18+
Затонувший собор

Печатная книга - 847₽

Объем: 274 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»

«Чувство благодарности и симпатии даже к деятелям отдаленного прошлого отнюдь не есть фикция. Оно не может быть так живо и интенсивно, как в отношении к лично известным нам людям; но если человечество окончательно утратит способность к нему и перестанет его понимать, то это будет только крупным шагом в сторону этического материализма, т. е. послужит не к чести человечества, и понятие „благодарного потомства“, сделавшись архаическим и смешным выражением, в то же время будет звучать и вечным упреком для тех, кому оно стало смешно».

РАСХОЖЕЕ

Часть первая

Глава первая. Призраки в ночи

В ту зиму бриллиантов продавали больше обыкновенного и спрос на порнографическую литературу усилился.

Везде и при каждом удобном случае танцевали, а при известиях невеселого свойства танцевали еще с большим остервенением.

Не было больше речи о свободной воле: с крепко подвязанной маской средь озаренных электричеством зал скользил хорошо знакомый черный контур.

Он говорил не только для своего времени, но и для будущего пространства.

Слова пленяли изяществом и раздражали отсутствием всякой ценности.

Полевые цветы на изгородях (красный мак в желтеющей пшенице).

Легкие облака в синем небе.

Шумная курица на краю пруда.

Косматая лошадь.

И еще: переживание глубины есть то, чего недостает ребенку, хватающему Луну.

Он говорил слова, которых невозможно постигнуть.

Дал волю словам?

Дал воду словам?!

Известно было задом наперед: герой наш, человек вообще мягкий, умеренный, сдержанный, внезапно пришел в ярость, побил посуду, опрокинул накрытый стол, выломал клавиши из рояля — кричал, неистовствовал, оскорблял всех и вся и, наконец, отошел в сторону, стыдясь и злобствуя на самого себя, чтобы задохнуться в воспоминаниях.

Вечность — Великая Ночь!

Пожалуй, если все изложить честно, это будет забавное чтение.

Картонные плясуны выкидывают замысловатые коленца — я одеваю чужую мысль в звоны собственного ритма.

Я освежаюсь воображением: старинная мебель, цветы, зеркала, ламбрекены прошлых веков — все это при поддержке «Вдовы Клико» под звуки музыки представляет незабываемый вид.

Вид на Землю с Луны.

Луна как источник сверкающих сущностей — вскрыть и побледнеют воздушные замки мысли.

Мысль, загроможденная зарядом доказательств и высказанная до точки, напоминает толстую жабу.

Я прячусь в висящие неподалеку от двери шубы.

На кладбище Александро-Невской Лавры заждались.

Забудемся на минуту в чародействе красных замыслов.

Чу! Воздух сперся до невозможного напряжения.

Молнии! Сверкают из храма! Врата растворились!

Призраки с песьими головами выходят навстречу посвященным, но те из нас, кто посвящен в Молчание Луны, берутся за руки — и призраки, залаяв, сливаются с ночью.

Глава вторая. Забытый сыр

Вечное солнце стояло над головами.

Дети играли и спали под деревьями.

Июльский зной умерялся близостью моря.

Бабст притронулся к шляпе и прошел мимо.

В Парголовском предместье, между горами и оврагами, на время он забывал, что находится в столице.

Денег у него было довольно — за семь вечеров он прочитал семь лекций: седьмая, последняя при всей ее наружной яркости отзывалась уже очень сильно фразою и риторикой, и потому Федор Михайлович просил его повременить с восьмой, девятой и десятой — отдохнуть, развлечься и освежить воображение.

Профессор Московского университета Иван Кондратьевич Бабст прибыл в Петербург по личному приглашению Федора Михайловича и был поселен в Третьем Парголове, где в полное распоряжение получил дом с множеством помещений и расторопной челядью.

«Живите, — пошутил Федор Михайлович в своем вкусе. — Плодитесь. Размножайтесь!»

Дети играли и спали под деревьями.

«Кто жил на этой даче до меня?» — Бабста точно что кольнуло.

«Многие, — Федор Михайлович ответил. — Ульянов, к примеру. Ленин».

Визгливо Риккер и Буланже, приехавшие Бабсту в помощь, рассмеялись.

Они повесили в доме ламбрекены серого шелка — Ивану же Кондратьевичу хотелось пунсовых.

А до поры Иван Кондратьевич ходил между горами и оврагами, забираясь временами на первые и спускаясь во вторые — взобравшись на гору, обыкновенно он кричал что-нибудь громкое, и голос его потом долго гулял по оврагам.

«Гризодубова призадумалась!» — выкрикнул он однажды на самой вершине, и тут случилось непредвиденное: голос, вместо того, чтобы с мелкими камушками сорваться вниз и там перекатываться, стукаясь об стволы деревьев и отскакивая от них, торжественным раскатом вдруг распространился вверх и, рыкая, вошел в межоблачный раструб.

Иван Кондратьевич не придал поначалу особого значения, но все-таки подумал, что, из этого его случайного сочетания слов вполне могла бы возникнуть реальная девушка Гризодубова, да не простая, а призадумавшаяся.

Она, подтянувши к подбородку колени, сидела бы над ручьем и во рту держала бы забытый сыр.

Глава третья. Диктат идеала

Федора Михайловича впервые он повстречал на «утре» Литературного фонда в зале Кредитного общества, что находилось тогда на Александровской площади.

«Если в итоге устанавливается на земле мир и в человецех благоволение, я первый присоединяюсь к мнению херувимов и говорю: «Слава Богу!» — Федор Михайлович увидел Бабста и осекся.

После этого они встретились в Кредитном обществе «Помощь» и позже — в Обществе трудолюбия.

Потом — на Песках, у Бонч-Бруевича на Херсонской, в кондитерской Жоржа Бормана, в московском трактире Ловашова на Варварке, и опять в Петербурге — на углу Большой Морской и Исаакиевской площади в доме Германского посольства.

Они чувствовали друг к другу что-то вроде почтительного отвращения или доверчивой опаски: Федор Михайлович отравлен был утонченностью и усложненностью отправлений жизни — лик Ивана Кондратьевича дробился на множество разнородных отражений.

«Разве собирают с терновника виноград и с терний смоквы? — спросил Федор Михайлович.

«По плодам их познаете их!» — ответил Иван Кондратьевич.

В Германском посольстве не действовал моральный закон — здесь, обращаясь к инстинктивному, боролись с рационализмом и диктатом идеала, созвучного мертвящему свету луны.

«Не всякий идеал мертвенен!» — попробовал однажды возразить Бонч-Бруевич.

«Всякий!» — германский посол фон Пурталес завершил дискуссию.

По стенам развешаны были грабштихели — гости снимали их, пробовали пальцем остроту и возвращали на прежнее место.

Федор Михайлович подвел Ивана Кондратьевича к господину самой обыденной наружности и назвал его Лениным: полупрозрачные шторы были опущены, и сквозь них по лицу и фигуре Ленина разливался слабый, но чрезвычайно приятный свет.

Какая-то дама предложила свои услуги — Ленин назвал ее Крупской.

«Мое отрицание идеалов, — вернулся Ленин к теме, — происходит от той причины, что я никогда их не формулирую теоретически!»

Он подобрал в пола оброненную кем-то муштабель, подцепил ею грабштихель, опробовал о палец и снова повесил на крючок.

«Доискивается причинности!» — Бабст инстинктивно отметил.

С подголовника кресла Федор Михайлович снял салфетку и вытер рот.

«Если не будем, как дети — не войдем в царство небесное!» — он взял Ивана Кондратьевича под руку.

Именно тогда Федор Михайлович пригласил его приехать и поселиться на всем готовом в Третьем Парголове.

«Ребенок прошел мимо кондитерской, родители не согласились купить ему пирожное, и вот теперь малыш спит и видит шоколад!» — сказал он на прощание.

Глава четвертая. Кричать с горы

Он высказывался намеренно извращенно и чрезвычайно тонко, неизменно выдвигая на первый план бессмыслицу; как и всякий сочинитель, он создавал вымышленную правду, иначе говоря, он раскрывался только в символах.

«Вот, — сразу же Федор Михайлович повел Бабста на места, — по списку: полевые цветы, легкие облака, шумная курица!»

Он показал на изгородях, летнем небе и на краю пруда.

«Символы!» — было понятно.

В желтеющей пшенице Федор Михайлович раскопал красный мак; из-за забора на них смотрела косматая лошадь.

«Горы, овраги, море!» — Федор Михайлович тыкал пальцем.

«Конфликт, как же?» — попытался Бабст забежать.

«Между вымышленным и придуманным!» — Федор Михайлович рассмеялся.

Все, что Иван Кондратьевич узнал, показалось ему чрезвычайно мизерным.

В полуверсте находился лес.

«Более для апломба!» — Федор Михайлович рассмеялся.

«Докука, кажется?» — Бабст прислушался.

«Кукушка!» — Федор Михайлович рассмеялся.

«Вымышленная?!» — пробовал Бабст вписаться.

«Настоящая!» — Федор Михайлович рассмеялся.

Они шли — вилась живая ткань: еще не проявлялись образы, но мало-помалу выступали формы предметов. Федор Михайлович клал нюансы, почти играя и забавляясь. Надышавшийся жизненных отправлений, впрочем, он выглядел не вполне адекватным, сделался на время бледен, шаток, однажды упал, вынудив Бабста нести его на спине вдоль моря — при этом лик Ивана Кондратьевича раздробился на солнце и в брызгах волн на множество разнородных отражений.

«Что можно и чего нельзя?» — хотел Бабст получить хоть какие-нибудь инструкции.

«Жениться, — Федор Михайлович отвечал, — хоть сейчас! Кричать с горы! Иметь известную философию, но прямо ее не высказывать! И непременно хотя бы раз в день противоречьте самому себе!»

«Понадобится дюжина дорогих чулок, стальные тросы и пусть оборудуют взлетно-посадочную дорожку!» — задействовал Бабст употребляемые в обиходе его мышления слова.

Тогда еще он не знал о ламбрекенах.

Для памяти Федор Михайлович отметил в книжке.

«Бог весть, кто затеплил эту лампаду, только она теплится!» — на даче он показал Ивану Кондратьевичу.

Бабст не подал виду.

Дом был не новый, но очень недурной, выстроенный в варьированном вкусе Империи.

Федор Михайлович говорил о Зоргенфрее.

Слушая, Иван Кондратьевич поводил глазами по обеим сторонам коридора.

На неприметной двери висела табличка: «СУМАШЕДОВ. РАКЛИСТ».

Глава пятая. Господство буквы

Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы иметь представление или догадаться о том, что папские легаты говорят уветливыми голосами, а к золоченой мебели в стиле Людовика Пятнадцатого, крытой обюссоном, именно подошел бы светло-серый шелк, перемешанный с бледно-розовым плюшем — и все же Иван Кондратьевич оказался не вполне подготовленным к прозвучавшим за завтракам разговорам.

Люди, собравшиеся за столом, решительно, цеплялись за идеалы, давно изжитые человечеством! Они, подзадоривая свой мозг, готовы были к борьбе на жизнь и на смерть во имя господства буквы. Им были знакомы отчаяние аристократа, раскланявшегося с собственным сапожником и ярость офицера, протанцевавшего с горничной.

Плохой стакан отбивает охоту к хорошему вину.

Теряют то, что хотят потерять.

Но почему вместо слова, которое мы хотим произнести, мы говорим другое?!

В Кашмире торговец никогда не скажет, есть ли у него требуемый товар, но постарается прежде выпытать, очень ли он нужен. Гумбольдта заверяли, что только истребление банановых плантаций может вызвать в народе деятельность.

«В Тулузу со своим арбузом!» — расхохотался Зоргенфрей.

«Вильгельм Александрович, — окоротил его Бабст, — на даче есть детский врач?»

«Федор Федорович Шишмарев».

«А типография?»

«Типография и бюро находок».

Риккер и Буланже, приехавшие из города, прошли мимо них в дом вешать серые ламбрекены.

Бабст притронулся к шляпе.

На следующий день ему предстояло прочесть первую лекцию.

«В Кашмире Гумбольдта заверяли, что, если сын попросит у него рыбы, сыну следует непременно дать скорпию!» — теперь он думал начать ее так.

«Велите принести плохого вина в хорошем стакане, и вам непременно его утеряют по дороге!» — Зоргенфрей пожимался.

«Монтер есть на даче?!» — Бабст продолжил.

«Монтер с машерью».

Ответ прозвучал немного по-французски — что с того?!

В доме Риккер и Буланже перестукивались молотками.

«Оптимистическая мастерская есть тут?» — Бабст оговорился.

— Оптическая и мистическая. По отдельности, — Зоргенфрей болтал вздор.

Что-то однако вспыхнуло и обещало быть интересным.

— Верно ли, что настоящая ваша фамилия — Вздоргенфрей? Зоргенфрейд?! — Иван Кондратьевич крутанул языком.

— Можете называть меня так, — странно равнодушно эконом ответил.

Глава шестая. Апостроф с точкой

Глаза у него были желтые, а зрачок поперек, как у кошки.

«Мы избегаем лишней угодливости и ласок в отношении детей, чтобы не приучить их к лишним и пустым требованиям».

Дети спали и играли под деревьями.

Вкрадчивое мальчишество разливалось — Федор Федорович Шишмарев пригнулся и набрал детей, сколько смог.

«Если бы на Луне были жители, и если бы кто-нибудь из них увидел на Земле ребенка подле взрослого человека, то, не имея понятия о законах человеческого развития, разве бы он не принял самое прекрасное дитя за уродца с большой головой, безобразными руками и ногами?!»

Дети пищали и извивались: они полагали, что находятся в мировом пространстве наедине с ними самими, и выбалтывали, не смущаясь, сокровенные свои желания и тайны.

Цепляясь длинными хвостами, уже ручьи сбежали с гор — обезьяны вылавливали трупы медведей, влекомых стремительным потоком. Маялся погребенный без креста и все ездил к остальным, погребенным, как след, по вере. Бесы гонялись за комолым голубем. Что ни миг грохотал револьвер: Иван Кондратьевич известился кончиною государя. Зазябшие мальчишки на углах предлагали помятые, захватанные пальцами плитки шоколада: непроглядная тьма дохнула холодом Ивану Кондратьевичу в душу.

«Салями, салями — стук головами!» — детский врач Федор Федорович Шишмарев возвратил вольнодумцев на землю.

Домашний вид детей немного приближал их запах; лица отчасти показались Бабсту знакомыми; он спросил.

«Действительно, это — перерожденцы, — Шишмарев подтвердил. — Саша Пушкин, Миша Лермонтов.

Носатый подошел мальчик, весь крытый коричневой парчой с золотыми гвоздиками: ребенок был полон тайны; он сохранил память о загадке, из которой едва вышел и которая придавала странное выражение его глазам, еще совершенно неустановившегося цвета.

«Дорога оказалась очень неспособной к быстрой езде, но этой медленностью, слава Богу, упущения никакого не сделалось!» — он показал язык.

«Мальчик юродивый?!» — Иван Кондратьевич выставил колено.

«А ю рэди ес ай эм, — отчасти врач ответил по-английски. — Николай — духовное чадо преподобного».

«Преподобный всегда выбирает фрукт, чтобы его разрезать!» — Бабст выказал застарелую неприязнь.

Между ним и преподобным стоял конфликт.

Если бы на Луне были жители, и если бы кто-нибудь из них разглядел на Земле преподобного, то он принял бы эту фигуру за апостроф с точкой вместо головы и уродливо выгнутою спиной.

Глава седьмая. Дух и пол

Ее он встретил на повороте аллеи.

Она была изящно одета: муслиновое платье, все в оборках, клетчатая кашемировая шаль с каймой, вышитая золотом и шелком, шляпа итальянской соломки, на руке — браслет в виде толстой золотой цепи, только что вошедший в моду.

«Лучше быть доктором и не любить медицины, чем детским доктором и не любить детей!» — она показала в спину удалявшемуся Шишмареву.

Французский акцент был у нее изумительный: Иван Кондратьевич увидел ее такую же, как всегда: странной женщиной, скрывающей свою игру.

«Инесса Федоровна, — он подал вид прежнего знакомства, — что замышляете вы на этот раз: низвести ли аристократа до сапожника, вызвать ярость офицеров или, может статься, возбудить деятельность в народе?! Оставить всех в дураках, а самой уплыть на подводной лодке?! Серые ламбрекены — ваших рук дело?!

«Доискиваетесь причинности?! — бессознательно она перемешала отправной пункт с точкою прибытия. — А разве не вы связали меня чулками и живою уложили в гроб?! Отправили в Кашмир малой скоростью и улетели на аэроплане? А ваши опыты с лунным светом?!»

«Мне кажется, мы могли бы договориться, — сказал Бабст голосом Дебюсси, переходя на французский, — вам нужно „сейчас и теперь“, я же работаю на будущее и перспективу: вы стремитесь произвести впечатление выстрела в церкви — я считаю, что до поры грязное белье необходимо замалчивать! — целенаправленно он отделил исходную точку от конечной цели. — Почему бы нам не разграничить сферы: вы, скажем, действуете в биологической области, а я — в моральной?!»

«Мне — сексуальное, вам — бесполое?! — Арманд захохотала. — Я согласна!»

«Но самый дух имеет пол — явления духовные распадаются на мужские и женские», — Иван Кондратьевич не допустил вульгаризации.

«Станете читать мне лекции?» — она сорвала тюльпан и им ударила его по лицу.

«Не только вам, — Иван Кондратьевич смахнул лепестки со стекол. — Всем, поселенным на даче: семь лекций кряду и три после события».

Они вышли за пределы дачи и направились в сторону леса.

Старик, занятый укреплением флага, с постоянно красным указательным пальцем, ловил ветер веков, веющий над садами и пустынями мировой истории: он (ветер, старик, палец, флаг) разогнал немало золотых туманов и розовых облаков.

Старик был нищий, урод, отчаявшийся в жизни, слабый, всеми забытый, но, черт возьми, — мужчина!

Выпуская свои вожделения, непрестанно утесняемые в пределах дня на свободу, он освобождал душу от яда угнетенности.

Глава восьмая. Соединить желания

Нищий может обнять и силой овладеть женщиной, которая ему противится, урод может разбогатеть, мужчина — обзавестись красивой внешностью, отчаявшийся в жизни — помолодеть, старик — стать счастливым, слабый — снискать славу, всеми забытый — обрести силу.

Иван Кондратьевич подпал какому-то рассудочному головокружению: он думал о прошлогоднем снеге.

«Лучше быть нищим, отчаявшимся в жизни уродом, чем слабым, всеми забытым стариком!» — он говорил.

Иван Кондратьевич лежал на кушетке, а Зоргенфрей сидел у него за спиною и слушал.

«Нищий, помесь урода и мужчины, — Бабст говорил, — обрел силу! Я узнал его! На маскированном балу Дворянского собрания! Владелец кондитерской фирмы: отравленный шоколад! Силой он овладел титулованною вдовой: с веселой и сладкой усмешкой! Жорж Борман!»

Жорж Борман овладел вдовою Клико — в этом не было ничего нового: какое отношение имело оно к всеми забытому?! Разве что, бутылка шампанского смущали и плитка шоколада, грубо намалеванные на флаге…

Иван Кондратьевич превозмог слабость духа силою тела.

В доме, бывшем Хомякова, где ныне кондитерская Люке, в Москве, однажды он ел шоколад Бормана и запивал его шипучкой вдовы: фокус был в том, что отраву из шоколада можно было отбить ее вином: выходило сытно, вкусно и безопасно.

«А хоть бы и Борман! — палкой Иван Кондратьевич тыкал в ламбрекены. — Хоть бы и Жорж!»

Всеми забытый старик делал свою работу: ничей взор не следил его, никто о нем не справлялся.

Прочитавший первую лекцию, Иван Кондратьевич готовился ко второй — на этот раз он собирался говорить о кажущемся господстве буквы над идеалом: висевшая лампа бросала зловещий свет на измятое ложе: воротник платья по-монашески подпирал Букве горло; мертвенно-бледный Идеал перчатку с левой руки надел на правую.

«Паки стекаемся во храм соединить желания!» — они хлопали его по плечу.

Вполне домашний вид Идеала и Буквы отчасти приближал их запах — только по запаху можно было отличить галлюцинацию от видения.

«Что же — станем знакомиться заново, — он протянул к ним обе руки. — Бабст Иван Кондратьевич!»

«Барон Стандершельд-Норденстам Герман Зигфридович!» — представился Идеал.

«Елена Николаевна», — присела Буква.

Глава девятая. Далекий от счастья

Вспомнили: ранее встречались они на углах: Большой Мещанской и Зимина переулка в доме Брунста — Бассейной и Литейного в доме Краевского.

«Брунст в полном здравии?» — Иван Кондратьевич заправил салфетку.

«Умер. Отравился шоколадом!» — барон Стандершельд-Норденстам прицелился вилкой.

«Краевский как же?»

«Спился, — Елена Николаевна ломала хлеб. — Буквально утонул в шампанском».

Она была женщина довольно высокого роста, но очень деликатного телосложения, причем поразительно хорошенькая. Ее большие глаза были прекрасны, хотя им и недоставало выразительности, а маленький тонкий носик, рот, который далеко не полностью раскрывался, и длинные светло-русые брови делали ее весьма привлекательной, хотя въедливый буквоед, к примеру, мог бы сказать, что такое «лицо» скорее подошло бы букве, чем кукле или одушевленному существу.

За завтраком Иван Кондратьевич сделал перекличку: недоставало Бонч-Бруевича, зато появился Книппердоллинг: он снял манжеты, вложил их одна в другую и поставил на буфет.

«Приехал разделить горе об утрате лучшего из людей!» — он объявил.

«А кто — лучший?!» — Бабст сразу не понял.

«Владимир Дмитриевич, — Книппердоллинг блеснул глазами. — Бонч-Бруевич».

«Он был так же чужд добру, как и далек от счастья!» — вздохнул Риккер.

«Раскланивался с сапожниками и плясал с горничными!» — вспомнил Буланже.

«Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич был картонный!» — что-то имел в виду Зоргенфрей.

Тут же Иван Кондратьевич вспомнил поездку в город за шелком для новых ламбрекенов: с Риккером и Буланже он щупал ткани в суконном магазине: картонные плясуны ворвались, началась вакханалия: теперь Бабст увидел ясно: одним из них был Бонч-Бруевич!

Всегда от него пахло клеем, из-под одежды торчали веревочки, за которые с удовольствием дергали дети: Владимир Дмитриевич веселил их, выкидывая разнообразнейшие коленца и строя преуморительные гримасы; говорили будто бы он — сын Владимира Ильича Ленина и Надежды Константиновны Крупской от их Шушенского брака и предшествовавшего ему Большого Кокушкинского ухаживания: в партии Бонч-Бруевич состоял со дня ее основания.

«Однажды он попросил у отца скорпию, и Ленин дал ему рыбы!» — вспомнил детский врач Шишмарев.

«Он пострадал за свои идеалы, — сказала Арманд. — В конечном итоге!»

«Он спал и видел свои идеалы во сне, — сказал Зоргенфрей. — Золотые туманы и розовые облака!»

Утрата Бонч-Бруевича, безусловно, была происшествием, но никак не тянула на событие.

Глава десятая. Пол символа

Зимой она куталась в большую шаль, а летом носила простые платья.

Кто?

Истина!

Она стремилась уйти от субъективности как можно дальше: проскользнуть за пределы дачи — и в лес! Пускай потом ищут!

«Не нужно искать! — готовился Иван Кондратьевич к третьей лекции. — Искать, впрочем, не возбраняется, но так, чтобы не находить!.. В минуту бестревожной радости она способна омрачить ее пугливою тоской; в часы повседневного труда она утомительна своим напряженным вниманием к повседневности — потребуется особое состояние тревоги, изнеможения и безнадежности, чтобы увидеть в свете собственной печали подлинное лицо Истины!»

«Истина, Буква и Идеал, — думал Иван Кондратьевич уже для себя, — составляют, пожалуй, триаду, посильнее уваровской!»

«Этот Бонч-Бруевич, — думал он уже в свете собственной печали, — с вечным своим поиском Идеала, вполне мог отправиться в лес за ускользающей Истиной!»

«Истина с устами младенца!» — будто бы с Луны увидал он маленькую девочку в простом платье, игравшую и спавшую под деревьями.

«Символы, всё символы!» — было понятно.

Символы, как и дух, имели пол. Пол символа — полсимвола! Они могли жениться друг на друге и кричать с горы!

Истина — женский символ!

Идеал — символ мужской!

От Истины и Идеала родится Буква!

Все, собранные на даче, следовали Букве и Духу! Имевшие внешнее сходство с людьми ординарными, это были личности с неограниченными возможностями, лишь до поры, скрывающие истинный свой потенциал.

Кого-то Иван Кондратьевич вспомнил по Кашмиру: там они истребляли банановые плантации: теперь, как видно, для них нашлось дело здесь.

Буквы складывались в слова, но иногда совсем не в те, которые придумывались Бабсту.

«Зимой она куталась в большую ЛОЖЬ, а летом носила простые платья!»

Маленькая девочка с низкой челкой опять убежала в лес, и на поиски ее снаряжены были все «отдыхающие».

Иван Кондратьевич ходил беспорядочно по опустевшему дому, а потом стал красться, повинуясь какому-то тайному зову и распаленный некими звуками: ноги привели его к неприметной двери в малозаселенной части дома.

«СУМАШЕДОВ, РАКЛИСТ», — висела табличка.

Часть вторая

Глава первая. Вечная тайна

Человек, молчавший весь день, будто подавленный восторгом, начал песню, понятную всем, словами которой служили вздохи, прерываемые страстными призывами.

В середине недели на дачу приехал Федор Михайлович — он посадил Книппердоллинга в клетку и вздернул на высокое дерево; разыскал и привел из леса маленькую Анну Андреевну; приказал доставить из оптической мастерской телескоп и вечером долго смотрел на Луну.

У нее были бедра женщины; между ними пробежал трепет невозможного.

— Что вы думаете по поводу моих предсказаний? — наконец, он оторвался.

Иван Кондратьевич не знал, в сущности, что и думать: он не отделял предсказаний Федора Михайловича от него самого.

­– Касательно Кредитного общества, думаю, оно прогорит в самом деле, — все же он ответил. — С Пушкиным может быть всякое, а вот предсказание ваше по горничной и сапожнику, не скрою, до крайности меня озадачило.

— Но ведь одно прямо вытекает из другого, — под руку Федор Михайлович стал водить Бабста по подсвеченным аллеям. — Прогорит Кредитное общество — значит, не доведут до конца памятник Пушкину, а уж ежели не ублажат дух Александра Сергеевича — жди всякого!

— Не ублажат дух Пушкина — сапожник и горничная отобьют охоту у аристократа и офицера?! — на ходу Бабст замыкал. — От мистики к символам через кредиты?! Из прошлого Пушкин перейдет в будущее?!

— Если прогорит Кредитное общество! — Федор Михайлович рассмеялся. — Партия сапожников и горничных уже создана, и вождей ей подобрали что надо!

— Ленин?! — Бабст догадался. — То-то в Германском посольстве он напал на Бонч-Бруевича: за его золотые туманы и розовые облака! Дескать, символы вместо масла! Нет чтобы ситчика побольше его горничным!

— Владимира Дмитриевича никогда не интересовали горничные, — Федор Михайлович перекрестил лоб. — Он бесполый. Дух. Ныне он дух.

— Стоит новых двух?! — Ивана Кондратьевича подхватило и понесло. — Теперь он дух и потому обрел пол, даже два: духовные явления, известно, распадаются на мужские и женские: теперь, выходит, ожидай явления Бонч-Бруевича в обеих ипостасях: Владимир Дмитриевич и Влада Дмитриевна!

Луна в самой женской из своих ипостасей тяжело ворочалась в бескрайней ночи.

Глава вторая. Три сестры

«Держаться так, как будто я ничего не замечаю!» — постановил себе Иван Кондратьевич.

Детям взяли учителя музыки, но он вышел так скверен, что его принуждены были отблагодарить: несостоявшегося приобщили святых тайн и соборовали маслом.

Дети проповедовали ребячьи нелепости.

Перерожденцы с громкими именами, они имели особые биологические характеристики, были компактнее своих сверстников, потребляли меньше жидкости и кислорода воздуха.

В ботинках с толстыми подошвами, делая вид, что хотят подойти, они пугали Ивана Кондратьевича.

— «Мы» всего лишь те, которые говорят «мы»! — взявшись за руки, водили они хоровод.

Этот намек вызывал улыбку у всех, живших на даче.

— «Лужицу!» — просили взрослые, и дети представляли «живую картину»: Саша Пушкин, с козлиной мордочкой и с копытами, садился, по-человечески подпершись, на корточки, а у его ног ложилась Анна Андреевна — не то рыбка, не то болотный тритон с женским туловищем и овечьим лицом.

— Дети хоть христианские? — все же Бабст не выдерживал.

— Христианские, — кивал Шишмарев или Зоргенфрей. — Из Румынии.

Приехавший профессор Салазкин пичкал Ивана Кондратьевича бромом и обрабатывал ему кожу электровибрацией: кончики пальцев у него сделались чрезвычайно чувствительными.

Теперь он мог, к примеру, спокойно определять на ощупь температуру, плотность и самый состав лунного света — перебирая в нем пальцами, Бабст слышал иногда звуки, которых не улавливал никто другой.

— В мире только два человека, — хлопал его по плечу Федор Михайлович, — вы и Дебюсси во Франции!

— Вот бы Клода сюда — учителем музыки, нашим детишкам! — Бабсту мечталось.

— Предлагали — не соглашается, — Федор Михайлович улыбался. — Похитить, разве?!

С дерева сняли вздернутую туда клетку — выпущенный на свободу Книппердоллинг заново учился ходить.

Отсидевшему себе ноги, ему взяли учителя, инструктора по ходьбе, в пенснэ, долговязого, с бородкой клинышком, сильно смахивавшего на Чехова, и тоже Антона Павловича.

— Пьесы, небось, придумываете? — поинтересовался Иван Кондратьевич.

— Придумывать зачем? — Антон Павлович удивился. — Беру с натуры! Хотите вас возьму?! Этот сад?! Птицу над морем?! Этих вот трех сестер?! — он показал лыжной палкой на Инессу Арманд, Елену Николаевну Букву и еще одну в этот момент появившуюся незнакомую миловидную девушку.

Глава третья. Прошлогодний снег

— Антуанетта-Флора Моте де Флервиль, — представилась она. — Теща Верлена и ученица Шопена. Из Тулузы.

Все рассмеялись — лед недоверия был сломан.

— Дети — особые, — ее предупредили. — Войдут в царство небесное. Хорошо бы с песней!

— С херувимской! — она обещала.

Ее манеры гармонировали с разговором, мысль — с улыбкой, туалет — с профессией: учительница музыки!

— Дети говорят «мы»! — она удивилась.

— Мычат. Не научились как следует разговаривать, — ей объяснили.

— У вас тут на даче, — Антуанетта подметила, — прервана связь с прошлым и нет выхода в будущее!

— Отключены по указанию Федора Михайловича. Когда нужно — включают.

Ели арбуз.

— Плохой шоколад отбивает охоту к хорошему вину?! Так?! — она отложила в сторону плитку.

— С оговорками! — Зоргенфрей заменил шоколад стаканом.

— Огород на задворках! — сразу француженка уловила нюансы.

— У нас женщины по совместительству еще и медицинские сестры: вы, Инесса Арманд и Елена Николаевна Буква, — жестом Иван Кондратьевич объединил дам.

Арбуз съели.

— Вы видели Дебюсси? — с чего-то Бабсту вздумалось.

— Я и сейчас вижу его, — впервые француженка опустила взгляд.

«Под именем Антуанетты Моте де Флервиль, — подумалось Ивану Кондратьевичу, — вполне они могли заслать к нам Гризодубову, которой никто не видел. С другой стороны — для чего?!»

Он попросил девушку сыграть на рояле (Гризодубова не могла).

— Тра-та-та-та! — разбежалась она руками.

— Что это? — Бабст ахнул.

— «Прошлогодний снег!» — пианистка играла.

— Чья же пьеса? — Бабст чувствовал зуд в кончиках пальцев.

— Ваша, — ответила она так, что услышал только он. — На слова Пушкина.

— Цепляясь длинными хвостами,

Уже ручьи сбежали с гор!..

— запели все за столом.

— Пойдемте. Я покажу вашу комнату! — спокойно Иван Кондратьевич заменил Зоргенфрея.

Она засеменила за ним.

Ногой Иван Кондратьевич распахнул первую подвернувшуюся дверь.

— Клод! — девушка рухнула на него.

— Валентина! — он рухнул на нее.

Глава четвертая. Композитор-преступник

Ходить далеко было не нужно — изображение Дебюсси красовалось на всех заборах: композитор-преступник!

Иван Кондратьевич сорвал свеженаклеенную бумагу, заперся у себя, стал сравнивать: пожалуй, тот же косо срезанный лоб, такие же колючие глаза и рот тоже чувственный и большой — при всем при том, иные уши, совершенно другой нос и бородавка не на правой вовсе, а на левой щеке!

Француз разыскивался за убийство — из разговора с девушкой, которая, судя по всему, была его любовницей, Бабст узнал, что Клод Дебюсси, приехавши в Россию, убил с целью грабежа богатую старуху, после чего ударился в бега.

И на здоровье! С какой, скажите, стати, он, Бабст, профессор Московского университета, должен брать это в голову?!

Если бы не сон!

Назойливо по ночам повторялось: он, неизвестно кто, купил для чего-то топор, удобно на системе веревочек подвесил его под пальто и поднимается по полутемной лестнице, звонит — какой-то голос из квартиры не мужской не женский спрашивает: «Кто там?!»

Мелодично лунный свет рассыпался по комнате — Бабст вскочил, в исподнем стал метаться между окном и кроватью: опять приснилось!

Он сжал руками голову, принудил себя вспоминать другое, из детства: приготовишка, с родителями он проходит мимо кондитерской Бормана, просит папу и маму купить ему шоколаду. «Нельзя, он отравлен!» — родители тащат его прочь, но он вырывается, бежит к стеклянным дверям, которые почему-то оказываются запертыми, стучит… «Кто там?» — спрашивает Борман, хотя отлично его видит…

В молодости Жорж Борман весьма сильно смахивал на Петра Ильича Чайковского, который в консерватории преподавал Ивану Кондратьевичу нотную грамоту — уже тогда поговаривали, что он, Борман, что-то такое сотворил со вдовою Клико, после чего спрятал концы в шампанском.

Консерватории Бабст не окончил — он отравился шоколадом, лежал в больнице, а, излечившись, поставил крест на композиторской карьере и поступил в Московский университет, откуда вышел одним из первых.

Как и другие, Иван Кондратьевич никогда не видел Гризодубовой, а только слышал о ней — девушке высокого полета — и верил, что когда-нибудь непременно ее встретит (по бытовавшему поверью, она приносила супружеское счастье).

«Добро должно быть с топором?!» — она спросила его, когда они остались одни.

Определенно, она принимала его за Дебюсси.

Русская девушка из будущего выдававшая себя за француженку из прошлого!

Гризодубова, он знал, не могла играть на рояле, но, может быть, она освоит инструмент в будущем?!

Глава пятая. Клещи и тромбы

Нищий, всеми забытый старик, исправно каждое утро поднимавший флаг за пределами дачи и вечером неизменно его опускавший, был вылитый Борман — Борман же мало чем отличался внешне от Чайковского — это обстоятельство добавляло Бабсту головной боли.

Петр Ильич или нет — тюкнуть его топором по темени, и дело с концом!

— И тюкните! — подзуживал Федор Михайлович. — Непременно тюкните! Вышибите мозги: одним ударом воздайте обоим: один отравил, другой вышиб из учебного заведения!

— Небось, вы и Дебюсси науськали! — кое о чем Бабст догадывался.

— Эге, привыкли руки к топорам! — смеялся Федор Михайлович, грозил пальцем.

В ушах у него завелись микроскопические клещи, и он приезжал на дачу к Салазкину, который удалял их пинцетом.

Каждый, не торопясь, делал свою работу, времени оставалось предостаточно.

Иван Кондратьевич готовился к четвертой лекции.

Елена Николаевна Буква подбирала ему слова, которые подходили по духу.

Оправившийся Книппердоллинг трамбовал взлетно-посадочную полосу.

Риккер и Буланже расклеивали на заборах портрет Дебюсси.

Барон Стандершельд-Норденстам отстаивал идеалы.

Антон Павлович перепланировал заброшенный огород на задворках под маленькое уютное кладбище.

Инесса Арманд объявила себя невестою.

— Ныне житейское отложим попечение! — пели дети херувимскими голосами.

Никто, кроме Ивана Кондратьевича не видел в Антуанетте-Флоре Моте де Флервиль русской девушки Гризодубовой — никто не подмечал сходства Ивана Кондратьевича с преступным французом Дебюсси.

Иван ли Кондратьевич теперь по ночам прокрадывался в комнатку к Антуанетте или же это Валентина Гризодубова тайно под покровом темноты, посещала в известные часы некоего Клода Дебюсси?!

Иван Кондратьевич помнил, Федор Михайлович предлагал французу переехать на дачу к детям, тот не соглашался — или же согласился?!

Устав от мыслей, Иван Кондратьевич садился к роялю — Антуанетта дирижировала хором, дети пели.

В газетах писали о Кредитном обществе, приближающемся юбилее Пушкина, аристократах, горничных, офицерах и сапожниках. Литературные журналы печатали о золотых туманах и розовых облаках.

Строчки норовили распасться на отдельные слова, те — на буквы.

Чем дальше заходило, тем больше Иван Кондратьевич убеждался в полнейшей невозможности для себя прямо смотреть на жизнь.

У Книппердоллинга обнаружился тромбофлебит, и профессор Салазкин запускал ему в вену микроскопических клещей, чтобы те прогрызали тромбы.

Глава шестая. Дама-машина

— Гармония в таком виде, как ее преподают в консерватории, представляет собою напыщенно-смешной способ сортировки звуков! — начал было Бабст четвертую свою лекцию, но тут же спохватился, закашлялся и с французского перешел на русский.

Приобретают то, что хотят приобрести.

Ребенок видит во сне шоколад.

Нищий может пройти мимо кондитерской.

Хорошо известный способ для вспоминания — это на несколько минут приложить палец ко лбу!

В каждом человеке, чуть только кто захочет приблизиться к его сокровенной тайне, что-то судорожно напрягается: Антуанетта Моте судорожно напряглась: из-под платья у нее выбился пар.

Все смотрели на вешалку с хрустальными розетками для шляп.

— Представьте себе, — Бабст говорил, — что вам приходится иметь дело с очень сложной женщиной, имеющей замысловатое внутреннее устройство, которое во время ее функционирования непременно должно находиться в плотно закупоренной оболочке, чтобы не подвергнуться разлагающему внешнему влиянию, чтобы не отсыреть, не засориться и не прийти в негодность. Представьте себе, что эта женщина приводится в движение не одними механическими средствами — не только колесами, гирями, шестернями и цепочками — а кроме того химическими соединениями и разложениями, совершающимися внутри нее. Чтобы получить какое-нибудь понятие об этой сложной даме, вам поневоле придется изучить ее по частям, представить ее в разрезе, вынуть из нее отдельные колеса и гири, рассмотреть химические агенты — словом, разрушить ту общую связь, которая необходима для успешной жизнедеятельности организма.

— Эта ваша дама-машина, — осведомился Зоргенфрей, — уж не она ли пускает золотые туманы и розовые облака?

— Она лишь вырабатывает, — Бабст уточнил. — Пускают другие!

— Горничные? — вспомнили Бонч-Бруевича. — Что же хотят они приобрести взамен? Чего добиваются?!

— Они хотят приобрести, — Иван Кондратьевич улыбнулся краями глаз, — то, что видят во сне.

— Взамен золотых туманов и розовых облаков, — расставила точки Арманд, — потребны им нежный яд и эксцентрики.

— Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич именно был эксцентриком! — закричали Риккер и Буланже.

— Он был идеальным эксцентриком! — уточнил Стандершельд-Норденстам.

— Очень смешно он показывал, как одно вытекает из другого и изображал трепет невозможного! — хохотала Елена Николаевна.

— Он прицепил однажды длинный хвост и представлял херувима! — вспомнил врач Шишмарев.

Глава седьмая. Лунный сад

Антон Павлович сдержал слово и вставил Ивана Кондратьевича в своего «Дядю Ваню» — герой пьесы, тоже профессор, пережевывает чужие мысли, переливает из пустого в порожнее — в нем много риторики, но нет логики; нарочно он отуманивает глаза схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни. Поселившийся в загородном доме, он состоит в связи с учительницей музыки и одержим безумной идеей: ставит на колеса стулья и к ним подводит электрический ток: сделали аэроплан, сделаем и троллейбус!

Окно хлопало от ветра, сторож стучал в саду и пел песню, пауза, пауза, пауза — жадно Иван Кондратьевич просмотрел до конца: нигде не было и намека на тождественность героя и чужеземного композитора — Иван Кондратьевич повеселел, ударил палкой по ламбрекену так, как если бы палка была топором, а ламбрекен — чьей-то немытою головой; он лег и увидел троллейбус, приводимый в движение эксцентриком: колесный диск насажен был на вал со смещением оси диска относительно оси вала: вращательное движение преобразовывалось в поступательное, и худо-бедно троллейбус полз.

В троллейбусе ехал Неизвестно Кто, и в ребра Ему упирался спрятанный под пальто топор: утром, снимая ночную рубашку, Иван Кондратьевич видел у себя синяки.

Профессор Салазкин обрабатывал кожу электровибрацией, прописал Ивану Кондратьевичу лунные ванны: в ясные ночи Бабст выходил в сад обнаженный и подставлял тело под серебряные лучи.

— Динь-динь-динь! — ударяясь, фотоны рассыпались по телу: гармония приносила умиротворение, умиротворение вызывало головокружение, головокружение навевало воспоминание.

И дядя Ваня, тот, выходил тоже в обнаженный сад и вспоминал, как в детстве, мальчиком, он летал на Луну и видел там лунную курицу, лунную лошадь и лунную девочку.

— Символы? — преследовал Бабст Антона Павловича, — Разве же наблюдают на Луне куриц, лошадей и девочек?!

— Мой «Дядя Ваня», — объяснял автор, — пьеса-сказка. За занавесом остаются голый рационализм и диктат идеала. Герои принимают мир таким, каким видит его автор: никто не доискивается причинности.

— Ваш дядя Ваня — немец?! — Иван Кондратьевич спросил напрямую. — Этакий грабштихель с муштабелью?!

— Он русский с эстляндскими корнями.

— В таком случае, объясните: для чего ему топор и пила? — не унимался Иван Кондратьевич.

— Пила — для игры на ней: дядя Ваня — музыкальный эксцентрик. А топор — право имеет! — чтобы вырубить лунный сад, нарезать участки, понастроить станций и сдавать внаем прилетающим космонавтам! — смеялся Антон Павлович.

Глава восьмая. Волшебный палец

В обнаженном саду вспоминал дядя Ваня свой полет на Луну — обнаженный Иван Кондратьевич в саду силился вспомнить, как в детстве картонные плясуны едва не превратили его в эмблему и символ.

Вполне носивший в себе жизнь и движение, но не получивший защитной окраски, он полюбил слушать сказку о том, как одну упрямую девочку превратили в Истину, другую, чересчур педантичную — в Букву, а мальчика с безупречно белыми, ровными зубами сделали Идеалом.

Это была немецкая переводная сказка с золотым туманом и розовыми облаками на обложке, и на веревочке к ней прилагался картонный красный указательный палец-закладка.

Из-за него и случилось: ночью ворвались картонные плясуны — сорвали одеяльце, щекотили голенького: отдай палец, малец!

Злые и плоские, они добивались в старости лишить его воспоминаний — чтобы не смог приложить он ко лбу волшебного пальца!

«Мы превратим тебя в символ! Ты станешь лунным мальчиком! Невесомым! Будешь истаивать на рассвете! — плясуны стращали. — Превратишься в эмблему печали!» — страшненько они пищали…

Не знал теперь он доподлинно, приходили они или привиделись — дрогнул тогда, отдал красный палец — не мог теперь вспомнить, чего только ко лбу не прикладывал!

Поочередно — разнообразные фрукты, стаканы, сыр, сырую рыбу, розетку для шляпы, чулки дамские, стальной трос, найденный на чердаке чей-то длинный хвост, пилу, топор, свои собственные пальцы Иван Кондратьевич прикладывал — и всё без толку!

— Скажите, — сидевший у него в головах Зоргенфрей спросил, — картонные плясуны доискивались ли до причинности?

— Они трогали меня за причинные места, — не слишком уверенно Бабст ответил. — Они совершали вращательные движения, и те трансформировались в движение поступательное. Это называлось у них «поиграть в троллейбус»!

— Появилась причинная связь, — Зоргенфрей нащупал, — но не возникло следственной?! Троллейбус до сих пор не создан?!

— Но институт кондукторов уже действует, — Иван Кондратьевич поднялся с кушетки, — и скоро мы откроем курсы для водителей и диспетчеров!

— В таком случае, объясните мне, почему кондукторов этих учат складывать парашюты? — Зоргенфрей прилег на освободившееся место.

— Троллейбус может попасть в экстремальную ситуацию, и тогда, возможно, им придется прыгать с него на ходу, — Бабст сел у него в головах. — Представьте только, кто-нибудь из пассажиров набросится на кондуктора с топором!

— Ситуация в духе Пушкина, — Зоргенфрей прикинул.

— Если только его не ублажить! — Иван Кондратьевич передернул плечами.

Глава девятая. В духе Пушкина

В германском посольстве сместился вектор: там приняли моральный закон, отбросили инстинктивное, взяли на вооружение рационализм и подчинились диктату идеала — об этом сообщил приехавший Федор Михайлович.

— Как это отразится на финансировании? — рубивший дрова Бабст отложил инструмент.

— Придется заморозить часть проектов: эту вашу «Даму на шестернях», «Монтера с машерью», «Лужицу», «Кашмир», того же «Гумбольдта»…

— «Царство небесное», «Троллейбус», «Памятник»?! — голос Ивана Кондратьевича дрогнул.

— Останутся в любом случае, как и «Учитель музыки»! — Федор Михайлович успокоил. — Придется, правда, вернуть им Книппердоллинга…

Книппердоллинг уехал, и взамен возвратился Бонч-Бруевич: повесил на розетку кепку, снял с буфета манжеты, вынул одну из другой и приспособил на руки. Сильно от него тянуло клеем, так же из-под одежды торчали веревочки.

— Спал и видел вас во сне, — признался он барону Стандершельду-Норденстаму.

— Действительно, я приходил, — в ответ блеснул тот зубами, — в рамках проекта «Идеал».

Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич длинно сморкался, вытягивал к солнцу ноги в прозрачных панталонах — прошедший переподготовку, он мог изобразить петуха с фаллом вместо клюва и женщину, переодетую кастратом.

— В духе Пушкина! — смеялись Риккер и Буланже, запоминавшие смешные проделки.

— Все женщины вероломны. Все мужчины предатели, всё в жизни — сплошная ложь! — кукарекал петух.

— Всё на свете обман, всё кажется не тем, что оно есть на самом деле! — женщина-кастрат вещала.

Петушка звали Габриэль Дюпон, женщину — Розали Тексье.

Французы на даче помаленьку подтягивались к немцам.

Дети были румынские.

Владимир Дмитриевич взял пустой круглый ящик, в котором из Кашмира прислали разные лакомства, вынул дно ящика, наклеил бумагу, намазал ее маслом, приспособил огарок — и нате, пожалуйста: луна готова! Дети были вне себя от восторга, подвесили ящик на дереве и говорили, что эта Луна в самый раз им для тренировок.

Федор Михайлович попросил у Ивана Кондратьевича его записи, читал, пытался что-то исправить, а потом оставил, как есть.

— Написано пером — не вырубишь топором! — повторял он расхожее.

Он знал о Бабсте такое, чего сам Иван Кондратьевич отнюдь не желал знать и в себе подавлял.

Глава десятая. Вторые похороны

В записях Ивана Кондратьевича того времени резко из общего ряда выбиваются несколько космических мыслей.

Памятник Пушкину, в частности он указывает, установить следовало бы именно на Луне. Этим вселенским поступком, Бабст объясняет, можно было бы ублажить мятежный Дух Александра Сергеевича и в какой-то степени обезопасить себя от его воздействия. Неплохо бы изваять великого мастера слова с символическим топором за поясом как прорубившего нам новые пути чаще жизни; не лишней оказалась бы здесь и голова старушки-бонны Арины Родионовны фон Меклик, посмертно за заслуги перед отечеством причисленной к сонму херувимов; вскользь далее Иван Кондратьевич упоминает о сложном взаимодействии Александра Сергеевича, его Духа и мальчика-перерожденца Саши Пушкина: вся эта Троица находится то в неразрывном единстве, то распадается на свои составляющие.

Молиться же следует не на Пушкина, а непосредственно Пушкину, пишет Иван Кондратьевич далее. В горах Кашмира успешно религиозный культ отправляет замкнутая секта «Истинных пушкинистов», не останавливающаяся в обрядах перед самыми решительными жертвоприношениями.

«Море, пароход, свободный порт-портофранко, беспошлинный ввоз шампанского и шоколада, — далее мысль скачет, — железная дорога, опера, слоны, парижанки в бриллиантах…»

Ему нужна была свобода слова для отдыха от своего воображения.

Он не искал славы.

Забвение в славе — вторые похороны.

Забвение в слове — второе крещение.

Часть третья

Глава первая. Душа вдовы

Человек от праздности и сглупа брякнул слово без смысла, которого и не хотел произнести, и это слово пошло гулять — по поводу его другой человек отпустил в праздности другое; и мало-помалу сплелась собою история, без ведома всех.

Александр Платонович Энгельгардт рассмешил одну девушку — девушка рассмеялась и убежала, а через два дня его фортепиано оказалось запертым на ключ.

«Действительность разумна, — подумал Александр Платонович, — мы же — далеко не всегда». И еще: «Оскудение идеала — вот явная болезнь, которой страдает наше время!»

Чувственность его губ смягчалась шелковистыми седыми усами.

Он опустился в кресло, собирая мысли.

Комнаты были убраны комфортно и со вкусом.

Мысленно Александр Платонович направился к Сен-Лазарскому вокзалу, доехал по соединительной ветви железной дороги до Булонского леса: господа Брунст и Краевский ждали его в условленном месте — они говорили эмблемами, потому что и сами они были ходячие эмблемы.

«Полевые цветы на изгородях (красный мак в желтеющей пшенице), легкие облачка в синем небе, шумная курица на краю пруда», — сказал Брунст.

«Молодая девушка, учительница музыки другой молодой девушки!» — присовокупил Краевский.

Недоставало только ламбрекенов и косматой лошади.

Все трое пошли к воде, сели в лодку и отпехнулись от берега.

В небе плыли розовые облака; по воде на длинных тонких ногах бежали картонные плясуны.

«Розовые облака — из прошлогоднего снега!» — пояснили Брунст и Краевский.

Золотой туман наползал, смахивающий на обман.

Чтобы увидеть лицо, нужно снять личину — эту истину Александр Платонович усвоил еще в школе следователей: лица Краевского и Брунста были красны, одутловаты, с широкими бородами и залысившимися лбами: это были личины, снимать которые не требовалось: прекрасно Энгельгардту были известны истинные, скрывавшиеся за ними, лица.

Им предстояло принять участие в траурной церемонии — уже звучала прелюдия Дебюсси.

В озерце проглядывал затонувший собор; кучка людей с тщательно подогнанными к лицам личинами окружала выпачканный землею гроб: это были повторные, тайные похороны знаменитой вдовы Клико.

Вдова верила в переселение душ и завещала свою душу переселить в Россию, где продажи имели особый успех.

Душа вдовы помещена была в порожнюю сувенирную бутылку и опечатана сургучом.

Глава вторая. Двойное убийство

— Косматая лошадь — почему? — спрашивал следователя его товарищ Леонид Васильевич Барсов.

— Белая косматая лошадь, — уточнял Александр Платонович. — Вдова Клико помимо шампанского собиралась наладить во Франции производство виски — она вошла в сношение с шотландцами, но смерть нарушила ее замысел: «Белая косматая лошадь» — эмблема, символ несостоявшегося предприятия.

— А Чайковский?

— Вдова поручила Петру Ильичу раскрутить лейбл в России, и композитор взялся за балет с одноименным названием; тем же самым во Франции занимался Клод Дебюсси — между композиторами разгорелось острое соперничество: Дебюсси содержала другая знаменитая вдова — русская: Надежда Филаретовна фон Мекк!

— Обе вдовы убиты были ударами топора по темени и закатаны в ламбрекены, — Барсов помнил. — Кажется, они состояли в родстве?

— Это так, — Александр Платонович знал. — Обе происходят от Арины Родионовны фон Меклик, прямой няни Пушкина.

— Кажется, Надежда Филаретовна продвигала на французский рынок нашу «Смирновскую»? Она была недовольна, что Дебюсси берет ее деньги и в то же время работает на вдову Клико? Она пригласила Клода в Россию для серьезного разговора?!

— Разговор состоялся: она поручила французу убить свою троюродную сестру: каким-то образом вдова Клико проведала о чудовищном намерении и в свою очередь поручила Чайковскому убить Надежду Филаретовну. В итоге обе богатые вдовы оказались зарублены — Чайковский же и Клод Дебюсси заявлены в международный розыск.

— Ходили слухи, что со вдовою Клико разобрался Жорж Борман?

— Чайковский с Борманом неразличимы по внешности: одно лицо, рост, повадки — Чайковский в совершенстве владеет французским, а Борман — русским языком.

— А Дебюсси и Бабст Иван Кондратьевич?!

— То же самое — родная мама не отличит, кто где!

— «Белая косматая лошадь», говорите вы, — эмблема виски, — Барсов старался ухватить детали, — ну, а эмблема «Смирновской»?!

— «Красный мак в желтеющей пшенице», — цветными карандашами следователь набросал. — Пшеничная водка с намеком: гоните прочь лошадей: потравят!

— Что если вместо Дебюсси и Чайковского нам взять Бабста и Бормана? — товарищ следователя загорячился.

— За Бабстом и Борманом водятся совершенно иные дела, — следователь понизил температуру. — Мы их допросим позже, когда продвинемся с двойным убийством.

Глава третья. Дети-перерожденцы

Следователь Петербургского окружного суда Александр Платонович Энгельгардт владел доходным домом на углу Невского проспекта и Мойки и по этой линии поддерживал отношения с господами Брунстом и Краевским, тоже успешными и прибыльными домовладельцами.

Отчаянные фантазеры, оба они утверждали, что в их дома попеременно является дух Пушкина, который стучит по ночам в мебели и требует как можно скорее собрать деньги ему на памятник.

«Жить по Пушкину значит умереть для Лермонтова; жить по Лермонтову значит не родиться для Пушкина, — говорили они эмблемами. — Пушкин и Лермонтов как Солнце и Луна!»

— В День святого Николая он играл башмачком маленькой девочки! — Энгельгардт отзывался с серьезным лицом.

— Пушкин? Лермонтов?! — Краевский и Брунст не понимали.

— Гоголь! — Энгельгардт улыбался.

Газеты заполнены были россказнями о детях-перерожденцах: появились в Румынии, видите ли, маленькие еще Саша Пушкин, Миша Лермонтов и Коля Гоголь — покрыты жесткими волосами, прыгучи, компактны, неприхотливы в еде и не боятся холода.

Александр Платонович не принял поначалу всерьез, вышучивал сообщения, никак не связывал обнаруженных детишек с Делами, которые вел по службе — тем временем Федор Михайлович, по ряду Дел проходивший свидетелем, предпринял экспедицию в Румынию, детей вывез и поселил под охраной в Третьем Парголове.

Александр Платонович взял на заметку, но не придал значения: он разыскивал Дебюсси, подозреваемого в убийстве Надежды Филаретовны фон Мекк — Дело напрямую было связано с убийством вдовы Клико, которое приписывали Чайковскому — Энгельгардт приехал на повторные похороны вдовы, покрывшей себя громкой славой и потому находившейся под угрозой забвения.

— Перерождение спасает от забвения! — напевал Брунст на обратном пути, и Краевский крепко прижимал к себе сувенирную, опечатанную сургучом, бутылку.

В газетах сообщалось о маленькой девочке: не то рыбке, не то болотном тритоне с женским туловищем и овечьим лицом.

— Анна Андреевна! — тыкали Краевский и Брунст в мутную измятую фотографию.

— Девочка содержится вместе с перерожденцами? — следователь недоумевал. — На каких основаниях?!

Краевский переглядывался с Брунстом, и оба надувались воздухом.

«В саду высоких сикомор и сумрачных кикимор, вырисовывается ее образ, — писали в газетах. — Ей тесно в мире. Она дрожит над каждой соринкой, над каждым словом глупца!»

Глава четвертая. Глупец и заяц

Слова глупца скапливались, выстраивались в ряд, одно тянуло за собою другое, другое притягивало третье — формировались предложения, формовались абзацы, страница заполнялась за страницей.

«Глупец, — искал Александр Платонович. — Кто он? Конкретный глупец?!»

Подсказывало что-то: ищи в Кредитном обществе!

«Глупец — заяц!» — подбрасывали Энгельгардту чудовищное: заяц сидел на мертвой точке, присосавшийся к ней, и чтобы согнать его оттуда, надобно было соединить сознание со стихией, а слово с делом.

Заяц, очевидно, был втирушей — от него отзывало тиной, как от леща или карпа.

Петербургское общество взаимного кредита помещалось в бель-этаже дома Энгельгардта; Александр Платонович спустился.

То, что кажется случаем, порою может быть явлением Тайного Порядка, управляющего всем Промыслом: глупец был здесь!

Быстро он встал с кресла, на которое только что сел — подошел к окну, растворил его, взглянул на небо, высунул руку и, почувствовав, что ее смочило, проговорил:

— Мои слова не переливают моей мысли, я только возбуждаю вашу мысль, с вашим значением слов, которое, как установлено наукою, в высшей степени лично и во времени изменчиво!

— Почему дрожит Анна Андреевна, и каким образом становится ей известным каждое ваше слово?! — Энгельгардт приступил.

— Причинной связи не существует, — глупец ответил, — есть только следственная: «стакан», «рыба», «сыр», какой-нибудь «фрукт» или «дамский чулок» — эти или другие мои слова — а в иных обстоятельствах они вполне могли бы оказаться вашими — данной ей способностью Анна Андреевна превращает в образы, что сопровождается душевной дрожью.

— Но девочка дрожит, как заяц! — подбросил Энгельгардт по наитию.

— Как кролик, лещ, карп, курица, косматая лошадь, кукушка на суку, троюродная сестра, кикимора, фортепианная клавиша — дрожит, как ламбрекен на ветру, грабштихель на крючке, как лунный свет, манжета на руке убийцы и Вечная Тайна!

Глупец шлепал губами, и верхняя оказалась у него раздвоенною.

— Верно ли, что у Пушкина недоставало нижней челюсти? — резко Энгельгардт перешел.

— Не знаю, — глупец носовым платком обтирал вымокшую руку. — Известно, он не мог взять нижнее «до».

— В действительности, где был похоронен Александр Сергеевич?

— Не знаю, — дохнул глупец тиной. — Когда гроб, покрытый рогожею, с двумя жандармами, везли тайком в Третье Парголово, дорогу дрогам перебежал заяц.

Глава пятая. Мужчины-курочки

— Кашмир должен быть наш! — неожиданно он закончил.

«Глупец — мертвец!» — мелькнуло у Энгельгардта.

Какой-то мертвец пугал у Калинкина моста прохожих и стаскивал с них шинели.

Вечность под видом пошлости?!

Скорчив гримасу, глупец высоко поднял зонтик.

В Кредитное общество капали пожертвования на памятник Пушкину, по отношению к которому Александр Платонович с детских лет испытывал чувство церемонности.

«Пушкин свистнул, поезд вышел из дебаркадера; некоторые перекрестились», — рассказывал маленькому Энгельгардту отец.

«Он выдавал маленькие секреты человечества», — щурилась мать.

«Он целовал папироски и продавал их по пятидесяти рублей за штуку!» — помнили остальные.

Пошлость — личина вечности? Одна из личин?!

Недавно возвратившийся из Парижа Александр Платонович встретил там женщину-петушка Габриэль Дюпон — ее тело, как кожей, обтянуто было полосатым шелком цвета семги с серебром.

«А, собственно, почему петушок?» — Александр Платонович не постеснялся.

«В Париже, Тулузе, вообще во Франции, — Габриэль чистила перья, — расплодились курочки-мужчины… вот и приходится!»

Она была невестою Дебюсси: кто-то встал между ними и разлучил их: какой-то эксцентрик.

«Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич?» — знал следователь одного такого.

«У нас свои эксцентрики», — она клевала носом, и они шли в спальню.

«Вы знали вдову Клико?» — Александр Платонович ложился с краю.

«Твоя хата?» — знавшая русские заморочки, Габриэль смеялась.

Она знала вдову Клико и стояла между ней и Дебюсси: женщина-эксцентрик.

«Разве же не Чайковский встал между Дебюсси и вдовою?» — старался Энгельгардт распутать.

«Чайковский появился позже: с Надеждою фон Мекк они подделывали шампанское в России и свою проделку свалили на Клода: вдова была в ярости!»

«Она отравила шоколад, который Чайковский производил под личиною Жоржа Бормана?!» — шел Энгельгардт по веревочке, причудливо извивавшейся и грозившей оборваться вовсе.

«Это проделал Клод, вставший между фон Мекк и Чайковским?!»

«А Борман? Жорж?!»

«Нашел себе дельце поприбыльнее: золотые туманы и розовые облака!»

Глава шестая. Растворившийся нищий

Кондитерская Жоржа Бормана была в доме Энгельгардта — Александр Платонович вошел.

Повсюду стояли и сидели шоколадные зайцы: все были кастратами и имели вид женщин.

Энгельгардт спросил шоколадный фалл, и в этот момент мимо кондитерской проковылял нищий, отсидевший, как показалась следователю, себе ноги, — тут же Энгельгардт понял, что ошибся: несчастный мучим был тромбофлебитом: забитые шоколадом вены не пропускали свежей крови.

«Фалл — галл!» — сощелкнулось.

Дебюсси?!

Александр Платонович выскочил, завертелся на углу Невского — только что позировавший за окнами нищий словно бы растворился в солнечном свете.

Не возникнет ли в лунном?!

Следовало подготовить инструмент.

Александр Платонович отправился к девушке, которую рассмешил накануне, — опечалил ее, и уже вечером его фортепиано стояло раскрытым.

«Шумная курица на краю пруда» — в плясовой, резкой ритмике девушка сыграла композицию, и Александр Платонович увидел легкие облачка в синем небе.

— Для того чтобы слова распространялись быстрее, — девушка объяснила, — нужно их положить на музыку!

Он быстро встал, чтобы расцеловать ей пальцы.

— Умные слова тяжелы, переносятся хуже и потому слышатся редко, — девушка объяснила.

Александр Платонович накормил гостью шоколадом и накачал шампанским.

Он любил в ней те приятные чувства, которые она вызывала в нем. Понятие «панталоны» было близко к тому, чтобы соскочить с языка. Он полагал, что не переступил последней черты — она же считала себя совершенно отдавшейся.

— Сходство Пушкина и Дебюсси, — Энгельгардт убрал руки, — в чем?

— Великие мистики и сердцеведы, они часто бывали ниже своего гения? — девушка предположила. — Наедине с собою они возмущались собственным пафосом? Они говорили публично о том, о чем Белинский, например, мог лишь обмолвиться в письме к Гоголю?!

На крышке фортепиано голубели бесчисленные следы от детских ножек.

Мысли в одну минуту менялись с белого на черное.

Перерождался состав человека.

Александр Платонович услышал что-то, подобное шуму и увидел нечто, подобное свету.

Пушкин стоял прекрасной загадкой то близкий, то дальний.

Глава седьмая. Выйти и освежиться

Пушкин встал на ноги.

Холодный, мертвящий свет разливался окрест, созвучный диктату пресловутого идеала.

Урсула Котт и доктор Иодок Труттветтер лежали бездыханные: они съели свой шоколад.

Пушкин снял и положил в карман шелковую дорожную фуражку: приехали!

Лишенный действительных начал единого и живого, лунный пейзаж расстилался, как фон к его портрету.

Пророческое оцепенение членов отпустило.

Движимый острыми толчками инстинкта, Пушкин геологическим топором принялся скалывать пробы грунта.

Человек для человека: посмешище или мучительный позор?!

Апостроф Павел возник, знавший прилетевшему цену.

— Хочу знать только одно, — за руку он провел Пушкина над бездонной пропастью, и они оказались в жилище анахорета. — Тот эпизод со светскою дамой — он вымышлен или имел место в действительности?!

«У каждого — своя действительность!» — Пушкин подумал.

Гоголь и Лермонтов, хитрецы, скрывались за своими произведениями, а он, Пушкин, открывался в них — вот и дооткрывался!

В стену пещеры вбиты были колышки с развешенными на них вензелями и эмблемами.

— Имеете вы в виду Анну?! — Пушкин потянул время (оно было гуще и тягучее земного).

— Да, донну Анну, — решительно, апостроф повернут был назад.

— Я пригласил ее, — взял Пушкин поэтически-возбужденный тон, — потому, что ненавидел ее показные добродетели! Ее вид физически действовал на меня, и я выходил из себя. Она вышла замуж без любви, ее муж был добрый, превосходный человек — она не стоила его ногтя! Она должна была испытать, пережить ужасное состояние!

— Вы знали, что у нее слабые почки? Вы накачали ее шампанским и не позволили выйти и освежиться?!

— Все так — довольно скоро она почувствовала это. Она была как натянутая струна, которая вот-вот должна лопнуть.

— Вы говорили ей, что вовсе ничего не кончено, и можно потихоньку спустить струну! В итоге кончилось, как и должно было?!

— О, чудное мгновенье, — Пушкин смеялся. — Я помню его!

— Она бросилась под колеса вагона?! — Павел помечал в книге.

— Каренина?! Ничуть не бывало! — Пушкин опроверг. — Позднейшие выдумки Толстого!

— Каким образом, — бросил апостроф о пустом, — вы, Гоголь и Лермонтов переродились в малых румынских детей?!

— Стандартно, — уставшего после долгого перелета Пушкина изрядно клонило. — Минеральные ванны. На водах в Румынии. Сначала нас окунули в мертвую, а после в живую.

Глава восьмая. Реклама шинелей

«Сходство Пушкина и Дебюсси в том, — Энгельгардт знал, — что оба они завещали похоронить себя на Луне!»

Судебный следователь, он запрещал себе думать о причинных связях: только следственные! Следователь судебный, во всем он полагался на судьбу.

Решительно, все вокруг говорили о Пушкине — более других в том преуспел небезызвестный Федор Михайлович, сделавший разговоры эти главным своим занятием.

«Пушкин покрыл себя громкою славой и потому находится под угрозой забвения! Стихнет молва, и зарастет тропа!» — бил он во все колокола.

Разыскивавший Дебюсси по обвинению его в убийстве Надежды Филаретовны фон Мекк, Александр Платонович Энгельгардт не прочь был допросить и Чайковского по Делу об убийстве вдовы Клико — Чайковский, перед тем, как пуститься в бега, внес крупную сумму на Пушкинский счет Кредитного общества, главным распорядителем которого сделался Федор Михайлович.

Определенно, Федор Михайлович встал между ним, Энгельгардтом, и Дебюсси!

— Для чего, — снимал следователь показания со свидетеля, — поставлен этот мертвец у Калинкина моста, эксцентрик по сути?!

Смеялся Федор Михайлович.

— Всего лишь реклама шинелей!

— Поддельные шинели — реклама настоящих шинелей; поддельное шампанское — реклама шампанского настоящего?! — копал Энгельгардт. — Золотые туманы, розовые облака — реклама всамделишных облаков и туманов?!

— Маленькие секреты человечества! — Федор Михайлович обнимался с косматой, громко смеявшейся женщиной.

— Вы их целуете и продаете по пятидесяти рублей за штуку?! — имел Александр Платонович в виду секреты да и женщин тоже.

— Женщины — маленький секрет человечества; они — личина его, и лунные обитатели, буде они существуют, охотно этот секрет купят! — болтал Федор Михайлович языком.

Его слова не передавали его мысли, а только возбуждали мысль следователя.

С лица женщина, сопровождавшая Федора Михайловича, была похожа на Бонч-Бруевича; он называл ее Влада Дмитриевна.

— Улучшенная порода! — рекламировал Федор Михайлович результат усилий. — Неприхотлива в еде, вынослива, характер покладистый, знает свое место!

Он хлопал подругу по крупу и демонстрировал Энгельгардту цельные лошадиные зубы.

«Гибрид женщины и мужчины!» — был следователь недалек от разгадки.

Он знал: обыкновенно Федор Михайлович недорабатывает, и у новой, выводимой им породы должны присутствовать серьезные конструкционные дефекты.

Глава девятая. Большая игра

Судебный следователь Энгельгардт знал, что этот сидевший перед ним человек или же тот, кто сидел перед ним сейчас, прикрываясь удачно выбранной заурядною человеческою личиной, — он создал себя сам изнурительным многолетним усилием; когда же результат был достигнут, и Федор Михайлович, как он называл себя, реально возник, — теперь он мог расслабиться и на своем уровне развлечься неким балаганом, которого он, следователь Энгельгардт, был лишь зрителем —

Сразу возникало противоречие, мастером которых Федор Михайлович считался по праву: зритель Энгельгардт, он же являлся и действующим лицом, едва ли не главным оппонентом всесильного своего противника!

Под видом штукачества, якобы отдыхавший от дел Федор Михайлович затевал, может статься, Большую Игру, и Энгельгардту оставалось лишь принять ее.

Он-зритель не мог не изумляться появлению все новых персонажей, ранее никак не существовавших, — участник-он изумляться не должен был ничему.

Не следовало протестовать против переходов одного в другое и одних в других.

Допускались оптические обманы и слуховые галлюцинации.

По правилам, ему навязанным, он принимал непомерный технический прогресс.

Отныне Александр Платонович Энгельгардт отбрасывал на словах моральный закон, рационализм, диктат идеала и следовал будто бы лишь инстинктивному!..

Испытующе Федор Михайлович смотрел.

«Спросить об апострофах, — Александр Платонович понял, — чтобы он мог написать в дневнике; я должен спросить его!»

Взглядом Федор Михайлович распахнул дверь — в кабинет следователя вошел его товарищ.

— Эти ваши апострофы, — встал он напротив свидетеля, — что, объясните, такое?!

— Апострофы или «обращенные назад» — есть патриотическое народное движение, — Федор Михайлович информировал, — создаваемое для выхода к истокам нашей духовности. Под патронажем Синода и Монаршей милостью.

— Научно-технический прогресс поступательно ведет в будущее — ваше движение тянет нас в прошлое — как же соединить?!

— Пушкиным! Он — наше прошлое, он и будущее!

Федор Михайлович изрядно потемнел лицом, расплющил нос, прицепил баки, вынул откуда-то и расправил складной цилиндр, телескопическую тросточку и принял замечательное сходство со своим героем.

Следователь и его товарищ услышали что-то, подобное шуму и увидели нечто, подобное свету.

Лунный свет разливался окрест, и раздавался лунный шум.

— Дуэли запрещены на Земле и потому перенесены на Луну, — объяснил Пушкин.

Дебюсси подходил к барьеру, и навстречу ему шел Чайковский.

Глава десятая. В порядке вещей

В глаза бросались недоработки конструкции: оба, Дебюсси и Чайковский, вышли недостаточно объемны: у француза, очевидно, были слабые почки — он останавливался и, повернувшись спиною, мелко подрагивал плечами; Чайковский, судя по всему, страдал расстройством ориентации: он, не дойдя до барьера, вдруг взял резко вбок и исчез — Пушкин, отправившийся на поиски, более тоже не появлялся; плоский Дебюсси истаял в лунном, тягучем времени, а, может статься, в прихлынувшем солнечном: наваждение отпустило.

Теперь Александр Платонович мог передохнуть, встать под душ, почиститься — он разобрал и спрятал в надежное место дорогой телескоп, поцеловал папироску и переменил мысли на белое с черного.

«Люди наклонны к странностям, — так он подумал. — У вас свои, у меня мои: это в порядке вещей».

Подумал и сказал девушке, которую имел обыкновение смешить и печалить, и которая запирала и отпирала его фортепиано.

Он считал своим долгом иметь попечение над ее настроениями.

— Встречали вы когда-нибудь «прекрасную дамочку»?! — девушка играла ключом.

Александр Платонович ужаснулся: ему вменялось в обязанность приобщать к Делу всех упоминаемых лиц: «прекрасная дамочка» тянула ко всему за собою еще «пятидесятилетнего третьежёна»! Теперь и они должны были стать фигурантами Дела!

— В саду искушений, — досадуя, следователь Окружного суда ответил, –«прекрасную дамочку» я видел в саду искушений, — пока ограничился он ею одной. — Она плясала, высоко подкидывая ноги, и я видел ее панталоны.

Часть четвертая

Глава первая. Выстрел в церкви

Человек весьма приятный и по умственным, и по наружным качествам любил при всяком случае — ходя, засыпая, сидя, стоя — красоваться: играя на биллиарде, он никогда не делал шара, не приняв сначала красивого положения, а потому часто проигрывал.

Пятая лекция Бабста посвящена была выстрелу в церкви.

— Одна француженка, — строго Иван Кондратьевич взглядом обвел слушателей, — было объявила себя невестою, а, может статься, одна невеста объявила себя француженкою — оглашение было сделано в церкви, и преподобный отец Павел, его сделавший, не учел того обстоятельства, что женихом объявлен был Пушкин! Как только прихожане услышали это имя, кто-то из них выстрелил, и тут же у невесты сделался выкидыш; ребенка удалось спасти — впоследствии он был переправлен в Румынию и отдан на воспитание в состоятельную семью, где его погрузили в тайну: он сделался как бы покрыт парчою и обит золотыми гвоздиками; в дальнейшем он стал живым символом монашеского ордена «апострофов седьмой строфы» и катапультирован был на Луну!

Вильгельм Александрович Зоргенфрей пригласил задавать вопросы, и женщина-кастрат Розали Тексье голосом Владимира Бонч-Бруевича спросила о Ленине.

— По лицу его и фигуре разливался слабый, но приятный свет, — Бабст ответил. — Кто-то принял его за святого, кто-то — за архангела.

Приглашающе Зоргенфрей кивнул следующему, и петушок Габриэль Дюпон с интонациями Влады Бонч-Бруевич задала вопрос о Крупской: верно ли, собирала та виноград с терновника и с терния смоквы?!

— Надежда Константиновна в церкви, — Бабст ответил, — всегда демонстрировала чудеса веры и преданности святому делу.

Решительно каждому было известно, что Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич — сын Ленина (на худой конец, сын его брата), и он, Бонч-Бруевич, приплетает родителей, куда может, зарабатывая им впрок политический капиталец.

Стояли между тем вопросы более актуальные.

— Когда троллейбус пустят?! — выкрикнул барон Стандершельд-Норденстам.

— В конструкции обнаружены недоработки, идет устранение! — Бабст ответил.

Налетел порыв ветра, бросил в лица миндальную шелуху.

— Вчера снова третьежён кричал, — доктор Шишмарев передернул плечами. — Как туман — так непременно кричит, и голос топкий, фистуловый!

— Кричит-то что?! — сам Зоргенфрей не слышал.

— Разное: «Дух наш недужен!», к примеру. Или: «Перемены необходимы!»

— Еще: «Помилосердуйте!» и «О! Чаша скорби переполнена!» — привел Антон Павлович.

— Стихов не читал, часом? «Прекрасной дамочке?!» — Бабст подался.

Стихов не слышали.

Глава вторая. Ночные полеты

Само собою, доподлинно Ивану Кондратьевичу известно было: одно не приходит без другого!

Одно было то, что на даче в той или иной степени он мог держать себя в рамках правдоподобия, не применяя специальных средств — другое, подкрадываясь исподволь, копилось, грозя обрести критическую массу и все смести.

Учительница музыки Антуанетта-Флора Моте де Флервиль, делившая с ним ложе под видом русской девушки Валентины, принимавшей его, Бабста, за француза Клода Дебюсси, помогала Ивану Кондратьевичу выпускать скопившийся пар — отдавая ей жар своего сердца, к утру снова обретал он холодную рассудочность, оберегавшую его от тех, кто скрывал себя под незамысловатыми человекоподобными личинами — и мог, он, Бабст, в какой-то степени держать под контролем весь процесс: это было одно!

Тут же накатывало другое, как-то: дети-перерожденцы, троллейбус, кладбище с Антоном Павловичем на задворках, лунный свет, — неотличимый от Чайковского старик Жорж Борман, множественные эксцентрики, лунный свет, ламбрекены, море, пароход, свободный порт-портофранко, беспошлинный ввоз шампанского и вывоз шоколада, железная дорога, опера, слоны, парижанки в бриллиантах, лунный свет, золотые туманы и розовые облака, Пушкин, слова, распадающиеся на буквы!..

«Еще этот появившийся третьежён, — подбрасывал Ивану Кондратьевичу, распростертому на кушетке, шарлатан Зоргенфрей. — Непременно он навяжет вам свою «прекрасную дамочку», этакий символ пошловатой женственности, облеченный в «солнышко»!

«Решительно, я отказываюсь, — вскакивал Бабст на ноги. — Завтра же подаю прошение Федору Михайловичу!»

«Завтра же вас арестуют, экстрагируют во Францию и отправят на гильотину!»

«Но я не убивал Надежду Филаретовну — это Дебюсси ударил ее топором!»

«Вас арестуют, экстрагируют и гильотинируют именно как Дебюсси, — показывал Зоргенфрей ладонью. — Секир-башка! Прилюдно! При лунном свете! «Прелюдия двадцать пять!»

Взвинченный до предела Иван Кондратьевич бросался к инструменту, проигрывал бурно все двадцать четыре красочные прелюдии, и двадцать пятая, финальная, стучалась в мозг и раздражала кончики пальцев.

«Ночная казнь!»

Нищий старик за оградой спускал флаг с косматой лошадью и поднимал черный, траурный: он понимал свою от Бабста зависимость: после Ивана Кондратьевича жандармы не станут мешкать: его засудят в Петербурге и повесят за убийство вдовы Клико!

Ночью приходила Валентина; при лунном свете они устраивали ночные полеты.

Где-то совсем близко кричал третьежён.

«Стихами, вроде как!» — прислушивалась Валентина на простынях.

Глава третья. Скука дач

Присев перед большим котлом, Инесса Федоровна оголенными руками разминала картошку.

Иван Кондратьевич поел густой вонючей каши: финансирование запаздывало. Лицо Ивана Кондратьевича было мертвенно бледно и страдало каждой своею фиброй.

Я постарался придать своему слуху всю возможную чуткость.

— Последнее время, почитай, каждый вечер, — Арманд полила картошку отрубями и кислым молоком, — какие-то пьяные окрики, детский плач, женский визг! Канав понарыли!

— Нельзя запретить, — Бабст отвечал через силу. — Люди ищут истину!

В этот же самый момент в душе он ругал Инессу и охотно назвал бы ее «подлой», потряс бы за рога, напустил собак — пусть бы они искусали ей ноги!..

На стенах, забрызганных жидким навозом, плясали огромные тени животных.

— Самый воздух — глухой, дикий, тлетворный, не побоюсь этого слова! — хлюпая, Инесса допила из миски остатки молока с отрубями. — По вечерам!

Бабст вынул из-за пазухи припрятанный золотистый крендель, разломил, поделился с бабой.

— Пыль переулочная, скука дач! У вас тут, кажется, калач?!

За их спинами возник Антон Павлович — пришлось поделиться и с ним.

Бессмысленно, как показалось Ивану Кондратьевичу, над головами кривился лунный диск.

— Приученный ко всему! — тыкала Инесса пальцем в небо.

— Я выходил за шлагбаумы, — Антон Павлович перебил. — Везде пьяницы, кроличьи глаза, заломленные котелки!

— С дамами гуляют или одни?! — быстро Бабст осведомился.

— Испытанные остряки! — ответил Антон Павлович по-своему, но Иван Кондратьевич понял: надвигается!

Зоргенфрей подошел, уже знавший.

— Нужно будет поставить столики, подготовить к раскупорке все запасы вина, — Бабст распорядился. — Кого-то отправьте в лакеи — торчать! И непременно хороших стаканов! Пусть каждый раз ему наливают в новый!

— Мне это снится или в самом деле?! — Инесса бросила шумовку, и стало потише. — Он, что, в самом деле явится?! С дюжиной пьяных матросов?!

— В алом венчике, — по теме Антон Павлович отпустил остроту. — Из роз! А впереди отряда, представьте, Александр Сергеевич Пушкин!

Снисходительный к каноническим отклонениям Вильгельм Александрович Зоргенфрей позже написал в своем отчете:

«Все апарансы приблизительно были соблюдены!»

Глава четвертая. Штукари и пройдохи

Птица не знает, о чем поет.

Из груды подвезенного и сваленного в кучи износившегося жизненного материала, даже если и разобрать его по всем правилам, можно было набросать лишь извращенную картину искомого конфликта.

Жить по Чайковскому значило умереть для Дебюсси: первый казался плавающим в жидком золоте, второй — в расплавленном серебре.

Все прилаживались, суетились, особенно дамы.

Инесса Федоровна держалась рукою за край крышки и балансировала ею — одно лишь мало заметное движение, и крышка кастрюли мгновенно захлопнется для опоздавших.

Иван Кондратьевич ел суп, насупя брови: в счет медового месяца был взят аванс.

Антуанетта Моте де Флервиль, учительница музыки, перебирала клавиши: порченые отправлялись в поганое ведро.

Дети были прелестны в своем оживлении: Саша, Коля, Миша, Анна Андреевна: норовили луну поймать за хвост!

Идеальный барон Герман Зигфридович Стандершельд-Норденстам восхищался быстротой, с которой Елена Николаевна Буква владела подпилком: она выдавала себя за польку и при том варшавянку.

Антон Павлович с привнесенными им основными признаками театральности! С руками, заложенными в карманы и вытянутыми под столом ногами, уже не в первый раз терпел он обвинения в отсутствии идеалов.

В нескольких стах вариантов здесь и там возникал Бонч-Бруевич — все его эксцентричности, к удивлению моему, как будто не обращали на себя ничьего внимания, точно все наперед в том условились.

Риккер и Буланже — обоих одинаково приписывали к разряду штукарей и пройдох.

— Ударил топором старуху уже после того, как она умерла раньше естественной смертью! — рассказывал Зоргенфрею детский врач Шишмарев.

О третьежёне никто не говорил, хотя все знали: пятидесятилетний!

Чутко прислушивались на все стороны.

Дамы старались придать себе публичный вид.

«Он вырос в грязной положительности!» — они ждали его и примеряли его на себя.

Блистал луч страшной надежды.

Тянуло отчего-то болотною сыростью, медвежьим логовом и чем-то еще неведомо-жутким, как бы сырым и теплым, косматым мехом самого лешего.

Глава пятая. Холодные пальцы

Пятидесятилетний третьежён обыкновенно протаскивал за собою прекрасную дамочку — Иван Кондратьевич знал ее еще прелестною незнакомкой: она представлялась тогда бесконечной во времени, и каждый живущий, по мысли, должен был либо закрыть глаза на эту бесконечность, либо найти свой путь соотношения с нею.

Отличная двойная дверь, крытая парчой с золотыми гвоздиками, оберегала вход.

«Итак, вам известно, что мы собираемся лишить жизни одну старую барыню, чтобы завладеть ее капиталом!» — Бабст обратился к подельникам.

«За нами дело не станет: извольте, с нашим отменным удовольствием!» — ему отвечали: каждый изъявил готовность принять участие.

Пили, ели, смеялись.

«Вы — шампанское, виски, очищенную?» — Эмма обходила с подносом.

Она так легко прикасалась ногами к неровному паркету, как будто в дождливый день переходила бульвар.

Соображали все возможности: доступность и быстрота сопутствуют лишь детским снам!

Чтобы работала рука, ее предварительно надо размять на чем-нибудь: Иван Кондратьевич, сев за рояль, импровизировал свободно и со вкусом.

Машинально Эмма шелушила сухой миндаль — жизнь дарила ее контрастами роскоши и нищеты: в тот вечер на ней было черное кружевное платье на розовом чехле с бантами того же цвета. В пепельных волосах и тонких ушах блестели жемчуга; чуть обозначенный вырез лифа открывал нижнюю часть ее шеи и начало гибких плеч, обрисовывая упругую постановку первой и округлость вторых.

«Понадобится дюжина дорогих чулок, стальные тросы!» — Иван Кондратьевич записал в дневнике для отвода глаз: нужен был подходящий топор.

«Топор — вешай!» — неплохо знавшая русский, Эмма наводила на мысль.

Сильно было накурено.

На свой манер Эмма звала его Клодом. Из старых чулок она связала ему прочную петлю, удерживавшую топор не хуже стального троса.

Конструкцию надежно скрыла просторная, николаевского фасона, шинель.

Идти нужно было через Калинкин мост — стремительно под мостом неслась Фонтанка; какой-то мертвенно-бледный и разложившийся человек поднялся с тряпичного ложа: они боролись, мертвец пытался стащить с Бабста шинель.

Ивану Кондратьевичу показалось: Краевский!

Спившийся, хотя и домовладелец, вполне мог пойти на уличный грабеж!

Литература ничему не учит!

Если бы на Луне существовали обитатели и кто-нибудь из них увидал схватку живого с мертвым, он непременно поставил бы на второго: Иван Кондратьевич лежал на спине, и холодные пальцы вот-вот должны были сомкнуться на его шее.

Глава шестая. Этика и метафизика

Бывают минуты, когда мы любим сестру вместо невесты.

Такая наступила и для Ивана Кондратьевича.

Более не боролся он, а обнимал мертвеца.

«С этой только минуты начинается моя жизнь!» — думал Иван Кондратьевич.

Мир действительный не таков и не тот, который мы воспринимаем. Есть два мира: феноменальный и нументальный, мир явлений и мир реальный. Один есть метафизика, другой — этика: один фундамент, другой — здание, без этого фундамента невозможное. В каком из миров находился Иван Кондратьевич?!

Он слышал нечто, подобное свету, и видел что-то, подобное шуму.

Пошлость под видом вечности?!

На небе показалась ему полная Луна — она выросла и выровнялась в такую красавицу, что буквально лучилась: упругие лучи звенели по земной поверхности — один зацепился за Калинкин мост; ступени обозначились, перильцы: не торопясь, но поспешая, спустился в грешный мир небожитель с лицом старого вербного херувима и выгнутою спиной, весь крытый серебряною парчой и обитый золотыми гвоздиками.

Опасливо кашляя в кулак, несолоно мертвец удалился.

В эту минуту в Книге судеб появилась запись о том, что он, Бабст Иван Кондратьевич, оставшийся в живых чудом, под своим ли, под чужим ли именем проживет теперь длинную, на несколько нескучных романов, жизнь и будет женатым последовательно на трех незаурядных женщинах, опрыскивая каждую лунным светом.

Иные люди в известные минуты любят с напускным цинизмом похвастаться какой-нибудь дикой мыслью.

«Вышел человек в поле и из человека превратился в точку; попал на Луну и превратился в запятую, — хвастался Иван Кондратьевич. — А ты разверни запятую на сто восемьдесят градусов — вот тебе и апостроф, „обращенный назад“!»

Храм всегда открыт для усердствующих: Бабста слушали в доме старой барыни.

«Если бы он свалился с Луны, как аэролит, — то, вероятно, скоро полностью был бы забыт!»

«Чьи это стихи?» — окружившие интересовались.

«Шатобриана!» — Бабст отвечал в пику им.

Знали все: Пушкин! Торчали огромные уши.

В доме, впрочем, предпочитали Толстого.

«Живые картины, — объявили. — Пожалте взглянуть!»

С толпою приглашенных Иван Кондратьевич прошел в гостиную к протянутой плотной занавеске.

«Анна Каренина!» — объявили; занавеска раздернулась.

С опущенными глазами Анна сидела на стуле с высокой спинкой и сушила перед искрившимися дровами свою светло-голубую юбку.

Глава седьмая. Шоколадная прелюдия

Успевший где-то принять ванну и переодеться Краевский поднял крышку рояля.

«Клод Дебюсси, — старая барыня показала на Бабста. — „Шоколадная прелюдия“!»

Знали все: посвящается Жоржу Борману!

Бабст сыграл. Вышло замечательно красиво. Все побеждены были незабываемым волшебством и отравлены нежным ядом музыки. Чайковский возник из случайного сочетания нот и потрепал Ивана Кондратьевича по коленке.

«Я во Францию, — он сообщил. — Хотите вместе?!»

Бабст призадумался. Чайковский ел сыр. Он был в прозрачных панталонах и обещал искупать Ивана Кондратьевича в шампанском. Вкрадчивое мальчишество разливалось. Указательный палец Петра Ильича выкрашен был красным. Он ловил ветер веков.

«За кого вы меня принимаете?» — в самом деле Ивану Кондратьевичу было неизвестно.

«Щелкунчик! — Чайковский смеялся. — Зять Верлена и приголосок Шопена!»

Он взял Ивана Кондратьевича под руку и повел пройтись анфиладами.

«Вы ведь убить пришли, а не играть на рояле, — пальцем забрался он в прореху под мышкой и щекотил тело Ивана Кондратьевича. — Убить, милостивый государь! Вам все дозволено, поскольку вы великий и одною ногой стоите на Луне! Давайте же я помогу вам здесь зарубить Надежду Филаретовну, а потом в Тулузе вместе порешим мы старую вдову Клико! Запутаем следствие, измотаем! Кого кто убил: Чайковский ли Надежду Филаретовну или Дебюсси — вдову Клико?! А, может статься, вдову подмял Жорж Борман, а некий Бабст избавил нас от Надежды фон Мекк?! Хотите золотого туманчика? А, может быть, розового облака?! — Чайковский протянул Ивану Кондратьевичу косячок и горсть розовых пилюлей.

«Кто убил мужа вдовы Клико?» — Иван Кондратьевич спросил через некоторое время.

«Фон Мекк, — Чайковский ответил. — Муж Надежды Константиновны… Филаретовны!» — он поправился.

Комнатною анфиладой навстречу шла Крупская.

«Полноте дичиться и серьезничать!» — она бросила им с беззаветной веселостью.

На ней было белое шерстяное платье с серебряным поясом, на котором болтался молитвенник.

«Докажите существование Бога!» — Бабст потребовал.

Сделалась мертвая тишина.

Где-то упал с дерева лист.

Птица задела воду крылом.

Рыба чиркнула плавником о воздух.

Луч Луны задел крышу.

Глава восьмая. Чулки обратно

Тишина сделалась мертвее, свет Луны — ярче.

Запахло нарциссами — женским телом — тленом.

Иван Кондратьевич был в спальне, он слышал глубокий вздох.

Медленно он поднял глаза, чтобы взглянуть туда, откуда этот вздох послышался: ему сделалось так страшно, что он хотел бежать.

Что-то сильное, грубое подтолкнуло его в спину и, спотыкаясь, он прошел, как на плаху, к кровати.

Крепко зажмурил Иван Кондратьевич глаза, но видел лежавшее на постели голубовато-белое, точно из лунного света сотканное, почти голое женское тело: Надежда Филаретовна! Бесстыдно показывала она ему рукою на то, что надо было бы скрыть. Она была тленом, упоительно страшным!

Ужасное восстание плоти ощутил Иван Кондратьевич, но тут же вспомнил он то, что слышал от людей, опытных в дьявольских кознях: бес, иногда похищая с кладбища только что похороненные тела женщин, оживляет их духом своим так, что мужчины могут совокупляться с ними, не зная, что это трупы.

Мертвые губы Надежды Филаретовны разомкнулись, она отвела руку, и в лицо Ивану Кондратьевичу пахнул упоительно-страшный запах.

Едва не бросился Иван Кондратьевич на приманку, но вспомнил: «труп!» — и волосы на голове его встали дыбом от ужаса. Хотел поднять руку, чтобы ударить обухом — рука оцепенела; хотел произнести молитву — язык отнялся.

Однако то, чего не смог сказать язык, сказало сердце:

«Пресвятая Матерь, спаси!»

Впоследствии не раз возвращаясь к эпизоду в доме старой барыни, Иван Кондратьевич четко для себя постановил: не убивал он ни тогда, ни позже Надежды Филаретовны, а если и тюкнул топором разок-другой — то не живую ее, а уже мертвую! Ударил старуху, выходит так, после того, как она умерла раньше!

Отрывочно он выкрикивал нежные слова.

С Надеждой Константиновной они заперлись на задвижку и безотлагательно принялись взламывать все, что предполагалось с деньгами: взломали бюро, два комода, сундук, шкаф, шифоньерку и два несессера.

Надежда Константиновна, раззадорившись, сняла с Надежды Филаретовны дорогие чулки.

«Сейчас я вам докажу! Бог есть!» — Надежда Константиновна, уже в одних новых чулках, столкнула с кровати тело Надежды Филаретовны, легла на ее место и скрестила руки на грудях.

Она сделалась бездыханна и более не проявляла себя; напрасно выкрикивал Иван Кондратьевич нежные слова: Надежда Константиновна была мертва: мертвее не бывает!

«При всем при этом, с биологическим матерьялом вашим внутри!» — поднявшись с пола, Надежда Филаретовна снимала с неподвижной Надежды Константиновны обратно свои чулки.

Глава девятая. Очередное испытание

«Что, собственно, я вспоминаю?!» — сидючи на даче в Третьем Парголове, резко Бабст перебил сам себя.

Ждали появления третьежёна — пятидесятилетний, непременно протаскивал он за собою прелестную незнакомку, всякий раз оборачивавшуюся прекрасною дамочкой — ее именно знал Иван Кондратьевич не понаслышке.

Когда он возвратился (тогда) от Надежды Филаретовны, Эмма стремительно поднялась ему навстречу, и он протянул ей сверток, который тотчас она развернула: внутри было белое шерстяное платье с серебряным поясом, к которому прикреплен был молитвенник.

«Бог есть!» — Бабст объявил.

Эмма засмеялась тогда и предложила ему свежих вишен в деревянной миске; у нее были лиловые пальцы.

Потом был пожар на фабрике Гивартовского (они жили в Москве), вексель Ивана Кондратьевича был подан к взысканию, глаза Эммы горели фанатизмом, ее голос звенел, как струна.

Иван Кондратьевич знал: она была ангажирована в Большую Оперу по рекомендации самого Федора Михайловича!

Иван Кондратьевич впадал в необъяснимые настроения, говорил неподходящие слова.

«Скоро ли кончится опера?» — однажды спросил он у кассира.

«Каменный гость только что вышел на сцену», — ответил ему тот.

Торчали огромные уши.

Одна газета сравнивала Ивана Кондратьевича с Клодом Дебюсси.

Эмма становилась ему все более незнакомой — прелестная, уже она дышала петербургскими туманами, и перья страуса западали Ивану Кондратьевичу в мозг.

Однажды она вышла из комнаты, и он долго целовал стул, на котором она сидела.

Никому не сказавшись и ни с кем не простясь, она уехала в Петербург.

Все радовались, не потому, что злорадствовали, а просто со скуки.

«Парадоксы!» — кричали газеты, и эти крики раздражительно действовали на Ивана Кондратьевича.

Он знал: от него она ушла к пятидесятилетнему третьежёну…

Пятидесятилетний третьежён теперь шастал ночами возле дачи — скоро он должен был появиться на ней, за ним должна была возникнуть и она, прекрасная дамочка!

Готовивший Ивана Кондратьевича к миссии Федор Михайлович устраивал ему очередное испытание!

Иван Кондратьевич соглашался быть «как все», но смел оставаться самим собою.

Положительно можно было ополоуметь!

Глава десятая. Перистая арека

— В России — Бабст, а во Франции — Дебюсси?! — приехав, Федор Михайлович задал загадку.

— Живет! — отвечал Антон Павлович.

— Идеал! — дал версию барон Стандершельд-Норденстам.

— Ленин! — обоих перекрыл Бонч-Бруевич.

Вот им-то, Лениным, Иван Кондратьевич не ощущал себя никогда, за исключением того инстинктивного его поступка в доме Надежды Филаретовны фон Мекк, когда, оставшись наедине с обнаженною Надеждой Константиновной Крупской, в каком-то исступлении он передал ей свой биологический матерьял.

Федор Михайлович искупался в море, выпил бутылку шампанского, осмотрел детей.

— Когда кончится опера, — ответил он Бабсту. — начнется балет!

Приехавший с кассиром, он казался плавающим в жидком золоте.

Был жаркий слепящий день.

Цепкие орхидеи ползли по стенам из туфа, там и сям выказывая свои желтые пахучие цветы; перистая арека и узорчатый кентий в недвижном воздухе тянули Федору Михайловичу свои неподвижные листья.

— Досюда есть то, что есть, — Федор Михайлович подошвой провел черту от ареки до кентия, — а там, — он показал в направлении картофеликса, — все как будто есть, но не есть, а кажется!

Кассир, слывший за денежного человека и скрягу, сделал огромный вздох.

Охотиться — значит иметь ружье.

Праздность дала место некоторым наклонностям: насмешливо Риккер и Буланже расправляли крылья.

Арманд Инесса Федоровна переворачивала на жаровне вяхирей.

Антуанетта Моте де Флервиль, Елена Николаевна Буква, Зоргенфрей и доктор Шишмарев посмотрели на Ивана Кондратьевича.

Бабст чувствовал потребность рассечь воздух резким движением.

Он возвратился в дом, прошел в заброшенную часть его и встал у малоприметной таблички: «РАКЛИСТ СУМАШЕДОВ».

Стало тихо.

Иван Кондратьевич набрал в грудь воздуха.

Резко он распахнул дверь!

Кучи свеженабранного рапса загромождали комнатку, блестя золотистостью серы.

Часть пятая

Глава первая. Заблудшая душа

Человек молодой, здоровый, счастливый вдруг, услышав вой бури в стакане, вспомнил, что есть горе, старость и смерть.

Солнечный свет, тепло, двигавшаяся за окнами толпа оживили молодую женщину, и она почувствовала некоторую приподнятость духа.

Стадное боролось со стыдным; несколько совестясь трогать вещи, Надежда Константиновна все же подобрала себе белье и вышла из спальни уже в летнем, с белой вышивкой, нарядном платье из линона.

В белом пеньюаре, обшитом брюсселями, Надежда Филаретовна ела соте из рыбы; она приятно улыбнулась. С лица она была похожа на вдову Клико, какой обычно ее изображают на бутылках.

— В России — Бабст, во Франции — Дебюсси?! — она показала Надежде Константиновне место рядом с нею.

— Сорта шампанского?! — Надежда Константиновна не приняла всерьез.

Она обвела взглядом всех, сошедших к завтраку: доктора Иодока Труттветтера и Урсулу Котт она помнила еще по Швейцарии; с апострофом Павлом зналась по Кредитному обществу.

— Балет. Опера. Парадокс! — доктор Иодок Труттветтер дал три варианта ответа.

Лакей с тихими приемами переменил тарелки; очередь была за Урсулой Котт.

— Думаю, это символы, — просматривая за столом Книгу судеб, она заложила палец между страницами; ее повадки, разговор, вся манера изобличали женщину, видавшую виды многих городов и стран.

— Один и тот же человек, — апостроф Павел погрозил вилкой. — Заблудшая душа!

Резким звонким голосом Надежда Филаретовна выбранила служанку.

Старинный резной буфет был заставлен серебряными подносами и вазами, заполненными экзотическими фруктами и конфетами.

— Возможно, Бабст есть причина, а Дебюсси — следствие? — Надежда Константиновна заторопилась. — Или один — точка, а другой — запятая?! Первый — оптический обман, второй — слуховая галлюцинация?! Который — Бог, а который — труп?!

— Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич — ваш сын? — Надежда Филаретовна показала Труттветтеру встать за стулом Надежды Константиновны.

— Он — сын Владимира Ильича от первого брака! — тщетно Надежда Константиновна пыталась подняться.

— Во Франции Дебюсси, а в России Бабст — это Ленин! — Надежда Филаретовна убрала буколь со лба, и все увидели след от удара обухом.

Апостроф Павел встал и тотчас исчез.

Надежда Филаретовна и Труттветтер повалили Надежду Константиновну на пол и принялись стаскивать с нее платье, чулки и панталоны.

Глава вторая. Человек теории

Хорошие слова не действуют там, где режет нож.

Высокие идеалы не достижимы, если рубит топор.

Слова и идеалы не защитят от действительности.

Бог с ними! Сейчас Владимир Ильич был озабочен другим.

Русские образованные люди исповедовали одни и те же политические верования, говорили одно и то же, занимались почти одними и теми же не очень сложными и не слишком разнообразными делами; там и сям слышался то серьезный разговор, то интимная болтовня, прерываемая игрою веера — общество не возвышало голоса, власти бездействовали.

Историческое миросозерцание было заменено философским, причем дурного сорта; Федор Михайлович в своей лоскутной речи о Пушкине, назвал его «всечеловеком».

Федор Михайлович был человеком теории, в то время как Владимир Ильич являлся человеком непосредственной политической деятельности (а, может статься, именно Владимир Ильич и являлся человеком теории, в то время как Федор Михайлович был человеком политической деятельности) — такие люди часто не понимают друг друга, обнаруживая известный антагонизм, даже если принадлежат к одному и тому же лагерю: тут сказывается больше всего неодинаковая природа импульсов, которым те и другие привыкли подчиняться.

«Будучи темным, он кажется ярким!» — думал Федор Михайлович о Владимире Ильиче.

«Косный, он представляется крылатым!» — думал Владимир Ильич о Федоре Михайловиче.

«Смешной, он представляется смеющимся!» — о Владимире Ильиче думал Федор Михайлович.

«Будучи тварью, он кажется творцом!» — о Федоре Михайловиче размышлял Владимир Ильич.

Владимир Ильич, к примеру, понимал толк в лошадях, как барышник.

Федор же Михайлович знал толк в барышнях, как лошадник.

Федор Михайлович — невнятный во внятице.

Владимир Ильич — внятный в невнятном.

Оба были людьми без лоска и противниками всякой половинчатости.

— Дайте мне честное слово, что вы не застрелитесь! — постоянно один требовал от другого.

Оба таили про себя порядочный запас злобы.

Бесконечно-великая задача одинаково стояла перед обоими.

Если бы на Луне были жители, и если бы кто-нибудь из них увидел на Земле Владимира Ильича подле Федора Михайловича, то, не имея понятия о законах человеческого развития, он бросил бы папиросу и, насвистывая лунный мотивчик,

спо̀лзал бы под кровать, откуда вытащил бы тяжелую гимнастическую гирю.

Глава третья. Миндальная шелуха

«Вымирают в эмиратах!» — привязалось к Владимиру Ильичу.

В Аравии он никогда не был, зато по заданию Коминтерна однажды съездил в индийский Кашмир, где у партии наметился альянс с тамошними сектантами-пушкинистами. Предполагалось выступить единым фронтом: Владимир Ильич привез союзникам ружья, порох, стеклянные бусы и возвратился на родину с семенами ареки, кентия и картофеликса: эти культуры после некоторой обработки давали сырье для производства розовых облаков и золотого тумана.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.