электронная
180
печатная A5
444
18+
Жужжите всем о васильках!

Бесплатный фрагмент - Жужжите всем о васильках!

«Картинки» с подростками

Объем:
250 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4490-9099-7
электронная
от 180
печатная A5
от 444

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

1. «СЕКРЕТИК» ВЕЛОСИПЕДА (советское детство)

«Секретик» велосипеда

У меня сломался велосипед. Не сломался — рассыпался.

Три лета он, невзирая на асфальтово-городское предназначение, таскал меня по бездорожью малой родины, по степи, по разрушенным склонам Уральских гор. Он подарил мне счастье общения с природой, вернул потерянный было тонус, освежил детские воспоминания, когда вот так же: бездорожье, степь, ветер, настоянный на чабреце и полыни, в лицо…

Теперь мы с ним простились. А чтобы остатки лета не превратились в квартирные посиделки, я отправился в городскую скупку металла — присмотреть себе новую раму, советскую, чтобы китайского металла там и духу не было.

В скупке меня отвели в отдельное помещение, заставленное скелетами бывшей велотехники. Я порылся в груде металлолома и почти сразу выбрал старую облупленную, но надёжную по виду раму. Велосипед когда-то был темно-зелёным. Потом бывший хозяин перекрасил его голубой краской.

На велосипеде сохранилась эмблема Пермского велосипедного завода. В 1970–1979 годах под этой эмблемой изготавливались известные любому советскому подростку «Уралы» и «Камы».

Я привёл велосипед домой, чувствуя в руках тяжесть советского металла. Бронетехника! Теперь ни одна гора не страшна. За вилки можно не беспокоиться. Не обломятся! И за руль тоже можно не волноваться.

Я сунул палец в трубку руля. И вдруг почувствовал: там что-то есть. Осторожно, действуя отверткой, вытащил из руля «секретик» — свёрнутую в трубку записку.

Клочок бумаги из школьной тетрадки в линейку был слегка помят, на нём отпечатались пятна ржавчины. Но это не помешало прочитать текст, прилетевший ко мне из 70-х.

То была молитва-оберег.


«Матушка, Мать Пресвятая Богородица трехручница, стоишь ты у престола, молишься за весь мир православный и помолишь Бога за меня, раба Дмитрия. Помоги, защити, Царь небесный, накрой Неизносимой <пеленой> от всех врагов и супостатов. Отныне и довеку. Аминь».


Мгновенно возникла в воображении картинка из советского быта. Купили «рабу Дмитрию» новенький «Урал». И пока счастливый Димка лязгает ключами, расслабляя и затягивая гаечные соединения, пока радостно вдыхает запах тёмно-зелёной краски, его мать (судя по уверенному почерку, записку писал взрослый человек) склонилась над кухонным столом. Она старательно выводит на листке бумаги обережные слова.

Молитва от лица Димки адресована высоким необоримым силам, которые, когда понадобится, и от аварии спасут… И встречный грузовик с пьяным водителем отведут в сторону! И хулиганов, тормознувших Димку в тёмном переулке, разгонят! Текст оберега женщина с тревожным характером списывает из потрёпанной тетрадки. Там есть «молитвы» на все случаи жизни (такие тетрадки были во многих семьях, особенно — сельских). Мать торопится (сын ненадолго отлучился и вот-вот вернётся!). В словах оберега, во фразе «Неизносимая пелена» она пропускает слово «пелена», но от этого магический текст становится лишь таинственней и торжественней.

Потом, когда Димкин голос уже слышен за воротами двора, мать крестьянской рукой быстро снимает с руля резиновую ручку. Вставляет в трубку свой «оберег». Возвращает ручку обратно. И… записка начинает свою невидимую магическую службу.

Велосипедист Димка, как сложилась твоя судьба? Защитил ли тебя бумажный оберег от дорожно-походных напастей? Отвёл ли беды, подстерегающие в пути? Может, кто-нибудь узнает свой велосипед детства и ответит на этот вопрос, призванный раскрыть новые яркие детали советского быта, мальчишества под знаком велосипедной эмблемы с «Серебряным копытцем»?

Вчера в первый раз выехал на «новом» велосипеде в степь. Он весело летел по просёлочной дороге и был надёжен, как старый друг детства. Как бы не улыбаться по поводу оберегов, но старому велосипеду в самый последний момент спасена жизнь. Списанный в утиль, определённый под безжалостный металлический пресс, он вдруг неисповедимым зигзагом судьбы выскользнул из своей мрачной и безнадежной тюрьмы — и вот снова колесит по яркому праздничному лету.

Оренбургская область,

2017, 4 августа

С Днём пионерии!

Первым делом пионерский галстук нужно было намочить в холодной воде, а он, шёлковый, не очень охотно впитывал влагу. И нужно было сильно сжать его, словно эспандер, и в таком виде сунуть под струю воды. А потом потихонечку расслаблять кулак.

После, как бы ни спешил в школу, лучше было дождаться, чтобы утюг нагрелся как следует. Едва тёплый, он так «свезёт» поверхность шёлка, что складки потом до вечера не разгладишь. И последний секрет — начинать гладить нужно с кончика галстука, чтобы если вдруг оплавится, то не весь сразу. Но, впрочем, если влажность тряпицы и температура утюга рассчитаны правильно (а за три долгих пионерских года мы научились это делать) — то вся ежеутренняя процедура занимает всего полминуты. Р-раз! — шипя и паруя, утюг скользнул по мокрому шёлку. И разглажена алая полоса с каплями чернил, черники из похода, солидола от велосипедной втулки и невесть ещё чего. Два! — и ещё одна разглаженная полоска прибавлена. Тр-ри! — и разглажен весь шёлковый клин. Он от чересчур минерализованной воды будто накрахмален. Он горяч. И когда небрежно и привычно завязываешь его на себе — галстук слегка жжёт шею и покалывает её новыми «накрахмаленными» складками.

С Днём пионерии! Как бы то ни было — это наше детство!

2006, 19 мая

Счётная палочка

На просёлочной дороге в Копалухе валяется счётная палочка. Пластмассовая, розовая. И — лёгкая рябь памяти, её исчезающие эфиры, о моих счётных палочках.

Нужно было вырезать их из вербы. Десять по десять. Каждый десяток требовалось обмотать резинкой.

А запах пластмассы, нежный палевый цвет палочек — это уже чуть позже, от школьных принадлежностей сестры Нины.

Или у нас тоже были пластмассовые — а на вербные перешли, когда дошли до сотни и когда пластмассовые в магазине уже закончились?

2000, 23 июня

Ненастоящая учительница

Однажды мы стали изучать в школе немецкий язык.

«Однажды» — точнее не скажешь. Ибо для нас, сельских пятиклассников, это событие случилось неожиданно, не с начала учебного года, как тому положено.

«Распределённая» инязовская выпускница в деревню ехать не захотела. Преподавание немецкого отменили.

Пришла зима. Задули метели, возводя из сугробов беспорядочные линии обороны. Разворошенные скотниками копны соломы вовсю пылили мякиной, и на снег легли полосы — уж не контрольно-следовые ли? Надежда на знакомство с языком братьев Гримм, Щелкунчика и гитлеровских солдат, с которыми воевал мой дед, полностью растаяла. Какой же учитель поедет в школу, полускрытую сугробами в соломенной трухе?

С другом Сергеем мы попытались заняться самообразованием. Взяли новехонькие учебники «Deutsch», раскрыли на первой странице, знакомящей с немецким алфавитом. В строчку, как первоклассники, начали выписывать начальную букву: «А».

Пыл охладил Серёжкин отец. Он — суровей школьного директора! — заглянул в тетрадь и спросил:

— Почему неаккуратно? Опять — лишь бы с уроками разделаться? Почему буква «А» такая кривая?

Сергей опрометчиво захохотал:

— Ничего ты не понимаешь! Неграмотный! Это же не русская «А»! Не-мец-ка-я!

За что тут же схлопотал подзатыльник. Конечно, не за сходство германской готики с кириллицей! За неуместный смех и непочтение.

Дальше первой буквы наше самообразование не подвинулось. Учебник был построен так, что без наставников не обойтись.

И вот однажды… Долгожданным «однажды» директор привёл в наш класс Нину. Она была старше нас всего на четыре года. Окончив восьмилетку, стала работать в библиотеке. А теперь…

— Теперь, — сказал директор, гипнотизируя нас из-под очков, — Нина Александровна будет учить вас немецкому языку. А назовете Нинкой — считайте, что лично меня Вовкой обозвали. Понятно?

И стала Нина Александровна знакомить нас с языком братьев Гримм, Щелкунчика и гитлеровских солдат, с которыми воевал дед.

Её методика преподавания была незатейлива, как мякинные узоры на скатах сугробов. Предупредив, что немецкой орфографии она не помнит, Нина Александровна предложила:

— Будем учить слова. А записывать их — русскими буквами. Приедет настоящая учительница, — научит вас писать, как в ГДР пишут. А пока хоть слова позапоминаем. Что время зря транжирить?

Мы подписали трехкопеечные тетради — «Словарь немецкого языка» — и, ловя на слух незнакомые слова, стали выводить их родной кириллицей. А рядом той же кириллицей помечали перевод.

Перевод слов, скорее — толкование их было у Нины Александровны весьма примечательным.

— Die Mutter, — медленно произносила Нина, ждала, пока мы выведем это слово, а потом, не задумываясь, поясняла: — Это по-нашему «мамка». Дальше… Der Sсhtul. По-русски будет «стулка» или «табуретка».

Большинство её переводов звучало потрясающе «по-нашему»: на деревенском диалекте, с крестьянскими, устоявшимися за века «неправильностями», но зато с такой родной живостью, в такой тёплой узнаваемости.

— Das Feld, — звучал каждую неделю в нашем классе голос ненастоящей учительницы. — Как это поточней? Выгон, вот!

И записывая «дасфэльд» в словарик, мы представляли клочок непаханой земли, зернисто-белый от цвета кашек.

— In Ordnung bringen, — диктовала Нина Александровна. — Наводить марафет. Dann — опосля. Das Haus — хата. Die Wonung — тоже хата. Legen — ложить…

Некоторые слова Нина Александровна не удостаивала сочности собственного перевода. И звучали они по-казённому нейтрально. Это относилось ко всяким там «революциям», «знамёнам», «предприятиям», «арбайтерам» и «колхозбауернам». Хотя и в такой лексике иногда попадались образчики, которые Нина Александровна обласкивала своим отношением.

— Kampfen, — например, говорила она. — Бурюкаться.

Слово нас восхищало. Надо же — немцы, оказывается, от нас ничем не отличаются. Тоже могут побарахтаться в снегу, помутузить друг друга, залезть на омёт и там, рискуя сверзиться вниз, затеять возню. Борьбу.

Прошли годы. Недолгое учительство Нины Александровны совсем забылось. Да и какая память может остаться от ненастоящего педагога, от курьёз-педагога-«толмача»?

Но у детей дырявых душ не бывает. Не выпадает из памяти, из сердца ничего, что заложено туда по детству!

Как-то в лингафонном кабинете университета, работая с передовицей из «Neues Deutschland», я ошарашено замер. В официальном отчёте немецких коммунистов значилось: «Мы бурюкаемся за мир!».

Сработала память детства. Выплеснула из глубин сознания давние зимние уроки немецкого. Я представил далёкий Берлин, засыпанный соломенной мякиной, заснеженные копны на Унтер-ден-Линден-штрассе, а на макушках этих копёшек — весёлую возню товарища Хоннекера и его партайгеноссе. Немецкие коммунисты «бурюкаются».

Революционная борьба, борьба за какие-то идеи для них теперь была навсегда заказана. По крайней мере, в моём сознании.

А потом начались совсем странные, милые вещи. Стоило заслышать любую немецкую речь, и я узнавал в ней знакомые интонации. Нет, это была не тональность послевоенных фильмов, где гортанные немецкие команды бросали нас в неимоверный. чуть ли не генетический озноб, а потом в ярость. Нет, теперь в любой немецкой фразе — принадлежала ли она девушке с «эфдэйотлеровским» значком или седому бизнесмену — мне слышался голос Нины Александровны. И ухо ловило родные слова: мамка, хата, навести марафет…

Языковой этот морок был так силён, что все немцы казались мне выходцами из нашей деревни. Односельчанами. Хотелось подойти и спросить, помнят ли они выгон в шершаво-белом пузырении цветка-кашки? А соломенную мякину, ту саму, которая покрывает нехитрой мозаикой рождественские сугробы — неужели не помнят? А нашу школу с ненастоящей учительницей?..

Впрочем, теперь, даже мысленно, называть Нину Александровну «ненастоящей» я не решался. Учительницей она была, как оказалось, самой настоящей.

За несколько коротких уроков, сама того, может, не осознавая, она превратила язык гитлеровских солдат в язык соседей по планете, ни в коей мере не отняв его у братьев Гримм и Щелкунчика. Она разрушила глубинное, хранимое родовой памятью недоверие между народами, рождённое последними войнами. Она, неказистая девочка-выпускница, приблизила к моему сердцу огромную чужеродную культуру, сделала восприятие этой культуры по-домашнему тёплым.

Как жаль, что Нина Александровна преподавала только немецкий. Вот бы вернуться в детство, хваткое на впечатления, и получить под её руководством хотя бы пару уроков польского, грузинского, греческого языка, выучить несколько слов на идиш, на китайском, французском, эвенкийском, марийском…

Всего лишь несколько слов: мамка, хата, выгон, навести марафет…

А больше и не надо! Этого достаточно, чтобы с любым жителем земли можно было бы вспомнить общее прошлое, представить, как золотистая соломенная пыль плавно гасит серебристые блёстки сугробов, и договориться о наведении марафета на нашей не гигантской вовсе планете.

Запах

Прогретый солнцем автобус. И вдруг запах — как от раскалённого фильмоскопа.

Сосны из 1975-го

Когда в шесть утра мама растапливала печку, живое пламя пробивалось сквозь мокрый уголь, лизало чёрные оттиски доисторических листьев на угольных плитках.

Огонь всё сильнее бился за чугунной дверцей, вскоре его силы хватало, чтобы даже через вентиляционные соты в чугунной печной дверце освещать избу.

Отблески огня проникали в застуженную переднюю, пытались лизать морозные узоры на окне, такие же чёткие, как на угольных сколах, только серебристо-голубые.

Потом пламя охватывало своим вниманием новогоднюю ёлку. Его отсветы облизывали каждую игрушку, каждую мишуринку, колыхались на «Ночке», крупном сиреневом шаре с серебристыми звёздами по всей сфере, ерошили стеклянные гребни-иглы чуть выцветшим от времени всевозможным петушкам и рыбкам. Воздух в избе отогревался, хвойный аромат, расширяя завоёванное праздником пространство, выталкивал к порогу холодный вязкий запах мокрого угля.

Сколько утренних предновогодний канунов помню, все они примерно так вот начинались. И лишь однажды праздник чуть не сорвался.

Накануне мать и отец, как всегда в последних числах декабря, собрались в Карагай. Это село недалеко от нашего Шубино, в удивительно красивом распадке Губерлинских гор. Горы эти скорее нужно называть разломами в земной коре. Они не возвышаются над степным Саринским плато, а упрятаны заподлицо со степной равниной. Едешь, едешь однообразным заснеженным полем, где глазу не за что зацепиться, и вдруг — спуск! И скалы, и сосны-невелички, покрывшие своими гривами сланцевые выходы.

Этот реликтовый бор сохранился чудом, поскольку такие же хвойные языки, протянутые природой с северо-запада, облизывали когда-то и наше Шубино, и соседние хутора. Да вот всё было изведено при Александре Втором, при бурном переселенческом сдвиге российского народа на эти земли крайнего Оренбуржья. Только в царствование Александра Третьего спохватились, начали лесозащитную и лесовосстановительную работу. Может, благодаря именно этому осторожному, консервативному «василевсу» и сохранился Карагайский бор.

И вот мои родители ехали теперь туда, чтобы утянуть из заповедной чащи маленькую, отбившуюся от колючей стаи сосёнку. Ехали они на лошади, на санях. Под овчинным тулупом, раскинутом сверху сена, лежала бутылка с зелёной наклейкой. Для отца и матери этим походом начинался свой праздник, свой ритуал.

В последнее время жили они не очень дружно, ссорились. И вместе их держала, как мне иногда казалось, лишь вот эта новогодняя поездка.

Если б не было нужды каждый год ездить за сосёночкой, чтобы порадовать нас, они бы разбежались. Но мы, маленькие, ждали ёлку каждый год, и родители терпеливо прощали друг другу обоюдные выходки, чтобы не оставить нас без ёлки (точнее, без сосновой замены). Каждый год, выбираясь ночью в Карагай, они долго сидели под заснеженными сосновыми лапами, согреваясь недорогой водкой, закусывая домашним хлебом и рулетным салом, выговаривали друг другу обиды, всё, что накопилось за год.

Потом отец срубал самую пушистую сосёнку. И родители возвращались. И я сквозь сон слышал, как резкий «плачущий» запах сосны врывался в избу.

Так было каждый год — всё мое детство.

И лишь на исходе детской поры произошло что-то непоправимое.

Родители поехали в Карагай, а вернулись без «ёлки».

Оказалось, что лес сторожит с десяток пацанов. На рукавах — бледно-зелёные повязки «Зелёного патруля». Мальчишки, обутые в не очень высокие, по тогдашней моде, валенки, шли поодаль за санями, как стая решительных волчат, и самый отважный повторял издалека неустоявшимся басом: «А мы не дадим!.. Не дадим! Не срубите!».

Так и не срубили отец с матерью сосёнку. Не воевать же с мальчишками. Вернулись без зелёного трофея.

Я помню то ошеломление, когда проснулся в предвкушении заведённого праздничного повтора, а он не состоялся.

Отменялось всё: холодный запах хвои, лужи у порога от истаивающего снега, бушующее пламя печки, крестовина для дерева, которую отец доставал с «подловки», вынутые из старого посылочного ящика новогодние игрушки… И этот миг — когда в предутренней горнице сияет в отблесках печного пламени молодая сосна!

Я ждал этого ритуала — а он не свершился.

Мама, едва скрывая восхищение, рассказывала о храбрых настойчивых мальчиках, которые «так и не дали срубить!»… Отец чего-то хмурился. И всё вокруг, несмотря на внешнее спокойствие, было покрыто налётом недоговорённости и непоправимого.

Я повторяю эту оценку «непоправимое» не потому, что в ту ночь остались без сосёнки (пусть растут подольше!). А потому что сломался ритуал. И где-то в собственном подсознании, силами каких-то проснувшихся от спячки собственных же желёзок, концентрировалось понимание, готовое вот-вот выплеснуться наружу…

Это взросление!

Это неминуемое отбытие от детских счастливых земель и портов в штормовой океан взрослой жизни. Или, уточняя метафору по тогдашним обстоятельствам, в клокочущую из-за буранов неведомую и смертельно опасную степь — бескрайнюю степь взросления.

«Ёлка» в нашу избу всё же пришла. Но уже другая, не привычная, не такая, как раньше. Отец устанавливал в шубинском клубе ёлку для всех. И договорился с директором школы Владимиром Григорьевичем, что после новогодних вечеров заберёт её себе.

Когда общие праздники прошли, он притащил деревцо из клуба в наш дом. Сосёночек было даже две — их скрепляли вместе, чтобы скрыть проплешины.

Клубная «ёлка» ещё держала на себе отблески хороводных энергий и, казалось, таит в себе всю подноготную о шубинских «зайчиках» и «белочках», о деде Морозе Коле Митусове и снегурочке Кате Болговой (или кто вёл тогда деревенский вечер?), о других заводилах клубной встречи.

Эта «ёлка» недолго простояла у нас. Мы поторопились выставить её на улицу. Воткнули в сугроб, наметённый с восточной стороны дома. В каком-то детском журнале была инструкция про новогодние игрушки для морозной улицы. Мы, следуя им, залили детские песочные формочки подкрашенной водой, утопив в них петличку, чтобы замерзшую игрушку можно было подвешивать на ветки.

Ледяные игрушки, голубые и розовые, получились не очень прозрачными: в воде из колодца оказалось много кислорода, и лёд вспенился. Но всё равно — такие игрушки смотрелись на нашей дворовой гостье более органично — как сосульки на живых деревьях Карагайского бора.

Потом очередной буран сорвал и унёс в безлюдные степные дали, к неведомым горизонтам, и эти украшения. А сосенки, запорошённые вьюгой, оказались в центре нового развлечения.

Мне подарили фотоаппарат. И я использовал сосенки как интерьер для импровизированной уличной фотостудии. Под них поставили пенёк. И я снимал всех желающих — младших сестёр, юных соседей Акмайкиных, своего друга и брата Сергея. Потом передавал «Смену» — и кто-то фотографировал меня.

Сергей сбегал за ружьём, чтобы разнообразить съёмочные сюжеты.

Он мастерски изображал взрослого охотника. И смеялся. А что не смеяться? Откуда ему было знать, что ровно через двадцать лет, в такую же околоновогоднюю ночь, он, офицер милиции, остановит на обочине местного охотника и заведёт с ним разговор. А в это время из бескрайней снежной степи вырвется одинокая машина и будет приближаться по шоссе к двум ночным собеседникам. Водитель этой шальной смертоносной машины уснёт за рулём…

Но эта трагедия будет ещё не скоро. А пока, в ту новогоднюю пору 1975 года, сломавшего все прежние ритуалы, нам весело. Непоправимый ход времени вызывает лишь любопытство и служит таким оригинальным фоном для моих первых ученических фотографий.

Мне, в утешение за отмену детского праздника, кто-то невидимый подсовывает (руками родителей) фотоаппарат, будто подсказывает, что ход времени можно слегка попридержать, если найти способы творческого отражения друзей, приятелей, степных неоглядных далей, своего настроения и вот этой слегка ободранной уже шубинской праздничной «ёлочки» образца 1975 года.

Все сосчитаны

Мне выпало родиться в селе. Там, в отличие от города, явственно ещё присутствовали в быту, не засорились лавой цивилизации семейно-родовые каналы жизненного научения.

Нет, жили мы, конечно, не по соседству с Агафьей Лыковой. Поближе к «магнитам» цивилизации. Околицу села разрезал тракт, связывающий Сару, узловую железнодорожную станцию, с Башкирией. Чёрно-белый «Рекорд» вполне сносно ловил Москву. Если «Сельской жизни», «Пионерской правды» и местного «Нового пути» не оказывалось в почтовом ящике — то виновата в этом была всего лишь недобросовестная почтальонша. Или буран, отрезавший дорогу и порвавший электролинии. Знаменитый оренбургский буран, почти не изменившийся с тех пор, как его описал Александр Сергеевич Пушкин (только серой, может, стал припахивать, если врывался со стороны Медногорского медно-серного комбината).

Вот в бураны-то чаще всего и давало знать о себе прошлое. Замолкала вместе с оборванным электрическим проводом одна культура, современная, — поднимала голову вторая, почти ушедшая.

Вечером, перед сном, досыта наслушавшись тревожных стуков черёмухи в переплёт рамы, наглядевшись на отмашки её веток за окном, наполовину засыпанным снегом, мы начинали изводиться от тоски. И мать вдруг предлагала нам:

— Давайте кого-нибудь считать!

— Валек! — с ходу принимала уже знакомую игру моя младшая сестрёнка. — Давайте всех Валек пересчитаем. У кого больше — тот и победил. У меня уже пять!

Кто сказал, что в темноте ничего не видно? Ещё как я вижу свою сестрёнку! Поджала от усердия губы. Приподнялась на подушке на локтях. Развернула голову от окна в сторону улицы. Улица взбирается в горку, одна крыша выше другой. И маленькая Нина сейчас будет все выше и выше вздергивать подбородок, чтобы мысленно попасть в каждый дом, проверить, не живёт ли там кто с именем «Валентина». А если обнаружит кого — загнёт палец. Когда она обойдёт таким образом всё Шубино — загнутых пальцев у неё будет восемь. Проверено!

— Восемь! — говорит Нина и откидывается на подушку. Устала! Ещё бы — всё село успела «обежать». — Первая — тётя Валя Гузикова.

— Так, Ва-леч-ка, — засчитывает нашу соседку мама. Она интонирует каждый звук в этом имени, и отец тяжело сопит. Похоже, матери опять доложили, что папка возле кузницы встретил соседку и долго с ней разговаривал. Странно, почему мать так злится? Почему отцу нельзя вдоволь поговорить с хорошим человеком? По мне бы — пусть хоть сутки напролёт разговаривают.

Но мама ещё раз повторяет:

— Ва-леч-ка! — и как отрезает: нельзя женатому мужчине останавливать возле кузницы замужнюю женщину и разговаривать там с ней с глазу на глаз.

— Кого ты ещё сосчитала? — обращается она к Нинке.

— Тыкву! — говорит моя сестра, и все мы смеёмся, хотя Вальку Агрипенко сосчитали, конечно, все, и именно как «Тыкву».

Про Тыкву и её Валерку мне давно хочется всё обдумать. Ни в одном доме больше муж и жена не называют друг дружку по прозвищам. Только там.

Он её — Тыквой. («Так если растолстела, если и во двор не вкатишь — кто же она?! Тыква тыквой!»). Она — своего Валерку называет Утюгом.

Валерка худенький, маленький, но работает на ДТэшке с ковшом. Улицу после буранов от снега расчищает. Неповоротливый трактор в его руках действительно превращается в юркий утюг, который скользит по наглаженным простыням шубинского снега.

Хорошо это или плохо, что они так? Ведь все над ними смеются! Это плохо — если над тобой всегда смеются. Но смеются-то очень по-доброму и не за спиной. Я бы — «за», если бы и надо мной так смеялись. Может, тоже себе псевдоним придумать, пока кто-нибудь не опередит и не даст мне глупое и злое прозвище?

Решаю, что закончится наша игра — и начну придумывать себе весёлое имя.

А Нина продолжает:

— Валька Шувалова, — и хихикает. Нинка знает, что сегодня вместе с другом Сергеем мы ходили «на тот край». Магазина там нет. И почта не там. И делать там нам нечего, да ещё в буран, когда даже школу отменили. Но мы попёрлись. Ведь там живут Шуваловы…

Мои щёки горят, я показываю Нинке кулак — да разве увидит? Лишь окошко слабо мерцает в глубине комнаты. Ветка черёмухи то чаще, то реже даёт кому-то отмашку: «Марш! Марш! Вперёд!». И порывы снежных вихрей отталкиваются от нашего палисадника и мчатся дальше. Вдруг один из них обежит село, постучится в окошко к Шуваловым и прошепчет от меня: «Спи, Валечка, спокойной ночи!»?

Мама поправляет мою сестрёнку:

— Не «Валька», а «Валя», — и всё. Разговор исчерпан. Я лишний раз убеждаюсь, что всё-таки это норма — брести в буран на край света, торчать под чужими окнами, надеясь, а вдруг выглянет на миг девочка с русыми, под карэ волосами. Не было бы это нормой — будьте уверены, проехались бы по моему адресу! Повод-то есть — имя названо.

Мы двигаемся дальше. Кончается запас Валентин, которых вспомнила Нина. Подключаюсь я.

Мои знания побольше. Я называю близких и дальних родственниц, которые живут в нашем районе и даже в других областях. Одних я знаю лично, с другими знаком понаслышке. Одних, как принято, называю уважительно по имени-отчеству, мельком, почти на подсознании «ревизуя» их человеческие качества, от которых этим людям — почёт и уважение в нашем роду. Других, поддаваясь общему настрою, обозначаю вслух с иронией.

Уважение или ирония, или другое какое-то отношение выказывается не только в имени. Но и в том, как определяется степень родства.

Здесь отношения к конкретным людям, к их образу жизни, к их ценностям, передаются ещё тоньше. Незримые родственные связи становятся почти видимыми. По одним по-прежнему струится связывающая нас жизненная сила, другие — отмирают. Если задуматься — можно понять, почему. Как виртуозно и тонко это обозначение родства демонстрирует наше отношение к конкретным родственникам. Есть у нас бабушка, есть баба Нина, есть бабалька… Бабушка, баба — она в соседнем доме, она всегда рядом, она вечна, как солнце. Без неё ничто не обходится. Баба Нина — далеко, в Саракташском районе. Есть и есть… Бабалька — тоже далеко. Это мать тёти Кати, Серёжкина бабушка. Тётя Катя зовет её бабалькой, думая, что и нам передастся вся теплота и нежность чувств. Но нам почему-то передаётся только насмешливое отношение. Может, потому что мы хорошо помним рассказы Сергея про свою бабушку. Бабалька переехала в Новотроицк, к своей младшей дочери. И с трудом привыкает к городскому быту, рождая анекдот за анекдотом. Серёжка, например, рассказывал, как она однажды поджарила копчёную рыбу. В этом вся бабалька!

Кто-то есть и будет дядькой, а кто-то дядей… У нас десятки зятьев… Но только один Зять из соседнего села… По другому его почти не называют… Приезжает он — и начинает неизбывный допрос: почему мы не хотим родниться с его семьей, не ездим в гости, не пишем писем? Любая встреча с ним заканчивается скандалом! Потому он и Зять… Зять без имени.

Пустенькая вроде игра «Сосчитаем всех с одним именем» — это не только коротание времени. Это простая, но удивительно ёмкая возможность обойти с дозором свой собственный род, поглядеть, кого прибыло, кого убыло, определиться с оценками человеческих поступков — не надвинулась ли пора смягчить какие-то оценки, ужесточить… Это малая часть старых технологий социализации, древних, как мир.

А комментарии? А разного рода отвлечения, со смехом и слезами? Мы играем, и я отчётливо понимаю, что вот так же коротали вечера родители моих родителей, мои прадеды и прапрадеды. И ещё дальше, в глубь веков — было так же. Старшие передавали своё понимание жизни младшим. Это был один из сонма способов консервации норм и правил, чтобы крупицы опыта не разнесены были буранами жизни.

Игра подходит к концу. Перечислила всех известных ей Валек мама. И про некоторых Валек слушать интересней, чем про сказочных Алёнушек. Заканчивает перебор отец. И комната оглашается вдруг победным воплем маленькой Нины:

— А я ещё одну Валю вспомнила! Никто из вас не вспомнил, а я вспомнила! Валентина Мауль!

Валентина Мауль — диктор местного телевидения. Каждый вечер она читает с экрана чёрно-белого «Рекорда» какую-нибудь новую сказку для малышей. И «сказочный» диктор — хорошая точка на маленьком детском воспоминании. Потому что она — из области других технологий социализации. Она там — где нашим взрослением занимается само государство.

2000, октябрь

Книги как птицы

Книги как птицы: умеют летать. Я понял это в детстве.

Как-то вышел из библиотеки. Под мышкой — кипа книжек: «Хижина дяди Тома», сборник стихов «Урал синекрылый», ещё что-то.

И тут дунул ветер, ураганный, пахнущий мартом ветер. Такой обычно предвещает перемену погоды и даже — наступление весны.

Я попытался увернуться от урагана. Поднял воротник пальто.

Но одна из книг выскользнула из-под моей руки. Упала на снег. Ветер заиграл её страницами. Погнал книгу по снежному насту. И, разогнав как следует, поднял в воздух.

Книга задвигала обложками, поднимаясь всё выше и выше.

Так она и улетела, книга из сельской библиотеки.

Я даже не очень огорчился. Потому что уже знал: книги, особенно — старинные книги, умеют летать. Иначе откуда бы они столько всего знали? Иначе как бы они могли подталкивать своих читателей к полётам, к парению, к желанию быть выше и выше?

Когда-нибудь моя книга, унесённая мартовским ветром, наверняка прилетит и к вам. Погладьте её по кры.. по обложке. Не поленитесь выслушать всё, что она расскажет вам про небо, звёзды и мир под звёздами.

И не держите, если она опять соберётся в путь. Отпустите — пусть летит дальше.

Книги как птицы — не могут без полёта.

Карта

Когда-то в детстве я пытался начертить карту Шубино, своего родного села. Склеивал вырванные из тетради двойные листы: заготовка была длинной и узкой, поскольку само Шубино вытянулось вдоль безымянного ручья с вербами.

Потом рисовал свой дом и дом Серёжки. Это был центр карты.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 444