электронная
126
печатная A5
346
18+
Затаившиеся ящерицы

Бесплатный фрагмент - Затаившиеся ящерицы

Новеллы

Объем:
158 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-2941-6
электронная
от 126
печатная A5
от 346

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Мост сквозь зеркало

Эту собаку знает, наверное, едва ли не каждый житель городка: её трудно не заметить — в самом центре, на мосту через речушку Кожурновку, бегает вдоль трассы за машинами и лает. И здесь она каждый день в любую погоду, кто-то даже её подкармливает. Я, однако, хоть и ходил каждый день мимо, долго не мог понять незавидной её собачьей участи, да и что мне до собаки какой-то уличной!.. Аня же мне сразу разъяснила: и что псина породистая, и что кидается она, вылетая на полотно, не ко всем машинам, а только на легковушки определённого типа и цвета — тёмно-синие и «такие грязно-баклажановые»… И что сбивали её уже, но всё хромает — хозяина ищет — говорят, уже лет семь.

Подмосковные Бронницы — городок по-своему тихий и уютный, по стремлению властей спортивный. Для пеших и велосипедных кружений — опоясанное асфальтовой дорожкой Бельское озеро, вполне живописное, особенно летом — в цветах и травище, да и зимой тут не так уж уныло: коты, например, скачут — в сугробах и кустах, а то пробираются по льду — к полыньям, что ли, за рыбкой… Я столько тут нарезал кругов на ногах и колёсах — видимо, не совсем физкультурно-спортивно, как местный молодняк, — что знаю здесь каждый куст и каждого кота… Да всё одно и то же, не по-спортивному сонно даже, с остатками местечкового гопарства, зато без столпотворенья, как в далёкой и неправдоподобной отсюда столице — тут, например, не надо даже особо приобочиваться на узкой плохо заасфальтированной дорожке, давая проход мирно гуляющему, ничем не выделяющемуся мэру… И лишь весной однажды всё побережье вкруг было завалено здоровенными, в если не в рост человека, то точно с второклассника или хорошую овчарку, каким-то образом повыпрыгнувшими из подо льда рыбинами… Быстро стали разлагаться на припёке, котам тоже не взять — в общем, недобрая аномалия…

Но это чуть в низине, за домами, а главная улица — как в Тамбове, да, наверно, и многих городах, Советская — прямая магистраль, совпадающая с злосчастной федеральной трассой, ближайшие точки коей — Москва и Рязань. Круглые сутки я вижу из окна поток машин, стёкла трещат от гула, башка трещит даже без похмелья, а сквозь стекло — и кажется, что из зеркала рядом тоже — даже свист какой-то… Зеркало стоит косо в ящике от трельяжа, размером в пол окна, в нём тоже всё гудит, дрожит и мчится — быть может, чуть быстрей, чем на самом деле… С пятницы по воскресенье здесь возникает гигантский затор, летом от гари без преувеличенья мутнеет в глазах, да и смотреть на эту рябь блестящих, супермощных, циклопических, но покамест не летательных, аппаратов, шкурой уже чувствуя, как сидящие в них гуманоиды-Голиафы поминутно давят рывком то одну педаль, то другую, всем существом устремившись куда-то вперёд, в заветные дали, в коттеджи-дачи, к клочку огороженной, не изъеденной дымом природы, где жарятся только купаты на решётке барбекю… А тут катишь на велике — и километр за километром всё эта плавящаяся на солнцепёке, гудящая, бампер к бамперу и бок к боку пробка… Она как-никак движется, а выплеснутые отрицательные эмоции, иной раз кажется, остаются — оседают, как грязь и гарь на подтаявший снег… Как та собака, которую вышвырнули из авто посреди города.

Подтаявший снег — это уже из того дня, на него я словно из любой точки пространства тамошнего и времени сбиваюсь… Центр Бронниц — высоченная колокольня красного кирпича, что называется, доминанта — растущая из земли чуть-чуть набок, как будто современная вокруг асфальтовая накатка грешит против исконного ландшафта. Как проезжает мимо автобус с туристами — всех высаживают у подножья поразмяться, поглазеть — рядом ещё 18-го века храм Архангела Михаила. Вытянутый ввысь собор увенчан пятью большущими куполами — некрашеными, свинцовыми, словно тучи, но для нас с Аней не давяще-тяжёлыми, а больше напоминающими взлёт дирижабля… К собору примыкает вытянутая уже в горизонтали церковь, более поздней постройки, с колоннами. В оградке у собора похоронены Пущин и Фонвизин; кажется, в первый Анин приезд мы, выйдя бродить ночью, что называется, распивали тут из горла шампанское!.. Потом узнал: церковь в честь иконы Иерусалимской Божьей Матери, спасшей город от мора, а Фонвизин — не тот, а его племянник декабрист и сочинитель-утопист, после смерти которого жена его вышла замуж как раз за Пущина.

Вообще я, как водится, достопримечательности изучал именно таким способом, а по ночам — и в два, и в три — по старой привычке шастал по ларькам за подкреплением по слабо освещённым магистралям и тёмным закоулкам, практически никого не зная, никого не боясь. Иногда я, правда, попадал в некую пространственно-временную лакуну, для меня самого неочевидную: когда меня уже дома ждала Аня, она ждала часа по два, мне же казалось, что я вполне укладываюсь в заявленное «десять минут до магазина, десять обратно», а когда звонила, я отвечал не сразу или отвечал нечто «невообразимо странное»…

В привычных координатах всё прямолинейно. Посмотришь: напрасно растёкшиеся по брусчатке и дальше по асфальтово-квадратной пустоши этой присоборной мини-площади туристы ищут туалетов — их тут нет. Тут есть только неуклюжий параллелепипед с пыльно-стеклянными, как в советских универмагах, витринами — какой-то полузаброшенный дом культуры или творчества, за одним углом коего всё же справляют нужду, а из второго его угла вытарчивает мигающая пальмами вывеска некоего заведения, по нашим догадкам и отзывам местных, действительно злачного… Чуть пройти вперёд — тоже кардинальнейшая, что называется формирующая контекст вывеска: «Бронницкий поссож» — вроде бы торгово-бытовой центр, на деле — никем не посещаемая одноэтажка (работая в газете, я заметил опечатку, на что дизайнер закоренело отмахнулся: «Да хоть поссож напиши — всё равно не заблудишься!»); и тут же, у начала центра, светофорный переход через ту самую главдорогу, чтоб попасть уже на собственно главную площадь у автовокзала, где в тот день мне вечером надо было встретить Аню…

Я дал круга три моциона по озеру (тогда ещё не бегом, но ночные походы по ларькам уже совсем оставил), при отсутствии освещения тут уж стемнело до полного неприличия — настолько, что иногда в движущаяся навстречу паре человек-собака мерещится если не Мальдорор «со своим псом» (как мне), или мефистофелевский пудель — «с хозяином и гигантский» (как Ане), то уж вообще такое, от чего Анютинка, только схватившись за мою руку, физически бьёт меня страхом, как током. (И знаем мы, что помним: что с мешком ужасным за плечами и с головой в руках, что сам в том пуделином облике явился. И забываем, и не знаем!..) Мгновенная передача информации — мгновеннее, наверно, и полнее не бывает! А то в лесу здешнем, вроде и небольшом совсем, когда мы заблудились и что-то мелькнуло в бесконечных зарослях, таким же электрошоком меня хватила, только оголодавшего уже, отчаявшегося и измотанного куда сильнее… Но здесь-то мне плевать, хотя вот один случай потом и меня окоротил…

Но покамест я знаемыми и впотьмах тропами выбрался по набережной к собору. Посмотрел на телефон — девять, как раз ко времени, даже каких-то пять минут лишних… Тут уже фонари светят вдоль трассы, хотя и коричневато-желтоватым еле коптят, да с Нового года висят гирлянды из простых, как встарь, крашеных лампочек, тоже вполнакала и через одну уже потухшие…

Прошёл наискосок, но очень быстро — чтоб шеей особо не вертеть на постройки, высота, мощь и значение которых, мне показалось, и без того чувствуются. Выскочив на пустошный асфальтовый квадрат у ДК, я всё же решил оглянуться — бросить взгляд на классический, всюду тиражируемый вид города. Захотелось даже вернуться — рассмотреть, коль есть минутка, поближе, но тут же поймал себя на мысли, что, вероятно, здесь как-то не принято, как и везде в провинции, расхаживать неспешно и таращиться, задирая голову и фотоаппарат, на всем привычные домины. Я остановился в нерешительности, ещё и ещё раз оглядываясь…

— Эй, ты! — тут же моим опасливым мыслям пришло воплощение, — ты с ДСУ?

Может быть, они спросили про МТУ, или ещё что-то подобное, я не расслышал и не понял, а только, наверное, вздрогнул и посмотрел на них.

— Гля, с рыжей бородой, точно он, падла, — переговаривались они, оторвавшись от угла заведения, на ходу застёгивая куртки или ширинки, приближаясь ко мне едва ли не бегом.

— Тебя Лёха зовут? С ЛСУ?! Постой, стоять, стоп-машина!

Магический оклик по имени, боюсь, всё же заставил меня затормозить, я и впрямь замешкался, посматривая, стараясь не кивнуть.

Двое — не подростки, и не мужичьё местное, два тридцатилетних бритых лба в кожаных куртках — выходцы из 90-х. Сразу дать дёру — но несолидно да и куда здесь…

Главное, мелькали автоматические уже мысли, не зависнуть — хоть как-то продвигаться вперёд, надо что-то ответить… Но что ответишь, когда вопрос… И когда уже тебя схватили под руки и куда-то тянут.

Страх парализует — не думал об этом… И вообще всё же не вмещается в просвещённое наше сознание, чтоб людей на улице хватали, в самом что ни на есть освещённом центре, а если и вопиют факты, так это «не у нас».

Случай, сейчас перебью и расскажу, был как раз с собачками. С первого взгляда смешно даже… Я облюбовал для променадов вокруг озера тьму и ненастье — чтоб поменьше двуногих… Вот и нарвался.

По одному берегу водоёма тянутся домики-дачи — хоть и маленькие, но обзавидуешься: балкончики, мостки, спускающаяся из оградок к воде, дичая и разрастаясь, облепиха. В другой стороне — теремок какой-то в загородке, с продажей алкоголя — дикий привал и пустынный: просто утоптанное место меж полуобвалившихся вётел, за столы и стулья — неровно напиленные, порядком подсгнившие пеньки, музыка орёт каждый день, а посетителей ноль, такое ощущение, что заседают в сем тереме токмо сами торгующие… Как только приехал, по своему неофитству я посидел пару раз на некомфортных пеньках, а потом даже дорвался ночью — и сплясал на них, и пораскидал все… Да и вдвоём с Анютинкой в какую только полночь где мы только на лавочках с бутылочкой не заседали!..

Но оказался я уже в самое свинцово-нависшее морозное неурочье на другом берегу, дальнем от города… — где летом зеленеют лужайки, ровные, как для гольфа (на самом деле футбольные), и мы после дождя высматриваем тут белеющие шариками воображаемой игры шампиньоны… А вечером зимой — пустырь в сугробах, наледь, пронизывающий ветер!..

В темноте я не сразу заметил их — ускоряя ход, буквально наткнулся: они сидели прямо на тропинке, по обеим сторонам, как два стража. Две здоровых тёмных собаки — как два древних сфинкса или льва свирепых окаменелых. Рядом, в оледеневших рытвинах, залегала вся стая…

Я знал про эту стаю бродячих собак, и видел их не раз: то в стужу они у Вечного огня греются, то у рынка за автовокзалом трутся, а часто и здесь по берегам скитаются. Ну, скитаются — и тьфу на них, хотя ведь тоже кто-то повыкидовал: гадская эта мода на больших собак, а потом кормить и ухаживать неохота. И набралось их с десяток здоровенных разномастных псин, от голода и стужи совсем освирепевших. Как раз в те дни, неделей, может, раньше, мы краем уха слышали о случаях, что на детей они напали, и настолько дико, что ватаге школьников было не отбиться, кого-то даже загрызли насмерть. Аня работала на местном ТВ и сообщила мне, что брошен клич, после чего мужики с ружьями их день-другой гоняли, но убили лишь пару, а остальные семь-восемь так и скрылись, на том всё и улеглось.

Дать по тормозам и драпануть сразу — вот что надо было сделать. Сначала обычным шагом, а дальше что есть мочи. Но я, признаться, сначала так и принял в воображении их за нечто призрачно-непонятное, за смутных сфинксов, за двух сгорбатившихся прямо на белеющей дороге чёрных химер! — и, думая развеять наважденье, подскочил к ним слишком близко. По тормозам-то я дал, но тут же вспомнил, что не дитя я, а мужик, что коли боишься — они это почувствуют и почуют. И — была ни была — рванул вперёд сё тем же быстрым шагом, авось проскочим!

Но где там — эти два загонщика и стража (а может, вожака) так сразу на меня и бросились. Размер недетский, зубищи, злость в глазах звериная. Я правда, как-то отскочил всё ж вбок — хоть из тисков их вырвался.

Они примериваются, морщат морды, клыки ещё те… И из засады повыскакивали все остальные — тоже разъярённые, с горящими глазищами и оскалами!..

Ну, думаю, попался. Какую-нибудь хоть палку или камень. Но где там — кругом лишь наледь голая, мороз и тьма (я без рукавиц или перчаток по своему обычаю), лишь ветер свищет…

В эти мгновенья, мне кажется, у меня промелькнули вспышкой-молнией в сознании, как бы на миг осветив подсознание, давнишние, но не осознанные мысли о том, чего я боюсь больше всего, о так называемой природе страха.

Больше всего, я понял, мы боимся… я боюсь… чего-то, кого-то — антропоморфного — то есть именно кого-то, личность. Как в фильме Линча «Шоссе в никуда» самый страшный момент — секундная смена кадра, неуловимое размазанное движенье, когда этот кто-то, прячущийся в мусорных баках, просто перебегает куда-то. Снежный человек, демон, пришелец-гуманоид, призрак, маньяк-убийца, карлик, полузверь — но тоже осознающий, по сути, твой двойник, мельком отражение в зеркале, кем, задержавшись, вглядевшись и оскалившись, и ты можешь стать. Выражаясь выспренно и книжно, он разум попрал и употребил во зло. А химеры, сфинксы — уже чуть проще, искры Божьей искорёженной в них нет, львы, собаки — зверьё…

Понятно, что если эти сейчас начнут рвать, то и остальные кинутся. Волки, если в клетке, куда тщедушнее и жалкие такие… В детстве меня покусала собака, и неплохо. Виноват был сам — хотел в перетяжку каната сыграть: тыкал прутом, травил, чтоб за зубы вытянуть её из будки. С тех пор чураюсь их, всегда мне неприятно — чего Анютинка, слегка подтрунивая, не понимает: она их подзывает, треплет, разговаривает с ними, угощает, отсылает прочь…

Но есть же хоть на волос превосходство человека?!. Я стал кричать «Пошёл!» и из кармана хоть телефончик вытащил — он маленький — им замахиваясь.

Адреналин и мне ударил в голову. Минут через пять, выкрикивая, как мог, брутальней, замахиваясь, будто бы в руках дубина, поворачиваясь к ним лицом, глядя в глаза с такой же дичью, но пятясь, я кое-как «отбился», чуть отдалившись. Спокойно, но уж на ватных, дрожащих ногах отошёл, с поднятой, как факел рукой… — всего, наверное, метров пять, перевёл дух и — запустил бегом.

Потом, за неимением лучшего, я стал ходить на прогулку-пробежку с молоточком за подкладкой куртки. Он небольшой — но всё же…

Но в тот обычный по всем приметам день я молоток не взял. Да хоть бы взял — и что? Меня хватают, тащат. Кричать? — вы издеваетесь? — смешно. Вот самый центр — вокруг же ни души. Да и случись прохожий иль прохожие — три взрослых мужика закочевряжились — кто вступится, да хоть бы остановится?! — естественно, лишь ускорят шаг!

Я чуть рванулся и зацепился рукой за дорожный знак — по-идиотски выглядит!

— Пойдём-ка с нами! — ухмыляются они, — давай его, тащи!

И рванули.

В голове — мгновенная лихорадочная калькуляция: как рвануться, как кого ударить, куда рвануть. Но понятно тут же: всё бесполезно. Уже заламывают руку…

Мне в доли секунды как никогда ясно представилось, что сейчас будет и куда тащат. Вон в тот закоулок за поссожем — там только спиной об стенку с розовой побелкой и следующий жест невзрачный — ножом в утробу, после чего, обмякнув, приседаю и валюсь, держась за живот, нелепо улыбаясь… «Что же Аня, а Аня как же?» — думаю, рассматривая уже подтаявший грязный снег совсем в близи и похолодевшую (или горячую) ладонь в чём-то сером жидко-липком. «Как же мне домой — ползти? звонить?» — всё вспыхивают, быстро, правда, угасая, нервно-весёлые, зряшные мысли: уж не ползти я не могу и не хочу, и даже не звонить.

В животе ощущаю… Непонятную, непривычную, сладковато-саднящую разрастающуюся лёгкостью брешь. И вижу их: обчикнув лезвие об глыбу снега, сплюнув, закурив, отчалили. Чуть поспешая, как ни в чём не бывало, удаляются. За поворотом один пристал к забору, возясь с ширинкой, второй ругается. В итоге помочились оба и тут же сразу в джип тот чёрный у порога заведенья — их, а чей же. Простецки всё, смешно и жутко.

Вся жизнь… вся кутерьма, вся боль, стремления, старания… Анбиции… лю-бовь…

Один тоже любил — Еву Браун, овчарку Блонди, рисовать!..

…Снег этот неизъяснимо и по-весеннему просто пахнет жизнью — талой водой, грязью, собачьим дерьмом, бензином, штукатуркой, корой деревьев, землёй, сосульками, льдом и снегом.

…Будет ли это, как сейчас, подтаявший, в сосульках, вечер; будет ли трескучая и бело-вьюжная, до бездорожья, пора — как и когда я появился на этот свет… жаркое ли, давящее удушье стоящего пространства-воздуха, так что от гроба, будто бы висящего на двух точках, вытянутого на привычных в другом качестве табуретках, придётся распахивать все окна и форточки, и всё равно мало… Будет ли жирная пора скользящей грязи и реденькой, гвоздиками в расчёске, зелёненькой травки; будет ли невообразимое взрывное буйство яблонь, одуванчиков, соловьёв, лягушек и черёмухи; или спрессованные, промокшие листья под ногами… — всё равно. Всё равно: единственное, что мы можем стопроцентно предсказать, это то, что мы умрём.

Даже в зелёных вспышках на багряно-красном зареве неба — как фейерверк или ракетница, или салют, только в тысячу крат больше и ярче, даже в красных вспышках-цветах на нестерпимо зелёном небосводе — когда Звезда Полынь стоит в зените, кислотно-горьким насыщая наш дух и воздух, и рушатся-свистят вокруг кометы… Даже здесь мерещится всё та же гибель безвозвратная, всё одно же.

…И я не встречусь больше со своей Анютинкой — никогда. Даже за порогом конечно-здешнего, убитый грехом уже здесь, протравленный, как семена, и давший плод причудливо-обманчивый — блестящий кожицей, но сладковато-прелый и червивый, я вряд ли увижу её там… Может, только чудом её молитвы и любви, может, чудом надежды — всё равно пока чудом не выгрызенной и до конца не изгнившей — надежды на что? — на то самое чудо нездешнее — на сопутствующую нам изначальней, чем грех, любовь и милость…

О, если бы можно было всё вернуть, что-то исправить… Анютинка моя, никогда не называемая полным именем, незнаемая АН-НА! Маленькая, хрупкая, но имя какое мощное — как и голос… она бы на них крикнула!..

Вот он — Мост сквозь зеркало — рассказ с таким названием я всё хотел написать, присматриваясь к большому мосту на выезде из Бронниц и даже по нему выхаживая… Да сколько тут мостов… Зеркало, мост — те самые, таинственные, но со значеньем символы, только не даётся мне обычный мистицизм, теперь подавно литературщина всё это…

Но вот на миг я заглянул туда.

— …Точно он? Уж сколько…

— Я не с ДСУ! — услышал я их голоса, услышал свой голос, почувствовал боль и страх, с которым, я понял, уже совладал.

— Я журналист! — выкрикнул я в порыве ветра, но несильном, тёпловато-сыром, пахнущим тем, чем пахло в той подворотне.

И дальше твёрже, внутренне уже чуть спокойней, но всё равно с агрессией — как на тех собак: что на ТВ работаю, здесь живу, никакого ДСУ или МТУ я не знаю, и не из Дзержинска я, а если что — меня весь город знает — вас найдут!

Про ТВ, наврал, конечно. Уже настолько стал добропорядочен, даже вежлив, что твой урождённый интеллигент-воспитанник хорошесемейный — самому стыдно. «На дядю фраера собака лаяла!..».

Они чуть ослабили хватку, усомнившись-совещаясь, и я вырвался и отскочил.

Бежать я, однако, не пустился.

Придав некую напускную человечность равнодушно-недобрым бандитским лицам, они откланялись:

— Ты, брат, извини — обознались. Нормально. Если не ты, то ладно…

Я тоже едва не снял, как Д’Артаньян, шляпу. Как только загорелся зелёный, я обычным быстрым шагом погнал к автовокзалу.

Как раз приехала Аня. С ней молча дошёл до дома, стараясь быстрей. На вопросы огрызался и обрывал. Меня чуть отпустило, но ощущение в животе всё ещё ныло, зубы сжимались, потрясывало — хотя уже не физически, а как-то внутренне, метафизически. Она, конечно, сразу заметила, а дома и подавно. «Ты бледный весь!». Я рассказал, но тоже отчуждённо, как будто стараясь, чтоб меня не коснулась её жалость.

«Всё понимаешь, — подумалось мне (а ещё сам собой родился странноватый, какой-то скоморошный образ), — и ослепительно ясно, как прозревший… Но одно с другим не складывается — как лёд и масляный блин горячий».

Всё забывается, и стараешься забыть. Всё стало, как и прежде. В нашем мире заедённого, заедающего механизма любовь — лишь краткий миг, когда блеснёт оттуда?.. На берегу озера, примерно где я встречался с собаками, выстроили огромный стеклянный спорткомплекс; купола на соборе заменили на более привычные (золотой и аккуратные синие); на колокольню водрузили часы, по-старому отсчитывающие новое время. Вскоре мы поженились и переехали на другую квартиру на окраине — «возле Моста». А под самим тем мостом мы как раз и праздновали свою импровизированную свадьбу.

Это для меня — только проснулся, бросил взгляд на зеркало — ненавистный поток машин, гудовень и копоть, случайные слепящие блики в окне и зеркале, и этому нет конца. А для неё другое: вот, показывает, сдвинув шторку, кот на остановке сидит. «От дождя, наверно, спасается. Смешно так: как будто он сейчас сядет в автобус и поедет!». И действительно — как только дождь, кот тут как тут.

И у нас здесь уже свой кот, тоже на улице найденный, на окошко вспрыгнул.

июнь 2015

Дедушка dead и абряуты

Мультфильм про дядюшку Ау мы все смотрели, поэтому и сразу взяли на вооруженье сей образ, а отчасти и само это прозвище…

— Ну что ж вы, эх, — заводил свою привычную пластинку Дядюшка дед, наш квартирохозяин, входя в коридорчик с тазом с помоями, спотыкаясь и чертыхаясь; а тут уж, у стола, он изрекает: — Не с того вы жизнь начинаете!

— А мы вот, дядь Володь, вот… так сказать, день рожденье у нас… тут… — О. Фертов уж был пьян и по сути мало чем отличался своим цветом и формой от искрошенной кильки, лежавшей у него на брюках.

Или: сидим пьём, все в дуплет, и заявляется Дядюшка дед — баклажка с самогоном оперативно убирается под стол, все сразу хватают с холодильника и со шкафа журналы «Нева» и делают вид, что читают… Стыдоба.

Конечно день родж… рождения — уже раз восьмой за полтора месяца, что мы тут живём! Нас обычно четверо, так что на каждого по два уже справили…

А вот и эффект бумеранга — я один сидел как насос, читал по журналу «Защиту Лужина» (одно из двух единственных гениальных набоковских произведений), заваливается дед и давай: ты ж в лоскуты сидишь, вид мне тут воссоздаёшь!

Бывало спросишь у Дядюшки-дедушки что-нибудь конкретное, например, где взять тряпку для пола, а он ответствует бесплатным философско-историческим экскурсом:

— Мы всё зделаем, погодите, ребяты… некогда, а так — жизнь, её не обманешь! Я уж пробовал — не получилось. Вовка мой тоже вот женился, а потом вон и пшик… Не тем вы, эх, занимаетесь, не с того жизнь свою начинаете… Я полгорода вон построил, а жизнь, её не износишь, как ту ру…

А то и вообще заносится в самые несусветные дебри, всё на нас, квартирантов, списывая:

— Вы тут, мозгляки, валяетесь… А бочку-то из двора! алюменивую! по-русски сказать — … — Вещает он о пропаже двухсотлитровой бочки неподъёмной, врытой в землю, ругая нас абряутами (видимо, искажённое народным обиходом «обэриуты» — весьма по адресу, дидко!). Гвалт стоит на все дворы окрестные, а он, выйдя за ворота и приманивая за собой нас, голосит уже на всю нашу прямую улочку: — Я вам, б…, всё — и то, и то, и сё, а вы… Чтоб у меня порядок был!

При словах «Чтоб у меня порядок был!» или там «Чтоб у меня умывальник был!» (но таз и ныне там, а тряпка позабыта) он жёстко бьёт ребром ладони по другой. Мы всегда ему удивлялись, а напрасно. Как-то раз мы прозрели, что «уважаемая в годах Дядь Володя Макушка» («тонзура» сияет хуже экспоната начищенного, только череп весь красный) всегда при таких пассажах (то есть всегда, олвэйз!) и сама была, мягко говоря, в подпитии. Ну, благо и мы зачастую…

Впрочем, деда мы всегда побаивались. Не только он Ау дядюшка, но Сэм, как вы догадались. Каждый его приход был маленькой катастрофой. А иногда и довольно большой…

Приехав вечером, зайдя, долив урины для таза, открыв дверь, я обомлел: стоял гроб.

Плотно закрытые двери комнаты со скрипом отверзились и показался О. Фертов. Он был как бы обдолбан и говорил почти шёпотом.

— Вот, Лёнь, Дядюшка дед-то чё нам подсунул! — сетует О. Фертов. — Сижу вчера вечером, заявляется деда пьянищий, с какими-то мужиками, орёт «Заноси!», вносят гроб с бабушкой, говорит: у вас дня два пусть постоит (это его сестра что ли), а потом ещё выносить поможете. Поставили на табуретки и смотались. А я остался…

Загипнотизированный присутствием гроба, я застыл на месте и мало понимал, что он говорит.

— Иди, сюда заходи, у меня тут еда… Вот… Я, конечно, человек, ты знаешь, не особо суеверный — подошёл, осмотрел всю бабку — она не страшная и маленькая совсем… Бабушка хорошая… никакого злого умысла в ней нет… никакой жизни… как из воска… как икона какая-то рельефная… лицо, а сама сухая, как из соломы… Я наварил еды, перенёс всё в эту комнату, поел, потом окифирел, почитал от Спиркина и лёг спать…

— Ну! — вдруг словно проснулся я.

Он внимательно посмотрел на меня: я стоял в каком-то ступоре в центре другой комнаты около импровизированного стола и не решался притронуться к пище — рису с тушёнкой, который аппетитно дымился, остывая.

— Что «ну»? Да ты поешь, Лёнь, не бойся, а то остынет… Я, значит, лёг спать, сам лежу, всё нормально, но ловлю себя на мысли, что думаю всё об одном. Блин! — вскакиваю и туда, включаю свет и смотрю в лицо бабке. Серое какое-то, как каменное, ничем не пахнет, никто не шевелится… Смотрю на часы — без одной двенадцать. Думаю: подожду эту минуту. Раз — стрелки вровень — раз — ничего. Скрутил самокрутку, сижу, курю. Только всё как бы кружится — вокруг неё и меня — думаю: откуда такое визуальное ощущение? — и вспомнил наконец: фильм «Вий»! Ну, русский, 68-го, кажется, года… Насмотришься всякой гадости, а потом тебе всё и представляется, тьпфу!

— Почему, — возразил я, приступая к еде (а где моя вилка? ненавижу есть чужой или когда он мою хватает!), — фильм хороший… Погоди, схожу за вилкой…

Я быстро прошёл туда, бросив взгляд на бабушку, поискал в коридоре вилку, но не нашёл, так же быстро обратно, вновь как бы сфотографировав взглядом.

— Где вилка моя? — в голосе моём уже чувствовались нотки «аристократического» раздражения.

— Да вон моей ешь, какая разница, — отмахнулся О. Фертов.

— Мне нужна моя. Где она?

— Я откуда знаю? Может в столе, в ящике — ты ж туда её стал прятать, забыл?

Стол стоял почти вплотную с гробом — дай бог, чтобы можно было выдвинуть ящичек. Я не стал колебаться пред лицом ОФ и решительно последовал по направлению к мёртвой бабушке.

Да, всё было, как он сказал. Совсем маленькая бабушка в чёрной одежде; казалось, она совсем высохла, не весит ничего, совсем бесплотная, бестелесная, истлевшая, сохранившая только оболочку, но тоже какую-то духовную — невозможно было и подумать о жизненных соках, наполнявших это когда-то молодое тело, буквальных — сексуальных и рабочих соках, например, женском поте, должных частично сохраниться и теперь, но мёртвых, таящихся внутри и ведущих там свою неведомую работу. Морщинистое отдающее серым лицо, спокойное, кроткое и чуть величественное в неподвижности смерти. Такие же а-ля скульптурные руки, жилистые и морщинистые. Сколько всего они делали трудно и вообразить — они работали — им не делали маникюры и инъекции герыча, их пальцы не расслюнявливали презервативы, не размазывали кремы, гели, пенки и скрабы, не наносили на сетчатый тыльник ладони губнушку — для пробы, или маркером одиннацатизначный номер — для памяти, не щёлкали пультами и не стачивали клавиши клавиатюр, не кидали как в топку чипсы, не мяли под стульями жвачку, не показывали факи… Думаю не ошибусь, что рождала она семь раз (и ещё два-три аборта), что всех оставшихся в живых она кормила грудью, что эти руки не вылезали из мыльной воды (хоз. мыло, а не крем-бар), очень горячей или очень холодной, дубились и твердели, закалялись, потом мозолились: жали серпом, долбили цепом, молотом, лопатой, ломом, точили напильником, резали резцом, ножом, ножницами, наконец… Боже, всего пятьдесят лет, а какая пропасть! Это суть два разных вида человека — особенно женщины меня интересуют…

Вроде бы всё ничего, всё ясно, ничего не страшно, а всё равно как-то не по себе, как-то страшно…

Я вернулся с вилкой (хотя она и была чистая, я предварительно помыл её в коридоре над тазом).

— Мы, Саша, в школе инсценировали этот фильм, причём уже классе в седьмом — такое сильное впечатление он произвёл на неокрепшее воображенье юных советских сельских пионеров! Никто не заставлял! На большой перемене — спонтанно! Этим нельзя было не заняться! Потрясение, катарсис, цепная реакция вдохновения, экспансия искусства в действии! Занят был весь наш класс — все семь человек, даже Колюха! Вот тебе и «Общество Зрелища»! Впрочем, инициатором даже не я был. Но я исполнял главную роль — Хомы, а не Вия, дятел! — и вскоре сам собою сделался режиссёром и художественным руководителем. На главную женскую я, разумеется, как каждый уважающий себя наш брат, взял Яночку… Это единственное моё пересечение с театральным искусством…

— Ну, это не надо — как говорит Коробковец, ты актёр каких мало!

Я пытался есть; остывший рис с тушёнкой был уже не столь хорош; а так это довольно неплохое, а главное, простое и дешёвое кушанье: нужно купить пакетик риса (полкило или 0,9) и банку обычной тушёнки (свиной или комбинированной), помыть прямо в бокальчике бокальчика три риса, высыпая из него в кастрюлю, в которой налито в три раза больше воды, чем взяли риса, поставить варить, пока не выпарится вся вода, а самим открыть банку и при готовности добавить её содержимое к горячему рису, хорошенько размешав, рекомендуется посыпать перцем — чёрным или красным, или лучше и тем и другим, можно добавить кетчуп или даже лучше (в сочетании с жестокой смесью перцев) томатную пасту.

— Так вот, когда я, наконец, уснул, я это, естественно, не осознал. Мне представилось, что внутри бабки находится маленькая девочка, и я должен её так сказать…

— Опять! Как ты разнообразен, поражаюсь!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 126
печатная A5
от 346