18+
Затаившиеся ящерицы

Бесплатный фрагмент - Затаившиеся ящерицы

Новеллы

Объем: 128 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Мост сквозь зеркало

Эту собаку знает, наверное, едва ли не каждый житель городка: её трудно не заметить — в самом центре, на мосту через речушку Кожурновку, бегает вдоль трассы за машинами и лает. И здесь она каждый день в любую погоду, кто-то даже её подкармливает. Я, однако, хоть и ходил каждый день мимо, долго не мог понять незавидной её собачьей участи, да и что мне до собаки какой-то уличной!.. Аня же мне сразу разъяснила: и что псина породистая, и что кидается она, вылетая на полотно, не ко всем машинам, а только на легковушки определённого типа и цвета — тёмно-синие и «такие грязно-баклажановые»… И что сбивали её уже, но всё хромает — хозяина ищет — говорят, уже лет семь.

Подмосковные Бронницы — городок по-своему тихий и уютный, по стремлению властей спортивный. Для пеших и велосипедных кружений — опоясанное асфальтовой дорожкой Бельское озеро, вполне живописное, особенно летом — в цветах и травище, да и зимой тут не так уж уныло: коты, например, скачут — в сугробах и кустах, а то пробираются по льду — к полыньям, что ли, за рыбкой… Я столько тут нарезал кругов на ногах и колёсах — видимо, не совсем физкультурно-спортивно, как местный молодняк, — что знаю здесь каждый куст и каждого кота… Да всё одно и то же, не по-спортивному сонно даже, с остатками местечкового гопарства, зато без столпотворенья, как в далёкой и неправдоподобной отсюда столице — тут, например, не надо даже особо приобочиваться на узкой плохо заасфальтированной дорожке, давая проход мирно гуляющему, ничем не выделяющемуся мэру… И лишь весной однажды всё побережье вкруг было завалено здоровенными, в если не в рост человека, то точно с второклассника или хорошую овчарку, каким-то образом повыпрыгнувшими из подо льда рыбинами… Быстро стали разлагаться на припёке, котам тоже не взять — в общем, недобрая аномалия…

Но это чуть в низине, за домами, а главная улица — как в Тамбове, да, наверно, и многих городах, Советская — прямая магистраль, совпадающая с злосчастной федеральной трассой, ближайшие точки коей — Москва и Рязань. Круглые сутки я вижу из окна поток машин, стёкла трещат от гула, башка трещит даже без похмелья, а сквозь стекло — и кажется, что из зеркала рядом тоже — даже свист какой-то… Зеркало стоит косо в ящике от трельяжа, размером в пол окна, в нём тоже всё гудит, дрожит и мчится — быть может, чуть быстрей, чем на самом деле… С пятницы по воскресенье здесь возникает гигантский затор, летом от гари без преувеличенья мутнеет в глазах, да и смотреть на эту рябь блестящих, супермощных, циклопических, но покамест не летательных, аппаратов, шкурой уже чувствуя, как сидящие в них гуманоиды-Голиафы поминутно давят рывком то одну педаль, то другую, всем существом устремившись куда-то вперёд, в заветные дали, в коттеджи-дачи, к клочку огороженной, не изъеденной дымом природы, где жарятся только купаты на решётке барбекю… А тут катишь на велике — и километр за километром всё эта плавящаяся на солнцепёке, гудящая, бампер к бамперу и бок к боку пробка… Она как-никак движется, а выплеснутые отрицательные эмоции, иной раз кажется, остаются — оседают, как грязь и гарь на подтаявший снег… Как та собака, которую вышвырнули из авто посреди города.

Подтаявший снег — это уже из того дня, на него я словно из любой точки пространства тамошнего и времени сбиваюсь… Центр Бронниц — высоченная колокольня красного кирпича, что называется, доминанта — растущая из земли чуть-чуть набок, как будто современная вокруг асфальтовая накатка грешит против исконного ландшафта. Как проезжает мимо автобус с туристами — всех высаживают у подножья поразмяться, поглазеть — рядом ещё 18-го века храм Архангела Михаила. Вытянутый ввысь собор увенчан пятью большущими куполами — некрашеными, свинцовыми, словно тучи, но для нас с Аней не давяще-тяжёлыми, а больше напоминающими взлёт дирижабля… К собору примыкает вытянутая уже в горизонтали церковь, более поздней постройки, с колоннами. В оградке у собора похоронены Пущин и Фонвизин; кажется, в первый Анин приезд мы, выйдя бродить ночью, что называется, распивали тут из горла шампанское!.. Потом узнал: церковь в честь иконы Иерусалимской Божьей Матери, спасшей город от мора, а Фонвизин — не тот, а его племянник декабрист и сочинитель-утопист, после смерти которого жена его вышла замуж как раз за Пущина.

Вообще я, как водится, достопримечательности изучал именно таким способом, а по ночам — и в два, и в три — по старой привычке шастал по ларькам за подкреплением по слабо освещённым магистралям и тёмным закоулкам, практически никого не зная, никого не боясь. Иногда я, правда, попадал в некую пространственно-временную лакуну, для меня самого неочевидную: когда меня уже дома ждала Аня, она ждала часа по два, мне же казалось, что я вполне укладываюсь в заявленное «десять минут до магазина, десять обратно», а когда звонила, я отвечал не сразу или отвечал нечто «невообразимо странное»…

В привычных координатах всё прямолинейно. Посмотришь: напрасно растёкшиеся по брусчатке и дальше по асфальтово-квадратной пустоши этой присоборной мини-площади туристы ищут туалетов — их тут нет. Тут есть только неуклюжий параллелепипед с пыльно-стеклянными, как в советских универмагах, витринами — какой-то полузаброшенный дом культуры или творчества, за одним углом коего всё же справляют нужду, а из второго его угла вытарчивает мигающая пальмами вывеска некоего заведения, по нашим догадкам и отзывам местных, действительно злачного… Чуть пройти вперёд — тоже кардинальнейшая, что называется формирующая контекст вывеска: «Бронницкий поссож» — вроде бы торгово-бытовой центр, на деле — никем не посещаемая одноэтажка (работая в газете, я заметил опечатку, на что дизайнер закоренело отмахнулся: «Да хоть поссож напиши — всё равно не заблудишься!»); и тут же, у начала центра, светофорный переход через ту самую главдорогу, чтоб попасть уже на собственно главную площадь у автовокзала, где в тот день мне вечером надо было встретить Аню…

Я дал круга три моциона по озеру (тогда ещё не бегом, но ночные походы по ларькам уже совсем оставил), при отсутствии освещения тут уж стемнело до полного неприличия — настолько, что иногда в движущаяся навстречу паре человек-собака мерещится если не Мальдорор «со своим псом» (как мне), или мефистофелевский пудель — «с хозяином и гигантский» (как Ане), то уж вообще такое, от чего Анютинка, только схватившись за мою руку, физически бьёт меня страхом, как током. (И знаем мы, что помним: что с мешком ужасным за плечами и с головой в руках, что сам в том пуделином облике явился. И забываем, и не знаем!..) Мгновенная передача информации — мгновеннее, наверно, и полнее не бывает! А то в лесу здешнем, вроде и небольшом совсем, когда мы заблудились и что-то мелькнуло в бесконечных зарослях, таким же электрошоком меня хватила, только оголодавшего уже, отчаявшегося и измотанного куда сильнее… Но здесь-то мне плевать, хотя вот один случай потом и меня окоротил…

Но покамест я знаемыми и впотьмах тропами выбрался по набережной к собору. Посмотрел на телефон — девять, как раз ко времени, даже каких-то пять минут лишних… Тут уже фонари светят вдоль трассы, хотя и коричневато-желтоватым еле коптят, да с Нового года висят гирлянды из простых, как встарь, крашеных лампочек, тоже вполнакала и через одну уже потухшие…

Прошёл наискосок, но очень быстро — чтоб шеей особо не вертеть на постройки, высота, мощь и значение которых, мне показалось, и без того чувствуются. Выскочив на пустошный асфальтовый квадрат у ДК, я всё же решил оглянуться — бросить взгляд на классический, всюду тиражируемый вид города. Захотелось даже вернуться — рассмотреть, коль есть минутка, поближе, но тут же поймал себя на мысли, что, вероятно, здесь как-то не принято, как и везде в провинции, расхаживать неспешно и таращиться, задирая голову и фотоаппарат, на всем привычные домины. Я остановился в нерешительности, ещё и ещё раз оглядываясь…

— Эй, ты! — тут же моим опасливым мыслям пришло воплощение, — ты с ДСУ?

Может быть, они спросили про МТУ, или ещё что-то подобное, я не расслышал и не понял, а только, наверное, вздрогнул и посмотрел на них.

— Гля, с рыжей бородой, точно он, падла, — переговаривались они, оторвавшись от угла заведения, на ходу застёгивая куртки или ширинки, приближаясь ко мне едва ли не бегом.

— Тебя Лёха зовут? С ЛСУ?! Постой, стоять, стоп-машина!

Магический оклик по имени, боюсь, всё же заставил меня затормозить, я и впрямь замешкался, посматривая, стараясь не кивнуть.

Двое — не подростки, и не мужичьё местное, два тридцатилетних бритых лба в кожаных куртках — выходцы из 90-х. Сразу дать дёру — но несолидно да и куда здесь…

Главное, мелькали автоматические уже мысли, не зависнуть — хоть как-то продвигаться вперёд, надо что-то ответить… Но что ответишь, когда вопрос… И когда уже тебя схватили под руки и куда-то тянут.

Страх парализует — не думал об этом… И вообще всё же не вмещается в просвещённое наше сознание, чтоб людей на улице хватали, в самом что ни на есть освещённом центре, а если и вопиют факты, так это «не у нас».

Случай, сейчас перебью и расскажу, был как раз с собачками. С первого взгляда смешно даже… Я облюбовал для променадов вокруг озера тьму и ненастье — чтоб поменьше двуногих… Вот и нарвался.

По одному берегу водоёма тянутся домики-дачи — хоть и маленькие, но обзавидуешься: балкончики, мостки, спускающаяся из оградок к воде, дичая и разрастаясь, облепиха. В другой стороне — теремок какой-то в загородке, с продажей алкоголя — дикий привал и пустынный: просто утоптанное место меж полуобвалившихся вётел, за столы и стулья — неровно напиленные, порядком подсгнившие пеньки, музыка орёт каждый день, а посетителей ноль, такое ощущение, что заседают в сем тереме токмо сами торгующие… Как только приехал, по своему неофитству я посидел пару раз на некомфортных пеньках, а потом даже дорвался ночью — и сплясал на них, и пораскидал все… Да и вдвоём с Анютинкой в какую только полночь где мы только на лавочках с бутылочкой не заседали!..

Но оказался я уже в самое свинцово-нависшее морозное неурочье на другом берегу, дальнем от города… — где летом зеленеют лужайки, ровные, как для гольфа (на самом деле футбольные), и мы после дождя высматриваем тут белеющие шариками воображаемой игры шампиньоны… А вечером зимой — пустырь в сугробах, наледь, пронизывающий ветер!..

В темноте я не сразу заметил их — ускоряя ход, буквально наткнулся: они сидели прямо на тропинке, по обеим сторонам, как два стража. Две здоровых тёмных собаки — как два древних сфинкса или льва свирепых окаменелых. Рядом, в оледеневших рытвинах, залегала вся стая…

Я знал про эту стаю бродячих собак, и видел их не раз: то в стужу они у Вечного огня греются, то у рынка за автовокзалом трутся, а часто и здесь по берегам скитаются. Ну, скитаются — и тьфу на них, хотя ведь тоже кто-то повыкидовал: гадская эта мода на больших собак, а потом кормить и ухаживать неохота. И набралось их с десяток здоровенных разномастных псин, от голода и стужи совсем освирепевших. Как раз в те дни, неделей, может, раньше, мы краем уха слышали о случаях, что на детей они напали, и настолько дико, что ватаге школьников было не отбиться, кого-то даже загрызли насмерть. Аня работала на местном ТВ и сообщила мне, что брошен клич, после чего мужики с ружьями их день-другой гоняли, но убили лишь пару, а остальные семь-восемь так и скрылись, на том всё и улеглось.

Дать по тормозам и драпануть сразу — вот что надо было сделать. Сначала обычным шагом, а дальше что есть мочи. Но я, признаться, сначала так и принял в воображении их за нечто призрачно-непонятное, за смутных сфинксов, за двух сгорбатившихся прямо на белеющей дороге чёрных химер! — и, думая развеять наважденье, подскочил к ним слишком близко. По тормозам-то я дал, но тут же вспомнил, что не дитя я, а мужик, что коли боишься — они это почувствуют и почуют. И — была ни была — рванул вперёд сё тем же быстрым шагом, авось проскочим!

Но где там — эти два загонщика и стража (а может, вожака) так сразу на меня и бросились. Размер недетский, зубищи, злость в глазах звериная. Я правда, как-то отскочил всё ж вбок — хоть из тисков их вырвался.

Они примериваются, морщат морды, клыки ещё те… И из засады повыскакивали все остальные — тоже разъярённые, с горящими глазищами и оскалами!..

Ну, думаю, попался. Какую-нибудь хоть палку или камень. Но где там — кругом лишь наледь голая, мороз и тьма (я без рукавиц или перчаток по своему обычаю), лишь ветер свищет…

В эти мгновенья, мне кажется, у меня промелькнули вспышкой-молнией в сознании, как бы на миг осветив подсознание, давнишние, но не осознанные мысли о том, чего я боюсь больше всего, о так называемой природе страха.

Больше всего, я понял, мы боимся… я боюсь… чего-то, кого-то — антропоморфного — то есть именно кого-то, личность. Как в фильме Линча «Шоссе в никуда» самый страшный момент — секундная смена кадра, неуловимое размазанное движенье, когда этот кто-то, прячущийся в мусорных баках, просто перебегает куда-то. Снежный человек, демон, пришелец-гуманоид, призрак, маньяк-убийца, карлик, полузверь — но тоже осознающий, по сути, твой двойник, мельком отражение в зеркале, кем, задержавшись, вглядевшись и оскалившись, и ты можешь стать. Выражаясь выспренно и книжно, он разум попрал и употребил во зло. А химеры, сфинксы — уже чуть проще, искры Божьей искорёженной в них нет, львы, собаки — зверьё…

Понятно, что если эти сейчас начнут рвать, то и остальные кинутся. Волки, если в клетке, куда тщедушнее и жалкие такие… В детстве меня покусала собака, и неплохо. Виноват был сам — хотел в перетяжку каната сыграть: тыкал прутом, травил, чтоб за зубы вытянуть её из будки. С тех пор чураюсь их, всегда мне неприятно — чего Анютинка, слегка подтрунивая, не понимает: она их подзывает, треплет, разговаривает с ними, угощает, отсылает прочь…

Но есть же хоть на волос превосходство человека?!. Я стал кричать «Пошёл!» и из кармана хоть телефончик вытащил — он маленький — им замахиваясь.

Адреналин и мне ударил в голову. Минут через пять, выкрикивая, как мог, брутальней, замахиваясь, будто бы в руках дубина, поворачиваясь к ним лицом, глядя в глаза с такой же дичью, но пятясь, я кое-как «отбился», чуть отдалившись. Спокойно, но уж на ватных, дрожащих ногах отошёл, с поднятой, как факел рукой… — всего, наверное, метров пять, перевёл дух и — запустил бегом.

Потом, за неимением лучшего, я стал ходить на прогулку-пробежку с молоточком за подкладкой куртки. Он небольшой — но всё же…

Но в тот обычный по всем приметам день я молоток не взял. Да хоть бы взял — и что? Меня хватают, тащат. Кричать? — вы издеваетесь? — смешно. Вот самый центр — вокруг же ни души. Да и случись прохожий иль прохожие — три взрослых мужика закочевряжились — кто вступится, да хоть бы остановится?! — естественно, лишь ускорят шаг!

Я чуть рванулся и зацепился рукой за дорожный знак — по-идиотски выглядит!

— Пойдём-ка с нами! — ухмыляются они, — давай его, тащи!

И рванули.

В голове — мгновенная лихорадочная калькуляция: как рвануться, как кого ударить, куда рвануть. Но понятно тут же: всё бесполезно. Уже заламывают руку…

Мне в доли секунды как никогда ясно представилось, что сейчас будет и куда тащат. Вон в тот закоулок за поссожем — там только спиной об стенку с розовой побелкой и следующий жест невзрачный — ножом в утробу, после чего, обмякнув, приседаю и валюсь, держась за живот, нелепо улыбаясь… «Что же Аня, а Аня как же?» — думаю, рассматривая уже подтаявший грязный снег совсем в близи и похолодевшую (или горячую) ладонь в чём-то сером жидко-липком. «Как же мне домой — ползти? звонить?» — всё вспыхивают, быстро, правда, угасая, нервно-весёлые, зряшные мысли: уж не ползти я не могу и не хочу, и даже не звонить.

В животе ощущаю… Непонятную, непривычную, сладковато-саднящую разрастающуюся лёгкостью брешь. И вижу их: обчикнув лезвие об глыбу снега, сплюнув, закурив, отчалили. Чуть поспешая, как ни в чём не бывало, удаляются. За поворотом один пристал к забору, возясь с ширинкой, второй ругается. В итоге помочились оба и тут же сразу в джип тот чёрный у порога заведенья — их, а чей же. Простецки всё, смешно и жутко.

Вся жизнь… вся кутерьма, вся боль, стремления, старания… Анбиции… лю-бовь…

Один тоже любил — Еву Браун, овчарку Блонди, рисовать!..

…Снег этот неизъяснимо и по-весеннему просто пахнет жизнью — талой водой, грязью, собачьим дерьмом, бензином, штукатуркой, корой деревьев, землёй, сосульками, льдом и снегом.

…Будет ли это, как сейчас, подтаявший, в сосульках, вечер; будет ли трескучая и бело-вьюжная, до бездорожья, пора — как и когда я появился на этот свет… жаркое ли, давящее удушье стоящего пространства-воздуха, так что от гроба, будто бы висящего на двух точках, вытянутого на привычных в другом качестве табуретках, придётся распахивать все окна и форточки, и всё равно мало… Будет ли жирная пора скользящей грязи и реденькой, гвоздиками в расчёске, зелёненькой травки; будет ли невообразимое взрывное буйство яблонь, одуванчиков, соловьёв, лягушек и черёмухи; или спрессованные, промокшие листья под ногами… — всё равно. Всё равно: единственное, что мы можем стопроцентно предсказать, это то, что мы умрём.

Даже в зелёных вспышках на багряно-красном зареве неба — как фейерверк или ракетница, или салют, только в тысячу крат больше и ярче, даже в красных вспышках-цветах на нестерпимо зелёном небосводе — когда Звезда Полынь стоит в зените, кислотно-горьким насыщая наш дух и воздух, и рушатся-свистят вокруг кометы… Даже здесь мерещится всё та же гибель безвозвратная, всё одно же.

…И я не встречусь больше со своей Анютинкой — никогда. Даже за порогом конечно-здешнего, убитый грехом уже здесь, протравленный, как семена, и давший плод причудливо-обманчивый — блестящий кожицей, но сладковато-прелый и червивый, я вряд ли увижу её там… Может, только чудом её молитвы и любви, может, чудом надежды — всё равно пока чудом не выгрызенной и до конца не изгнившей — надежды на что? — на то самое чудо нездешнее — на сопутствующую нам изначальней, чем грех, любовь и милость…

О, если бы можно было всё вернуть, что-то исправить… Анютинка моя, никогда не называемая полным именем, незнаемая АН-НА! Маленькая, хрупкая, но имя какое мощное — как и голос… она бы на них крикнула!..

Вот он — Мост сквозь зеркало — рассказ с таким названием я всё хотел написать, присматриваясь к большому мосту на выезде из Бронниц и даже по нему выхаживая… Да сколько тут мостов… Зеркало, мост — те самые, таинственные, но со значеньем символы, только не даётся мне обычный мистицизм, теперь подавно литературщина всё это…

Но вот на миг я заглянул туда.

— …Точно он? Уж сколько…

— Я не с ДСУ! — услышал я их голоса, услышал свой голос, почувствовал боль и страх, с которым, я понял, уже совладал.

— Я журналист! — выкрикнул я в порыве ветра, но несильном, тёпловато-сыром, пахнущим тем, чем пахло в той подворотне.

И дальше твёрже, внутренне уже чуть спокойней, но всё равно с агрессией — как на тех собак: что на ТВ работаю, здесь живу, никакого ДСУ или МТУ я не знаю, и не из Дзержинска я, а если что — меня весь город знает — вас найдут!

Про ТВ, наврал, конечно. Уже настолько стал добропорядочен, даже вежлив, что твой урождённый интеллигент-воспитанник хорошесемейный — самому стыдно. «На дядю фраера собака лаяла!..».

Они чуть ослабили хватку, усомнившись-совещаясь, и я вырвался и отскочил.

Бежать я, однако, не пустился.

Придав некую напускную человечность равнодушно-недобрым бандитским лицам, они откланялись:

— Ты, брат, извини — обознались. Нормально. Если не ты, то ладно…

Я тоже едва не снял, как Д’Артаньян, шляпу. Как только загорелся зелёный, я обычным быстрым шагом погнал к автовокзалу.

Как раз приехала Аня. С ней молча дошёл до дома, стараясь быстрей. На вопросы огрызался и обрывал. Меня чуть отпустило, но ощущение в животе всё ещё ныло, зубы сжимались, потрясывало — хотя уже не физически, а как-то внутренне, метафизически. Она, конечно, сразу заметила, а дома и подавно. «Ты бледный весь!». Я рассказал, но тоже отчуждённо, как будто стараясь, чтоб меня не коснулась её жалость.

«Всё понимаешь, — подумалось мне (а ещё сам собой родился странноватый, какой-то скоморошный образ), — и ослепительно ясно, как прозревший… Но одно с другим не складывается — как лёд и масляный блин горячий».

Всё забывается, и стараешься забыть. Всё стало, как и прежде. В нашем мире заедённого, заедающего механизма любовь — лишь краткий миг, когда блеснёт оттуда?.. На берегу озера, примерно где я встречался с собаками, выстроили огромный стеклянный спорткомплекс; купола на соборе заменили на более привычные (золотой и аккуратные синие); на колокольню водрузили часы, по-старому отсчитывающие новое время. Вскоре мы поженились и переехали на другую квартиру на окраине — «возле Моста». А под самим тем мостом мы как раз и праздновали свою импровизированную свадьбу.

Это для меня — только проснулся, бросил взгляд на зеркало — ненавистный поток машин, гудовень и копоть, случайные слепящие блики в окне и зеркале, и этому нет конца. А для неё другое: вот, показывает, сдвинув шторку, кот на остановке сидит. «От дождя, наверно, спасается. Смешно так: как будто он сейчас сядет в автобус и поедет!». И действительно — как только дождь, кот тут как тут.

И у нас здесь уже свой кот, тоже на улице найденный, на окошко вспрыгнул.

июнь 2015

Дедушка dead и абряуты

Мультфильм про дядюшку Ау мы все смотрели, поэтому и сразу взяли на вооруженье сей образ, а отчасти и само это прозвище…

— Ну что ж вы, эх, — заводил свою привычную пластинку Дядюшка дед, наш квартирохозяин, входя в коридорчик с тазом с помоями, спотыкаясь и чертыхаясь; а тут уж, у стола, он изрекает: — Не с того вы жизнь начинаете!

— А мы вот, дядь Володь, вот… так сказать, день рожденье у нас… тут… — О. Фертов уж был пьян и по сути мало чем отличался своим цветом и формой от искрошенной кильки, лежавшей у него на брюках.

Или: сидим пьём, все в дуплет, и заявляется Дядюшка дед — баклажка с самогоном оперативно убирается под стол, все сразу хватают с холодильника и со шкафа журналы «Нева» и делают вид, что читают… Стыдоба.

Конечно день родж… рождения — уже раз восьмой за полтора месяца, что мы тут живём! Нас обычно четверо, так что на каждого по два уже справили…

А вот и эффект бумеранга — я один сидел как насос, читал по журналу «Защиту Лужина» (одно из двух единственных гениальных набоковских произведений), заваливается дед и давай: ты ж в лоскуты сидишь, вид мне тут воссоздаёшь!

Бывало спросишь у Дядюшки-дедушки что-нибудь конкретное, например, где взять тряпку для пола, а он ответствует бесплатным философско-историческим экскурсом:

— Мы всё зделаем, погодите, ребяты… некогда, а так — жизнь, её не обманешь! Я уж пробовал — не получилось. Вовка мой тоже вот женился, а потом вон и пшик… Не тем вы, эх, занимаетесь, не с того жизнь свою начинаете… Я полгорода вон построил, а жизнь, её не износишь, как ту ру…

А то и вообще заносится в самые несусветные дебри, всё на нас, квартирантов, списывая:

— Вы тут, мозгляки, валяетесь… А бочку-то из двора! алюменивую! по-русски сказать — … — Вещает он о пропаже двухсотлитровой бочки неподъёмной, врытой в землю, ругая нас абряутами (видимо, искажённое народным обиходом «обэриуты» — весьма по адресу, дидко!). Гвалт стоит на все дворы окрестные, а он, выйдя за ворота и приманивая за собой нас, голосит уже на всю нашу прямую улочку: — Я вам, б…, всё — и то, и то, и сё, а вы… Чтоб у меня порядок был!

При словах «Чтоб у меня порядок был!» или там «Чтоб у меня умывальник был!» (но таз и ныне там, а тряпка позабыта) он жёстко бьёт ребром ладони по другой. Мы всегда ему удивлялись, а напрасно. Как-то раз мы прозрели, что «уважаемая в годах Дядь Володя Макушка» («тонзура» сияет хуже экспоната начищенного, только череп весь красный) всегда при таких пассажах (то есть всегда, олвэйз!) и сама была, мягко говоря, в подпитии. Ну, благо и мы зачастую…

Впрочем, деда мы всегда побаивались. Не только он Ау дядюшка, но Сэм, как вы догадались. Каждый его приход был маленькой катастрофой. А иногда и довольно большой…


Приехав вечером, зайдя, долив урины для таза, открыв дверь, я обомлел: стоял гроб.

Плотно закрытые двери комнаты со скрипом отверзились и показался О. Фертов. Он был как бы обдолбан и говорил почти шёпотом.

— Вот, Лёнь, Дядюшка дед-то чё нам подсунул! — сетует О. Фертов. — Сижу вчера вечером, заявляется деда пьянищий, с какими-то мужиками, орёт «Заноси!», вносят гроб с бабушкой, говорит: у вас дня два пусть постоит (это его сестра что ли), а потом ещё выносить поможете. Поставили на табуретки и смотались. А я остался…

Загипнотизированный присутствием гроба, я застыл на месте и мало понимал, что он говорит.

— Иди, сюда заходи, у меня тут еда… Вот… Я, конечно, человек, ты знаешь, не особо суеверный — подошёл, осмотрел всю бабку — она не страшная и маленькая совсем… Бабушка хорошая… никакого злого умысла в ней нет… никакой жизни… как из воска… как икона какая-то рельефная… лицо, а сама сухая, как из соломы… Я наварил еды, перенёс всё в эту комнату, поел, потом окифирел, почитал от Спиркина и лёг спать…

— Ну! — вдруг словно проснулся я.

Он внимательно посмотрел на меня: я стоял в каком-то ступоре в центре другой комнаты около импровизированного стола и не решался притронуться к пище — рису с тушёнкой, который аппетитно дымился, остывая.

— Что «ну»? Да ты поешь, Лёнь, не бойся, а то остынет… Я, значит, лёг спать, сам лежу, всё нормально, но ловлю себя на мысли, что думаю всё об одном. Блин! — вскакиваю и туда, включаю свет и смотрю в лицо бабке. Серое какое-то, как каменное, ничем не пахнет, никто не шевелится… Смотрю на часы — без одной двенадцать. Думаю: подожду эту минуту. Раз — стрелки вровень — раз — ничего. Скрутил самокрутку, сижу, курю. Только всё как бы кружится — вокруг неё и меня — думаю: откуда такое визуальное ощущение? — и вспомнил наконец: фильм «Вий»! Ну, русский, 68-го, кажется, года… Насмотришься всякой гадости, а потом тебе всё и представляется, тьпфу!

— Почему, — возразил я, приступая к еде (а где моя вилка? ненавижу есть чужой или когда он мою хватает!), — фильм хороший… Погоди, схожу за вилкой…

Я быстро прошёл туда, бросив взгляд на бабушку, поискал в коридоре вилку, но не нашёл, так же быстро обратно, вновь как бы сфотографировав взглядом.

— Где вилка моя? — в голосе моём уже чувствовались нотки «аристократического» раздражения.

— Да вон моей ешь, какая разница, — отмахнулся О. Фертов.

— Мне нужна моя. Где она?

— Я откуда знаю? Может в столе, в ящике — ты ж туда её стал прятать, забыл?

Стол стоял почти вплотную с гробом — дай бог, чтобы можно было выдвинуть ящичек. Я не стал колебаться пред лицом ОФ и решительно последовал по направлению к мёртвой бабушке.

Да, всё было, как он сказал. Совсем маленькая бабушка в чёрной одежде; казалось, она совсем высохла, не весит ничего, совсем бесплотная, бестелесная, истлевшая, сохранившая только оболочку, но тоже какую-то духовную — невозможно было и подумать о жизненных соках, наполнявших это когда-то молодое тело, буквальных — сексуальных и рабочих соках, например, женском поте, должных частично сохраниться и теперь, но мёртвых, таящихся внутри и ведущих там свою неведомую работу. Морщинистое отдающее серым лицо, спокойное, кроткое и чуть величественное в неподвижности смерти. Такие же а-ля скульптурные руки, жилистые и морщинистые. Сколько всего они делали трудно и вообразить — они работали — им не делали маникюры и инъекции герыча, их пальцы не расслюнявливали презервативы, не размазывали кремы, гели, пенки и скрабы, не наносили на сетчатый тыльник ладони губнушку — для пробы, или маркером одиннацатизначный номер — для памяти, не щёлкали пультами и не стачивали клавиши клавиатюр, не кидали как в топку чипсы, не мяли под стульями жвачку, не показывали факи… Думаю не ошибусь, что рождала она семь раз (и ещё два-три аборта), что всех оставшихся в живых она кормила грудью, что эти руки не вылезали из мыльной воды (хоз. мыло, а не крем-бар), очень горячей или очень холодной, дубились и твердели, закалялись, потом мозолились: жали серпом, долбили цепом, молотом, лопатой, ломом, точили напильником, резали резцом, ножом, ножницами, наконец… Боже, всего пятьдесят лет, а какая пропасть! Это суть два разных вида человека — особенно женщины меня интересуют…

Вроде бы всё ничего, всё ясно, ничего не страшно, а всё равно как-то не по себе, как-то страшно…

Я вернулся с вилкой (хотя она и была чистая, я предварительно помыл её в коридоре над тазом).

— Мы, Саша, в школе инсценировали этот фильм, причём уже классе в седьмом — такое сильное впечатление он произвёл на неокрепшее воображенье юных советских сельских пионеров! Никто не заставлял! На большой перемене — спонтанно! Этим нельзя было не заняться! Потрясение, катарсис, цепная реакция вдохновения, экспансия искусства в действии! Занят был весь наш класс — все семь человек, даже Колюха! Вот тебе и «Общество Зрелища»! Впрочем, инициатором даже не я был. Но я исполнял главную роль — Хомы, а не Вия, дятел! — и вскоре сам собою сделался режиссёром и художественным руководителем. На главную женскую я, разумеется, как каждый уважающий себя наш брат, взял Яночку… Это единственное моё пересечение с театральным искусством…

— Ну, это не надо — как говорит Коробковец, ты актёр каких мало!

Я пытался есть; остывший рис с тушёнкой был уже не столь хорош; а так это довольно неплохое, а главное, простое и дешёвое кушанье: нужно купить пакетик риса (полкило или 0,9) и банку обычной тушёнки (свиной или комбинированной), помыть прямо в бокальчике бокальчика три риса, высыпая из него в кастрюлю, в которой налито в три раза больше воды, чем взяли риса, поставить варить, пока не выпарится вся вода, а самим открыть банку и при готовности добавить её содержимое к горячему рису, хорошенько размешав, рекомендуется посыпать перцем — чёрным или красным, или лучше и тем и другим, можно добавить кетчуп или даже лучше (в сочетании с жестокой смесью перцев) томатную пасту.

— Так вот, когда я, наконец, уснул, я это, естественно, не осознал. Мне представилось, что внутри бабки находится маленькая девочка, и я должен её так сказать…

— Опять! Как ты разнообразен, поражаюсь!

— Мы разнообразны, Олёша, мы. Потом началась такая гадысть, просто не знаю, как это вынести и с ума не сойти!.. Я взял какие-то ножницы, подошёл к бабке, разрезал на ней одежду, вспорол ей брюхо и стал вытаскивать разные осклизлые, вонючие, почти жидкие (разложившиеся, наверно) органы, всё время пытаясь рукой — мерзкое ощущение, ну, как рыбу потрошишь — нащупать внутри девочку… Я очень нервничал и боялся… Но было и великое презрение ко всей этой никчёмной мертвенной дребедени, а девочка воспринималась как жизнь… как какой-то смысл, что ли…

— Ну и что? — беспристрастным врачебным тоном я пытался скрыть своё нетерпение.

— Ну, я достал ее. Она была очень маленькая — не в смысле там как ребёнок — большая голова, кривые обрюзгшие ноги и всё такое — а нормальная девочка лет семи, только очень маленькая, как кукла… И неживая, по-моему…

— Ну?! — Я уже ничего не скрывал.

— Ну, я взял её, протёр чуть-чуть и стал думать, как её…

— Что её??!!

— Ну…

Я задумался — вернее, разум мой наполнился не понять чем, как бы затуманился.

— Мне тоже недавно во сне принесли мою мать с отрубленными ступнями… Какие-то люди, и я их знаю, и знаю что это они и что я должен что-то сделать… Культи в белоснежно-ярких бинтах, залитые тёмно-багровым… А она смотрит и плачет…

И есть уже перестал. Какая тут еда…

Этой ночью было совсем невыносимо; я думал, ужас совсем удушит меня, нас.


Последние метры ОФ буквально дотащил меня. Уже открывали воротину, а мне всё равно казалось, что дом и ворота там. Омерзительнейшее ощущение ментального дискомфорта — разные куски реальности из-за нарушения временной субординации действуют одновременно, накладываясь друг на друга. Однако была и мощнейшая радость — как у тонущего в океане, наконец-то вцепившегося в какую-то твёрдь — всё-таки мы видели свой дом, свою дверь, открыли её, вошли, заперли, включили свет — все эти действия необходимы человеку как воздух.

Свет казался непривычно ярким. Что-то чёрное — гроб с бабушкой, тоже одетой в чёрное. А мы уж и совсем забыли! Состояние было близким к припадку истерии или бешенства. То, на что мы только что отчаянно вскарабкались, оказалось глыбой льда, которая стремительно растаяла. Мы оба остолбенели, будто погружаясь в пучину бескрайних ледяных вод.

— Надо зайти туда и закрыть двери, а свет пусть горит, — наконец сказал О’Фертов.

Я сбросил куртку и лёг, накрывшись одеялом, ОФ закрыл двери и тоже лёг.

Я пытался если не заснуть, то сконцентрироваться, но тут пришло иное — при закрытых глазах в темноте представлялись какие-то узоры, предметы, амёбы и рожи — будто разноцветные светящиеся лазерные проекции — их было множество («как у дурака фантиков»…), они роились и мельтешели, будто специально скопившись сонмом у твоей постели и не исчезали, когда глаза открывались. Стоило только едва-едва самым краешком мысли подумать о чём-нибудь, как оно — в виде фантомчика — тут же появлялось в центре этой камарильи. Тьфу, сгинь! Я различил удары своего сердца и мне подумалось, что во мне находится некое подобие барабана-бочки, и кто-то бьёт в него, непонять кто, а если он перестанет и что я должен для этого делать… Параллельно с этим я обратил внимание на то, что горло постоянно делает некое движение сглатывания, а также прислушался к звуку своего дыхания и мне тоже что-то представилось — короче, всё это привело к тому, что у меня совсем пересохло в горле, я перестал дышать, сердце, казалось, тоже остановилось… Я изо всех сил дёрнулся, заорав и треснувшись головой в стенку с железными полками, давшими хороший резонанс.

— Ты что? — сказал ОФ откуда-то издалека.

— Не могу дышать, — выдавил я.

— Думай, что грудь должна подыматься, — равнодушно сказал он.

— Я был полностью поглощён этим занятием.

— Хватит сипеть, — сказал он тем же тоном, — дыши животом, надо заснуть.

Я вроде бы и стал засыпать, как слышу: кто-то говорит женским вокалом: «Зд-равс-твуй-те» — смачно, слащавенько, чуть ли не на распев.


«Зд-равс-твуй-те» — произнёс кто-то за дверью. Я проснулся и осознал, что на самом деле это О. Фертов сказал: «Это я тут».

Я вскочил и распахнул дверь. Он дёрнулся — как будто его застигли за непотребным — и действительно: он стоял над гробом с огромным кухонным ножом.

— На самом деле это не то, что ты думаешь, — сказал он со злобной улыбкой помешанного.

— Что? — автоматически сказал я, отступая.

— Ты думаешь, это бабка? — Он ткнул ножом в гроб — в ноги, но кажется, ничего не задев. — Хрен в род! Это кокон!

— Саша, — было начал я.

— Все вы … — внезапно он сделал несколько резких взмахов ножом, от которых я едва сумел увернуться.

— Страшно? — сказал он радостно, — посмотри мне в глаза: страшно?!

Взгляд его был совсем нездешний. «Вот они, блять!» — вдруг вскрикнул он и бросился ко мне, чуть-чуть не достав — я даже не попытался пошевелиться, а потом сразу в другую сторону, вонзив при этом нож в деревянную стену. Принялся его вытягивать и слегка порезался.

— Саша, успокойся, — снова начал я непонятную ему беседу — я был абсолютно спокоен, хотя спокойствие это нехорошее — оно сродни гипнотическому спокойствию кролика перед удавом.

— …яша! — взорвался он, напрыгивая на меня, — ты думаешь, «Морфий» кто написал?

— Михаил Афанасьевич — кто же ещё, — ответил я, улыбаясь.

Он весь даже затрясся, заглядывая мне в глаза снизу, — взгляд его был нечеловечески отвратителен.

— Я! — заорал он, хватая меня за рубаху, — я написал! —

Я оттолкнул его, а он, отскочив, схватил с холодильника заварочный чайник и разбил об пол, тут же схватил стакан и запустил в бабку — не попал. Выдрал ножик.

— Я подвержен недугу, но вас-то я исцелю, — заявил он, нацелив взгляд и лезвие ножа сквозь меня на них.

— Я быстро рассчитал момент — он как раз стоял в аккурат у двери в коридор — бросок к нему с ударом правой в челюсть. Удар был с толчком корпусом, и мы, распахнув дверь, вывались в коридор. Ещё удар в лицо, удар по руке. Я уже наваливался на него чуть ли не сверху, нанеся несколько жесточайших ударов в голову. Схватил алюминиевый чайник и стал бить им, пока не брызнула кровь — тогда я отпустил хватку бешенства, и он, жалкий и окровавленный, осел, а потом и повалился на пол. Я вытолкал его пинками за дверь и закрыл её на крючок.

Кое-как переведя дух, весь трясясь, я понял, что не ведал, что творил и сотворил не очень приличное — чайник всмятку, кровь, его кроссовки стоят здесь, а сам он на холоде, одетый в алкоголички и звёздную маечку. Сконцентрировавшись, я припомнил кое-что в виде отдельных кадров — как будто мне показали диафильм или слайды с моими проделками; из анализа отснятого материала следовало, что чайником ему в основном досталось по хребтине, а кровь, вероятно, вытекла из разбитых первыми ударами губы или носа. Дай-то бог, чтоб так, а не хуже, подумал я и открыл дверь.

«Саша, Саша!» — звал я, но его нигде не было. Я облазил весь двор, выбежал на дорогу прямоезжую, устремился по ней, но тут пришла боязнь, что я не смогу вернуться, и паче того, я ощутил, что замёрз — выскочил-то раздетый. Я вернулся, оделся и продолжил поиски — снова осмотрел двор, забор внутри него и снаружи, дошёл, выкрикивая: «САША!», по улице до магазина, потом до вокзала, покружил там и вернулся чуть ли не бегом.

Делать нечего — я попил воды из чайника, попытался распрямить его молотком, спрятал с глаз долой. Взял тряпку и стал убирать кровь, а потом осколки и заварку, разбросанные по всей комнате с бабушкой.

Выключил свет, лёг. Встал, покурил в коридоре, оставив там свет, а дверь запер. Только я начал засыпать — стук в окно. «Лёнь, это я, открой!» — явился. Я встал, припав к окну: как есть — О. Фертов в носках (благо, он всегда в шерстяных ходит), в отвисших дырявых алкоголичках и своей чудо-маечке, на которой даже незаметна кровь.

— Я осознал, я больше не буду, — сказал он человечьим голосом.

Это было убедительно, я пошёл открывать, но всё равно в глубине души готовясь к худшему — к коварной мести.

— Ты не представляешь, где я побывал! — заявил он с порога, захлёбываясь непонятным мне возбуждением или даже радостью.

— Никак Диснейленд в Тамбове открылся? — состроумничал я.

— Хуже! — сказал он в припадке почти конопельного смеха (так, сейчас начнётся, подумал я, готовясь к худшему), — я попал во Французскую революцию!

— Что значит «попал»? — задал я дежурный вопрос, хотя немного уже представлял, что такое попасть.

— Когда я от тебя ушёл, я мало что осознавал — вроде иду по улице и иду — а потом пригляделся: дома какие-то не такие, дальше — костры, гильотины, толпы людей, конные всадники — один и погнался за мной, я бежал по лабиринтам узких улиц, мощёных булыжником, по деревянным тротуарам, всяческим трущобам, по каменному мосту, с краю которого я прыгнул — не в воду, а просто там какая-то насыпь…

Он перевел дыхание, рассматривая меня, как будто ожидая некоего поощрения.

— И что же? — тоном следователя сказал я.

— Всё, — улыбнулся он, — я очнулся под мостом у нас под Студенцом, полчаса вылазил оттуда по помойке, репьям и колючкам.

— И ты этим, как я вижу, доволен?

— Да.

— Хорошо, — сказал я без иронии и даже не тоном психиатра, на всё говорящего «олл коррект», а действительно почувствовав какое-то полное умиротворение. — Война, революция, Медный всадник, князь Мышкин, Раскольников, Митя Карамазов — ну да, мой Саша, подсознание человека работает с героическими вещами. Хорошо, когда не страшно. Герой не должен бояться…

Он зевнул.

Был уже пятый час и мы легли спать.

«Как бы он мне глотку не перерезал», — всё-таки мелькнула проклятая мыслишка, и я приподнялся на локтях посмотреть на него.

— Не бойся, — сказал он, будто прочитав мои мысли, — нормальный О. Фертов.

Верю.

***

Конечно, поутру мы шли не в школу на практику, как подобало, а в ближайшую «рыгаловку» — на автовокзале. Состояние было отвратное. Даже и пить, даже и пива не хотелось — да и опасно — мало ли что… Всё вокруг было если уж не совсем страшным, как вчера, то неустойчивым, подозрительным…

— Вот у Шопенгауэра, — пытался разглагольствовать я, судорожно, но долго подыскивая слова и забегая собеседнику наперёд, — наглядная (в буквальном смысле наглядная!) картинка мира как представления: если все сдохнут, останется только одна какая-то одноглазая калека-букажка, то мир будет существовать, не пожухнет, поскольку ею воспринимается, а уж если выколоть, то всё. По мне, реальность — она как абстрактные узоры на обоях — чтобы увидеть в них смысл (например, зловещий) нужен человек — дядюшка, ау! ищу человека! — да в определённом состоянии — например, с похмелья.

О. Фертов равнодушно хмыкнул.

— У меня так доходило до того, — продолжал неизвестно для кого говоривший оратор, — что я, отливая с будунища в тесном санузле, узрел через клеёнку на стене — посредством не понять откуда возникшего эффекта так называемой 3D-медитации — трёхмерное пространство — ясное, прозрачное и просторное…

— А как лик-то возник! — внезапно оживился и он.

Один раз — как водится, во время похмельной бессонницы — мы смотрели дедов ящичек (у него ещё звука не было), и вдруг на не очень динамичной картинке какого-то фильма я увидел лик — типичный древнерусский Спас — он, естественно, не был явлен по ТВ как таковой, а как бы смутно проступал, как будто выключили телевизор — старый советский рыдван, — и на погасшем экране горят рудиментарные цветные пятна. Я хотел сказать О. Фертову, но не стал его пугать — и так было страшновато. «Видишь?» — сказал он. — «С прямым тонким носом, почти как у тебя», — сказал я, пытаясь даже пошутить, чтобы не помешаться в этот миг рассудком — взгляд был невыносим. — «Да» — сказал он, и вскоре лик растворился.

«Да…» — повторил я теперешний, вздыхая, и уж в уме клялся себе и товарищу, что никогда больше не притронусь к этой мерзкой… Молоко это варёное с детства ненавижу, а тут ещё пахучее. А свекольный напиток?.. — тьфу! И чайник! «Эх, не с того…»

Однако главное, как оказалось, не в воздержании-невоздержании, а в том, что тогда в нас проник сам вирус измены, вселился (или просто проснулся, активизировался внутри) этот метафизический страх, и теперь уже нельзя беззаботно наслаждаться ничем, даже вином, нельзя быть уверенным ни в чём, даже в таких обиходно-бытовых вещах, как трёхмерное пространство и линейно текущее время и, соответственно, даже в собственном существовании в них. Всё какое-то непрочное, неоднозначное, странное и страшное — как для Кастанеды-воина, которого дед Хуан заманил и объегорил, увидевшего и понявшего другое, откуда уже возврата нет… Впрочем, тогда мы об том ещё не читали — тут что-то не до чтения…

Полчаса переходили дорогу, взявшись за руки, «как п… ры», пропуская машины, которые ещё метров за сто.

Некий горбатый «москвич» как назло-назло пересекал дорогу крайне медленно.

«Ну, ты едешь или — за иррумацией заснул?!» — не выдержав, выкрикнул я, даже как-то вместе выкрикнули, а ОФ закруглил риторическую фигуру куда более по-русски. Мы уже видели, что обращались к лысому, как наш деда, дедку, восседающему в своём авто с осанкой маршала на параде. Окно было приоткрыто, и хлёсткое сравнение его явно заинтересовало. Водитель величественно обернулся, напялив откуда-то взятую ушанку. «Это — он, я узнаю его…» — наш Дядюшка дед!


Дед запоздало затормозил (мы всё дохли, и сразу что-то опять щёлкнуло в черепе и появилась мысль: как прекратить? а если не удастся затормозить?!), сдал назад:

— Э, ребята! поедем со мной, помочь надо.

Мы переглядывались, притормаживая.

— Да не ходите вы уж один день в свою школу — и так не той дорожкой ходите — что я не знаю, что ль?

Кое-как залезли, сев на железный грубо сваренный крест, занимающий весь салон седана и даже торчащий сзади из багажника, завязанного на проволоку; едем, молчим, жмёмся.

— Что, ребята, молчите-то как убитые? — казарменным тоном осведомился дед.

— Да хреново как-то, дядь Володь, — еле выдавил за двоих О. Фертов.

— Ничего, щас опохмелимся… Щас схороним, закопаете… закопаем… и нормально… — бурчал дед, протирая запотевшие изнутри стёкла. Мы и дышать боялись.

— А ты, Столовский, — чрезвычайно жёстко вдруг забасил дед, — с ума сойдёшь: так пить нельзя! Как ни приду, он враздуду с дружками, уж еле сидит!.. Длинный у вас там такой есть — уж тоже примелькался — тоже, видно, алкаш… Не с того вы, ребята, жизнь начали — не тем и продолжите… Не дай-то бог!..

— На себя посмотри — как будто ты с того! — тихо высказал О’Фертов мне, а потом громко деду его же текст: — Да, дядь Володь, жизнь-то её не обманешь! Не тем продолжим, и не тем и закончим! Знать судьба наш такой!.. — Я даже удыхать не смог — в таком состоянии звучало как настоящий «реквием по мечте». Приехали!

Единственное, что мы осуществили, это вытащили крест из багажника, а потом погрузили туда два табурета. Ещё О. Фертов, который всегда (то есть иногда и не совсем к месту) утверждает, что у него «тонкий художественный вкус» (что тоже весьма спорно), нанялся обкладывать могилу напоминающими саманы пластами, вырезанными из верхнего слоя земли и скреплённые вросшей в неё травой. Я просто сидел на лавочке у соседней могилы и наблюдал.

Почему у нас на каждом кладбище, думал я, понаделаны эти железные оградки — тяжелые, громоздкие, грязные и ржавые, то есть практически и эстетически несуразные — будто каждый хочет отгородиться от других, застолбить навечно свой персональный клочок земли — а как же русская соборность и всё прочее? Скорее всего, эта традиция повелась с советских времён, но каковы её психологические причины и значение? — как бессознательное противодействие всеобщему коллективизму-коммунальщине? Хе-хе, как говорит в таких случаях ОФ.

Его, кстати, несколько раз пытались поучать мужики: мол, не так надо класть, и он психанул и всё бросил.

— Что, Столовский, не можешь? — подтрунивал дед.

— Сами не можете, дубы-колдуны! — отмахнулся непризнанный маэстро, подходя ко мне.

— Да, Саша, традиции и новаторство в их единстве и противоречии… — философски заключил я. Дед, кажется, даже расслышал и заключил не менее весомо: «Умный, б…ь, не то что энтот». В своей ушанке, не совсем по сентябрю, он опять казался мультперсонажем — мужичком пластилинным прилипчивым: «А может и ворона…», в руках с арбузом и бутылью…

Нас не приглашали и мы держались от мужиков в стороне. Мы смотрели на мусор, наваленный тут и там — это навевало скачуще-элегическое настроение, и хотелось сквозь тряску и рук и зубов деградантно мурлыкать: «Двор-ник, милый дворник, подмети меня с мостовой…» Но тут же в ушах уже стояли и другие песни — с вокалом тем, как будто кошке придавили хвост.

— Подобно тому, яко жизни их были помойками, весьма многие человеци здесь обретаются аще на помойке, — изрёк, именующий себя Великим О. Фертов, кое-как стилизуя.

— И зело многие, как и при жизни, — из-за ближняго, близлежащаго свояго, — дополнил я, кривляясь.

Вспоминалось и своё — кристально, казалось, чистое, без «рокерской лабуды»:

и эта пора сентября —

великолепный осколепок лета…

скопленье слюней

при мысли о ней…

— Сколько вариантов картины если не «Смерть дегенерата» — нет, это слишком жестоко — картины «Завтрак дегенерата» позволят написать Вам Ваши (всё кривлялся) фантазия и опыт? Телевизор включен, или компьюнтер ентот заморский с порнографией, а на столе…

ОФ, кажется, кхехекнул, зевая, а сам, как будто по-прежнему меня опасаясь, отошёл и что-то рассматривал поодаль.

— Поди-ка, Олёша, Цезарь, сюда, — ОФ подзывал меня к заросшей могиле, судя по «благородному» обращению, с неким умыслом, — видишь цветочки такие, колокольчики — просунь руку и дотронься до цветка.

— Зачем?

— Всё у тебя «зачем»! До абсурда доходит: «О. Шепелёв, дай закурить!» — «Зачем?» — спародировал он меня, — не хочешь, как хочешь.

Я боязливо потянулся к бутончику и только его коснулся — отдёрнул руку как током поражённый, сердце чуть не разорвалось! — он всего-то резко и со щелчком раскрылся! Довольный О. Фертов вовсю укатывался. После попробовал сам и тоже весь передёрнулся. «Детектор, — сказал он, — Отпустила Ли Вас ИЗмена? Олвиз».

Поехали почему-то обратно. Разгрузили табуреты — на них стоял гроб — хорошо хоть не наши — а то как-то… А потом Дядюшка дед и говорит: «Пойдёмте, ребята, выпьем. Вы только не обижайтесь». Мы (якобы с похмелья, конечно же) зашли в его нежилую половину — по стакану самогону. ОФ, не желая подвести, бравурно вытянул весь, но в последний момент поперхнулся, и пропищав: «Спасибо-ох…», выскочил на порог. Я спросил запить, и дядюшка Володя решился выдать мне какой-то маслянистый кувшин с тёплым маслянисто-тошнотворным компотом — как будто разбавленным рассолом или супом! — я тоже поперхнулся, «Всё», говорю, и тоже быстрей ушёл.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.