18+
Знаки Вечности

Электронная книга - 400 ₽

Объем: 378 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Метка луны

Пролог

Зима была голодной и жестокой. Лес вокруг деревни стоял тёмный, колючий, и казалось — каждый ствол, каждая ветка, каждый занесённый снегом валежник следят за людьми. Сосны гнулись под тяжестью инея, дубы роняли сухие, скрипучие ветви, и в этой неподвижной тишине время будто замерло. Только ветер прорывался сквозь чащу, выл и стонал, заставляя женщин креститься, а стариков морщиться и сплёвывать через плечо.

В ту ночь, когда луна взошла над лесом — полная, тускло-жёлтая, как больное око, — в деревне собрались все. Мужчины в тёплых овечьих тулупах, женщины, закутанные в платки, дети с широко раскрытыми глазами. На площади, где скрипел снег под сапогами и копытами, ждали только одного — суда и казни.

Костёр уже был готов: толстые брёвна, щедро политые смолой, торчали пирамидой, и от них пахло хвоей и смолистым терпким духом. Над площадью висел густой дым, который будто тянулся к луне.

Перед костром стоял человек. Хотя слово «человек» звучало слишком жалко для того, что видели собравшиеся. Его волосы свалялись в клочья, лицо было изрезано глубокими царапинами, глаза блестели странным, влажным, почти звериным блеском. Его руки стягивали железные кандалы, и он стоял неподвижно, как хищник, пойманный в клетку, который всё ещё не потерял надежду разорвать решётку.

Инквизитор Иоанн фон Л., высокий и худой, с вытянутым лицом и внимательными глазами, держал в руках свиток пергамента. Его рука, обтянутая тонкой кожей, то и дело подрагивала. На свитке были зафиксированы признания: ночные убийства, растерзанные тела пастухов, признание в «службе дьяволу». Но даже он сам, человек, чья жизнь прошла в сомнениях и поиске истины, не знал — что есть правда, а что вымученные слова под пыткой.

Толпа гудела. В воздухе пахло дымом, потом и страхом.

— Ты признаёшься, что отрёкся от Господа и заключил союз с дьяволом? — голос инквизитора разрезал ночь.

Человек с кандалами усмехнулся. Его губы обнажили зубы — слишком острые, чтобы быть человеческими.

— Я служил только себе, — произнёс он хрипло, но ясно. — Волк во мне древнее вашего Бога. Он жил в этих лесах, когда вы ещё не умели ставить кресты. Он жил, когда ваш мир был тёмным и диким. И он будет жить, когда вас не станет.

Толпа заволновалась. Женщины завыли, мужчины начали кричать: «К костру! Сжечь нечистого!» Дети вцепились в матерей, кто-то уронил факел, и пламя осветило лицо приговорённого. Лицо, которое уже не принадлежало человеку.

Его потащили к костру, привязали к столбу. Деревянные брёвна заскрипели под тяжестью. Ветер усилился, зашумел в кронах, словно сам лес хотел услышать, что произойдёт дальше.

Пламя вспыхнуло, взвилось в небо, щёлкнуло, зашипело. Запах горящей смолы и плоти смешался с морозным воздухом. Толпа завизжала, кто-то молился, кто-то смеялся в истерике. Дым поднялся высоко, луна будто потускнела.

Когда огонь угас, инквизитор подошёл ближе. Под ногами тлели угли, пар поднимался от снега, но тела не было. Лишь обугленные верёвки и пустота.

В тот же миг из леса раздался вой. Долгий, низкий, будто вырванный из самой земли. Это был не вой волка — в нём звучало что-то иное, древнее, чуждое. Толпа замерла. Даже дети перестали плакать.

Инквизитор наклонился над протоколом, его перо дрожало. Он написал последнюю строку:

«Зверь не умер. Его след ведёт в чащу. Я отправляюсь за ним. Да сохранит меня Господь».

И, не оглядываясь на толпу, он шагнул в сторону леса, где тьма была гуще дыма и лунный свет не проникал в глубину.

Глава I. Поезд

Поезд скользил по рельсам сквозь заснеженные горы, словно железная змея, ныряющая в туннели и снова вырывающаяся наружу. За окнами клубился туман, закрывая еловые склоны и укрытые снегом долины. Иногда сквозь туман проступала луна — бледная, холодная, похожая на осколок кости, застрявший в небе.

В вагоне было тепло, и ритмичный стук колёс убаюкивал. Несколько пассажиров дремали, укрывшись пальто. Молодёжь сидела гурьбой у окна — трое парней и девчонка, лет по шестнадцать-семнадцать, с наушниками, громкими голосами и смехом, слишком резким для тишины гор.

В углу, ближе к проходу, сидел мужчина лет сорока. Высокий, сутулый, в тёмном пальто. На коленях у него лежала потёртая кожаная сумка, внутри которой виднелись свёртки бумаг и старые книги. Его лицо было худое, вытянутое, с резкими скулами и внимательными глазами, которые редко отрывались от окна.

Это был отец Маттиас, инквизитор. Формально — исследователь, сотрудник церковного архива. Для большинства пассажиров — просто тихий, строгий священник.

— Эй, падре, — вдруг обратился к нему один из подростков, улыбаясь дерзко. — А вы тоже едете в монастырь? Вон там, за туннелем, говорят, древние рукописи хранят.

— Именно за ними, — спокойно ответил Маттиас, не поворачивая головы.

— И что, — вмешалась девчонка, — прямо такие важные? Старые бумажки. Зачем они вам?

— Чтобы помнить, — сказал он тихо.

Подростки засмеялись. Один из парней постучал пальцами по сиденью, другой добавил:

— Ага, помнить сказки про ведьм и оборотней? Тут местные любят пугать туристов, мол, «волки живут в горах, забирают охотников»… Ерунда.

Маттиас наконец обернулся. Его взгляд был серьёзен, но не враждебен.

— Сказки, — повторил он. — А вы хотите услышать одну из таких сказок?

— Ну давайте, — ухмыльнулся парень. — Нам всё равно скучно ехать. Только не слишком страшную, а то Мари начнёт кричать.

— Я не боюсь, — фыркнула девчонка, но руки её сжали края сиденья.

Маттиас кивнул. За окном сквозь клубы тумана показались чёрные силуэты елей, ветви которых тянулись к вагону, словно руки.

— Это было много веков назад, — начал он негромко. — В такой же зимней деревне, в ночь полной луны. Там был человек, которого судили за то, что он жил не как человек, а как зверь. Он говорил, что в его крови живёт волк. Что волк этот старше всех ваших богов и законов. Его приговорили к костру. Но когда огонь угас, тело не нашли.

Подростки слушали, переглядывались, ухмылялись.

— Ой, страшно, — сказал один. — Прямо «ужастик» из старой книжки.

— А дальше? — тихо спросила девчонка.

— Дальше, — продолжил Маттиас, — начались новые убийства. В соседних деревнях находили растерзанных охотников. Жители слышали вой в горах. Инквизитор пошёл по следу… и его записи обрываются. Но с тех пор — раз в несколько десятилетий — кто-то снова слышит этот вой.

— Ну да, — перебил парень, громко засмеявшись. — Волк, которому пятьсот лет! Смешно же.

Остальные тоже засмеялись, слишком громко, нарочито, будто этим смехом они хотели заглушить что-то другое — неприятное чувство, липнущее к коже.

Поезд нырнул в туннель. Стало темно, только лампы в вагоне мерцали жёлтым светом. Смех подростков отразился от стен туннеля и прозвучал чуждо, как эхо в пещере.

Маттиас смотрел на них спокойно, но его глаза оставались холодными.

— Смешно, — повторил он. — Но ведь каждая легенда начинается со смеха.

Поезд вырвался из туннеля. За окнами снова потянулись ели, и где-то далеко, внизу, в глубине ущелья, раздался вой. Или это был ветер? Никто не решился уточнить.

Глава II. Деревня

Поезд остановился на крохотной станции, где не было ни здания, ни кассы — только деревянный настил, заметённый снегом, и фонарь, мерцающий жёлтым светом в тумане. Маттиас вышел первым, сумка ударила его по бедру, сапоги провалились в рыхлый снег. За ним вышло ещё несколько пассажиров, но все они быстро разошлись по своим делам, будто боялись задерживаться на этом пустом месте.

Поезд вздрогнул, засвистел и ушёл дальше, оставив после себя только чёрный дым, растворяющийся в белесой мгле.

Вокруг тянулся лес. Сосны и ели стояли так тесно, что казались стеной, за которой уже не человек, а иной мир. Деревня находилась всего в нескольких километрах, но дорога туда была узкой, скользкой и почти не освещённой. Маттиас накинул воротник пальто и пошёл вперёд.

Снег скрипел под ногами, дыхание превращалось в пар. С каждым шагом становилось тише. Даже ветер стих — лишь треск сучьев в лесу нарушал тишину. Иногда казалось, что кто-то идёт следом: то ли зверь, то ли эхо его шагов.

Когда он дошёл до первых домов, его встретил запах дыма и собачий лай. Деревня выглядела сонной: низкие крыши под тяжёлым снегом, узкие окна, из которых лился тусклый свет. Возле колодца стояли две женщины, завернувшись в платки. Они замолчали, увидев чужака, и крестились, будто от дурного глаза.

У монастырских ворот его ждал брат Симеон — сухой, пожилой монах с тонкими губами и усталыми глазами.

— Отец Маттиас, — произнёс он без особого радушия. — Мы получили ваш запрос. Архив готов. Но… — он замялся, и по его лицу пробежала тень. — Вы выбрали не лучшее время для поездки.

— Почему? — спросил Маттиас.

Симеон посмотрел на лес.

— Люди пропадают. Сначала пастух, потом двое охотников. Нашли только их одежду… и кровь на снегу. Говорят — волки. Но старики шепчут другое.

Маттиас ничего не ответил.

В архиве, куда его проводили, пахло сыростью, пылью и воском. Толстые деревянные полки, старые книги, пожелтевшие свитки. Он чувствовал, что здесь дышит сама история.

Среди стопок бумаг лежала папка, перевязанная бечёвкой. На ней — выцветшая надпись: «Acta Inquisitionis, 1589».

Он разрезал верёвку. На первом листе аккуратным почерком было написано:

«Подсудимый признался, что в его крови живёт зверь. Сожжён на костре. Тело не найдено».

Перо инквизитора, писавшего эти строки, будто дрожало в его руке, хотя прошло уже четыре столетия.

Снаружи зазвучал вой. Негромкий, тянущийся, будто ветер застрял между соснами. Но Маттиас знал: это был не ветер.

Глава III. Первые следы зверя

Утро пришло в деревню тревожно. Колокольный звон не звал к молитве — он резал воздух, как нож, и был похож на крик. Звон шёл с монастырской колокольни, тяжёлый, гулкий, будто само железо знало о беде. Псы во дворах выли, дёргались на цепях, рвали зубами ошейники. Люди выбегали из домов — кто в тулупах, кто в рубахах, наскоро натянув сапоги. Женщины тащили за собой детей, хотя те цеплялись за порог и плакали.

Маттиас вышел вместе с ними, притянув к лицу воротник пальто. Мороз щипал щёки, дыхание обращалось в пар, а над деревней стоял тусклый свет зимнего рассвета — серый, словно небо застлали пеплом. Он пошёл за толпой, чувствуя, как люди постепенно тянутся к окраине, туда, где лес вплотную подступал к домам.

На опушке собрались все, кто только мог ходить. В центре, на снегу, лежало тело.

Маттиас остановился и почувствовал, как его охватила та самая тишина, которая бывает перед грозой. Люди шептались, кто-то охал, кто-то крестился, кто-то тихо плакал. Мужчины стояли молча, с каменными лицами, но глаза их выдавали страх.

Тело принадлежало молодому охотнику. Его знали все — парень крепкий, здоровый, недавно женившийся. Теперь он лежал на снегу, словно выброшенный зверем трофей. Лицо его застыло в крике, глаза закатились, рот был полон застывшей крови. Грудь разорвана так, что сквозь рваную плоть виднелись белые рёбра, как сломанные прутья клетки.

Снег вокруг был чёрным от крови, и кровь эта уже начала застывать, превращаясь в ледяные узоры. По краям — следы лап. Но слишком большие, слишком тяжёлые, чтобы принадлежать волку. Пальцы длинные, когти вонзались глубоко, будто существо не ступало, а рвало землю при каждом шаге.

Полицейский, мужчина с красным носом и грубым голосом, наклонился над телом. На плече у него висела винтовка, но сам он выглядел скорее растерянным, чем готовым к бою.

— Волки, — сказал он уверенно, хотя в голосе дрогнула нотка сомнения. — Голодные, злые. Зима тяжёлая — вот и полезли.

— Это не волки, — прорезался из толпы хриплый голос.

Все обернулись. Старая женщина, согбенная, с платком, стояла на коленях и смотрела на снег. Её губы шевелились, будто она молилась.

— Это он, — прошептала она. — Он вернулся. Я слышала вой ночью. Не волчий это вой…

— Замолчи, — резко оборвал её полицейский. — Сказки твои только пугают людей.

Но люди уже слушали её больше, чем его. В их глазах отражался ужас. Они шептались между собой, и слово «оборотень» рождалось в их речах, как чёрное семя, что пускает корни.

Маттиас медленно присел рядом с телом. Его пальцы, защищённые перчатками, коснулись раны. Он видел — это не укусы, не работа звериных зубов. Это когти. Длинные, неестественные. И удары были слишком точные, слишком сильные. Будто охотник не сопротивлялся, не успел даже понять, что на него напало.

Он поднял взгляд на следы. Сначала — крупные отпечатки лап. Но дальше, в нескольких шагах от тела, снег показывал другое: отпечатки, напоминающие человеческие стопы, тяжёлые, вытянутые. Словно существо перемещалось, меняя облик: то зверь, то человек.

— Вы ведь верите в волков, отец? — полицейский усмехнулся, заметив его взгляд. — Всё остальное — глупости.

Маттиас посмотрел на него холодно.

— Я верю в то, что вижу, — ответил он тихо. — А это… не волк.

Полицейский отвернулся, но его пальцы нервно теребили ремень винтовки.

Толпа стояла молча. Собаки продолжали выть, будто чувствовали чью-то невидимую близость. И вдруг — из леса донёсся треск ветвей. Резкий, тяжёлый, будто что-то большое прошло между деревьями. Люди вздрогнули, кто-то вцепился в соседа.

Собаки рванулись вперёд, залаяли бешено, но никто не решился войти в лес. В белесом тумане между стволами мелькнула тень.

Маттиас почувствовал, как мороз прошёл по его коже. Это не было похоже на простой страх. Это было чувство, что рядом — нечто чуждое, древнее, то самое, о чём люди шептались сотни лет.

Он знал: это только начало.

Глава IV. Дневник старого инквизитора

Вечером, когда деревня стихла, а за окнами монастыря ветер ворошил снег и стонал в щелях старых стен, Маттиас сидел в архиве. Огромная каменная зала, где пахло пылью, плесенью и свечным воском, напоминала крипту. Полки уходили в темноту, и отовсюду глядели переплеты старых книг, словно мёртвые глаза.

На дубовом столе перед ним лежала папка, перевязанная бечёвкой, которую днём передал брат Симеон. Бечёвка хранила сухой хруст, как будто и она прожила здесь века. На обложке чернела надпись, выцветшая, но всё ещё отчётливая:

«Acta Inquisitionis, 1589»

Маттиас разрезал нить ножом. Листы хранили запах сырой кожи и копоти, будто впитали в себя огонь тех костров, возле которых писались. Почерк был аккуратен, но местами дрожал, буквы плясали.

Он начал читать.

«Подсудимый, именем Петер Ш., признал, что в его крови живёт зверь. Признал, что по ночам он превращается в зверя и пьёт кровь человеческую. Признал, что волк внутри него — древнее Христа и апостолов, что он жил в лесах задолго до появления креста на этих землях».

Маттиас сжал пальцы. Слова были те же, что он слышал днём от старухи у тела. Та же фраза о древнем волке.

Дальше почерк становился более нервным.

«Тело подсудимого было предано огню. Но после того как костёр угас, тело не найдено. Остались лишь угли и обугленные верёвки. Толпа видела дым, идущий в лес, и слышала вой, что не принадлежал ни человеку, ни зверю. Я, инквизитор Иоанн фон Л., засвидетельствовал это. Да сохранит меня Господь».

Маттиас остановился. Его сердце билось гулко, в ушах звенела тишина.

Он пролистал дальше. Следующие страницы были уже не протоколами суда, а личными заметками. Неофициальными.

«Я иду по следу. В соседних деревнях — новые трупы. Мужчины разорваны когтями, их кровь покрыла снег. Волки так не убивают. Люди не верят. Они смеются, как всегда смеются, когда боятся. Но я слышал вой. Он идёт за мной».

Чернила на этих словах были размазаны, будто перо дрожало в руке.

Маттиас перевернул страницу — и там, среди строк, написанных неровным почерком, нашёл то, от чего его дыхание перехватило.

«Я видел следы. Сначала лапы, как у зверя, огромные, тяжёлые. А потом — отпечатки человеческих стоп. Зверь меняет облик, он и человек, и волк. Я боюсь, что его не убьёт ни сталь, ни огонь. Только серебро может пронзить его сердце. Если это правда, то в наших руках лишь один шанс».

Маттиас замер. Листы шуршали, будто шептали. Слова инквизитора XVI века совпадали с тем, что он сам видел днём — рваные раны, отпечатки лап и стоп рядом, следы борьбы, которых не было.

Он поднял глаза на тёмный зал архива. Казалось, что полки, переплеты, книги — всё смотрит на него. Как будто старые мёртвые голоса хотели спросить: «А ты пойдёшь по тому же пути, что и он?»

Маттиас сжал пальцы до боли.

Он продолжил читать.

«Если я не вернусь, знайте: зверь бессмертен. Он не умирает от времени. Он ждёт, пока вновь поднимется луна. Он ждёт, пока снова польётся кровь. Я не знаю, хватит ли у меня сил. Но я должен попробовать. Иначе он будет ходить по земле до конца времён».

Эта запись обрывалась посередине строки. Чернила растеклись по пергаменту, словно рука дрожала или её прервали в последний миг.

Маттиас закрыл глаза. Перед ним встала картина сегодняшнего утра: мёртвый охотник, следы в снегу, вой в лесу.

Всё повторялось. Всё, что записал инквизитор четыре столетия назад, возвращалось теперь, в этих же горах.

И Маттиас понял — он не просто исследователь. Он — наследник.

Глава V. Сомнения и страх деревни

На следующий день площадь деревни снова заполнилась людьми. Не было ярмарки, не было праздника — просто страх собрал всех вместе. Мужчины стояли с вилами и топорами, женщины прижимали к себе детей, хотя те тянулись к снегу играть. Собаки рвались с цепей, выли, будто знали то, чего не знали хозяева.

Маттиас пришёл вместе с братом Симеоном. Пожилой монах шёл молча, опустив голову, будто стыдился чего-то или пытался укрыться от чужих глаз. На площади уже был полицейский с винтовкой — тот самый, с красным носом и грубым лицом. Он пытался говорить громко, уверенно, но голос его дрожал.

— Мы справимся, — повторял он. — Волки не страшнее людей. Держите детей ближе к дому, и всё будет хорошо.

— Волки? — выкрикнул кто-то из толпы. — Ты видел их лапы? Видел? Это не зверь, это нечистая сила!

Толпа загудела. Старуха, та самая, что вчера шептала о войне, снова вышла вперёд. Её глаза блестели, как у человека, который всю жизнь ждал этого момента.

— Это он, — сказала она глухо. — Я помню рассказы моей бабки. Тогда тоже находили тела. Тогда тоже смеялись. Смеялись, пока не стало поздно.

Люди заговорили громче, слова путались: «оборотень», «дьявол», «кара небесная». Кто-то крестился, кто-то сплёвывал. В глазах мелькала паника.

Полицейский выругался и поднял винтовку.

— Хватит! — крикнул он. — Будет ещё одна паника — арестую любого. Это зверь, и мы его найдём.

Маттиас вышел вперёд. Его голос прозвучал спокойно, но от этого ещё сильнее прорезал гул толпы.

— Я видел его следы. Это не волк. Волк не ходит на двух ногах.

Толпа стихла. Люди смотрели на него широко раскрытыми глазами, словно услышали то, что боялись произнести сами. Но молчание длилось недолго.

— Значит, ты тоже в эти сказки веришь? — с усмешкой сказал полицейский, но в его глазах мелькнул страх. — Может, ты сам и напугал бабку своими рассказами?

Несколько молодых мужчин засмеялись нервно. Смех прозвучал резко, ненатурально, как удар ножа по камню. Смехом они пытались заглушить собственный ужас.

Маттиас не ответил. Он смотрел на лица людей — усталые, морщинистые, серые от холода. В каждом взгляде читалось: они хотели верить, что всё это просто волки. Но глубоко внутри каждый знал: это ложь.

Ветер налетел с леса. Снег закружился вихрем, и в этом шорохе показалось, что слышен вой. Дети закричали, женщины схватили их за руки.

Толпа зашумела, кто-то бросился домой, кто-то побежал за оружием. В воздухе запахло паникой.

Старуха перекрестилась и прошептала так тихо, что услышал только Маттиас:

— Он вернулся за нами. За всеми.

Маттиас стоял неподвижно. Его глаза были устремлены в сторону леса, где тьма сгущалась между елей. Там, в глубине, что-то ждало. Он чувствовал это, как чувствуют зверя на охоте.

И в ту минуту он понял — эта деревня держится на краю пропасти. Одного крика, одного нового тела будет достаточно, чтобы страх превратился в безумие.

Глава VI. Первая ночь в монастыре

Монастырь стоял на холме, нависая над деревней, словно серый каменный страж, поставленный здесь века назад. Его стены были покрыты мхом, трещинами и инеем, крыша скрипела под тяжестью снега. Казалось, время прошло мимо этих ворот: ржавые петли, потемневшие от дождей кресты, маленькие узкие окна, за которыми едва теплился свет свечей.

Маттиас вошёл внутрь, и холод не отступил — лишь сменился другим. Каменные коридоры хранили сырость, пахли старым воском, пылью и книгами, которые жили здесь дольше любого человека. Огромные тени тянулись вдоль стен, дрожали при свете лампад, словно ждали, чтобы шагнуть вперёд, если пламя погаснет.

Брат Симеон проводил его в келью. Маленькая комната: кровать с жёстким матрасом, стол, свеча в кованом подсвечнике. Окно, узкое, похожее на бойницу, выходило прямо на лес. Симеон пожелал спокойной ночи и ушёл, оставив его одного.

Маттиас сел за стол. Его руки всё ещё держали папку с архивными бумагами, и хотя он устал после дороги и событий дня, мысли не отпускали. Он снова открыл записи XVI века. Слова инквизитора Иоанна фон Л. словно оживали в темноте:

«Я слышу вой. Он зовёт меня. Каждый раз он звучит ближе. Я не знаю, сон это или явь. Но я чувствую: если я закрою глаза, он войдёт ко мне».

Маттиас откинулся на спинку стула и прислушался. Монастырь дышал — гулко, глубоко, как живое существо. Где-то скрипнула дверь, где-то в коридоре шептал ветер, проникая сквозь щели. И в этом шорохе можно было услышать всё: плач, стон, молитву.

Он встал и подошёл к окну. Снаружи лежала ночь. Лес стоял чёрной стеной, и над ним висела луна — круглая, холодная, будто высеченная из кости. Снег отражал её свет, и вся земля сверкала мертвенным серебром.

И вдруг он услышал это.

Вой.

Не громкий, не резкий — протяжный, глубокий, будто рождённый самой землёй. Он шёл из леса, но не был похож на вой обычного зверя. В нём было что-то человеческое — боль, злость, тоска. Словно плакал изгнанник, потерявший всё. И вместе с тем в этом вое слышался вызов: хищник искал жертву.

Маттиас сжал подоконник так, что скрипнули пальцы. Его сердце забилось быстрее. Он был человеком веры, человеком, привыкшим к страху и сомнению, но этот звук прошёл сквозь него, как холодное железо.

Внизу, у ворот монастыря, залаяли собаки. Их лай был рваным, истеричным, и в нём слышалось больше ужаса, чем злости. Лес, казалось, откликался на их лай, посылая обратно новые волны воя.

Он хотел отойти от окна, но не смог. Его взгляд был прикован к деревьям, чьи вершины дрожали на ветру. И тогда, между стволами, он увидел движение. Тень. Сначала показалось, что это всего лишь ветер качнул ветви. Но потом — снова. Что-то большое скользнуло между деревьями, мелькнуло на фоне снега и исчезло.

Вой повторился, ближе.

Маттиас отпрянул, крестясь, хотя сам не был уверен, помогает ли здесь крест. Слова старухи, сказанные утром, зазвучали в голове: «Он вернулся за нами. За всеми».

Свеча на столе дрогнула, будто от дыхания. Пламя вытянулось и почти погасло. В комнате стало темнее, и Маттиас ощутил, что он не один. Архивные бумаги, лежавшие перед ним, вдруг зашуршали сами собой, как будто чья-то невидимая рука перелистывала их.

Он медленно подошёл, склонился — и увидел, что открыта последняя страница дневника. Та самая, что заканчивалась обрывком.

«…я слышу его за стенами. Если я не вернусь…»

Больше текста не было. Только брызги чернил, словно перо сорвалось из руки, и тёмное пятно.

Вой затих. Собаки у ворот захрипели и тоже стихли, будто их заставили замолчать. Лес снова застыл, как чёрная неподвижная стена.

Маттиас долго стоял, глядя в окно. Луна смотрела прямо на него, и в её мертвенном свете ему казалось, что сама ночь улыбается.

Он задув свечу, лёг на жёсткую кровать, но сон не пришёл. Каждый раз, когда он закрывал глаза, ему слышался вой.

И в этот момент он понял: с этой ночи у него больше нет дороги назад.

Глава VII. Новая жертва

Утро пришло холодное и тихое. Снег лежал ровно, будто за ночь его пригладили невидимые руки. Лес стоял неподвижный, и даже птицы молчали — ни ворона, ни воробья. Только воронёное небо над горой медленно светлело, открывая бледное зимнее солнце, которое не грело, а лишь напоминало о времени.

Маттиас сидел в келье и пил чёрный кофе из глиняной кружки, но вкус был горький, почти металлический. Сон так и не пришёл, лишь короткие провалы, в которых снова и снова звучал ночной вой. Он слышал его и сейчас, в тишине утра, будто эхо, которое невозможно изгнать из памяти.

В дверь постучали. Это был брат Симеон — бледный, с дрожащими руками.

— Отец Маттиас… — он замялся, сглотнул. — Вам лучше пойти со мной.

Они вышли вместе. Снег хрустел под сапогами, мороз кусал лицо. Дорога вела вниз, к реке, где уже толпились люди. Слышались крики, плач, лай собак. Чем ближе они подходили, тем сильнее запахло кровью.

На берегу реки лежало тело. Мужчина, лет сорока, крестьянин. Его знали все — тихий, спокойный, рыбак, отец троих детей. Теперь он был мёртв. Его руки вывернуты под неестественным углом, глаза смотрели в серое небо, а горло… горло было разорвано так, что виднелся красный провал.

Вокруг тела снег был истоптан, перепачкан кровью. И снова — те же следы. Огромные лапы, вытянутые когти. Но рядом — отпечатки человеческих стоп, глубокие, словно кто-то бежал босиком по снегу.

Женщины причитали, крестились. Дети, спрятавшиеся за спины матерей, плакали. Мужчины молчали, сжимая рукояти топоров и кос. На их лицах был не только страх, но и злость. Злость на то, что они бессильны.

— Волки, — снова сказал полицейский, хотя голос его дрожал. — Это просто волки.

— Волки не оставляют таких следов, — выкрикнул кто-то из толпы. — И не рвут так человека.

— Замолчите! — резко оборвал полицейский. Но сам он не поднимал глаз на тело.

Старуха снова вышла вперёд. В её глазах горел холодный огонь, как у человека, что слишком долго ждал подтверждения своих слов.

— Я говорила, — прошептала она. — Он вернулся. Каждое поколение слышит его вой. И каждое поколение смеётся, пока не проливается кровь.

Толпа загудела. Люди начали креститься, кто-то кричал, кто-то проклинал. Несколько мужчин схватили факелы и двинулись к лесу, но другие остановили их — никто не хотел идти первым.

Маттиас наклонился над телом. Его пальцы коснулись снега. Он видел: здесь была не охота, а расправа. Существо убило быстро, жестоко, и ушло. Оно не ело. Оно просто убивало.

Он поднялся и посмотрел в лес. Деревья стояли неподвижные, но казалось, что в их чёрных кронах что-то движется, наблюдает.

— Это не зверь, — сказал он тихо. — Это то, что ходит между человеком и зверем.

Люди замолкли. Его слова повисли в воздухе, как ледяной туман.

И вдруг, словно в ответ, из глубины леса донёсся вой. На этот раз громкий, пронзительный, отчётливый. Он ударил в грудь, прошёл сквозь кости, заставил всех вздрогнуть.

Женщины закричали, дети прижались к матерям. Мужчины побледнели. Полицейский сжал винтовку, но руки его дрожали.

— Слышите? — прошептала старуха. — Он зовёт.

Маттиас смотрел в лес. Сердце его билось тяжело, как молот. Он понял: зверь играет с ними. Он близко. И он не остановится.

Глава VIII. Комендантский час

Когда солнце скрылось за горами и сумерки начали стекать в долину, деревня превратилась в осаждённый лагерь. Мужчины таскали факелы и фонари, вбивали в землю колья, закрывали ставни досками, словно от готовящегося штурма. Женщины торопливо запирали детей в домах, складывали кресты над дверями, ставили миски с освящённой водой у порогов.

Полицейский, бледный и уставший, объявил громко, но голос его звучал неуверенно:

— С наступлением темноты никто не выходит на улицу. Это приказ. Комендантский час до рассвета.

Толпа молча слушала. Никто не спорил. В глазах людей было то же, что и утром, — страх, смешанный с обречённостью.

Маттиас стоял на площади и видел, как гаснут один за другим окна. Деревня погружалась во тьму, только факелы у ворот и редкие огни у монастыря напоминали о человеческом присутствии. Но тьма всё равно брала верх.

Он вернулся в монастырь. В его келье всё было по-прежнему: стол, свеча, папка с архивом. Но теперь бумаги манили сильнее. Он чувствовал, что ответы — там, в словах мёртвого инквизитора.

Он развернул очередной лист. Почерк был торопливым, чернила расплывались.

«В деревне объявили запертие. Люди боятся выходить. Говорят, слышат шаги по ночам, будто кто-то обходит дома. Я видел его снова: следы на снегу — лапы и человеческие стопы вперемешку. Они вели к воротам, но останавливались прямо у костёла. Он ходит вокруг нас, как охотник вокруг клетки».

Маттиас замер. Эти слова, написанные четыреста лет назад, были почти зеркалом того, что происходило сейчас. Те же страхи, те же меры — и та же бесполезность.

Он закрыл глаза и представил: ночь, закрытые дома, люди, затаившие дыхание за ставнями. И зверь — где-то рядом, бродящий по улицам, вдыхавший запах страха.

Снаружи раздался скрип. Как будто кто-то провёл когтями по дереву. Потом — лай собак, резкий, истеричный. Маттиас вскочил, распахнул окно.

Во дворе монастыря факелы трепетали на ветру. Собаки метались у ворот, рычали в темноту. Лес стоял чёрный, неподвижный. Но из глубины доносилось тяжёлое дыхание. Не ветер. Не зверь. Что-то иное.

И вдруг вой. Долгий, пронзительный. Он будто обогнул всю деревню, прокатился по крышам, залетел в щели ставней. Люди закричали внутри домов, кто-то ударил в колокол, и его звон смешался с воем.

Маттиас крепче сжал подоконник. Он чувствовал, как по спине пробежал холодный пот.

В этот миг он понял: комендантский час не защитит их. Запертые дома — лишь клетки, в которых люди ждут своей очереди. А зверь гуляет снаружи, как хозяин.

Он вернулся к столу и взял в руки дневник XVI века. Последняя запись перед обрывом звучала так:

«Сегодня ночью я пойду в лес. Я не могу больше ждать. Если я не вернусь… значит, он нашёл меня первым».

Маттиас провёл пальцами по этим словам. Он знал: скоро и ему придётся сделать тот же выбор.

Глава IX. Лес зовёт

Ночь обрушилась на деревню внезапно. Ещё миг назад небо было серым, тяжелым, а теперь оно стало чёрным, прорезанным только луной. Луна висела низко, так близко, что казалось — если протянуть руку, можно дотронуться до её ледяного диска. Снег под её светом блестел, как мраморная кость, а лес выглядел не лесом, а стеной, возведённой из теней.

Деревня молчала. За ставнями — ни звука, ни шороха. Только редкие вспышки факелов у ворот и тревожное рычание собак напоминали, что здесь живут люди. Но всё равно ощущалось: ночь принадлежала не им.

Маттиас долго сидел в келье. Перед ним лежали открытые листы дневника XVI века. Последняя запись не давала покоя:

«Сегодня ночью я пойду в лес. Я не могу больше ждать. Если я не вернусь… значит, он нашёл меня первым».

Слова словно ожили. Они давили на грудь, шептали в висках, толкали изнутри. Он пытался молиться, но молитва не помогала. Его сердце стучало так, будто отвечало чужому ритму — шагам того, кто бродил за стенами.

Он понял: сидеть и ждать — значит обречь себя на ту же судьбу, что и тех, кто спрятался за ставнями. Он поднялся, накинул пальто, взял фонарь и вышел.

Коридоры монастыря встретили его тишиной. Каменные своды гулко отзывались на каждый шаг. У ворот монах в чёрной рясе дремал, но, увидев Маттиаса, только перекрестился и отвернулся. Никто не хотел спрашивать, куда он идёт.

Ворота открылись со скрипом. Холод врезался в лицо, словно нож. За воротами лежал снег, серебристый под луной. Деревня — тёмная, укутанная в молчание. И лес, зовущий, манящий, ждущий.

Маттиас шёл по тропе. Его шаги звучали слишком громко, снег под сапогами кричал скрипом. Фонарь отбрасывал слабый круг света, в котором плясали снежные искры. Всё вокруг казалось живым: деревья наклонялись, их ветви тянулись к нему, корни выглядывали из-под снега, как чёрные когти.

Он вышел к опушке. Лес стоял, как чёрная стена. Луна освещала только верхушки елей, внизу же всё тонуло в мраке.

И тогда раздалось это.

Вой.

Близкий. Такой, что дрожь прошла по земле и по телу. Это не был обычный звериный крик. В этом вое звучала ненависть и тоска, голод и жажда. Это был голос существа, которое знало, что оно бессмертно, и смеялось над каждым, кто думал иначе.

Собаки в деревне залаяли, но их лай был отчаянным, сорванным. Кто-то за ставнями закричал. Но всё это было далеко. Здесь, на краю леса, Маттиас был один.

Он шагнул в чащу.

Ветки скрипнули, снег зашелестел. Тьма поглотила его сразу. Фонарь дрожал в руке, его свет бил в стволы, которые казались слишком близкими, будто сдвинулись к нему. Где-то сломалась ветка. Где-то прошёл тяжёлый шаг.

— Покажись, — прошептал он, и его голос утонул в снегу.

В ответ — тишина. И снова шаг. Тяжёлый, влажный.

Он поднял фонарь и увидел отпечатки на снегу. Огромные лапы, вытянутые когти, отпечатки человеческих стоп вперемешку. Следы были свежие. Очень свежие.

Маттиас остановился. Его дыхание стало тяжёлым, пар вырывался клубами. Он поднял глаза — и замер.

Между деревьями стояло что-то. Сначала — просто тень. Но потом луна вышла из-за облака, и свет лёг на силуэт. Огромное, сгорбленное, с длинными руками и плечами, шире человеческих. Голова опущена, глаза светятся бледным жёлтым светом. Зубы блеснули во тьме.

Оно не двигалось. Только смотрело.

Маттиас чувствовал, как его тело холодеет. Ни один звук не выходил из его горла. Всё, что он видел в дневниках и слышал в рассказах старухи, теперь стояло перед ним — живое.

Зверь сделал шаг. Снег заскрипел. Вой, тихий, низкий, вырвался из его груди.

Маттиас поднял крест. Его рука дрожала, но он стоял.

Зверь не нападал. Он будто изучал. Его глаза горели, и в них было что-то человеческое. Но это не делало его ближе — наоборот, ужас удваивался.

Вдруг фонарь дрогнул, свет мигнул и погас. Наступила тьма.

И в этой тьме Маттиас услышал дыхание — тяжёлое, влажное, горячее, совсем рядом.

Он бросился назад, пробираясь сквозь ветки, спотыкаясь о корни. Лес рычал, шипел, стонал вместе с ним. Но зверь не преследовал. Он только выл. И этот вой был смехом.

Когда Маттиас выскочил на дорогу, за его спиной снова была тьма. Лес стоял молча, будто там ничего не было. Но он знал: это было.

Глава X. Паника в деревне

Утро пришло тяжёлое, как похмелье после дурного сна. Снег за ночь выпал новый — чистый, нетронутый, будто сам небесный свод хотел укрыть следы ночного ужаса. Но он не смог. Белая гладь оказалась исполосована: от ворот монастыря до самой деревни тянулись отпечатки лап. Огромных, с когтями. Между ними — человеческие следы, босые, глубоко уходящие в снег.

Толпа снова собралась на площади. Люди дрожали не столько от холода, сколько от того, что было видно прямо перед их домами. Следы вели к колодцу, потом — к хлевам, к церкви, к дверям домов. Но нигде не заканчивались. Будто зверь обошёл всю деревню, разглядывая её, как хозяин свои владения.

Женщины плакали, мужчины сжимали топоры. Старики крестились. Дети прятались за спинами матерей, но всё равно выглядывали, и их глаза были огромны от ужаса.

— Он был здесь, — выкрикнула старуха, та самая, что всё время говорила о его возвращении. — Я слышала его шаги под моим окном! Он смотрел внутрь, я клянусь вам!

Толпа загудела.

— Он выбрал себе жертву! — кто-то закричал.

— Это всё из-за вас, — показали пальцем на монастырь. — Вы притащили сюда чужака и ваши проклятые книги!

— Нет, это не книги, это кто-то из нас! — выкрикнул другой. — Кто-то прячет его внутри себя.

Гул нарастал. Слова «оборотень», «проклятый», «одержимый» летали, как камни. Несколько мужчин с факелами шагнули вперёд, готовые ворваться в дома соседей.

Полицейский пытался кричать, размахивал винтовкой:

— Тихо! Всем молчать! Комендантский час ещё в силе, и кто будет буянить — того арестую!

Но его голос был слабее криков. Толпа жила своим страхом.

Маттиас вышел вперёд. Его фигура в чёрном пальто выделялась на фоне снега. Он поднял руку, и шум постепенно стих. Его голос звучал твёрдо, хотя внутри он сам чувствовал дрожь:

— Оборотень не прячется в ваших домах. Он здесь не человек. Он — снаружи. И он играет с вами, потому что чувствует ваш страх.

— А может, это вы? — выкрикнул кто-то из толпы. — Вы приехали — и всё началось! Вы сами его привели!

Крики вспыхнули снова. Несколько молодых парней шагнули ближе, и в их глазах был не страх, а злость, слепая, горячая. Толпа искала виновного, и если бы Маттиас дрогнул хоть на миг, они бросились бы на него.

Но он не дрогнул. Он смотрел прямо, его глаза были холодны.

— Я приехал не для того, чтобы прятать его, — сказал он твёрдо. — Я приехал, чтобы убить его.

Слова его легли на площадь, как камни. Толпа замолчала. Люди переглянулись. Кто-то опустил факел, кто-то отвернулся.

Ветер налетел с леса, поднял снег вихрем. Собаки снова залаяли, и лай их был истеричным, сорванным.

И тогда, словно в насмешку, из чащи донёсся вой. Громкий, протяжный, хриплый, будто сама ночь смеялась над людьми.

Толпа содрогнулась. Женщины закричали, мужчины закрутили головами, и все в панике бросились к домам. Деревня в одно мгновение опустела, и только Маттиас остался на площади, глядя на тёмный лес.

Он понял: зверь не просто охотится. Он разжигает страх, он ломает людей. Паника — его оружие не меньше, чем когти и зубы.

И теперь деревня была готова к распаду. Одного толчка хватит, чтобы люди начали убивать друг друга.

Глава XI. Кровавая ночь

Ночь спустилась на деревню так стремительно, будто сама тьма поджидала этот час за горами. Луна взошла огромная, круглая, и её бледный свет лежал на снегу, как на саване. Снег не казался чистым — он блестел холодным серебром, и в каждом кристалле отражался чужой глаз.

Деревня жила, затаив дыхание. Комендантский час держал людей по домам. Ставни были заколочены, двери заперты, кресты висели над порогами, свечи горели в углах, и женщины шептали молитвы, пока дети плакали в подушку. Мужчины сидели у печей с топорами и вилами, но глаза их блуждали — каждый прислушивался к ночи.

Собаки первыми услышали. Сначала тихое рычание, потом лай — сорванный, истеричный, будто они увидели то, чего люди не могли. Лай переходил в вой, цепи звенели, но никто не осмелился выйти.

Маттиас стоял у окна своей кельи. Его ладонь лежала на холодном камне подоконника. Он смотрел на лес. Лес дышал. Это было не воображение: еловые ветви колыхались, хотя ветра не было. Тени между стволами сгущались, шевелились. И вдруг — вой.

Он ударил в грудь, как молот. Долгий, низкий, с переходом на крик. В нём звучали сразу сотни голосов: и зверь, и человек, и сама ночь. Люди в домах закричали. Кто-то выронил свечу, кто-то начал молиться вслух. Дети завыли так, что их матери зажимали им рты, лишь бы не звать беду.

И тогда это началось.

Сначала — треск дерева. Будто что-то огромное проломило забор. Потом — визг. Женский, короткий, обрубленный. В следующую секунду собаки за воротами завыли так, будто их разрывали на части. Лай оборвался, и наступила тишина, страшнее любого звука.

Толпа в домах загудела. Люди кричали, кто-то рванул дверь, кто-то бросился в подвал. И вдруг — удар. Оглушительный, будто молотом обрушились по стене. Один из домов содрогнулся, снег посыпался с крыши, и раздался мужской вопль.

Маттиас выскочил из кельи, побежал по коридору, спустился вниз. На площади горели факелы, брошенные кем-то в панике. В их свете метались тени, и в этих тенях что-то двигалось. Огромное.

Он увидел его.

Зверь. Не просто силуэт, а живое чудовище. Высокий, сгорбленный, покрытый тёмной шерстью, плечи шире двери, когти длиннее ножей. Глаза светились, как два уголька, горящие в снегу. Он держал мужчину за горло и одним движением разорвал его, будто тряпку. Кровь фонтаном брызнула на снег, и алые капли застыли, как рубины.

Женщины закричали из-за ставней, кто-то бросился к выходу, но его тут же втянули обратно.

Зверь поднял морду, залитую кровью, и завыл. Вой был так близко, что у Маттиаса заложило уши.

Полицейский, бледный как смерть, выскочил с винтовкой. Его руки дрожали, но он выстрелил. Грохот расколол ночь, и пуля ударила в плечо зверя. Тот пошатнулся, но не упал. Он посмотрел на полицейского — и в этом взгляде было не звериное бешенство, а человеческая холодная насмешка. Потом он бросился вперёд.

Полицейский успел выстрелить ещё раз, но когти разорвали его грудь. Его крик оборвался в бульканье, и он упал, а зверь стоял над ним, залитый кровью, и казалось — улыбается.

Маттиас сжал крест и сделал шаг вперёд. Его ноги тонули в снегу, сердце билось, как молот. Он чувствовал — если он сейчас отступит, всё кончено.

— Во имя Господа, — сказал он тихо.

Зверь повернулся к нему. Их взгляды встретились. В глазах зверя было что-то человеческое. Но это «человеческое» было страшнее самого зверя. Там не было страха. Только вечность.

И вдруг зверь исчез в тени.

Снег заскрипел, дома дрогнули от его шагов. Люди кричали изнутри, но никто не вышел. Всё кончилось так же внезапно, как началось. Только кровь на снегу и тела напоминали, что это не сон.

Тишина вернулась. Но это была не тишина мира. Это была тишина могилы.

Маттиас стоял на площади. Его пальцы всё ещё держали крест, но он понимал: крест не остановил его. Зверь сам решил уйти. Он играет. Он ждёт.

И впереди будут новые ночи.

Глава XII. Сломленные люди

Утро было мрачным и тяжёлым. Снег выпал густой, и казалось, он хотел скрыть следы ночи, но не смог: тёмные пятна крови проступали сквозь белизну, как рваные шрамы. На площади лежали два тела, прикрытые холстами, — полицейский и молодой крестьянин. Их смерть стала не просто бедой, а доказательством: зверь берёт, кого хочет, и ничто его не остановит.

Деревня собралась снова. Люди стояли, согнув плечи, будто на них легла вся тяжесть гор. Женщины плакали, мужчины сжимали топоры, старики молча смотрели в землю. Дети прятались за спинами матерей и больше не плакали — в их глазах уже поселился тот же холодный страх, что и в глазах взрослых.

— Мы не можем больше ждать, — крикнул один из мужчин, лицо его перекосилось. — Завтра он придёт за нашими детьми! Мы должны уйти отсюда! Уйти сейчас же!

Толпа загудела. Слова «уйти», «бежать», «спасаться» разносились, как ветер.

Но старый возчик, седой и сухой, поднял руку.

— Куда вы уйдёте? — его голос звучал, как треск старой древесины. — Дорога к станции занесена снегом. Лес непроходим, тропы замело. Я двадцать лет живу с лошадьми — и знаю: ни одна не пройдёт в такую метель. Мы заперты.

Мужчины замолчали. Кто-то всё же выкрикнул:

— Но нельзя же сидеть и ждать смерти!

— Мы в ловушке, — тихо сказала женщина, прижимая к груди ребёнка. — Он загнал нас, как стадо.

Толпа загудела сильнее. Страх обернулся злостью. Люди начали искать виновного.

— Это чужак! — раздался крик. — С ним всё началось! Его книги, его кресты — всё это принесло беду!

Несколько мужчин шагнули вперёд к Маттиасу. Их глаза блестели от ярости. Если бы кто-то толкнул их в этот миг, они разорвали бы его, как зверя.

Маттиас стоял спокойно. Его пальцы держали крест, и голос его прозвучал твёрдо, хотя внутри он чувствовал ту же дрожь, что и они:

— Я не привёл его. Он был здесь задолго до меня. Я пришёл, чтобы положить конец.

Толпа заколебалась. Люди переглянулись, их крики стихли. Но ненависть не исчезла, она осталась в воздухе, как уголь под пеплом.

И тогда вышла старуха. Та самая, что с самого начала говорила о возвращении зверя. Её голос, хриплый и сильный, прорезал шум:

— Он прав. Зверь был здесь всегда. Я слышала его вой ещё девочкой, и моя бабка слышала раньше меня. Он приходит не ради чужаков — он приходит ради нас.

Толпа стихла. Несколько человек перекрестились.

Маттиас поднял голову.

— Вы хотите бежать? — сказал он. — Но бежать некуда. Снег и горы держат вас крепче цепей. Мы заперты здесь вместе с ним. И если не начнём бороться — он вырежет нас по одному.

Тишина упала на площадь. Люди смотрели на него, кто-то с недоверием, кто-то с отчаянием, кто-то с последней надеждой.

К вечеру монастырь превратился в убежище. Женщины с детьми, старики, даже несколько мужчин пришли туда, не веря больше в крепость собственных домов. Каменные стены казались надёжнее, чем деревянные хаты, но каждый знал: если зверь захочет, он пройдёт и сюда.

Коридоры наполнились плачем, шёпотом молитв, треском свечей. Снег за окнами падал густыми хлопьями, и казалось, что монастырь тонет в белой бездне.

Брат Симеон прошептал Маттиасу:

— Мы в клетке. В клетке, которую сделал сам Господь снегом и холодом. Люди этого не выдержат. Ещё одна ночь — и они начнут убивать друг друга.

Маттиас не ответил. Он снова склонился над записями XVI века. Чернила дрожали, буквы рвались, но смысл был один: деревня, окружённая снегом, ночь, вой, безумие. Всё повторялось.

В крипте, среди свечей, он поймал взгляд мальчика лет десяти. Тот сидел в углу, держа за руку младшую сестру. Его глаза были слишком серьёзными. Не было в них слёз — только ожидание.

Маттиас понял: бегства нет. Ни для мальчика, ни для него. Ни для кого.

И единственный путь вперёд — встретить зверя лицом к лицу.

Глава XIII. Вторая ночь. Охота зверя

Метель началась вечером. Снег валил густо, большими, тяжёлыми хлопьями, и казалось, что сама небесная тьма рушится на землю. Ветер бил в ставни, завывал в щелях, гнул деревья, и в его вой с каждым часом всё сильнее вплетался другой — чужой, низкий, тянущийся.

Деревня сидела в темноте. Комендантский час превратил дома в клетки. За ставнями горели свечи, женщины шептали молитвы, мужчины сжимали топоры и ножи, а дети прижимались к матерям и закрывали уши, когда ветер подвывал слишком похоже на голос зверя.

Монастырь был переполнен. В криптах горели десятки свечей, но свет их был слабым и дрожащим, как дыхание умирающего. Люди сидели, сбившись в кучи, кто-то плакал, кто-то молился, кто-то просто смотрел в пустоту.

Маттиас стоял у окна. Сквозь снежную завесу луна светила тускло, и в этом свете тени казались живыми. Лес стоял неподвижный, но он чувствовал: там, в глубине, что-то ждёт.

И оно дождалось.

Сначала снова — собаки. Их лай перешёл в истеричный визг, цепи звенели, а потом — глухой удар. Один. Второй. И тишина.

Люди вздрогнули. В крипте женщины зажали детям рты, мужчины переглянулись. Тишина висела несколько мгновений, и в неё ворвался звук, от которого кровь застыла.

Вой.

Он был ближе, чем когда-либо. Не из леса — из самой деревни. Он обогнул дома, пронёсся по крышам, ударил в ставни, в стены. Люди закричали. Кто-то бросился к дверям, но его удержали.

И тогда — первый крик. Женский, пронзительный, сорванный. Потом мужской, грубый, полный боли. Звук разрываемой плоти смешался с грохотом сломанных досок.

Маттиас схватил фонарь, крест и выбежал на площадь.

Снег падал так густо, что видимость была всего несколько шагов. Но этого хватало. На снегу валялись обломки дверей, брошенные факелы, следы крови. Один из домов был распахнут настежь, и изнутри доносился истерический крик ребёнка.

И тогда он увидел его.

Зверь.

Второй раз — уже не тень, не силуэт, а целиком. Огромный, чёрный, плечистый, с мордой, блестящей от крови. Его глаза горели жёлтым светом, когти сверкали, и каждый шаг оставлял в снегу глубокие вмятины. Он держал в лапе женщину за волосы и бросил её в сугроб так легко, будто она была тряпичной куклой.

Рядом лежал мужчина — или то, что осталось от него: разорванное тело, из которого парила ещё тёплая кровь.

Зверь поднял морду к небу и завыл. Вой прокатился над деревней, как набат. Из домов донеслись крики, кто-то ударил в колокол, но звон только смешался с этим воем.

— Господи… — прошептал Маттиас и сжал крест.

Зверь повернулся к нему. Их взгляды встретились. В глазах зверя было не безумие, а разум. Он понимал, что делает. Он видел страх — и наслаждался им.

Зверь сделал шаг. Второй.

Маттиас поднял крест выше. Его сердце стучало в груди, но он не отступил.

И вдруг из соседнего дома вырвался человек — молодой, с топором в руке. Он закричал и бросился на чудовище. В этот миг в нём было отчаяние и храбрость, перемешанные в один последний рывок.

Зверь даже не отступил. Одним движением он ударил когтями, и топор полетел в снег. Мужчина упал, его грудь разорвалась, и снег стал чёрным.

Женщины кричали за ставнями, мужчины внутри домов сжимали оружие, но никто не осмелился выйти.

Монастырский колокол бил, но звон его уже не был молитвой — он был криком.

Маттиас стоял, и его тело дрожало. Он понимал: если сейчас он останется неподвижен, всё кончено. Но и шагнуть вперёд значило броситься в пасть смерти.

Зверь снова посмотрел на него. И в этом взгляде было обещание: «Не сейчас. Ты ещё нужен мне живым».

Он поднял голову, завыл так, что снег посыпался с крыш, и исчез в метели.

Только следы когтей и тела на снегу остались доказательством того, что это было не сном.

Утро принесло ещё больше трупов. Трое мужчин, одна женщина и двое детей. Их нашли возле домов, растерзанных, брошенных в снег, как игрушки.

Люди сходили с ума. Одни молились, другие требовали самосуда.

— Он среди нас! — кричали. — Кто-то его укрывает!

Толпа готова была рвать любого, кого укажут.

И Маттиас понял: зверь не просто убивает. Он ломает людей. Он делает их оружием против самих себя.

И если его не остановить, деревня сгорит в собственном безумии быстрее, чем в его когтях.

Глава XIV. Охотник и добыча

Деревня после второй ночи напоминала поле битвы. Снег был перепачкан кровью, доски выбиты, крыши провалены. Люди сидели по домам и не смотрели друг другу в глаза: страх сделал их чужими. Казалось, ещё немного — и они сами поднимут руки друг на друга, обвиняя в предательстве.

Но среди мужчин, самых крепких, самых отчаявшихся, что-то переломилось. Они видели трупы соседей, они слышали крики женщин и детей — и понимали: если ничего не делать, их ждёт та же участь.

Вечером они пришли в монастырь. Шестеро.

У каждого в глазах был страх, но поверх него — решимость. Один держал старую ружьё, второй — охотничий нож, третий — факел, остальные вооружились топорами и косами. Все понимали, что против того, что ждало их в лесу, это жалкие игрушки. Но идти с пустыми руками они не могли.

Маттиас смотрел на них и видел: это не герои, это обречённые. Но обречённые, которые решили встретить смерть лицом к лицу.

— Мы идём с тобой, — сказал старший из них, бородатый крестьянин с глазами, полными усталости. — Не ради славы. Ради наших детей.

Брат Симеон попытался остановить их.

— Это безумие! Он сильнее любого оружия! Вы идёте на смерть!

— Мы и так мертвы, — ответил крестьянин. — Только вопрос — сегодня или завтра.

Маттиас кивнул. Он чувствовал, что должен идти. Но теперь — не один.

Они вышли в ночь.

Снег падал редкими хлопьями, но ветер был тяжёлый, гнал их прямо в лица. Луна висела высоко, светила жёстким серебром. Лес стоял неподвижный, чёрный, как застывшее море.

Шаг за шагом они углублялись в чащу. Факелы потрескивали, разгоняя тени, но сами же и создавали новые. Каждая тень казалась шевелящейся. Каждая ветка скрипела, будто ломалась под чьей-то лапой.

— Тише, — прошептал Маттиас. — Он уже знает, что мы здесь.

Они шли, и под ногами хрустел снег. И вдруг хруст стал иным. Слева, потом справа. Будто кто-то идёт рядом, невидимый.

— Он играет, — сказал один из мужчин и перекрестился.

И тут послышался вой. Близко. Так близко, что у всех заложило уши. Лес отозвался эхом, и вой превратился в хор. Мужчины замерли, сжали оружие.

Факелы дрогнули. В их свете показались следы — свежие, глубокие. Огромные лапы и человеческие ступни вперемежку. Они вели вперёд, в самую тьму.

— Он хочет, чтобы мы шли за ним, — сказал Маттиас. — Он заманивает нас.

— А что нам остаётся? — ответил крестьянин. — Вернуться — значит ждать, пока он сам придёт.

И они пошли дальше.

Чем глубже они входили в лес, тем сильнее казалось, что он живой. Ветки скрипели, корни цеплялись за ноги, тьма сжималась вокруг. Зверь не нападал — он сопровождал, дышал в затылок, ломал ветки то слева, то справа, заставляя оборачиваться.

— Он нас считает, — прошептал один из мужчин. — Считает, как пастух считает овец.

И тут раздался крик. Резкий, дикий. Один из молодых мужчин упал, схваченный когтями из тьмы. Его факел упал в снег, пламя шипело и гасло. Остальные рванулись к нему, но было поздно. Тело исчезло в темноте, только след крови тянулся по снегу.

— Назад! — закричал кто-то. — Это ловушка!

Но дороги назад уже не было. Вой перекрыл их крики. Снег взвился, деревья дрожали.

Зверь вышел из тени.

На этот раз — прямо. Во весь рост. Его глаза горели, когти блестели, дыхание было видно паром. Он был огромен. Больше, чем любой зверь, и страшнее, чем любой человек.

Мужчины закричали и бросились вперёд. Один ударил топором, другой вонзил нож. Но когти прошли быстрее. Топор отлетел в сторону, нож выпал, и крик оборвался в крови.

Факелы плясали, снег алел, мужчины падали один за другим. Но они сражались — до конца, отчаянно, с криками, с проклятиями.

Маттиас стоял с крестом в руке. Он видел, как один из добровольцев кинулся прямо под зверя, лишь бы дать остальным секунду. Его разорвали, но в его смерти было больше мужества, чем в сотнях молитв.

И зверь снова посмотрел на Маттиаса. Их взгляды встретились. Он понял: зверь оставляет его живым. Он убил всех вокруг, но его не тронул.

«Ты нужен мне. Я хочу, чтобы ты видел» — это читалось в его глазах.

Маттиас стоял в снегу, среди трупов, с крестом в руке. Ветер завывал. Зверь исчез в лесу.

Остался он — и кровь на снегу.

Глава XV. Падение веры

Он вернулся на рассвете.

Снег валил всю ночь, и теперь лес, дорога, деревня были укрыты свежим белым покровом, словно сама земля пыталась скрыть следы резни. Но скрыть не смогла. На его пальто были пятна крови, тёмные, застывшие; на сапогах — грязь и чёрный снег, впитавший чужую смерть. В глазах — то, чего никто в деревне ещё не видел.

Маттиас шёл медленно, будто каждое движение давалось с трудом. Его руки дрожали, крест в пальцах был холоднее самого воздуха.

Жители заметили его ещё издалека. Сначала — женщины, что стояли у колодца, потом — мужчины, выходившие на площадь, потом дети, цеплявшиеся за подолы матерей. Люди собрались, молча, тесным кольцом. Их глаза были полны вопросов, но никто не решался спросить.

И только один голос прозвучал, хриплый, злой:

— Где они?

Маттиас остановился. Снег падал ему на плечи, таял и стекал по лицу.

— Они мертвы, — сказал он тихо.

Толпа загудела. Женщины закричали, кто-то упал на колени, кто-то ударил себя в грудь. Дети заплакали, мужчины заматерились, сжимая кулаки.

— Все? — переспросил другой. — Все шестеро?

— Да, — ответил Маттиас. — Зверь… — он хотел сказать больше, но слова застряли. Он видел их смерть снова и снова. Видел, как когти рвали плоть, как лица искажались в крике, как кровь брызгала на снег. Слова не могли этого передать.

Толпа загудела ещё сильнее. И тогда раздался новый крик:

— Он оставил тебя! — выкрикнул молодой парень, глаза его горели ненавистью. — Всех убил — а тебя нет! Почему?

Эти слова упали на людей, как искры в сухую солому. Толпа зашумела, перекрикивая друг друга.

— Он сам оборотень!

— Он привёл его сюда!

— Он кормит его нашими жизнями!

Женщины оттаскивали детей подальше, мужчины шагали ближе, лица их перекосились от злобы. Ещё миг — и они разорвали бы его, как разрывали свои обвинениями друг друга.

Маттиас поднял крест.

— Я жив не потому, что он пощадил меня, — сказал он твёрдо. — Я жив, потому что он играет. Ему нужно, чтобы я видел. Чтобы я передал ваш страх дальше. Чтобы я нес его с собой.

Толпа замолкла. Но в их молчании не было веры — только сомнение.

Старуха вышла вперёд. Та, что всегда говорила о звере. Её лицо было жёстким, в морщинах, но голос звучал твёрдо:

— Он не лжёт. Зверь оставил его, потому что так он делает всегда. Он выбирает свидетеля. Он любит, когда кто-то живёт, чтобы помнить.

Мужчины отступили, но ненависть осталась. Она висела в воздухе, как дым после пожара.

В монастыре царил гул, полный отчаяния. Люди молились, но молитвы их были не как раньше — спокойные, привычные. Нет, теперь это были крики, мольбы, хрип. Они били поклоны, падали на колени, но слова их звучали пусто, будто не долетали до небес.

Маттиас стоял в крипте, смотрел на свечи и понимал: вера ломается. Вера, которая должна была быть крепче всего, теперь трещала, как лёд на реке весной.

— Господи, — шептал кто-то, — где Ты? Почему Ты молчишь?

— Мы молимся, а он всё ближе, — отвечал другой. — Может, это наказание. Может, нас всех уже прокляли.

Дети слушали эти слова и смотрели широко раскрытыми глазами. В их взглядах не было ни веры, ни надежды. Только страх.

Брат Симеон подошёл к Маттиасу. Его лицо было серым, губы дрожали.

— Мы теряем людей, — сказал он. — Но страшнее — мы теряем веру. Ещё одна ночь — и они начнут убивать друг друга. Они уже не знают, кто страшнее — зверь в лесу или человек рядом.

Маттиас молчал.

Он смотрел на крест в своей руке. Когда-то он чувствовал силу в этом символе, защиту. Теперь крест был лишь куском холодного металла.

И он понял: зверь убивает не только тела. Он убивает души.

В ту ночь Маттиас сидел у окна кельи. Луна висела над лесом, снег падал тихо, словно мир хотел утонуть в молчании. Но он знал — молчание это обманчиво.

Где-то в глубине леса, в чёрной гуще елей, зверь ждал. Ждал новой ночи. Ждал нового крика.

И Маттиас чувствовал: если он не найдёт способа остановить его, то скоро в этой деревне не останется ни веры, ни людей.

Глава XVI. Зверь под стенами

Ночь началась с тишины. Снег валил ровно, густо, и белые хлопья ложились на крыши, словно пытались укрыть всё случившееся за последние дни. В криптах монастыря горели свечи, воздух был тяжёлым от копоти и молитв. Люди сидели тесными группами: женщины с детьми, старики, мужчины, у которых дрожали руки даже на рукоятях топоров.

Всё было слишком тихо. Даже ветер, казалось, утих, будто сам боялся нарушить это напряжённое молчание.

Маттиас сидел у стены, глядя в пламя свечи. Лица вокруг были серые, тени под глазами делали их похожими на мёртвых. Молитвы звучали хрипло, пусто. Никто больше не верил, что слова могут остановить чудовище.

И вдруг стены содрогнулись.

Глухой, тяжёлый звук, словно кто-то огромный ударил по камню. Люди вскрикнули, свечи дрогнули. Потом снова. Удар. Камень застонал, древний свод, который держался веками, будто вздохнул.

— Он здесь, — прошептал кто-то.

В крипте началась паника. Женщины закричали, дети завыли. Мужчины метались, поднимая оружие, хотя знали — камень не пробить топором.

Маттиас поднялся и пошёл к воротам. Каждый шаг отдавался в ушах, как удары сердца.

Собаки снаружи выли, но их вой быстро оборвался — словно что-то заставило их замолчать.

У ворот было темно, факелы снаружи давно погасли от снега и ветра. Лишь луна, висевшая низко, освещала белый двор. И там, у стены, он увидел его.

Огромная тень двигалась в снегу. Лапы оставляли глубокие вмятины, когти скрежетали по камню. Существо обходило стены, шаг за шагом, будто проверяло, где слабее. Его дыхание было слышно даже отсюда — тяжёлое, влажное, с хрипом.

Маттиас застыл.

Зверь остановился прямо у ворот. Тишина нависла, словно воздух перестал дышать. Потом когти медленно, нарочно заскребли по дереву. Скрежет пронёсся по коридорам монастыря, как нож по стеклу. Люди внутри закричали.

Маттиас поднял крест.

— Во имя Господа… — его голос был тих, но он дрожал.

Скрежет прекратился.

И вдруг удар. Такой силы, что ворота прогнулись, доски затрещали, снег посыпался с крыши. Люди в крипте начали молиться в голос, вперемешку с криками. Второй удар. Третий. Казалось, ещё немного — и ворота рухнут.

И всё же зверь не ломился внутрь. Он бил, царапал, снова уходил в сторону и возвращался. Он испытывал. Он играл.

Иногда он уходил в тень, и люди начинали надеяться, что он исчез. Но через миг когти снова скребли по камню, и надежда рушилась.

Маттиас стоял неподвижно. Его пальцы онемели от холода, крест был тяжёлым, как камень.

Он понимал: если зверь захочет, он войдёт. Но он не хотел. Не этой ночью. Он хотел, чтобы они слышали его. Чтобы они чувствовали, что он рядом. Чтобы страх стал сильнее любой стены.

Когда вой раздался прямо под стенами, люди в крипте начали биться в истерике. Кто-то падал на колени, кто-то кричал, кто-то пытался выломать двери, чтобы бежать в метель. Брат Симеон срывал голос, пытаясь успокоить их, но сам дрожал, как свеча.

Зверь кружил вокруг монастыря ещё долго. Скрежет, удары, вой. Потом — тишина.

Только под утро, когда снег лёг новым слоем, следы исчезли, а вой растворился в лесу.

Но никто в монастыре больше не спал.

Маттиас стоял у ворот до рассвета. Его губы шептали молитвы, но сердце знало: эта крепость не вечна. И если ждать следующего полнолуния — никто не доживёт.

Он повернулся к крипте, где люди плакали и молились, и понял: завтра надо действовать.

Глава XVII. Совет выживших

Утро принесло не свет, а только усталость. Люди сидели в крипте, уставившись в пустоту, и шёпот их молитв был похож на бормотание больных. Стены монастыря, казавшиеся вчера крепкими, теперь дышали страхом — каждый помнил, как ночью когти зверя скребли по камню, как гремели ворота.

Маттиас сидел за столом, перед ним лежали записи XVI века. Он листал их уже десятки раз, но не мог оторваться. Каждое слово Иоанна фон Л. было не просто текстом — это был голос из прошлого, опыт того, кто шёл по той же дороге.

«Я ждал, что он нападёт в полнолуние. Но не дождался. Он бродил, он выл, он кружил. И понял я: силы его — в полной луне. Но с её уходом зверь слабеет. Не умирает, нет, но слабеет. И если есть час ударить, то только в убывающей луне. Потом он снова скроется, снова будет ждать. А мы не доживём до следующего месяца».

Маттиас провёл пальцами по этим строчкам. Вот он — ответ. Вот почему они должны идти. Не завтра, не через неделю, а сейчас.

Совет собрали в главном зале. Там было холодно, свечи коптили, тени дрожали. Люди сидели плотным кругом: мужчины, женщины, даже подростки, которые уже умели держать оружие. Их лица были измучены, но глаза горели — страх и злость смешались так, что рождали готовность на всё.

Первым заговорил старый крестьянин, седой, с потрескавшимися руками:

— Сколько ещё мы будем сидеть в этих стенах? Он придёт снова. Мы слышали его когти. Вы видели, как ворота дрожали. Сколько ещё?

— Надо уходить, — выкрикнула женщина, прижимая к себе ребёнка. — В горах найдём тропу, убежим в другую долину!

— Уйдём — и он пойдёт за нами, — ответил другой. — Мы приведём его к другим. Мы не спасёмся бегством.

— А что нам остаётся? — вскрикнул молодой парень. — Сидеть здесь, как крысы?

Гул поднялся, крики перемешались. Люди перебивали друг друга: «уйти», «остаться», «молиться», «бороться».

Маттиас поднялся. Его фигура возвышалась над толпой, и шум постепенно стих.

— Я знаю, почему он не вошёл вчера, — сказал он. — Я знаю, почему он кружит и ждёт.

Люди смотрели на него.

— Его сила — в полной луне, — продолжил он. — Три ночи мы видели её свет. Три ночи он был в своей мощи. И он играл с нами. Но теперь луна убывает. Он всё ещё силён, но слабее, чем был. Это единственный наш шанс. Если мы не пойдём сейчас, он подождёт месяц — и тогда никто из нас не доживёт.

Толпа загудела снова, но иначе. Не паника — напряжение.

— А откуда ты знаешь? — крикнул кто-то. — Может, ты врёшь, чтобы увести нас в лес и бросить зверю!

— Я читаю то, что оставил тот, кто шёл по этому пути до меня, — ответил Маттиас и поднял дневник. — Четыре века назад он записал то же самое. Он тоже видел три ночи полнолуния. Он тоже слышал вой у стен. Он понял: ждать нельзя.

— И чем это кончилось для него? — спросил молодой крестьянин, прищурившись.

Маттиас замолчал на миг.

— Смертью, — сказал он наконец. — Но и памятью. Он оставил слова, которые дошли до нас. Он дал нам шанс.

Тишина. Люди переглянулись. Кто-то перекрестился, кто-то закрыл глаза.

Старуха поднялась со скамьи, её голос был твёрдый:

— Он прав. Я слышала вой всю жизнь. Каждый раз — в полнолуние. И каждый раз мы ждали. Ждали, пока зверь заберёт своих. Если он говорит — идти надо сейчас, значит, так и надо.

Толпа зашумела, но уже иначе. Теперь в глазах людей было что-то новое. Страх остался, но поверх него — решимость.

Маттиас поднял крест.

— Я не обещаю спасения, — сказал он. — Но я обещаю борьбу. И если мы падём, мы падём с оружием в руках.

Шум поднялся вновь, но теперь это был не крик отчаяния, а крик согласия. Несколько мужчин вышли вперёд.

— Мы идём.

— Я тоже.

— И я.

Женщины заплакали, но никто не удерживал их. Каждый понимал: это не жертва ради славы, это жертва ради детей, ради того, чтобы хоть кто-то выжил.

И Маттиас понял: решение принято.

Они идут в лес. Сегодня.

Глава XVIII. Следы в снегу

Они вышли днём, когда солнце едва пробивалось сквозь серые облака. Свет был мертвенным, безжизненным — он не согревал, лишь напоминал, что день существует. Метель стихла, но следы зверя остались: глубокие, рваные, будто земля сама сопротивлялась его шагам.

Их было десять. Маттиас впереди, с крестом и фонарём, рядом — бородатый крестьянин с охотничьим ножом, за ними — мужчины с топорами, ружьём, даже вилами. На плечах у одного болталась верёвка — на всякий случай, если придётся ловить, а не убивать. Лица у всех были серые от холода и усталости, но в глазах горела решимость.

Лес встретил их тишиной. Снег хрустел под ногами, и этот звук был громче любого слова. Деревья стояли неподвижные, чёрные, как колонны храма. И казалось, что сам лес слушает их шаги.

— Смотрите, — сказал один из мужчин, указывая на землю.

В снегу тянулась дорожка следов. Огромные лапы, когти, вмятины. Но рядом — босые человеческие ступни. Глубокие, будто кто-то шёл бегом, не чувствуя холода.

— Это… он? — прошептал молодой крестьянин.

— Это он, — ответил Маттиас. — Он идёт то зверем, то человеком. Он — оба.

Мужчины переглянулись и перекрестились.

Они шли часами. Следы то вели вперёд, то исчезали в снегу, то снова появлялись. Иногда они находили клочья шерсти, иногда — следы крови. Пару раз — останки зверей: оленя, разорванного пополам, лисы с вырванным хребтом. Всё это не было охотой ради еды. Это было убийство ради убийства.

— Он оставляет это для нас, — сказал Маттиас. — Чтобы мы видели. Чтобы знали, что он рядом.

Ветер гнал снег, и каждый шаг давался с трудом. Мужчины молчали. В тишине слышалось только их дыхание.

К полудню они вышли к месту, где снег был взрыт, словно землей рылось чудовище. Здесь следы становились глубже, земля проступала из-под снега. В центре лежала яма, заваленная сучьями и костями.

— Это его логово? — спросил кто-то, дрожащим голосом.

Маттиас наклонился. Снег был залит кровью, впитавшейся в землю. Среди костей валялись человеческие черепа, обломки рёбер, клочья одежды. Старые и новые — всё вместе.

— Нет, — сказал он тихо. — Это не логово. Это место жертв. Он приводит их сюда.

Они молчали, глядя на яму. У кого-то задрожали руки, кто-то перекрестился так резко, что стукнул себя по груди.

И вдруг старший из мужчин указал дальше, вглубь леса.

— Смотрите.

Через снег, сквозь сугробы, вела узкая тропа. Следы зверя уходили туда, в тень, где деревья сжимались плотнее.

Они пошли.

Дорога вывела к руинам.

Сначала они увидели тёмные силуэты, потом — остатки каменных стен. Полузасыпанный снегом костёл, построенный, должно быть, ещё во времена Иоанна фон Л. Каменные блоки валялись, как кости великана, обросшие мхом и инеем. Половина здания стояла, половина — рухнула. Узкие окна зияли, как пустые глазницы.

— Бог здесь не живёт, — сказал один из мужчин глухо.

Внутри руин снег лёг толстым слоем, но под ним виднелись каменные плиты, треснувшие, поросшие лишайником. На стенах — выцветшие кресты и символы, почти стёртые временем.

Но самое страшное — кровь.

На камнях, на плитах, на обломках — свежие пятна, тёмные, густые. Они вели к алтарю, на котором лежали клочья мяса и шерсти.

— Он приносит сюда свои жертвы, — сказал Маттиас. — Как будто смеётся над нами. Место, где молились Богу, стало его капищем.

Мужчины молчали. Никто не осмелился войти глубже.

И тогда раздался вой.

Не издалека, не из леса — отсюда. Изнутри руин.

Он ударил в грудь, прошёл по костям. Мужчины закричали, один уронил факел, другой прижал руки к ушам. Маттиас стоял, сжимая крест, и его сердце билось так, что казалось, он не выдержит.

Вой стих. Наступила тишина.

И в этой тишине было ясно: зверь знает, что они пришли. И он ждал именно этого.

Глава XIX. Ночь у руин

Снег продолжал падать, когда они собрались у руин. Мужчины разложили костёр у полуразрушенного алтаря, сложили рядом оружие: топоры, ножи, вилы. Один заряжал старую винтовку, другой точил клинок на камне, и скрежет металла отдавался в гулких стенах костёла, словно колокол.

Маттиас сидел чуть в стороне, с крестом в руке. Его глаза следили за трещинами в стенах, за тенью в углах, за каждым шорохом ветра. Здесь, в этих руинах, воздух был другим. Казалось, сама земля пропитана кровью, и ночь дышала им в лицо.

— Мы будем ждать, — сказал бородатый крестьянин. — Если он придёт, мы будем готовы.

— Он придёт, — ответил Маттиас. — Но будет играть.

Ночь опустилась быстро. Снег перестал, и луна вылезла из-за облаков — огромная, круглая, но уже чуть надломленная, будто кто-то надкусил её край. Убывающая, но всё ещё страшная. Её свет ложился на стены руин, превращая их в чёрные зубья, торчащие из снега.

Костёр трещал, бросая искры в воздух. Мужчины сидели тесным кругом, молча. Их лица были серые, руки сжимали оружие так сильно, что костяшки белели. Тишина была давящей. Каждый ждал. Каждый думал о том, что будет через миг.

И вот — первый звук.

Ветки за склоном хрустнули. Потом второй.

Мужчины вскочили, направив оружие в темноту. Факелы дрожали. Но там — ничего. Только деревья, только снег.

— Он рядом, — прошептал кто-то.

Снова хруст. Слева. Потом справа. Потом сзади. Звук шагов, тяжёлых, но осторожных.

— Он кружит, — сказал Маттиас. — Он считает нас.

Мужчины переглянулись. На их лицах был не только страх, но и отчаяние.

И тогда раздался вой.

Не громкий, не далекий — тихий, низкий, словно зверь выл прямо им в ухо. Вой прошёл через кости, и один из мужчин закричал, зажимая голову руками.

— Тише! — зашипел другой. — Не слушай!

Но уже поздно. Молодой крестьянин, самый юный из них, вскочил и побежал. Вылетел из руин, бросив топор, исчез в снегу.

— Стой! — крикнул бородатый, но его голос утонул в ночи.

Через миг раздался крик. Пронзительный, полный ужаса. Потом хруст — и тишина.

Мужчины переглянулись.

— Он убил его, — сказал кто-то хрипло.

Снег зашевелился у стены. Тень мелькнула. Один из мужчин ударил вилы в темноту, но только задел воздух. В ответ — рычание, глухое, утробное.

— Держитесь вместе! — крикнул Маттиас.

Они сомкнулись кругом у костра. Факелы трещали, огонь бросал дикие пляшущие тени.

И вдруг он появился.

Сначала — глаза. Два жёлтых огня, вспыхнувших в темноте. Потом силуэт — огромный, сгорбленный, шерсть блестела от инея и крови. Когти сверкали, зубы блеснули в лунном свете. Он стоял, смотрел, и в его взгляде было что-то почти человеческое.

— Стреляй! — крикнул кто-то.

Грохнул выстрел. Пуля ушла в тьму, зверь пошатнулся, но не упал. Он рыкнул и исчез.

— Ты попал? — задыхался стрелявший.

— Не знаю…

И снова — шаги. Уже ближе. Уже за их спинами.

Один из мужчин закричал и ударил топором. В ответ когти рассекли его грудь, и он рухнул на землю, кровь брызнула на снег.

— Держите факелы! — кричал Маттиас. — Не дайте тьме проглотить вас!

Они держали. Но зверь прыгал из тени в тень, быстрый, сильный, как сама ночь. Каждый удар когтей был громче молнии. Каждый крик — короче молитвы.

И тогда он вышел прямо в круг огня.

Костёр осветил его. Огромный, звериный, но с лицом, в котором было что-то человеческое. В глазах горел разум, но разум чужой, холодный, вечный. Он поднял лапу, и когти блеснули.

Мужчины кинулись на него. Топоры, ножи, вилы. Всё — в его тело. Но он рвал их одного за другим. Кровь залила снег, крики рвались в ночь.

Маттиас держал крест. Он видел, как один из добровольцев вонзил нож в бок зверя — и тот завыл, отшатнулся. На снегу осталась кровь. Первая рана.

— Он чувствует серебро! — крикнул Маттиас. — Бейте крестом!

Он шагнул вперёд и ударил зверя крестом в грудь. Тот завыл, отпрянул. На шерсти остался ожог, тёмный, дымящийся.

Мужчины закричали — но это был крик радости, надежды. Они впервые увидели, что чудовище можно ранить.

Зверь отступил. Его глаза метнули ненависть. Он завыл, и этот вой потряс руины. Потом прыгнул в темноту и исчез.

На снегу остались тела. Трое мертвы, двое истекали кровью, и только Маттиас стоял на ногах. В его руке дрожал крест, на котором остались тёмные пятна чужой плоти.

Впервые он понял: у них есть оружие. Но понял и другое — зверь теперь зол. И следующая ночь будет ещё страшнее.

Глава XX. Метка зверя

Утро пришло холодным и ясным. Небо было вычищено ветром, и солнце блестело на снегу, будто ничего не произошло. Но деревня лежала в тишине — мёртвой, уставшей. На площади, где ещё ночью гремела битва, валялись тела мужчин, мёртвого зверя и следы крови, уже прихваченные морозом.

Маттиас сидел у стены монастыря. Его дыхание было хриплым, губы потрескались. Крест, который он вонзил в сердце чудовищу, всё ещё лежал рядом, тёмный от крови. Люди собирались вокруг, но не подходили слишком близко.

Они смотрели на него с почтением и с ужасом одновременно.

Он был их спасителем. Но он был и выжившим, единственным, кто прикоснулся к зверю в последнем бою.

Боль в груди жгла, но сильнее — боль в боку. Там, где когти зверя рассекли плоть. Рана уже почернела, несмотря на то, что её перевязали. По венам ползло что-то холодное, что-то чужое.

Маттиас чувствовал это. Он знал: когти не просто рвут плоть. Они оставляют метку.

Он закрыл глаза и увидел перед собой лицо мёртвого зверя. Но не морду — человеческое лицо. Измождённое, старое, с чертами, которые он узнал по рисункам в старом дневнике. Лицо того самого инквизитора XVI века, Иоанна фон Л.

— Господи… — прошептал он. — Это был он. Всё это время.

История повторилась. И теперь она выбирала нового носителя.

Ночью он проснулся от звука. Сердце билось быстрее, дыхание было чужим. За окнами была тишина, но в его ушах звучал вой. Тот самый, что преследовал его с первой ночи.

Маттиас поднялся, подошёл к зеркалу. В его глазах блеснул жёлтый свет. На миг — и исчез.

Он упал на колени.

— Нет… нет… — шептал он, но голос звучал глухо, будто издалека.

Он понял: зверь не умер. Он лишь перешёл.

Утром люди благодарили его. Женщины плакали, мужчины склоняли головы, дети смотрели на него, как на святого.

А он стоял, держа крест, и знал: в следующем месяце луна снова станет полной. И тогда святой станет чудовищем.

И никому не хватит сил остановить его.

Эпилог

Ватикан. Зал, где под сводами горят лампы, а тени кардиналов ложатся длинными чертами на мраморный пол.

— Он пал, — сказал один из кардиналов. — Но пал так, как мы и ждали.

— В нём есть семя, — ответил другой. — Теперь оно прорастёт. Новый носитель.

— Когда-нибудь, — продолжил третий, с тонкой улыбкой, — мы перестанем убивать их. Мы научимся их приручать. И тогда само зло станет нашим инструментом.

Они перекрестились. Но в их крестах было меньше веры, чем расчёта.

За окнами сияла луна. Уже убывающая, но всё ещё яркая.

И где-то в её холодном свете звучал тихий, едва уловимый вой.

«Джек вечный»

Пролог

Лондон, 1888 год.

Туман пришёл с Темзы ещё до заката и повис над Уайтчепелом вязкой пеленой, в которой всё становилось одинаково бесцветным — и кирпич, и кожа, и кровь. Газовые рожки по узким улочкам помаргивали янтарными бликами, будто сами боялись высматривать того, кто прячется в серой ватной мгле. Пахло мокрыми досками, перегретым конским потом и дешёным керосином. Город дышал хрипло и часто, как человек с простреленной грудью.

Особняк, спрятанный во дворе бывшей шелковой мануфактуры, стоял с потемневшим фронтоном и слепыми окнами, тяжёлый, как замышление. Ему шёл бы монастырский колокол; вместо него в башенке тикали двое часов — один циферблат показывал время Лондона, другой — звёздное, для немногих посвящённых. На пороге никто не встречал: портьера сама плавно двинулась в сторону, когда тень подошла на расстояние дыхания.

Внутри было тепло и тише, чем снаружи. Тишина не пустая — плотная, слоистая, как если бы за каждым углом стояла человек десять и молчали. В длинной зале горели двадцать одна свеча: по три в каждом канделябре, и одна отдельно — на каменном аналое, где лежала книга в кожаном переплёте цвета запёкшейся печёночной алой. На корешке не было названия, но каждый, кто сидел в капюшоне за столом, понимал, какая это книга. Пальцы у них были белые, будто лишённые тепла, и они прятали эти пальцы в рукава.

— Ночь благосклонна к тем, кто знает цену свету, — произнёс человек, стоявший во главе стола. Его голос не требовал тишины — она сама пришла к нему, как собака к хозяину.

Его звали Мастер, когда имя нужно было скрыть. А когда имя выставляло клыки — звали иначе, грубо, одним слогом, от которого у уличных девок холодели лодыжки: Джек.

Он говорил неторопливо, и каждое слово ложилось кирпичом в ещё одну стену вокруг слушателей:

— Мы стоим у порога. Но порог — это не линия на полу. Это живое тело. Оно требует платы, и плату нужно отдать, прежде чем проходить. Многие хотят вечности. Мало кто понимает, что вечность — это не время, а голод. Его надо кормить.

На дальнем конце стола шевельнулся кто-то из младших, и послышался шорох — бумага по дереву. Мастер поднял глаза. Этого движения хватило, чтобы шорох исчез.

— Книга здесь не для украшения, — продолжил он и кивнул на аналой.

Свечи потрескивали; воск капал, как жир со свежей жаровни. Двое в чёрном вывели в зал женщину. На ней было белое платье — нелепая чистота, вывернутая наизнанку, как если бы снег принесли в бойню. Её губы бледно дрожали; глаза пытались ухватиться за любую поверхность, как за край колодца.

— Город и так гниёт, — сказал кто-то слева, низко и сипло. — Что изменит ещё одна?

— Всё, — ответил Мастер. — Она — седьмая.

На стене за их спинами мелом и кровью были выведены знаки — сложения кругов и углов, звёздная карта, сложенная не по небесам, а по каким-то внутренним течениям, известным лишь тем, кто их рисовал. Одна из фигур — разомкнутая окружность с маленьким треугольником — повторялась на нескольких местах. В завитках мелкой вязи угадывались латинские буквы, но не те, что читали в гимназиях.

Мастер подошёл к аналою, провёл ладонью по переплёту. Кожа книги отозвалась глухим теплом, словно хранила в себе чьё-то пульсирующее сердце. Запах железа стал гуще.

— Врата не открываются для голодных, — сказал он. — Они открываются голодом.

Клинок появился в руке так спокойно, как появляется перо у писца. Блеск, короткий и почти стыдливый, смазался в свете свечей.

Женщина закричала, но кричала не громко — так кричат те, у кого голос от рождения маленький. Двое держали её крепко; белое платье расползалось розовыми лоскутами. Мастер работал без спешки, с экономией движений, как мастеровой, выросший на нехватке. Он вырезал знак — тот самый, что был на стене, — но не мелом, не кровью на извести, а кровью на коже. Крик оборвался; воздух зашипел, будто его кипятили. Пламя свечей на мгновение придвинулось ближе друг к другу, как стая.

— Видите? — спросил Мастер ласково. — Тишина тоже умеет кричать.

Книга на аналое раскрылась там, где не было закладок. Письмена побежали по строкам, как муравьи по сахару. Мастер наклонился, и тень от его плеч легла на страницу. Он что-то прошептал — язык не был совсем латинским, но и не чужим. Скорее как сонный полузабытый диалект, в котором с детства молились те, кто старше Рима.

Когда всё закончилось, свечи брызнули копотью. Женщину унесли; с пола вытерли этим же белым платьем, до серых разводов на досках. Младшие подняли головы — вопрос в глазах у каждого был одинаковый: сегодня? уже? Мастер улыбнулся — улыбкой человека, который привык брать.

— Сегодня — не сегодня, — сказал он. — Сегодня — всегда.

Позже, когда дверь скрипнула, и шаги по коридору не повторились, а снаружи туман сел ещё ниже, Мастер остался в зале один. Он подошёл к аналою второй раз. На этот раз без свидетелей. Лицо его стало другим, сбросило улыбку, сбросило голос, как старую перчатку. Книга лежала раскрытая, как рана. Он переплёл пальцы в замок, словно примеривая невидимую печать к ладоням, и тихо рассмеялся.

Ключ он уже держал в руках.

Он закрыл «Liber Sanguinis», и кожа обложки вздрогнула — едва заметно, как зверёк во сне. Он завернул книгу в холст, спрятал под плащ, и, не оглянувшись, вышел. Портал не спрашивал у него, куда. Город распахнулся перед ним своей чёрной пастью. Он ступил в неё уверенно — как человек, который всю жизнь только и делал, что шёл в тёмные места, в которых никто не ждёт.

Никто из тех, кто остался в зале, не увидел, как в дверном стекле на миг отразились две тени, а не одна — человеческая и что-то рядом, тонкое, как разлад между рёбрами. Никто не услышал, как часы в башенке разошлись в показаниях — звёздное время поспешило на минуту вперёд.

Потом, конечно, они поймут, что их предали. Что Мастер взял то, ради чего они пили кровь молча и годами. Но позже — это слово для живых. Тем же вечером их вечность раскололась на две части: у одной были глаза, у другой — голод.

И имя у неё было — Джек.

Глава первая

Лондон, наши дни.

Дождь прошёл часа два назад и оставил после себя лужи, в которых отражались перекошенные вывески и свет аптек, где продают всё на свете, кроме настоящего лекарства. Переулок был узок, как борозда на ладони, и пах рыбой, котельной и чем-то сладковатым, что не хотелось узнавать. За жёлтой лентой сгрудились люди в капюшонах; телефоны щёлкали, как щупальца неуемных насекомых. Полицейский в флуоресцентной жилетке вытеснял всех на метр назад, на полметра, ещё на носок ботинка — густая, бессмысленная борьба с любопытством.

Томас Картер остановился перед лентой и поднял удостоверение так, чтобы его увидели именно те, кто должен был увидеть. Его пропустили неохотно: пресса — это всегда лишняя пара глаз, а лишние глаза в Лондоне нынче умели писать и продавать.

Он не сразу посмотрел на тело. Сначала — на стены. Кирпич здесь был старый, почерневший, сквозной мох в швах выглядел, как запечённая зелёная кровь. Кто-то когда-то пытался заштукатурить нижний ряд — штукатурка местами облупилась и повисла пластами, похожими на длинные ногти. Томас провёл взглядом вдоль этой разлохмаченной линии — взгляд привычный, выученный: сначала геометрия места, потом фактура, только потом — человек.

Человек был женщина. Её волосы, мокрые и тёмные, сползли на одну сторону лица, будто прятались от того, что с ним сделали. Пальто распахнуто; платье разрезано ровным движением; подол в грязи. Брюшная полость — открыта, как вывернутая шкатулка; то, что обычно скрыто, отсутствовало. Рана была не грубая — аккуратная до бессовестности. Нож шёл по чёткой траектории, без колебаний, без второго захода. «Работа» — слово, которое Томас ненавидел в таких местах — всё равно приходило в голову: именно работа, ремесло, не вспышка зверского аффекта.

Он склонился, насколько позволяли правила. Мешок для улик лежал рядом, внутри уже пластиковые контейнеры. Судебник в очках с тонкой оправой — новый, ещё не привыкший к запаху — отошёл на шаг, уступая место.

— Картер, — буркнул ему сержант Маклин, — не вздумай совать нос куда не просят. У тебя был отличный материал в прошлом месяце — сиди и жуй его.

— Я не жую, сержант, — ответил Томас. — Я глотаю.

— Вот и подавись.

Томас усмехнулся, но не отрывал взгляда от тела. Между четвёртым и пятым ребром, ближе к солнечному сплетению, на коже было что-то ещё — слабая, как стёртая татуировка, дорожка надрезов, которая ничем не объяснялась. Не медициной, не практикой — не миром, с которым полицейские привыкли иметь дело.

Он видел это раньше.

Не глазами — памятью. На фотокопии из архива музея, где хранители морщились, когда он просил «ещё раз взглянуть на то дело», и где бумага была ломкая, как дуновение. Тогда рисунок был крупнее, грубее, кровь — гуще. Здесь — тонко, деликатно, почти нежно, если бы нежность не была самым страшным словом в этом месте.

— Подражатель, — сказал Маклин, утирая лоб кулаком. — Они читали про Потрошителя, смотрели сериалы. Ты же знаешь, Картер. Им нужен свой спектакль.

— Этот спектакль слишком дорогой, — сказал Томас. — И слишком точный.

Он не спорил ради спорта. Он видел — как идёт линия разреза, как отступает на миллиметр, где кожный рельеф меняется. Это не «мотивация», не «психологический профиль», которым любят прикрываться телевизионные эксперты. Это моторика. Память рук. То, что редко стареет.

— Её нашли когда? — спросил он.

— Час назад. Доставщик, — Маклин кивнул на молодого парня с красным лицом, — приехал, заглянул, выблевал весь ужин, позвонил девять-девять-девять. Классика.

Томас кивнул, словно это что-то меняло. Лондон не меняется. Он лишь сменяет маски.

Он достал блокнот — бумажный, старомодный, с заломленным углом — и сделал пару сухих пометок: «символ под рёбрами», «чистые края», «нет брызг на кирпиче на высоте плеча». Писал не для статьи — для памяти. Память иногда врёт; чернила — реже.

— У тебя опять Потрошитель? — спросил Маклин, усмехнувшись так, как усмехаются люди, уверенные в своей правоте заранее. — Картер, город чокнут на нём. Вы, писатели, его кормите.

— Я кормлю читателя, — сказал Томас. — А Потрошитель кормит только себя.

Сержант фыркнул. Томас шагнул чуть в сторону, подальше от лужи. В отражении мелькнуло его лицо: чуть ввалившиеся щёки, синяя тень небритости, глаза, уставшие и упрямые. Лет десять назад он пришёл в эту тему, как приходят в церковь — из вины и надежды. Ему казалось, что историей можно расплатиться с прошлым. Потом он понял: история — это кредит, который берёшь, чтобы взять следующий.

Он поднял взгляд на торец переулка. Там, где лента кончалась, за спинами зевак мелькнула фигура в тёмном пальто. Ничего особенного: костюм, шарф, шляпа без усилия — на таких не задерживаешь взгляд. Но взгляд задержался. Человек стоял не как человек, который смотрит — как тот, кто слушает. Слушает место. Слушает воздух. И в том, как он повернул голову, было что-то старое, не модное — привычка, а не поза.

Томас моргнул, и фигура исчезла, утаенная толпой. Он не стал спрашивать Маклина — не любил звучать так, как звучат люди, которые видят во всём предзнаменования.

— Символы снимете увеличением? — спросил он у судебника.

— Конечно, — тот кивнул слишком быстро. — И раны… тут, хм… тут очень чисто. Как будто… — Он осёкся.

— Как будто никто не торопился, — договорил Томас. — И как будто знал, что делает.

На кирпиче чуть выше уровня колена обнаружилась крошечная, почти незаметная отметина — как след мела, но не белая, а серо-железная. Томас провёл над ней пальцем на расстоянии, не касаясь. Форму он узнал сразу: разомкнутая окружность с малого треугольника над краем. Прописной знак, который в полицейских отчётах XIX века проходил как «фантазия убийцы», а в одном-единственном письме, не попавшем в газеты, назывался иначе — памятью о том, что было до имён.

Он не любил пафос в себе. Но в этот момент по спине действительно прошёл холод: не от ужаса — от узнавания.

— Картер, — позвал Маклин, — тебе, может, кофе? Ты бледный.

— Я всегда бледный, — сказал Томас. — Это у меня профессиональное.

Он отошёл к выходу из переулка, достал телефон. В списке контактов — двое, кому он доверял в такие минуты: архивист из Музея Лондона и Эвелин Харт, преподавательница сравнительной религиоведения, у которой на рабочем столе соседствовали «Книга Мёртвых» и руководство по статистике для гуманитариев. Он написал Эвелин: «Есть символ. Тот самый. Нужен твой глаз. Сейчас?» Отправил. Телефон ответил вибрацией почти сразу: «Через двадцать минут. И не начинай без меня».

Томас улыбнулся краешком рта. Эвелин ненавидела, когда он бежал впереди доказательств. Он тоже ненавидел — но бежал.

На выезде из переулка он остановился на секунду и оглянулся. Тела уже не было — закрыли, накрыли, подняли. Осталась пустота, и в этой пустоте воздух, казалось, стал на тон холоднее. По дальнему краю человеческой кучки снова промелькнуло движение — тёмное пальто, рукав, быстрый разворот. Томас поймал на себе взгляд — невозможно сказать, чей именно, но явственно — сухой, как скрип несмазанной петли. И из этой сухости пахнуло чем-то знакомым, непозволительно знакомым: старой бумагой и железом.

Он вернулся? — сказал внутренний голос слишком громко.

Или он просто никогда не уходил? — ответил другой.

На улице шумел Лондон — большой, мокрый, злой и беспечный, как молодая собака. Автобусы роняли на асфальт жирные тени; на перекрёстке ругались два велосипедиста; над крышами тянулись вереницы облаков. Томас сунул блокнот во внутренний карман, придержал полы пальто и пошёл — не быстрее и не медленнее, чем обычно. Он шёл к тому, что знал. И к тому, чего никогда не хотел знать по-настоящему.

По дороге, на красном, он открыл на телефоне цифровые копии старых писем. Нашёл нужное — расплывчатую фотографию страницы, где тёмными чернилами и нервным почерком было написано: «Он — не человек. Он — врата, запертые в человеке». Подписи не было. Внизу — выведенный неровной рукой символ. Тот самый.

Связь поколебалась; экран дрогнул от входящего звонка. Номер был неизвестен, но не случайный — ровный и тихий, как если бы человек много лет назад купил его и никому не давал.

— Мистер Картер, — сказал голос. Мужской, низкий, почти без акцента. — Вы любите смотреть туда, куда другие не решаются. Это достойно уважения. Но ваш взгляд слишком прям. А некоторые вещи видны только краем глаза.

— Кто это?

— Тот, кто был здесь раньше вас. И будет после.

— Ещё один поклонник Потрошителя? — Томас постарался вложить в слова раздражение вместо дрожи.

— Поклонники всегда путают алтарь и кухню, — сказал голос и улыбнулся — улыбку было слышно. — Мы ещё поговорим. Только не бегите, мистер Картер. Бегущие всегда наступают на старые следы.

Связь оборвалась.

Томас долго смотрел на чёрный экран. У него было много вопросов к миру, и ещё больше — к себе. Но один вопрос сейчас задал мир ему: готов ли ты наконец поверить, что линии, которые ты годами водил по картам Лондона, — не линии расследования, а контуры чего-то, что хочет быть найденным?

Он убрал телефон, вдохнул влажный воздух и пошёл встречать Эвелин. Город вокруг казался привычным. Только газовые фонари в одной тихой улочке вдруг вспыхнули на несколько секунд ярче — будто кто-то дунул на них из глубины времени, проверяя, дышит ли ещё этот Лондон, готов ли он снова слушать шёпот.

И Лондон ответил: да.

Глава вторая

Скотленд-Ярд. Дождь снова накрапывает.

Серые коридоры управления пахли бумагой, пылью и тем утренним кофе, который никогда не бывает горячим — только терпким, как характер учреждения. Томас шёл по линолеуму, где шаги множатся, словно у каждого человека есть невидимый двойник, который всегда немного спешит. На стенах — доски с фотографиями, стрелками маркеров и квадратными распечатками с дронов; всё это походило на гигантскую игру в крестики-нолики, в которой выигрывает только скука.

Кабинет детектива Харпера был узкий и длинный, с одним окном во двор, где мокрая ворона ковырялась в контейнере. Сам Харпер сидел на краю стола, словно стул его обжёг. Высокий, сухой, с лицом, на котором все эмоции поселились в складке между бровей. В руках — кружка без рисунка. У таких людей, думал Томас, кружки всегда без рисунков.

— Картер, — сказал Харпер, не поднимая глаз. — Я тебя помню. Ты любишь старые дела. И старые шрамы.

— Шрамы хотя бы честны, — ответил Томас, закрывая за собой дверь. — Они не выдают себя за кожу.

Детектив скользнул взглядом, оценивая — не человека даже, волокнистость его голоса, микрожесты, ту самую усталость, которая вырабатывается годами работы с человеческим мусором. На столе у Харпера был открытый файл — фото из переулка, распечатанные на матовой бумаге: белые пятна света, чёрные провалы теней, и, как полускрытая подпись, зигзаг надрезов под рёбрами.

— Ты пришёл за чем? — спросил Харпер. — За цитатой для статьи? Или за ощущением, что ты снова ближе к своей навязчивости, чем полиция?

— Навязчивость — это когда человек вспоминает, как его обидели, и ищет, где отыграться. Я ищу повторяющееся, — сухо сказал Томас. — И это там, на коже, — повторяющееся.

Харпер перевернул одну из фотографий, подложил под неё другую — старую, выцветшую, с пометкой «1888, архив». Фотография была слишком ясной для своего века — её скопировали и подчистили; оттого она казалась придуманной. Но символ — тот же. Почти тот же: рука была грубее, нож — тяжелее.

— История любит зеркала, — сказал Харпер. — А зеркала любят тёмные комнаты.

— Символ на стене, — сказал Томас. — Вы его сняли? Там был мел или что-то ещё?

— Лаборатория скажет. Либо меловой камень, либо… — он поморщился, — либо старый строительный известняк из кладки. А может, и вовсе оттиск, перенесённый как-то хитро. Я не химик.

Он говорил так, как будто извинялся перед наукой за то, что пользуется ею вслепую. Томас понимал это и уважал: честность ремесленника.

— И ещё, — добавил Харпер. — Письмо.

Он выдвинул нижний ящик стола, достал прозрачный файл. Внутри — лист тонкой бумаги, желтоватой, с аккуратно отрезанными краями. Чернила тёмно-фиолетовые, ровные, ровнее, чем бывает у людей, которые чувствуют. Почерк… нет, не «почерк», скорее — архитектура строки. Томас наклонился: слова были короткие, будто выжатые из длинных, как лимон из апельсина.

«Не ищите там, где светло. Ищите там, где сохранились тени. Белфордский переулок — только звук. Смысл — в подземном воздухе. — А.»

— А, — повторил Томас. — Просто буква?

— Просто буква, — кивнул Харпер. — Конверта не было. Нашли в почтовом ящике участка на Холборне. Без отпечатков. Бумага — не новая, но и не музей. Подделывать можно всё. Вопрос — зачем.

— Чтобы дать тебе улику и тебя же скомпрометировать, — сказал Томас. — Чтобы привлечь меня. Чтобы поставить нас в одну очередь. Выбери любую версию, и ты проиграл. Это письмо — труба, через которую с нами говорят, не открывая рот.

— Ты всё превращаешь в литературу, — сказал Харпер, но без насмешки. — И всё же: что ты видишь?

Томас не сразу ответил. Окно ловило слабый свет, и на стекле отражался кабинет — перевёрнутый, как и положено отражениям. В этом отражённом кабинете ворона была белой, а кружка — чёрной, и Томас стоял левшей.

— Я вижу, — сказал он, — что человек, написавший это, уверен в нашей реакции. Он знает, что ты покажешь мне письмо. Он знает, что я прочитаю. И он знает, что я не смогу не пойти «в подземный воздух». Это рыбак, у которого всегда есть второй крючок.

— Подземный воздух, — повторил Харпер, листая в уме карту района. — Заброшенные туннели? Дренаж? Катакомбы под церквями? Лондон — как старый пирог: новый слой выпечки на старой начинке.

— И в начинке — кости, — тихо сказал Томас.

Харпер закрыл файл, сверху положил ладонь — так мужчины приглушают лишний шум, когда в комнате есть слова, которые лучше не будить.

— Я не хочу тебя здесь, Картер, — сказал он просто. — Я не хочу тебя на местах преступлений, не хочу тебя в моих бумагах. Но я не хочу и того, что случится, если ты пойдёшь туда один. Поэтому — слушай. У тебя есть два часа до темноты. Потом ты звонишь мне. Если ты не звонишь — я поднимаю всех, и мне всё равно, как ты это воспринимаешь. Ты понял?

— Понял, — сказал Томас. Это было честно. Он и правда понимал.

— И ещё, — добавил Харпер, глядя в окно. — «Общество Чёрного Солнца». Слышал?

Словосочетание прозвучало как отмычка. Томас чуть наклонил голову:

— В архивах мелькало. Конец XIX — начало XX. Полуоккультный клуб, маскирующийся под философское общество. Периодически всплывает в полицейских отчётах — драки, дуэли, пропавшие девицы. Вы думаете…

— Я ничего не думаю, — оборвал осторожный детектив внутри Харпера. — Но кое-кто из стариков в архиве сказал, что в подвале нашего же здания — не в этом крыле — когда-то хранились предметы, конфискованные у «общества». И часть из них «исчезла при реорганизации». — Он скривил губы. — Если убираться в чулане тридцать лет, чулан начинает убираться сам.

— Предметы? — Томас подался вперёд. — Книги?

— Я сказал «предметы». Я не библиотекарь. Иди, Картер. И не вздумай быть героем. Герои умирают без протокола.

В коридоре было шумнее; кто-то спорил про камеры наблюдения, кто-то не мог найти протокол осмотра. Томас остановился на секунду у доски с фотографиями и линиями маркеров. Черная нитка вела от переулка к пустому квадрату. Пустой квадрат — это всегда приглашение.

Он вышел под дождь, который был похож на мелкую крупу, вываливающуюся из дырявого мешка небес. В кармане вибрировал телефон: Эвелин: «Я у „Книжной Пульпы“. В подвале. Принеси глаза и совесть».

Он улыбнулся: совесть у него была, глаза — тоже. Иногда они ссорились.

Пока он шёл к книжной лавке, город подстраивался под его шаг. Узкие переулки натягивали на себя синеватую сумеречную плёнку; окна кафе разгорались медом; на мостовой заблёскивали слезинки зажигалок. И где-то за всем этим тянуло сырым, глубинным — как будто во всех подвалах вдруг вытащили из угла старую воду.

Подземный воздух, всплыло в памяти. И буква «А» без имени. И то, что Харпер назвал чуланом: «исчезнувшие предметы».

Слова складывались в бесшумную, настойчивую подсказку — те самые стрелки маркеров, только внутри головы. Томас не любил, когда стрелка одна. Он всегда искал вторую. И третью. И символ на коже у погибшей был именно такой стрелкой. Первая. А следующая, казалось, ждала его в подвале книжной лавки.

Метро остановилось в тоннеле между станциями. Сначала погас свет, потом умерли звуки. Толпа замерла. Кто-то кашлянул слишком громко, кто-то пытался звонить, но телефон лишь гудел пустотой.


И тогда они услышали. Не сквозняк, не воду, не рельсы. Дыхание. Глубокое, равномерное, идущее снизу, будто сам город под ними поворачивался на другой бок.


Женщина держала ребёнка и закрывала ему уши ладонями. Но ребёнок молчал. Он будто слушал вместе со всеми.


Когда свет вернулся и поезд снова дёрнулся вперёд, никто не закричал и не засмеялся. Люди просто вышли на станцию и разошлись, каждый — чуть чужим для самого себя. В глазах у них остался холод, который не объяснишь словами.

Глава третья

«Книжная Пульпа». Запах клея, бумаги и чуть-чуть — полыни, как будто кто-то сушит травы среди криминальных романов.

Эвелин Харт стояла у стола, заваленного ксерокопиями, и разглядывала через лупу старую фотографию. Она говорила о символах, о «Liber Sanguinis» и о подземном воздухе. Томас слушал и знал: они идут туда, куда слова ведут быстрее шагов. Их путь указывал на Смитфилд.

Эвелин возвращалась домой не спеша, хотя улицы уже натянули на себя вечернюю кожу. Она знала: если ускорить шаги, за спиной обязательно что-то двинется быстрее. А так — город подстраивался под её ритм, будто им обоим было удобнее идти вровень.


Дверь квартиры встретила её пустотой. Она включила радио — тихий голос читал новости о пробках и погоде. Не ради содержания: лишь бы в комнате не воцарилась та самая тишина, которая умеет прилипать к коже.


Она сняла пальто, повесила его аккуратно, будто от точности жеста зависела точность дыхания. Потом подошла к полке. Там стояли книги, которым она доверяла больше, чем людям: «Corpus Hermeticum», «Книга мёртвых», справочник по археоастрономии. Книги были честны: они не делали вид, что спасут, но обещали хотя бы не врать.


С детства она знала цену звуку и молчанию. Ей было лет десять, когда её заперли в подвале сельской библиотеки. Старый ключ сломался в замке, и двое суток она сидела среди пыльных томов, слушая, как капает вода и как полки будто шепчутся. В какой-то момент она услышала не капли и не дерево — дыхание. Ровное, влажное, как будто сам дом дышал ею.


С тех пор она знала: молчание никогда не пустое. Оно разговаривает. И лучше всего — с теми, кто боится. Она научилась отвечать ему своим способом — анализом. Делала вид, что раскладывает звуки и ощущения по полочкам, будто пишет статью. Так и выжила в том подвале. Так и живёт до сих пор.


В зеркале ванной она видела свои глаза. Честные, но уставшие. Томас всегда торопится — он хочет догнать миф. Она же знает: миф всегда догоняет сам. Вопрос только в том, сколько шагов удастся сделать до встречи.


Она вытерла лицо холодной водой, провела пальцами по вискам и впервые за день позволила себе шёпот — едва слышный, только для стены: — Я боюсь.


Стена промолчала. Но в этом молчании был ответ.

Лавка держалась на трёх китах: старых стеллажах, бесконечных коробках с дешевыми брошюрами и хозяине — низеньком человеке с глазами-колёсиками, которые катались за каждым, кто входил, собирая мелкие монеты внимания. Подвал был его царством. Там, где потолок опирался на грубый кирпичный свод, лампочки под металлическими абажурами разгоняли тени, но не до конца: оставляли их в углах на карманные нужды.

Эвелин Харт стояла у стола, заваленного ксерокопиями, и разглядывала через лупу фотографию — не ту, что только что была снята на месте преступления, а старую, с пятнами времени. На ней — тот же знак: разомкнутая окружность, треугольник над краем.

— Ты опоздал, — сказала она, не поднимая глаз. — Тени здесь уже успели договориться друг с другом.

— Они всегда без меня отлично справляются, — ответил Томас, снимая пальто. — Что скажешь?

Эвелин положила лупу и наконец посмотрела на него. У неё были тёмные, внимательные глаза — не тёплые и не холодные, а справедливые. Она умела смотреть на вещи так, как если бы они были людьми, способными ответить.

— Я скажу, что этот знак — не «украшение», — произнесла она. — И не подпись убийцы, как любят писать в газетах. Это функциональный элемент в составе ритуального набора символов. Но… — она наклонилась снова, — в таком виде я его видела лишь в двух местах.

— В каких?

— В одном анонимном трактате эпохи поздней империи, который никто не перевёл до конца, потому что половина строк — это шифр. И… — она отодвинула стопку ксерокопий, — в дневниках человека, которого ты любишь гораздо меньше, чем он тебя: Алистера Кроули.

Имя легло между ними, как карточка, которую кладут в середину стола и ждут, кто первый выиграет воздухом.

— Кроули, — повторил Томас, стараясь, чтобы в голосе не было ни пренебрежения, ни восторга. — Ты уверена?

— Относительно уверенна только смерть, — отрезала Эвелин. — Я говорю: совпадение слишком точное, чтобы быть случайным. — Она раскрыла картонную папку, достала из неё лист с неровными строчками. — Это — копия страницы из его позднего дневника. Неофициального. У частника. Я добыла её год назад. Могла бы сказать раньше, но ты бы опять сказал «мистика не улика».

— Я так и скажу, — буркнул Томас. — Но покажи.

Лист был исписан быстро, крупно. Между слов — крестики, точки, странные стрелки, будто автор спорил с самим собой и делал ремарки. Внизу — рисунок. Тот самый. Под ним — фраза, написанная неожиданно аккуратно: «Non homo. Ianua in homine clausa.» Эвелин перевела не глядя:

— «Не человек. Врата, запертые в человеке».

Томас почувствовал, как где-то под ложечкой что-то холодное и тяжёлое двинулось и перевернулось — как рыба в тёмной воде. Те же слова он прочитал сегодня в телефоне, в той расплывчатой копии письма… или в письме эпохи, где резали гусиными перьями.

— Откуда у тебя это? — спросил он.

— Архивист, который ненавидит магию, но любит редкости. Он купил у внука одного телемита пару коробок с бумагами. Половину выбросил. Я забрала то, что ему показалось «жутковатой чепухой». В этой чепухе — иногда ключи.

Он кивнул. Иногда чепуха — это пароль.

— И трактат империи? — спросил он. — Дай угадаю: Liber Sanguinis?

— Слишком прямолинейно, — сказала Эвелин. — Название там другое, скорее «Книга Ночи», но это условно. Важнее, что структура совпадает: семь узлов, расстояние между ними по «звёздному дыханию», не календарному. И ещё: «подземный воздух». Фраза буквально. В каждом узле должен быть ход под землю — колодец, крипта, катакомбы. Воздух снизу нужен как проводник.

— Подземный воздух, — повторил Томас, чувствуя, как слова из письма поворачиваются к нему, показывая другую сторону. — И буква «А».

— «А» может значить «Авеста», — хмыкнула Эвелин. — А может — «Анубис». А может — просто «Аноним». Не цепляйся за букву. Цепляйся за структуру.

Она выложила на стол схему — круг, в котором точками отмечены места, а между точками — кривые, пересекающиеся в странных точках. Томас узнал карту Лондона — узнают её даже те, кто никогда не был в Лондоне: река как длинная змея, мосты как нарезанные ломтики. И вокруг — её добавки: готические буквы, заметки вроде «старые катакомбы под Сент-Ботоф», «заброшенный резервуар возле Клеркенуэлла», «крипта при Маргарет-стрит».

— Ты… — он не договорил.

— Я игралась, — спокойно сказала Эвелин. — Год назад. Когда ты сбежал от слова «оккультизм», как кот от воды. Игра превращается в график, если её играть долго. Смотри: если взять известные места убийств 1888 года и наложить их на точки «подземного воздуха», то четыре совпадают с погрешностью до квартала. Тогда мне это показалось красивой случайностью. Теперь — настойчивой закономерностью.

Хозяин лавки зашуршал картоном в дальнем углу, и этот мирский звук вернул всё на место, как щелчок выключателя: есть лавка, есть бумага, есть двое людей, пытающихся соединить тень и цифры.

— Сегодняшний переулок, — сказал Томас. — Там что под землёй?

Эвелин поправила прядь за ухо — простой жест, от которого мысль, казалось, укладывалась в прическу.

— Викторианская сеть стоков, соединённая с остатками монастырского подвала. Там должен быть доступ, если верить планам. Возможно — закрытый люк или замурованный проход. Но доступ — есть. «Подземный воздух» — соблюдён.

— И следующий узел? — спросил Томас слишком быстро.

— Не так, — остановила Эвелин. — Сначала — прочитай это.

Она протянула второй лист из той же папки. Этот был хуже сохранён: края обгрызены, пятно посередине как от пролитого вина. Почерк другой — более узкий, более нервный. Но подпись — внизу — уверенная: «A. Crowley». И короткая запись, по-английски, резкая:

«I saw him again. He carries his silence like a blade. The mouth of the city opened, and he fed it with a woman. Not a man. A door locked in a man. Not a man at all.»

Я видел его снова. Он носит свою тишину, как нож. Рот города открылся, и он накормил его женщиной. Не человек. Дверь, закрытая в человеке. Вообще не человек.

Томас почувствовал — не мысль даже, а вкус — металлический привкус на языке. Он ненавидел, что кусает свою же челюсть этим вкусом. Он не любил Кроули — точнее, любил его роль в мифологии, но не доверял его глазам. И всё же… совпадение совпадений складывалось в кирпичную стену, в которую нельзя не упереться.

— Где ты взяла это? — спросил он тихо.

— Там же. В коробках. И ещё — вот. — Она вытащила третий лист: схематичный рисунок, на котором была цепь из семи кругов, пересечённых линией. На полях латиницей: septem hostiae sub umbra — una voluntate luxata. — «семь жертв под тенью — одна воля размыкает». Перевод мой. Возможно, неточный. Но смысл ясен: семь насильственных, одна добровольная ломает цепь.

Томас провёл рукой по лицу. В голове зашуршало, как листья в трубе.

— Подземный воздух, — сказал он снова, уже как пароль. — И письмо — приглашение. И «Общество Чёрного Солнца», у которого «исчезли предметы» в чулане полиции. И Кроули, который видел… кого-то, кого видел сегодня я. Или хотел увидеть.

— Важно не «кто видел», — сказала Эвелин. — Важно — «где». Если цикл снова начался, следующий узел — смотрим мои точки — должен лежать на северо-восточном секторе круга. Там, где линия пересекает старую римскую дорогу и туннель дренажа. — Она ткнула карандашом. — Вот здесь. Рядом со Смитфилдом. Мясной рынок. И под ним — лабиринт, о котором легенды ходят среди сантехников. Если бы я была сущностью, питающейся подземным дыханием, я бы пошла туда.

— Сантехники — лучшие хранители легенд, — кивнул Томас. — Они видят то, что мы смываем.

Он поднялся. Внизу, под полом, будто шевельнулось — или это просто грузные поезда транспорта прошли где-то рядом.

— Идём, — сказал он.

— Сейчас? — Эвелин вскинула брови. — Тебе не кажется, что ты перепутал романтизм с тактикой? Ночь, дожди, пустые рынки… да, прекрасная декорация для того, чтобы нас кто-нибудь вырезал на части и опять выложил твой «символ».

— Харпер дал мне два часа и запрет на героизм, — сказал Томас. — Я не герой. Я трус. Поэтому мы пойдём, посмотрим не вход, а воздух. И если воздух будет «каким надо», мы вернёмся и позвоним Харперу.

— Трус — это неплохо, — серьёзно сказала Эвелин. — Трус живёт. Но ещё лучше живёт трус с хорошим фонарём.

— У меня есть фонарь, — сказал Томас. — И совесть — ты просила, чтобы я её принёс.

— Совесть — это то, что мешает выживать, — вздохнула она, схватывая папки и запихивая их в сумку. — Но она красиво смотрится в посмертных аннотациях.

Они поднялись по скрипучей лестнице; хозяин лавки кивнул им так, как кивают людям, которые уходят делать что-то, чего не стоит делать. На улице вечер густел; фонари заносили на жёлтый снег света узкие улочки. Томас вдохнул — глубоко. В воздухе было не просто сырость — была та самая нота, которую Эвелин называла «подземной»: холодный подтон, будто где-то совсем рядом у земли кто-то открыл невидимую дверцу.

— Смитфилд, — сказала Эвелин, поправляя шарф. — Мясо, кровь, камни, по которым сто лет назад — и двести — текло много всего. Если бы я была тенью, я бы любила эти камни.

— Тени любят то, что помнит, — сказал Томас. — И Лондон помнит лучше, чем люди.

Они свернули к рынку, где заколачивали ставни. Над крышами плыли острые запахи — железа, соли, старого жира. Вдалеке, где переулки сгоняются в горлышко, ветер выдул звук — как если бы кто-то тонко, бессловесно свистнул. Томас остановился и прислушался — не ушами, костями.

Город дышал. Снизу.

Он посмотрел на Эвелин. Та кивнула — медленно. Фонарь в её руке щёлкнул, полоска света легла на крышку люка. На железе, истёртом тысячами подошв, едва читался рельеф — круг, разомкнутый в месте стыка, и маленький шрам-треугольник.

— Ну здравствуй, — сказал Томас так тихо, будто говорил не с городом. — Мы пришли на звук.

И Лондон ответил им холодком из щели — breath, подземный воздух, старое дыхание, которого хватило, чтобы кожа на руках покрылась мурашками, а у памяти выросло ещё одно лицо — то, что уже начинало смотреть из будущих страниц, не мигая.

Глава четвёртая

Смитфилд. Мясной рынок. Ночь, влажная и солёная, как недосказанная слеза.

Томас и Эвелин стояли у люка с едва видимым знаком. Из глубины тянуло подземным воздухом. На решётке появился конверт с буквой «S». Ответы прятались под землёй, а вопросы — рядом.

Камни этого квартала помнили слишком много ножей. По утрам здесь звучали голоса и крюки, днём пахло холодом и жиром, к вечеру же оставалось лишь эхо, которое осторожно складывали в углы дворники, выметая мелкие кости в щели. Ночь прислушивалась к себе и урчала где-то внизу, как будто под камнем спал огромный зверь.

Люк оказался там, где и должен был быть — на стыке двух траекторий: линии римской дороги, угадываемой по странному упорству прямой, и зигзага викторианской канализации, смирившейся с изгибом рельефа. На железе — истёртый до призрака знак: разомкнутый круг и тонкий, почти случайный треугольный шрам.

— Слышишь? — спросил Томас.

Эвелин кивнула. Из щели тянуло холодком, в котором было что-то вроде запаха свечного конца — не воска даже, а того момента, когда фитиль шипит и отключает свет.

Фонарь щёлкнул; круг света лег на крышку. Болты выглядели как набухшие суставы. Томас провёл ладонью по металлу — не касаясь. Он много лет учился не хватать первое, что видно.

— Не надо, — сказала Эвелин так же негромко, как говорил бы врач под пальцами умирающего. — Мы договорились.

— Мы договорились смотреть воздух, — согласился Томас. — И нюхать.

Он поискал взглядом окружение. В четырёх шагах — дверь в одноэтажное кирпичное строение без вывески. Замок на двери — новый, не отсюда, с блеском, которому ещё не дали пыли. Над дверью — круглая вентиляционная решётка, та самая, через которые в викторианских романах прислушиваются служанки. Из решётки пахнуло слабо — не канализацией, нет, — каким-то сухим, терпким дымом, словно очень далеко горела смолистая трава.

— Подземный воздух не всегда снизу, — сказала Эвелин почти с уважением. — Иногда он ищет укромный выход.

Томас подошёл к решётке, наклонился. Внутри было темно, и тьма казалась плотной, как бархатная занавесь. Где-то глубже, очень глубоко, звенело железо — размеренно, едва слышно, как если бы в ритме сердцебиения кто-то вёл кольцом по стальной перекладине.

— Слышишь? — он повернулся к Эвелин. Та уже стояла рядом, её дыхание стало тише.

— Это — сигнал, — сказала она. — Не «призрак». Это — кто-то живой.

Дверь далеко не была массивной. Но не в дверях было дело. В этих местах двери редко открываются «логикой». Они открываются историями. Томас постучал — один раз, сухо. Они замерли.

Ответ пришёл странный: не шаги, не голос, — шорох бумаги по камню, как если бы чей-то конверт спустили по полу откуда-то сверху. И действительно: снизу из-под двери высунулся край белого листа. Бумага остановилась, будто ожидая разрешения быть взятой. Томас не двинулся. Бумага не ушла.

— Мы в сказке, — прошептала Эвелин. — Где лисы подают записки мышам.

— И мыши умеют читать, — ответил Томас и всё-таки подтянул лист.

Письмо было коротким. Чёрные чернила, ровная рука, буквы без лишнего величия. «Вы пришли до времени. Это храбро или глупо — решит вода. Вас слушают. Если хотите знать, спрашивайте. Но не о том, где „вход“, а о том, где „выход“. — S.»

— «S», — повторила Эвелин. — Не «А». «Чёрное Солнце» любит букву «S» — sol niger. Старики в архивах так и шифровали.

Томас постучал снова — на этот раз по решётке: два коротких, один длинный. Ответ — тот самый металлический звук, трихотомия. Внутри кто-то был и не скрывался. Но дверь всё равно молчала.

— Что это у нас? — прошептал Томас. — «Передатчик»?

— Курьер, — сказала Эвелин. — Или стенографист. Те, кто отдают голос, но не имя.

Томас поднял лист к свету фонаря. На обороте — схематичный знак: прямой коридор, потом слепой поворот, потом узкий уступ, где мира хватит только на двоих. Под схемой — приписка: «Выход = единственное место, где воздух теплее, чем снаружи.»

— Это не ловушка? — Эвелин не отрывала глаз от решётки.

— Ловушка — всё, — сказал Томас. — Вопрос — для кого. — Он прижал ладонь к металлу решётки и почувствовал, как под ладонью проходит вибрация: не звук уже, а дыхание стены.

Слева, в переулке, где заканчивается серия арок, мелькнула тень. Не «фигура» — именно тень, как если бы на мгновение кто-то внутрь темноты встроил другую темноту. Томас резко выключил фонарь. Звук их дыхания стал слышен слишком явно. Эвелин не пошевелилась — она умела быть неподвижной, как витрина с драгоценностями, которую боится ограбить сам воздух.

— Нас слушают не только изнутри, — едва заметно шевельнулись её губы.

Томас сделал то, что учил себя делать много лет: отступил. На шаг. Ещё на шаг. Из темноты никто не вышел. Иногда тени не выходят — им достаточно знать, что ты их заметил.

— Мы не полезем, — решил он вслух. — Мы запомним.

— И позвоним Харперу? — Эвелин подняла бровь.

— Позвоним, — сказал Томас. — Но не всё. Если дать полиции карту, они сложат её только до середины. — Он сунул письмо в внутренний карман, так, чтобы бумага касалась подкладки, а не кожи. — Хочу оставить у себя вопрос.

От решётки пахнуло теплее — на полтона. Словно «передатчик» внутри облегчённо выдохнул: разумные. Или — трусы, как надо.

Они пошли — не быстро и не прямо. Лондон — не город прямых линий. Он — родинка, которую нельзя вырезать без следа. В спине у Томаса жило чувство — не просто наблюдения, а прицеливания, точного и скучающего, как у человека, который видел слишком много смертей, чтобы ждать новой с интересом. В свете редких фонарей вспыхивали рёбра арок, острые края вывесок, стеклянные глаза витрин. В одной витрине отразился кто-то в тёмном — высокий, правильный, чужой — и исчез, как несовпадение.

— Он здесь, — сказала Эвелин, когда они вышли на более широкую улицу. — Не «они». Он.

— Джек? — Томас не любил говорить имя, но иногда имя — это взгляд в глаза.

— Или то, что говорит от его имени, — сказала Эвелин. — Он двигается не как охотник. Как ботаник. Как человек, который изучает — не тебя, а почву вокруг твоих шагов.

Томас достал телефон. Экран вспыхнул, как нерв. Он набрал Харпера. Тот взял на втором гудке.

— Твои два часа ещё не прошли, — сказал Харпер. — Уже скучаешь?

— Смитфилд. Люк с меткой. Дверь с вентиляцией. Кто-то внутри. Письмо от «S». Рядом — третья тень.

— Не геройствуй, — сказал Харпер. — Оставайся на виду. Я вышлю двоих. И, Картер…

— Что?

— Если «S» — это то, о чём я думаю, ты сейчас разговаривал не со стеной. Ты разговаривал с нашими «исчезнувшими предметами». Только теперь они умеют писать.

Связь оборвалась. Томас убрал телефон.

— Орден, — сказал он. — «Передатчик» — курьер ордена.

— Который хочет, чтобы мы нашли «выход», — добавила Эвелин. — А не «вход». Прекрасная метафора для тех, кто мечтает об «открытии врат».

Они двинулись вдоль ритма улицы. С третьего поворота ветер донёс ту самую ноту — смолистую, терпкую, держащуюся на языке тонкой горечью. «Подземный воздух» продолжал шевелиться, не держась одной щели. Лондон дышал из многих ртов.

Когда они обернулись в последний раз, тени не было. Но там, где она стояла, камень блеснул чем-то влажным — не водой и не кровью, — как если бы на него на секунду положили тёплую ладонь. В такую ладонь верят двери.

— Мы вернёмся, — тихо сказал Томас. — Но уже не сами.

Слово «сами» приятно лёгло в гортань — как обещание себе самого себя.

И где-то под ногами, на глубине нескольких лестничных пролётов, очень старые ступени тихо скрипнули — реакцией дерева на имя, которое давно не произносили.

Глава пятая

Флешбек. Лондон, 1895 год. Юный Алистер Кроули впервые слышит «дыхание подземного воздуха» и встречает того, кого назовут Мастером. Его дневники сохранят слова: «Не человек. Врата, запертые в человеке».

Дождь того июля был словно сговорён с дымом: оба опустились на город одинаково низко и не поднимались ни днём, ни ночью. Лондон стал на вкус как металлизованный чай. Длинные экипажи скользили по улицам, оставляя за собой блёклые следы, которые тут же втягивала в себя грязь.

Эдвард Александр Кроули — ещё не «Алистер», ещё не «Зверь», ещё сын своей матери, которая молилась строгими псалмами на завтрак, — шёл в лёгком пальто, которое промокло по вороту, и считал ступени притолок. У него уже были черты человека, который будет раздражать потом все века: слишком чувствительный к словам, слишком злой на скуку, слишком наблюдательный для нормальной жизни. Он шёл в маленький частный клуб, где обещали «разговоры о вещах, называть которые вслух дурной тон». Это его устраивало.

Комната на втором этаже над аптекой пахла серой и книгами, пережившими чужие пальцы. Стены были затянуты тканью цвета тёмного вина, на полках — сочленённые черепа птиц и книги без названий на корешках. Человек, который принимал, был тонок и вежлив — вежливостью тех, кто знает цену грубости.

— Мистер Кроули, — сказал он, не глядя в список. — Вам говорили, что мы не клуб иллюзионистов?

— Я не люблю иллюзии, — ответил Кроули. — Мне нравится, когда вещи ведут себя, как вещи. Но я слышал, что у вас — идеи, которые ведут себя, как звери.

Человек улыбнулся. В этой улыбке было не одобрение, а интерес, который испытывают коллекционеры к новому экспонату.

— Садитесь.

В тот вечер говорили о звёздном времени — не том, что у астрономов в обсерваториях, а о другом, которое течёт «внутри тех, кто знает, как его мерить». Говорили о дверях, которые не найти на плане дома, и о книгах, которые не вписываются в каталоги. Имя «Liber Sanguinis» не произносили — его рисовали в воздухе, как детский секрет — кругом, разомкнутым ровно там, где у доверия не хватает кости.

— Знание — это не дар, — сказал человек, похожий на служителя, но одетый в частное. — Это ключ, которым открывают ворота в пасть. И пасть не всегда принадлежит чудовищу. Иногда — городу.

Кроули слушал — и в его крови, мягкой ещё, юной, без тех ядов, которые он позже туда пустит, — поднималось что-то вроде радости: новая страсть, новая лестница. Ему показалось, что он видит этот ключ. Что он слышит голос того, кто держал его. И в этот момент дверь комнаты слегка качнулась, будто от прохладного сквозняка, и вошёл человек в тёмном костюме, простом, как сухой закон.

Он был не красив и не уродлив; лицо — собранное, как нота между двумя тактами. В нём не было ничего выдающегося — кроме усталости, которая казалась не телесной. Это была усталость обожжённого железа, оставленного на морозе: металл помнит огонь, но выбирает холод.

— Господа, — сказал он мягко, почти тепло, и в этом тепле было чужое. — Прошу простить.

Все встали. Кто-то кивнул. Кто-то, напротив, опустил глаза — так опускают в присутствии того, кто умеет смотреть по-настоящему.

— Мастер, — произнёс человек у окна, и Кроули отметил: слово «мастер» здесь звучит не как «учитель». Оно звучит как «владеющий».

Гость прошёл к столу. Его пальцы, сухие и красивые, с короткими ногтями, коснулись поверхности дерева как музыки. Он не сел.

— Сегодня мы не будем говорить, — сказал он. — Сегодня мы будем слушать воздух.

Он подошёл к стене, где ткань смыкалась над нишей, отодвинул её. За ней — небольшой проём, ведущий в тёмный, узкий коридор. Из коридора пахнуло влажным камнем и чем-то на грани — то ли кровь, то ли старая краска, то ли утро, которое уже не придёт сюда.

— Вниз — по три ступени, — сказал он. — Только тише, чем думаете.

Кроули, который всегда хотел идти первым, на этот раз пошёл третьим. Внизу действительно было только три ступени — и пустота, как узкая кишка, ведущая в никуда. Они встали на краю, как на борту лодки. «Мастер» погасил свечу. Тьма стала правдивей. И в этой правдивой тьме Кроули впервые услышал то, что потом назовёт «дыханием подземного воздуха» — не сквозняк, нет, — именно дыхание, не-его и не-иное, — как если бы город где-то глубоко переворачивался с боку на бок.

— Врата, — сказал «Мастер» так тихо, словно отвечал кому-то, кто уже задавал вопрос. — Открываются голодом. Закрываются волей.

Кроули едва удержался, чтобы не записать сразу эти слова — он ещё не привык носить блокнот в груди. Он стоял и слушал, и тьма работала с ним честно, как мастер со скальпелем. И вдруг совсем рядом, там, где должна быть только влажная стена, кто-то выдохнул — не в лицо, но в мысль. Кроули обернулся, и, конечно, никого не увидел. Но он увидел «Мастера». Точнее — не увидел его глаз. И понял внезапно, что эти глаза — не «смотрят», а «держат». Как держат дверной проём, чтобы он не захлопнулся.

— Вы… — прошептал Кроули, не найдя слова.

«Мастер» улыбнулся — слегка, незаметно, так, как улыбаются те, для кого жизнь и смерть — единая привычка.

— Вы любопытны, — сказал он. — Это хорошо. Любопытство — верёвка. На ней удобно подниматься и удобно вешать.

Он прошёл обратно; свеча зашипела и ожила. Те, что стояли ближе, отступили. Воздух в комнате стал иной — как если бы кто-то снял с него кожу и натянул обратно, но чуть-чуть не попал в шов.

Кроули пошёл за ним взглядом — как идут за человеком, который уносит с собой ваш смысл. Он хотел спросить — как? Он хотел сказать — я готов. Но язык подвёл, словно зубчик шестерёнки не вошёл в паз.

Позже, уже дома, он открыл тетрадь и начал писать, быстро, как будто буквы горели. «Non homo. Ianua in homine clausa.» И ниже — по-английски, чтобы понял будущий он же: «He carries his silence like a blade.» Он не назвал имени — не потому, что боялся, — потому что имя было будто бы лишним, как подпись под собственной рукой.

Через недели две он попытался найти тот дом. Аптека на первом этаже оказалась закрыта; сосед сказал, что «хозяин уехал и, говорят, не вернётся». Комната на втором этаже — пуста, стены голые, запаха серы нет. Даже ткань с винным цветом исчезла, оставив на штукатурке более светлые прямоугольники, как фотографии, унесённые из рамок. У стены нашлась щель — но за ней был не проход, а кирпичная заглушка с проблемным швом. Кроули провёл пальцами по камню — пальцы остались чистыми. Он понял, что разговаривал не столько с комнатой, сколько с состоянием комнаты.

В ту же ночь ему приснился Лондон без крови — не потому, что крови не было, а потому, что её не видели. И человек, который шёл по этой невидимой крови, не оставляя следов. Впереди у него не было врагов. Позади — тоже. Он шёл вровень с городом, как если бы был его тенью, а город — его телом.

Кроули проснулся с одной мыслью, которая позднее станет навязчивой: это не человек. И ещё одной — которая станет опасной: я хочу понять, как он держит дверь, чтобы суметь держать свою.

В 1898-м он напишет в дневнике короткую, остроугольную строчку: «Septem hostiae sub umbra — una voluntate luxata.» Семь жертв под тенью — одной волей размыкается. Он ещё не будет знать, что воля — это всегда чья-то кровь. Но он уже поймёт, что «дверь» — это не место.

А человека в тёмном костюме он больше не увидит. Или увидит — но не поймёт, что это он, потому что лица не помнятся, когда за ними стоят эпохи. И всё же этот «Мастер» останется в его почерке навсегда — в тонких, жёстких наклонах, в привычке оставлять пространство в строке, как место для дыхания, — для того самого подземного.

Спустя годы, когда он будет писать уже о другом, его рука иногда будет рисовать в полях круг — разомкнутый там, где у доверия нет кости, — и маленький треугольник над краем. И люди будут говорить: «ребяческие каракули». А он будет знать, что это — единственная правдивая геометрия, которую он унес из той комнаты.

И где-то в другом времени, в переулке XXI века, журналист Томас Картер будет смотреть на такой же знак на коже убитой и думать: кто-то давно держит дверь для тех, кому не надо в неё входить. И будет слышать — то же дыхание, от которого у города меняется походка

Глава шестая

Смитфилд. Возвращение с полицией. Чужой голос у решётки.

Полиция пришла, как приходит дождь: сразу в три места, с равной уверенностью, что промочит всё. Два фургона у края рынка, ленточка, что тянется, как натянутый нерв, и люди в перчатках — терпеливые, как сторожа, которые давно привыкли к шепоту камня. Харпер вышел из машины, не закрывая дверцу: дверь осталась открытой, как незавершённое предложение.

— Держитесь в свету, — сказал он вместо приветствия. — Здесь слишком много углов.

Он посмотрел на люк, на вентрешётку, на дверь с новым замком — взглядом плотника, который знает, где у дома слабое место. Кивнул младшим: один — к люку, второй — к двери, третий — по периметру.

— Письмо при вас? — спросил у Томаса.

Тот протянул файл. Харпер не прикасался к бумаге голыми руками. Прочитал быстро, дважды. На лице ничего не изменилось, но в голосе появилась та едва слышная стальная жилка, из-за которой с ним не спорят.

— Значит, он — или они — знают наши рефлексы. И ваши, Картер. «Спрашивайте не о входе, а о выходе». — Он перевёл взгляд на Эвелин. — Вы — Харт. Я слышал о вас.

— Я люблю предметы, — сказала Эвелин спокойно. — Они честнее людей.

— Предметов у нас сегодня будет немного, — сказал Харпер. — Но будет воздух. Который вы любите ещё больше, — добавил он так, как будто уже успел прочитать о ней личное дело, которого в природе не было.

Замок на двери щёлкнул после короткой прихотливой работы отмычки. Серый свет фонарей скользнул внутрь прямоугольником. Там не было «комнаты» — коридор, узкая кишка, бетон позднего XX века на старой кирпичной кости. Пахло пылью, тёплой и чужой, как запах чужой подушки.

— Спокойно, — сказал Харпер. — Без романтики.

Томас и Эвелин остались у порога — по договору с совестью и Харпером. Двое в чёрных перчатках прошли внутрь, лучи фонарей резали темноту аккуратно, как стеклорез. На полу — ничего. На стене — ничего. На конце коридора — тупик, обшитый цинком. Но посередине, на уровне груди, прикручена к стене странная вещица — железное кольцо на тонкой струне, натянутой к углу. Один из полицейских коснулся её кончиком перчатки — струна откликнулась тонким, ровным звоном. Тем самым. Сердечным.

— Механический «маяк», — сказала Эвелин тихо. — Передатчик для тех, кто внизу. Дешёво. Надёжно. Почти нелегкоустранимо.

— Музыка подземного воздуха, — отозвался Томас. — Мы слышали её через решётку.

На полу, под самым основанием этой странной арфы, лежала узкая полоска пергамента, свёрнутая вдвое. Её вынули щипцами, распрямили. Там был рисунок — тот же, только в миниатюре: разомкнутый круг и треугольник-надрез. И подпись, чёткая, почти изящная: sol niger.

— «Чёрное солнце», — сказал Харпер. — Логотип на латинском. Любят они театр.

— Театр — это не декорация, — сказала Эвелин. — Это дисциплина внимания.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.