыми стонами:

— И кто… этот Карлсон…, и… почему… он живет… на крыше?…

Должна быть в женщине какая-то загадка. Например — где у нее талия?

У богини талия была; не такая, что ее могли обхватить две ладошки Зевса в облике французского императора, а настоящая, такая, что на ней мужские ладони помещались вольготно, даже могли погулять, сместиться чуть выше, или чуть ниже — где все было словно создано для него, для единственного мужчины в ее жизни. В какой-то момент Зевс понял, что правая ладогь уже не обхватывает нежного бедрышка; что она занята посторонним предметом, который неведомо как попал в потную, сейчас крепко сжатую длань французского императора. Богиня уже не возражала. Она ловко выскользнула из объятий Наполеона, прежде нерушимых, а теперь вместо трех конечностей использующих лишь две, из которых только одна была рукой. Жозефина первой и показала неведомую коробочку — у нее розового цвета, с какой-то забавной рожицей на корпусе. У самого Зевса коробка была черной, как и у брата. Она удобно лежала в ладони, и манила; буквально требовала своего хозяина нажать на одну из кнопок, которыми была усеяна лицевая сторона артефакта.

Первой решилась на эксперимент Жозефина. Она сидела сейчас на ложе, скрестив ножки по-турецки так хитро и вызывающе, что император опять возбудился — без всякого Грааля. А потом вздрогнул, и забыл про вожделение, когда нежный пальчик утопил кнопку и безмерно чужой, хоть и вполне милый женский голос возвестил из коробочки:

— Абонент находится вне зоны действия сети…

Последующий дни, месяцы и годы пролетели, как одно мгновение — для Зевса. Побежденный, подавленный император, был сослан на остров Эльба, где, конечно же, не мог вести жизнь, которая приличествовала бы человеку и богу, покорившему всю Европу. Но Зевсу было все равно — ведь Жозефину, точнее Геру, что так рвалась с ним в изгнание, русский государь не отпустил из Парижа. Он оставил ей дворец; повелел окружить бывшую императрицу почетом и уважением, но… ей ничего этого не было нужно. Ей был нужен любимый человек, вернее бог. И если встреча с ним в этой реальности была невозможна, значит… надо было быстрее устремиться в следующую! Через месяц после знаменательного свидания Жозефина, истинная императрица Франции, умерла. Скорее, сама отправилась в свое, отнюдь не последнее, путешествие — к новой встрече с возлюбленным богом.

А Зевс воспринял эту трагическую новость безучастно — в отличие от Наполеона Бонапарта. Земная сущность олимпийского бога металась в отчаянии; потом, победив слабость, вырвалась обратно во Францию, даже захватила Париж. Но того огня, что пылал в корсиканце с самого рождения, уже не было. Его вторая ипостась — бог-громовержец — безучастно наблюдала за собственными потугами; ничуть не огорчилась новому поражению и новому изгнанию. Теперь единственное, что грело сердце бога, была черная коробочка, с которой он не расставался.

И пришел день, когда он понял: «Пора!». Наполеон уже не вставал с постели, сотрясаемый ужасными приступами неведомой болезни. Что-то подобное когда-то очень давно испытывал Александр Великий.

— Яд, — безучастно размышлял Бонапарт, — опять яд. Надо успеть… успеть нажать на кнопку, прежде чем остановится сердце.

Палец уже не отрывался от этой кнопки — самой большой на коробке. Он готов был нажать на нее, когда сердце в груди вдруг забухало громко и медленно — словно колокол на колокольне главного храма Москвы, которую он когда-то повелел сжечь. Кнопка утонула в своем гнезде сама — прежде, чем палец императора сделал свое последнее осознанное движение. В комнату, где кроме умирающего Бонапарта был только старый, преданный слуга, сейчас разинувший рот в изумлении, ворвался жизнерадостный голос Сизоворонкина — бухгалтера и бога информатики:

— Здорово, громовержец! Живой еще! Если не помер, записывай. Ну, или запоминай, если записать не на чем: «Россия, город Рублевск, ресторан «Лагуна». Жду тридцать первого декабря — в Новый, две тысячи семнадцатый год. Точнее, ждем! Все — пока, мне еще столько звонков надо сделать…

Коробочка запищала долгими гудками, но великий император этого уже не слышал. Наполеон умер, улыбаясь, и совсем не страшась новой поездки в Россию. Ведь там, через двести лет, Гера — его абонент — точно будет в зоне действия сети…

2. Два брата-акробата

Эпизод первый: Ноев Ковчег

Худенький чернявый паренек ловко увернулся от подзатыльника, которым его попытался наградить дружок-одногодок, которого обычно называли Хамом. И это было неудивительным — такой вот тычок, который сегодня не удался, был для него обычным делом. Прозвищем вместо имени обзавелись двое из четверки неразлучных друзей. Неразлучных, естественно, в свободное от домашней работы время. Годы, когда они были босоногими мальчишками, и с утра до вечера пропадали в колючих зарослях и пещерах, которыми был испещрен морской берег, пролетели удивительно быстро. От них остались разве что детские мечтания, да эти самые клички. Парня, что мечтательно смотрел на спокойное море, все называли Ноем. Этим унылым прозвищем его наградил все тот же Хам.

Мечтой юного пастуха — а он привычно пригнал невеликую отцовскую отару к морю — было стать мореходом. Причем, не таким рыбаком, которые с утра до вечера подставляли изъеденные солью плечи и спины безжалостному солнцу в своих утлых лодках, не уходивших от берега дальше пределов видимости, а… здесь его мечта спотыкалась о неизведанное. В своих снах паренек видел неведомые суда — громадные и прекрасные; с развевающейся над ними белоснежной кипенью облаков удивительно правильной формы. Потому он и ныл перед отцом, просясь в ученики к отцу Хама, старому рыбаку. На что неизменно получал в ответ:

— Не ной!

Так он и стал Ноем. Двое других приятелей остались с именами, полученными при рождении — Сим и Иафет. Они держались чуть позади Хама, и сейчас приветливо, а скорее как-то предвкушающе усмехались, явно намекая на очередную каверзу дружка, пропавшего из поля зрения пастуха. Ной резко повернулся, но поздно! Крепкие руки приятеля дернули его набедренную повязку к низу, и парень застыл под ласковым морским ветерком совершенно обнаженным. Иафет протяжно просвистел — удивленно, а больше того завистливо. Завидовать было чему. Настолько, что Ной горделиво развернул плечи, и одарил весь белый свет, который для него и его племени ограничивался островом средних размеров, словами, непроизвольно вырвавшимися изо рта:

— Доктор, мне шестнадцать лет, а у меня член длиной тридцать сантиметров. Это нормально?

— Конечно, нормально. В твоем возрасте все врут.

Тот же Иафет несмело хихикнул, а задира Хам в изумлении спросил:

— Что за странные истории ты рассказываешь, Ной? И что это за сантиметр?

— Да, парень! Кто тебе рассказал этот анекдот?

Все четверо подпрыгнули на месте, разворачиваясь на звук властного женского голоса. Ной еще и умудрился в прыжке подцепить застрявшую на лодыжках повязку, кое-как закрепив ее на бедрах. Еще он стремительно покраснел, потому что узнал одну из героинь других своих снов. Подкравшаяся незаметно Ракиль была самой красивой женщиной деревушки, второй женой старейшины. Пышногрудая и крутобедрая, с громким мелодичным голосом, который легко перебивал всех в округе, включая супруга, она могла позволить себе сказать такое, что даже убеленные сединами мужи только кряхтели в изумлении и покрывались румянцем, как… ну, точно, как сейчас Ной.

А Ракиль словно забыла о своем первом вопросе, тут же задала следующий, загнав парня теперь в настоящую панику:

— И что там насчет тридцати сантиметров? Ну-ка?

Крепкая женская ладошка, явно знакомая с подобной процедурой, легко преодолела сопротивление парня. Набедренная повязка опять поползла на лодыжки. И совсем уже нереально прозвучал свист в женских устах.

— Действительно… такое я видела только у… а ну, прочь отсюда!

Она совсем не шутейно подняла руку, грозя отпустить ее на затылок стоящего рядом Хама, и парни бросились наутек — грозный характер Ракили и ее тяжелую руку знали все в деревне; опять-таки включая старейшину.

— А ты стой! — женская ладонь стиснула плечо Ноя, — ты мне еще про анекдот не рассказал.

Парень застыл на месте; не потому, что впервые ощутил на теле тепло и крепость женской руки, и не потому, что испугался грозного окрика. Его словно ударили тяжелым мешком по голове — в тот момент, когда он услышал такое удивительное, и такое, как оказалось, знакомое слово «анекдот». В голове пронесся очистительный шторм, и он вспомнил все — с самого начала, когда он, сидя на коленях отца, бога Кроноса, впервые услышал собственное имя Посейдон. В этой картинке он еще успел отметить брата, Зевса старшего его на пять мгновений бытия; Кроносу как раз подавали младшенького, Аида. Младшенького все на те же пять минут — так обычно отсчитывал время Лешка Сизоворонкин. Ной еще раз непроизвольно прошептал имя человека, с которым олимпийские боги обычно связывали короткие занимательные истории:

— Лешка Сизоворонкин… в его Книге я и нашел этот анекдот.

— Ага! — обрадовалась Ракиль, — значит ты один из наших, ты…

— Я Посейдон! — гордо вскинул голову Ной.

Гордо, потому что представить себе, что в теле пышногрудой красотки может сейчас находиться громовержец или владыка Царства мертвых, он просто не мог, а все остальные по статусу были ниже его настолько…

— Разве что Гера, — вспомнил он супругу старшего брата.

— Нет, — отступила на пару шагов явно смятенная Ракиль, — я не Гера, я Афродита.

— Ага, — никак не мог выйти из образа верховного бога Ной, — значит, где-то рядом бродит и Гефест?

— Пусть бродит, — совершенно равнодушно махнула рукой Ракиль, — хотя я его здесь пока не видела. Пытала деревенского кузнеца… но нет, это не он.

Ной вспомнил этого кузнеца — огромного, чернолицего и заросшего волосом так, что сквозь них едва блестели маленькие злые глазки, и содрогнулся, представив красавицу в объятиях этого чудовища.

— А в моих? — сладко заныло в душе.

Видимо, что-то промелькнуло и на лице парнишки, потому что Ракиль хитро улыбнулась ему и, схватив за руку, потащила в пещеру, где — знал парень — море намыло удивительно чистый мелкий белый песок. Ной не сопротивлялся; если он мог только догадываться, и мечтать в сладком ужасе о неизбежном, к чему вела его Ракиль, то Посейдон точно знал — Афродиту уже не остановить; она не успокоится, пока не измерит его тридцать сантиметров всем, чем только можно.

Наконец они остановились посреди пещеры. Афродита медленно, совершенно не прибегая к помощи рук, стряхнула с плеч верхнюю часть своего одеяния, и перед потрясенным парнем выросли два холма такой удивительной красоты, что руки сами потянулись к ним. А Посейдон, ухмыльнувшись в душе, еще и анекдот вспомнил:

Вчера со мной подралась грудастая женщина. Мы зашли в лифт, и я засмотрелся на ее прелести. Она спросила: «Может, наконец, нажмете?». И тут что-то пошло не так…

У Ноя все пошло так. Никакого лифта здесь не было, но он все равно нажал — обеими ладонями, в которых едва поместились «прелести» Афродиты, и она протяжно застонала, обмякая всем телом. А на песке уже была расстелена нижняя часть ее одеяния — широкая настолько, что на теплом песке оказались только ноги Ноя. Потом он опирался в мягкое песчаное ложе пятками; потом встал на колени, рыча, словно зверь… В общем, многоопытный Посейдон взял руководство в свои руки, ну, и другие части тела разной длины. Он остановился, только когда в вечерних сумерках перестал различать загорелое женское тело, и когда Ной в смятении воскликнул: «Стадо! Овцы… отец свернет мне шею, если хоть одна из них пропадет!».

Этот крик души тоже не прошел мимо внимания Афродиты. Она потянулась всем телом, заставив парня забыть обо всем на свете, кроме нее, и счастливо засмеялась:

— Ну, давай, вспоминай, какой анекдот будешь рассказывать моему мужу?

Посейдон засмеялся следом, загоняя поглубже в душу тоску и страхи Ноя перед неизбежной карой.

— Может, подойдет такой:

— Я вынужден вас огорчить, но ваша дочь вчера напилась в клубе.

— Врешь! Она вчера в рот ничего не брала!

— Э-э-э… кажется, я вас огорчу еще раз…

— А почему только один раз? — богиня одним ловким текучим движением оседлала Посейдона, — помнишь, как Лешка пел нам: «Эх, раз! Да еще раз! Да еще много, много раз!»…

В-общем, домой Ной-Посейдон пришел уже под утро. Родители не спали, но их блестевшие в огнях светильника глаза не метали громы и молнии в него; они горели от возбуждения совсем не по причине первой в жизни ночной отлучки сына. Ной только успел заикнуться о стаде, и тут же вздохнул успокоено, когда отец совершенно равнодушно махнул рукой:

— Дома все овцы, не переживай. Сами пришли.

Парень терялся в догадках, а родители лишь торжественно молчали. И в его душу невольно начала заползать тревога. Он ждал упреков; быть может, побоев. А попал в атмосферу какого-то грядущего торжества. И, как представилось ему, событие это явно было связано с ним, с Ноем.

Он непроизвольно вспомнил Ракиль; потом о себе громким урчанием напомнил пустой желудок, и вместе это причудливым образом трансформировалось в анекдот:

— Да, пирожки у хозяйки не очень…

— Зато булки что надо!

— Ой, сыночек, — всплеснула ладошками мать, — да ты же совсем голодный! Всю ночь не ел, не спал… все овец искал.

Ной едва не прыснул, вспомнив, какую «овцу» он нашел вчера. Хорошо, что раньше свое слово сказал отец. Торжественно — словно на главном празднике года — он произнес:

— Ничего, сегодня наестся до отвала; сегодня все наедятся — на празднике. Надо бы и нам пару овечек заколоть.

Посейдон не выдержал:

— Да скажите, наконец, что случилось? Что за праздник объявился такой, что ты готов пожертвовать сразу двумя овцами?

Надо сказать, что отец юного Ноя был человеком прижимистым; стадо свое растил медленно, но неуклонно. И даже на главный праздник года обычно жертвовал единственную овцу, как правило — не самую жирную.

— Праздник, сын! Завтра… уже сегодня в деревню прибудет Святитель!

Ной ахнул бы от этого известия, если бы прежде него не хмыкнул (про себя, конечно — чтобы не обидеть родителей) владыка морей и океанов. Святитель, живущий в горах, в глубокой пещере, появлялся на людях очень редко. В родной деревне Ноя он не был ни разу. Но об этом удивительном человеке знал каждый.

— Удивительном? — хмыкнул еще раз Посейдон, вспоминая, что знал о святителе Ной.

Древний, как сам мир (еще одна усмешка); пророк, чьи предсказания сбывались всегда и полностью; наконец, врачеватель, какого еще не знал народ Ноя. Только вот не каждого он брался врачевать. И в этом — понял Посейдон — была какая-то загадка. Скорее всего, Святитель, действительно опытный лекарь, брался за дело только тогда, когда не сомневался в благоприятном исходе дела. А самое главное — он был верховным судьей племени. Таких деревушек, как Ноева, на острове было много. Обычно им хватало суда старейшин. Но в особых случаях…

— Впрочем, — подумал теперь Ной — прежде Посейдона, — у нас таких случаев давно не было. Разве что сегодняшний.

Он потянулся в истоме, вспомнив неистовое и послушное тело Ракили.

— Ну, если этот Святитель каким-то образом подсмотрел за нами из своей пещеры, и сразу же рванул сюда, — так же внутри себя продолжил разговор Посейдон, — я готов признать, что в нем есть что-то такое… Как сказал бы Алексей:

— Павел Петрович, к вам снова посетители!

— А это точно ко мне?

— Да не знаю… спросили: «А этот козел уже на месте?»…

Утром в роли такого козла выступал Патрон, старейшина деревни, и по совместительству супруг знойной Ракили. Он бегал кругами по деревне, смешно дергал жидкой бородкой и развесистыми рогами, невидными никому, кроме Посейдона и собственной веселой женушки. Божественная парочка успела между общей беготни и хлопот не один раз заговорщицки перемигнуться. Ной только теперь, с немалым стыдом, подумал, что за собственными переживаниями он совсем забыл — у Ракили тоже могли быть неприятности. Посейдон расхохотался внутри общего тела:

— Ты посмотри на Патрона, и на Афродиту. На кого ты поставишь в честном бою? А Афродита вряд ли привыкла честно биться. Вот увидишь — этот старый козел еще и виноватым окажется. Так что сегодня вечером проводим гостя, и…

Деревня межу тем готовилась к торжеству. Овец здесь держали четыре семьи; каждая из них пожертвовала по паре самых тучных агнцев; и отец не был исключением. Прежде Ной всегда зажмуривал глаза, когда держал несчастных животных, в то время, как родитель пилил им шеи ножом. Сегодня же Посейдон сам взял в руки оружие; поточил его о камень, и на глазах изумленного отца двумя ударами лишил жертвы жизни. Так же ловко парень освежевал туши; надумал было совсем сразить несчастного родителя, отхватив кусок сырой баранины и сжевав его, представив, что это блюдо он заказал волшебному бокалу своего первого, божественного отца. Но вдали уже поднялся шум, прибежали мальчишки, посланные перехватить неторопливую процессию гостей, и туши уволокли к кострам. А отец убежал на призыв жены — переодеваться к торжественной встрече.

Ною переодеваться было незачем, точнее, не во что; его единственным одеянием была та самая набедренная повязка, помнившая тело рук Ракили. Благодатный климат острова позволял в этом отношении обходиться минимумом. Раньше парень никогда не задумывался об этом; он просто не мог представить себе, что можно замерзнуть насмерть. Что где-то бушуют свирепые метели, заносящие снегом дома по самые крыши, и что вода может замерзнуть, подобно камню. Да хоть и целое море — так, что по ней можно будет ходить, аки по суху.

— Нет, — воспротивилась душа Ноя, выискивая в памяти Посейдона другие, гораздо более привлекательные картины и новые, такие ласкающие слух слова: «корабли», «паруса», «правый и левый галс», и, наконец, самое приятное: «Земля прямо по курсу!».

— Мы еще поплаваем, парень, — расхохотался Посейдон, обращаясь, по сути, к самому себе, — вот увидишь — мы построим самый большой на свете корабль!

— Вдвоем? — уныло апеллировал ему Ной.

— Почему вдвоем? — продолжил внутренний диалог морской владыка, — припряжем к тому благородному делу народ… да хоть вот с его помощью.

Посейдон показал рукой на старца, возглавлявшего процессию, организованной толпой вступавшую в деревню. Отец, уже стоявший рядом в нарядном хитоне, хлопнул собственной крепкой ладошкой по этой руке, вызывающе тянувшейся к Святителю. Но говорить ничего не стал; скорее всего, потому, что старец уже был рядом, и вполне мог принять на свой счет слова, готовый сорваться с губ отца. И тогда — понял Ной — мороза в глазах старика, спустившегося с гор, станет намного больше. Он и сейчас обжег и душу, и, наверное, тело парня тем самым холодом, о котором совсем недавно живописал Посейдон. Это ощущение внутри себя было для Ноя необычным, пугающим; и в то же время навеявшим смутные воспоминания. Посейдон-Ной понял, что чудеса, начавшиеся со вчерашнего анекдота, еще не кончились; что Святитель привнес сейчас с собой и какую-то плюшку, предназначенную персонально ему, молодому пастушку. Ну как тут было не вспомнить подходящий случаю анекдот?

Есть люди, которые с гордостью говорят: «Я один такой!». А ты смотришь на него и думаешь: «И слава богу!»…

Это Ной послал такую внутреннюю усмешку вслед спине Святителя — неестественно прямой, выражающей всему миру снисходительное презрение: «Я один…». Тут спина отшельника дрогнула — словно приняла и поняла этот безмолвный посыл. Старик остановился и медленно повернулся, выискивая взглядом безумца, посмевшего — пусть даже в мыслях — поставить себя вровень с ним. Ной почувствовал, что, несмотря на все потуги Посейдона успокоить его, меж лопатками потек липкий холодный пот. За этой внутренней борьбой парень совсем забыл, что Святителю положено кланяться, и теперь он единственный из окружающих вызывающе торчал головой и выпрямленными плечами поверх согнутых спин односельчан.

Теперь взгляд старца предназначался одному Ною. Но встретил этот могильный холод Посейдон, готовый увлечь за собой, в пучину морских вод не один — сотни и тысячи взглядов, какими бы морозными они не были. И Святитель не выдержал, отвел свои глаза и резко повернулся. Так резко, что Посейдон не был уверен, действительно ли он расслышал единственное слово, слетевшее с губ старика: «Однако!». Главным в этом слове было то, что произнесено оно было на языке, который никто из островитян знать не мог. А Посейдон знал его; больше того — именно на этом языке он говорил со своими многочисленными родственниками еще на Олимпе. Это был универсальный язык, пришедший к ним, к олимпийским богам от Предвечных времен, а не греческий, как многие представляли себе. Хотя эллинский Посейдон тоже понимал. Сейчас он впервые за многие тысячи лет задал себе вопрос: «Что же это за язык? И почему на нем так свободно разговаривал Лешка Сизоворонкин? И — главное — почему и сам Посейдон, и все остальные боги без всякого перевода читали его Книгу?».

Его размышления прервал увесистый подзатыльник отца, разогнувшего, наконец, спину, и еще более сильный тычок в спину, сопровождаемый сердитым шепотом матери. Сознание владыки вод пока отказывалось воспринимать местный язык, но тело послушно двинулось вперед, к столам, куда мощно призывали ароматы жареной баранины. С этого языка никакого перевода не требовалось. Он ловко скользнул меж односельчан, неторопливо, с достоинством бредущих к центральной площади деревни, и присоединился к троице приятелей, чуть в стороне обсуждавших такое неординарное событие. Впрочем, при виде Ноя они на время забыли и о празднике, и о Святителе, и принялись хихикать, подначиваемые, конечно же, Хамом.

— Ну, как, приятель, — вскричал острый на язык парень, ничуть не смущаясь укоризненных взглядом стариков, что огибали остановившуюся четверку, — все свои «сантиметры» показал вчера? Выяснил, что это такое?

— Выяснил, — залился румянцем Ной; Посейдон же, перехвативший управление речевым аппаратом, добавил — анекдотом:

Беседуют две подруги:

— Тебе что муж подарил на Восьмое Марта?

— Большую мягкую игрушку!

— Мягкую?!

— Зато сосед — твердую!

Сим с Иафетом рассмеялись, опасливо оглянувшись на односельчан, и бросились вдогонку Ною. И только Хам задержался, в недоумении пробормотав под нос вопрос: «А что это: „восьмое марта“?», — и только потом бросился за приятелями. Парни, успевшие занять места на скамьях почти в самом конце длинного, на всех жителей деревни, стола, потеснились и теперь все четверо не отвлекались от соблазнительной картины, что ласкала взгляды на не покрытой ничем столешнице. Доски, что составляли собой основу этого фундаментального строения, почернели от времени и дождей, но были вполне крепкими.

— Да даже для постройки корабля, — вдруг подумал Ной.

— Правильно, парень, — поддержал его Посейдон, — в нужном направлении мыслишь. Сейчас еще от одного человека умное слово выслушаем, и начнем склонять его на нашу сторону.

— Какого человека? — вскинулся было Ной, но все было понятно без всяких слов.

Во главе стола встал Святитель. Даже со своего места, с полусотни шагов, парень разглядел, что суровое лицо старца стало совсем скорбным; глаза, источавшие прежде холод, заполнилось печалью, которую он и принялся изливать на соплеменников,

— Печальтесь, люди, — начал он, встав из-за стола, — стенайте и рвите волосы на головах. Ибо грядет беда, какой не знал наш народ. Мор, глад и смерти. А прежде того — всеобщий разврат и вакханалия, когда каждый каждую, и все вместе всех — без всякой очереди.

Посейдон невольно восхитился таким словесным оборотом, явно не подходящим под определение «святой». А потом напрягся всем телом, даже чуть не вскочил — это он разглядел довольное, явно что-то ожидающее лицо старейшины. Парню совсем не было жалко этого Патрона. Настолько, что он не пожалел еще одного анекдота:

Если у вас нет съедобного белья, для сексуальных игр можно использовать сало. Хотя если у вас есть сало, зачем вам сексуальные игры?

Ной вместе с Посейдоном захихикали, неслышные для окружающих. Старейшина действительно давно пережил период, когда словосочетание «сексуальные игры» для него что-то значили. А вот сало… он сам словно являл собой внушительный кусок жира — круглый, лоснящийся, и… дурно пахнувший, по причине преклонного возраста и отсутствия привычки ежедневно принимать водные процедуры. Сам Ной не представлял себе, что можно прожить день, не окунувшись в ласковые морские волны. Он и сегодняшним ранним утром, проводив Ракиль почти до самого дома, помчался прежде всего к морю, с шумом ворвавшись в очищающую тело и душу соленую теплую воду.

Ной перевел взгляд на Афродиту. Женщина сидела абсолютно невозмутимо; больше того — она единственная из всех односельчан что-то жевала, кивая вслед жестоким словам Святителя. Так, словно властный старик рассказывал какую-то сказку. И Ною, а скорее Посейдону, показалось, что старик сквозь свои грозные предостережения усмехается, и даже одобрительно косится на Ракиль. Парень совершенно непроизвольно протянул руку к жареному бараньему ребрышку, которое заранее присмотрел на большом блюде, стоящем перед ним, и с шумом, почти с вызовом, вгрызся в восхитительно вкусное мясо. Приятели по бокам на всякий случай отодвинулись от него, но Ной, ведомый разумом и характером Посейдона, картинно и громко рыгнул и продолжил свое увлекательное занятие.

— Вот! — вскочил рядом со Святителем старейшина, — вот тот недостойный, что привнес первое семя раздора в нашу деревню. Суда! Суда прошу я, о, Величайший из сынов народа!

Ной вспомнил сегодняшнюю ночь; слово «семя» вызвало на его лице еще и блудливую улыбку, которая проглянула сквозь наслаждение, прежде безраздельно заполнявшее физиономию пастушка.

— Не писай кипятком, парень, — подбодрил Посейдон Ноя, спрятавшегося от взглядов, скрестившихся на нем, под столом — в собственных пятках.

А морской владыка бросил перед собой кость, на которой ничего не осталось даже для самой голодной собаки, и выхватил из блюда вторую мясную косточку — еще восхитительней первой. Посейдон честно признался себе, что это не он; это разбушевавшиеся гормоны юного организма сейчас вырвались из-под контроля. И это чувство ему безумно нравилось; какое бы наказание не последовало здесь и сейчас. Сейчас он — юный и красивый — владел мыслями толпы. И ничьих советов парень слушать не хотел — ни Святителя, ни отца с матерью; разве что…

— Какой совет вы бы дали подрастающему поколению?

— Не подрастайте!

Увы, в нынешнем мире его шестнадцать лет считались вполне взрослыми, а значит, отвечать приходилось за все. За вот эти несколько минут непонятного никому, кроме него самого, триумфа — прежде всего.

— Впрочем, нет! — спокойно размышлял Посейдон, вглядываясь к самому богатому на яства столу, — Афродита меня вполне понимает. Да и Святитель, кажется, тоже!

Последний, кстати, так и стоял на своем месте, не отводя глаз от Ноя. Вот он медленно кивнул, и парень, перешагнув спиной вперед через лавку, зашагал к нему, непроизвольно выпрямившись всем телом — ну, точно, как сам Святитель недавно. Может, со стороны это выглядело смешно, но отшельник вдалеке почему-то одобрительно улыбнулся. И Ной ускорился, совершенно отстраненно подумав о том, что вот они с Ракиль уже практически насытились, а высокий гость, и все остальные жители деревни приступят к трапезе очень не скоро. Потому что — понял парень — прямо сейчас всех ждет зрелище. Высокий и справедливый суд, если применять терминологию братца, Зевса. Посейдону нестерпимо захотелось, чтобы Святитель сейчас улыбнулся и ему, и Афродите; распахнул свои старческие объятия и сказал что-нибудь вроде: «Как же я соскучился, родные мои!». Увы, даже произойди чудо, и предстань сейчас на месте старца один из олимпийских богов, вряд ли он бы воскликнул подобное. Ну не было среди олимпийцев такой традиции. Умерла она за тысячи лет. Разве только в постели, в порыве страсти или похоти (у кого как) могли вырваться такие слова. Но Посейдон — один из немногих — был приверженцем традиционного секса, так что от Святителя ласковых слов сейчас не ждал — кто бы ни скрывался под этим морщинистым лицом. Удивительно — сейчас никакого холода Ной, приблизившийся к судье, и становившийся рядом с Ракилью, вскочившей с места раньше него, не ощущал. Напротив, его обдало волной тепла, на которое парень отреагировал с некоторой опаской. Его еще и Посейдон подстегнул с усмешкой:

— Как бы это тепло не перешло в жар жертвенного костра. И телесные, и душевные поветрия обычно лечат огнем. Плавали — знаем.

Последние слова успокоили Ноя. Парнишка даже улыбнулся, переиначив их под себя: «Пока не плавал, и пока не знаю, но…».

— Молодец, парень, — громыхнул на весь организм Посейдон, — вот это по-нашему, по-морскому!

И они вдвоем подняли голову к Святителю, возвышавшемуся над щуплым пастухом не меньше, чем на те же тридцать сантиметров («На один…», — хохотнул Владыка морей). А старик смотрел на Ракиль и мечтательно улыбался. Настолько мечтательно, что Ной даже взревновал. Посейдону подобное чувство было неведомо, но он все-таки успокоил парня:

— Да из этого старика песок уже сыплется — погляди.

Вообще-то Святитель был еще довольно крепким стариканом; даже морщины на его задубленном временем и горными ветрами лице были не такими глубокими, как показалось Ною на первый взгляд. А сейчас они почти совсем разгладились, когда старик необычайно ласково спросил у Ракели:

— Те слова, которыми хулил тебя твой муж… это правда?!

Женщина, стоявшая перед ним с гордо поднятой головой, даже не стала спрашивать, о чем именно наябедничал ее дряхлый супруг, кивнула:

— Истинная правда!

— И в чем провинился перед тобой этот почтенный муж, положивший всю жизнь на благо вашей деревни?

Старейшина за спиной парочки, всю ночь грешившей в пещере, громко икнул: «О какой моей вине может идти речь, о, Святитель?! Это они грешники, каких не видела земля от сотворения всего сущего!». Посейдон тут же вспомнил несколько анекдотов про это самое «сущее» с одним «с», и с двумя… Афродита, скорее всего, тоже. Но выпалила прямо в лицо отшельнику другой:

— Мы расстались, как это формулируют юристы, из-за «обстоятельств непреодолимой силы».

— Это как?

— Да козел он был!

Посейдон был готов положить голову на плаху (не свою, конечно — Ноя), что Святитель этот анекдот уже слышал. Потому что лицо его стало потрясенным; взгляд, ставший мечтательным, переместился на круглую физиономию старейшины, громко и смрадно дышавшего за спиной Ноя, а губы прошептали, явно имея в виду толстяка: «Точно козел… а точнее, свинья!». А потом и вовсе невообразимое:

Если всех радует, что вы целый день жрете, ничего не делаете и только жиреете, то вы — свинья!

Вообще-то Святитель сейчас удивительно точно охарактеризовал старейшину; но это было не главным! Он сейчас цитировал анекдот из Книги, и Посейдон не выдержал, выпалил по слогам — громко, на всю площадь:

— ЭТО А-НЕК-ДОТ!

— Да парень, — прошептал уже только для него и для Ракили отшельник, — это анекдот из Лешкиной книжки.

Он шагнул было вперед, чтобы схватить в объятия олимпийских богов, но остановил себя; глянул грозно — опять поверх голов «сладкой парочки».

— Этими людьми движет великая страсть! Мне нужно разобраться — преступна ли она, или это еще одно предостережение нашему народу. Несите это (он махнул рукой на богатый стол) в гостевую хижину. И мои вещи тоже.

Мимо Патрона, раскрывшего рот в немом изумлении, тут же скакнули несколько крепких мужчин, которые понесли угощение вместе со столом к дверям самого большого в деревне дома. В двери стол, естественно, не вошел, но там уже суетились женщины, шустро подхватившие блюда, горшки и корчаги. Когда троица олимпийских богов неторопливо подошла к дому, пустой стол уже убрали от дверей, и последняя из женщин прошмыгнула мимо них, склонившись в низком поклоне. Святитель милостиво кивнул ей и первым шагнул в гостевой дом.

Уже там он повернулся, и все-таки сграбастал сразу обоих в объятия. Его слова были скупыми и совсем не пафосными. Самым главным в них было: «Соскучился!».

— Ну и кто же вы? — наконец, отпустил их старик, — представляйтесь!

— Как же, — совсем по-стариковски проворчал Ной, давно уже догадавшийся, кто прячется под личиной Святителя, — сам представляйся. Я все-таки на пять минут тебя постарше.

— Посейдон! — выдохнул клубы морозного воздуха Аид, заключая в объятия теперь только брата, — вот уж не думал увидеть тебя таким.

— Каким таким? — насупился Посейдон вместе с Ноем, не пытаясь, впрочем, вырваться из братских объятий, — пастушком, лишь мечтающим о морских походах и сражениях?

— Главное мечта! — засмеялся повелитель Царства мертвых, поворачиваясь к Ракиль, — а кто эта знойная красавица, что вскружила голову могучему Владыке морей и океанов? Постой, не говори! Я сам угадаю… ну, конечно же, кто может блистать так своей улыбкой, как не Афродита, богиня Любви и Красоты?! Стала, конечно, пышнее, особенно вот тут (он ткнул корявым пальцем в грудь Ракили). Но так мне даже больше нравится

— Ой, как они у тебя вымахали! Здоровенные стали! Я же помню их еще во-о-от такими! Как время летит…

— Причем тут время? Это силикон…

— Никакого силикона! — решительно заявила Афродита, прижав старика грудью к стене.

А потом она вдруг залилась — к собственному изумлению — румянцем. И это богиня, за века привыкшая к восхвалению собственной красоты так, что уже не представляла без них своего бытия.

Аид смешно зашевелил носом, резко повернулся к столу, что занимал центр большой комнаты, и увлек к нему обретенных родичей. Да — Афродита, дочь громовержца, обоим богам приходилась племянницей. Что совсем не смущало ни ее, ни Ноя-Посейдона, заговорщицки переглянувшихся, прежде чем шагнуть к столу.

— Я так понимаю, — прогудел Аид, уже примерившийся к аппетитному бараньему боку, — если здесь не появится Гефест, вы так и продолжите наставлять рога старейшине. А он не придет (добродушно ухмыльнулся он) — зря ты так истошно кричал про анекдот, братец; никто на твой призыв не отозвался.

— Ну, значит, в другой жизни объявится, — легкомысленно махнула рукой Афродита, — не в первый раз уже. Может, мы уже начнем праздновать встречу?

— А у меня есть чем, — хитро улыбнулся Святитель, — огненная вода собственного производства; по рецепту Лешки Сизоворонкина.

— Это из Книги, что ли? — Ной принял из его руки тяжелый мех, по которому пробежали волны от бултыхнувшейся внутри жидкости.

— Алексей сам рассказал, — гордо поведал Аид, — и как перегонять, и как тройную систему очистки наладить. А уж на чем настаивать — я уже здесь экспериментировал. Эта на можжевеловых ягодах…

— Крепка, зараза, — первым опрокинул в рот содержимое бокала Посейдон, — но огневка драла горло покрепче.

— Милый, еду надо запивать.

— А я запиваю!

— Ты ее, паразит, так запиваешь, что тебе снова закусывать приходится!

О том, что юный Ной сейчас в первый раз в жизни пробует что-то крепче скисшего молока, никто как-то не подумал. Очень скоро изобретенный Аидом джин ударил в голову пастушка, потом в руки, ноги, и все остальные члены. Так что Ракили, которая тосты произносила едва ли не чаще мужчин, пришлось помогать старику тащить бесчувственную тушку Владыки морей к кровати, с которой она связывала так много надежд на сегодняшнюю ночь. Впрочем, в доме было много кроватей, и она, забрасывая на постель ноги Ноя, поправила на нем набедренную повязку, глубоко вздохнула, и игриво подмигнула Аиду. Тот вздохнул еще глубже.

Когда есть «Чем», есть «Кого», но нет «Где» — это называется комедия.

Когда есть «Чем», есть «Где», но нет «Кого» — это называется драма.

Когда есть «Кого», есть «Где», но нет «Чем», — это называется трагедия.

— Придется тебе сегодня читать трагедию, — еще раз вздохнул Святитель, — в тварной жизни минусов гораздо больше, чем плюсов. И один из самых печальных вот этот.

Он похлопал себя по месту, которое так тщательно поправляла Афродита у Ноя, храпящего во всю мощь молодых легких.

— Ну, что ж, — Ракиль даже засмеялась, явно показывая изумленному отшельнику, что хорошего в их нынешнем существовании тоже немало, — тогда доставай еще один мех…

Утро следующего дня показало, что больше истины было в словах Святителя. Все трое были зелеными, стонали в унисон и решительно воспротивились пустить в дом кого-нибудь, а тем более выйти наружу самим — под пристальные взгляды односельчан.

— Хотя, — протянул Аид, разглядывая опухшие физиономии собутыльников, — как раз такими и надо выходить — показать, как трудна и опасна битва с вселенским злом.

Он выглянул в окошко на улицу, где толпа не расходилась, несмотря на начавшийся мелкий дождик. И тут же предложил радикальное средство лечение:

Погода не просыхает…

Ну, и мы не будем!

Вечером на крыльцо, к собравшейся уже в полном составе деревне вышел мудрый и строгий, каким его привыкли видеть, Святитель. Он обвел застывших людей взглядом, полным скорби и готовности нести на своих плечах беды и терзания целого народа, и возвестил, протянув руки к первой звезде, появившейся на небосклоне:

— Увы, нет силы, способной уничтожить зло, что пустило корни в нашей земле, и наших душах. Ни вода, ни огонь не способны помочь нам! Зарытое глубоко в землю оно, — отшельник махнул рукой на отпрянувших обратно в дверь Ноя с Ракилью, что прятались за его широкой спиной, — прорастет еще более пышно. Порезанное на куски и утопленное в кормящем нас море (Афродита в доме чуть испуганно и возмущенно пискнула) зло вернется к нам рыбами и другими дарами…

Толпа потрясенно молчала. Стоящий впереди всех старейшина как-то сдулся; выглядел теперь стройнее и выше ростом. Но вонять от этого меньше не стал. Аид махнул теперь на него, словно отгоняя зловоние. Его голос, казалось, заполнил теперь не только деревню и души ее жителей; он загремел над окрестностями; быть может, достиг и звезды, которая поспешила спрятаться за облачком.

— Но путь к спасению есть! — пролился на головы слушателей бальзам, — мы построим корабль… большую лодку! И посадим в нее всех, кого коснулась тень зла. Их (он опять махнул, не оборачиваясь, на Ноя, высунувшегося наружу, как только прозвучало волшебное слово «корабль») и каждую тварь, на которую они покажут пальцем…

Корабль, неуклюжий, смешной, но очень вместительный, строили полгода. Для племени в целом это было ничто — миг в истории. А для Ноя, который носился по первой в мире верфи, и по окрестным деревням, где реквизировал все, что только мог, и прежде всего строительный материал, они растянулись на полтысячи лет. Он так и сказал, прощаясь с собравшимися соплеменниками, а главным образом с братом, который наотрез отказался покидать остров:

— Я чувствую себя так, словно прожил пятьсот лет, — и уже тише, только для Аида, — но с каждым взмахом весел буду сбрасывать не меньше, чем целое десятилетие. А уж когда мы поднимем на моем «Ковчеге» парус…

Первое на Земле парусное судно покинуло остров, унося в неведомое Посейдона с Афродитой, бережно поддерживающей внушительный живот; юных сверстников Ноя — Хама, Сима и Иафета; еще с десяток молодых отчаянных односельчан. Ну, еще и тех самых тварей — домашних животных — про которых говорил Святитель. Их, конечно же, благодаря предприимчивой Ракиль, было не пара, а гораздо больше, но об этом люди быстро забыли. Зато островитяне надолго запомнили, что в тот день, когда «вселенское зло» покинуло их дом, солнце скрылось за тучами, и пошел дождь, который все не кончался и не кончался. Он шел и в тот день, когда умер Святитель. Аид так и не вернулся в свою пещеру. Он поселился в доме, где полгода прожил с братом и племянницей, и где назначил в деревне нового старейшину — помоложе, и не такого вонючего. Даже научил его гнать самогон. А в качестве последнего дара, уже готовясь испустить последний вздох, наделил его удивительной фразой, которую новый деревенский вождь сделал девизом жизни; и своей, и многих соплеменников:

Не ждите, что кто-то сделает вас счастливыми. Бухайте сами!

Эпизод второй: Открытие Америки

Если у вас яйцо в утке, то это еще не значит, что вы Кощей бессмертный. Возможно, вы просто неудачно упали с больничной койки.

Христофор действительно упал с узкой койки — единственной на корабле, которая опиралась на пол каюты четырьмя ножками, а не была подвешена к потолку. Только что Колумбу, а точнее Посейдону в обличье известного морехода-авантюриста, снился сон — как он стащил у братца, у Зевса-громовержца, Книгу и лихорадочно листает ее, пытаясь впитать в себя как можно больше мудрости, именуемой анекдотами. Надо же было случиться, что чей-то пронзительный крик оборвал этот сон на том самом месте, когда властитель Мирового океана недоумевал — кто такой этот загадочный Кощей бессмертный, и почему его яйцо должно быть в утке?…

— Земля! — еще более громкий и радостный вопль заставил его сорваться с места (с пола), и с низкого старта рвануть наружу из крошечной каюты, пропахшей мужским потом и бесконечным неутоленным желанием (тоже мужским).

Утреннее море сегодня не штормило. Все вокруг было залито ярко-красным радостным светом от солнца, чей краешек только показался над горизонтом. А в противоположной от него стороне — чуть левее курса каракки — действительно чернела черточка суши, которую уже вполне можно было разглядеть с палубы. А из «вороньего гнезда», где впередсмотрящий приплясывал, не боясь вывалиться вниз — на ту самую палубу, или мимо нее — в соленые воды океана, конечно же, были уже видны все подробности. Одна из них — птицы, не морские чайки с альбатросами, которые появились уже пару дней назад, а какие-то материковые, с широкими и короткими крыльями, не позволяющими им летать далеко и долго, сейчас нарушали благостность торжественного утра своим кряканьем. А одна — пролетевшая ближе и ниже остальных, еще и белым, дурно пахнувшим комком дерьма, который шлепнулся на доски в опасной близости от голой ноги Христофора.

— Блин! — вспомнил он еще одно словечко, часто встречающееся в Книге, оглядев самого себя — полураздетого, заспанного и взлохмаченного, — какой торжественный момент в таком виде?!

Он огляделся теперь вокруг. Видок у моряков, его подчиненных, еще пару дней назад готовых вцепиться в глотку своего адмирала и начальника экспедиции, посланной их Величествами, королями Испании Фердинандом Арагонским и Изабеллой Кастильской на поиски короткого пути в Индию, был ничем не лучше, чем у него самого. Волшебное слово «Земля» сорвало с постелей («Подвесных!», — усмехнулся Христофор) всю команду «Санта-Марии». Колумб вернулся в каюту, чтобы привести себя в божеский вид, а заодно глотнуть из бутылки, специально припасенной для такого случая.

— Может, чаю?

— Я не пью чай.

— Тогда кофе?

— И кофе я не пью.

— Виски с колой?

— Я не пью колу…

Из озвученного списка Посейдон в своих бесчисленных скитаниях пробовал разве что чай. Все остальное он мог бы пожелать, будь у него сейчас в руках вместо запыленной бутылки сосуд из олимпийской трапезной.

— Ну,… или Грааль Геракла, Лешки Сизоворонкина, — помечтал Посейдон, глотнув еще раз и сморщившись от чуть подкисшего вина, — но это из области неосуществимой мечты, так же, как и обретение любимой женщины, точнее богини — Гестии — которую я безуспешно ищу вот уже столько лет, столетий и… жизней.

Он никогда не признавался себе, что именно эта жажда — увидеть еще раз, прижать к широкой груди, а потом и… В-общем, и сейчас, и раньше — в прежних ипостасях; таких разных, но неизменно связанных с морскими просторами — его гнала вперед, на поиски новых, неведомых земель именно любовь к единственной, потерянной на века, богине. Христофор и наряжался-то сейчас с такой элегантностью; брился и причесывался с особым тщанием, потому что эта надежда вспыхнула в груди с новой силой.

Моряки на палубе вытаращили глаза в изумлении, когда Колумб-Посейдон появился перед ними в обличье истинного морского владыки. А потом и сами они — по одному, крадясь вдоль бортов, исчезли в кубрике; с повеселевшими и задумчивыми лицами. А ведь совсем недавно, еще вчера, они кучковались с мрачными физиономиями — небритые и голодные, измученные долгим плаванием, отсутствием всяких перспектив, еды, а главное (так думал Христофор) — женщин. По крайней мере, сам он по этой причине очень страдал; думы о Гестии не были тому помехой. Вот такое извращенное понятие о любви и верности было у олимпийских богов.

— Мужики, как живете-можете?

— Живем хорошо, можем плохо…

— Так выходит плохо?

— Выходит хорошо, входит плохо.

— Тоже наряжаются, — догадался Колумб, — только вряд ли у них есть в заначке такой костюм.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее