
Все персонажи, события и организации в этом тексте являются вымышленными. Любые совпадения с реальными людьми, живыми или умершими, а также с реальными событиями — случайны и непреднамеренны.
«В ритме 103»
«112 ударов в минуту»
Пролог
Город просыпается не сразу.
Сначала, где-то вдалеке, скупо вспыхивает фонарь, будто кто-то щёлкнул старым выключателем.
Потом вздрагивает метрополитен под землей, а минут через десять на мокром асфальте появляется первый, самый робкий, самый человеческий звук, шаги.
Эти шаги были моими.
Хотя я сам удивился бы, если бы тогда кто-то сказал: «Это ты идёшь туда, откуда уже не вернёшься прежним».
Но мы никогда не слышим судьбу заранее, она всегда шепчет слишком тихо.
Я шёл к подстанции медленно, будто в теле жила усталость не своего возраста.
Ночь оставила на коже следы, не синяки, не царапины, не травму даже, как-будто к тебе прикасалась сама тьма, такая холодная, мягкая, бесконечная.
Был октябрь и в этот момент я понял странную вещь:
Чем дольше работаешь на скорой, тем сильнее чувствуешь, что ночь — это не время суток, это пространство, отдельная территория. Живое существо, которое перебирает длинными пальцами лестничные клетки, лифтовые шахты, больничные коридоры.
Подстанция встретила меня привычно.
Старые батареи шумели. Кофеварка бурчала в тишине, пытаясь доварить сотый раз кофе новой смене.
Вова, конечно же, успел уже поспать, он всегда спит, уткнувшись лбом в подушку, так, что на коже остаются аккуратные отпечатки, когда он встает.
Я стоял и смотрел на всё это обычное, знакомое до боли, и почему-то думал: «а сколько ещё раз я зайду сюда?»
Сколько ещё раз услышу этот тяжёлый выдох перед вызовом?
Сколько ещё раз открою дверь чужой квартиры и пойму, что эта история станет последней?
Скорая — она же не про машины. Она иногда даже скорее про двери.
Проходишь через чужие пороги так часто, что однажды забываешь, через какой порог вошёл сам.
Я разбудил Вову окончательно, когда на планшете вспыхнуло уведомление.
Новое.
«Без сознания. Женщина. Возраст: не указан. Дверь не открывает».
И вот ты стоишь, ещё сонный, но уже не свой.
Ты принадлежишь этому вызову целиком.
Ты — его продолжение, его руки, его глаза.
Всего секунду назад ты был человеком.
А теперь ты мост между чьей-то тьмой и чьим-то последним шансом.
— Даже зиньки свои продрать не успел, уже вызов. — Сказал Вова.
Мы ехали быстро.
Машка гудела, рвала воздух напополам, выла, как зверь, которого кто-то выпустил из клетки слишком рано. Сирена дробила туман. Было такое интересное свечение. Будто сами маяки испускают пар.
Город сжимался и расширялся, как лёгкие, волна за волной.
И в какой-то момент, пока мы летели по утренним улицам, солнце только начинало появляться, и я поймал себя на мысли:
«А что, если однажды мы приедем, и это будет наш последний вызов?»
Дом был новый, пиковский, с легкой дверью, которая закрывалась так громко, аж ящик вздрогнул.
Мы поднялись, и я понял, там за дверью что-то ждёт нас. Не обязательно смерть, но что-то такое, что оставляет след на душе.
Мы постучали.
Тишина.
Тогда Вова глубоко вдохнул и тихо сказал:
— Открывайте.
Я толкнул дверь плечом, она поддалась неожиданно легко.
И в ту самую секунду, когда она медленно распахнулась, я почувствовал холод.
Тот самый, что первый раз прошёл по моему позвоночнику в машине, когда умерла девочка в белых колготках.
Холод, который не от батарей, не от сквозняка, не от зимы, а от того, что рядом всегда стоит Смерть.
Иногда молчит, смотрит, ждёт, и каждый раз, когда я этот холод ощущаю, я понимаю, что мой пульс ускоряется.
103 удара в минуту превращаются в 112.
Это ритм, в котором я живу.
Ритм, в котором работаю.
Ритм, в котором ошибаюсь, спасаю, горю, падаю и снова поднимаюсь.
Но той ночью — да, именно той, что-то пошло не так.
В комнате пахло старым бельём, пылью и кошкой.
Женщина лежала на полу, глаза открыты, взгляд стеклянный.
И не было ясно, она здесь или уже где-то за чертой.
Мы начали работать. По алгоритму, по привычке, но с каждой секундой я понимал, что это не просто вызов. Это начало.
То самое, с которого начинается новая история.
Там, где ритм моей жизни наконец догоняет сам себя.
И пока я давил на её грудную клетку, пока Вова готовил ампулы адреналина, пока сирена внутри меня гремела громче реальной, я вдруг понял.
Всё, что было «В ритме 103», лишь начало. Настоящее начнётся здесь.
С этого пола, с этой тишины, с этого удара сердца под моими руками.
И если в первой книге я стал Кибер Доком, то во второй вам придётся узнать цену этого имени.
Настоящую цену. Не лайками, не историей, а собственной душой.
Это было лишь начало утра.
Первый вызов. Первый холод, который прошёл по позвоночнику в новом ритме, а впереди ждали десятки. Сотни маленьких смертей и ещё больше попыток их перехитрить, и я ещё не знал тогда, что через некоторое время пойму простую, пугающую истину.
Добро пожаловать в 112 ударов в минуту.
Где жизнь и смерть ходят рядом так близко, что иногда невозможно разобрать, кто из них только что коснулся твоего плеча.
Где маска не прячет, а обнажает, где правда режет, но спасает. Где нет времени думать, но всегда есть время чувствовать.
Где каждый удар — это шанс.
Каждый вдох — выбор.
Каждая смена — вызов.
Кстати та девушка не выжила.
Глава 1. Лестничный пролет
Город просыпается странно, особенно под утро, когда ещё темно, но уже не ночь. Эти часы всегда казались мне смазанными: как-будто мир не знает, кто он сейчас: живой или дремлющий, бодрый или измотанный.
Фонари горят неровным светом, будто их трясёт изнутри; асфальт замерший, в мелких отражениях остатки вечернего дождя тонкой полосой блестит под колёсами. Запах сырости висит в воздухе.
Я вышел на улицу с ощущением, что мир слегка перезагрузился.
Вот и эта смена начиналась так же, я вернулся после своего первого отпуска.
Небо было серое, ровное, будто лист бумаги, на котором кто-то забыл нарисовать солнце. На подстанции тишина, только знакомый гул батарей и включенного телевизора.
Машка стояла на подстанции с другими своими подругами и друзьями. Каждый из них примерно раз в 10 минут уезжал из подстанции на новый бой, а другие возвращались.
Наш старый, усталый, но верный зверь. Облитая утренним светом, будто чуть помятая, но готовая к бою.
В салоне пахло влагой, машину помыли, пластиком и чем-то тёплым, смесь машинного отопления и человеческого присутствия, которое не выветривается, как запах памяти.
И там, на диване подстанции, сидела она. Наташа.
Худенькая, светлая, в синей кофте, с которой она почти сливалась. Лицо тихое, но живое. Глаза, те самые, ясные, но прячущие лёгкую усталость, которая появляется только у тех, кто давно работает на скорой и всё ещё не разучился смеяться.
Она ела шоколадку, смешную, маленькую, как будто не ест, а пробует. И почему-то это «пробует» так подходило её энергетике, лёгкой, без нажима, почти воздушной.
— Ну что, красавчик, готов? — сказала она, увидев меня, с улыбкой, той самой, в которой чуть-чуть тепла и капля иронии.
— А у меня есть выбор?
— Нет, конечно, но я спросила, чтобы казаться вежливой.
С этого всё и началось.
Мы вышли к Машке. Мороз щипал воздух, но не злобно, просто напоминая, что зима с нами. Октябрь он такой, то дождь с утра до вечера, то снег с ночи до утра. Ветер нёс запахи ночного города, мокрого железа, асфальта, отдалённого дыма, а под ногами трескались чуть подмёрзшие лужи.
Я без слов подошёл к кабине, провёл рукой по капоту, машинная примета, что ли. Машка будто вздохнула, когда я сел, знаешь, как старый пёс, который по шуму твоих шагов понимает, что опять пора на охоту.
— Поехали? — спросила Наташа, застёгивая ремень в кузове.
— Не, как будто у нас есть выбор?
Водитель неспешно шел к машине, сел на водительское сиденье и завел ее.
— Ну и правильно, выбор для счастливых. — Усмехнулась она.
Диспетчер заговорил в громкоговоритель, голос уставший, они еще не поменялись, а время было 8 утра. Обычно диспетчера подстанции работают сутками с 10 утра до 10 утра.
«Бригада 212-я, травма головы».
— Люблю такое начало. — сказала Наташа.
— Почему?
— Они обманчивые. — хмыкнула она. — Как бывшие.
Мы выехали.
Дорога была почти пустая, тут удивляться нечему, воскресенье. Город жил в своём темпе, равномерно, как человек, который спит, но на нервах. Фонари проходили вдоль нас цепочкой, неровной, как сердечный ритм перед экстрасистолой.
Я любил этот момент, а именно переход от спокойствия подстанции к движению.
Когда сидишь в кабине, чувствуешь вибрацию под ногами, шум ветра в щели окна и понимаешь: сейчас всё начнётся.
Дом был старый, кирпичный, с облупленным подъездом, который выглядел так, будто сам давно нуждается в помощи. Дверь тяжёлая, железная, с вмятинами, следами чужих историй. Мы открыли её ногой, потому что иначе нельзя, она делает вид, что не открывается, пока не проявишь должное неуважение.
Лестница встретила нас запахом сырости и старой краски. Фонарь над этажом мерцал еле-еле, будто боялся включиться полностью.
И там, на ступени первого пролёта, сидел он.
Мужчина лет сорока пяти, сорока восьми. В тёмной одежде. Усталый взгляд и огромная гематома на лбу.
Он сидит ровно, без агрессии, не шатается, не пахнет алкоголем. Это сразу настораживало.
— Скорая нужна? — спрашиваю.
— Нет, — спокойно. — Проводите меня до квартиры.
— Упал?
— Да…
Он махнул вверх, как-будто там был не подъезд, а Эверест.
Наташа присела рядом, лёгкая, как кошка, и свет фонарика мягко скользнул по его лицу.
— Гематома огромная… — бормочет она. — Но он в сознании.
— Сейчас дойдём, — говорю. — Я только укладку отнесу.
Я спустился вниз. Два шага. Три. Поставил укладку в салон машины, вдохнул холодный воздух.
Возвращаюсь.
И вижу, что он лежит. Просто лежит. На спине. Без движения.
У меня внутри всё провалилось, как лифт в старом доме.
— Наташа! Ящик! Нашатырь! Быстро!
Она вылетела вниз так, будто пружина подбросила.
Я упал рядом с мужчиной на колени, бетон холодный.
— Мужчина? Слышите? Эй!!
Проверяю пульс. Тишина, та, которая приходит только с одним.
— Наташа, пульса нет!
Она уже рядом, со всем, с руками, дрожащими от скорости, но не страха.
Я жму кнопку на планшете:
«Смерть при бригаде 103».
И мир превращается в узкий туннель реанимации.
Тридцать пять минут. Тридцать пять длинных, мучительных, честных, до хруста в локтях минут.
Грудная клетка, бетон, воздух, мои ладони, её мешок Амбу, глухие удары компрессий. Ступени гремят от каждого нажатия, будто лестница сама пытается помочь.
Наташа работает тихо. Очень тихо. Её обычно звонкий, живой смех исчез. Остались только глаза. И в них огонь.
Я срывался на каждый вдох. Каждое нажатие, будто пытаюсь выжать время обратно, но смерть иногда приходит раньше нас. Иногда она просто садится рядом и ждёт.
И когда мы остановились, было ощущение, что всё вокруг сделало то же самое. Весь подъезд замер, даже мерцающий фонарь перестал моргать.
Наташа присела на ступеньку. Села тихо, как человек, который успел поверить, но не успел выиграть.
— Первый вызов после отпуска… да? — сказала она тихо.
— Да.
— Ну… — она подняла взгляд и улыбнулась своей фирменной улыбкой. — Добро пожаловать.
Мы сидели на ступеньках, будто два человека, которые только что похоронили что-то важное, не мужчину, а свой собственный шанс. Наташа вытирала лоб рукавом, хотя на лбу не было ни капли пота. Просто жест, привычка, способ вернуть себе контроль над телом.
А я смотрел на мужчину. Не как на труп, а как на человека, который буквально секунду назад говорил: «Проводите меня».
И эта фраза звучала теперь словно просьба куда более глубокая, чем попасть домой.
Запах подъезда стал резче, как-будто стены тоже поняли, что тут что-то произошло. Сырые перила отдавали холодом. Грязные ступени вдруг стали слишком громкими, словно каждая пылинка на них кричала о происходящем.
Тишина держала нас за шиворот и Наташа наконец выдохнула:
— Знаешь… вот такие моменты больше всего ломают.
— Какие?
— Где человек только что был. Прямо здесь. — Она показала на ступеньку. — И вот его уже нет.
Голос у неё был не грустный, усталый, как-будто за плечами годы, сотни вызовов, десятки подобных лестниц.
— Первый раз с тобой работаем, — сказала она, поднимаясь. — И сразу вот это.
— Ну… — я пожал плечами. — Бывает, врачебная же бригада.
— Да ты ещё не знаешь, что бывает.
И улыбнулась, светло, чуть криво, с той самой человеческой теплотой, которая держит врачей живыми.
Мы приступили к оформлению смерти.
Это отдельная пытка, не физическая, а эмоциональная. Ты только что бился 35 минут, отдавая руки, дыхание, силы, а теперь нужно взять планшет и тихо, методично прописать:
«Констатация смерти при бригаде. Асистолия. Реанимационные мероприятия: 35 минут. Результата нет».
Пальцы холодные. Кнопки мелкие. Память подсовывает обрывки мыслей:
«Мог ли?», «Должен был?», «А если бы…?».
Эти вопросы никогда не дают ответа, только теребят душу, как занозу под кожей.
Наташа в это время стояла чуть поодаль. Облокотилась о стену, сложила руки на груди. И смотрела на меня. Не на мужчину. На меня.
— Эй… — сказала она тихо. — Не думай.
— Что не думай?
— То, что ты сейчас думаешь.
— Я ещё ничего не сказал.
— По твоей морде всё видно, — она хмыкнула. — Морда у тебя честная.
Я усмехнулся. Ну да. Наташа такая, видит насквозь.
Потом приехала полиция. Два молодых пацана, которые ещё верят, что мир делится на «плохих» и «хороших». Они спросили формальности, что случилось, где нашли тело.
Наташа отвечала спокойно, мягко, без лишнего. У неё голос такой, будто она рассказывает историю, а не смерть.
Я смотрел на них и понимал: они не видят того, что видим мы. Для них это просто тело. Для нас это 35 минут борьбы за жизнь.
Кто сказал, что работать на скорой — это про медицину? Нет. Это про честность. Про то, чтобы смотреть смерти в лицо и всё равно идти дальше.
Когда мы вышли на улицу, воздух показался другим. Свежим, холодным. Таким честным, что хотелось вдохнуть его так глубоко, чтобы внутри что-то смыло.
Небо стало чуть светлее. Где-то на востоке проявлялась тонкая полоска утреннего света, почти незаметная, но настоящая.
Наташа застёгивала куртку, неуклюже, потому что руки дрожали, и сказала:
— Ну что, красавчик… вот так и живём. Дышим, жмём, ездим, умираем с ними чуть-чуть, а потом идём дальше.
— Мило, — сказал я.
— Ага, тут иначе никак.
Она подошла ближе, ткнула меня пальцем в плечо:
— Ты только не закрывайся. Понял?
— Не закроюсь.
— Закроешься. Все закрываются, но я тебе тогда дверь выбью.
Даже в этом была Наташа: легкая, смешная, как птица, и при этом крепкая, как сталь, которая гнётся, но не ломается.
Мы сели в Машку.
Салон встретил нас сухим, тёплым воздухом. Запахи бензина, упаковки медицинских средств, резины и тонкий аромат женского крема от рук Наташи.
Машка завелась с таким тяжёлым вздохом, будто и она видела смерть в подъезде и теперь переваривает.
— Наташ, — сказал я.
— Ммм?
— Ты всегда такая…?
— Красивая? — подмигнула она.
— Нет.
— Да шучу я, господи. Говори.
— Такая… спокойная.
— Потому что, если паника, то пиши пропало. Тут не поплачешь. Некогда.
Она зевнула, накрытая усталостью.
— И вообще, — добавила Наташа, — если бы я не шутила, я бы давно свихнулась. Так что привыкай, красавчик. Я у тебя теперь такая.
Я улыбнулся. Наташа ветер. Быстрый, смешной, живой, и с таким ветром рядом даже смерть в подъезде не выглядит концом.
Машка выехала на улицу. Утро начиналось. Мы ехали назад почти молча. Не потому, что нечего было сказать, а наоборот, слов было слишком много и каждое тянулось тяжёлым хвостом. Просто после смерти в подъезде внутри остаётся тишина, тяжёлая как зимний воздух перед снегопадом.
Утро потихоньку просыпалось. Неярко, тускло, будто солнце само не решило выходить или ещё дать ночи пожить. Туман стелился по дороге низко, цепляясь за бордюры. Машка каталась по асфальту мягко, но с внутренним гулом, словно переваривала то, что произошло. Салон дрожал от её старых нервов.
Наташа сидела рядом, уткнувшись носом в планшет, я дал ей его написать карту вызова по реанимации, ибо у меня сильно болели кисти. Она щурилась, морщила лоб, бормотала что-то вроде:
— Кто вообще придумал эти графы? Чтоб я ему графу вставила в одно место…
Я чуть улыбнулся. Она всегда знала, как разрядить воздух.
Мы подъезжали к большому перекрёстку, широкому, с длинным светофором, где машины стоят так, будто замёрзли в ожидании команды сверху, и тут резкий звук.
Хлопок. Скрежет. Треск пластика.
Машка сама вздрогнула. Водитель по тормозам мягко, но быстро.
На пересечении хаос. Грузовик остановился в метре после удара, перед ним мотоцикл, разломанный, как игрушка, которую бросили со второго этажа.
И девушка на асфальте, сбоку. Живая. Сидит, держится за бедро. Лица не видно. Наташа первой открыла дверь.
— Ну всё, — сказала она. — Я даже кофе допить не успела, не то, что карту дописать.
Мы подбежали к девушке. Она была молодая, лет двадцать пять, может меньше. Шлем цел, она его уже успела снять.
Джинсы порваны на левом бедре, кровь тонкой полосой, совсем немного. Ссадина розовая, на дне даже не видно мышечной ткани. Она дышала часто, но не паниковала. Просто смотрела на свой мотоцикл, чёрный, блестящий когда-то, а теперь сломанный пополам.
— Это… это мой малыш… — прошептала она.
— Да мы заметили, — Наташа присела рядом и осмотрела ногу. — Девочка, ты понимаешь, что только что родилась второй раз?
Девушка моргнула.
— Я… вроде… целая?
— Ты целее, чем большинство людей по утрам, — сказала Наташа. — Ты на него смотрела, когда ехала?
— На грузовик?
— На мотоцикл, — улыбнулась она. — У тебя с ним там что-то личное, судя по виду.
Девушка вдруг хрипло засмеялась. Смех был нервный, но настоящий.
Я осматривал: сознание ясное, зрачки реагируют, дыхание ровное, переломов нет, движения сохранены.
Наташа ловко промыла рану хлоргексидином, наложила чистую повязку.
— Немного щипанёт, — сказала она.
— Уже щипит…
Грузовик стоял неподвижно. Водитель мужчина лет пятидесяти, трясся руками, как-будто держал не сигарету, а электрический провод.
— Я не видел! Она выскочила! Я же… я же…
Наташа подняла на него взгляд, тот самый, профессиональный, спокойный, уверенный.
— Тихо. Она жива. Вы тоже. Давайте дышать.
— В больницу поедешь? — спросил я у девушки.
— Нет, — она покачала головой. — Я… я не хочу оставлять байк.
— Слушайте, — сказал я. — Байк уже умер, а вы нет. Давай ценить, что тебя можно починить проще. Все-таки надо обследоваться, поставим сотряс под вопросом, пусть хоть КТ[1] сделают.
Она снова засмеялась.
— Ладно… поеду.
— Молодец.
— А вы… вы же спешили?
— На скорой не спешат, — сказал я. — На скорой едут.
Наташа посмотрела на меня, приподняла брови.
— Философ, блин. После смерти и ДТП поехали в поэзию, да?
Я улыбнулся. Она мой идеальный баланс. Мы посадили девушку в Машку. Салон вдруг показался светлее, даже теплее.
Наташа ехала рядом с пациенткой, что-то ей рассказывала, о том, что мотоциклы — это свобода, но свобода иногда бьёт по жопе.
Пока мы ехали в больницу, Машка вибрировала под нами как живое существо.
Дорога стала светлее. Утро разворачивалось медленно, как пожилой художник, который долго снимает с кисти тряпку, чтобы начать новый мазок. Небо серое, но уже не мёртвое. Запах сырости наполнял улицы, снег весь растаял окончательно и где-то в глубине воздуха перелистывалась тонкая, почти незаметная свежесть.
Наташа сидела на заднем сиденье рядом с девушкой-мотоциклисткой и что-то ей рассказывала. Она умеет так говорить, не лечить, а лечить голосом. Смех, тепло, чуть сарказма… но доброго, человеческого.
— Понимаешь, — говорит она девушке, — мотоциклы — это как парни.
Девушка хмыкает.
— В каком смысле?
— Ну… красивые, быстрые, но в самый важный момент могут бросить на дороге.
Девушка, несмотря на боль, смеётся.
— А грузовики — это как жизнь, — добавила Наташа. — Не спрашивают, как ты хотела. Просто едут.
Я слышал их через приоткрытую дверцу салона и даже не оборачивался просто слушал и улыбался.
У Наташи есть талант. Не медицинский, а человеческий. Она вот такая маленькая, смешная, светлая, но в нужный момент, как якорь, который удержит даже шторм.
Добираемся до больницы. Проходная ещё полусонная. Охранник, как всегда, сидит так, будто его посадили туда наказанием, сутулый, с газетой, с глазами, которые видели столько скорых, что перестали удивляться.
Я выгружаю девушку. Наташа держит её под руку.
— Всё, красавица, — говорит она. — Дальше тебя починят.
— Спасибо…
— Будешь жить, — улыбается Наташа. — Я тебе официально разрешаю.
Девушка кивает и в глазах у неё что-то тёплое, благодарность, испуг, облегчение, смесь всего. Впервые за последние пятнадцать минут она выглядит спокойнее.
Мы передаём её приёмному, рассказали, что случилось, где и во сколько. Этот ритуал уже отработан, как застёгивание ремня. И вот мы снова в Машке.
Мы закрываем двери, хлопок такой, что даже воздух морщит лоб.
Едем обратно, и я чувствую: во мне внутри бушует то, что словами не опишешь.
Смерть и жизнь. Две абсолютно разные силы, которые врезались в одну главу, в одну смену, в один час.
Иногда думаешь, что работа на скорой — это просто работа, а потом вот так вот. Лестница, где человек прекращает быть человеком… и перекрёсток, где человек получает второй шанс.
И ты между ними. Смешной, недоспавший, с руками, пахнущими перчатками и антисептиком. Живой, упрямый. Не готовый сдаваться.
Наташа молчала минут пять. Редкость. Потом повернулась ко мне.
— Слушай… а ты нормально вообще?
— Более-менее.
— Ну ты давай это… если что, скажи. Я не только по ранам специалист.
Я глянул на неё. Она сидела с подогнутыми ногами, как подросток. Худая, но сильная. В её лице та самая смесь заботы и стеба, которая делает людей настоящими.
— Я в норме, — сказал я. — Просто думаю.
— Об этом мужике?
— И о нём тоже.
— Не думай. Ты сделал всё, что мог.
— Знаю.
— Но думаешь!
— Да.
— И правильно делаешь, — сказала она вдруг. — Только не глубоко, иначе затянет.
— Ты мудрая, — сказал я.
— За двадцать лет я уже ничему не удивляюсь, — ответила она. — Тут либо мудреешь, либо лежишь на каталке.
Мы ехали дальше. Утро окончательно проснулось. Полнело людьми, машинами, шумом, гудками тех, кто уже опаздывал на работу в выходной день. Город вернулся к жизни без извинений, без пауз. Как и мы.
И я вдруг понял, эта глава должна быть именно такой. Длинной. Дышащей, неспешной. Переходящей от смерти к жизни так же естественно, как от ночи к утру.
Когда голову нужно проверять, даже если «вроде нормально»?
Травма головы почти всегда врёт. Она умеет притворяться безобидной, умеет выглядеть так, будто ничего страшного не произошло, будто можно просто посидеть, перевести дыхание, приложить лёд и лечь спать с мыслью, что утром всё точно станет лучше. Она улыбается своей внешней целостностью ровно до того момента, пока внутри не начинается процесс, который уже нельзя остановить ни таблеткой, ни крепким чаем, ни обещанием самому себе «если что — завтра к врачу».
Самая большая ошибка, которую совершают люди после удара по голове, это доверять отсутствию боли. Если не болит сильно — значит, обошлось. Если человек говорит — значит, живой. Если дошёл сам — значит, пронесло.
Это удобная логика. Простая. Успокаивающая. И абсолютно ложная.
Голова — не колено и не локоть. Она не обязана болеть сразу и громко. Она может выглядеть совершенно «целой», пока внутри происходит то, что разрушает работу мозга шаг за шагом, без шума и предупреждений.
Что такое сотрясение?
Сотрясение — это не «лёгкая травма», как любят писать в выписках и говорить между делом. Это момент, когда мозг буквально встряхнуло внутри черепа, как желе в плотно закрытой банке: стенки остались целыми, крышка на месте, но содержимое уже потеряло прежнюю форму и устойчивость.
Снаружи может не быть ни крови, ни ран, ни видимых повреждений. Внутри же нервная система уже работает иначе.
Человек после сотрясения часто становится будто не совсем здесь. Он отвечает правильно, но с паузами, словно слова доходят до него с опозданием. Его мутит, кружит, накрывает ощущением тумана в голове, как после бессонной ночи или сильного похмелья, хотя ни того ни другого не было. Он плохо помнит, что происходило до удара или сразу после него, раздражается без причины, резко устает и очень хочет лечь и «просто отдохнуть».
И именно здесь начинается опасная зона.
Потому что сон после травмы головы — это не всегда восстановление. Иногда это первый шаг в сторону комы.
Когда это уже не сотрясение, а что-то куда страшнее?
Кровоизлияние в мозг редко выглядит эффектно, как в кино. Чаще всего оно начинается тихо, почти незаметно.
Человек ударился. Пришёл домой. Сел. Лёг. Поймал себя на мысли, что «что-то не то».
Через час его речь становится странной, будто язык не поспевает за мыслями. Через два — он не может нормально встать или начинает заваливаться в сторону. Через три — перестаёт реагировать на вопросы.
И в этот момент время уже работает не на него.
Череп — это замкнутое пространство. Крови там некуда деваться. Каждая минута — это нарастающее давление и сдавливание мозга, которое не останавливается само и не ждёт, пока вы «понаблюдаете».
Когда не думают, а вызывают 103?
Есть моменты, когда нельзя обсуждать, сомневаться и надеяться. Если после удара головой человек становится не таким, как обычно — этого уже достаточно.
Не обязательно всё сразу. Иногда достаточно одной детали: странной речи, повторной рвоты, нарастающей боли, сонливости, из которой трудно вывести. Иногда это ощущение, что человек будто пьян, хотя не пил, или не узнаёт близких, или теряет силу в руке или ноге.
В этих ситуациях не ждут. Не проверяют «ещё полчаса». Не решают, неудобно ли тревожить скорую ночью.
Просто вызывают 103.
Почему нельзя «переждать ночь»?
Потому что мозг не живёт по человеческому расписанию. Ему всё равно, что сейчас выходной. Ему всё равно, что ночь и «не хочется мешать врачам». Ему всё равно, что на утро запланированы дела.
Кровоизлияние не ставит будильник. Отёк не обещает подождать до рассвета.
Очень многие смерти после травм головы происходят не в момент удара, а спустя несколько часов — именно у тех, кто решил «просто лечь» и посмотреть, как будет дальше.
Самое главное, что стоит запомнить?
После удара головой решает не боль. Решает изменение состояния. Если человек стал другим — медленнее, страннее, тише, агрессивнее, сонливее — это уже повод для скорой помощи.
Лучше сто раз услышать в трубке спокойное: «Пока наблюдаем», чем один раз услышать: «Мы опоздали».
И напоследок — честно
Голова — не то место, где можно рисковать. Ни из-за стыда. Ни из-за надежды, что «само пройдёт». Ни из-за страха показаться паникёром.
Потому что второго шанса проверить голову иногда просто не бывает.
Глава 2. Зубы и когти
На дворе уже был ноябрь. Тот самый, который не про золотую осень, а про серый потолок над головой и мокрый асфальт под ногами. Когда листва уже не шуршит, а гниёт в лужах. Когда ветер не поэтично воет, а просто лезет под куртку.
Город в такие дни выглядит уставшим. Панельки стоят, как старые зубы в чужом рту: кривые, потемневшие, но всё ещё зачем-то держащиеся. Фонари моргают. Воздух пахнет мокрой пылью.
Мы с Наташей и Машкой переживали этот ноябрь, как могли.
Машка, как всегда, заводилась с обиды, с хрипом, со вздохом, с характером.
Наташа сидела рядом, завернувшись в шарф, который был раза в два больше её самой. Худенькая, костлявая, как-будто её кто-то лепил из нервов и кофе без сахара.
Она пила какой-то мерзкий энергетик. Глоток, морщится. Ещё глоток, морщится сильнее, но продолжает.
— Ты чего это пьёшь? — спрашиваю.
— Чтобы не умереть, — отвечает. — А то ты потом один эту жесть разгребать будешь.
Я хотел что-то саркастично ответить, но планшет пискнул. Этот звук всегда врезается в пространство, как игла в винил, мир дернулся, сменился трек.
На экране высветилось:
«Мужчина 44 года. Травма паховой области».
Мы с Наташей одновременно переглянулись.
— Паховой области? — протянула она. — Ой… ну всё, опять кто-то экспериментировал.
Я вздохнул. Иногда мне кажется, что часть вызовов придумал не диспетчер, а какой-то сценарист с чёрным юмором: «А давайте проверим, насколько крепкие у этих врачей психика и желудок».
Дом обычная пятиэтажка, как тысячи таких. Облупленные стены, в подъезде пахнет жареным луком, кошками и старой проводкой.
Дверь квартиры нам открывает женщина. Лохматый пучок, халат с вытянутыми локтями, глаза красные, перепуганные.
— Он в комнате… — голос дрожит. — Там… помогите…
Мы заходим и видим. Сергей.
Лет сорок девять. Сидит на стуле. Голый по пояс, штаны спущены наполовину, как будто застигли не только медицинскую, но и жизненную катастрофу. Лицо смесь боли, стыда и какого-то отрешённого «как я сюда дошёл».
И между ног то, что раньше было мужским достоинством. Теперь кровавый, перекошенный кусок мяса, висящий на одном тонком лоскуте мошонки. Без преувеличений.
Я краем глаза вижу, как Наташа чуть задирает подбородок, втягивая воздух носом. Не то чтобы ей стало плохо, скорее, чтобы не рассмеяться в лицо человеку, которого жизнь уже наказала.
— Так… — тянет она, глядя на конструкцию между его ног. — Какой милый вечер у вас намечался.
Сергей стонет, сморщившись, как-будто его одновременно режут и снимают на скрытую камеру.
— Доктор… собака… собака, сука эта… откусила…
— Угу, — говорю. — А что вы сделали для того, чтобы собака решила поужинать именно вами?
И вот тут начинается драма.
Сергей рассказывает.
Он, жена друга и сам друг сидели, выпивали. По классике жанра: дешёвый алкоголь, дешёвые закуски и очень дорогая глупость.
Друг ушёл гулять с ротвейлером. Сергей и жена друга остались вдвоём. Дальше ещё выпили… И там, где у людей должен включаться тормоз, у них включился совсем другой орган.
Когда друг вернулся, застал их в процессе. Без фильтров, без шансов отыграть назад.
Он выкинул Сергея на пол. И, глядя на ротвейлера, произнёс одно слово:
— Фас!
Пёс, воспитанный лучше многих людей, не стал задавать лишних вопросов. Задача есть. Цель указана. Приоритет ясен и вот результат.
Наташа присела перед Сергеем на корточки, глядя на него не как на пациента, а как на человека, который добровольно вышел из переписки с логикой.
— Ну и скажите мне честно, — произносит она. — Оно того стоило?
Сергей тяжело вздыхает. Но честно ответить не может. Потому что как-то странно говорить «да», когда твоя интимная зона висит на нитке.
Мы осматриваем. Кровотечение минимальное, что парадоксально. Бывает так: кожа рвётся, сосуды спазмировались, кровь особо не льётся, но от этого легче не становится. Ткани держатся только на мошонке. Бёдра исполосованы когтями, глубокие, рваные, красные полосы слева и справа.
— Вам нужна госпитализация, — говорю.
— Нет, — отвечает он.
— Сергей…
— Я сказал, нет!
— Причина?
— Да потому что ему, — кивает в сторону, куда-то в пустоту, очевидно, в сторону друга, — хуже будет, если я поеду!
Я замолкаю.
Вот эти драматические фразы отдельный жанр медицины. Иногда хочется хлопать.
Наташа в это время спокойно достаёт антисептик, промывает рану, накладывает повязку. Её тонкие пальцы двигаются быстро, чётко, как у режиссёра, который привык чинить последствия чужого сценария.
— Сергей, — говорит она мягко, но жёстко. — Если вы не поедете… ну… придётся жить без хозяйства.
— Так и так жить, — бурчит он. — Жена уже сказала — это мне за дело.
Мы переглядываемся.
— Ну да, логично, — говорю. — В наказание кастрация.
— Док, блин, не начинай, — шикает Наташа, но в глазах у неё смеётся чёртик.
Сергей, несмотря на всё, от госпитализации отказывается. Рука трясётся, но подпись ставит уверенно, как человек, который всю жизнь принципиально делает неправильный выбор.
Мы делаем всё, что можем:
Остановили кровотечение, обработали, наложили стерильную повязку, объяснили риски, пожелали… ну, формально здоровья. По факту мозгов. Потому что здесь лечить нужно именно ими.
Когда мы вышли из квартиры, воздух в подъезде показался неожиданно свежим. Наташа вдохнула глубоко, как человек, которого только что выпустили из дурдома.
— Слушай… — сказала она. — Я, конечно, многое видела… но чтобы вот так — ротвейлером…
— Любовь зла, — ответил я. — Особенно когда друг с собакой.
— Да уж… — Наташа закатила глаза. — Всё-таки самые тяжёлые травмы — это не ножи и не машины. Это дурость.
— Дурость?
— Да. Дурость — это когда человек думает не тем местом.
— Ну… этому теперь думать нечем.
— Вот и я про то.
Мы подошли к Машке. Она стояла под тусклым подъездным фонарём, тихая, как-будто ей тоже нужно время переварить всё увиденное.
— Знаешь, — сказала Наташа, глядя в темноту, — этот ротвейлер — единственный, кто в этой истории действовал рационально.
Мы оба рассмеялись. Смешно, горько, без иллюзий.
Ночь медленно съезжала вглубь. Город дышал, и мы поехали дальше туда, где нас ждали новые диагнозы человеческой глупости.
Иногда жизнь подкидывает такие истории, что ты думаешь: «Ну всё. Это было один раз. Такого больше не повторится».
Ноябрь тянулся, смены сливались в один длинный серый день. Холод крепчал, лужи обрастали коркой льда, люди доставали шапки. Про Сергея я почти успел забыть. Почти.
Через неделю планшет тихо пикнул снова.
«Боль в паховой области. Мужчина 44 г.»
Я посмотрел на экран. Моргнул. Ещё раз. Мозг на секунду отказался принимать реальность.
Наташа заглянула через плечо, увидела адрес и фонтаном выплюнула чай обратно в кружку.
— НЕ-Е-Е-Т! — протянула она. — Только не он!
Вова, который сегодня был с нами, расхохотался так, будто ему включили любимый стендап.
— О! Наш кастрированный принц! Вернулся!
— Вова, — сказал я. — Он не кастрированный.
— Ну там уже «допилить и готово», — философски заметил он.
Наташа прыснула.
— Как вы оба живёте с таким юмором?
— Плохо живём, — ответил я. — Но живём.
Двери хлопнули. Машка завелась глухо, с каким-то обречённым стоном, будто ей тоже было стыдно, куда мы снова едем.
Подъезд всё тот же. Сырой, серый, со стенами, на которых время оставило все виды пятен.
Дверь открыл всё тот же халат, только теперь более мятого формата. Женщина выглядела так, будто за эту неделю не спала ни разу.
— Он там… — прошептала. — Болт забыл затянуть…
Мы зашли.
Сергей лежал на кровати. Бледный, как простыня. Весь в поту. Ноги сведены, руки держатся за край одеяла, пальцы белые.
И между ног, та же картина, только хуже. Где было красное, стало жёлто-серым. Края распухли. И оттуда шёл запах… Такой, что хотелось одновременно отойти на метр и быстрее закончить осмотр.
Запах был не просто неприятный, он был живой. Так пахнет гной, который уже давно ощущает себя хозяином территории.
Вова посмотрел на всё это без тени жалости и выдал ровно, как диагноз:
— Бля… братан… твоё хозяйство теперь ближе к консервам, чем к человеку.
Наташа захохотала так, что чуть не села на пол.
Сергей простонал:
— Болиииит…
— Серьёзно? — искренне удивился Вова. — А мы думали — это у вас всегда так выглядит.
Осмотр был коротким, но красноречивым: гной, края раны воспалены, начинается некроз, температура 38,6, запах боевой.
Наташа нахмурилась, моментально став серьёзной:
— Это уже не шутки. Вам нужно срочно в больницу.
— Ладно… — простонал Сергей. — Поеду, поеду…
Мы переглянулись.
— А чё так сразу согласился? — спросил Вова.
— Да… — выдавил Сергей. — Чё-то не так там…
— А неделю назад всё было так? — уточнил Вова, лениво махнув рукой вниз.
Я пихнул его локтем.
— Хватит.
— Да ладно тебе, — улыбнулся он. — Он сам себя сюда довёл. Пусть хоть посмеётся напоследок.
Мы загрузили Сергея в Машку. Он тихо поскуливал, прикусывая губу. Наташа придерживала ему голову, чтобы не трясло на кочках. Я сидел у монитора, уже заранее собирая в голове формулировки для приёмного.
Водитель завёл двигатель, Вова оглянулся и сказал:
— Если он и после этого решит домой вернуться, я официально сдаюсь.
— Да ладно тебе, — вздохнула Наташа. — Здесь люди и с ножом в спине домой идут.
— Аргумент, — признал он.
В приёмном нас встретили без особого энтузиазма. Привычка. Дежурный хирург глянул на конструкцию внизу живота Сергея, почесал затылок.
— Это что?
Вова, не сморгнув:
— Последствия любви.
Хирург хмыкнул:
— Ну тогда лечить бессмысленно…
Мы оформили бумаги. Сергей лежал на каталке, уже не стонал так громко, обезболивающее слегка притупило ад. И тут у него в кармане заорал телефон.
Громко, навязчиво, мелодия: «Белые розы». Я подумал, что вселенная очень любит чёрный юмор.
Сергей тянется к телефону так, будто ему звонит лично Бог.
— Алло… ага…
Пауза.
Он оживляется.
— Чё, опять бухать?
Пауза.
— Да, да, щас дойду!
Пауза.
— Уже выхожу.
И он ВСТАЁТ. Просто встаёт с каталки, в приёмном. В трусах и с перевязанной промежностью.
— Сергей, вы куда? — не выдерживаю.
— Ребята зовут…
— В больницу? — уточняю.
— Не-е-е… выпить…
Наташа закрывает лицо ладонями:
— Я не могу, я просто… не могу…
Хирург смотрит на него так, как-будто перед ним не человек, а иллюстрация к слову «безнадёжно».
— Вы отказываетесь от госпитализации? — спокойно спрашивает он.
— Да, — уверенно отвечает Сергей.
— Подпишите.
И он расписывается, размашисто, бодро, как-будто не только не умирает, а собирается жить долго и шумно.
Через пару минут он уже, прихрамывая, запахивая штаны, выходит из приёмного.
Через стекло мы видим, как его встречают. Тот самый друг, та самая жена друга, тот самый ротвейлер.
Мы стоим в приёмном. Молчим.
Потом Вова снимает перчатки, швыряет в урну и говорит:
— Всё. У меня нет слов. Я увольняюсь.
— И куда? — спрашивает Наташа.
— В библиотеку. Там люди сидят тихо и никому ротвейлеры ничего не отгрызают.
Я смеюсь. Наташа смеётся. Потому что иногда единственное, что нам остаётся — это ржать. Сильно. Громко. По-честному.
Чтобы не сойти с ума.
Мы выходим на улицу. Ноябрьский ветер бьёт в лицо холодом, но в груди почему-то тепло. Странное, неправильное, но очень человеческое.
— Ну что, — спрашивает Наташа, глядя на серое небо. — Дальше?
— Дальше, — вздыхаю.
Вова закрывает дверь Машки:
— Люди же сами себя не спасут.
Машка ворчит, фары вспыхивают, и мы снова выезжаем в этот город, где любовь соседствует с идиотизмом, чудеса с некрозом.
— Я всё-таки не понимаю… — начал он, щёлкнув семечку зубами. — Вот у него хозяйство висит на нитке. На НИТКЕ, мать его! Это же сигнал судьбы: «Сережа, остановись! Пожалуйста!»
Он театрально развёл руками, словно объяснял школьникам основы экономии ресурсов.
— Но нет! — продолжал Вова. — Он что делает? Правильно! Алкоголь зовёт и он идёт!
— Вова… — устало выдохнул я.
— Нет, подожди! Ты понимаешь, какой это уровень преданности? Я в жизни так людей не любил, как он любит бухать!
Наташа закрыла лицо рукой и тихо рассмеялась.
— Вот скажи, Док… — повернулся ко мне Вова. — У тебя есть что-то в жизни, что ты любишь настолько, что готов пожертвовать яйцами?
— Нет.
— Ну вот! А у Серёги есть!
— Может, ему бы мозг пересадить, — пробормотал я.
— Так ротвейлер уже попытался! — крикнул Вова и Наташа опять прыснула от смеха.
И смех этот был странным, нервным, выжатым, как-будто организм сам включил защитный механизм, чтобы не сойти с ума.
Мы остановились у светофора.
Красный отражался в мокром стекле Машки, как разлитая кровь, и в этом свете внезапно стало видно, что Наташа дрожит пальцами. Совсем чуть-чуть. Но я заметил.
— Ты нормально? — тихо спросил. Она кивнула.
Потом покрутила головой:
— Просто… знаешь… есть вызовы, после которых орёшь от смеха.
— А есть — после которых хочется орать просто так, — добавил я.
— Именно, — сказала она.
Вова, как ни странно, замолчал. Да, и такое бывает.
Светофор сменился, Машка тронулась. Дорога шуршала под колёсами. Город обтекал нас своими серыми домами и редкими прохожими, которые по ноябрьской традиции спешили домой и не смотрели в лица.
И вдруг Наташа сказала то, от чего стало как-то… тише:
— А ведь он не злой человек, — тихо произнесла она. — Просто дурной.
— Дурость — тоже сила, — ответил Вова. — Только разрушительная.
— Наверное… — сказала она. — Но всё равно… иногда жалко их.
Я посмотрел на неё. Её светлое лицо в отражении окна, худые плечи, шарф, намотанный, как спасательный круг. И понял, почему она такая: в ней было много добра. Тонкого, как ледяная корка, и такого же ранимого.
Мы подъехали к подстанции.
Снег усилился, крупные хлопья падали медленно, будто утешали город. Фонари светили мягким жёлтым светом, косили тьму, как могли.
Вова вышел первым, хлопнул дверью:
— Я серьёзно. Я ухожу в библиотеку.
— Не уйдёшь, — сказала Наташа.
— Почему?
— Потому что там тише. И у тебя нет должного образования.
— Так и надо!
— А ты тишину ненавидишь.
Вова задумался. Пожал плечами.
— Ладно, но, если завтра опять Серёга, я реально увольняюсь.
— Никто тебе не поверит, — сказал я.
— И правильно, — усмехнулся он. — Сам себе не верю почти десять лет.
Мы поднялись на второй этаж подстанции. Там было тепло. Пахло чаем и каким-то странным уютом, который возникает только на скорой, когда ты знаешь, что здесь ты, как дома.
Наташа сняла шарф, села на диван, закуталась в плед. Её колени подрагивали.
— Ты устала, — сказал я.
— Не от работы, — ответила она. — От людей.
Я сел рядом. Мы оба смотрели в окно. Снег падал медленно, мягко, почти бережно.
Зачем мы накладываем асептическую повязку и почему это не «просто бинт».
В такие минуты, когда перед тобой уже не абстрактное слово «рана», а живая, рваная, пульсирующая плоть, пропитанная кровью, страхом и растерянностью, очень легко внутренне расслабиться и решить, что главное уже случилось, что хуже точно не станет, что дальше всё равно будет больница, хирург, препараты и чья-то более высокая ответственность, но на самом деле именно в эти первые минуты, пока человек ещё стоит перед тобой и мир вокруг не окончательно превратился в медицинскую схему, решается куда больше, чем кажется.
Асептическая повязка в этот момент –– это не про аккуратность и не про внешний вид, не про галочку в документах и не про то, чтобы «выглядело прилично», это про границу, про попытку очертить линию между тем, что уже произошло, и тем, чему ещё можно не дать случиться, про попытку остановить хаос хотя бы на уровне кожи, пока он не ушёл глубже.
Укус — это всегда грязная травма, не неприятная и не неэстетичная, а именно грязная в самом прямом и честном смысле этого слова, потому что пасть животного — это не просто зубы, а целый мир, наполненный бактериями, микробами, слюной, остатками пищи и инфекциями, которым абсолютно всё равно, кто ты, сколько тебе лет и по какой причине ты оказался в этой точке своей жизни, и весь этот мир в одно мгновение оказывается там, где ему быть не положено — внутри человеческого тела, в тканях, которые не рассчитаны на такое вторжение.
Когда мы обрабатываем рану и накладываем асептическую повязку, мы в этот момент не лечим и не спасаем в привычном понимании, мы покупаем время, покупаем его честно и осознанно — время до хирурга, время до антибиотиков, время до обследований, время до того момента, когда инфекция ещё не успела решить, что это теперь её территория и что здесь можно хозяйничать без сопротивления.
Повязка нужна не для красоты и не для отчёта, она нужна, чтобы отрезать рану от внешнего мира, потому что воздух, чужие руки, собственная одежда пациента и даже его дыхание становятся дополнительными источниками загрязнения, она нужна, чтобы уменьшить кровотечение не героически и не «намертво», а ровно настолько, чтобы ткани перестали терять то, что им ещё может понадобиться для заживления, она нужна, чтобы рана не пересыхала и не травмировалась снова при каждом шаге, вдохе или неловком движении, она нужна, чтобы зафиксировать повреждённую область и не дать человеку машинально трогать, рассматривать, проверять и тем самым делать хуже, и, наконец, она нужна для того, чтобы сохранить то, что ещё можно спасти, потому что иногда под бинтом скрывается не ужас и не приговор, а самый настоящий шанс.
Асептическая повязка — это честный жест врача, не обещание, что всё обязательно будет хорошо, а признание того, что дальше, скорее всего, будет сложно, долго и больно, но шанс ещё есть и он не упущен, особенно когда речь идёт об укусах, потому что укус — это не просто разрыв кожи, это сообщение телу о том, что защита нарушена, и если это сообщение вовремя не перекрыть, инфекция прочитает его слишком буквально.
Мы накладываем повязку спокойно, без суеты и без лишних комментариев, потому что в этот момент человеку не нужна лекция и не нужны медицинские термины, ему нужно ощущение, что кто-то взял ситуацию под контроль, пусть даже временно, пусть даже на уровне бинта и рук, которые знают, что делают.
Иногда именно этот бинт становится первым, что возвращает ощущение границ, где заканчивается боль и начинается помощь, где хаос перестаёт быть бесконтрольным хотя бы на несколько часов, и именно поэтому асептическая повязка — это не формальность, а первое «нет» инфекции, первое «подожди» осложнениям и первое «мы здесь» для человека, который в этот момент больше всего боится не боли, а того, что всё окончательно вышло из-под контроля.
И да, иногда спасение действительно начинается именно с бинта.
Глава 3. Тихий укус громкого мира
Ноябрь продолжал притворяться обычным месяцем в календаре, хотя, на самом деле, он был состоянием: липким, влажным, тяжёлым, как мокрые перчатки, которые ты забыл снять и носишь весь день. В такие недели город пахнет не свежестью и не снегом, а мокрой одеждой, тёплым перегаром из подъездов, кислой капустой из открытого окна на втором этаже и человеческой раздражённостью, которая висит в воздухе плотнее тумана. Свет становится неправильным: фонари дают жёлтую, уставшую подсветку, витрины мерцают, а небо давит низко, будто хочет дотянуться до крыш и придавить всё живое к земле, чтобы никто лишний раз не мечтал.
Люди в ноябре почти всегда злые, и я их, честно говоря, понимаю: им холодно, им темно, им дорого жить, а виноватым быть никто не хочет, поэтому виноваты становятся либо окружающие, либо судьба, либо «вот эти собачники», либо «вот эти врачи», либо вообще любой, кто оказался рядом в плохой момент.
Мы ехали медленно не потому, что тянули время, а потому, что Машка в такую погоду сама выбирала темп, ворчала двигателем, вздыхала на кочках и будто бы всем своим корпусом говорила: «Я, конечно, поеду, но вы меня потом не вините, что я тоже живой организм». Сырой воздух с улицы сочился через щели, стекло было в тонкой плёнке конденсата, и весь салон пах резиной, антисептиком и тем спокойствием, которое появляется только у людей, привыкших к хаосу.
Наташа сидела рядом, закутавшись в шарф так, будто она пыталась спрятаться от ноября целиком, и листала что-то в телефоне, хотя по глазам было понятно: она не читает, она просто держится за экран, как за маленькую стенку между собой и реальностью. В какой-то момент она оторвалась от телефона и, совершенно серьёзно, как-будто обсуждала погоду, сказала:
— Знаешь, если меня когда-нибудь укусит собака, я, наверное, сначала извинюсь.
— За что? — спросил я, потому что у Наташи иногда мысли выпрыгивают так неожиданно, что не спрашивать нельзя.
— Ну… вдруг я как-то неправильно стояла, — ответила она и пожала плечами так, будто это действительно логично.
Я усмехнулся потому, что Наташа была из редких людей, у которых внутри живёт не агрессия, а аккуратная совесть.
— Ты редкий вид, Наташ.
— Да ладно, — отмахнулась она. — Просто собаки обычно умнее людей.
И ровно в этот момент планшет пискнул резко и неприятно, как если бы подслушал разговор и решил внести коррективы в нашу философию.
«Женщина. Укус. Нижняя конечность. Улица.»
Мы одновременно переглянулись, и Наташа выразительно выдохнула так, будто её попросили снова пересдать экзамен по анатомии.
— Ну вот, — сказала она. — Доигрались.
— Интересно, кто первый начал, — пробормотал я, и Машка, словно поддерживая мысль, чуть громче зарычала мотором.
Магазин оказался из тех, что «у дома»: маленький, тесный, с узкими проходами, вечно липким полом и очередью, которая стоит даже тогда, когда очередь вообще не нужна. У входа уже собралась толпа, потому что чужая беда — это такая бесплатная программа для тех, кому скучно жить, и половина людей там была не из заботы, а из простого желания посмотреть.
Кто-то курил, кто-то снимал на телефон, кто-то давал советы с таким видом, будто лично принимал участие во всех войнах и видел в жизни всё, хотя по лицу было видно: максимум, что он видел, это скидку на майонез и своё отражение в витрине.
Охранник махнул рукой в сторону касс и сказал с важностью человека, который сейчас сдаст нам «главный сюжет серии»:
— Там она. Собака укусила.
Наташа, ещё не видя ни пациентку, ни собаку, уточнила:
— Собака большая?
Охранник замялся, будто ему стыдно произносить правду вслух.
— Э-э… жирный с ушами.
Наташа остановилась посреди входа и посмотрела на него так, будто он сказал, что женщину укусил хомяк.
— Чего?
— Французский бульдог. Маленький такой. — Подтвердил охранник, и даже сам понял, как это звучит.
— С ушами? — не удержалась Наташа.
— С ушами, — кивнул он.
Она повернулась ко мне и без всякой злобы, просто с усталой честностью сказала:
— Я уже ничего не понимаю в этой жизни.
Женщина сидела на стуле у кассы и выглядела так, словно её лично обидела Вселенная: лет сорока, в пальто, лицо перекошено, голос на повышенных оборотах, а взгляд такой, будто вокруг неё собрались исключительно враги. Рядом, чуть в стороне, стояла хозяйка собаки, молодая девушка, бледная, растерянная, прижимала к груди маленького французского бульдога так бережно, как-будто это не пёс, а ребёнок, которого сейчас кто-то попытается обвинить в преступлении века. Сам француз был напряжённый: глаза круглые, уши торчком, голова чуть втянута в плечи, и весь он выглядел так, словно готовился к новой атаке со стороны большого, шумного, непредсказуемого мира.
На полу валялся пакет с продуктами, и я сразу отметил его взглядом, потому что пакет был не просто пакетом, он был уликой, молчаливым свидетелем и, как выяснится через минуту, основным действующим лицом.
— Вот! — женщина заметила нас и мгновенно оживилась, будто мы её личный отряд справедливости. — Вот они! Пусть посмотрят, что эта тварь со мной сделала!
— Здравствуйте, — сказал я спокойно, потому что на скорой повышать голос самый короткий путь к жалобе. — Покажите ногу.
Она резко задрала штанину с таким театральным жестом, будто сейчас покажет всему магазину доказательство государственного преступления. На голени действительно была рваная рана: не огромная, не глубокая, с умеренным кровотечением и разошедшимися краями, и видно было, что укус свежий, с нормальной «собачьей» геометрией.
— Больно? — спросил я, хотя ответ был очевиден.
— А вы как думаете?! — взвизгнула она. — Меня УКУСИЛИ!
Наташа присела, осмотрела рану внимательными глазами, которые умеют мгновенно отделять драму от медицины, и тихо сказала:
— Укус свежий, да.
— Да потому что эта шавка бешеная! — женщина почти кричала, будто пыталась перекричать сам факт происходящего.
Французский бульдог в ответ тихо рыкнул, не истерично и не злобно, а предупреждающе, как существо, которое уже один раз обозначило границы и не очень хочет повторять урок.
И тут хозяйка, которая до этого молчала, наконец заговорила, и голос у неё был таким, что я сразу понял: она держалась из последних сил.
— Вы простите… — сказала она, и по щекам у неё уже текли слёзы, не громкие, не показные, а тихие, стыдливые потому, что плакать перед толпой всегда унизительно. — Она… она его пакетом толкнула… прямо в морду… он испугался…
Я поднял голову и посмотрел на женщину.
— Чем толкнула?
— Пакетом, — дрожащим голосом повторила девушка, вытирая лицо рукавом. — Там продукты были… он маленький…
— Да эта тварь под ногами путалась! — вспыхнула женщина. — Я спешила!
— И решили оттолкнуть собаку пакетом? — уточнила Наташа, и в её голосе было то самое спокойствие, от которого людям обычно становится ещё более стыдно.
— Я не била! — закричала женщина. — Я… отодвинула!
Француз снова рыкнул, а девушка прижала его крепче и заплакала сильнее, потому что ей было страшно за собаку и стыдно перед всеми сразу, как-будто именно она виновата в том, что взрослая тётя решила «воспитывать» маленькое живое существо пакетом.
— Он маленький, — тихо повторила хозяйка, почти шёпотом. — Он просто… испугался…
— А я, значит, не испугалась?! — женщина снова повысила голос. — Он меня укусил!
Я выдохнул и сказал максимально ровно, без морализаторства, просто фактами:
— Вы толкнули собаку. Собака испугалась и защитилась. Это называется провокация.
— Я В МАГАЗИНЕ! — возмутилась она, будто магазин даёт иммунитет от последствий.
Наташа подняла на неё глаза и произнесла спокойным, почти учительским тоном:
— А он собака. Он не обязан понимать ваши нервы, ваши сроки и ваш характер. Он понимает только угрозу.
Повисла тишина такая плотная, что даже касса перестала пищать. В эти секунды люди иногда вдруг вспоминают, что мир не крутится вокруг их злости.
Мы обработали рану: промыли, обеззаразили, наложили повязку, объяснили про наблюдение, про риски, про то, что в таких ситуациях важно понимать статус прививок у животного. Женщина морщилась и жаловалась больше от обиды и злости, чем от боли, потому что боль на голени — это одно, а ощущение, что «я права, а меня наказали» — совсем другое.
— В больницу поедете? — спросил я.
— Конечно поеду! — тут же отрезала она. — Пусть зафиксируют! Я на них в суд подам!
— На кого? — уточнил я, хотя уже предчувствовал ответ.
— На собаку!
— На хозяйку, — поправила Наташа. — Собака юридически не субъект.
Женщина посмотрела на неё так, будто Наташа внезапно заговорила на латыни.
— А прививка у собаки есть? — спросил я, глядя на девушку.
— Есть! — девушка почти выкрикнула это сквозь слёзы, судорожно доставая документы. — Всё есть, все прививки, всё по графику… я просто… я не хотела…
Французский бульдог в этот момент чихнул так жалобно и смешно, что сцена на секунду стала почти театральной, но мне не было смешно: девушка плакала, собака дрожала, а взрослая женщина всё ещё пыталась выиграть спор с реальностью.
Мы повели пациентку к Машке, и она шла, громко причитая, чтобы все слышали её правду и её возмущение.
— Вот до чего мы дожили! Уже собаки на людей кидаются!
— Не собаки, — тихо буркнула Наташа себе под нос. — Люди на всех кидаются.
В салоне Машки было тепло, печка гудела, стекло запотевало, и женщина немного поутихла, когда поняла, что теперь она уже не зритель на сцене, а пациент, которому надо просто доехать и оформить травму. Наташа спросила её привычно, как спрашивают всех, чтобы не терять контроль:
— Больно?
— Ноет…
— Будет, — честно сказала Наташа. — Зато запомните: пакетом живое не толкают.
Женщина хотела что-то ответить, но промолчала потому, что иногда даже самым громким людям становится нечем спорить.
Мы ехали в травмпункт, а я всё время думал о той девушке, которая осталась в магазине с собакой на руках и слезами на щеках, и мне было горько: ей сейчас больнее, чем нашей пациентке потому, что пациентка считает себя победителем скандала, а девушка просто пыталась жить нормально, а в итоге получила толпу, обвинения и чужую злость, прилетевшую в её маленького француза.
Когда мы передали женщину врачу, она всё ещё пыталась рассказывать про «бешеную собаку» и «безобразие», но врач слушал вполуха, потому что видел такие истории сотнями и давно понял: травма здесь не только на ноге.
Мы вышли на улицу, ноябрь встретил нас холодным воздухом и серым небом, которое висело низко.
Наташа застегнула куртку и сказала с той самой простой прямотой, которую я в ней люблю:
— Маленькая собака. Большая дура.
— Классика, — ответил я.
— Иногда мне кажется, что укус честнее, чем слова, — продолжила она, глядя куда-то в пустоту.
— Почему?
— Потому что собака предупреждает сразу, без истерик и без морали, — сказала Наташа. — А человек сначала унизит, потом обвинит, потом ещё и окажется «прав».
Мы сели в Машку, и Машка тронулась мягко, будто тоже устала от человеческих характеров.
Мы ехали дальше по ноябрьскому городу, который продолжал жить своей обычной жизнью, и для него ничего особенного не произошло: люди всё так же спешили, кто-то злился, кто-то говорил по телефону, кто-то тащил пакеты, и ни один из этих людей не знал и не должен был знать, что всего несколько минут назад в маленьком магазине у дома взрослый человек решил, что имеет право толкнуть живое существо пакетом просто потому, что устал и торопился.
И чем дольше мы ехали, тем яснее я понимал, что больше всего в этой истории меня задело даже не само происшествие, а то, насколько естественной и оправданной показалась многим окружающим эта агрессия, как-будто злость — это не выбор, а нечто разрешённое по умолчанию, особенно если ты взрослый, громкий и уверен, что мир обязан под тебя подстроиться.
За годы работы я видел очень много травм, видел кровь, переломы, разорванные судьбы и тела, но всё это, как ни странно, переносится легче, чем такие вот бытовые сцены, потому что в них нет ни трагического масштаба, ни катастрофы, ни внешнего ужаса, в них есть только маленькая, повседневная жестокость, та самая, которая начинается с «я просто отодвинула» и заканчивается укусом, скандалом и слезами того, кто вообще не должен был становиться участником чужого плохого дня.
Я всё время думал о французском бульдоге, который не понимал слов, законов, социальных правил и общественного мнения, но прекрасно понимал угрозу, потому что для любого живого существа внезапный удар — это всегда сигнал опасности, а не повод для воспитательной беседы. Он не выбирал конфликт, не хотел никого наказывать и не пытался доказать правоту, он просто сделал единственное, что умел, а именно обозначил границу, которую в его мире пересекли слишком грубо.
И в этом месте мне стало особенно горько от осознания, что мы живём в пространстве, где от животного ждут большего самоконтроля и терпения, чем от взрослого человека, потому что человеку разрешено быть уставшим, раздражённым, грубым и резким, а животному нет, ему сразу вешают ярлык «агрессивный», «опасный» и «бешеный», не утруждая себя вопросом, что именно его к этому привело.
Я вспоминал хозяйку собаки, её растерянные глаза, её слёзы, которые она пыталась прятать, потому что плакать на публике — это всегда про уязвимость, и понимал, что ей в этот момент было больнее, чем женщине с повязкой на ноге, потому что у той было ощущение собственной правоты и желание наказать, а у этой только чувство вины, которое на неё навесили за считанные минуты совершенно посторонние люди.
Работая на скорой, очень быстро начинаешь замечать, что физическая боль почти всегда переносится легче, чем моральная, потому что физическая боль имеет форму, локализацию, лечение и прогноз, а вот моральная расползается, не имеет чётких границ и живёт гораздо дольше, особенно когда человек остаётся с ней один, без поддержки и понимания.
В этом вызове не было ничего героического, не было спасения, не было подвига, и именно поэтому он оказался таким цепким, потому что показал одну очень простую и неприятную правду: большинство конфликтов в нашей жизни рождаются не из злого умысла, а из привычки считать себя центром мира и оправдывать собственную агрессию усталостью, спешкой или плохим настроением.
Я поймал себя на мысли, что за последние годы всё чаще автоматически встаю на сторону слабого не потому, что он обязательно прав, а потому что у него почти никогда нет возможности быть услышанным, и, если уж выбирать, кому дать право на сочувствие, то я выбираю того, у кого меньше шансов защитить себя словами, документами и уверенностью в собственной правоте.
Иногда мне кажется, что «112 ударов в минуту» — это не только про физиологию и не только про экстренные состояния, а про внутренний ритм человека, который постоянно балансирует между равнодушием и эмпатией, между профессиональной дистанцией и простым человеческим желанием сказать: «Так нельзя».
Мы едем дальше, будут ещё вызовы, будут ещё укусы, травмы, скандалы и жалобы, и я прекрасно понимаю, что этот мир не станет мягче только потому, что я это осознал, но где-то глубоко внутри всё равно остаётся тихая, упрямая надежда, что если хотя бы иногда кто-то будет реагировать не злостью, а вниманием, то, возможно, таких историй станет чуть меньше.
И да, в тот вечер, без всяких сомнений и оправданий, я был на стороне собаки.
Что делать, если вас укусила собака.
Первое, что делает укус, — он рушит иллюзию контроля. Ещё секунду назад вы шли по своим делам, думали о чём-то бытовом, злились, спешили или просто существовали, и вдруг — резкая боль, тепло крови, короткий шок и пустота в голове, в которой не сразу находится место для мысли «что теперь».
Именно в этот момент важно остановиться. Не геройствовать. Не орать. Не искать виноватых.
Потому что укус — это не только про боль, это про инфекцию, риск и время.
Самое первое, что нужно сделать, — дать ране быть чистой. Не красивой. Не аккуратной. Чистой.
Если есть возможность, рану нужно промыть водой. Обычной. Проточной. Долго. Не «пшикнуть», не «чуть-чуть», а именно промыть, потому что в пасти собаки живёт целая экосистема, и всё это уже внутри вас. Мыло допустимо, если оно под рукой, потому что оно смывает не только грязь, но и иллюзии, что «само пройдёт».
После этого рану не зашивают, не склеивают, не заматывают намертво. Её закрывают асептической повязкой. Не для красоты, а чтобы мир снаружи перестал лезть внутрь.
Повязка — это знак «стоп» для инфекции. Это пауза. Это способ сказать телу: «Ты больше не один».
Если кровь идёт — её нужно остановить давлением. Спокойным, уверенным, без паники. Не проверять каждую секунду, не заглядывать под бинт, не «а вдруг хуже», потому что хуже становится как раз от суеты.
И очень важно не делать глупостей. Не прижигать. Не заливать спиртом. Не сыпать порошки, травы, «что бабушка советовала». Укус — это не эксперимент и не народная медицина.
Дальше — самое неприятное, но самое правильное: обратиться за медицинской помощью. Даже если «не сильно». Даже если «маленькая собачка». Даже если «она домашняя и добрая».
Потому что вопрос здесь не в размере зубов, а в том, что именно попало в рану, и знает ли кто-то точно, какие прививки у животного, и когда они были сделаны, и были ли вообще.
Если вы не уверены — вызывают 103. Не потому что «умираю», а потому что укус — это всегда повод, а не стыд и не слабость.
И ещё одно важное. Если после укуса появляются нарастающая боль, покраснение, отёк, температура, слабость, странные ощущения — это не «накрутил себя». Это сигнал. И его нельзя игнорировать.
Скорая помощь не нужна, чтобы вас ругать. Она нужна, чтобы инфекция не получила фору.
Собака в этой истории — не всегда зло. Часто она просто испугалась. Но бактериям всё равно, кто был прав.
Поэтому если вас укусили — не доказывайте. Не терпите. Не ждите.
Очистите. Закройте. Обратитесь. И дайте своему телу шанс не расплачиваться за чей-то плохой день слишком высокой ценой.
«Маленькие зубки»
Он просто верил,
В шаги и ладони,
В тепло, что приходит без слов и причин.
Он маленький был, он не знал обороны,
Он жил в этом мире, не делая мин.
Он шёл между ног, никого не касаясь,
Он был как дыханье, почти невпопад.
Он просто мешался.
Он просто оказался,
Не вовремя, не там и не были ему рады.
И вдруг — этот взмах.
Этот шорох пакета.
Как гром среди миски и воды.
Он не знал, что у взрослых бывает
Вот это,
Когда злость сильнее, чем «нельзя».
Он сжался в комок, как сжимаются дети,
Когда боль — без причины, а страх — без лица.
И зубы дрожали не от ответов,
А от невозможности быть до конца.
Он не понимал, что такое «виновен»,
Не знал, что такое «прав» и «не ты».
Он знал только боль, и холод,
И уровень чужой, непробитой, людской высоты.
Потом были крики, витрины и взгляды,
Где каждый судил, но никто не смотрел.
А он лишь искал, можно ли рядом,
Можно ли к дому.
Он дрожал, прижимаясь к знакомым рукам,
И плакал без слёз, как умеют щенки.
И думал, что, может, он просто не там,
Где живым разрешают быть без тоски.
Он не стал героем.
Он не стал плохим.
Он просто запомнил на всю жизнь одно:
Когда человек устал,
То он всего сердит.
И если он кусал, то не от злобы,
Не от желания сделать больным.
Он просто хотел, чтобы мир был добрее,
Чем люди, которые были в разы сильней.
Глава 4. Декабрьская потеря
Декабрь в Москве всегда выглядит так, будто ему всё равно. Город светится, улыбается, переливается гирляндами, как витрина с дорогими игрушками, и всё равно внутри остаётся ощущение, что этот блеск лишь прикрытие для чего-то более темного.
Ёлки стоят на площадях, точные, высокие, как-будто их специально выращивали под линейку.
На Тверской пахнет глинтвейном, жареными орехами, какой-то эйфорией, которую переживают все, от детей до взрослых. Каждый человек как-будто несёт кусочек праздника в сумке, а запахи, которые скользят по воздуху, обещают уют и теплоту.
И вдруг среди этой радости что-то замирает, как-будто на секунду кто-то вырывает из мира кусок тишины.
Люди тащат пакеты, смеются, ругаются, спешат, суетятся, живут, как всегда. В Москве никогда не бывает по-настоящему тихо, даже когда снег ложится мягко, как пушистая подушка, город всё равно звучит, как старая машина, которая не хочет отпускать свой ритм.
Мы ехали по ночной Москве, и Машка отражалась в витринах, как часть этой нарядной, праздничной сказки.
Синие маяки резали гирлянды, создавая такие цветовые линии, которые выглядели почти как знак, мы здесь, мы с вами. И на секунду казалось, что мы тоже часть праздника, просто, с другой стороны, стекла. Мы не дарим подарки, не участвуем в этом танце огней, мы просто едем, как и всегда, и ждём следующего вызова.
Планшет пикнул. Коротко, буднично, почти лениво.
«Кровотечение. Женщина 38 лет, экстренный»
— Декабрь, — сказала Наташа, глядя в окно. Она едва заметно вздохнула, и в её голосе было что-то усталое, не от работы, а от времени года.
— Вроде всё красиво, а внутри всегда что-то ломается.
— Москва умеет маскировать боль, — ответил я, не оборачиваясь, но ощущая, как сама городская картина начинает терять чёткость. — Она в этом профессионал. Улыбается даже тогда, когда хоронит.
Я вдруг понял, что у меня на канале уже четыре тысячи подписчиков. Четыре тысячи людей, которые читают мои тексты, ставят лайки, пишут комментарии. Но сейчас эта цифра казалась такой же пустой, как экраны тех рекламных щитов, что мелькали за окном.
И вот я вдруг осознал, что ни один подписчик не сможет помочь в этот момент. Те, кто верит в мою работу, не смогут остановить женщину, у которой сейчас в ванной всё будет потеряно. Это не войдёт в ленту. Это не появится в новостях. Это просто жизнь, которую можно держать только внутри. И она будет ломаться без всякой помощи.
Дом оказался обычным. Не новым, но ухоженным, из тех, где стараются сделать уют, даже если жизнь не всегда его оправдывает. В подъезде висела гирлянда на перилах, на окнах детские снежинки, пахло мандаринами и чем-то домашним, уютным, что не всегда может быть в каждой квартире, но всегда есть в таких домах, маленьких и старых, с историей.
С одного из этажей глухо доносилась новогодняя музыка. Слишком весёлая для этой ночи.
Дверь открыл мужчина лет тридцати. В домашней одежде, босиком. Лицо серое, взгляд расфокусированный, руки дрожат. Он не подходил, а словно ждал, чтобы мы пришли. Он был не готов ко всему, что сейчас начнётся, но в таких ситуациях не бывает готовых.
— Она в ванной… — сказал он быстро. — Пожалуйста… она закричала… сказала, что кровь…
Он стоял в дверях, нервно перебирая пальцами браслет на запястье. Мы прошли внутрь, и я увидел, как уютная картина, которую создаёт этот маленький дом, вдруг утратила весь свой смысл.
В коридоре стояла маленькая ёлка. Настоящая. С игрушками. Под ней пустые коробки, но подарки ещё не куплены. Они просто ждали. Как-будто кто-то верил, что всё получится. Из ванной доносился тихий плач.
Она сидела в ванной. В одежде, в футболке, сжав колени, как если бы ей было недостаточно места в собственном теле. Вода была тёплой, мутной, с плавающими сгустками красного цвета. Слишком мутной, слишком тяжёлой для того, чтобы это можно было назвать просто кровотечением.
Она подняла на нас глаза, они были огромные, испуганные, но внутри них не было слёз, только пустота, как если бы её кто-то уже забрал.
— Я пошла в туалет… — сказала она, задыхаясь. — Живот прихватило… я подумала, что сейчас отпустит… а потом… потом кровь… так много…
Наташа села рядом, осторожно, не задевая, стараясь не тронуть её ещё раз.
Села медленно, будто не хотела быть частью того, что сейчас случалось. Тишина в ванной, она была не просто молчанием, она была непроходимой.
— Сколько недель? — спросил я.
— Двенадцать… — прошептала она. — Почти три месяца… Третье ЭКО.
Её голос срывался на последних словах, и в этом была вся тяжесть того, что она пережила. Это не было просто событием. Это было третьей попыткой.
Третья попытка ЭКО — это всегда не просто надежда, а страшная борьба с самим собой. Люди живут от анализа к анализу, от одной неудачи к следующей, считая каждую неделю как победу. Каждый выдох становится частью большого пути, на котором ты перестаёшь радоваться раньше времени, перестаёшь верить в простые вещи. Ты боишься думать о будущем, потому что оно всегда под угрозой.
Третья попытка — это не победа. Это изматывающее ожидание.
— Я села… потому что закружилась голова… — продолжала она.
— Вы всё правильно сделали, — сказала Наташа, и её голос был такой спокойный, что это казалось не из этой ситуации.
— И вдруг… как-будто всё вышло… — её голос сорвался. — Я посмотрела в воду… и сразу поняла…
В ванной действительно было ощущение, что что-то кончилось. Не просто беременность. Не просто был выкидыш, но и не просто смерть. История, в которую верили, которую ждали, в которой родные рисовали планы. Всё это ушло одним оборотом.
Организм решил за всех. Он не спросил. Он просто сделал выбор. Жизнь, а может, смерть. Без обсуждений и рез разрешений.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.