«Был у меня род Комитета по китайским делам. Горчаков, Сухозанет, Путятин и Ковалевский. Решили идти дальше и занимать на основании Тяньцзинского и Айгуньского трактатов Уссури и Приморский край до Кореи, несмотря на китайцев». Дневник великого князя Константина Николаевича 7.09. 1859 г.
— Золото Каралона.
Забайкалье, станция Верхнеудинск
Горный инженер Алонин легко и непринужденно шагал по перрону. Издали приметил здоровенного мужика, поймал его пристальный взгляд. Насторожился, замедлил ход. Разглядел, что одет он не по сезону: сапоги в гармошку, шаровары, при этом кургузый армейский френч, снятый, похоже, с военнопленного чеха. Странный мужик стоит, подпирая деревянную стену вокзала, глазами цыганскими маслянистыми жжет в упор, на лице нагловатая ухмылка.
— Уважаемый, вы не с Каралона будете?
Мужик пытается изобразить на лице улыбку, что плохо у него получается. Алонин остановился. Руку к нагану в карман сунул.
— Что нужно-то, любезный?
— Работал у вашего тестя Якова Давидыча, и вас там приметил… Одолжите двугривенный.
Алонина рассмешило наигранное подобострастие, оно не вязалось с бандитской рожей и маскарадным обличьем.
— А что же сбежал? Лучший прииск в Забайкалье…
— Бес попутал. Напарник подбил идти на Гилюй, где золото гребут лопатой.
Намеревался привычно сказать «Бог подаст», но слова о Гилюе привели в замешательство. Осенью с тестем начали готовить маршрут и поисковую экспедицию на Гилюй, где недавно в среднем течении реки появился прииск Миллионный.
В станционном неряшливом буфете Алонин заказал водку, чай, шанежки. Копач — это без труда угадывалось по его огромным багрово-красным ладоням, назвался Ипатием. Рост почти в три сажени он гнулся над столом, граненый стакан в руке казался стопкой. После выпитой водки Ипатий преобразился. Исчезло наигранное подобострастие, голос стал хрипло-басистым.
— Почитай десять фунтов с Гилюя нес. Хотел в Долгое под Нерчинск уехать, хозяйство отладить. До железки верст сорок оставалось.
Неожиданно тяжкий вздох. Пауза.
— На Ларинском тракте перехватили под вечер хунхузы. Товарища срубили наповал. Меня по боку жигануло. Кинулся на стрелка, сшиб вместе с лошадью. Сзади двое накинулись. Пошла возня. По спине ножом полоснули. Вырвался без поклажи, без армяка, запетлял по лесу. Едва ушел от погони.
Алонин слушает, усмехается. Про хунхузов и бандитов рассказывает почти каждый копач пропившийся вдрызг.
— Не веришь, ваше благородь. Да?
Ипатий голову вскинул, глаз сердитый сверкнул из-под мохнатых бровей. Отодвинулся от стола. Алонин попятился, выдернул из кармана наган, которым пользовался однажды, когда налетела стая одичавших собак во главе с маленькой сучкой. А Ипатий неожиданно распахнул френч, приподнял рубаху…
— Видал? И на лопатке такой же.
Вдоль ребер коричневела подсохшая рана, словно раскаленным прутом провели.
— Ладно. Спорить мне недосуг. Груз прибыл на станцию для нашего прииска.
— Так мож, я пособлю?
Алонин еще раз оглядел здоровенного копача.
— Допивай и пошли.
Не прогадал. Возчики вдвоем тащат, а Ипатий в одного вскидывает шестипудовый мешок на плечо и несет к саням. Поблагодарил сдержанно, рублем одарил. Когда разместили и увязали груз, Алонин сдернул с седушки старый тулупчик, кинул старателю.
— Приоденься. Пимы купим. Дорога дальняя. В Каралоне расплачусь. А там уж смотри…
— Спасай Бог, ваше благородь. Отслужу.
— Да не благородь меня. Из купцов — Алонины мы. Слыхал про таких?
— А то, прииски на Лене…
Якутия, Джелтулакский район, 1938 год.
Петр Алонин приостанавливается, сверяет азимут. Темневшие слева отроги Станового хребта заволокло туманом. Ориентиры утрачены. Дождь идет беспрерывно третьи сутки подряд. Одежда и обувь промокли насквозь. Ипатий уходит далеко вперед, снова и снова ищет приметы нартовой тропы, набитой эвенками в давние времена. Он задирает голову вверх, высматривает затесы на стволах деревьев. Находит срубленную поросль. Показывает. У Алонина сил не осталось на мимолетную радость.
Привал. Ипатий сбрасывает тяжелый рюкзак, ружье, усаживается на валежину и она отзывается противным протяжным стоном.
— По прикидке верст семь до ручья, а там рукой подать до Зимнояха. Чудно, почему свежих следов нет…
— Погоди. Пять минут. Водички хлебну и пойдем.
Алонин едва прислонился спиной к дереву — тут же проваливается в обморочный сон.
— Вставай, Мироныч! Кабы не заплутать. Надо засветло выйти к Зимнояху. В чуме отогреемся.
В сумерках выходят к эвенкийскому стану князя Эйнаха. Но ни оленей, ни чумов, только голые жерди топорщатся в небо, отмытые до белизны дождями и снегом. Рядом возвышается на опорах уцелевший лабаз. Тишина. Внизу, как и двадцать лет назад шумит безымянная речушка, взбухшая от дождей. Верх по реке среди необжитой тайги темный остров, там стоят дома староверов, обнесенные высокой огорожей, словно казачья засека.
Едва приблизились, лайки всполошились, дружно затявкали. Следом басовито забухал цепной пес. На долгий стук по калитке, прорезался грозный окрик.
— Ступайте мимо!
— Обсушиться бы нам, геологам. Пусти до бани. Деньги, патроны дам…
— Не пущу! Шагайте подобру-поздорову…
На очередной стук в калитку грохочет выстрел. Жакан со специальной нарезкой свистит с воем над головами. Оба невольно пригнулись. Отступают.
— Кержачье! Сволота!..
Среди жердей чума разожгли костер. Когда дрова прогорели, выкидали головни, уголья, накидали сверху лапника. Тент натянули над чумом и сразу повалил пар, озноб постепенно прошел. Алонин в исподнем, таком же мокром, как и всё остальное, повалился на ветки. Тело, намученное долгими переходами, ноет, нудит каждой мышцей, просит пощады, а ее нет всю неделю. Постепенно смолистый дух обволакивает, снизу идет тепло от нагретой земли, чудится русская печка, чей-то забытый говорок, ласковое прикосновенье руки.
Алонин проснулся от холода. Приподнялся. На вытоптанной перед чумом поляне, пылает огромный костер. Ипатий голый по пояс, заросший волосом, как Вакх снует у костра, кашеварит. Паром исходит развешенная на жердях одежда и обувь. На востоке, впервые за трое суток пробивается меж туч солнце, подсвечивая неровный зуб Шайтан горы, и всю сглаженную возвышенность, словно бы случайно заблудившуюся в широкой долине. Близость горы радует, хотя эта близость обманчива. До нее полдня шагать и шагать, через ручьи и речушки, совсем неприметные порой, а теперь помутневшие, коварные, готовые сбить с ног, если оступишься ненароком на скользких каменьях.
К вечеру вышли в долину Дялтулы. Впереди показался лесистый склон пологой возвышенности, прорезанный неутомимой рекой. Ипатий приостановился.
— Цел ли наш стан, Мироныч!
Шагает широко, как молодой, в свои пятьдесят с гаком. У реки поднимает над головой поклажу и по пояс в воде, с трудом перебарывая течение, переходит на противоположный берег. Вскоре оттуда блажит радостно, суматошно.
— Погоди, карету подам.
Тащит к берегу помост, что лежал перед домом. Сноровисто привязывает веревку, перекидывает моток на противоположный берег.
— Тяни. И так же обратно.
Обнялись на берегу, словно не виделись давно.
Дом с односкатной крышей, стоит целый, невредимый. Только потемнел от дождей. А у второго, где жили рабочие, рухнула крыша.
— Видимо Топтыгин старался, сучий потрох…
В далеком семнадцатом это место под стан тщательно выбирали. Нашли после долгих поисков. Здесь река, преодолев каменную преграду, уперлась в гранитную стену горы и повернула круто на юго-запад, образуя полуостров. В затишке от северных ветров на темных подзолах вымахали огромные сосны и разное чернолесье. Увидеть издали стан невозможно, только с горы или подступив вплотную.
Больше месяца бригада из пяти человек ладила жилье, баню, лобаз. Алонин брал пробы грунта в ближайших ручьях, на Дялтуле. Знаки попадались, но не обильно. Ипатий бил шурфы, докапываясь до целика. В истоке ручья выгреб миску шлиха. Но радость быстро улетучилась, вскоре поняли, что это не богатое россыпное месторождение, а гнездо, шалость бурной реки. Ипатий божился и клялся, что золото год назад брали где-то поблизости. Он сетует на старательского беса Шалунца и прочую нечисть, которая не подпускает к золоту. Уходит в своих поисках все дальше и дальше вверх по реке.
Обследуя нагорье, Алонин приметил косулю, но близко подойти не сумел. Ударил из винчестера вдогон. Ранил. Погнался следом. Коза бежала по каменистому склону, роняя капли крови, забираясь все выше и выше. Солнце светило в спину. Он приостановился, прицелился и поразился сахарной белизне кварца, который пускал в разные стороны десятки солнечных зайчиков, так что рябило в глазах. Запоздало выстрелил по косуле. Пуля ударила в стену, образуя искристые брызги. Когда подошел ближе, увидел что пуля, выкрошила обветренный верхний слой, обозначила жилу золотистого цвета, уходившую вглубь останца.
— Восхитительно-с, господин Алонин! — воскликнул он, подражая лектору в институте. Прожилки сульфидов мышьяка, свинца с нитями охристых дендритов самородного золота. Орудуя обухом топора, Алонин отколол несколько образцов кварцита. Рудное гнездо четко выделялось на белом кварце. Само золото образовало сгусток в треть ладони, а от него тянулись нити причудливой формы, блестели вкрапления металла размером с копейку и больше. Выход наружу рудного золота, случай редчайший, о таком он читал в учебнике по минералогии, но видеть вживую не приходилось даже тестю за много лет путешествий и поисковых разведок в Забайкалье.
Чтобы не будоражить рабочих, не сказал о находке. Твердо приказал начать шурфовку с южной стороны в устье ручья, впадавшем ниже по течению реки Дялтулы. И вскоре в правой бортовой струе намыли пять золотников черного шлиха. Часто попадались мелкие самородки. Плотник Архип попытался утаить парочку, за что получил мощную оплеуху от Ипатия. Тогда же ненароком узнали от молодого старателя Мишки Петровского, что у Архипа среди копачей кличка — Варнак.
Ручей Алонин назвал Удачливый. С седловины горы Шайтан, сделал карт-план, обозначив азимуты, водотоки, схему шурфовки. Ипатий соорудил примитивный вашгерд. В иной день выходило с сотни пудов грунта до полуфунта отмытого шлиха.
Алонин понял, что медлить нельзя. Тесть подробно рассказывал, как сам с поисковой экспедицией нашел золото на среднем Витиме. Он тогда слушал и удивлялся. Сухощавый, среднего роста еврей, Яков Давидович, поражал своей бурной энергией, удалью, какой не обладали иные русские купцы. В тридцать лет имел от отца капитал и успешную торговлю в Баргузине, где родился и вырос. Так нет, пошел на серьезный риск, вложил деньги в поиски золота. Но опять же рисковал не наобум Лазаря. Изучил предварительно труды по геологии Петра Кропоткина, который одним из первых обосновал теорию о золотоносных россыпях Забайкалья. Повторил маршрут его экспедиции на Витим.
— Молод был, неопытен. Передоверялся людям, — разоткровенничался однажды тесть. — Пока оформлял документы на участки, подав объявление в земский суд с просьбой об отводе площадей под добычу золота, кто-то проговорился. Я был ошарашен. Весть о Каролонском золоте мгновенно распространилась по Забайкалью. Когда на плотах с грузом сплавились к Муйскому поселку, на наших участках работали сотни старателей хищников. Приехали чиновники с казаками, сделали план отведенной местности, я получил Акт на бессрочное владение, а старатели продолжают мыть золото ямным способом. Их ничем нельзя было остановить. Только зима и начавшийся голод, заморозили эту вакханалию. Пришлось нанять вооруженную охрану, чтобы начать правильные работы на россыпи…
Чтобы не повторить ту ошибку, Алонин решил, что Ипатий, возьмет сменную лошадь и с напарником двинется в обратный путь. А он останется с рабочими, продолжит разведку на этой россыпи.
— Ипатий, сколько тебе дней нужно, чтобы со сменными лошадьми добраться до Ларино?
— Налегке-то? Дней девять, не больше.
— Первым делом в Ларино по телеграфу отыщи господина Дрейзера. Он, возможно, сейчас в Чите. Сообщи: «Дороти победила». И больше ни слова. Он поймет.
— И что дальше?
— Яков Давыдович пришлет опытных людей. Передашь план и мою заявку для окружного инженера Забайкальского горного округа Кобельцева. Они застолбят, обозначенный на карте участок. Всё описал, уверен, они тут же организуют сюда экспедицию с людьми и продуктами. Исполнишь — банковский вклад на тысячу рублей — получишь сразу. Это в записке я указал. Вполовину получишь, когда вернешься на стан с караваном. И ни на шаг от себя плотника Мишку.
— Черт побери! На такие деньги я лавку куплю в Нерчинске, открою торговлю…
— Но это еще не все! Я уеду, останешься здесь нарядчиком и будешь получать 90 рублей в месяц, да по пятаку с каждого золотника сданного в кассу старателями.
Поздно вечером, Ипатий отошел за баню по большой нужде. Присел, а за деревьями голоса. Разобрал хриплый голос старателя Архипа. Кличку Варнак он носил, видать не случайно.
— Инженер наметил золото перевезти в Ларино. Наш Мишка поедет при старшом. Дурак-дураком, а не хотит с нами вязаться.
— Не выдал бы…
Голос приглушенный, не разобрать, кому принадлежит из старателей.
— Вот ночью седня и начнем…
Голоса отдаляются все глуше, и глуше, и не разобрать, сколько их — двое или четверо.
Алонин это известие воспринял внешне спокойно. Вытащил из кармана наган, крутанул барабан с патронами.
— Архипа мне в Невере навязали, взамен заболевшего плотника… Вот сволота-то! Деньщину плачу выше горняцкой. Что делать будем?
— Засаду устроим. Ты, Алексей Мироныч в баньке с оружием притаись. А я в доме их с топориком встречу.
Алонина поразила ночная процессия: двое шли с факелами, а двое несли носилки с горящими поленьями. Когда забухали тяжелые удары в запертую дверь, вышел из бани, держа наготове винчестер… « Сволочи, этак дом подожгут!»
Дверь распахнулась от ударов и сразу горящие головни полетели внутрь дома, следом двое метнулись в проем. Дикий рев, стоны. Алонин выстрелил по ногам. Крик. Факельщик бросился бежать. Вторым выстрелом Алонин промазал. Присел, чтобы ударить точнее с колена, но деревья мешали. Пули только срывали щепу со стволов.
Ипатий сноровисто в верхонках выкидал из дома горящие поленья, залил водой разлетевшиеся уголья. Затем вытащил рабочих. Архип лежал на земле с проломленным черепом. Старателю Сёмке удар топором пришелся в грудину с такой силой, что вывалились кишки.
— Хороший старатель-то был! Варнак всех подбил. Кол ему в горло…
Алонин с трудом, перебарывая рвотные позывы, выговорил:
— Один ушел через реку, еще один где-то прячется.
— Далеко не уйдут. Лошадь оседлаю, сыщу. А нет, эвенки помогут.
Старателю раненому в бедро, наложили жгут, забинтовали. В бараке под нарами нашли молодого копача Мишку.
— Архип грозился убить!
— Ладно, не скули. Доложи заранее, так наградил бы Мироныч. А раз так, то иди, будешь в дому прибираться. Все стены в крови. Потом подальше от дома прикопаешь злодеев.
Ипатий на оседланной лошади рано утром прискакал в Зимноях. Старый Эйнах в расшитой бисером меховой кацавейке, вышел навстречу. От него шел запах застарелой квашни. Князь видел Ипатия пару раз, а все одно щурил глаза и улыбался, знал, что будет спирт, будут новости про русского царя, которого зачем-то выгнали из дома злые люди.
— Плохой люди в тайге много-много. Тунгуса Ыналга убивал на реке, олень брал, пожар делал. Плохо. Надо новый царь.
Ипатий только руки развел в стороны. В мае, когда собирали караван в тайгу, вести приходили из столицы странные, противоречивые. Кто-то злорадствовал, кто-то негодовал. Разбойничать по дорогам начали безбоязненно, цены выросли на продукты. Но Мироныч успокаивал, пояснял, что скоро всё уладится. Править будет не царь, а Дума и выбранный народ, но явно, что-то не договаривал. Кривился, как от кислятины. А Дрейзер, когда провожал экспедицию от Невера, ни разу не улыбнулся, стоял хмурый, обеспокоенный…
Знакомый эвенк Илья, с которым спирт пили в прошлый раз, быстро разделал вместе с напарником оленя. Мясо покидали в котел двухведерный. Ипатий первым делом подарил князю пачку патронов, выложил мешочек с солью. Сами-то они мясо почти не солили, но для гостя, приправили жменей соли.
— Злодей убежал с зимовья. Меня хотел убить, инженера. Поможешь найти?
— Вон Иля собачек возьмет и пойдете.
Ипатию на дощечке принесли куски языка, сердца. От запаха оленины у него кадык заходил ходуном. Спирту во фляжке до половины, два раза по глотку на четверых мужиков вот и кончился. Эйнах выдернул корковую пробку, недоверчиво горлышком по ладони постучал, остатки спирта слизнул с ладони.
— Ты, Патя больше спирт привози. Мы тебе оленя дадим, бабу дадим.
— Извиняй, князь. Вот когда из Ларино поеду, побалую спиртом. Пока больше нет. Надо злодея искать…
Лайка нашла беглеца на берегу реки. Голос подала странный с подвывом. Старатель лежал на галечной косе с исклеванным лицом. Птицы постарались. Он похоже на голышах поскользнулся, упал навзничь, затылком о камень ударился. Вода подхватила, понесла по по стремнине… Тут же на песчаной отмели его прикопали, каменьями завалили. Тронулись в обратный путь. По дороге Ипатий тетерева с тетеркой сшиб. С тем и прибыл на стан к исходу третьих суток. Алонин его издали приметил, вышел навстречу: «Нет и нет. Давно беспокоюсь…»
— Слава Богу, не пришлось грех на душу брать. Сам разбился и утоп. Раненый-то жив?
— Жив. Костыль ему Мишка соорудил. Уже прыгает паскудник по стану. Боится, что прикончим его…
— Пущай боится. Это хорошо. Запас продуктов оставим. Пусть живет, да рыбалит, да ждет нашего возвращенья…
Зимнояха, лето 1938
Алонин в полевом дневнике сделал запись: «2 июня 1938 года, брал пробы в ручье у прижима. Весовое золото 7 грамм…»
Река начала входить в свои берега, но вода катилась мутно-молочная. Ипатий хотел начать промывку, но Алонин его осадил. Дел много, надо обустроить дом, починить крышу у бани и лежанку внутри, заготовить дрова, чтоб потом не отвлекаться на всякую мелкую колготу.
Вечером Ипатий буровит про ушицу из хариусов. Петр отмалчивается. Мысль о Дороти не дает покоя. Она отпечаталась в его памяти двадцатилетней и необычайно красивой… На плечи брошена белая шаль, темные вьющиеся волосы, а лицо испуганное, слезы бисером. И тут же го пробивает испариной. Ему стыдно. Как глупо успокаивал, как твердил и твердил: потерпи, всего-то пару месяцев. «Золото перевезем с прииска в надежное место, я тут же вернусь за тобой».
А милая добрая Дороти, как иная собака, сказать не могла, но чувствовала беду, и ластилась, и умоляла, не ездить на Каралон снова, где началась неразбериха, грабеж.
— У нас есть дом, акции, вклады… нам хватит без этого золота.
— Я слово дал отцу. Как можно?
— А меня бросить одну с ребенком можно?
«Глупая курица, ну что тут в Иркутске может случиться? Большевиков выгнали, власть в руках законного правительства…» Но не сказал этого. Взял из рук служанки Гунь Чой малыша, которого недавно окрестили Петром, осторожно прикоснулся губами, вдохнул сладкий молочный дух и тут же поторопился отдать малыша обратно, чтобы не дать слабину в жарко натопленной комнате, обставленной в соответствии с рангом первого золотопромышленника Забайкалья, коим являлся отец Дороти — Яков Давидович Дрейзер.
— Может, к моим переедешь?
— Нет, Алеша, здесь мне спокойнее. Гунька, девка проворная, охрана проверенная… Да и за лечением бабушки прослежу.
Возле конной кошевки обернулся. Дороти стояла на крыльце дома и как крыльями махала концами белой шали. В дороге он продолжал убеждать себя, что через два месяца они переедут сначала в Китай, а потом и в Америку. В город Кресент-Сити на севере Калифорнийского штата, где прижился дальний родственник — купец Маковеев.
Временами мороз припекал так, что он сбрасывал меховую полость и рысил с пол версты вслед за кошевкой. Денег на станциях не жалел. В зимовьях вместе с кучером торопливо пил чай, неразборчиво ел, чаще всего строганину, томленые щи и снова заснеженный тракт с короткими остановками на станциях для смены лошадей. Сон урывками. Путь до Бодайбо, где ждал Дрейзер с санной командой во главе с Ипатием, занял восемь дней при полном напряжении сил.
Здесь в резиденции Дрейзера короткий отдых. Вечером при свечах долго обсуждали обратный путь с золотом. Оно накопилось на приисках за два года безвластья и анархии. Алонину хотелось забрать Дороти, он предлагал ехать обратно на Иркутск.
На телеграф пришло сообщение, что вооруженные отряды чехословаков заблокировали движение по Трансибу. А вдоль железной дороги под Иркутском идут боевые действия. Дрейзер решил, что придется ехать от Каралона на юг, затем по притокам Вилюя, а дальше по заброшенной старой дороге на Баргузин.
— Там и дом наш старинный и людишки верные…
Все знали, путь крайне тяжелый, особенно, если метель застанет на склонах Станового нагорья. Здесь нашли свою смерть десятки старателей-хищников во времена «золотой лихорадки» на Среднем Витиме. Раньше на долгом таежном пути располагались зимовья, можно было обогреться, выпить чаю, но постепенно из-за горных перевалов, множества коварных препятствий на реках, эта дорога, будучи вдвое короче, сошла на нет. Алонин с содроганьем вспоминал, как с Ипатием добирались три года назад от Верхоянска с большим грузом по зимнику. Половина якутских лошадок не дошла до Бамбуйки. Ипатий вел себя героически. В поселке пришлось оставить часть заболевших людей и оборудование. Дальше на оленьих упряжках пробирались по тайге к верховью Тулдуни. Полмесяца тогда занял путь до Каралона.
Яков Давыдович последние годы жил в основном в Иркутске. Приисками руководили штейгеры и управляющие. Последний раз он приезжал из Бодайбо на пароходе вверх по течению Витима до устья реки Нерпо. А дальше сто верст вьючной тропы до муйских приисков казались ему пустячным делом. Поэтому он не понял негодования Алонина. Пригласил опытного проводника, крещеного тунгуса Колю.
Тунгус Колька сокрушенно замотал головой.
— Совсем плохой дорога, мороз сильный, ждать надо…
Когда проводник вышел, Дрейзер подошел к голландке обложенной малахитовыми изразцами, прижался спиной. Постоял, прикрыв ладонью глаза.
— Нет, ждать мы больше не можем! Ситуация патовая… Ипатий пусть едет с Колькой налегке. В районе Бамбуйки они купят у эвенков и три десятка оленей с нартами. Затем незаметно встанут в устье Пармы в стороне от дорог. Мы привезем туда груз из Каралона.
— Вы думаете, будут преследовать?
— Да, я уверен.
— Устроим засаду?
— Нет, это опасно. Чтобы сбить с толку, отправим небольшой конный обоз на Бодайбо. Здесь пустим слух, что люди будут готовить караван на Иркутск. Прикупим лошадок…
Вид Каралона неприятно удивил Драйзера и Алонина. Приисковая контора стояла на краю поселка, как осажденная крепость. Ограждение было частично сломано и сожжено. Урядник, заранее предупрежденный через посыльного, доложил, что резиденцию — она в центре поселка, рядом с обновленной церковью, отстоять не удалось.
— Спалили. Золото ищут.
— А школу, которую я для них же построил, зачем развалили?
— Да черт их раздирает. Рабочий комитет вздули. А главным у них нарядчик Хоренсков. Пришел с ультиматумом о сдаче оружия. Ну, я их послал…
— А они что же?
— Так на штурм кинулись. Залп только дали поверх голов — они врассыпную. Потом ночью пытались штурмовать… Одного мы в суматохе подранили. Пришлось ограждение разобрать, дабы сектора обстрела иметь.
Урядник накручивал седой ус и смотрелся молодцом. Дрейзер достал из кармашка позолоченные часы. Хлопнул крышкой, прозвучал бравурный марш.
— Жалованье всем выплатит управляющий сегодня же. А это возьми от меня за службу… Через день выступаем на Бодайбо.
Посмотрел на всех многозначительно.
Караван из десятка оленьих упряжек, дюжины вьючных лошадей и большой вереницы подменных оленей растянулся на версту. Три дня шли ходко по льду притока Тулдуни до самой Бамбуйки. Здесь сохранилось зимовье. Ночь провели под крышей, спали на нарах по очереди, непрестанно меняясь и проверяя посты. Урядник щелкал крышкой, с удовольствием слушал каждый раз музыку, вскидывал кулак и стращал казаков:
— Смотри у меня!
Когда пересекали водораздел на реке Ципа, обрушилась метель. В шалашах у костров без движения промерзли основательно. Едва ветер стих пошли по целику, меняя раз за разом передние упряжки, торившие дорогу. Зимовье Уя — стоявшее на реке Ципа, оказалось сожженным. Сдохла вьючная лошадь, несколько оленей, не выдержав дневного перехода. Двум полуживым самкам тунгус Колька успел пустить кровь, зарезал и тут же на морозе освежевал. Встали табором. Вареного мяса заготовили впрок. В остальном же все крайне плохо. Глубокий снег в Баунтовской котловине не позволял оленям копытить, добираться до ягеля. Запасов овса и сена оставалось на три-четыре дневных перехода.
После недолгого совещания решили, что надо быстрее выбираться из низины на плоскогорье, иначе караван не дойдет. Старая тропа не давала никаких преимуществ. Двое суток шли вдоль Южно-Муйского хребта на высоте больше тысячи метров, где ветром сдувало снежный покров, что позволяло оленям успешно кормиться. Зато допекал ветер, от него страдали все, кроме оленей. Тунгус Колька мазал лицо нерпичьим жиром. Остальные отказывались поначалу, но когда лица обморозились, покрылись коростой, кривясь и морщась от смрадного запаха, принялись мазать носы и щеки. Зимовье Кадали найти не смогли, возникло подозрение, что сбились с пути. Впереди громоздились отроги Муйского хребта.
Напоролись на огромную курумную реку с крупными обломками гранита, которую обойти невозможно. Полдня перебирались через нее, казалось, этому морю камней не будет ни конца, ни краю. Одна из лошадей сломала ноги, пришлось добить, чтоб не мучилась. Вышли к караванному перевалу Уакитский. За ним Поворотное зимовье и спуск мимо отрогов Баргузинского хребта в долину.
По всем приметам до зимовья оставалось несколько километров. Это их приободряло. Впереди всех ехал молодой веселый казак, получивший привычное напутствие урядника: «Смотри Мишка в оба, а то!..»
Казак углядел впереди на тропе валежины, учуял махорочный дымок. Сноровисто выдернул из чехла карабин, но спешиться не успел. Первым выстрелом казаку попали в грудь. И все же справился он, поворотил коня, погнал рысью, сопровождаемый хлесткими ружейными выстрелами.
Падая с коня, казак Мишка прохрипел, выплевывая сгустки крови:
— Хунхузы, огибайте левее.
Соорудили завал на тропе из валежника. Залегли. Но хунхузы или местные бандиты, оказались обученные. Они не пошли по тропе. Стали обходить справа по возвышению. Урядник прицельно выстрелил из карабина раз и другой. Возможно, попал. Движение прекратилось. В ответ зачастили выстрелы.
— Два ружья и карабин. Может и еще кто на подступах. Отходите к каравану. Васька, сукин сын, стань в ста метрах за деревом. Как побегу, стреляй по врагам прицельно.
Караван шел без остановок, теряя оленей и вьючных лошадей. Казаки по-быстрому сооружали на тропе завалы, чтобы придержать преследователей. Ночь провели без костров, только под утро в стороне от табора согрели чай. Здесь же, на кострище выгребли оттаявший грунт, похоронили казака Мишку. Привалили дерн крупными камнями. Все так иззябли, что пришлось использовать остатки спирта. Заодно помянули смелого казака.
Ипатий остался прикрывать отход. Но хунхузы преследовать караван не решились.
В широкой Баргузинской долине навстречу вышел обоз из десятка саней, запряженных верблюдами. Пояснили, что добираются от Кяхты. Последние новости обрадовали. Атаман Семенов выбил красных из Верхнеудинска. В Иркутске Колчак. Вдоль Трансиба то казаки, то партизаны, то иностранцы.
Приказчик купца Мошнякова оглядел обмороженные лица, понурых лошадок с ввалившимися боками и, похоже, понял, откуда идет караван.
— Мы пустые возвращаемся, и то шарят, да шарят по мешкам. Поостерегитесь.
Подошел к Ипатию, предложил папироску.
— Я тебя черта здоровенного где-то видел. Похоже, что в Бодайбо на Николаевском прииске?
Ипатий расхохотался басовито, как умел под настроение.
— Да, было дело. А ты, значит, тоже золотишком пробавлялся.
— А то, походил с разведкой по тайге от Ангары до Витима. Но ныне народ с приисков побёг. Красные приходят, золото экспроприируют, потом заставляют петь Интернационал. Белые приходят, реквизируют и просят петь «Боже, царя храни». Хунхузы петь не заставляют, зато забирают всё до последнего.
Посмеялись и разошлись. Дрейзер стоял рядом, слушал говорливого приказчика, в разговор не вмешивался, но в голове непрестанно крутилась мысль, как же вывезти золото и родных сберечь. А ничего дельного не возникало.
— Эх, нам бы аэроплан. Да где ж его взять в нашей Забайкальской глуши.
В деревне возле Баргузина у староверов-семейских сена купили на каждые нарты по восемь пудов. Груз прикрыли.
— Ты, Ипатий вези с Колькой сено на оленях к нашим старым складам. А мы с казаками пойдем к купцу Сыромятину, чтоб жадную нечисть отвлечь. А в потемках мы неприметно к дому прибьемся.
Алонин предлагал разные способы доставки золота с помощью тайников, как это делают перевозчики опиума. Самый фантастический он придумал в гробах… Но Дрейзер и тут оказался сметливее всех. Первые двести килограммов золота вложили по малу в бочки с рыбой крутого посола, накидав сверху омуля застарелого. И оказался прав.
На станции военные бочки вскрыли, начали тыкать штыками и металлическими прутами. Хотели часть рыбы реквизировать для нужд Армии. Распоряжался осмотром молодой старательный прапорщик.
— Она же воняет у вас, черт побери!
Его изумление было неподдельным.
— Мне приказано, я и везу. Не бросать же… Китайцы любят с душком. Нехристи, одно слово. В растудыть их…
Алонин неоропливо пояснял, прикинувшись сибирским валенком. Говорок подпустил охальный, как у приказчиков местных.
Ни одна бочка на перегрузках не пропала.
В Харбине застарелого омуля оптом забрали китайцы. А золото Дрейзер начал продавать осторожно малыми партиями Русско-Азиатскому банку. Алонин хотел сразу же вернуться в Иркутск, но путешествие в холодных вагонах, да ожидание на продувных станциях сказалось. Поднялась температура. В госпитале Иверской общины Красного креста выявили воспаление легких.
Ипатий получил от Дрейзера расчет золотыми червонцами, как ему и мечталось. Два года назад он получил хорошие деньги за экспедицию на Гилюй и обустроил в селе Долгом хозяйство по откорму скота, где управлялась жена с младшим братом. А теперь он высмотрел здесь в Харбине завод по производству разных колбас и мечтал подобный небольшой цех устроить у себя в Долгом.
Перед походом в госпиталь к Алонину, он аккуратно постригся. В модном магазине Чурина на Гоголевской улице приоделся, и теперь его можно было принять за откупщика или подрядчика.
Пришел Ипатий в госпиталь веселый, слегка под хмельком.
— Не побрезгуйте, Алексей Мироныч. На посошок. Уезжаю домой.
Достал бутылку Смирновской, пирог с мясом из кондитерской Зазунова. Алонин махнул на запреты врачей и с удовольствием выпил водки, под неспешный рассказ Ипатия о планах на будущее. Он честно признался, что не верил до последнего Дрейзеру, пока тот не выплатил всё до последней копейки, как и обещал.
— Я летом непременно приеду в Харбин. Веселый город. И барыши здесь можно делать, и гулять всласть.
Медвежьей силой, задором веяло от Ипатия и не хотелось с ним расставаться.
Болезнь отступила мало по малу. Алонину не терпелось в Иркутск. В кабинете у лечащего врача стал проситься на выписку. Врач попросил потерпеть несколько дней, сунул в руки свежий выпуск газеты «Новая жизнь».
— Плохи дела…
Под крупным газетным заголовком портрет адмирала Колчака в парадной форме. Траурная рамка, сообщение: «Расстрел Верховного правителя России А. В. Колчака произведен 7 февраля 1920 года в устье реки Ушаковки, по распоряжению Иркутского военно-революционного комитета, возглавляемого большевиками. Вместе с Колчаком расстрелян председатель Совета министров Российского правительства В. Н. Пепеляев. Тела после расстрела сброшены в прорубь на реке Ушаковке…»
Сосед по палате возмущался, негодовал, размахивал газетой словно флагом.
— Сволочи! Это безумие, это!.. — Он захлебывался словами.
— А что вы хотите? Это же война… — В больничном коридоре обыватели рассуждали спокойно, словно ничего не случилось. — Да они же большевиков покрошили не одну сотню.
От их холодного спокойствия и рассуждений Алонина пробило ознобом. Он понял, надо срочно ехать в Иркутск, любыми способами забирать Дороти.
Не стал рядиться под пролетария, как рекомендовали знакомые, руки инженера и повадки все одно выдадут. Купил на рынке подержанный китель и форменную фуражку с молоткастой кокардой. Это помогло в Верхнеудинске. В безвыходной ситуации, когда люди гроздьями висели на подножках вагонов, кондуктор выдернул за рукав из этой гущи, пропихнул в переполненный до отказа вагон с криком: пропустите ревизора! Люди расступились. Этот нелепый обман рассмешил Алонина, он понял, что правильный грозный окрик, действует даже на это обезумевшее стадо…
Последние двое суток с долгими остановками от Слюдянки пришлось ехать в тамбуре. Взмокший, распаренный от духоты, пропитанный тяжким запахом немытых человеческих тел, он вывалился на перрон. Дорога от Харбина до Иркутска заняла две недели.
Вокзал и здания на Центральной, на Сибирской темнели оспинами осколочных и пулевых ранений. В домах, выбитые стекла, заделаны наспех фанерой, досками. На улицах мусор и разная падаль. На Байкальской наскочил на патруль. Полез за удостоверением…
— Железнодорожник?
— Да. В командировке.
Алонин развернул удостоверение инженера-путейца с вклеенной фотографией. Старший, судя по кобуре с револьвером, мельком глянул и отпустил без проволочек. Старался идти спокойно, а ноги не слушались, он торопливо рысил к родимому дому на Набережной.
Издали заметил распахнутые парадные двери, разбитое окно на первом этаже, подбежал к входу.
Дом внутри оказался полностью разграблен. Обрывки штор, местами взломаны паркетные полы, на стенах пулевые отверстия, на лестнице бурые подтеки, видимо, засохшей крови. На его крики откликнулось гулкое эхо на двух этажах. Во дворе, позади особняка нашел старого отцовского приказчика и дворника-истопника. Они ели отварную картошку в мундире. Оба поднялись. У приказчика тут же перекосилось лицо, картошка упала на стол.
— Алексей Мироныч, горе-то какое! Всех, всех, никого не пощадили. Меня неделю пытали в остроге, приняв за сродственника. Про золото всё пытали и пытали! Потом разобрались, что я Иван Ермолаев. Лицо в кровь, два зуба сломали…
Алонин ополз вдоль стены на деревянную лавку, судорожно глотая, скопившийся в груди воздух.
— А маму?
— Ее тоже. И брательника вашего Васю… Игнат один хоронил их на старом кладбище. Покажет потом. Мирона Степаныча и дядьев ваших увезли в Губчека. Вскоре слух прошел, что их вместе с Мирскими, Халиловыми и другими владельцами золотых приисков, тайком свезли в Ракитское предместье и прикопали наспех в овраге.
Алонин поднялся, его заштормило, как пьяного. Ермолаев поднес воду в ковшике.
— Дороти увезли одну. Держат в Петровской тюрьме. Бабка ее вскоре померла без присмотра. Кто ее схоронил и не знаю.
— Надо идти.
— Не ходите к дому Дрейзеров. За домом следят.
— А что с сыном?
— Я не знаю. Передохните. Я в городе пробегусь по знакомым, сторожа навещу, что-то выясню…
— Вот возьмите с Игнатом… После тесть еще перешлет.
Алонин выложил стопку царских денег — «романовок» и серо-зеленых керенок. Он слышал в Бодайбо, а потом и в Харбине про зверства большевиков, но это проходило вскользь, в это не верилось, а вот теперь зацепило и, похоже, навсегда. Посмотрел на приказчика, торопливо глотавшего картошку. Подумал, могут и сдать комиссарам, если захотят. Ермолаев перехватил этот взгляд.
— Царские на базаре берут, а вот «керенки» совсем обесценились… Я пойду, да?
Обвально разом одолела усталость. Он придремал на жестком топчане и не сразу понял, что происходит. Женщина плакала, привалившись к плечу, и говорила, говорила торопливо, мешая русские и китайские слова.
— Приехал. Нахау. Приехал, Дороти нет. Плохой, совсем плохой линдё. Я Дороти кушать носил. Как закричит на меня!
Ермолаев едва различимый в полумраке, поднял с колен Гунь Чой.
— Мне сторож еще тот раз говорил, что Гунька с малышом на санках по набережной гуляла, когда солдаты с комиссаром нагрянули. Сторож ее издали приметил. Упредил. Беги, говорит, Гунька отседова, спасай малыша. Хозяин вернется, отблагодарит…
Эти слова о спасении сына и сам плач китаянки, пробили преграду сжимавшую грудь. Алонин прикрыл руками лицо, слезы потоком, как в детстве, хлынули по щекам. Следом захлюпал носом Иван Ермолаев, повторяя снова и снова:
— Горе какое, горе-то…
Поезда идут только до Слюдянки, дальше взорваны мосты белыми или красными, для обывателя всё едино. Люди бегут. В Иркутске совслужащие получают паек, остальные перебиваются тухлой кониной и ржавой рыбой, пролежавшей в бочках по много лет. На улицах не осталось даже собак.
Алонин с Гунькой и малышом пристроились на старый колесный пароход «Витязь». Он перевозит через Байкал грузы и берет на верхнюю палубу до ста пассажиров. Северный ветер подбивает нагонной хлесткой волной, судно раз за разом дает угрожающий крен, хлюпая старыми лопастями по воздуху. Гунька ойкает и снова свешивает голову через борт, пуская по ветру блевоту. Алонин пристроился на кнехте. Прикрывает малыша от ветра, шепчет тихонько.
— Проскочим, Петюнчик. Проскочим. И Дору отыщем, отыщем…
Сын в ответ хнычет, мамкает, морщит лицо, но слава Богу громко не плачет. Последний хлеб доели в вагоне. Надо терпеть до Верхнеудинска, где можно будет обменять червонцы, вшитые в рукав куртки.
Пароход рыкнув истошно гудком, прибился к причальной стенке. Солнце весеннее ласковое и можно бы радоваться, что добрались, но Гуня с лицом молодой капусты, едва стоит на ногах. Алонину пришлось тащить ее с парохода по трапу почти волоком. Она рухнула на деревянный причал, сломанной куклой, обессилено прикрыла глаза. Алонин присел рядом. Сидел, щурился от яркого солнца, оглядывал пассажиров из под козырька фуражки, надвинутой на глаза. Он знал, что тут каждый сам по себе, поэтому слегка удивился, когда мужчина, похожий на мастерового, улыбнулся, как давнему знакомому.
— На КВЖД, похоже, служили?..
— Как вы догадались?
— У ваших форма чуток другая. Я раньше грузовые от станции Маньчжурия водил.
Протянул фляжку.
— Сам-то хлебни, и ей дай. Сомлела. Водичка-то не простая, а золотая…
Алонин заставил Гуньку сделать несколько глотков. Она поперхнулась самогонкой, скривила лицо, но вскоре осмысленно оглядела обоих. Поднялась. Привычно протянула руки к спящему малышу.
— Передохни. Я сам… Мужчину вон благодари.
— Как звать-то мальца?.. О, меня тоже Петром. Тезки значит. Ну, пошли что ли.
И они потянулись вслед за пожилым машинистом, который уверенно шагал по длинному косогору к станции. Так же уверенно подвел их к локомотивному депо.
— Братья-железнодорожники пропасть не дадут. Может, харчишками разживемся.
Притомленные солнцем они сидели в тенечке, ждали. Стало казаться, что забыл про них машинист. А он вывернулся из-за пакгауза с тряпицей в руке улыбчивый, говорливый.
— Договорился, голуби мои. Вас ребята в дровяной тендер посадят, а я с ними на паровозе за помощника кочегара. Хлеба нет даже за деньги. Вот рыбкой малосольной разжился.
Постелил тряпочку. Растрепал омуля. Гунька сноровисто надергала кусочков с брюшной части. Сделала жовку. Сунула малышу за щеку. Он скривился, и тут же выплюнул рыбу в подставленную горсть. Она сунула снова. Во второй раз он зачмокал, проглотил, потянулся за новой порцией, со своим «дай», чем рассмешил всю компанию.
— Вы, Алексей из благородных, похоже?
— Да, нет. Из купцов я. Выучился на инженера. Толком освоиться не успел — революция.
— А мы — железнодорожники, как ее приветствовали! Бастовали, флагами махали… А нынче без работы. Дорога стоит. Паровозы разбиты. Я семью отправил к родственникам в Богомягково. В деревне сытно живут. Ладно, Бог не выдаст, свинья не съест…
Харбин, 1920.
Дрейзер негодует, ругается, как извозчик: «Изверги!.. Как можно без суда, кинуть в тюрьму невинную девочку. Это же!..»
Алонин сдвигает брови к переносице, ему неприятен этот крик, он кажется теперь показным запоздалым.
— Я ее вытащу… Я денег дам следователям, золота.
— Но ведь она ни в чем! На ней ни один прииск не оформлен.
— Дороти в тюрьме, но, слава Богу, живая. А моих всех! Какой суд? О чем вы!.. Им наши прииски нужны, наши отводы, выделенные государством. Золото! Они готовы за это пытать, убивать. И хватит, хватит!..
Алонин выскочил из комнаты. После всей кутерьмы, долгой дороги, а главное досады на самого себя, а больше всего на тестя, который решил оставить Дороти и свою больную мать в Иркутске. Но не упрекнул его, не сказал грубых слов на излитое возмущение, а хотелось. Всё вместе это угнетало, не давало покоя.
Нашли Алонина через несколько суток возле Зеленого рынка в подвале опиумной курильни в обморочном состоянии. Гунь Чой выведала. Она же взялась отпаивать горчайшим отваром, она делала древний массаж Туйна, парила ноги горячей водой, а потом укладывалась рядом, свернувшись по-кошачьи калачиком. Сквозь тягучее болезненное забытье, Петр слышал слова китайской песенки, похожие на журчанье ручья. Когда ломка прошла, она снова пришла среди ночи и улеглась рядом, нашептывая ласковые слова. У нее оказалась упругая грудь с темными обводами вокруг сосков, гибкое пружинистое тело и такая искренняя страсть, что он долго летал под облаками, удивляясь своему необычному состоянию.
Через неделю Гунь Чой уехала в Иркутск с деньгами и четкими наставлениями Якова Давидовича, кому и сколько передать денег.
— Но я сам хотел поехать!
— Петр, эти сволочи только и ждут. Скрутят тут же. Лучше не суйся. У большевиков в правительстве работает знакомый юрист Житинский. Он мне обязан. Я его спас в двенадцатом годе. На него надежда… Кроме того, я передал заявление, что отказываюсь от принадлежащей мне недвижимости в пользу новой власти. Поэтому, пока отправляйся в Баргузин. Надо под видом рыбной коммерции вывозить золото…
Петюнчик Алонин подрастал и называл мамкой черноволосую улыбчивую Гунь Чой, которую остальные звали Гунькой. Все с нетерпением ждали известий из Иркутска. Письмо с оказией передали в престольный праздник. Собрались родственники, читали, перечитывали. Больше всех возмущалась жена Драйзера и тут же осаживала, укоряла маленького Петю: «Да не мать это твоя. Это Гунька, прислужница наша».
Драйзер, щуря подслеповато глаза, взялся вслух зачитывать письмо Дороти.
«Я отправила несколько безответных писем в Харбин. Но вот, слава богу, у Сергея Дмитриевича подвернулась оказия. Особняк на Набережной занял Наркомпрос, а мне выделили здесь комнату на первом этаже рядом с кухней. Отправила в Москву документы для выезда за границу. Заявление в установленной форме, подробная анкета, что подала я в наркомат иностранных дел, вернулись обратно. Надо, оказывается, приложить к ним удостоверение государственного политического управления «об отсутствии законного препятствия к выезду».
— Это надо же такое придумать!
Он откинулся на спинку кресла и после паузы вновь стал читать.
«Я не знала, что в местах, где выдача разрешений на выезд за границу не производится, с такими просьбами надо обращаться в местный губернский отдел ГПУ по месту жительства. А хуже всего, что удостоверение ГПУ выдается на основе поручительства двух граждан РСФСР, не опороченных по суду и не состоявших под следствием.
Сергей Дмитриевич помогает, как может, выступил поручителем, но проговорился, что у него самого дела плохи, его дважды вызывали в ГПУ, могут арестовать. Второго поручителя пока не нашла. Пишу кратко, чтобы не разреветься. Очень скучаю по всем вам и особенно по сыну. Надеюсь на скорую встречу. Ваша Дороти».
Письмо долго обсуждали. Алонина с трудом отговорили от торопливой поездки в Иркутск. Решили ждать известий от Житинского.
В октябре приехал из под Нерчинска Ипатий с рассказами о советской власти и продразверстке. Сразу же потащил Алексея в харбинский «Яр», где вместо цыган пели полуголые шансонетки. С одной из них закружился Ипатий, и потом еще неделю без продыху мотался по ресторанам в старом и новом городе, пока не кончились деньги.
— А че их жалеть! — сказал он Алонину и как-то по-новому и зло усмехнулся, словно знал, что-то такое, что не знают они здесь в Харбине. — Скотоводов пока не терзают, зато ломпасников наших комиссары почитай всех на тот свет спровадили, когда шубутнулись. Остальные по тайге бродят.
— Переезжай, Ипатий в Харбин. Документы тебе выправим.
— Жена не хотит. Может и утрясется.
С тем и уехал Ипатий, продолжая мечтать о колбасном заводике.
Дрейзер неутомимо занимался созданием на паях коммерческого банка в Харбине. Предлагал Алонину должность управляющего филиалом банка в Хайнане. Он отказался. Раньше восхищался искренне тестем, удивлялся его хватке, в чем-то пытался подражать… Трещина образовалась, когда из-за возни с золотом Дороти оставили вместе с больной бабушкой в Иркутск. Ее тюремное заключение, а потом бесконечное ожидание, делали отношения все более формальными, а последняя поездка в Баргузин, внесла полный разлад в семейные отношения.
Усть- Баргузин. Большой старый дом Дрейзеров на улице Нижней полого сбегавшей к пристани стоял почти нежилой, только в цокольном этаже, где жила прислуга, появлялся по вечерам свет. Хромов много раз прогуливался мимо, заглядывал сквозь щели в заборе. Попытался втянуть в разговор сторожа, охранявшего дом почетного гражданина и купца первой гильдии Дрейзера, а он, старый служака, признав бывшего станового пристава, не стал откровенничать. Даже обругал непотребно.
Хромов шагал в горку с баргузинской пристани, нес в руке плетеную корзину набитую свежевыловленной рыбой, вспоминал этот разговор и меланхолично размышлял о незавидном своем положении. Похоже, Дрейзер навсегда укатил за границу, и его грандиозные планы заработать большие деньги, из-за этого разрушились. «А может прикатить к нему в Харбин. И нате вам! А если узнают, подстрелят в дороге…»
Увидел распахнутые ворота, суету во дворе возле дома. Обрадовался.
— Наконец-то, пожаловали Яков Давидыч… Вот и поговорим.
Хромов немного побаивался этого разговора, понимал, что будет не просто. Долго готовился, перебирал разные варианты. По делам полицейской службы ему приходилось общаться с золотопромышленником, когда ограбили его обоз с продуктами. Ощутил на себе жесткую хватку купца, который заставил крутиться всю уездную полицию день и ночь, пока не поймали беглых поселенцев из Сретенска. Стражникам Дрейзер приказал выплатить наградные по сто рублей, а его — станового пристава обнес. Больше того пожаловался исправнику на волокиту со стороны пристава Хромова. Из-за этого задержали представление в чин губернского секретаря. Что для него стало огромной обидой. Выбирался из самых низов, пятнадцать лет беспорочной службы стражником, урядником, даже наградили медалью к 300-летию царствования дома Романовых. А сколько занимался с репетитором под непрерывный нудеж жены, из-за глупо потраченных денег, и все же добился своего. С величайшим трудом, но сумел экстерном выдержать экзамен за полный курс Верхнеудинской гимназии. Это позволило не только продвинуться по служебной лестнице, но и получить ему — крестьянскому сыну — классный чин губернского секретаря, что соответствовало чину подпоручика. А жалованье стало, куда как выше, чем у армейского офицера. Когда повысили, то совокупный доход за чин и выслугу в должности станового пристава стал без малого две тысячи рублей. Жена запела совсем по-другому. Жизнь преобразилась. В родной Удиновке, от лица стражников и прочих простолюдинов постоянно: «Ваше благородие, Исай Ферапонтыч, будьте любезны…» И вдруг разом все рухнуло.
В марте семнадцатого полицейское управление окружили взбудораженные обыватели Баргузина во главе с уголовниками, выпущенными из разных тюрем. Исправник со стражей долго уговаривал людей разойтись. И все бы обошлось, но брошенный камень, попал ему в голову. Вид крови словно бы приободрил толпу. Стражники потащили внутрь окровавленного исправника, но следом вломилась разъяренная толпа. Стала прорываться к оружейной комнате.
Хромов впопыхах скидал в джутовый мешок часть архива из служебного рвения, понимая, что уголовники начнут жечь документы. Ушел через запасной выход к коновязи, где его пытались перехватить людишки с красными лентами. Ожог для острастки их плетью и ускакал на коне через зады на Ремесленную улицу к своему дому. Архив спрятал в кладовке. Пришлось вместе с семьей скрываться в деревне у родственников в Удиновке. Когда страсти улеглись, власть перешла в руки атамана Семенова, он вернулся в свой дом и все надеялся, что новая власть обратиться к профессиональным полицейским за помощью. И чтобы время не терять напрасно, взялся раскладывать папки по алфавиту. Когда наткнулся на дело Давида Дрейзера, полистал, то понял, что рисковал не напрасно.
Сторож доложил Алонину о назойливом посетителе. Алонин скривился, визит совсем не ко времени. Готовилась очередная партия соленой рыбы для отправки в Китай вместе со ста килограммами золота. Увидел Хромова через окно. Он зачем-то приостановился на обширном дворе, оглядывая суету возле складов, где на подводы грузили пустые бочки, лагуны.
Сторож подтолкнул в спину.
— Проходите-с… Ждут.
Хромов недовольно покосился, прошептал: «Я б тебя, сукин сын!» Прошел через прихожую в зал. Наслышанный от людей о миллионах золотопромышленника, ожидал увидеть дворцовую роскошь, а большая комната по простоте своей напоминала что-то, вроде, губернского присутствия.
— Бывший коллежский секретарь и становой пристав Исай Ферапонтович Хромов…
Алонин чуть приметно усмехнулся от такого официального представления.
— Алексей Миронович Алонин… Мы из купцов, чинов не имеем. Теперь т вынуждены рыбкой торговать. Как видите.
— Мне нужно встретиться с Яковом Давидовичем. Пренепременно.
— Он в Харбине. Вряд ли появится в ближайшее время… Я его поверенный во всех делах.
— Вы, если не ошибаюсь, приходитесь зятем?
— Верно. Присаживайтесь. Я велю принести чай.
Хромов беззастенчиво, как привык за годы службы в полиции, прошелся по комнате, разглядывая корешки книг в шкафах, фотографии, огромную карту России в багетной раме. Служанка выставила на чайный стол посуду, сушки. Печенье. Хромов долго готовился к разговору, а вот пришло время — враз стушевался.
— Удивительно, что ваш дом не разграбили, как у остальных… — Он на миг сбился, — у богатеев.
— У нас имеется охранная грамота от Председателя правительства Дальневосточной республики. Мы поставляем продукты из Китая.
— Какой же мудрый человек, Яков Давыдыч! Сумел подружиться с новой властью. Помнится перед войной, я проводил дознание по ограблению на пароходе «Дмитрий». Он курсировал из Нижнеангарска с заходом в Баргузин. Вы помните это дерзкое нападение?
— Нет, я тогда доучивался в университете.
— Охранник и приисковый агент везли с Бодайбо шлих на золотоплавильную фабрику в Иркутске. Черкесы во время стоянки парохода вломились в их каюту. Пришибли обоих, связали. Ящики с золотом увезли с пристани на извозчике. Попытались в Затоне металлические ящики вскрыть, а черта с два, не даются. Стали искать специалиста, скобяных дел мастера… Нашли. Мастеровой согласился. А бабу свою с запиской отправил в полицию. Вот тогда-то я и подивился на эти сейфики немецкой фирмы «Панцирь». Видели, небось?
— Да, приходилось возить.
— Хитрость меня удивила, что один замысловатый ключ у представителя Каралонских приисков в Бодайбо, другой у приемщика в Иркутске. Сдал — принял. Так же и золото с приисков Среднего Витима доставляли в Бодайбо. И никакого воровства, как у иных золотопромышленников. Это какой же ум надо иметь!.. А ведь из простых. Больше того, отец Дрейзера — каторжанин…
— Вы, уважаемый, что-то напутали.
— Нет, я это знаю доподлинно. Я, собственно, поэтому и явился. Позвольте, Петр Мироныч еще горяченького из самовара. Печенье у вас необычное…
— Харбинское. Кондитерская Зазунова.
Хромов достал из сумки толстую папку. На картонной обложке значилось: «Уголовное дело №171\62 о фальшивомонетчестве мещанина Черниговской губернии Глуховского уезда Давида Абрама Дрейзера».
— Тут немало интересных документов по обвинению Дрейзера в изготовлении штампов и оттисков серебряных монет. Свидетельские показания. Вот к примеру: «Обыски, проведенные по показаниям свидетелей, дали множество вещественных доказательств. В различных местах комнаты, где квартирует мещанин Дрейзер, обнаружили штампы, пуансоны, латунные посеребренные листы. Кроме того листы со следами вырубки монетных кружков. По требованию суда Дрейзер показал, как они чеканили монету. Устройство оказалось простое и вполне удобное, такой станок позволяет штамповать по сорок монет в час! Латунь серебрилась до штамповки, а после вырезки монетного кружка серебрился гурт».
— Зачем вы мне это?
А затем, что за это преступление Дрейзера приговорили к 11 годам каторги. Но еще интереснее, донесение кардонщика Николаева. Он признался перед смертью, что навел корчмаря Давида Дрейзера на старателя Бугуна. Дрейзер ночью убил старателя и забрал намытое за сезон золото. А нож сунул пьяному напарнику Бугуна в заплечную торбу. Утром мужика полиция арестовала, отправила в Верхнеудинский острог. А Давид Дрейзер отсыпал Николаеву за это двадцать золотников намытого шлиха…
— И что проводились следственные действия по делу Дрейзера?
— Нет. Исправник наложил резолюцию: по случаю смерти Николаева и за давностью лет дознание не проводить.
— Так, значит, это не доказано.
— Да? А на чем же тогда каторжанин так быстро поднялся, торговлю завел по всему Забайкалью… Дом построил в Баргузине?
— И что с того?
— Но Дрейзер ваш тесть. Представляете, если публикации появятся в свободной прессе дальневосточной республики, или в Харбине? Ваша коммерция рухнет. Вас всех опозорят…
— Ну, это еще бабушка надвое сказала. Что вы хотите?
— Пятьдесят фунтов золота или червонцами по курсу Лондонского банка.
У Алонина руки потянулись к папке, чтобы схватить и бросить в печь… Но сдержался. У пристава пусть и бывшего подозрительно оттопыривался правый карман. Да и не походил он на простака, коль задумал такой шантаж.
— Вы рехнулись, господин бывший пристав!
Возмущение, негодование — это возникло машинально, по привычке, а думалось другое, что скандал помешает Дороти получить официальное разрешение. Поэтому надо решать.
— Обидно такое слышать. Иной человек, полистав дело, вдвое больше бы назначил…
— Извините, но должна быть разумность. Мы сможем договориться, если снизите сумму вполовину.
В итоге сошлись на тридцати фунтах. Хромов от напряжения, которое не покидало его во время беседы, обильно вспотел.
— Вы уж проводите меня до ворот, кабы не вышло чего зря…
Он шел следом за господином Хромовым и пытался переварить эту жуткую информацию.
Харбин 1924.
Алонин благополучно вернулся из Баргузина с «товаром».
В новом доме на Китайской, где весь первый этаж занимало отделение коммерческого банка созданного на паях выходцами из Забайкалья, встретился с тестем. Яков Давидович распахнул объятья.
— Заждались, честно говоря. Тревожно. Вести идут из совдепии нехорошие.
— В ростепель с обозом попали под Верхнеудинском. Все раскисло. Пережидали. Потом двигались ночами по насту. А связь с Харбином не работает даже в Чите. Поговаривают, что дальневосточная республика — это подлая хитрость Советов, ей приходит конец.
— Да, большевики и на КВЖД пытаются навести свой порядок. Давай-ка, Алеша вместе пообедаем в «Стрельне»…
Вошел с кипой бумаг главный бухгалтер. Завел торопливый разговор о новых кредитных ставках. Алонин поднялся, прошел к широкому окну с видом на Сунгари. В излучине реки грелись на солнце теплоходы и буксирные катера. Сновали грузчики возле речной баржи. Он устал от долгой поездки, но больше всего угнетала обязанность передать дело каторжанина Давида Дрейзера, которое выкупил у станового за большие деньги. Не хотелось улыбаться, и делать вид, что ничего не произошло. А еще мучил вопрос: знает об этом тесть или нет? Может быть, не случайно он на свои кровные построил церковь в Каралоне, Дом презрения в Баргузине, школу начального обучения… За это получил медаль и звание почетного гражданина.
Но это всё в прошлом. Как жить теперь? — вот в чем вопрос. На КВЖД можно устроиться по профессии только с советским паспортом. Знакомый штейгер из Иркутска рассказывает о льготах для спецов, если вернуться в Россию. Хочется заняться любимым делом геолога-поисковика, но тогда надо трудиться на благо большевиков, которые без суда и следствия, убили родителей, родственников?..
За обедом Алонин пересказал дорожные происшествия.
— На станции грузчики, думаю, умышленно бочку с подмостей грохнули. И тут же кинулись рыбу дербанить с песком и грязью, да по пазухам прятать… Голод. В этот раз повезло. Бочка оказалась без тайничка. Но риск колоссальный. Больше так перевозить нельзя.
— Ты, большой молодец. С доставкой что-то придумаем. Ипатия хорошо бы пристроить в это дело… Напиши ему в Долгое. С республикой отношения налаживаются. Больше того, вскоре состоится открытие генконсульства Советской России в Харбине.
— А что в Иркутске?
— Письмо получили от Дороти. Жалится, что вторично отправила все документы в Москву, а ответа до сих пор нет. Судя по всему, ее письмо вскрывали, переклеивали… не зря, значит, поговаривают о жесткой цензуре. Житинский пока молчит. Придется снова Гуньку отправить в Иркутск. Там нынче мода на корейские и китайские батальоны. Проскочит, она девка верткая.
Алонин сделал большой глоток из бокала с вином и не сдержался, выдохнул:
— Да что ж это за блядство такое!
Маленький оркестрик тихонько играл ресторанную классику. Утонченно плакалась скрипочка в умелых руках. Официант ловил каждое движение уважаемых клиентов. Стол, заставленный вкусной едой, бутылка шампанского «Луи Редер», искорки дорого колье на даме за соседним столиком, накрахмаленные воротнички, как и раньше… А там за Аргунью в Чите и поселках тифозные вши, замороженные паровозы, обглоданные трупы лошадей и беспричинная стрельба по ночам.
— Ради чего? — мучительный бесконечный вопрос.
Он внимательно посмотрел на тестя и ничего не сказал. Сморщился, словно от кислого и поторопился осушить бокал с вином. А хотелось водки, хотелось браниться и бить посуду…
В первую неделю зимнего поста в двери особняка на Китайской постучалась недобрая весть. Газета «Заря» перепечатала телеграфное сообщение: «В Иркутске раскрыт заговор белогвардейцев. Во главе организации начальник юротдела Иркутского губкома С. Д. Житинский. Вместе с ним арестовано 27 человек, бывших офицеров, буржуев и их пособников».
Гунь Чой вернулась из России больная. Сказала, что Дороти найти не смогла. Часть денег оставила Еремею Петрову и адрес в Чите приказчика Архипа, через которого можно передать сообщения для Харбина, если удастся узнать что-то о Дороти Алониной-Дрейзер.
Алонин хотел ее поблагодарить, приобнять, а она отстранилась и едва не упала.
— Нет, нет, нучя… Я заразная.
В госпитале ее поместили в отделение для заразных больных. Долго держалась высокая температура. Врач предположил, что это тиф.
— Кроме того она на четвертом месяце…
Вглядываясь в побледневшее лицо Алонина с крепко поджатыми губами, врач удивленно переспросил: неужели вы не знали?
Скончалась Гунь Чой скоропостижно, но не от тифа, а от преждевременных родов и обильного кровотечения.
Восьмилетний Петя давно не называл Гуню «мамкой», как раньше, но на кладбище, едва начали опускать простой деревянный гроб в черный зёв могилы, особенно страшный на фоне белого снега, так разрыдался, что никак не могли успокоить. Родная тетя голубила и успокаивала племянника, а он всё плакал и плакал. После таблеток аминазина уснул в ее спальне, но даже во сне продолжал всхлипывать, ощущая интуитивно сиротство свое.
Америка, 1936.
Сан- Франциско удивил Алонина размахом, мощным потоком машин по четырехполосной дороге. Удивил нагромождением стилей в архитектуре. Удивили люди на улицах, и необычные трамваи, ползущие медленно в гору с гроздьями пассажиров, которые самовольно спрыгивают со ступенек во время движения. После патриархальности китайских городов с рикшами и конными упряжками, эта многоликая суета многих поначалу обескураживает, доводит до головной боли…
Алонин взялся обустраивать сына на съемной квартире рядом с университетом, что оказалась на самом деле не так хорошо, как представлялось в первый момент. Петр оказался выдернутым из среды сверстников. Да и накладно по деньгам снимать в центре квартиру.
Много раз за праздничным столом, где обязан был присутствовать Алонин со своим сыном, делая вид, что семейные узы превыше всего, Яков Давидович, дожидаясь перемены блюд, подробно рассказывал об инвестиционных проектах банка Дальневосточный. Рассказывал о миллионных прибылях на акциях, процентах по кредитам, о соперничестве с Русско-Азиатским банком. Восторг, сказочные перспективы, щеки его розовели, как в былые времена, когда он сам сплавлялся на плотах по Витиму, бранился с подрядчиками, — когда выстраивал свое купеческое царство, где он был главный. С 1910 года ни одно большое собрание при губернаторе не обходилось без его выступлений, он был зачинателем и первым инвестором проекта по строительству дороги от Иркутска до Лены. Дрейзеру всегда казалось, что нет вопроса, который не можно решить. Потеря многомиллионного состояния, его не выбила из седла, на вывезенном приисковом золоте он начал делать заново большую коммерцию. Дела пошли в гору. Только Дороти оставалась для него бесконечной укоризной, о чем он не говорил даже зятю, стараясь приободрить и его, и себя даже после известия о том, что Дороти осудили в составе пособницы белогвардейского мятежа на 15 лет и отправили в неведомый им Салехард. Дрейзер продолжал возить в генеральное консульство ходатайства и заявления, вручал дорогие подарки.
Дородный новоявленный коммунист-дипломат в полувоенной форме, подарки принимал, обещал помочь, но обманывал раз за разом. И только в тридцать первом, вновь прибывший консул Евлампиев, авторитетно пояснил, что по такой жуткой статье освободить Дороти Алонину невозможно. Была бы статья уголовная, то решаемо, а так можно лишь облегчить режим содержания и то!
Проговаривая это, он вскинул вверх густые брови…
— И то будет не просто. Если только через председателя СНК Молотова, точнее, через его жену Полину, она еврейских кровей. Но подарок должен быть достойным…
— Я сумею порадовать ее царским подарком, шубкой из соболей.
В тридцать втором генеральный консул передал письмо без обратного адреса.
Яков Давидович с радостным блеском в глазах, нацепил дужки очков на массивный нос, вытащил лист оберточной бумаги с карандашными строчками. Взялся читать вслух: «Меня выпустили на поселение. Теперь я живу в леспромхозе, работаю учетчицей. Хлеба хватает. Ходят слухи, что скоро начнут переселять в Амурскую область, где ведется строительство новой железной дороги, все же поближе к вам, к дому. А нет сил, радоваться, Не осталось ни души, ни здоровья. Прежней Дороти нет. Зубы передние выпали, рука сломана в двух местах. Теперь мне по виду пятьдесят лет. Молюсь иногда по ночам о благополучии сына. Пытаюсь представить его пятнадцатилетним и не могу, что меня огорчает до слез. Обо мне не хлопочите — бесполезно, тут таких бывших многие тысячи. Если удастся переправить посылку, то непременно — три-четыре куска туалетного мыла…»
Эта просьба добила Дрейзера окончательно. Он разрыдался, как дите и, громко топая, убежал в свой кабинет. Долго не выходил ни к обеду, ни ужину. На жену Наталью так рыкнул два раза, что она лишь осторожно подходила к двери — стояла, прислушивалась, а вдруг позовет…
Мировой финансовый кризис, начавшийся как-то незаметно в 1929 году вместе с приходом японцев в Маньчжурию, показался Дрейзеру поначалу пустячным. А он вдруг лавинообразно покатился с горы, втягивая в круговорот миллионы людей. И даже в тридцать третьем он продолжал напряженно работать, отстаивая интересы банка, выколачивая кредиторские задолженности. А в марте тридцать четвертого неожиданно для всех остальных, кроме Алонина, который знал о банкротстве, заперся в своем кабинете. Чтобы не запачкать полированный стол, Яков Давидович Дрейзер постелил газеты и совершил свой последний прыжок с веревкой на шее.
После банкротства Дальневосточного, где хранились все вклады, Алонин из богатенького купчишки превратился в рядового харбинского обывателя, радуясь, что сохранилась коллекция старых монет и в том числе дюжина дорогих империалов, которые неожиданно подскочили в цене. Да еще, как память о Каралоне, пять фунтов шлихового золота из последней партии, так и не сданных на золотоплавильную фабрику, и небольшая наличность в японских иенах.
Он оформил специальный вклад в банке в размере шесть тысяч долларов с пролонгацией на имя Петра Алонина. Сын согласился, что сможет жить на сто долларов в месяц и учиться в университете, а ренту по вкладу ему выдадут только после получения диплома.
Завершив банковские формальности, вышли на шумную набережную. И тут же Алонин молча, с несвойственной для него поспешностью, потащил сына в фотоателье. Они сфотографировались вместе и порознь. Потом нашли небольшое кафе в Чайнатаун. Первые фразы европейца на китайском прямо-таки обескуражили официанта. Вышел поздороваться Шеф, вынес десерт в виде подарка в знак уважения.
— А что ты будешь делать, отец? Без денег, один там в Харбине? Может, останешься здесь?
— Видимо, уеду в Россию. Попробую разыскать Дороти, твою маму. Покажу это фото. И если там жизнь наладилась, как пишут в газетах, то займусь разведкой по золоту. Меня манит месторождение на Зимнояхе, останцы с рудным золотом, безлюдная дикая тайга, такая привычная для меня с детства.
— Отец, я читал фантастический материал про геолога Билибина, как он открыл месторождение золота в бассейне реки Колыма.
— Удивительно! До чего же богата русская земля…
У Алонина перехватило дыхание, ощущения невосполнимой утраты подступило именно здесь в Сан Франциско. Чтобы сбить тоскливый наплыв с неизбежным — «а что дальше?» Он заново проговорил возможные виды связи, через знакомых китайцев в Харбине, нарисовал на листочке схему кладбища, где могила Гунь Чой.
— В крайнем случае, можешь обратиться к бабушке Наташе в Гонконг, она делает там коммерцию со своим сыном Михаилом.
Возвращались в гостиницу на метро, куда Алонин зайти один не решался. А сын, прожив здесь всего-то месяц, легко ориентировался и не уставал нахваливать эту подземку, сам город и набережную с огромными пирсами, куда заходили на отстой тихоокеанские лайнеры.
Вскоре сын перебрался в кампус при университете и Алонин в последние дни перед отъездом в Шанхай, от скуки много гулял по городу. Нашел книжный магазин с обилием газет и книг на русском. Рядом в кафе в стиле «а ля русс», он увидел вечером знакомое лицо и никак не мог вспомнить фамилию…
— Арнаутов?
Мужчина приветливо улыбнулся.
— Мы разве знакомы?
— Харбин. Весна. Я шел по рынку в районе пристани и увидел необычные расписные коробки-шкатулки, купил, не торгуясь две штуки в подарок. И невольно угадал, что вы бывший офицер и бедствуете. Попросил сделать портрет сына… Я — Алонин.
— Да, точно, припоминаю. Пока мы курили на веранде, ваш сын выдавил из тюбика краски, перепачкался и все хохотали до колик. Я давно не встречал харбинцев. Как там?
Алонин нахмурился. Кратко пересказал, как выжимают японцы всех русских, которые не хотят с ними сотрудничать против Советов. Многие уехали. После покупки у Советской России КВЖД за гроши, они совсем обнаглели…
Этот разговор мог бы тянуться не один час, но Арнаутов заторопился.
— Мне ранним утром на работу. Приходите, Алексей после полудня в район Норт-Бич к мемориальной башне Койт. Я там заканчиваю писать фрески в стиле арт-деко. Это монументальная живопись, как в храмах. Пообедаем вместе…
На следующий день Алонин по набережной дошел до 31 пирса, от него поднялся на холм с башней Койт, приметной отовсюду. Вошел внутрь. Долго стоял, разглядывая огромную фреску из городской жизни Сан-Франциско, поражаясь тому, как смог художник выпукло изобразить столько разных людей, зданий, машин. Когда Арнаутов спустился с лесов, то он честно признался, что дилетант и ничего не смыслит в искусстве.
— Мне кажется, чтобы изобразить такое, нужно любить этот город туманов, да и саму Америку?
Арнаутов ничего не ответил. Повел по бульвару к маленькому кафе в парке Пионеров, чтобы пообедать.
— Извините, но только русский мог задать такой нелепый вопрос.
— Почему?
— Посмотрите вокруг. На эти высотные здания, на великолепный мост Золотые ворота, автомобили и механизмы, все добротно и качественно. Здесь выполнять по-другому работу нельзя. Здесь всё проникнуто трудолюбием.
— А мы что в России не умеем работать? У нас тысячелетняя история, мы создали огромную Империю…
— Ну да, империю рабов. У древних римлян есть изречение: «Самые худшие люди — вольноотпущенники». Вот они-то теперь и правят этой огромной страной.
— Если бы не революция, то мы бы шли вровень с Америкой.
— Сомневаюсь. Я много думал, видимо, как и вы, а почему такое произошло?
— И что, докопались до истины?
Арнаутов разлил по бокалам вино, похвалил калифорнийское «Мерло» за своеобразный насыщенный вкус. Помолчал. Потом как бы нехотя, раздумчиво сказал: «Райским местом для многих представляется чудесная природа, мягкий климат. Нет. И еще раз нет! Главное — поведение людей, которые нас окружают. Кто-то умышленно создал миф, что сюда ехали отщепенцы, бандиты. Были и такие, но больше ехали протестанты, которые не расставались с Библией. И города начинались с протестантских и христианских общин. Приезжали поголовно грамотные люди. В Англии с развитием протестантизма и перевода Библии с латыни на английский в семнадцатом веке число грамотных людей было более половины. А в России в двадцатом веке мне довелось участвовать в мобилизационном наборе для Армии, призывники подпись поставить не умели, совершенно неграмотные на девяносто процентов крестьяне.
— Но почему же эти праведные люди истребляли индейцев?
— Не берусь судить, кто нападал первым, кто защищался. Но именно протестанты создали условия для быстрого развития коммерции на основе библейской честности. Твердое знание Библии оценивалось при найме на работу. Сделки на доверии между разными партнерами, скорость оборота денег, инициатива и прочее, где людям верили на слово и не требовали документов, всё это создало в итоге огромные богатства. А там, где бесконечная ложь и воровство — там нищета.
— Жестоко. Но пассаж про воровство трудно оспорить, на себе испытал…
— Россию можно сравнивать с Америкой, только на уровне рабовладельческого Юга. Там чернокожие рабы создавали атмосферу лени, дикости, воровства, а сам труд считался позорным занятием. Отсюда и возникают взрывы ненависти рабов, что черных, что белых. Их всех сближает одно — ненависть к чужой собственности. В России право собственности существовало совсем недолго. Государь давал князьям и дворянам собственность из своих рук и так же мог отобрать без суда.
— Но у нас тоже появились суды присяжных…
— Да разве можно сравнивать! Суды присяжных в Англии повелись, если не ошибаюсь, с тринадцатого века, когда и России-то не было. Только Дикое поле и удельные князья, под властью монголов. Вы вспомните, с чего началась революция в Петрограде? С грабежей винных магазинов и подвалов, потому что раб вороват, лжив, преступен по своей натуре. Это известно с незапамятных времен. И как можно вообще, сравнивать Америку с Россией? В России уничтожена даже малая прослойка дворянства, интеллигенции, священничества. Отобрать и разграбить…
— Прямо Апокалипсис нарисовали. Гибель России.
— Нет. Я о том, что невозможно сравнивать нас с Америкой. Безусловно, пена схлынет. Был в России период смутного времени, полного разорения поляками государства. Но и тогда бунт начали рабы с убийств и разграбления бояр. С пожогов теремов, а вспыхнула вся Москва.
Алонин сидел хмурый, насупленный, есть не хотелось. А вино, в самом деле, отменное, насыщенное, подумал он, разглядывая бокал на просвет. Тепло, вокруг много зелени, отличный вид на тихоокеанскую бухту, подсвеченную вечерним солнцем. Радуйся и улыбайся, что встретил здесь интересного земляка, почти одногодка, а нет, не получается. Он пересилил свое неприятие мыслей художника, усмехнулся, сказал:
— Этак мы и поссориться можем, здесь на чужбине. А не хотелось бы. Жизнь рассудит. Я ведь в Россию собрался. Помолясь, как говорится, уповая на Бога.
— В добрый путь. Терять нам с вами кроме совести, больше нечего. Всё отобрали. Я тему новую разрабатываю в монументальном искусстве. Заказы пошли от американцев. Пока погожу. А там видно будет.
Харбин, осень 1937.
Алонин осенью вернулся в Харбин будто на пепелище. Знакомых почти не осталось. Многие паковали чемоданы. Служащий из управления КВЖД Столярский, прямо на улице стал рассказывать о безоблачном будущем, что ему пообещали должность на Забайкальской железной дороге, если он переедет в Россию. После унижений от Маньчжоу-Го, а в последние годы от японцев, в такое хотелось верить.
В кафе за соседним столиком бывший служащий банка Дальневосточный делился воспоминания о былой безмятежной жизни до революции. Глаза блестели от слез. Ему поддакивали. Он откровенно предавался мечтаниям, что сможет уехать и начать всё сначала в Советской России. Алонин не удержался, сказал, что он глупый фантазер и зря баламутит народ. Но банковского служащего поддержали другие:
— Пусть там коммунисты, но они русские люди, авось хуже, чем при японцах не будет.
— Конечно же, нужно ехать. В газетах пишут…
— Дешевка…
Вспыхнула ссора, Алонину пришлось уйти из кафе.
Сходил на кладбище. Положил цветы к могиле Гунь Чой. На месте захоронения тестя — глубокая яма, присыпанная снегом. Жена Наталья гроб с останками мужа перевезла в Шанхай, построила склеп при христианской миссии, чтобы всерьез и надолго. А сама вместе с семейством уехала в Гонконг.
Позвонил кузену Михаилу, спросил о делах, получил трафаретное, всё нормально. «Мама уехала в гости, будет позже…» На вопрос, почему выбрали Гонконг, — ответить толково не смог. Или не захотел.
— Поживем. Там видно будет. Я хотел в Америку, а мама отказывается. Морская болезнь…
И даже не спросил из уважения, как там племянник Петр? Поэтому разговор быстро потух, оставляя во рту вкус квашеных помидор. И неожиданно он подумал, что Дороти тут ни при чем, словно оправдываясь перед кем-то. Что да, она из этой семьи, но другая, другая совсем…
Российско-китайская граница 1937.
Станция Манчжурия, мост через Аргунь, станция Отпор… Харбинцы в вагоне прилипли к окнам — «Россия!» На станции поезд загнали в тупик. Тут же вдоль поезда выстроилась цепочка вооруженных солдат. В вагон поднялись командиры. Объявили, что нужно в первую очередь выложить все книги, журналы к досмотру. Досмотр оказался предельно простым, солдаты складывали печатную продукцию в вещевые мешки и таскали на щебневую площадку. Получилась горка из книг. Ее тут же облили бензином и подожгли. Изумленные переселенцы подняли крик:
— Это произвол! Мы будем жаловаться…
Пожилой мужчина кинулся к офицеру: «Что вы творите!?» Не добежал. Солдаты скрутили за спину руки, повели куда-то вдоль вагонов.
Последовала команда: всем выйти без вещей для досмотра. Построили в две шеренги, подвели к составу с теплушками. Разбили на партии и стали загонять в товарные вагоны.
— А наши вещи?
— Вещи вам привезут… — Офицер смеется. Командует: — Живее, живее по вагонам! Возвращенцы хреновы.
И покатилось от вагона к вагону солдатское словцо «возвращенцы», похожее на ругательство. Алонин особых иллюзий не строил, последний раз был в Нерчинске в 1928 году. Но все же слегка растерялся от произвола встречающих. Он поспешно рассовал по карманам фотографии, документы, разную мелочевку, вещевой мешок с бельишком и едой утаил под длиннополым пальто.
Поезд медленно катил на восток. В вагоне нудили и ссорились.
«Нужно уходить в побег немедленно, пока нет настоящей охраны с собаками», — это возникло на подсознательном уровне. На маленькой станции начали выпускать партиями мужчин и женщин, чтобы тут же у полотна справить нужду. Алонин присел в кустиках с самого края цепочки, осмотрелся. Ближний солдат из оцепления, попросил прикурить у соседа папиросу. Огонек осветил молодое безусое лицо… Алонин сноровисто откатился в ложбинку. Притаился. Прополз на коленях метров двадцать, снова прижался к земле. Быстрым скоком помчался от станции в низину к деревцам, ожидая окрика, выстрелов…
Справа в широкой лесистой пойме медленно катила воды полноводная река. По расчетам, это могла быть только Шилка. Он много раз ездил по этому участку дороги. Запомнилось, что так близко река подходит в районе станций Бишигино, Приисковая, а затем дорога удаляется на северо-восток к станции Нерчинск. «Значит, до Нерчинска совсем недалеко».
В прирусловой части пробрался к отвилку реки, разделся. На мелководье забрел по колени, умылся ледяной водой, потом растерся старательно нижней рубахой. Холодная вода приободрила. Вспомнил слова Арутюнова: нам нечего теперь терять… А значит и нечего бояться. Почистил длиннополое пальто, в нем настойчиво проглядывало заграничное происхождение. А что делать? Обзавестись бы кепчонкой вместо фетровой шляпы, чтоб не выделяться столь резко среди местного населения. Просмотрел документы, нашел старое удостоверение заготовителя продуктов для нужд Красной Армии, подписанное председателем Губнаркомзема Балерманом. Жив или нет этот шустрый еврей, не имело значения, в селе проверять не станут. Надо линию поведения выбрать правильную, начальственную…
Алонин выбрался на дорогу и зашагал на северо-восток. Она шла параллельно железке, повторяя изгибы реки. Навстречу катила подвода.
— Эй, вы, стоять! Кто такие?
Оба мужика на подводе замерли. Тот, что моложе, наконец-то откликнулся.
— Мы Чирковы, на станцию посланы…
— А я уполномоченный наркомзема Алонин.
Он не ожидал, что они так испугаются. Оба слезли с телеги, а когда он уселся, то пошли рядом, нахлестывая вожжой понурую лошадь. Пояснили, что до станции Приисковой чуть больше десяти верст, что им на станции нужно загрузиться картошкой… Каждое слово из них приходилось вытягивать, как на допросе. Парень легко согласился поменять свою фуражку армейского образца на фетровую шляпу.
— Это, как бы в подарок за доставку…
— Вот Нюрка-то удивится! — сказал парень напарнику, а тот, оглядел его и рассмеялся и ничего не сказал, ни про Нюрку, ни про обмен. Лишь спросил с подковыркой, а что ж, товарищ пешком?
— Машина у меня поломалась. Поеду поездом до Благовещенска.
Алонин заранее прошел в хвост пассажирского поезда. Вышел в Нерчинске из последнего вагона и сразу ушел вдоль путей, чтоб не маячить на станции, где, возможно, дежурили милиционеры.
Расставаться с модным габардиновым пальто жалко, но нужны советские деньги. Сказал продавщице в сельском магазине, что потерял портмоне. А она сделала вид, что поверила. Долго и недоверчиво разглядывала пальто, его самого, щупала подкладку, залезла в карманы. На его возмущенное: да шерсть, это шерсть! Ответила, вижу я, не слепая. Но не дам больше четырехсот рублей. Он для порядка поторговался, понимая, что цена занижена втрое. Потому что на ватной телогрейке болтался ценник в сто двадцать четыре рубля. Выбор вещей в сельпо весьма небогатый. Он подобрал себе длинный дождевик с капюшоном, сообразив, что это и от непогоды и брюки прикроет, а ботинки с рантом, можно испачкать жирной грязью, которой кругом в избытке. Купил две буханки хлеба, кусок сала и бутылку водки за 11 рублей, с привычным: мало ли что.
В село Долгое пришел вечером, одолев больше двадцати километров. На окраине села удачно подвернулся пастушок с кнутиком, перегонявший из ложбинки стадо коров, бойко покрикивая на них. Он показал дом Ипатия, который стоял одиноко у самой реки.
Ипатий на удивление спокойно отнесся к приезду Алонина. Первым делом спросил:
— Кто тебя, видел в селе?
— Пацан у стада…
— Так, понятно… Побегу, перехвачу мальца, пока не растрезвонил. А ты, Глашка затопи баню.
Алонин оглядел простую крестьянскую избу, разделенную на две половины. Раздавил на полу ненароком двух тараканов, круживших возле вещмешка. Выложил на стол продукты, водку. Повесил на гвоздь у входа дождевик.
— Успел, задобрил мальца, — сообщил Ипатий, едва переступив порог дома. — Сунул гривенник. Леденец купит в лавке. Ты не удивляйся. Теперь такая жизнь. Обличье у тебя иностранное, любой сельсоветчик сразу трубку накрутит по номеру в энкэвэдэ.
— А как же твое племенное стадо, колбасный завод?
— Смеешься, да? Меня на коклеты чуть не пустили. Давным-давно всё отобрали. В прошлом годе в тюрьму угодил, как мироед. Ладно, Глашкин родственник в Нерчинске при начальстве, а то бы законопатили на лесоповал.
— Да, невеселые у нас с тобой, Ипатий песни в этот раз.
— Запоешь тут волком. Недавно пятистенок мой реквизировали под какой-то «учмол». А этот — это дом моего отца. Отмучился он в прошлом году, слава Богу. Сюда вот перебрались, как беженцы. Ну, рассказывай, Мироныч, откуда и куда?..
— Что я? Я навестить приехал, а ты не рад.
— Да будет тебе насмехаться… Пойду баню проведаю.
Баня стоит на задах, возле мелкой речушки Нерыть. Они мылись долго, азартно хлестались веником, словно бы вымещая на нем накопившуюся злость. Бултыхались в холодной заводи, снова парились до тех пор, пока шипели каменья. Вспоминали былое.
— Ты при Глашке не поминай про Зимноях. Баба, мало ли что. Эх, зря я ее не прибил тогда за упрямство. В Харбине, как ты говоришь, тоже не мед, но здесь настоящая каторга. Как выжили в тридцать втором, до сих пор удивляюсь. Рыбка спасала да трава-ягода… Но младшенькую-то не уберегли, так запоносила, что и до больницы не довезли.
— А сын ты говорил?
— Гришка-то молодец. В Чите пристроился слесарем. Подарки иногда шлет, денежку небольшую. Пойдем, повечеряем, чем Бог послал. А потом ложись-ка ты в бане. Тут тепло и спокойно.
Ипатий, едва узнал о планах Алонина, пробраться на Зимноях и начать мыть золото, раззадорился и словно бы помолодел. «Эх, как вспомню вольное старательское житье-бытье! Азарт. Фартовый я был копач, настоящий. Эх, а кабаки верхнеудинские, да рестораны харбинские… Да девок молодых, озорных вспомню, веришь — нет, мураши пор всей коже. А тут в колхозе, я словно конь у шахтного ворота! Ни свету, ни корма…»
Сутки отсыпался Алонин в теплой бане, а потом, переодевшись в старые застиранные обноски, отправился с Ипатием на заимку в устье Нерыти, где отец Глаши промышлял много лет, добывая рыбу и зверя. Договорились, что Ипатий поедет в Читу к давнему знакомому, бывшему лавочнику, у которого останавливались много раз, когда переправляли товары и рыбу из Баргузина в Харбин. Он поможет выправить документы, обменяет иностранную валюту на рубли, снабдит охотничьими патронами и снаряжением.
— Помнишь, шутили над ним: Архип, от крику охрип, а как выпьет, так в храп. Рыжий такой мужичина. Сейчас в потребкооперации начальником стал. Червонец царский подаришь, он на золото падкий, всё сделает.
Вместе обошли лесные угодья, сетку выставили в затоне, чтоб уху приготовить на скорую руку. Осмотрели и смазали капканы, старое ружье с разбитым прикладом. Посетовали, что всего два патрона к нему.
— Затоскуешь, небось?
— Нет. После шумных городов буду, как на курорте. Эх, а у тебя, Ипатий борода-то седая…
Обнялись, впервые за много лет, ощущая родство свое не по крови, а по духу, по страсти, присущей Старателям и таежным бродягам.
Бамлаг 1937.
Станцию Алексеевская, названную в честь цесаревича, переименовали в город — Свободный, словно в насмешку над человеческим естеством. Свободный стал центром работорговли, сюда еженедельно прибывали эшелоны осужденных: крестьяне, казаки, остатки «быших», в том числе уголовники разных мастей. Огромный в виде сборного лагерного пункта, пересыльной тюрьмы, полудюжины лагерей, управлений Бамлага, откуда растекались колонны голодных рабов по отделениям, вдоль строящейся железной дороги на Якутск, Тайшет, Комсомольск на Амуре.
— Восемь отделений и в каждом десятки лагпунктов, лагерных командировок больших и малых, и разного назначения. Еще подсобное хозяйство в каждом районе. Как ты найдешь жену? Чуть сунешься с вопросами, самого повяжут…
Инженер-проектировщик смотрел укоризненно на Алонина. Они сидели в убогой грязной закусочной в старой части города, прозванной Суражевкой. Выпивали. Закусывали водку квашеной капустой и вяленой рыбой.
— Но я обязан найти!
— В управлении есть учетно-распределительный отдел, там огромная картотека. Там отдельный вход, пропуска. Я знаком с одной из служащих. Но мне нужен серьезный предлог, чтобы познакомиться ближе. Подарки…
Алонин выложил триста рублей.
— Деньги будут. Важен результат.
Каким-то звериным чутьем Алонин выделил инженера Никишова из общей цепочки служащих управления Бамлага, разбегавшихся после работы. Познакомились. Этот пятидесятилетний специалист окончил московский политехнический в 1912 году, успешно работал в Министерстве путей сообщения, пока не арестовали по доносу за сокрытие дворянского происхождения. Вслед за ним приехала в Свободный жена. В полуподвальной съемной комнатке, она серьезно простыла, тяжело заболела. Он не скрывал, что боится, не желает лишних неприятностей, потому что опасно…
— Ты меня опасаешься?
— И тебя тоже. Но если я не отправлю жену на лечение в Кисловодск — ей здесь конец. Нужно восемьсот рублей.
Никишов сдержал свое слово. Через неделю он принес выписку из учетной карточки Алониной Дороти Яковлевны 1899 года рождения, осужденной по ст. 58—10, на 15 лет. Распределена 23 марта 1935 в распоряжение 11 отделения Бамлага в поселок Тындинский Рухловского района.
Алонина теперь не пугала дальняя дорога, глухой поселок Тындинский на старом Ларинском тракте, неизведанность. Он, почему-то, был уверен, что Дора жива. Нужны только деньги. Никишов подсказал, что можно действовать через «кума», за досрочный выход на поселение лагерное начальство устанавливает таксу червонцами или золотым песком от фунта и более. Рубли у них не в ходу.
Они в той же закусочной, долго мусолили очередную бутылку водки, вспоминая студенческие годы в старой Москве. «Когда я мог…» Никишов чуть не расплакался от этих воспоминаний. Бодрые пирушки с шампанским, извозчики, забавные дамочки, каток с духовым оркестром, пирожные в кондитерской Штерна — все это походило здесь, на фоне длинной череды бараков, пакгаузов, разбитых грунтовых дорог, на сказочный мир.
— Я вам достану два бланка командировочных удостоверений с угловым штампом отдела изысканий. А подписи, думаю, сумеете сами… При вашей-то хватке.
— Но у меня почти закончились деньги.
— Это я дружески, Алексей Миронович. Лишь бы!..
— Ну, что вы, даже под пыткой.
«Эх, не знаете, дорогой друг, как они умеют выбивать признания», — хотел было сказать Никишов. Но не стал поминать всуе дьявола. Отглотнул водки из стакана, скривился.
— Можно я заберу остатки? — кивнул на бутылку. — К жене забегу. А потом еще в комендатуру успею отметиться.
Алонин хотел ехать в лагерь под видом изыскателей, но Ипатий отговорил. Он месяц отработал на лесопилке, заработал пятьсот пятьдесят рублей, а это только на проезд, прожитье.
— Январь на носу. Без золота в Тынде делать нечего.
Алонин кивал, соглашался, а душа не на месте. Здесь в Свободном он насмотрелся на осужденных расконвоированных женщин. Идет мимо в кукуле из обносков, когда не понять двадцать ей или сорок. И взгляд из под платка или тряпки, намотанной на голову, такой, что чувствуешь себя виноватым, только из-за того, что ты — здоровый сытый мужчина не можешь ничем им помочь.
— Шестнадцать лет ждал, потерпи еще немного, чтоб дров не наломать. Золото по весне добудем, тогда мы короли…
В Нерчинске по городу шли порознь, страхуя друг друга. И не напрасно. На улице Рудной Алонин решил зайти в магазин, но путь преградил милиционер. Потребовал документы. Долго разглядывал, шевеля губами, читая по слогам…
— Это не тот ли Мирон Алонин, что приисками владел на Лене?
— Нет. Не тот.
— А давай-ка пройдем… — Взял за рукав полушубка, внимательно вглядываясь в лицо.
И пошел Алонин, словно привязанный, отвыкший от такого обращения, соображая, как быть, если начнут крутить-вертеть… Едва свернули в переулок, рухнул служивый от удара по голове. Ипатий подхватил обмякшее тело, выдернул из кобуры пистолет, оглянулся по сторонам, легко приподнял милиционера вместе с амуницией и валенками, кинул через забор в снег: «Семь бед — один ответ. Пошли скоренько, Мироныч. Сидеть тебе на заимке безвылазно…»
Из поездки в Читу Ипатий привез винтовку ТОЗ-8 и несколько коробок патронов. Убойная сила у винтовки небольшая, зато выстрел тихий, неприметный. Дичь бить первейшее дело. Особенно зайцев. Только присел «косой», чтобы прислушаться, оглядеться, надо навскидку успеть выстрелить. Примороженные шкурки зайцев, лисиц, Ипатий забирал на выделку. Шли хорошо по девять рублей.
По большому снегу в конце февраля Алонин подстрелил косулю. Долго возился, пока разделывал у костра тушу. Стемнело. Чуть отошел — замаячили впереди волки. Сбросил тушку на снег. Обернулся, а сзади всего-то в двадцати метрах еще парочка.
Выстрелил раз, другой — отбежали. «Что же делать?» — спросил Лешего, а тот молчит. Вернулся к костру. Рядом второй разжег. Одна беда, нет топора под рукой. А тут парочка в перекличку завыла. «Может откупиться от них?» Страшно отойти в темноту. Соорудил факел, положил голову косули и требуху на кусок шкуры, оттащил от костра подальше. Вскоре визг начался и возня, рык звериный.
Кое-как надергал валежника из-под снега, но этих сухостоин на час-два, больше не хватит. Но Леший голос подал. Подсказал. Разложил Алонин костер прямо под лиственницей. Когда ствол схватился, запылал, стало на поляне светло. Волки притихли. Из требухи шашлык соорудил, сетуя, что соли ни крошки нет в заплечном мешке. Но поел пресное мясо, как едят те же эвенки или тунгусы. После еды в сон потянуло, а спать-то нельзя, потухнет костер и кто их там знает. Снегом обтерся, побегал меж двух костров. Когда ствол прогорел до середины, завалил набок лиственницу, подсунул комель в огонь, к ветвям спиной привалился. Задремал. Сон такой чудный. Дороти в белом платье на корме теплохода кормит чаек остатками булки. Ветерок налетевший, сдернул с головы модную шляпку, а чайки приняв ее за калач, колотят клювами в лёт, потом с криками разочарованно уносятся в сторону. Всё хохочут и он в том числе, и бежит к ней с верхней палубы. И вдруг она закричала… Алонин машинально выставил винтовку прямо перед собой. Волк грудью напоролся на неё, откатился в сторону. Выстрелил не целясь. Махнул прикладом на волчицу, подступившую прямо к костру. Костер совсем прогорел. Но угли светились багряно и вскоре заполыхали ветки лиственницы, мрак отступил и вместе с ним страх. Вымораживая прилепившийся страх, закричал, заблажил отчаянно, как грузчик на пристани на зверье ненасытное, злое… А когда присел к разгоравшемуся костру, согревая ладони, то подумал, так это же волки, это понятно. В том же Свободном, каждый день гулкое эхо от выстрелов разносится по распадкам. Как и многие жители, не придавал этому значения, думал стрелковый тир. Но однажды возле столовой, где продавали на разлив водку и пиво, зашел в туалет. Рядом двое военных с нашивками малинового цвета, снегом сапоги обтирают и ведут разговор:
— Мудила, ты опять кровью шинель обляпал!
— Так ведь больше двадцати положил утром.
— Ну и что! Я показывал, что надо стрелять под череп наискосок. Смерть мгновенная, крови чуток, особливо, когда пуля через глаз вылетает.
— Учту, товарищ лейтенант. А то собаки во дворе шарахаются, зубы скалят, подлюки. Так бы и врезал по ним из нагана!
— Дурак. Форму ночью на холод вывешивай. На завтра список приговоренных большой, если Елдакову замену не найдут, умудохаемся. Ладно, пойдем, выпьем…
Он подумал тогда, что это не люди, это оборотни. Война, что ли их породила?
Поселок Тындинский.
Старший инспектор 3-го отдела Козинец, гордился своим служебным положением и выгодой, которую давала служба в органах. Назначение в Тынду, да еще в женский лагерь, где большая часть «контриков» или пособников, поначалу его огорчило. Негодовал. Но когда быт свой обустроил в этом маленьком поселке и понял, что окрест на сто верст над ним никого, кроме начальника лагеря, что у него полная безраздельная власть над осужденными, особо над женщинами, — то успокоился.
Одну молодуху, что в бригаде на отсыпке полотна работала, приметил. Крепко понравилась лицом. Брови, носик, овал лица — портрет греческий в красках. Бригадиршу заставил отмыть Гречанку в бане поселковой и привести вечером в кабинет. Разделась она до белья. Под окрик рубаху и кальсоны мужские сняла. Глянул на нее, сразу расхотелось: груди-тряпочки, ребра торчат, синяки на руках…
— Тьфу ты, дохлятина, язви тебя в …! Пошла вон!
С той поры зарекся. Только из столовой или конторских выбирал. Пусть неказистые, лишь бы здоровые. Сначала на врачебный осмотр, чтоб все чисто. Потом в баню, а потом уж в постель, а иную в кабинете на топчане или по-французски, или по-скотски. Дверь однажды не запер. Вломился без стука начальник… Штаны натянуть не успел, приготовился к разносу. А начальник: «Иди-ка, конвойных проверь…»
Тут же торопливо шинель снимает, и губы расквасил от вожделения. Понять его можно, женушка под сто килограммов, бочка с капустой, а командирша такая, что словно царевна.
После этого Козинец в раж вошел, гарем свой завел, иную надоедливую начальству подбрасывал, иную пинками под зад, если прыти не показывает. И так всё отлично катилось, подарки дорогие перепадали иной раз от родственников, за свидание или перевод из бригады в КВЧ. А за особо ценный подарок можно и на поселение перевести… И вдруг заболел. Распухло естество, боль резкая. Кинулся к доктору. А он руками разводит, говорит по-научному и поясняет, что триппер у женщин протекает без симптоматики и выделений, выявить его без сдачи анализов сложно. Назначил лечение, да такое болезненное, что слезы из глаз. Первая мысль, вдруг начальник тоже подловил, да еще командиршу наградил. Надо упредить. Пришел к капитану НКВД с докладом и этак осторожно расспросил про мужское естество. Начальник сначала побледнел. Потом покраснел.
— Да я этих блядей!.. И тебя вместе с ними.
Одна из приблатненых столовских глазами стреляет. Потом и вовсе обнаглела. Подступила вплотную: «Вы мне паечку дополнительно обещали…» Врезал с размаху, так что сопли кровавые по стене.
— Ты, сучара на щебень пойдешь, в бригаду.
Она рыдает, понять ничего не может. Товарки смеются: «теперь на полотне с тачкой подмахивать п… будешь».
Зимой в лагере убыль большая. Каждый день два-три трупа в распадок меж сопок вывозят на санках по глубокому снегу. Только успевай Акты подписывать. Пополнения нет, а нормы по выработке в фалангах те же. Пробовали лютовать, кого-то под палки, кого-то пайки лишать, так еще хуже. Заставил нарядчиков приписками по объемам заняться, инженера-путейца посулами уговорил докладную составить на проседание грунта на 327 пикете, а на 341обширное вспучивание мерзлоты обнаружить, чтобы провести по документам дополнительные работы. Опасное занятие, а деваться некуда. Начальник отгородился, дурку включает: говорит, ты, Козинец давай сам с объемами разбирайся…
В июне прибыло новое большое пополнение. Но такие доходяги, что треть пришлось сразу отправить в лазарет, где не только палаты, весь коридор больными завален. Прочистили с доктором палаты, блатнячек с коек согнали, двоих, что за деньги отлеживались, отправили в барак до лучших времен.
Присели с устатку, спиртику выпили, за жизнь порассуждали.
— Как елда-то?
— Болей нет, но пока опасаюсь…
— И то правильно. Заведите одну, двух, но постоянных.
— Ладно, разберусь…
Вышел на крыльцо в распахнутом кителе. Постоял. Солнце яркое, припаривает. Березы в листву приоделись. Красота. Хапнул по заднице санитарку, пробегавшую мимо и сразу между ног шевеленье, как прежде. Огляделся. Возле караульного помещения возня, крики. Скорым шагом туда. А там два вохровца валтузят друг друга с матерной бранью. Разнял. Глянул пристально, а они вдрыбаган пьяные, потеху для заключенных устроили.
— В холодную! Под замок…
Нашел сержанта, сразу за грудки прихватил. Настращал судом и карцером. Зашел в столовую, с заведующей пищеблоком поговорил. От ужина отказался. Решил дойти до магазина, взять пару бутылок водки, чтобы спокойно принять на грудь в одного…
В поселке за год службы народ примелькался. Поэтому на мужчину лет сорока сразу внимание обратил. Водки купил. Дождался мужчину на выходе из магазина.
— Что-то раньше не видел?
— Инженер-проектировщик, в командировке из отдела изысканий. Переночуем и завтра на трассу… Документы показать?
Достал, стал разворачивать командировочное удостоверение.
— Да нет, это я так, для порядка. А проживаешь?..
— В Чите живу. И там же работал, но вот перекинули в эту дыру.
Козинец рассмеялся: «Это уж точно, дыра-дырой. Поговорить не с кем. А то давай ко мне. По стаканчику, да познакомимся…»
— Неловко. Я тогда хоть закуски куплю?
— Брось. У меня всё есть.
Козинец привычно в мах осушил полстакана водки, удивленно посмотрел на инженера, который отхлебнул и поставил.
— Не обращай внимания. Язва. Врач рекомендовал небольшими глотками.
— Так мож тебе спирту? У меня есть…
— Не беспокойся. Я потихоньку.
Лагерная прислуга — женщина из далекой Орловской деревни, поставила на стол сковороду с разогретой тушенкой. Кастрюлю с кашей.
— Я прибралась, постирала что было… Разрешите идти до барака на ужин?
— Ладно, п…й.
После двух стаканов водки Козинец простецки расстегнул до пупа китель, стал расспрашивать про Читу, хотя город знал только в районе вокзала. Потом быстро переключился на работы по сооружению полотна железной дороги, словно пытался подловить на чем-то Алонина. Ему не понравилась интеллигентность инженера. «И всё знает, а водку пьет, будто баба… Может, какой проверяющий?»
Алонин это чувствовал и не знал, как подступиться к хамоватому оперуполномоченному. Решил сыграть на самолюбии.
— Вот был бы ты начальником лагеря…
— Да я тут, можно сказать, за главного. Всё на мне. Все вопросы начальник решает через меня.
— Что и свидание можешь устроить?
— Да это для меня пустяк.
— И даже на поселение можешь?
Козинец откинулся на стуле. Хохотнул.
— Тебе что на свободе баб мало?
— Она один секрет знает семейный. А я тебе заплачу. Золотишком.
— За это нужно выпить. Давай, инженер до дна. Дело серьезное… На два фунта потянет. Не меньше.
Алексей на пачке папирос аккуратно написал карандашом — Алонина Дороти Яковлевна, 1999 г. р. Передал оперуполномоченному.
— Через месяц вернусь из командировки, привезу в полном объеме.
Козинец хохотнул, хлопнул по ладони. Похвалил.
— Давай, давай поторапливайся. За мной не заржавеет.
От вызова к начальнику оперчасти Дороти не ждала ничего хорошего. Вошла, доложила в установленной форме. Козинец внимательно осмотрел неприглядный товар с беззубым ртом, косицами непромытых волос, торчащими из-под косынки и саму сгорбленную фигуру, словно бабе не тридцать восемь, а шестьдесят лет. Подумал, видно серьезный секрет у инженера, коль за такую падаль готов золотом платить.
— В бригаде не обижают?
— Нет, гражданин старший инспектор.
— Ты ведь гимназию кончила?
— Да, гражданин старший…
— Пойдешь в хозчасть к Емельяновой. Я предупредил ее… Да пусть эту рвань на тебе сменит. Пи..й!
Он прикидывал, как поступить. Прямо головоломка. Статья тяжелая. Официально оформлять дело долгое, хлопотное. Она уже двенадцать лет отсидела. Может быть проще списать в расход, заактировать. Доктор бздиловат, но уговорить можно… Документы Алониной выдать от другой умершей и пусть инженер везет ее, куда хочет. Взялся перебирать папки с личными делами осужденных, сверял фотографии, чтобы найти подходящую, как в личном деле Алониной.
Зимнояха, год 1938.
Алонин с Ипатием намыли на ручье Удачливом за месяц почти три килограмма золотоносного шлиха. Продукты еще оставались, можно бы мыть золото дальше, но Алонину не терпелось увидеться с Дороти. В дорогу завялили про запас окуней, хариусов.
— Мясом на тропе разживемся, успокаивает Ипатий.
— Может, останешься?
— Нет, Мироныч. Я тебя сзади прикрою. Видел я этого «кума» — стервец. Держи ухо востро.
Погода благоволила. Только на перевале, когда стали спускаться с отрогов Станового хребта, обхлестало холодным дождем. Часть пути проделали на плоту по стремительной Нюкже, которая течет на юго-запад.
20 июля 1938 года Алонин постучался в домик старшего инспектора. Козинец обрадовался, как старому знакомому. Тут же распечатал бутылку водки. Выпил сам, заставил выпить Алонина. И стал объяснять, что ситуация сложная. «Врагов народа» запретили выпускать на поселение.
— Но ты же обещал.
— Да. Но у нее пятьдесят восьмая. Я не знал. Хренотень. Выход один. Я ее отпущу, но с чужими документами. И вези, куда хочешь. А мне делиться с врачом, с начальником… Так что придется прибавить.
Алонин по привычке купеческой, стал торговаться. Сговорились на трех фунтах золота. Место назначили у моста через реку в нижней части поселка. «Один на один и чтоб никого больше!»
На следующий день Ипатий заранее окопался в кустах рядом с мостом, опасаясь подлости. Но Козинец в одного привел Дороти. Усадил на землю. Алонин торопливо вышел навстречу. Передал холщовый мешок с золотом.
— А документы?
— Документы отдам завтра. Надо проверить, может ты фуфло сунул. Забирай бабу.
Дороти напряглась. Она смотрела на бородатого загорелого мужчину и не могла ничего понять. Голос показался знакомым и не больше того. Ходили разговоры, что осужденных иногда, продают в рабство за деньги, но это происходило с молодыми крестьянками, осужденными по уголовным статьям…
— Дора, Дора! Это я — Алексей! Посмотри — это наш Петр…
Он достал заветную фотографию, сделанную в Сан-Франциско. Дороти смотрела непонимающе и вдруг обмякла. Алонин кинулся к речушке, зачерпнул фуражкой воды, побрызгал на лицо, обтер ладошкой.
Ипатий вышел из засады. Надо уходить, пока нет охранников.
— Козинец отдаст документы только завтра.
— Вот сучара! Бери на руки и уходи. Я пойду сзади.
Дом, где они остановились, стоял над рекой слева от старой дороги, проложенной в десятом году на средства золотопромышленников. Этих стариков Ипатий знал с той давней поры, когда ходил искать золото на Гилюй. И даже в семнадцатом, когда открыли месторождение на Зимнояхе, останавливался у них переночевать. Они брали умеренно за постой, топили баню, варили картошку, которая росла у них обильно на унавоженном огороде. Вот и теперь старуха повела первым делом Дороти в баню. Принесла ей средство от вшей, подслеповато щурясь, вычесала, выбрала гниды.
— Мойся сердешная, мойся. Опосля, чай будем пить…
После бани Дороти порозовевшая, стыдливо прикрывая ладошкой беззубый рот, стала виниться, что не узнала мужа родного.
— Да и сейчас мне не верится, что я на свободе. Дай я на Петечку еще погляжу…
— Ничего, еще на живого посмотришь. А фамилия у тебя по документам будет другая, как пояснил оперативник. Но мы проберемся в Китай. А уж там!..
После ужина Ипатий забрал ружье, подстилку, ушел дежурить на сенник. А они долго сидели в темноте и не могли никак наговориться. Затем улеглись. Дороти вдруг стала ластиться, что было так неожиданно и очень мучительно, когда оглаживал ее костлявую спину с выпирающими лопатками…
Выстрел из карабина, собачий визг, ответно выстрел из ружья. Снова выстрел. Алонин в исподнем вскочил с кровати, заметался по комнате. Зазвенело оконное стекло. Выстрел из карабина один и другой. В ответ выстрелы из ружья. Всё стихло. Солдаты вытащили стариков вместе с подвывающей Дороти во двор.
— Контриков пригрели! Под суд пойдете.
Козинец ударил сапогом Дороти в грудь.
— Заткнись, сука! Набегалась… Всё мне расскажешь.
Взялся просматривать вещи убитого. Нашел жестяную банку с отмытым шлиховым золотом. Переложил в свой вещевой мешок. Приказал солдатам отвести раненого вохровца в лазарет, а осужденную Алонину в лагерь, посадить в БУР.
— Да подводу под трупы пригонишь.
— А стариков? — спросил сержант, помощник оперуполномоченного. Поймал в ответ укоризненный взгляд, матерщину.
— Да понял я, понял.
Два выстрела из нагана, недолгий собачий лай и опять тишина над поселком Тындинский в семи тысячах километрах от столицы России.
— Что стоим!.. Убежавшего — преследовать. Взять живым.
Вечером сержант доложил, что беглец ушел на лодке вниз по реке.
Глава 2. Самородок
Аркадий Цукан привычно проснулся с рассветом и, стараясь не разбудить жену, которая так и осталась навсегда Осиповой, что его долгое время удивляло, принялся хлопотать над утренним чаем. Тут же вдогон ухмыльнулся, вспомнил, что проводил Марию на самолет до Москвы и твердо пообещал, потрясая билетом, через две недели вылететь следом. После ареста бойцов из бригады Резвана Мансурова жизнь в старательской артели приободрилось. Не надо наседать на людей, требовать цепкой бдительности и осторожности на каждом шагу. Но вооруженную охрану на участках оставили до конца месяца.
Он пьет крепкий чай из прокопченной кружки, которую Мария не раз грозилась выбросить на помойку и улыбается, думает теперь не о старательских хлопотах, как это случалось обычно, а о Марии, которая в свои пятьдесят остается любвеобильной таинственной женщиной, «упертой Машуней», а реже Голубикой, как называет ее иногда, не находя других ласковых слов. Когда она обижается, то целует с искренней страстью и она тут же отмякает, и прощает ему многое, а главное бесконечную приисковую круговерть. Раньше говорила, да сколько же можно ломить! А потом поняла, что бессмысленно, перестала ворчать. Но перед отъездом в Анапу, сказала, сведя к переносице черные бровки, как говорила когда-то Анна Малявина:
— Хватит, Аркаша! Всё, последних разов не будет. Сыну под сорок, пусть управляется сам.
Осень колымская, словно шалая баба, заиграла ярким своим разноцветьем, перед долгой зимой. У дома линейка охристо-багряных тополей, чуть дальше отвалы отработанной породы, которые затянуло желтой и бурой кустарниковой порослью, скрашивая безжалостные раны распадков, ручьев и речушек, где прошли они бульдозерами много раз, выбирая остатки россыпного, когда-то богатого золота. Попытался представить, сколько золота пропустил через свои руки — тонну, а может и две?.. Вспомнил самородок Монах, который принес столько жутких дней и ночей, когда казалось малость и наступит конец. Едва выдержал, выкрутился, словно волк из капкана, даже передал самородок Анне Малявиной, а он сгинул, пропал, и не принес никому радости.
Не сдержался после поминок, спросил сына, не говорила ли Анна, что-либо о самородке. Иван глянул, как на больного. Помолчал, припоминая последнюю жуткую ночь в больнице.
— Она сбивчиво говорила про какой-то будильник… Чтобы я не трогал будильник, но я принял это за бред. Она заговаривалась от боли, почти никого не узнавала. Утром пошел в магазин, купить перекус и так мне стало хреново, что не удержался, купил чекушку водки, выпил прямо в больничном тамбуре из горла, заел плавленым сырком. Постоял, перемогаясь. А когда вернулся в палату, она лежала на полу мертвая с багрово-синим лицом.
Водку в сезон Цукан не пьет вовсе, а на поминках после долгого перерыва напился, как он сам для себя определил — «вдрызг». Утром, отсвечивая в зеркале помятым лицом, старается уйти от разговоров про жизнь. Его припоганило внутреннее состояние, посмотреть, пошарить, где может быть этот будильник, желания не возникло, а потом в суете сборов, после первой рюмки на поход ноги, это и вовсе ушло, забылось, чтобы потом всплыть снова, что же я раньше-то… «А Самородок в большом старом будильнике, да разве найдешь его нынче», — думает Цукан и вновь вспоминает ту жуткую осень.
Алданский золотоносный район, река Куранах. Осень.
Золотой самородок лег в руку увесистой гирькой. Аркадий Цукан нянчит в руке продолговато-изогнутый литок, разглядывает редкостную находку с разных сторон. Вода обкатала металл до блеска, но в изгибах сохранилась материковая чернь. «Хорош! Но это не Зимнояха…» Сует самородок в карман, обтирает руки о полы бушлата. Чтобы унять волнение, садится на валежину перекурить, подумать.
Цукан передвигается вместе с инструментом вдоль ручья, делает пометки в потрепанном блокноте, оставляет маяки из камней. Вечером дорабатывает в лотке смыв из резиновых ковриков. Сойки не унимаются, кричат, перепрыгивают с лиственницы на лиственницу. Он ссыпает шлих в кисет, снова достает из кармана самородок. Крутит в лучах закатного солнца, разглядывает: «Похож на монаха. Причудится же!..» Оглядывается стыдливо, словно кто-то может подслушать. Вскидывает на плечо двустволку, рюкзак с остатками провианта, идет вдоль обмелевшей реки.
Сойки орут не зря. Росомаха рявкнула и словно огромная собака метнулась от палатки в сторону ольховых зарослей. Аркадий навскидку запоздало стреляет, ругает наглую бестию. Осматривает прорванный когтями брезент, остатки сухарей, разодранные пачки чая. Неторопливо разжигает с двух сторон от палатки костры. Стягивает капроновой леской порванный брезент. Разогревает тушенку и продолжает думать о находке, о старом охотнике Прошке и загадочной Шайтан горе на Зимнояхе. Валится на ложе из стланиковой подстилки, ругая себя за беспечность…
По долине несется громкое «Эге-ге-е!» Вдоль реки бредут двое. К табору подходят Кузьмин и Зверко. Молодой парень по кличке Кузя, едва присев у костерка с подвешенным на треноге котелком, спрашивает:
— Поисковик, как дела? Небось, спал тут с утра до ночи…
Цукан молчит.
Сорокалетний хохол Зверко с перстнями наколок на левой руке, правило «меньше знаешь — крепче спишь» — усвоил хорошо.
— Чайку, Федорыч, плеснешь?
— Так нету, Василий. Брусничник с шалфеем варю. Росомаха, тварь поганая все сожрала!..
— Так у меня есть. Щас запарим.
— Сварите чай. Палатку скатаю, перекусим и пойдем, чтоб успеть засветло.
Цукан отходит к реке, присев на корточки, ожесточенно трет песком миску, ложку и продолжает думать о самородке.
— Ты, Кузя, Федорыча не задирай. Он зам у Бурханова. Мужик крутой. Он и врезать может. Не смотри, что худой, правой рукой завалит на раз и два.
Навьючили рюкзаки. Увязали ремнями проходняк, инструмент.
— Вперед, по одному… А ты, Кузя не отставай. Росомаха с дерева прыгает, когти страшенные.
— Пугаешь, да? Пацана, что ль нашел? — Кузя головой крутит, рыская глазами по долине. — Еще скажи, что эта тварь золото стережет.– Громко хохочет: — Злой дух Куранаха… Ха-ха-ха.
Алдан, поселок Кучкан, база артели «Звезда».
В конторе, сооруженной из строительных вагончиков под одной общей крышей, Цукан кидает на стол холщовый мешочек.
— По моим замерам до двадцати грамм на куб, когда попадаешь в струю. Богато! Такое и на Колыме в редкость…
Бурханов выходит из-за стола.
— Молодец, Аркаша! Русло жирное нашел, задел на следующий сезон нам обеспечен. Но о результатах никому ни слова.
На карте прибрасывает курвиметром расстояние до табора на реке Куранах. Трет руки, словно от холода.
— Отлично! Почти под боком, двенадцать кэмэ. А в управлении убеждают, что там нет перспектив…
— Я неделю мантулил вхолостую. Думал пустышка… Потом на левой стороне у прижима, поставил проходняк и сразу поперло. Так и шел вверх.
Бурханов приоткрывает дверь, кричит.
— Маня, позови Снегирева.
Входит крепыш похожий на тяжелоатлета с бобриком седых волос.
— Дмитрий, технику нужно готовить на Куранах. Начнем мыть в этом году.
— У нас нет разрешения?
— Я договорюсь с геологами. Оформим, как разведочные работы по запасам. И будем оформлять допуск на производство работ.
Разные люди заходят и выходят. Ведут разговоры. Цукан спит, откинувшись в дерматиновом кресле. Входит краснолицый одышливый мужчина. Громко здоровается. Цукан вскидывает голову. Смотрит недовольно.
— Привет, Виктор Борисыч, голосистый ты мужик. А твою фетровую шляпу и массивный живот, за версту видно.
— Ты, Цукан простак. Не понимаешь, финансист — лицо предприятия, должен солидно смотреться. А глядя на твою бандитскую рожу и грязный бушлат, чиновник не возьмет подарок, не окажет артели содействие.
— При твоей министерской зарплате, нужно еще на шею цепь золотую повесить для солидности.
— А тебе завидно. Я в Госплане работал. Но Бурханов уговорил, я согласился.
— Аркадий, что с тобой! Мы же на правлении артели обсуждали. Я едва уговорил Виктора Борисовича переехать из Москвы, а ты хамишь. Тебе, что денег мало!
Бурханов пристально смотрит, всем видом показывая недоумение. Цукан встает, торопливо выходит из конторы.
— Выйду, перекурю…
— Дурит, что-то твой заместитель.
— Пройдет. Мужик характерный. Мы с ним начинали на Колыме на горно-рудной проходке. Много лет его знаю. Спец незаменимый, у него чуйка на золото.
— Но ведь пьет.
— Было. Уходил в запой после ссоры с женой. Уезжал из артели, но я принимал. Потому что знаю, Аркадий не продаст. Видишь шрам вдоль черепа?
Бурханов приподнимает волосы на голове.
— Давнее дело. Застряли во время пурги под Омсукчаном. Снегу по пояс. Чтобы пробиться, стали продергивать ЗИС лебедкой. Почти вылезли из низины, когда трос оборвался, пробил мне черепушку. Цукан тащил на самодельной волокуше к трассе полдня. В больнице врач пульс не нашел и говорит:
— Зачем сюда притащил. Тащи в морг. Я не волшебник, трупы оживлять не умею.
Цукан насел на доктора. Кричит:
— Меня чуть не похоронили после взрыва в шахте, а я выжил.
Короче, расшумелся, задергал всех. Вкололи мне две ампулы адреналина. Сделали открытый массаж сердца. Подключили аппарат искусственного кровообращения…
«Я не волшебник — трупы оживлять не умею», — ту фразу наши орелики по сей день вспоминают. Смеются.
— Вы что с ним в одном лагере сидели?
— Было дело, на Хатаннахе. Позже в пятьдесят шестом меня реабилитировали, а его нет. Хотя Аркадий ходил юнгой на грузовом судне. Они обеспечивали доставку десанта на Курилы в августе сорок пятого, ему вручили медаль за победу над Японией. Но удостоверение не сохранилось… Поэтому я ветеран ВОВ, а он шпана безродная.
— Я думал, ему и полтинника нет!
— Живчик. В позапрошлом году уехал из артели с большими деньгами. Навсегда. Через полгода вернулся с таким видом, словно совершил побег из тюрьмы.
— Алексей, я через знакомого в Москве пробил лимиты на бульдозер и экскаватор. Но старателям не положено по закону выделять новую технику. Надо договариваться с ГОКом. Они получат через министерство, а мы у них возьмем как бы в аренду.
— Я договорюсь. Струмилин — мужик понятливый. Оформляй договора, Борисыч. И на Цукана зла не держи. Это бзык. От жены и сына писем давно нет. Переживает…
Входят члены Совета артели «Звезда». Обсуждают, кто будет заниматься подготовкой полигонов, ремонтировать технику и перебрасывать ее на новый участок.
— Добыча золота упала на треть… — говорит Бурханов, оглядывая каждого. Цукан вновь, настаивает на поиске месторождения на Зимнояхе.
— Да его ни на одной карте нет… Снегирев вскакивает со стула
— Нет на карте, значит, нужно порыться в архивах!
— Какие архивы? Забудь про это видение и гору Шайтан. Бабу тебе, Аркаша нужно сисястую, чтоб дурью не маяться.
— Ты, Димка молод, чтоб меня высмеивать. Читай больше. Вон в журнале «Наука и жизнь» статья есть, что многие видения подтверждаются по жизни.
Бурханов гасит конфликт между своими заместителями, обещает покопаться в документах управления геологоразведки…
— А пока нужно доделать ремонт в больнице.
Цукан возмущается.
— Сколько можно! Дорогу к прииску бесплатно, ремонт даром. Оседлали артель…
— Ладно, мужики, не обеднеем. Зато вонизма и упреков будет меньше. Зарплата наша не дает им покоя.
Утром в кармане бушлата Цукан обнаруживает куранахский самородок. Его можно продать за большие деньги, построить в Уфе дом, обустроиться и таким образом загладить вину перед женой, сыном… Цукан нянчит в руке самородок, на лице гримаса. Он натягивает бушлат, застегивается, идет к выходу и вдруг останавливается в дверях. Снова усаживается на кровать. Его одолевают сомнения… На столе неотправленное письмо Анне Малявиной со словами: «Что случилось! Полгода нет от вас писем?..» Он запирает входную дверь. Прячет самородок. Смотрит на себя в зеркало и укоризненно выговаривает: «Эх, Цукан, Цукан!»
Поезд Владивосток-Москва.
В купе Аркадий Цукан мужчина горбоносый, лицо обветренное, смуглое, кисти рук крупные рабочие, листает альбом для рисования. Смотрит эскизы: двухэтажный коттедж, деревенский рубленый дом с широким крыльцом и навесом, немецкий фахверк с черепичной крышей. Попутчик, молодой парень, заглядывает в альбом. Спрашивает:
— А вы что — архитектор?
— Нет, я дом буду строить.
— Так это же дорого, хлопотно… Проект нужен.
— Я за последние годы все продумал. Жена рассказывала, у ее деда в поместье под Уфой дом стоял большой с мансардой, окна огромные с лестницы мыли, а по всем комнатам водяное отопление. И веранда просторная с оранжереей. Вот я такой же хочу. И еще чтобы мастерская…
— Я жил в деревне, скучно там… Вот еду в Челябинск на завод.
— А я в Уфу. Люблю этот город. Вещи сдам в багаж и на Гоголя, там чайхана, там настоящий лагман, учпочмак… Эх, прямо пальчики оближешь.
Он откидывается на перегородку, представляет свой приезд в Уфу.
Нижегородка. Пригород Уфы: одна улица вдоль, две поперек. Внизу лента реки. Грунтовка. Деревянные заборы. Палисадники с черемухой, разноцветная мальва, вымахавшая к осени под два метра.
Малявины запоздало обедают. Анна поднялась из-за стола, поздоровалась и ни намека на улыбку. Цукан свалил сверток с подарками на пол у стены, разулся. Анна упрямо молчит.
— Семь суток добирался. Торопился. На вокзале таксиста едва уговорил, везти в Нижегородку… В этот раз большие деньги заработал в артели. Не веришь, Аня? — Бросает на стол деньги. — Бери. У меня еще есть.
Анна садится и, как бы, не замечая денег, сдвигает кастрюлю с картошкой, миску с поджаркой.
— С какого числа, Ванюша на работу?…
— Двадцатого выезжаем, суточные выдали, на проезд!
Аркадий кидает на лавку под вешалкой, новенькую фетровую шляпу, идет к столу с бутылкой шампанского.
— Ты же любишь шампанское, Аннушка. Я помню…
Разливает шампанское в чайные чашки. Пить ему приходится одному раз и другой.
— Это, Ванюха тебе. Японскую куртка выменял на песцовые шкурки. Примерь.
— Мне завтра в командировку в Чишмы…
В комнате тоскливая поздняя осень. По телевизору фигурное катание.
— Давай, Ваня, выйдем покурить? — предлагает Аркадий с заискивающей интонацией.
— Не пойду!
— Но куртку-то хоть примерь…
— Нет, не буду.
Отводит глаза от яркой куртки-трехцветки, брошенной на спинку стула. Бурчит дерзко:
— Шел бы ты!..
— Как смеешь мне, отцу?!
— Где ты был раньше! Где! Теперь я сам зарабатываю…
Аркадий голову вскинул, повернулся к Анне, а она молчит. Встал напротив сына, который, на полголовы выше. Худой, шея цыплячья, но смотрит с наглым вызовом.
— Зря ты так! — говорит Аркадий от двери негромко, но внятно. — Пожалеешь вскоре.
Слепо тыкается в калитку, толкает в обратную сторону. Когда распахнул, то заспешил от дома не улицей, а глухим переулком.
Два года назад Анна сказала: «Всё, Аркаша, последних разов не будет!» А он не поверил ей, решил — перемелется, деньги на стол и всё образуется. Бросил ненавистную работу на фабрике и вместе со старателем из Рязани, снова уехал в Якутию, оправдывая себя тем, что деньги почти на исходе… Думал на сезон, а вышло два и, снова кругом виноват. В тот давний приезд Аркадий ощущал себя королем в уфимской Нижегородке, куда прикатил от вокзала на такси.
Он сразу уцепил глазами домик в два окна с оторванной ставней, скособоченные ворота, даже выпавшие кирпичи у трубы на верхней разделке углядел. «Эх, тудыт-растудыт!» — ободрил себя возгласом с матерком.
Стучит в дверь, она отворяется изнутри. Аркадий входит в дом — свой не свой, но и не чужой, как ему представляется.
— Так вот, значит, прибыл… Здравствуй, сын!
Опасался, еще как опасался… Но аж зазвенело в ушах.
— Отец! Ты надолго?..
— Погоди, хоть разденусь… Я теперь насовсем. Хватит. Мы теперь заживем
во-о! — Аркадий выбрасывает вверх большой палец
— А мы тебя так ждали в прошлом году! Потом мать говорит: «Все! На крыльцо не пущу…» Но ты не бойся, это она сгоряча.
— С деньгами вышла промашка, не удалось в прошлом году приехать. Ты, Ваня, чайку поставь. С дороги ведь я…
Оглядывается.
— Сезон этот провальный, но тысчонка-другая имеются.
— Телик нужно купить! Еще бы кровать новую. А лучше — диван.
— Купим, Ваня! Купим. Мы теперь заживем.
— Это заварка, что ли? — удивляется Аркадий. — Смотри. Полпачки высыпаем. Кипяточку. Кусочек сахару — и на плиту подпарить, но не дать кипнуть. Ты же колымчанин! Колбаски, сыру к чаю давай… Нет, говоришь? Придется тушенку открыть. Якутская. Высший класс. Доставай луковицу, устроим быструю жареху. А уж балыки, икорку на вечер оставим, как Анна придет.
Ваня крутится волчком, старается угодить большерукому лысеющему мужику, которого отвык называть отцом.
— Что это у тебя с рукой?
— Обморозил зимой по пьяни. Перчатку потерял.
— Эх, ядрена вошь! Лук у вас, прямо глаза выест. На-ка, Ванюша, дорежь, я покурить выйду.
Аркадий Цукан снегом обтирает лицо. Закуривает, не может успокоиться: обрубок мизинца на маленькой ладошке, как гвоздь, сидит в нем.
— Эх, дал промашку.
Анна Малявина сидит за столом усталая, не желает спорить, ругаться и гнать его из дому, как грозилась. А он смотрит на нее удивленно: уезжала бойкая миловидная женщина лет на сорок пять, а теперь постаревшая грузная баба. Северных денег, что дал Цукан, хватило на покупку маленького дома с печным отоплением в пригороде Уфы. Устроилась работать станочницей на заводе деталей и нормалей. Анна ловит его взгляд, раскрывает ладони.
— Не отмываются. Графитовая смазка.
Убирает со стола руки.
— Я деньги вон положил… Ванька, говорит, телевизор нужно купить.
— Хорошо бы. Люблю смотреть фигурное катание. — На ее лице впервые обозначается улыбка. — Плечо, рука болит — сил никаких нет. Пропарить бы…
— Ну и сделаем баню. Я прямо завтра начну.
— Да кто же зимой?
— Какая это зима! Вот в Якутии как жахнет под пятьдесят!.. Ты ведь знаешь по северам.
— Ох, лучше б не поминал! Если ты, еще хоть раз!..
— Аннушка, милая, ты что? Я ведь понимаю, как вам тут без меня. Бурханов председатель наш говорит: положи, Аркаша, деньги на аккредитив, целее будут. Но надо в другой конец поселка топать. Заторопился, машина попутная подвернулась на Тынду. Уехал чин чинарем, семь тысяч при мне было.
— Семь тысяч рублей? — перебил, не удержался Ваня.
— Так не копеек же. За полный сезон выдали! Из Якутска улетел я удачно на Красноярск, а дальше стопор. Нелетная погода, туман. Меня зудит, терпения нет. Решил ехать поездом… Подхожу на вокзале к кассе, а там этакая фифа сидит, губки крашены скривила:
— Только эсве, в спальном вагоне.
И форточку свою закрыла, морда моя небритая не понравилась. Стучу снова в окошко.
— Мне целиком купе, — говорю ей.
А она: что, мол, за глупые шутки? Тут меня бес под ребро и толкнул. Достал я из потайного кармана пачку четвертаков и говорю ей этак небрежно:
— Я не только купе, весь вагон могу закупить.
Сунул билет в карман, решил малость расслабиться. Купил в буфете коньяк, курицу, за столик пристроился. Бутылку допить не успел, подходят двое в милицейской форме с оловянными глазами. Распитие в общественном месте! Пройдемте. Я деньги сую. А они свое: нет, пройдемте! А глазенки у одного, вижу, кошачьим хвостом прыгают.
— Удостоверение ваше позвольте взглянуть? — прошу деликатно и вежливо.
А он меня коленом в пах. Круги перед глазами, дыхание перехватило.
— Хочешь пятнадцать суток схлопотать!
На улице темнота, а эти двое толкают, ведут непонятно куда. Вдруг машина высветила обыкновенного ухаря, который машет рукой — сюда, мол, сюда. Одного я оттолкнул, другого с ног сбил, побежал.
— Ты же отец такой здоровый?
— Против лому нет приему. Железякой сзади по голове достали. Всего выпотрошили. Даже унты сняли. Только чемодан мой обтрепанный с инструментом остался.
— Снова поедешь в артель?
— Нет. Теперь аллес капут. Новая жизнь… Почем нынче доска, Аня, ты не знаешь? Сделаю баньку, а там и пристройку к дому.
Аркадию не спится, он лежит на поскрипывающей раскладушке, выходит на кухню, отодвигает печную заслонку, курит. Подсаживается на кровать, отгороженную гардиной, получает тычёк в бок.
— Ишь выискался… Ложись, где постелено.
Бурчит в ответ обиженно: «Тоже мне принцесса».
Нижегородка. Цукан в охотку делает работу по дому подбить-поправить крыльцо, доску заменить. Обкапывает столбик у ворот, вгоняет туда кусок рельса, берет на проволочную скрутку. Мужики-железнодорожники подвезли красного кирпича. Цукан отдает им деньги и бутылку водки. Подзывает Ваню.
— Вот тебе три рубля. Хошь сам, хошь с приятелем, но чтоб кирпич сложил в штабель.
Зашла соседка. Знакомится. Внимательно смотрит и тут же, усмешки своей не скрывая:
— Из иностранцев, что ль?
Анна, слегка смутившись, укоряет:
— Что ты выдумываешь, Нина?
— Так ведь чудно. Ар-кадей и ко всему еще Цукан. Фамилия вроде немецкой, а сам на араба похож.
Соседка смеется и в смехе ее проглядывает что-то призывное, как у молодой кобылицы и одновременно бабское завистливое, что вот ведь сама замухрышка, а такого ладного мужика отхватила. Анна это улавливает и с несвойственной для нее грубоватостью выпроваживает соседку подобру-поздорову, укоряет едва слышно: «Приперлась. Шалава нижегородская…»
— Пап, а чего пацаны говорят, что твоя фамилия не Цукан, а Цукерман?
— Тупые они, как валенки. Книг не читают, только бы на гитарах бренчать. А фамилия наша русская. Предки староверы были, цокальщиками их дразнили… Ты мне с баней-то поможешь?
— Да мне к занятиям надо готовиться…
Анна смотрит с укоризной на Цукана.
— Он и так троечник. Без стипендии остался, а так и вовсе…
— На танцплощадке вечера проводить время есть! Портвешок, девочки…
— С чего ты взял?
— Анна, я не слепой. Сам видел в парке с патлатыми охламонами — пьют из горла. Червонец у меня попросил на брюки. А брюк так и нет…
— Да я это, самое… Я учебники купил.
Анна отводит глаза в сторону, ей понятно, что сын врет, как врал ей не раз.
— Ладно. Давай так. В субботу-воскресенье работаем — три рубля денщина. Согласен?
Ваня смотрит недоверчиво, складывает в уме трешницы.
— Я могу и после занятий. Мне гитару надо купить. Как у Гайсина…
В субботу с утра Ваня месит раствор, таскает кирпичи, Цукан сноровисто гонит кладку. Во время перекура Ваня разглядывает отцов инструмент: гибкий удобный мастерок из нержавейки, зубастую с широким полотном ножовку, ей Цукан легко перепиливает подтоварник, сооружая подмости. Молотки с ухватистыми буковыми ручками. В футляре лежит стеклорез с алмазом…
— Небось, дорого стоит?
— Да уж не дешево, — поясняет Аркадий. Стеклорез с футляром прячет в нагрудный карман. — Это я в Мирном на обогатительной фабрике разжился.
Говорит так, будто речь идет о покупке селедки. Тут же прикрикивает:
— Давай, не сачкуй, веселее перемешивай раствор!
Ваня и без того мокрый от пота. Только присел.
— Команды перекуривать не было.
Собирает битый кирпич, обрезки досок, сгребает мусор, Цукан возится с обрешеткой на крыше. Иван тяготится этой уборкой, но возразить отцу боится. Скидав все, садится передохнуть. Когда отец окликает, вскидывается, хватает снова совковую лопату.
— Всё, сын! Пошабашили. Вот твои честно заработанные деньги. На гитару-то хватит? Или добавить?.. Ниче, мы еще с тобой поработаем. Вот и будет мое воспитание.
Когда он так говорит, посматривая на сына, то глаза его светлеют, а вместе с ними лик его жесткий, горбоносый заметно смягчается. Цукан огребает сына правой рукой, встряхивает от полноты чувств. Он не замечает, что сын кривится, пытается отстраниться и не слушает рассказ о старательской артели, золотоносных песках, Якутии. Он торопится к нижегородским приятелям, идет по дороге и бормочет песню группы «Битлз», перевирая английские слова и мотив. Нижегородские парни встречают его появление радостными воплями.
— Ванька, ништяк! Зашибись, седня заполотновских мочить будем…
Аркадий Цукан в кабинете директора кондитерской фабрики Таранова. Инженер — молодой парень, кладет на стол подписанные наряды.
— Я всё проверил. Замечаний нет.
Не может сдержаться, говорит восхищенно.
— Впервые такое вижу. Кладка супер! Разуклонка на полах в идеале…
— Хорошо, Володя. Иди, занимайся…
Таранов достает из шкафчика коньяк, стаканы, подсаживается ближе к Цукану. Наливает в фужеры.
— Будем здоровы!.. Колбаску бери. Может, всё же останешься?
— Нет, не могу, Петрович. Весна, сезон начинается. Артель большая, молодежи много. Душа болит, как они там без меня… Председатель звонил, просит со шлангами высокого давления помочь на уфимском заводе.
Таранов поднимает фужер с коньяком.
— Жаль. Но просьбу мою не забудь… Хотел я зубной протез обновить, а протезист, моей жены брат родной — говорит, что золото из фондов выделять перестали. Думал кольца купить обручальные в переплавку, так только по свидетельству из ЗАГСа. Абсурд. Выручи. Сам хорошо заработаешь, по семьдесят рэ за грамм возьму хоть полкило…
— Заманчиво конечно. Эх, бяда! Домик у жены, как сараюшка… Подумаю. Обещать не буду.
Таранов провожает к выходу. Подзывает водителя.
— Доставь товарища в лучшем виде… Сверточек возьми для жены, сыну.
Обнимает, словно близкого друга.
Уфа, холл гостиницы «Башкирия».
Директор кондитерской фабрики Таранов оглядывается. Затем по широкой лестнице, застеленной ковровой дорожкой, поднимается на третий этаж. Входит в номер. Едва отдышавшись:
— Здорово, Аркадий! Привез…
Цукан вскидывает вверх кулак, прижимает палец к губам. Таранов сконфузился, умолкает.
— Пойдем ужинать. Тут рядом через дорогу лагман готовят с бараниной, высший класс.
Молчком выходят на улицу Ленина. Так же, молча, усаживаются в кафе у дальней стены, внимательно рассматривают друг друга.
— Все толстеешь, Виталий?
— Работа такая на фабрике. Гости разные, то в погонах, то на черных Волгах, всех надо уважить. Ну, рассказывай, не томи.
— С металлом-то порядок, как договаривались. А вот с Анной у меня полный капут…
— Эх, дура-баба! А с виду ладненькая… И сколько же у тебя на продажу?
— Триста двадцать грамм! Не надорветесь?..
Принесли лагман, хлеб, водку.
— Давай определимся по цене. Больше пятидесяти рублей за грамм не получится.
— Нет. Мы договаривались по семьдесят
— Вы сдаете государству — по девяносто копеек, я же знаю.
Цукан не спорит. Работает ложкой. Молчит, нахмурился. Таранов хватает за ладонь.
— Мы же друзья, Аркадий, всегда можем договориться. Обсудим. Дай что-то показать протезисту.
Цукан достает жестянку с леденцами, выуживает приплюснутую горошину самородка. Подает.
— Только не тренди лишнего, Виталий. Остерегись. Мне-то не привыкать на Севере. А ты год в лагере не протянешь.
Лицо у Таранова кривится, как от клюквы, он мотает головой:
— Да не мальчик, всё понимаю. Деньги соберем. Всё решим в ближайшее воскресенье.
— Отлично. Тогда приготовьте сберкнижки равными долями «на предъявителя».
Таранов вылепляет на лице крайнюю степень удивления.
— Аркадий, ты мне не доверяешь!
— Виталий, не суетись. Так проще. Пересчитывать, потом таскать их по городу…
— Но золото нужно проверить.
— Твой знакомый, я уверен, знает — азотная кислота или пробирный камень. Пару минут и нет вопросов. Приезжайте на такси. Встретимся в холле гостиницы в двенадцать.
Цукан едет на трамвае к вокзалу. Выходит на площади перед вокзалом, резко останавливается, пропускает вперед мамашу с ребенком. Молодой парень налетает сзади. Цукан поворачивает голову, встречает пристальный взгляд в упор, следом улыбка торопливая: «Извините, извините…» Цукан оглядывает начищенные до блеска, как у военных ботинки, отутюженные брюки, серое полупальто. Приостанавливает шаг. Перед багажным отделением сворачивает к пригородным кассам, пытаясь разглядеть «начищенные ботинки». Покупает билет до Дёмы.
Сходит с электрички на первой же остановке. Стоит на платформе Правая Белая, оглядывая молодых парней, что сошли с электрички, мужчину в лыжной вязаной шапочке… Пытается поймать такси, но все проезжают мимо. Останавливается частник на «Москвиче».
— Давай на вокзал. — Смотрит на часы — 11.40. — Нет. Друг, сворачивай на улицу Ленина, к гостинице «Башкирия».
Радиоприемник над администратором пропикал сигналы точного времени. В дверях Таранов с приземистым мужчиной лет шестидесяти. На мужчине пальто с цигейковым воротником, из-под шляпы выбиваются седоватые кудри, в тон воротника, что у Цукана вызывает улыбку.
— Это Арон Семенович, родственник моей Симы. Мы все приготовили, как ты просил.
Покупатель с улыбкой, цепко оглядывает Цукана от шляпы до импортных ботинок на толстой каучуковой подошве.
— Я оценил ваш умный подход со сберкнижками… Всё при мне.
— Вопросы по металлу есть?
— Нет. Высокотемпературный расплав показал, что процент содержания золота девяносто два и шесть десятых.
— Тогда порядок. Рад знакомству, — говорит Цукан, пытаясь вылепить на лице ответную улыбку.
— Виталий, ты забыл у меня в номере.
Вытаскивает из кармана очечник, протягивает. Боковым зрением видит молодого человека в начищенных ботинках. Успевает шепнуть: «Виталий, атас!..» Следом левое запястье обхватывает чужая ладонь.
— Спокойно, Аркадий Федорович! Спокойно…
Его подхватывают с двух сторон, ведут к выходу из гостиницы. Следом ведут Арона Семеновича с лицом, как у линялой белой рубашки, потом Таранова. Сажают в разные машины.
В изоляторе временного содержания тщательный обыск одежды, осматривают рот, вставляют аноскоп в задний проход. Затем Цукану выдают подушку, матрас, отводят в камеру.
— Дайте наволочку и полотенце, — требует Цукан.
— Подследственным не положено, — отвечает надзиратель. — Вот осудят лет на двадцать, тогда получишь. И магазин разрешат, начнешь шиколад лопать.
Смех надзирателя напоминает лай собаки.
Одиночка без окна, тусклая лампа «в наморднике» под потолком, металлическая шконка, умывальник в углу у двери. Подобие унитаза без смывного бачка. Смыв вручную с помощью алюминиевой миски. Цукан осматривается и на выдохе:
— Таранов, сучара, продал!
Следственная группа из трех человек обыскивает гостиничный номер Цукана. Вспарывают чемодан, кожаную сумку, смотрят в ванной комнате, в смывном бачке унитаза. Простукивают полы, мебель. Пусто. Капитан Ахметшахов дает указания.
— Подоконник осмотрите…
Он старается не показать беспокойство.
— Васин, надо найти. Об операции уже доложили наверх.
Сотрудник разводит руки в стороны.
— Похоже, Тимур Фаридович мы «облажались», как любит повторять наш начальник.
Ахметшахов меряет шагами комнату из конца в конец, все еще не веря, что золота нет, а должно быть.
ИВС, административный корпус, узкая камера с канцелярским столом и табуреткой, привинченной к полу. Сотрудник КГБ Васин и Цукан смотрят друг другу в глаза.
— Мы все равно найдем золото…
— О чем вы? Не понимаю.
— Таранов дал признательные показания.
— У вас под палками немой заговорит…
— Глупости, городишь. Не тридцать седьмой. Факты налицо. Сберкнижки. Если минимально по рыночной цене, это пятнадцать тысяч рублей.
— Там что — есть моя фамилия?.. Нет. Ни денег, ни золота в глаза не видел. Дайте лист чистой бумаги, напишу заявление прокурору.
— Кончай цирк. У тебя расстрельная статья. Но если сознаешься, честное слово, переквалифицируем на статью 167 УК, нарушение правил разработки недр и сдачи драгметаллов государству. А это лет пять, не больше… Затем выйдешь по двум третям. Мы поможем.
— Это ошибка! Я настаиваю на незаконном задержании.
Васин хватает Цукана за грудки, встряхивает с исказившимся от злости лицом. Цукан вопит так истошно, словно всадили в грудь нож. Васин отскакивает.
— Ты это… ты свои лагерные штучки брось!
— А ты, начальник не борзей. Я тебе не пацан. Почему меня на прогулки не выводят? Это нарушение режима.
— Ладно, я переговорю с начальником изолятора. Но ты подумай. Хорошо подумай. Мы церемониться не будем.
Начальника оперативно-розыскного отдела уфимского управления КГБ, капитан Ахметшахов просматривает документы, собранные на Аркадия Федоровича Цукана. Рядом на стуле старший лейтенант Васин старательно морщит лоб, выписывая рапорт на имя начальника.
— Цукан с виду прост, но продумАн!… Анну Малявину трудно заподозрить. Я с ней беседовал.
Ахметшахов убирает документы в сейф. И тут же резко, напористо выговаривает Васину.
— На обыск в доме поедете с металлодетектором. Вот пособие для следственных работников: «Проведение обыска по делам о хищениях, скупке и перепродажи промышленного золота». Тебе знакомо?
— Нет. Впервые слышу.
— Вот и плохо, ознакомься. Читаю рапорт наружки: поездка Цукана на вокзал, потом пригородный поезд, остановка Правая Белая и снова гостиница… И не пойму, какой-то замкнутый круг. Зачем перед сделкой ехать на электричке?
— Может быть, он заметил наружку?
— Разумно. И тогда ушел к электричке. Но зачем на вокзал. Или у него там подельник. Приятель?
Звонит телефон.
— Да, понял, товарищ полковник. Через пять минут буду… Всё, Васин, работайте.
— Вазелин, не забудь… — Васин ухмыляется, делает непристойный жест.
Начальник управления КГБ кивком показывает на стул. Жестко стиснутые губы и барабанная дробь на столешнице, выдают крайнюю степень недовольства.
— Когда будет результат по незаконному обороту драгметалла?
— Директор кондитерки дал признательные показания. Но главный фигурант дела Цукан упрямо молчит. Тертый калач. Отсидел в лагерных зонах на Колыме.
— По какой статье проходил?
— Юнга на флоте, при заходе в порт Сан-Франциско вошел в контакт с иностранцем. При обыске обнаружили американские открытки, валюту.
— Сколько валюты обнаружили?
— Десять долларов… Осудили по тридцать второй статье УКа — восхваление американской техники.
— Какие дальнейшие действия?
— После обысков, допросов подозреваемых, и анализа данных служб оперативного наблюдения, наметилась версия: золото спрятано в багажном отделении или в автоматических камерах хранения… Разрешите, применить специальные методы дознания?
Полковник разглядывает Ахметшахова. Встает из-за стола.
— Риск существенный. В курсе, что случаются летальные исходы, что подозреваемые иногда несут чепуху?
— Знаю. Но пятьдесят на пятьдесят… Тут риск оправданный.
— Пробуйте. Только один сеанс, и всё под контролем врача. Из Якутска пришло сообщение, что артель «Звезда», где работал Цукан в разработке. Есть подозрение, что идет поиск канала сбыта драгметаллов. Надеюсь, Тимур Фаридович ты понимаешь глубину заплыва?
— Задача ясна, товарищ полковник.
Голос бодрый, костюм отглажен, ботинки начищены, любо дорого смотреть на такого сотрудника и думать о том, что за раскрытие преступления медаль не дадут, но похвалу выразят.
Тюремный санитарный блок.
Цукан сидит голый по пояс, на левом плече наколка: якорь и гюйсы школы юнг во Владивостоке. Рядом человек в белом халате.
— Вши не беспокоят? Покажи пах… У тебя прыщи на спине. Смажу йодом.
— Доктор, почему мне не выдают полотенце и наволочку?
— Хорошо. Я договорюсь. Пока сделаем укольчик…
Надзиратель прижимает Цукана к кушетке. Врач вводит в вену дозу барбамила. Входит Ахметшахов.
— Где спрятал золото?
— Сволочи! Не мучайте, я не виноват. Не виноват!.. Из-за острова на стрежень, на простор волны морской, выплывают расписные Стеньки Разина челны…
Цукан продолжает петь. Ахметшахов смотрит на доктора. Доктор пожимает плечами.
— Реакция непредсказуема…
— Зачем ездил на вокзал?
— Выпустите меня, выпустите!
— Где спрятал вещи, Цукан?..
— И за борт ее бросает…
— Где лежит золото?
— Обидела ты меня Анна, ох как обидела!
— Где золото? Номер ячейки!
— Ящик сто сорок девять… Я же люблю тебя, а ты!
Цукан плачет навзрыд. Изо рта слюни, пена. Тюремный врач вкалывает успокоительное. Дознание прекращают.
Оперативная группа выезжает на железнодорожный вокзал.
Цукан пошатываясь, ходит по камере-одиночке. Трет голову, морщится от головной боли. Ложится на матрас, вскакивает. Снова ложится. Перед глазами лицо сына и крик:
— А где ты был раньше! Раньше, раньше…
Цукана переводят в общую камеру. Камера небольшая — четыре шконки. Цукан бросает матрас на свободную — верхнюю. Оглядывает подследственных. Знакомится неторопливо с татарином Айдаром, недомерком лет сорока. Сергей молодой, разбитной парень, предлагает белый хлеб, сало.
— Спасибо. Изжога замучила. Пока потерплю…
— А по какой статье чалишься, брат?
— Я тут случайный пассажир. Обвинения нет. Мутят следаки что-то. Вешают на меня драгметаллы…
— Может помочь чем-то?
Цукан отнекивается, запрыгивает на шконку, всем видом показывая, что не до разговоров. Лежит, смотрит в потолок. Тычок в бок.
— Слышь, мужик! Тема одна есть. Можно водяры через надзирателя купить.
— Парнишка, схлынь. Я зону топтал, когда ты под стол ходил. Не суетись, отдыхай…
Шепчет давнюю присказку: «Жить стало веселей, шея стала тоньше, но зато длинней». Снова перед ним лицо сына, сведенные к переносице брови. «Я, Ванюшка, не по своей воле срок отбывал. Да и потом всякое было. Ты вспомни, как мы на Колыме жили………………………………….».
Колыма, рудник Колово.
Большой северный барак, с высокой засыпной завалинкой, построенный в начале пятидесятых добротно и основательно, разделен перегородками на шестнадцать комнат. Договорников в бараке три человека — Анна, «Малявка» за малый рост, сварщик Зюзя — Игорь Зузяев, послевоенный недокормыш с куском булки в кармане. Учительница начальных классов Альбина, приехавшая на поиски мужа. Остальные спецпереселенцы, либо лагерники, вышедшие на свободу в пятидесятых. «Каждой твари по паре», все мечтают поднакопить денег и расстаться с « чудной планетой».
— Отец, расскажи, как ты плавал на судне?
— Плавает говно… А я ходил на торговых судах. Чуть старше тебя был, когда меня морячки подобрали во Владивостоке. Подкормили на «Либерти», а потом капитан приказал отвести в школу юнг. Во-о такой мужик был! — Вскидывает вверх большой палец. — В сорок пятом на судно «Двина» взял палубным. Мы на Аляске грузы забирали, в Америке. В сорок восьмом кто-то телегу накатал, меня в Находке в порту повязали. Капитан ходатайство написал. Заступался…
Стук в дверь.
— Открыто.
На пороге замер Асхаб — звероватый крепыш с густой черной бородой.
— Алкаша, дай три рубль до получка.
Анна Малявина берет с этажерки кошелек, вытаскивает деньги, подает.
Асхаб с презрительной миной на лице, не глядя ей в глаза, выхватывает трешницу, молча выходит.
— Странный Ингуш. Говорят, он сидел за бандитизм…
— Сидел. Как многие из нас… За брата убитого отомстил, когда они жили в Казахстане на поселении. А уж Райка-то к нему сюда на Золотую Теньку приехала добровольно. Он бы давно уехал с Колымы, но на нем кровь.
Ваня дружит с сыном Асхаба Кахиром. Ингуши живут в дальней угловой комнате. На полу у них войлочная кошма, цветные половички и накидки на самодельных табуретках.
— Да ты не бойся, — говорит Кахир. — Он не дерется. Но Ваня, увидев Асхаба, торопливо выскакивает из комнаты. Ему помнится отцово — «на нем кровь».
Забежал за приятелем. Мать Кахира плачет, уронив лицо в ладони. Тут же утерлась, говорит с виноватой улыбкой:
— Кахирчика нет, отправила в магазин. Возьми вот, еще теплая, — сует в руки кусок лепешки.
Кахир стоит в очереди за хлебом. Пожилая женщина в душегрейке и клетчатом платке говорит:
— Чернушки мы наелись. Ты нам, Томка больше пшеничного заказывай.
— Да кажный раз заказываю. Не везут черти полосатые, — отбивается, как может продавщица. — Икорки возьмите, бабы. Выручайте.
В одном углу стоит бочка с тихоокеанской селедкой — ее берут охотно. В другом углу фанерная бочка с красной икрой, ее накладывают деревянной лопаточкой в банки.
— Мне две буханки.
— А деньги?
— Потерял.
— Ладно, потом занесешь.
Они идут к дому, отламывают запашистую корочку у буханки.
В центре барака тамбур и большая кухня с дровяной печкой здесь сидит на табуретке мужик, неторопливо точит топор.
— Что топор острый, дядя Кудым?
— Для кого Кудым, а для тебя, сопля зеленая, дядя Савелий. — Протягивает вперед топор. — На-ка, глянь.
Топор сверкает под лампой. Во взгляде и лице Кудыма клубится мрак. На общую кухню заходит женщина в халате лет сорока.
— Савелий, ты чего застрял? Суп остывает…
— Ладно, иду. Мне сегодня на ночное дежурство.
Полночь. Полутемный барак. Кудым, выходит из чулана, где сидел на старых телогрейках. Проходит к своей комнате и осторожно лезвием ножа приподнимает дверной крючок. Распахивает дверь. Бьет топором по спине Асхаба. Стаскивает с кровати, бьет в грудь. Замахивается на жену. Жена швыряет под топор подушку, белой куницей проскальзывает в дверь. Босая в ночнушке бежит через поселок в лесистый распадок.
Утром Кудыма двое ведут к милицейской машине. Он не сопротивляется. А у машины приостанавливается, смело оглядывает соседей, ищет глазами жену…
— Пусть помнит. Я вернусь.
Ингушка Рая отправила Кахира по бараку исполнять «суру». Он заходит к однокласснице Томке, сует ей в руки кулек с конфетами и печеньем. Выходит. Дверь плохо прикрыта, доносится громкий голос Томкиной матери:
— Добегался ингуш паскудник! Так и надо… И ты, Вовка, смотри у меня, добегаешься.
Кахир караулит на крыльце соседку, опрокидывает ей под ноги ведро с помоями.
— Гаденыш! — Томкина мать ловко хватает его за плечо, звонкая затрещина сбивает Кахира с крыльца:
— Нарошно облил, стервец. Да?
Кахир отбегает к дороге. Губы стиснуты, черные широкие брови калачиком, чтобы пересилить подступившие слезы, кидает пустое ведро и гонит его пинками к помойке.
Зима, рудник Колово.
Собрание рудничного коллектива в клубе. На заднике сцены большой портрет Вождя. Под портретом президиум. Докладчик обильный телом и лицом пожилой мужчина, красномордый, бровастый, — директор рудника стоит у трибуны. Оглядывает зал.
Член президиума отлепляет задницу от стула.
— Будут вопросы к докладчику?
Из первых рядов поднимается Цукан, встает в пол-оборота к залу.
— Товарищ Потапов, скажите. Почему у проходчиков зарплату срезали на треть?
— Расценки были завышены. ПТО провел хронометраж рабочего времени, мы упорядочили цены за куб.
— Получается, чем больше работаем, тем меньше получаем! Вы бы, директор, разок в шахту спустились, чтоб понять.
Из зала выкрики.
— Да он в ствол не пролезет… Разъелся, под ним клеть рухнет.
— Хамить, товарищи, не надо. Что вы там прячетесь за спины…
Выходит молодой парень, встает рядом с Цуканом.
— Я не прячусь, я тоже против уравниловки!
— Полюбуйтесь…
Директор обращается к президиуму.
— Развели демагогию. Я не позволю вам мутить народ. Давно лагерной баланды не хлебали, да?! Не нравиться — держать не будем.
Усаживается в президиум.
— Товарищи, еще есть вопросы?
Цукан после собрания ведет сына по поселку к магазину. Покупает водку, папиросы. Бутылку лимонада отдает сыну.
На деревянных ящики из под вина, импровизированный стол. За столом трое мужчин, всем за сорок. Выпивают.
— Как дела, Динамит?
— Дела у прокурора. У нас зарплату срезали. Только надбавки спасают…
— Возьми, Динамит в бригаду. Я помощником взрывника в штреке пластался.
— Аркаша, я рад бы. Но нас трое на весь рудник осталось и то сидим без работы…
— А ты, Зюзя, что скажешь?
— Полная задница! Жену сократили из электроцеха. Меня переводят на Транспортный. Чтоб им!
— А денег-то хоть займешь?
— Что за базар, Аркаша! С собой три рубля… Пойдем, мою Ленку раскулачим.
— Да есть у меня червонец… Взрывник Трехов по кличке Динамит, протягивает десять рублей. — Ванька иди, чокнемся. Тост говорить умеешь?
Ваня подходит к мужикам с бутылкой лимонада.
— За нашу победу!
Мужики смеются. Хвалят.
— Правильно, пацан. Нас имут, а мы крепчаем.
Подходит, запыхавшаяся Анна Малявина.
— Я по соседям бегаю. Ванюшку ищу… Они расселись, выпивают.
— Вот тебе десять рублей, Анна. С получки перешлю денег. Ваньку возьму с собой.
— И где он там?
— У кореша Маркелова побудет месячишко. У него там две дочки. Не пропадет. И о твоем трудоустройстве на Теньке похлопочу.
Трехов протягивает ей стакан с водкой: «Не побрезгуй, Аня».
Потом они молча идут к бараку. Каждый думает о своем.
Рудник Колово. Аркадий Цукан, как никогда веселый, перебирает вещи, упаковывает рюкзак. Анна Малявина чистит картошку. На плитке парит кастрюля
— И чего ты добился своими протестами?
— Не могу больше в дураках! Мы там силикоз наживаем, а эти суки! Нашли клоуна. Водителем тоже хрень собачья, сто тридцать оклад. Я на прииске Алексея Бурханова встретил. В артель зовет… Бурханову нужны надежные люди. Старатели — это хозрасчет. Говорит: «Сколько заработаем, столько получаем. Хоть по тысяче рублей в месяц!»
— Это кто еще?
— Помнишь, рассказывал. Мы с Бурхановым на Хатаннахе бедовали, лес валили для шахты. Голодно. Лошадь охромела, вот мы ее и сожрали. Начальник лагерного пункта приехал — где кобыла? Алексей говорит: да она в лес убежала. Искали, искали… Видать, медведь задрал.
Алексей человек верный. Ниче, заработаю денег у старателей, съездим на материк.
— Ох, скорее бы! — Анна улыбается. Воспоминание о материке ее согревает, словно южное солнце пробилось в комнату сквозь ситцевые занавески. — Сначала к моим в Уфу.
— Оглядимся, там видно будет, — говорит Цукан с легкой усмешкой, чтобы не разрушать лишний раз комсомольскую веру жены в социалистический рай.
— Мама прислала письмо. Пол огорода оттяпали. Отец негодует: опять раскулачивают, как в тридцать втором. Они там картошки накапывали до сотни пудов. Картошка у них знатная, разваристая…
Цукан кивает, а сам думает о своем: «Вот он твой коммунизм…»
— Шерстяные носки забыл… Эх, картошечки бы, да с молоком. Сто лет не ел настоящей картошки.
Стук в дверь. Входит Шуляков, ему тридцати пять лет, его недавно назначили главным инженером на руднике.
— Здравствуй инженер! С чем пожаловал?
— Разговор есть, Аркадий. Я человек новый, стараюсь разобраться с расценками.
— Спасибо. Но плетью обуха не перешибешь. Потапов начинал командиром конвойного взвода. Потом обзавелся дипломом ВПШ. Он не горняк. Он охранник, тупица.
— Проходчиков опытных не хватает, план горит…
— Нет, не останусь, Владимир Ильич. И тебе мой совет. Беги от Потапова, беги. Он прииск Радужный развалил. А теперь и рудник похерит…
Шуляков торопливо прощается. Уходит.
Золото всюду: на фабрике, в разговорах отцов и матерей, в газетах, в глазах, в приговорах судов.
Ваня лежит на кровати, под глазом синяк. На столе учебники за 8-й класс. Вскакивает. На замороженном стекле карябает ногтем усатое лицо, подпись «отец». Входит мать. Листает тетрадь, дневник. Иван садится на кровать с кислой миной на лице.
— Ты опять не был в школе? Выпороть бы тебя!..
— Дай мне адрес отца?
— Зачем?
— Уеду к нему артель…
— Да ты!.. Я тебя!.. Я участкового приведу.
Ваня хватает с вешалки пальто. Бежит улицей. Поскальзывается на снежном раскате. Падает. Встает. Бежит дальше неизвестно куда.
Апрель. Цукан приехал из Якутии в Колово. Вечером сыну за ужином рассказывает о Якутии, старателях. О сказочной Шайтан горе.
— Я осенью в Кыреньге оленину закупал у охотника… — Он поправляет пальцем короткую щетку усов. — Прошка — занятный старик. Выпили мы с ним крепко. Он мне загнул историю, как гнался за соболем и забрался в дебри глухие у Шайтан горы. С трудом к стойбищу вышел. Жалуется. Люди ему говорят, радуйся, что живой остался.
— Почему же?
— Якобы, эту гору стережет злой дух Харги, то соболем прикинется, то горностаем и скачет по ложбинам. А когда усталый охотник заснет, жилу становую прокусит и всю кровь до последней капли высосет… Я, естественно, посмеялся над сказочкой и забыл. Но вскоре ночью, вижу, как наяву: сидим мы с Прошкой у костра. Он глухаря потрошит. Потом голову поднял, спрашивает: у тебя водочка есть? «Найдется», — говорю ему. Он обрадовался, улыбается. Желудок глухариный разрезал, а там камушки мелкие золотистые. Протягивает их мне на ладони. «На Зимнояхе таких камней много».
Утром лежу, думаю, привидится же такое. А когда оделся, полез в карман за спичками, а там — бляха муха! Самородочки, как горох — три штуки…
— Что дальше-то?
— Дальше, сынок спать надо.
И не понять Ване так было или всё это придумал отец.
Анна Малявина, настроилась на отъезд с Севера. Укоряет Аркадия.
— Не забивай ему голову бреднями о золоте. Школу нужно закончить, в институт поступить… Мой родственник поможет тебе с работой в Уфе.
— Ага, за полторы сотни подай-принеси. Знаю эту глупость. В артели я сам себе командир. Ты, Анька, мне душу не рви! Я тебе две тыщи даю на обустройство. И еще буду присылать. А если отыщу новое месторождение на Зимнояхе, то хватит всем и Артели и нам… И сын пойдет не ПТУ, а в университет!
— Причину ищешь — Зимнояха, месторождение… сам, небось, бабу там в Алдане завел и не хочешь с нами ехать в Уфу.
Цукан с исказившимся от злости лицом, хлопает дверью, выскакивает из барака, выговаривая: «Вот дура баба!»
Анна Малявину моет в тазике посуду, сливает воду в помойное ведро. Ее замучила барачная жизнь, морозы, сушеные овощи. Приехала зоотехником договорником, а подсобное хозяйство сократили, стала уборщицей. Но больше всего она ненавидит старательскую артель, где Цукан работает месяцами без выходных в далекой Якутии. Она не хочет больше ждать. Она повторяет снова и снова: « Много-то не прошу, хочу чтобы муж был рядом, как у других».
Отвилок трассы Сусуман-Магадан. Автобусная остановка. Огромные горы снега. Легкий морозец. Стоят три чемодана, большой баул, увязанный ремнями. Игорь Зюзяев, Николай Маркелов и Аркадий Цукан с удовольствием принимают из стакана «на посошок». На чемодане мясная нарезка, хлеб. Анна Малявина и Лена Зюзяева стоят, обнявшись, на глазах слезы. В сторонке Кахир Баграев, Саша Шуляков.
— Это тебе Кахир. Зажигалкой, знаешь, как удобно костер разводить… А тебе, Сашок — «Капитан Сорви-голова», это моя любимая книжка. Как приедем в Уфу, я вам напишу. Чур, уговор — сразу отвечать…
— Аркадий, может, хватит наливать, еще полдня до Магадана трястись.
— Во-о, мужики, командирша. Всё будет зур якши, Анютка.
Она подходит вплотную, смотрит Цукану в глаза.
— Аркаша, ну, давай с нами до Уфы. Бог с ними с деньгами. Выкрутимся.
— Нет, Аня. Я слово дал Бурханову. Последний сезон и баста!
Подъезжает сине-белый ЛИАЗ. Они грузят вещи. Прощаются. Женщины плачут навзрыд.
Уфа, улица Коммунистическая.
Серое многооконное здание Управления КГБ. Просторный кабинет с зашторенной картой оперативной обстановки, экран для просмотра видеосъемки, иконописные портреты вождей революции на стене.
— Ты же у нас специалист по золоту? — Начальник смотрит в упор, сарказма своего не скрывает. — Облажались, провалили нелегальный сбыт золота, а я вот отдуваюсь.
Полковник Степнов выходит из-за стола. Низкорослый с короткой щеткой седых волос, он быстро состарился после пятидесяти.
— То ажиотаж создавали из-за каких-то сраных писателей, вместо того, чтобы заниматься государственной безопасностью страны. Теперь на совещании в Главке цитируют слова члена Политбюро: у нас что — старатели коммунизм будут строить!
Ахметшахов, смотревший на темно-синюю штору, упирает удивленный взгляд в полковника.
— Я не понял?
— Теперь требуют с регионов оперативников для укрепления Якутского КГБ, для борьбы с незаконным оборотом драгоценных металлов.
— Хотел подать рапорт…
— Погоди с этим рапортом. Не ломай жизнь. Поработаешь временно в Якутии. Здесь утрясется. Вытащим обратно. Получишь майора, всё пойдет, как положено.
— Но жена…
— Перетерпит. Там тебе год за полтора, плюс северные надбавки…
Полковник Степнов говорит ободряющие слова, что в диссонанс с его хмуроватым лицом, и грубыми разносами, которые он учиняет сотрудникам в этом кабинете. На столе верещит черный эбонитовый телефон. Полковник стремительно выхватывает трубку, склоняется над аппаратом, и подает правой рукой пассы капитану — «свободен».
Ахметшахов вытаскивает из кармана аккуратно сложенный рапорт, держит на весу. Выходит из кабинета.
Уфа, следственный изолятор.
Лязгает металлическая кормушка. Хриплый крик баландера:
— Шлюмки давай!..
— Мужик, на тебя кашу брать?
Цукан спрыгивает со шконки. Подходит к проему с миской. Оглядывает комок пшенки. Получает в кружку теплой воды, подкрашенной жженым сахаром. Садится. Неторопливо ест. Морщится. Айдар с Сергеем едят сало.
— Тебе ж нельзя, — подкалывает Сергей.
— На воле я мусульман, здесь все безбожники.
Цукан съедает предложенный кусок хлеба с салом.
— Эх, чифирку бы запарить?
— Так сделаем вечером, — откликается Сергей. И улыбается.
«Ишь, какой щедрый… Может я зря вызверился?»
Сергей протягивает пачку сигарет «Опал». Цукан вытаскивает сигарету. Удивленно смотрит — фильтр не обломан. «Положено при досмотре обламывать… Прокололись, ребята». Закуривает.
— Сергею, ништяк. Он завтра на свободу…
— Че хорошего. Дело не закрыли. Три года светит…
— Аркадий, ты напиши маляву. Сергей передаст, он парень надежный.
Цукан хватает Айдара за оба уха, прижимает лицом к столу.
— Сученок, у меня эти басни не прокатят!
Отдернул голову, увернулся от удара сзади. Встречным кулаком в подвздошье. Следом ногой. Сергей заваливается на бетонный пол. Назад к Айдару. Татарин жмется к стене.
— Не бей! Мне срок обещали скостить…
— Мудак! Ничего не скостят. По камерам пустят. А блатные просекут, сразу голой жопой на бетон кинут. Будешь до конца дней кровью ссать.
Сергей подполз к двери. Барабанит.
Загрохотали запоры. В проеме двое — надзиратель и дежурный по корпусу.
— К стене! Не двигаться! В карцер хочешь?
Пластиковая дубинка уперлась в живот.
— За что? Пацан мутит на побег. Надзирателя мочкануть хочет… Так ведь, татарин?
Молчит Айдар, голову опустил.
Цукан в фетровой шляпе и осеннем пальто, стоит у ворот тюрьмы. Оглядывается. Справа старый заснеженный центр города с домами дореволюционной постройки. Слева виднеется железнодорожный мост, улица, уходящая вниз к вокзалу. Он идет пешком, приподняв воротник пальто. Заходит на почту. Пишет короткое письмо. Надписывает на конверте адрес: Нижегородка, Малявиной А. А.
Знакомый вокзал с неистребимым запахом жареных беляшей. Присаживается на скамью в зале ожидания. У Цукана в руках билет до Красноярска. Подходит милиционер.
— Ваши документы? Менты, менты…
Он молчит, он снова видит перрон, вокзал в Красноярске, вереницу людей с чемоданами и себя у кассы…
Городская квартира. Кухня. За столом Анна Малявина и симпатичная женщина с обесцвеченными волосами, ей «немного за сорок». Обедают.
— Умничка, что выбралась, а то не дозовешься.
— Сын вернулся из армии, одежду подбирали, устраивали на работу. Потом с Аркашей моим… Прогнала его насовсем.
— Да ты сбрендила!
— Приехал по осени на такси с большими деньгами, словно на базар лошадь покупать. Ни цветов, ни слов ласковых. Короче, взыграло мое бабское упрямство, выставила вещи ему на крыльцо. А сын мою сторону принял. Нахамил. Нехорошо получилось.
— Сумасшедшая! Что творишь?.. Ты на меня погляди. Цукан хоть наездами, да бывает, а я как монашка, десять лет без мужика, как погиб Сережа. Ссохлась вся моя лодочка.
Помолчали.
— Я недавно подцепила в кафе, что на площади Ленина, видного мужичка интеллигентного вида. Подпоила. Домой привела. А он, скотина, упал на диван и в храп.
— Ох, Валька озорная ты баба!
— Я ему и яйца подмыла, и массаж и то и сё, а этот гусь храпит и ноль эмоций. Утром ни здрасьте, ни как зовут. Дай похмелиться… Я на кухню. Схватила ковшик эмалированный и на него: «Щас похмелю». Так он в одних носках на площадку выскочил. Ботинки вдогон отправила… Во-о, тебе Анна смешно. А я ковшик бросила и в рёв.
— Мне на днях письмо принесли от Цукана. Вот послушай. «Виниться не буду. Я честно хотел оякориться навсегда. В Ключарево участок купил под строительство дома, как ты хотела. Хотел тебе помогать, сыну. Но ты выбор сделала, что теперь рассуждать. Больше не потревожу. Прошу выслать фото Ванюхи, да напиши как у него там с работой. Вышли по адресу: Якутская АССР, Алдан, до востребования.
И еще просьба. Забери на Озерной 75, у Петьки Сафонова — это наш колымчанин, сумку с подарками.
Не поминай лихом. Аркадий». — И слово придумал — оякориться. Такого-то, небось, в русском языке нет. Ох, и чудила наш Аркаша… А я дура, дура, что наделала!
— Письмо в ответ отправь, придави гордыню свою.
Выпили по рюмке самогонки.
— Самогонка у тебя Валюха забористая. Ты огурчики-то мои попробуй.
— Хрустят. Высший сорт. Если письмо напишешь, то фото туда вложи… Помнишь, в палисаднике весной племяш фоткал. Ты там под цветущей черемухой, прямо как барыня.
Она наливает по второй
— А ты подарки-то забрала?
— Да, ездила на Озерную, это в Нижегородке. Платок вот шерстяной. Потрогай, какой тонкий, тонкий.
— Ой, красота! Синий. К твоим глазкам подбирал. Импортный.
— Еще нож охотничий с наборной костяной ручкой и ножнами из моржовой кожи. Я знаю, такие делают на Чукотке. Нож — это понятно для Вани. Любит Аркаша инструмент. Бывало, кухонные ножи наточит — берегись, можно полпальца оттяпать. А вот будильник зачем — понять не могу. Раньше сын опаздывал на занятия, а теперь-то мне пенсионерке спешить некуда. Хожу одна по дому из угла в угол — жуть! Я теперь поняла, какая же я дура! Позвал бы Аркадий, хоть в Магадан…
— Давай, Анна еще по одной на прощанье. Вернется Аркадий, вот помяни мое слово, вернется.
Анна распустила на лице морщины. Она верит, что так и будет.
Нижегородка. Анна Малявина смотрит в мутную черноту окна. Фары выхватывают заснеженную дорогу, угол соседского дома Агляма, покосившуюся огорожу и снова непроглядная зимняя темнота. На льняной скатерти — клеенок не признавала — лежит золотой самородок, а она не ощущает ни радости, ни страха. Что странно. Хорошо помнила, как допытывался осенью следователь с броской фамилией Ахметшахов. Почему и запало: «Капитан Тимур Ахметшахов», — произнесенное им веско с нажимом.
— Покажите вещи, какие оставил Аркадий Федорович Цукан.
Он беззастенчиво прохаживался по дому. Взял в руки шкатулку с затертой палехской картинкой… «Эх, да на тройке, да с бубенцами! Старинная?»
— Да. Дедова… Аркадий вещей никаких не оставлял…
— И самовар-то какой у вас знатный. С медалями. Вы не торопитесь, Анна Алексеевна, подумайте, может сыну что-то передавал? Вам?
— Сыну куртку подарил трехцветку японскую. Продукты привез, так мы их и съели потом. Деньги мне в руки совал, так я не взяла. А вещи Аркашины я летом упаковала в коробку. А как приехал по осени, так и всучила всё до последней картонки. Да и вещей-то у него — кот наплакал.
— А в октябре?
— В октябре приезжал, да… Хотел помириться. Но дальше сеней не проходил. Я ему сразу коробку с письмами и фотками отдала и ауффидерзейн, как сам он любил повторять.
— Вы хоть знаете, что статья ему светит расстрельная, — продолжает наседать сотрудник КГБ. — А вы пострадаете за пособничество. Оно вам надо?
Анна подобралась, спину выпрямила.
— Не надо меня пугать. Я пятнадцать лет отработала на Колыме и золота перевидала не в пример вашему. Нет у меня ничего, и не было. Аркадий хоть с придурью, но сына своего любит, и подставлять бы не стал.
Ахметшахов смеется, скрывая смущение, и торопливо записывает свой телефон: «На всякий случай…»
На том и расстались спокойно, без лишних угрызений совести.
В холщовой сумке, похожей на торбу, что она забрала у знакомого колымчанина, помимо ножа и платка, она вынула будильник. Вертит в руках и не может понять, зачем этот большой старый будильник. Выставила часовую стрелку, попробовала подкрутить заводной механизм, но не получается. «Видно стопорок слетел у пружины», — решила она. Принесла из мастерской отвертки, раскрутила. Вместо пружины и шестеренок, внутри лежал самородок.
Что это золото — она определила на глаз и по весу. Насмотрелась в свое время на Колыме. Будь оно неладно это золото! Занозой сидело теперь в голове: как быть и что делать?
— В милицию сдать? Тут начнется такое, что не приведи господи… Закопать в погребе? Так у них металлоискатели, даже в земле обнаружат.
Вспомнила один из рассказов про Шерлока Холмса, как все искали важный-преважный документ, стены и полы перестукали в поисках тайника, а документ лежал на полке, на видном месте без утайки.
«Сколько же весу в нем? Грамм триста…» А в скупке за грамм золота платят сорок рублей. Это выходит тысяч двенадцать рублей и можно купить квартиру, и «Запорожец» в придачу, и еще малость денег останется. Тут же горькая усмешка перекосила лицо. Одной-то теперь и пенсии в сто пять рублей хватает. Повертела самородок в пальцах, разглядывая с разных сторон и снова сунула в чрево будильника. Прикрутила крышку, поставила на видное место в холодной мастерской. Потом тряпочкой стерла отпечатки пальцев, для верности намела с полу пыли, присыпала сверху будильник, будто он стоит много лет. «Даже если найдут — отбрешусь. Скажу, может, занес кто в давние времена». И успокоилась.
Через много месяцев, когда вернулось письмо из Алдана, как невостребованное, она коротко погоревала, успокаивая себя привычным, что Бог, не делает, то к лучшему.
Глава 3. КГБ
Поздно ночью в аэропорту Якутска таксист удивил Ахметшахова ценой.
— А по счетчику?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.