Деревня
Дома в Запрудском стояли так близко, что пауки опутывали пространство между ними единой паутиной и ползали с одной крыши на другую прямо над головами прохожих. Бывало, ляжешь летом ночью смотреть на звезды, а пауки так и мелькают в небе, переползая от одного созвездия к другому. Запрудским женщинам по нескольку раз в неделю приходилось брать в руки вилы и убирать паутину над грядками лука или петрушки, чтобы она не создавала тени. А местами паутина была такой плотной, что под ней можно было стоять в дождь и не мокнуть.
Если пройтись по деревенской улице, можно заметить, что дома похожи друг на друга, как семечки одного яблока. Это потом уже, спустя много-много лет, их будут строить из камня и досок, покрывать крыши железом и шифером, и они уже не будут казаться одинаковыми. А сейчас почти все дома построены из самана — глины, смешанной с соломой, — побелены жиденьким раствором извёстки и напоминают севшие на мель корабли. А зимой, когда метель может мести по три дня кряду, они похожи на заметённые снегом буханки хлеба, разбросанные каким-то неведомым великаном по полю.
Со всех сторон деревня окружена степью и бесчисленным множеством полей, таких больших, что не всякая птица перелетит их без передышки. Когда приходит пора пропалывать свёклу, деревенские бабы уходят из дому на неделю и живут в поле, засыпая прямо на грядке, там, где их застанет ночь. В такие дни деревня становится сама не своя. Дети без присмотра матерей бегают с утра до ночи голыми, питаются лишь клеем с вишнёвых деревьев и козьим молоком и взрослеют быстрее обычного. Вся домашняя скотина от кур до свиней либо обжирается, накормленная небережливой мужской рукой, либо сохнет от голода, когда мужики засыпают, забыв дать им корм. Внутреннее убранство домов преображается в это время удивительно: все вещи, от ножей до калош, вдруг начинают жить своей жизнью, самостоятельно передвигаясь с места на место, создавая тем самым невообразимый беспорядок. Старики и старухи с утра до ночи крестятся, глядя на безумствующую деревню, и до боли в языке повторяют, что во времена их молодости такого не было. Даже сама природа, кажется, странно волнуется, чувствуя не заполненные женщинами места, и выкидывает разные фокусы вроде восходящего с запада солнца или тёплого, как парное молоко, дождя. Но самое большое влияние эти дни оказывают на мужчин. Без присмотра жён мужья пьют, дерутся и вытворяют самые невероятные поступки.
Однажды, дурея от жары, безделья и долгого отсутствия жены, Колька Морданов взял лопату и стал рыть яму посреди плотины на Обросиновом пруду. Через час к нему присоединился проезжавший мимо Витька Кондусов по прозвищу Ёся. Работали молча, изредка утирая лицо краем рубахи и без того уже мокрой от пота. Вдвоём они быстро проломили плотину. Вода хлынула на луг, окружая пасущихся на нём коров. Пока Колька с Ёсей перегоняли коров на безопасное расстояние, подошли другие мужики.
— Вот, что наделали, сволочи! — удивлённо закричал кто-то.
Посовещавшись, решили прокопать канаву вокруг яблоневого сада и соединить Обросинов пруд с рекой Хворостянкой. Сходили за лопатами. Кто лопаты не нашёл, взял вилы. Петька Кулаков пригнал запряжённую лошадь, чтобы перевозить глину. К вечеру следующего дня канава превратилась в небольшую речушку, соединившую два водоёма. Мужики смотрели на бегущую вокруг сада воду, выпивали и гордились проделанной работой. Кто-то даже предложил соединить таким же каналом Обросинов пруд с Навозным прудом, но его никто не поддержал. Когда женщины вернулись со свёклы, на берегу новоиспечённой речки уже гнездились гуси и зацветала мать-и-мачеха. Всем пришлось по душе такое изобретение. Только старая Бащева покачала головой и сказала мужикам: «Дурачьё».
Две ближайшие деревни — Красный лог на севере и Можайское на юге — были точным подобием самого Запрудского, за исключением, пожалуй, лишь прудов. И хотя обе они были сравнительно недалеко — пару часов пешком до каждой — жители редко ходили туда. Все сплетни и новости приносил участковый Калатушкин — единственный в то время представитель закона на три деревни. Это был высокий, нестарый ещё мужчина с копной соломенных волос на голове и усами, похожими на конскую гриву. В плечах он был широк настолько, что в некоторые дома заходил боком, не вмещаясь в дверной проём. Обычно Калатушкин ездил на велосипеде от одной деревни до другой, привнося в крестьянский быт чувство порядка и справедливости. Жители всех трёх деревень очень уважали своего участкового и в знак своей признательности часто угощали его водкой или самогоном. К спиртному организм Калатушкина был расположен самым лучшим образом. Пил он помногу, хмелея только после второй бутылки, и никогда на утро не страдал. Здоровье и хорошая закалка позволяли ему обойти пять-шесть домов за раз и в каждом выпить по стакану. Под конец, когда выпитое уже просилось обратно наружу, он отказывался от закуски и занюхивал листиком мяты. Лицо его становилось румяным и довольным, и Калатушкин поворачивал назад к дому. Возвращался он в страшном шатании, держась за стебли растущей вдоль дороги полыни. Не чувствуя в себе сил обходить оставленные коровами кучи, Калатушкин звонко шлёпал по ним сапогами и возвращался домой в совершенно непотребном виде.
Был лишь один случай, когда участковый напился так сильно, что не мог идти сам и его пришлось нести домой на руках.
Как-то в середине июля из города приехала комиссия: искали самогонщиков. Калатушкин лично сопровождал приезжих — двух высоких, чахоточного вида мужчин и женщину, которую, судя по внешнему виду, в детстве кормили только редькой.
В тот день деревня напоминала курятник, в который забросили лису. Все бегали, как при пожаре, и прятали банки, бутылки и прочие ёмкости. Многие хоронили в огороде, предварительно сделав какую-либо понятную только им отметину, чтобы не забыть, где закопано. У Кольки Морданова огород был засажен так плотно, что негде было вилы воткнуть — обязательно на что-нибудь наткнёшься. Он не один раз ругал жену за то, что та слишком усердствует при посадке, но, несмотря на это, упрямая женщина продолжала сажать овощи так часто, что Колька даже специально приводил друзей и те на спор плевали в его огород, стараясь попасть на землю. Но всё без толку. Ни один плевок не коснулся земли на огороде Мордановых. Ботва от картошки, листья помидоров, огурцов и прочих овощей укрывали почву так плотно, что пробиться сквозь них мог только сильный ливень. Именно поэтому Колька решил прятать свои запасы и сам перегоночный аппарат в стоге сена. Морданов загнал своего сына Ваську на самый верх скирда и вилами подавал ему банки. Васька проворно закапывал их в недрах соломы, пахнущей прошлогодним летом. Отец всё время повторял снизу, чтобы он был осторожен и не побил стёкла. Васька бережно, словно ребёнка, прижимал к груди самогон, боясь выпустить из рук. Ему не терпелось хотя бы кончиком языка попробовать, что за сокровище они закапывают в соломе. Пряча последнюю бутылку, Васька не удержался, вынул пробку, сделал несколько глотков и с криком упал со скирда. Отец выругался, поднял сына и повёл промывать желудок сывороткой. Витька Комолый, прозванный так из-за того, что держал быка с обломанными рогами, закапывал банку самогона в уголь, но поскользнулся и разбил её. Он так разозлился, что пинал уголь до тех пор, пока не сломал себе палец на ноге. Те, кто жил на берегу реки, прятали всё в мешки и топили их в камышах, надёжно привязав к какому-нибудь деревцу или специально вбитому колышку. Федот Захаров и его дядя Яков, которого все в деревне звали дядей Яхимом, прятали банки в мешки с мукой. Неожиданно для себя они нашли в муке две бутылки, спрятанные ещё в прошлом году. Одна из них была всё ещё цела, другая оказалась пустой. Видимо, мыши выгрызли бумажную пробку и содержимое бутылки вылилось. Яхим лично обнюхал мешок и убедился в том, что часть муки провоняла самогоном. Ёся решил всё опустить в погреб и зарыть в свёкле. Он подготовил место и стал аккуратно складывать бутылки. Из каждой Ёся делал по глотку и только после этого клал под защиту свёклы. К концу, когда была спрятана последняя бутылка, Ёся так напился, что не смог вылезти из погреба и заснул прямо там, на свёкле. Жена долго звала его, даже пыталась разбудить, поливая сверху водой, но всё было без толку. В конце концов она повесила на погреб замок, закрыла дом и ушла в поле. Во всей деревне только Ванька Шеин не стал ничего прятать. Найдя в доме всего одну бутылку, он, не раздумывая сел её выпивать, резонно решив, что прятать ему нечего.
Утром того же дня старый Калтон вынес самогонный аппарат в кусты смородины за домом и успел нагнать ведро, когда до него дошли слухи о бродившей по деревне проверке. Слегка захмелевший, он отмахнулся от кричавшей над ухом жены, взял ведро и отнёс к колодцу.
— Пусть так и стоит, на самом виду, — сказал он. — Скажем, что вода. Никто не догадается.
Жена закричала ещё громче, обозвала его дураком и пьяницей. Но Калтон остался непреклонен. Он поставил ведро самогона на лавку у колодца и пошёл тушить костёр за кустами смородины. Жена на всякий случай прогнала всех детей на улицу, чтобы случайно не выпили из ведра.
Калатушкин и комиссия пришли к дому Калтона, когда тот уже начал дремать, пригревшись на солнце. Участковый был в хорошем подпитии: пока приезжие чиновники лазили по погребам и чуланам, он успевал пропустить стаканчик, заботливо приготовленный для него хозяином дома, на случай если комиссия всё же что-нибудь найдёт и потребуется заступничество Калатушкина. Калтон как ни в чём не бывало наблюдал за тем, как двое мужчин лазали по его курятнику, пытаясь отыскать там следы самогоноварения. Устав от безрезультатных поисков, комиссия приняла решение возвращаться.
— А это что у тебя? — спросил Калатушкин, тыча пальцем в ведро самогона. — Вода?
— Ага, — кивнул Калтон.
Участковый взял со скамейки пустую литровую банку, вытряхнул пыль, зачерпнул и стал пить. Сделав несколько жадных глотков, он остановился и стиснул зубы, чтобы не закричать. Калатушкину показалось, что через его глотку протащили куст шиповника с длинными, как цыганская игла, шипами. Даже в пьяном виде он сразу понял, что перед ним целое ведро неразбавленного первача. Жена Калтона ойкнула и убежала в дом, зажав рот подолом. Калтон угрюмо посмотрел ей вслед, а затем снова повернулся к Калатушкину. Участковый, хоть и был выпивши, сразу сообразил, чем дело пахнет и действовал без промедлений.
— Что ж ты, нищеброд, ведро не помоешь? — закричал он, грозя Калтону кулаком. — Вода вся насквозь провоняла! Небось, куры пьют из ведра?!
— Куры, — повинился Калтон.
— Смотри у меня! — сказал Калатушкин, выливая недопитую банку назад в ведро.
— Пойдёмте ко мне, я вас компотом из вишен напою, — сказал он членам комиссии.
Участковый сделал несколько нетвёрдых шагов, зашатался и сел на землю. Мужчины из комиссии кинулись к нему. Калатушкин крикнул им что-то неразборчиво-веселое, пожал одному из них руку, закрыл глаза и упал на траву. Калтон благодарно смотрел на раскинувшегося у него во дворе участкового, который ценой собственного здоровья сохранил его тайну. Вместе с мужчинами из комиссии Калтон занёс Калатушкина к себе в дом, уложил на кровать и накрыл простынёй, чтобы мухи не беспокоили. Позже Калатушкин объяснял всем, что это был солнечный удар.
Вечером того же дня, сразу после отъезда комиссии, вся деревня доставала спрятанное, пила и пела песни. Бабы сидели на лавках перед домом, румяные и наряженные, и громко лузгали семечки, а мужики стояли рядом и что есть силы скалили зубы безо всякого повода. Колька Морданов с гармонью наперевес ходил вдоль улицы, горланя что-то задорное. Когда бабы просили его сыграть плясовую, Колька весело гыкал, начинал дрыгать ногами и затем уже подыгрывать в такт собственным движениям. Бабы бросали семечки и тоже начинали плясать. Дети не спали, бегали по деревне и кидали в пьяных мужиков засохшим навозом. Получалось смешно и весело. Ёся, очнувшись от будоражившего деревню веселья, долго стучал в запертую дверь погреба, звал жену, матерился и просил его выпустить. Измучившись от голода, он начал грызть свёклу, сплёвывая жёсткую шкурку и налипшие на неё комья земли под ноги. Проходившие мимо мужики услышали его крики и, не найдя ключа, выломали дверь вместе с петлями. Ёся долго обнимал каждого из них, а затем, схватив черенок от лопаты, хотел было идти искать жену и поквитаться с ней за то, что закрыла в погребе. Насилу его остановили.
Тихий вечер
В семье Калтона было девять детей. После рождения Витьки, самого младшего, Полина, жена Калтона, целый месяц спала в хлеву, боясь подпускать к себе мужа и снова забеременеть. Она так пропахла коровьими отходами, что когда наконец вернулась ночевать в дом, дети заплакали от резкого запаха, а мухи стали дохнуть прямо в полёте. Стулья, пол, кровати — всё было усеяно дохлыми мухами, как семечками подсолнечника. Дети собирали их на счёт, кто больше. Полина металась от одного к другому, отбирая сжатых в кулачках насекомых, все ещё не понимая, что она сама является причиной творящегося в их доме безобразия. Запах, исходивший от её тела, был поистине устрашающим. Даже сам Калтон закашлялся, когда жена разделась и легла рядом с ним. Всю ночь ему мерещилось, что его душит Сашка Последов — деревенский пастух, известный тем, что он моется только два раза в году: на Ильин день и под Рождество, в проруби. Измучившись, он растолкал жену и велел ей идти мыться. Полина целый час лежала в отваре ромашки и зверобоя, чтобы отмыть неприятный запах от своего тела. На следующий вечер, перед тем как лечь спать, Калтон обнюхал жену с головы до ног и убедился в том, что запах коровы всё ещё мерещится ему. Он выругался и натёр себе ноздри цветками полыни, чтобы хоть как-то заснуть. Так он делал целый месяц, пока наконец запах хлева не исчез. Этот случай навсегда отбил у Калтона охоту касаться жены, чему она, собственно, была только рада.
Дом у Калтоновых был небольшой, в три комнаты. Но зато это была не саманная хата, а настоящий сруб. Когда родился Витька — последний, девятый ребёнок в семье, — Калтон собственноручно разломал их старый глиняный дом и стал строить новый, деревянный. Почти два месяца Полина и дети ночевали в сарае на мешках с зерном, пока возводились стены их нового жилища, засыпая под скрип сверчков и мышиный шорох. Сам Калтон спал прямо на земле, под открытым небом, в окружении привезённых днём брёвен и досок. Всякий раз ему снилось, что дом уже достроен и, просыпаясь утром, он всегда огорчался, что это был только сон. Озлобившись, он хватал топор и яростно рубил какой-нибудь подвернувшийся под руку чурбан. Вечером приходили мужики и помогали строить. Работали весело, бескорыстно, от всей души, как будто строили для себя. Ближе к ночи, когда уже вытянутой руки было не увидать, работы прекращались и все расходились по своим домам. Калтон не прекращал работы до тех пор, пока не уходил последний из помогавших мужиков. Несколько раз он даже случайно бил себе по руке обухом топора, когда кто-то задерживался дольше обычного и вся стройка окончательно тонула в кромешной тьме летней ночи. Когда же наконец все расходились, Калтон бросал работу, ложился на землю и засыпал прямо посреди строительного мусора. И ему опять снилось, что дом уже построен.
Как-то в полдень Калтон присел отдохнуть. Полина принесла ему кружку холодного кваса и хлеб с горчицей. Сбежались дети и стали бегать вокруг отца. Они визжали, кидали друг в друга землёй, дрались и кричали. Калтон не спеша жевал чёрствый хлеб, остро пахнущий горчицей, и угощал им детей. Старшие, Иван и Дарья, попробовав горчицы, только скривились в лице. А Сашка, Клавка и годовалая Райка заплакали и принялись жевать траву, чтобы перебить горечь. Полина стала кричать на мужа, а тот лишь смеялся.
У калитки остановилась какая-то горбатая старуха. Она подошла ближе и стала внимательно осматривать строящийся дом. Дети сразу притихли и спрятались за матерью. Старуха молча смотрела на дом и шевелила носом, будто принюхиваясь к чему-то. Её поношенное грязное платье и платок были усеяны мухами, которые не улетали, даже когда она крутила головой. Это была старая Хрупалка, чья дурная слава была известна на все три деревни.
Калтон отставил квас и заматерился, прогоняя ведьму от дома.
— Болеть будут в этом доме, — сказала Хрупалка, будто и не слыша брани Калтона. — Положи в угол кольцо, чтобы болезни не подступали. Пока лежать будет — не заболеете.
Сказав это, старуха ушла. Калтон посмотрел ей вслед, а затем пошёл разбирать фундамент в одном из углов. Дождавшись ночи, он тайком, чтобы никто из соседей не видел, спрятал в одной из угловых подпорок серебряное кольцо жены.
Как-то в полдень Калтон забивал щели в стенах. Он смешивал глину с соломой и тщательно затыкал пустоты между брёвнами. К нему подошёл Фёдор Беженцев. Поздоровались. Фёдор присел на чурбан и закурил, а Калтон продолжил работу. Он знал, что Фёдор, как только докурит, снова начнёт вспоминать своё прошлое и тихо плакать.
На самом деле фамилия у Фёдора была совсем другая. И жил он в Запрудском только второй год, переехав откуда-то издалека. Себя и свою семью Фёдор называл беженцами, никому не объясняя смысла этого слова. Да никто и не интересовался. Так их в деревне и стали звать: Беженцевы. Семья у них была небольшая: сам Фёдор, его жена Фёкла, трое ребятишек и старая рябая бабка Таня — мать Фёклы. Дом их стоял как раз между домом Кулаковых и Последовых, рядом с яблоневым садом.
Фёдор был известен всем своей привычкой плакать. Здоровый мужик, с огромными сливового цвета усами и головой размером с ведро, плачущий, как младенец, — это было слишком непривычным для деревни, чтобы этого не заметить. Обычно он приходил к кому-то в гости и начинал вспоминать свою жизнь до приезда в Запрудское. Переезд он считал вынужденным злом, никому, однако, толком так и не объяснив его причины. Он вспоминал улицу, на которой он рос, вспоминал соседей и знакомых, вспоминал собак, бегавших во дворе, вспоминал деревья, камни, дорогу и небо. И, сам того не замечая, плакал. Фёдор плакал тихо, про себя, никому, в сущности, не мешая. Но все, кто был рядом, чувствовали эту судорогу в его груди, эту беду, которую он всё пытался выплакать и не мог.
Калтон заделал очередную щель и покосился на Фёдора. Тот дымил папиросой, украдкой смахивая слёзы. Прибежали дети Калтона и начали прыгать вокруг отца. Он ругался, прогоняя их в дом, но те лишь громче смеялись. Фёдор угрюмо смотрел на них, думая о чём-то своём.
— Полька! — сердито закричал Калтон жене. — Забери детей, пока я их не зашиб!
— А слыхал, что говорят? — вдруг сказал Фёдор. — Скоро, говорят, детей в банках начнут выращивать.
— Как это? — не понял Калтон.
— Как, как. Обыкновенно. Как рассаду.
— Галиматья какая-то!
— Никакой галиматьи. Наука!
— А бабы тогда на что?!
— Найдётся и им дело, — пообещал Фёдор, затаптывая окурок.
— Брехня! — уверенно сказал Калтон и снова принялся за работу.
— Васька Шеин в газете читал, — возразил Фёдор. — Там брехать не будут.
— Где ж это он газету достал?
Газеты в деревне были такой редкостью, что в них верили меньше, чем в то, что на конце радуги спрятано золото. Обычно газеты, а точнее их отдельные страницы, в Запрудское случайно заносило ветром откуда-то издалека, из города. Тогда те немногие, кто умел разбирать буквы и складывать из них слова, читал вслух всем без разбору до тех пор, пока смысл прочитанного не становился им самим хоть немного ясен.
Помолчали.
— Я чего зашёл-то, — опять заговорил Федор. — Мне бы лошадь да телегу.
— На что тебе?
— Нужник завтра собрался почистить. Вывезти бы на телеге.
— Неужто целую телегу набрали?
— Целую, не целую, а вёдрами не перетаскать, — уверенно сказал Фёдор.
Калтон стал вспоминать, нужна ли ему назавтра лошадь или нет. Могла понадобиться. А может, и нет. Он и сам толком ещё не знал.
— Ладно, — решил Калтон. — Завтра с утра вывезем.
— Вот спасибо, — обрадовался Фёдор.
И чтобы Калтон не успел передумать, он быстро встал и ушёл, оставив его наедине с работой.
Вечером Калтон сидел с семьёй и ужинал. Полина наварила щей с крапивой и щавелем, достала банку сметаны, порезала хлеб, налила всем по кружке парного молока. Ели прямо на улице, под открытым небом. Калтон с Иваном вынесли из сарая стол и поставили его у калитки — остальной двор был занят стройкой. Прохожие желали им приятного аппетита, а Калтон лишь молча кивал в ответ. Младшие дети крошили хлеб и бросали его под стол, где уже и без этого было полным полно уток и кур. Дарья тихо разговаривала с матерью о домашних заботах. Иван с отцом ели молча.
Тихий вечер, казалось, длился целую вечность. Все дневные звуки затихали, и деревня тонула в трелях проснувшихся сверчков. На не тёмном ещё небе робко появились первые звёзды. Прекрасная пора. Природа ещё не спит, но уже и не бодрствует. Грань между вымыслом и явью, между реальностью и небылицей в этот момент настолько тонка, что местами прорывается, открывая волшебству дорогу в наш мир. Именно в такие моменты случаются чудеса.
Калтон смотрел на дорогу. Уставший, сытый и довольный, он всё же не торопился ложиться. В такие вечера хочется посидеть подольше. Из сарая слышалось тихое пение — там Полина укладывала младших детей. С отцом сидел лишь Иван.
— Смотри-ка, Анылка, — сказал Иван, показывая куда-то в сумрак.
Калтон посмотрел туда, где еле виднелась какая-то маленькая согнувшаяся тень.
— Анылка, — узнал он. — Всё гуляет.
По улице во тьме, словно призрак, медленно шла старуха Анылка. Она была старой настолько, что волосы, падавшие с её головы, рассыпались в прах, не успев долететь до земли. Сморщенное, изжёванное годами лицо, тоненькие, кривые, как ветки вишен, ручки, провалившиеся куда-то вглубь черепа глаза — всё в её облике говорило о том, что смерть излишне церемониться с ней. Само время было заперто внутри этого тщедушного тельца и всё падало, падало куда-то в кромешную тьму её старости. Даже птицы облетали старуху за версту, пугаясь её бездонного возраста. Жила Анылка в полуразвалившемся доме у пруда. Жила абсолютно одна. Говорят, что воздух в её доме был настолько пропитан старостью, что там даже мухи не водились. Дом, в котором жила Анылка, был точным отображением её внутреннего состояния: слишком старый, чтобы стоять, и слишком крепкий, чтобы рухнуть. Впрочем, сказать, что она жила в доме, было бы не совсем правильно. Анылка ходила. Всё время, с утра и до утра, она была где-то, но не в своём доме. Согнувшись в три погибели и медленно переставляя крошечные, высушенные старостью ножки, Анылка истаптывала деревенские дороги, казалось, не зная усталости. Куда она шла, к кому и зачем, было совершенно не понятно. Она ходила, ходила, ходила всё по тем же улицам, мимо тех же домов, которых она толком даже не видела из-за того, что была безжалостно согнута к земле давящими на неё годами. Ни дождь, ни снег, ни лютая жара — ничто, казалось, не волнует её. Только одно было важно: дорога должна всегда продолжаться и её ноги должны по ней идти. У Анылки не было ни огорода, ни хозяйства, ни родных. Питалась она лишь тем, что ей давали соседи. Деревенские бабы всегда звали старуху к своему столу. Это считалось чем-то вроде хорошей приметы. Несмотря на свои годы, старуха была прекрасным собеседником и мудрым советчиком. Её память не притупилась от прожитых лет и была остра, как вилы. Она помнила по именам каждого человека в Запрудском, включая детей. С Анылкой говорили, Анылку слушали и прислушивались к её советам. Порой ей доверяли самые сокровенные тайны, о которых не решались сказать даже жене или мужу.
Калтон встал и подошёл поближе к забору, чтобы не шуметь и не будить детей.
— Анылка, — позвал он. — Заходи в гости. Посиди со мной, поужинай.
Тень у дороги стала приближаться. Старуха, не говоря ни слова, открыла калитку, прошла мимо Калтона к столу и села с краю, как будто только за этим сюда и шла. Калтон молча сел рядом.
— Иван, принеси-ка ещё молока, — велел он сыну.
Анылка тем временем взяла лежавшую на столе краюшку хлеба и стала медленно, по-стариковски жевать её.
— Давай я тебе щей-то налью, — предложил Калтон. — Чего в сухомятку-то жевать?
Старуха отрицательно качнула головой.
— Сегодняшние, — сказал Калтон. — Полька с крапивой наварила.
— Я у Шеиных ужинала.
Голос у Анылки был смешной, тоненький. Когда она говорила, казалось, что во рту у неё жужжит залетевший туда комарик.
Иван принёс молока и пошёл в сарай спать. Ему было страшно смотреть в сжёванное временем лицо Анылки, как если бы он смотрел в бездонную пропасть, в которую ему предстояло прыгнуть в будущем.
Калтон остался посидеть со старухой, поговорить.
— Скоро, видать, закончишь, — сказала Анылка, кивая на строящийся дом.
— Как Бог даст, — ответил Калтон.
— Скоро, скоро, — будто убеждая его, повторила старуха.
Помолчали. Воздух был тёплый, пахнущий травой и ещё чем-то непонятно-сладким. Калтон вдохнул полной грудью и, сам того не ожидая, улыбнулся. Запах, что был разлит повсюду, шёл не от травы, не от земли и цветов, но откуда-то из глубин времени, из самого детства. Калтон поднял голову к небу. Оно, казалось, совсем близко — на вытянутую руку от макушки. Так бы и достал до ближайшей звезды!
— Как живёшь-то? — спросил он, переводя взгляд на Анылку.
— Живу, Бог милует.
— Может, помочь чего?
— Чего мне помочь?
— Ну, дело, может, какое…
— У меня теперь одно дело — пожить да помереть. Это у тебя вон дела.
Старуха говорила без злости, без жалости, вообще без эмоций. Казалось, что речь её льётся подобно тому, как Анылка ходит: естественно, без всякой на то причины, ни для чего.
— Хрупалка тут приходила… — начал Калтон и, не зная, что ещё добавить, замолчал.
— Ты её слухай. Она баба мудрёная.
— Ведьма же, ясно люди говорят, — угрюмо сказал Калтон.
— С простинкой-то люди, вот и говорят. А она баба умная. Слухай её.
Калтон пожал плечами. Умная ли Хрупалка или люди глупые — это его не касалось. Главное, чтобы его семья не болела.
— Слыхала, говорят, детей теперь будут в банках выращивать, — повторил Калтон услышанную днём новость.
— А по мне пусть хоть из яиц высиживают, лишь бы здоровыми были да работали, — невозмутимо сказала Анылка, запивая хлеб молоком.
— А бабы-то куда?
Но старуха, ничего не ответив, встала из-за стола.
— Пойду, — просто сказала она. — Спасибо за хлеб.
— Погоди, — попытался остановить её Калтон. — Посиди ещё.
Но та лишь махнула рукой.
— Поздно. Пойду.
И она ушла. Калтон постоял немного у калитки, посмотрел вслед удалявшейся скрюченной тени, а затем пошёл спать. Всю ночь ему опять снилось, что дом уже построен.
Добро выкидывают
Хорошо летом в яблоневом саду. Тихо, прохладно. Так бы и сидел здесь вечно. Облокотишься о тёплый шершавый ствол яблони и смотришь, как солнце то выглянет из-за листвы, то снова в ней спрячется. Никого вокруг, ни души. Изредка пролетит какая-нибудь птица, задев крылом ветки. Проползёт муравей, таща соломинку. Ветер тронет траву, будто поцелует. Бабочка встрепенётся и взлетит с цветка. Хорошо! А трава-то, трава! Зелёная, сочная и мягкая, как волосы матери. Припадёшь к ней, вдыхаешь её запах, будто хочешь надышаться на всю предстоящую жизнь. И всё никак не надышишься.
Федот Захаров лежал в траве, широко раскинув руки, и смотрел в спрятанное за ветками яблонь небо. Здесь, в саду, утопая в траве и цветах, он чувствовал, что жизнь проста и прекрасна, и всё в ней правильно и понятно. Так бы и лежал, так бы и лежал! Рядом с ним валялся топор и, казалось, тоже наслаждался выпавшим на его долю отдыхом.
Федот, его дядя Яхим и старший сын Федота Иван заготавливали дрова на зиму. Гроза, что была в мае, поломала много яблонь. И Федот до сегодняшнего дня ждал, когда сваленные деревья немного подсохнут и их можно будет порубить на дрова.
Послышались шаги, скрип телеги и чьи-то голоса. Это из дома возвращались Иван и дядя Яхим. Федот нехотя встал, поднял топор и, поплевав на ладони, снова принялся рубить неподатливые ветки. Дядя Яхим привязал лошадь, а Иван нарвал ей свежей травы. Рубили по очереди. Пока одни рубил, другой складывал всё это в телегу, а третий подтаскивал новые деревья. Затем менялись. И снова работали. И снова менялись. Перевозив несколько телег, решили пообедать. Прямо на траве разложили снедь: варёные яйца и картошка, лук, хлеб, сало, несколько веток молодой петрушки и бутылка молока.
Каждый, кто когда-нибудь ел под открытым небом, знает, что никакие лакомства в мире не сравнятся с простым куском хлеба, съеденным на природе, под сенью пахнущих летом деревьев. Как будто ветер и солнечные лучи снимают с пищи что-то невидимое для глаз, что-то, что прячет от нас её истинный вкус.
Ели молча, изредка перебрасываясь короткими фразами о предстоящих делах. Иногда дядя Яхим или сам Федот вспоминали какой-нибудь случай и рассказывали. Ветра не было, но ветки яблонь всё равно едва заметно вздрагивали. Казалось, что деревья устали стоять неподвижно и разминают затёкшие конечности. По стёжке, ведущей к Обросиновому пруду, медленно шла Анылка. Все трое молча посмотрели на неё и уже через секунду забыли. Прогулки этой старухи были настолько привычны, что на неё уже давно никто не обращал внимания. Где-то блеяла коза, уставшая, по-видимому, от жажды. С другой стороны сада слышались звонкие металлические удары — кто-то перебивал корову. Временами сад пронизывала трель какой-то незнакомой птицы.
Поев, Федот и дядя Яхим легли на траву и уснули, а Иван пошёл прогуляться. Спустившись к ручью, которым не так давно запрудские мужики соединили Обросинов пруд с Хворостянкой, он снял калоши, засучил штаны до колен и опустил ноги в воду. Приятный холодок пробежал по всему телу. Лягушки, напуганные Иваном, тут же попрыгали в воду. На противоположном бугре какая-то баба поила корову. Сколько Иван ни щурился, он так и не смог рассмотреть её лица. Зато он прекрасно видел, как она махала веткой, отгоняя от коровы оводов и слепней, мешавших той пить. Посидев немного у ручья, он вернулся назад. Отец и дядя спали. Лошадь, привязанная неподалеку, лениво жевала сорванную Иваном траву. Иван тоже лёг, положив под голову пустой свёрнутый мешок. Очень скоро его сморил сон.
Захаровых знали все. Это была одна из самых зажиточных семей в деревне. Дед Федота, Захар Петухов, был знаменит тем, что мог завалить лошадь голыми руками. Он не раз проделывал это на спор и всегда выигрывал. Это был человек редкого здоровья и огромной силы. Однажды Захар убил мешком муки двухгодовалого жеребца. Забирая муку с мельницы он, как всегда он это делал, не носил мешки, а бросал их в телегу, стоя у порога. И то ли жеребец дернулся, то ли Захар как-то не так швырнул мешок, но только тот, пролетев несколько метров, ударил жеребца в шею и свернул её. Эту историю знало и помнило всё Запрудское. Надо ли говорить, что с Захаром никто не связывался? Да и с чего бы кому-то пришло в голову с ним связываться? Несмотря на свой рост и силу, а может, благодаря им, это был человек добрый, незлопамятный и прямой в общении. Он жил так, как хотел, никого ничему не уча, ни с кого ничего не спрашивая. Таким людям, как Захар, жизнь кажется чем-то вроде неотёсанного бревна, которое нужно обработать, превратить в хорошую доску и положить в общую кучу к уже готовым доскам. А что с этими досками будет дальше — уже не его забота. И он работал. Работал честно, на совесть и с удовольствием. Редкий дар приниматься за любое дело с радостью был неотъемлемой частью Захара Петухова. Впрочем, это было неотъемлемой частью почти всех жителей Запрудского. Работа не была здесь чем-то отличным от самой жизни. Работа была чем-то вроде дыхания или моргания глаз. Этому не нужно было учиться. К этому не нужно было принуждать. Тело само этого требовало.
У Захара было много детей. Большая часть из них умерла ещё во младенчестве. Другие уехали из Запрудского и потерялись из виду. В самом Запрудском остались лишь двое младших сыновей — отец Федота Степан и его брат Яков. Вместе с ними Захар построил недалеко от Навозного пруда собственную мельницу, о которой давно мечтал. Когда ему было уже за шестьдесят, он сам носил домой мешки с мукой. Несколько километров под солнцем, с двумя полными мешками на плечах не были для него чем-то необыкновенным. Здоровый организм его, казалось, лишь креп с годами и всё обещало ему долгую жизнь. Но случилось иначе. Когда жена Захара, Аглая, промучившись трое суток с животом, умерла, с ним что-то случилось. Он как будто надломился где-то внутри, ввалился сам в себя. На похоронах он не уронил ни слезинки, но всем было видно, что горе его настолько велико, что его не выплакать никакими слезами. Слёзы впитывались его глазами, не давая горю выйти наружу, копя его где-то внутри Захара. Он быстро угас. Перестал есть, стал плохо спать и ещё начал говорить сам с собой. Через три месяца после похорон жены Захар умер. Вышел из дома на заре, сел на порожках да так и застыл, глядя на восход. Его нашёл пастух, гнавший коров в поле. Злые бабы говорили, что это его Аглая с собой забрала. Но пастух всем говорил, что, когда он нашёл Захара, на лице у него была улыбка.
Степан, сын Захара, унаследовал от отца нерушимое здоровье и большую силу. Он тоже любил покидать тяжёлые мешки, но всё же делал это реже своего отца, считая это чем-то вроде баловства. После смерти обоих родителей он стал жить вдвоём с братом Яковом. Чтобы заглушить засевшую в сердце тоску по отцу и матери, они с головой окунулись в работу. Напряжённым, почти отчаянным трудом братья пытались заполнить каждую свободную минуту в дне. Заметив, что свободное время всё же остается, они, ко всему прочему, и завели ещё пчёл. И вскоре боль одиночества потонула где-то глубоко на дне их больших сердец, окружённых бронёй труда и любви к жизни.
Первым женился Яков. Невестой его была дочь Сашки Степанова Груша. Это была молодая ещё девка, не слишком красивая, но зато работящая и добрая. Они были женаты ровно пять дней. Наутро шестого Яков уже был вдовцом. Его жена Груша утонула в Навозном пруду. Никто так и не узнал, как она там оказалась и зачем. Яков был настолько оглушён горем, что после похорон залез в подпол и пил там, не переставая, целый месяц. Напрасно Степан пытался его вытащить оттуда. Яков только ругался в ответ, спьяну путая слова, так что ничего нельзя было разобрать. По ночам он громко плакал, звал Грушу и ползал туда-сюда, разбивая банки с вареньями и не давая брату спать. Через месяц, вымыв из себя самогоном тоску по жене, Яков вылез из-под пола. От количества выпитого и долгого пребывания в темноте он весь покрылся морщинами и ослеп на один глаз. Степан закричал от страха и упал с кровати, когда увидел однажды утром стоящего перед ним брата. Яков, невообразимо худой, с кожей цвета плесени, молча смотрел на него и улыбался. Он был весь измазан грязью, мышиным помётом и паутиной, и его правый глаз стал весь чёрным. С тех пор Степан стал бояться двух вещей: пьянства и женитьбы, которая в случае неудачи могла, как он теперь видел, привести к этому самому пьянству. Спустя два года он поборол один из этих страхов.
Когда Иван проснулся, отца и дяди Яхима уже не было рядом. День перевалил за середину, и солнце, войдя в полную силу, палило нещадно. Но здесь, в саду, жары всё равно не чувствовалось. Оглядевшись, он увидел отца неподалеку. Федот осматривал очередное поваленное дерево, примеряясь, как его лучше и быстрее превратить в дрова. Привязанная к яблоне лошадь всё так же лениво жевала уже порядком повядшую траву. Посидев немного, придя в себя после сна, Иван поднялся на ноги и пошёл помогать отцу. Вернулся дядя Яхим. Он ходил умываться к Обросинову пруду. Снова началась работа. Отдохнувшие и посвежевшие после сна, все трое с новыми силами принялись за дело.
Когда телега была загружена, Иван сказал:
— Смотрите, Калтон что-то везёт.
Федот и Яхим посмотрели туда, куда показывал он. По дороге, огибавшей сад, медленно ехала загруженная чем-то телега.
— Калтон, — подтвердил Федот. — А это кто там с ним рядом? Беженцев, что ли?
— Он, — сказал Иван. — И ещё, кажется, Сашка Последов.
Дядя Яхим махнул рукой, как бы давая понять, что Калтон, Фёдор Беженцев, тем более Сашка Последов не стоят такого внимания, и стал собирать мелкие ветки и складывать их в телегу.
— Сходи, посмотри, — сказал Федот сыну. — Может, помочь надо.
Иван кивнул и пошёл. Чем ближе он подходил к ехавшим, тем громче слышал нарастающий шум, похожий на жужжание пчёл. Над самой телегой висело какое-то серое облако не то дыма, не то тумана. Когда Иван подошёл настолько близко, что мог разглядеть грязь, торчавшую из ушей Сашки Последова, в нос ему ударил запах настолько резкий и противный, что ноздри его задрожали и на глазах навернулись слёзы. Телега была полна нечистот. То, что Ивану показалось туманом, был огромный рой мух, без остановки круживший над телегой. Жужжание, производимое ими, было настолько громким, что идущие рядом с телегой Калтон и Фёдор Беженцев громко кричали друг другу, чтобы хоть что-то услышать. Оба, кажется, были выпивши. Сашка Последов, сидевший на краю телеги и управлявший лошадью, был угрюм и молчалив и не принимал никакого участия в разговоре своих попутчиков. Поздоровавшись, Иван узнал, что Фёдор сегодня утром почистил свою уборную и теперь они с Калтоном и Последовым везли всё это куда-нибудь к Навозному пруду или же ещё дальше, в Дурной лог, чтобы выбросить.
Вернувшись, он рассказал об этом отцу и дяде.
— Добро выкидывают, — покачал головой дядя Яхим.
— На что оно, добро такое? — не понял Федот. — Это тебе не навоз.
— Мы с отцом такими вот телегами наш огород не один год удобряли. Потому и урожай всегда был. У кого ещё в Запрудском вырастали такие тыквы, чтобы на одной могли сразу трое взрослых мужиков сидеть и спинами не касаться? У кого ещё с одного куста картошки можно ведро набрать?
— Так земля хорошая, — попытался объяснить Федот творящиеся у них на огороде чудеса.
— А с чего она, земля-то, хорошая?
— Что ж, с говна что ли? — не утерпел Федот.
— Ты поменьше болтай, побольше делай, — строго сказал дядя Яхим.
— Да что делать-то?!
Иван внимательно следил за их спором, изредка поглядывая в сторону, казалось, застывшей на одном месте телеги. Наконец решили: догнать телегу и упросить Беженцева отдать им всё то, что он собирался выбросить. Дядя Яхим повёз дрова домой, а Федот с сыном пошли догонять телегу.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.