
Глава первая. Прелюдия: Дождь и скрипка
Осенний дождь застилал Петербург плотной пеленой, превращая огни ночного города в размытые пятна акварели. Вода струилась по остекленевшим крышам, сбегала с карнизов бесконечными потоками и барабанила по асфальту, выстукивая хаотичный, навязчивый ритм. Этот ритм был единственной музыкой на пустынных улицах, музыкой тоски и одиночества, от которой хотелось спрятаться в самом теплом и уютном уголке.
Но в Большом зале филармонии царила иная реальность. Здесь не было места сырости и ноябрьскому ветру. Здесь парил свет — яркий, золотой, льющийся из хрустальных люстр и отражающийся в позолоте лепнины. Здесь витал воздух, напоенный ароматом старинного паркета, дорогих духов и предвкушения. И этот воздух был наполнен звуком. Звуком, который казался осязаемым.
Скрипка в руках Артема Волкова пела. Нет, она не пела — она плакала, смеялась, молила и проклинала. Это была «Чакона» Баха, произведение, которое все скрипачи мира играли веками, но в исполнении Волкова оно обретало пугающую, почти шокирующую современность. Казалось, из глубины веков доносился не просто голос барокко, а крик души сегодняшней, полной страстей, противоречий и какой-то невыразимой, щемящей боли.
Артем стоял на сцене один, освещенный единственным лучом прожектора. Высокий, с резкими, словно высеченными из камня чертами лица, он казался статуей, внезапно ожившей и заговорившей на языке струн. Его глаза были закрыты, длинные темные ресницы отбрасывали тень на скулы. Он не играл музыку — он ею дышал. Каждое движение его смычка было то нежным прикосновением, то яростным ударом. Корпус скрипки, старинный инструмент работы Гварнери, будто сливался с ним воедино, становясь продолжением его рук, его горла, его сердца.
Зал замер. Дыхание сотен людей слилось в одно, подчиняясь властителю сцены. Ни шепота, ни шороха платьев. Только скрипка и всепоглощающая тишина вокруг нее, которая была красноречивее любых аплодисментов.
В этой тишине, в боковой ложе на втором ярусе, сидела она. Вероника Соколова. Ее пальцы непроизвольно сжали бархатный поручень, костяшки побелели. Она не дышала, вслушиваясь в каждую ноту, каждый вибрато, каждый переход. Она была пианисткой, выпускницей Московской консерватории, и слышала в своей жизни множество великих исполнителей. Но это… это было иное.
Она видела не технику, хотя техника была безупречна. Она видела душу. Раскрытую, незащищенную, истерзанную. Музыка Баха в интерпретации Волкова была не монологом гения прошлого, а диалогом. Он спрашивал у Баха о вечном, а Бах отвечал ему через века, и в этих ответах была вся боль самого скрипача.
Вероника не планировала идти на этот концерт. Она была в Петербурге проездом, всего на пару дней, для мастер-класса в консерватории. Усталая, измотанная дорогой и подготовкой, она мечтала лишь о горячей ванне и тишине гостиничного номера. Но коллега, узнав, что Волок дает сольный концерт, вручил ей билет как нечто само собой разумеющееся. «Ты должна это услышать, Ника. Это не человек, это стихия».
Теперь она понимала. Это была именно стихия. Огненная, разрушительная и при этом бесконечно прекрасная.
Последний аккорд «Чаконы» прозвучал не как финал, а как обрыв. Звук оборвался на самой высокой ноте, повис в воздухе и медленно растаял, оставив после себя звенящую, болезненную пустоту.
Артем опустил смычок. Он стоял неподвижно, словно и сам был ошеломлен силой, которая только что вырвалась из него наружу. Затем медленно открыл глаза. Они были темными, почти черными, и в них читалась усталость, граничащая с опустошением.
И в этот момент тишина взорвалась.
Зал рухнул в овации. Люди вскакивали с мест, кричали «браво», цветы летели на сцену. Это был не просто восторг, это было исступление, благодарность за пережитое потрясение.
Артем поклонился. Небрежно, по-артистически отстраненно. Уголки его губ дрогнули в подобии улыбки, но глаза оставались холодными и далекими. Он словно выполнял тягостный ритуал, возвращаясь из своего мира в этот, полный шума и чужих лиц.
Вероника не аплодировала. Она сидела, все так же сжимая поручень, не в силах пошевелиться. Ее сердце бешено колотилось, в висках стучала кровь. Она чувствовала себя так, будто подсмотрела за чем-то очень личным, очень интимным. Будто она проникла в чужую душу без спроса.
Она видела, как он уходит за кулисы, и овации постепенно стихли. Зал начал пустеть, но Вероника все не могла сдвинуться с места. Ей нужно было прийти в себя, осмыслить пережитое.
«Как он это делает? — думала она, глядя на пустующую сцену. — Как можно вложить в музыку столько… себя?»
Ее собственная игра была безупречной, академичной, ее хвалили педагоги за кристальную технику и тонкое понимание стиля. Но в ней не было этого огня, этой испепеляющей искренности. Она играла музыку. Он же — проживал ее.
Собравшись с мыслями, Вероника накинула пальто и вышла в пустынный, освещенный тусклым светом коридор. Ей нужно было найти выход во двор, глотнуть свежего воздуха. Ее колени все еще слегка подрагивали.
Пройдя по лабиринту служебных переходов, она отыскала тяжелую дубовую дверь и вышла на небольшой внутренний дворик филармонии. Дождь все еще шел, но теперь он был тихим, умиротворяющим. Капли стекали с темной листвы плюща, увивавшего стены, и падали в лужи, расходясь кругами.
Вероника прислонилась к холодной каменной стене и закрыла глаза, подставив лицо влажному ветерку. В ушах все еще стояла та самая «Чакона». Она не могла выбросить ее из головы.
И тут она услышала шаги.
Быстрые, нервные. Из тени, с противоположного конца дворика, вышел он. Артем Волков. Он был без концертного фрака, лишь в белой рубашке, насквозь мокрой от дождя и прилипшей к телу. В одной руке он сжимал футляр со скрипкой, другой проводил по лицу, смахивая воду и усталость.
Он не заметил ее сразу. Он прошелся по мостовой, потом резко остановился, запрокинул голову и замер, подставив лицо небу. Плечи его были напряжены, в его позе читалось отчаяние, ярость, бессилие.
Вероника затаила дыхание. Она понимала, что подглядывает снова, что нужно уйти, дать ему побыть одному. Но ноги не слушались. Она была заворожена.
И в этот момент он повернул голову и увидел ее.
Его темные глаза, такие глубокие и выразительные на сцене, вблизи оказались пронзительно-серыми, цвета грозового неба. Они уставились на нее без всякого интереса, скорее с раздражением.
— Вы кто? — его голос был низким, хриплым от напряжения. — Фанатка? Журналистка? Оставьте меня.
Вероника почувствовала, как кровь бросается ей в лицо. Она никогда не была ни фанаткой, ни, тем более, журналисткой.
— Я… я просто вышла подышать, — сказала она, и ее собственный голос показался ей слишком тихим и неуверенным. — Ваша игра… она была потрясающей.
Он фыркнул, резким движением встряхнул мокрыми волосами.
— Не надо банальностей. Все было ужасно. Деревянно, бездушно. Я все испортил.
Вероника остолбенела. Он действительно так думал? После той бури эмоций, которую он вызвал?
— Вы не можете это всерьез говорить, — вырвалось у нее, и в голосе впервые послышались нотки горячности. — Это была самая живая интерпретация Баха, которую я когда-либо слышала.
Он пристально посмотрел на нее, в его взгляде промелькнуло что-то похожее на любопытство.
— Вы музыкант?
— Пианистка. Вероника Соколова.
Имя, очевидно, ничего ему не сказало. Он кивнул, оценивающе оглядев ее с ног до головы. Его взгляд скользнул по ее рукам, надолго задержавшись на длинных, гибких пальцах.
— Соколова… — переспросил он, словно пробуя на вкус. — А что вы скажете о кульминации в двойных нотах? Я их смазал. Чувствуется?
Вероника была ошарашена. Он спрашивал ее, незнакомку, о технических нюансах своего исполнения, как у коллеги.
— Я… я не считаю, что смазали, — осторожно начала она. — Это был осознанный выбор. Вы пожертвовали идеальной чистотой ради большей экспрессии. И это сработало. Эмоциональный накал был таким, что технические мелочи просто перестали иметь значение.
Артем молча смотрел на нее, и постепенно напряжение в его плечах начало спадать. Раздражение в глазах сменилось на усталую задумчивость.
— Экспрессия, — повторил он тихо. — Всегда говорят об экспрессии. А потом приходят критики и пишут, что Волков вновь позволил себе вольности в классическом произведении.
— А вам важно, что пишут критики? — осмелилась она спросить.
Он горько усмехнулся.
— Нет. Но важно, что я сам о себе думаю. Сегодня я не дотянул.
Он сделал шаг к ней. Дождь усиливался, превращаясь в сплошную стену воды. Они оба уже промокли до нитки.
— Вы сказали, Соколова? Вероника? — переспросил он. — Запомню. Редко кто слышит не ошибки, а намерение.
Он повернулся, чтобы уйти, но затем остановился и обернулся.
— Вам не пробьет такси. Моя машина рядом. Подброшу.
Это было сказано не как предложение, а как констатация факта. Приказ.
Вероника колебалась. Садиться в машину к незнакомому мужчине, пусть и гению? Но он был Артем Волков. И в его глазах сейчас она видела не ярость или отчаяние, а просто глубочайшую усталость.
— Я не хочу вас обременять, — сказала она.
— Вы меня уже обременили, — парировал он, и в углу его рта дрогнул подобие улыбки. — Теперь я буду думать о вашем мнении. Так что пошли. Вы замерзнете.
Она не стала больше сопротивляться. Они вышли через служебный выход, где уже ждал черный внедорожник. Артем отрывисто кивнул водителю, открыл ей дверь и сам сел рядом.
— Адрес? — коротко спросил он.
Она назвала гостиницу. Машина тронулась, погружая их в тишину салона, нарушаемую лишь шумом дождя за стеклом и щелчками стеклоочистителей.
Вероника сидела, стиснув руки на коленях, и украдкой разглядывала его профиль. При свете проносящихся мимо фонарей его лицо казалось еще более резким и замкнутым. Он смотрел в окно, погруженный в свои мысли. От него исходил запах дождя, дорогого одеколона с нотками сандала и чего-то еще… острого, животного. Запах пота, адреналина и опустошения после концерта.
— Вы надолго в Петербурге? — неожиданно нарушил он молчание.
— На два дня. Мастер-класс в консерватории.
— Учат или учитесь?
— Учу. Точнее, даю уроки одаренным детям.
Он кивнул.
— Благородно. И скучно.
Вероника вспыхнула.
— Это не скучно! Это важно. Кто-то же должен передавать традиции.
— Традиции, — он произнес это слово с легкой насмешкой. — Музыка не в традициях. Она здесь. — Он прижал кулак к груди, к сердцу. — Или ее нет вовсе. Ваши ученики, они играют сердцем? Или правильно ставят руки?
Она хотела возразить, сказать что-то о фундаменте, о школе, но слова застряли в горле. Потому что он, как всегда, был прав. Ее лучшие ученики были техничными, но без этой искры, которую она только что видела в нем.
— Не у всех это получается, — тихо сказала она.
— Значит, не всем дано, — пожал он плечами. — Музыка — это не ремесло. Это призвание. Или проклятие.
Он снова замолчал. Машина подъехала к ее гостинице.
— Спасибо, — сказала Вероника, открывая дверь. — И еще раз… спасибо за концерт.
Артем повернулся к ней. Его серые глаза в полумраке салона казались почти черными.
— Вероника, — произнес он ее имя, и от его звучания по ее спине пробежали мурашки. — Вы играете для себя? Или для других?
Она замерла с рукой на дверной ручке.
— Я… не понимаю вопроса.
— Вы выходите на сцену, чтобы доказать что-то миру? Чтобы получить аплодисменты? Или потому что не можете не играть? Потому что внутри вас живет музыка, которая рвется наружу, и если вы ее не выпустите, она вас разорвет?
Он смотрел на нее так пристально, что ей стало не по себе. Этот вопрос бил прямо в цель, в самое сокровенное, в то, о чем она сама боялась себе признаться.
— Я… — она запнулась.
Он не стал ждать ответа.
— Подумайте над этим. Спокойной ночи, пианистка.
Дверь закрылась, и машина тронулась, растворившись в потоках дождя.
Вероника стояла под навесом, вся промокшая и дрожащая, но не от холода. Его слова звенели у нее в ушах громче, чем финальный аккорд «Чаконы». «Потому что не можете не играть».
Она поднялась в номер, машинально сняла мокрую одежду и включила в ванной горячую воду. Но вместо того, чтобы лезть в душ, она села на пол, обхватила колени руками и закрыла глаза.
Перед ней снова возник его образ. Стоящий под дождем, полный ярости и боли. Спрашивающий ее о двойных нотах. Смотрящий на нее в полумраке машины с пронзительной, невыносимой серьезностью.
Она думала о своей карьере. Успешной, признанной. Она давала сольные концерты, ее приглашали в жюри конкурсов, у нее были ученики. Но когда она в последний раз выходила на сцену с тем чувством, что «не может не играть»? Когда она последний раз рисковала, жертвовала чистотой ради эмоции? Она всегда играла правильно. Безупречно. Скучно.
«Скучно», — сказал он. И был прав.
Она встала, подошла к зеркалу и посмотрела на свое отражение. Мокрые каштановые волосы, большие зеленые глаза, в которых читалась растерянность. Аккуратные, правильные черты лица. Правильная, предсказуемая Вероника Соколова.
А он был хаосом. Бурей. Нарушением всех правил.
И эта буря ворвалась в ее размеренную, выстроенную по нотам жизнь всего за один вечер.
Она вспомнила, как его рука сжимала футляр со скрипкой. Длинные, сильные пальцы с выступающими суставами. Пальцы, которые могли извлекать из струн такую вселенскую скорбь и такую неистовую страсть.
И тогда она поняла, что не просто встретила гениального музыканта. Она столкнулась с чем-то гораздо более опасным и неотвратимым. С силой, которая могла разрушить ее привычный мир до основания, чтобы построить на руинах что-то новое. Что-то пугающее и бесконечно манящее.
Она легла в постель, но сон не шел. В ушах стояла музыка. Его музыка. И сквозь нее пробивался хриплый голос, задающий один-единственный вопрос: «Вы играете для себя? Или для других?»
А за окном все так же стучал по стеклам дождь, бесконечный петербургский дождь, смывающий краски прошлого и приносящий смутные обещания перемен. Первая нота их общей симфонии была сыграна. И Вероника с ужасом и предвкушением понимала, что это была лишь прелюдия.
Глава вторая. Импровизация в ми-бемоль мажоре
Утро после концерта было серым и бесцветным, как пепел. Вероника проснулась с тяжелой головой и ощущением, будто провела ночь не в мягкой гостиничной кровати, а на каменном полу под холодным дождем. В ушах, сквозь остатки сна, все еще звенела скрипка. Не мелодия, а сам ее тембр — бархатный, с хрипотцой, проникающий прямо в душу.
Она встала, подошла к окну. Петербург встретил ее мокрыми крышами, свинцовой гладью Невы и низким, по-осеннему тяжелым небом. Город казался другим. Не парадным, не туристическим, а каким-то обнаженным, настоящим. Таким же, каким она увидела вчера Артема Волкова — без сценического лоска, в мокрой от дождя рубашке, с болью в глазах.
«Вы играете для себя? Или для других?»
Вопрос висел в воздухе, как неразрешенный аккорд. Вероника отмахнулась от него, как от назойливой мухи. Сегодня у нее был мастер-класс, нужно было собраться, сосредоточиться. Она — Вероника Соколова, блестящая пианистка, педагог, чье мнение ценится в музыкальных кругах. Она не должна позволять какому-то, пусть и гениальному, скрипачу выбивать почву из-под ног одним лишь взглядом.
Консерватория встретила ее торжественным гулким эхом в коридорах, запахом старого дерева и лака. В небольшом, но уютном классе с двумя роялями ее уже ждали ученики — десяток молодых людей и девушек с горящими глазами и нервно сложенными на коленях руками. Они смотрели на нее с обожанием и страхом. Вероника чувствовала себя своим, привычным, отлаженным механизмом. Она улыбнулась, начала занятие.
Все шло по плану. Разбор произведений, работа над техникой, замечания по педализации, фразировке. Она говорила умно, профессионально, указывала на ошибки, хвалила за удачные моменты. Ученики ловили каждое ее слово. Но внутри у нее было пусто. Она слышала себя со стороны и понимала: она говорит правильные вещи, но это были лишь слова. Слова из учебника. В них не было огня. Не было той самой «музыки, которая рвется наружу».
Именно в этот момент, когда она объясняла тонкости исполнения Моцарта одному робкому юноше, дверь в класс бесшумно приоткрылась.
Вероника не сразу это заметила. Но она почувствовала. Почувствовала, как изменилась атмосфера в комнате. Как внимание учеников дрогнуло и уплыло куда-то за ее спину. Как по спине у нее пробежал тот самый холодок, который она испытывала вчера в дворике филармонии.
Она медленно обернулась.
В дверях, прислонившись к косяку, стоял Артем Волков. Он был в простых темных джинсах и черном свитере с высоким воротом, который подчеркивал бледность его кожи и резкость линий шеи и челюсти. В руках он держал все тот же футляр со скрипкой. Он не улыбался. Его серые глаза спокойно и оценивающе скользили по классу, по ученикам, и наконец остановились на ней.
Сердце Вероники провалилось куда-то в пятки, а затем забилось с бешеной силой. Что он здесь делает? Как он нашел ее?
— Прошу прощения за вторжение, — его голос, тихий и низкий, заполнил собой все пространство класса. — Я проходил мимо. Услышал Моцарта. Не смог удержаться.
Он вошел без приглашения, поставил футляр на свободный стул и сел рядом, забросив ногу на ногу. Его присутствие было настолько плотным и весомым, что казалось, в комнате стало меньше воздуха.
— Пожалуйста, продолжайте, — сказал он, делая жест рукой в сторону перепуганного юноши у рояля. — Не обращайте на меня внимания.
Это было невозможно. Теперь все, включая саму Веронику, обращали внимание только на него. Юноша за роялем сглотнул, попытался собраться и продолжил играть экспозицию сонаты. Но его пальцы стали деревянными, игра — робкой и зажатой.
Вероника видела это, но не могла ничего поделать. Она сама чувствовала себя скованной. Она пыталась вернуться к своей роли педагога, делать замечания, но ее голос звучал искусственно, а слова казались пустыми.
Артем слушал, не двигаясь, его лицо было невозмутимым. Когда юноша закончил, в классе повисла неловкая пауза.
— Ну? — Артем обратился к Веронике. — Что вы скажете?
— Техника неплохая, — начала она, собравшись с мыслями. — Но не хватает легкости, моцартовской воздушности. Слишком тяжеловесно.
— Воздушности, — повторил Артем, и в его голосе послышалась знакомая Веронике насмешка. — Интересно. А вы не думали, что проблема не в легкости, а в страхе?
Он встал и подошел к роялю. Юноша съежился.
— Вы боитесь, — сказал Артем, глядя на него прямо. — Боитесь ошибиться. Боитесь, что прозвучит неидеально. Поэтому вы играете не музыку, а ноты. Выдавливаете их, как зубную пасту из тюбика. Правильно, но безвкусно.
Он повернулся к Веронике.
— Вы учите их не бояться? Или учите бояться ошибок?
В классе стало так тихо, что было слышно, как за окном проехала машина. Ученики замерли, затаив дыхание. Они были свидетелями дуэли, смысл которой улавливали лишь смутно, но накал чувствовали всеми фибрами души.
Веронику обуяла ярость. Он пришел на ее территорию и публично бросал ей вызов. Подрывал ее авторитет.
— Я учу их уважению к партитуре и композитору, — холодно парировала она. — Вольности допустимы, когда ты их можешь себе позволить. Когда за твоей спиной — годы труда и понимания стиля.
— Понимание стиля не в том, чтобы читать ноты, как робот, — возразил Артем. Его глаза вспыхнули. — Оно в том, чтобы понять, что хотел сказать Моцарт. А он хотел сказать нечто большее, чем просто красивую мелодию. В его музыке есть и грусть, и ирония, и отчаяние. А у вашего ученика — только боязнь сделать не так, как в учебнике.
Он резко повернулся к юноше.
— Встаньте.
Тот послушно поднялся. Артем сел на его место за рояль. Веронику это поразило. Она не знала, что он играет на фортепиано.
Его руки легли на клавиши. Те самые руки, что вчера с такой яростью водили смычком. Они были сильными, с длинными пальцами. Он не стал играть всю сонату. Он взял лишь несколько тактов из той же экспозиции. И это было подобно вспышке света.
Он играл ту же музыку, те же ноты. Но это был другой Моцарт. Живой, дышащий, трепетный. В его исполнении музыка заиграла красками — вот легкая, почти невесомая грусть, вот лукавая улыбка, вот внезапный порыв. Он не боялся чуть замедлить темп, сделать едва заметную паузу, выделить не самый очевидный голос. Это была не игра, а рассказ. Краткий, но невероятно емкий и яркий.
Он закончил и поднял глаза на Веронику. В классе снова воцарилась гробовая тишина.
— Вот что значит не бояться, — тихо сказал он. — Музыка — это язык. А вы учите своих учеников не говорить на нем, а зазубривать фразы из разговорника.
Вероника была уничтожена. Она стояла, чувствуя, как горит ее лицо. Он был прав. Снова прав. И он продемонстрировал это так наглядно и беспощадно, что у нее не осталось аргументов.
Она хотела сказать что-то резкое, попросить его уйти, но слова застряли в горле. Вместо этого она увидела в его глазах не только вызов, но и что-то еще. Что-то похожее на ожидание. Как будто он не просто пришел сюда разрушать, а искал в ней что-то. Искал и пока не находил.
— Спасибо за мастер-класс, маэстро Волков, — сухо сказала она, собрав остатки самообладания. — Но, пожалуйста, не мешайте мне вести мое занятие.
Он медленно поднялся из-за рояля. В его позе была какая-то хищная грация.
— Как скажете, маэстро Соколова. — Он сделал ударение на слове «маэстро», и в его устах оно прозвучало почти как оскорбление.
Он взял свой футляр и направился к выходу. У самой двери он снова остановился.
— Кстати, у меня к вам дело. Частное. Можете уделить мне минут пятнадцать после вашего… урока?
Он не стал ждать ответа, вышел и прикрыл за собой дверь.
Оставшееся время занятия прошло в каком-то тумане. Вероника механически делала замечания, хвалила, поправляла. Но ее мысли были там, за дверью. Что ему от нее нужно? Какое такое «дело»? И почему ее сердце бешено колотится от одной мысли, что она снова увидит его?
Когда последний ученик, поклонившись, вышел из класса, Вероника осталась одна. Она подошла к окну, пытаясь успокоить дыхание. За спиной скрипнула дверь. Она обернулась.
Он стоял на пороге, все так же неумолимый и загадочный.
— Ну что, поговорим?
— О чем? — спросила она, не двигаясь с места.
— О музыке. О чем же еще? — Он вошел и прикрыл дверь. Звук щелчка замка прозвучал невероятно громко в пустом классе. — Я слушал вас вчера. Не на концерте, после. Ваши слова. Вы единственный человек за последние годы, который услышал в моей игре не ошибки, а намерение.
— И что с того?
— У меня есть предложение. Необычное.
Он подошел ближе. От него снова пахло сандалом и чем-то неуловимо опасным.
— Через два месяца у меня запланирован концерт в Москве. Большая программа. Бетховен, Брамс, Чайковский. Но я хочу сделать не просто сольный вечер. Я хочу камерную программу. Для скрипки и фортепиано.
Вероника почувствовала, как у нее перехватывает дыхание.
— И что? Вы ищете аккомпаниатора?
— Нет, — он покачал головой, и его губы тронула едва заметная улыбка. — Аккомпаниаторов много. Я ищу партнера. Равного. Такого, который не будет бояться меня. Который сможет оспорить мою трактовку. Который услышит не просто ноты, а музыку между нот. Вчера, в той дурацкой машине, я подумал… а что, если это вы?
Она остолбенела. Это было настолько неожиданно, абсурдно и вместе с тем заманчиво, что она не сразу нашла слова.
— Вы с ума сошли? — выдохнула она наконец. — Мы виделись один раз. Вы не слышали, как я играю. Вы ничего обо мне не знаете!
— Это поправимо, — парировал он. — Я могу прийти на ваш вечерний концерт. Говорят, вы играете Рахманинова. А что до того, что мы виделись один раз… иногда одного раза достаточно. Я почувствовал вас. Вашу… чуткость. Мне нужна не просто техничная пианистка. Мне нужен человек, который понимает.
— Понимает что? — спросила она, и голос ее дрогнул.
— Понимает, каково это — жить с этой музыкой внутри. Каково это — сходить с ума от нее. Я видел ваши глаза вчера, после концерта. Вы были потрясены не техникой. Вы были потрясены тем, что стоит за ней. Вот это мне и нужно.
Он подошел к роялю, провел пальцами по клавишам, но не нажал ни одной.
— Это риск. И для меня, и для вас. Публика будет жуткая — критики, спонсоры, вся московская богема. Они придут посмотреть на «безумного Волкова» и его новую жертву. Если мы провалимся, вашей репутации конец. Вы останетесь в истории как пианистка, которая не справилась с партией в Сонате Брамса рядом со мной.
— А если справимся? — тихо спросила Вероника.
Он посмотрел на нее, и в его серых глазах вспыхнул тот самый огонь, который она видела на сцене.
— Тогда мы создадим нечто такое, что запомнят надолго. Мы заставим их не аплодировать, а плакать. Или ненавидеть. Но не оставаться равнодушными. Музыка не для равнодушных, Вероника.
Он назвал ее по имени без отчества, и снова по ее спине пробежали мурашки. Это было слишком похоже на сумасшествие. Бросить все — свои планы, свои мастер-классы, свою размеренную жизнь — и ринуться в эту авантюру с человеком-бурей. Но разве не об этом она думала прошлой ночью? О том, что ее жизнь стала слишком правильной? О том, что она играет для других, а не для себя?
— Я… мне нужно подумать, — сказала она, чувствуя, как дрожат ее колени.
— Конечно, — он кивнул. — У вас есть до вечера. На ваш концерт. Я буду там. И после него я спрошу вас снова. И знайте… — он сделал паузу, и его взгляд стал тяжелым и пронзительным. — Если вы скажете «нет», я больше никогда вас не потревожу. Выбор за вами.
Он развернулся и вышел, оставив ее одну в пустом классе с гудящей в ушах тишиной и решением, которое могло перевернуть всю ее жизнь.
Весь день Вероника провела в состоянии, близком к кататонии. Она пыталась репетировать, готовиться к вечернему концерту, но ее пальцы не слушались. Они искали не чистоту звука, а ту самую «музыку между нот», о которой говорил он. Она пыталась играть Рахманинова — того самого, Второй концерт, произведение, полное страсти и отчаяния, — но ее исполнение было правильным, выверенным и безжизненным.
Она думала о его предложении. О риске. О том, что он прав — если они провалятся, ее карьере педагога и солистки придет конец. Ее будут жалеть или презирать. Но если получится… Если получится, она станет не просто Вероникой Соколовой, успешной пианисткой. Она прикоснется к тому самому огню, источнику настоящего искусства, который она видела в нем.
И еще она думала о нем самом. О его пронзительных глазах. О его руках. О том, как он стоял под дождем. Она ненавидела его за его наглость, за его бесцеремонность, за то, что он ворвался в ее жизнь и заставил усомниться во всем. Но одновременно ее влекло к нему с силой, которой она не могла сопротивляться. Это было похоже на тягу к пропасти. Страшно, опасно, но невозможно отвести взгляд.
Вечерний концерт должен был пройти в том же зале филармонии, но в Малом, более камерном. Когда Вероника вышла на сцену, ее охватила паника. Зал был полон. В первых рядах она мельком увидела его. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, его лицо было скрыто в тени. Но она чувствовала его взгляд на себе. Чувствовала его так же явно, как ощущала прикосновение клавиш под пальцами.
Она села за рояль, отрегулировала табурет, положила руки на клавиши. И в этот момент поняла, что не может играть так, как играла всегда. Не может выдать очередную корректную, академичную версию Рахманинова. После вчерашнего, после его «Чаконы», после всего, что случилось, это было бы предательством. Предательством самой себя.
Дирижер дал знак. Оркестр заиграл вступление. И Вероника закрыла глаза.
Она представила не ноты, не зал, не критика в третьем ряду. Она представила дождь. Тот самый, вчерашний. Она представила боль. Ту самую, что видела в глазах Артема. Она представила всю ту смутную, невысказанную тоску, что копилась в ее душе годами, но не находила выхода.
И она начала играть.
С первых же аккордов она поняла, что это другое. Ее игра была не идеальной. Где-то она взяла чуть более громко, чем нужно, где-то замедлила темп, позволив мелодии повиснуть в воздухе. Она не играла Рахманинова — она проживала его. Она отдавала музыке всю свою боль, все свои сомнения, всю ту страсть, которую так тщательно скрывала даже от самой себя.
Это было страшно. Как прыжок с обрыва. Но это было и упоительно. Она чувствовала, как что-то ломается внутри нее, освобождаясь. Как какая-то стена, годами выстраиваемая вокруг ее сердца, рушится, и из пролома хлещет поток живой, горячей, настоящей жизни.
Она не слышала зала. Не слышала оркестра. Она была одна со своей музыкой. И с ним. Она играла для него. Чтобы он услышал. Чтобы он понял.
Когда отзвучал последний аккорд, в зале на секунду воцарилась тишина. А затем грянула буря. Овации были оглушительными. Люди кричали, вскакивали с мест. Вероника сидела, тяжело дыша, с ощущением полного опустошения и невероятного, головокружительного счастья. Она сделала это. Она переступила через себя.
Она встала, поклонилась. И ее взгляд встретился с его взглядом.
Он не аплодировал. Он сидел все в той же позе, но его глаза горели. В них читалось не одобрение, не восторг, а нечто гораздо большее. Признание. Уважение. И то самое ожидание, которое она видела утром. Теперь он нашел в ней то, что искал.
За кулисами ее осыпали поздравлениями, коллеги жали руку, директор филармонии говорил что-то о блестящем исполнении. Но Вероника почти не слышала. Она ждала.
И он пришел.
Он вошел в ее гримерку без стука, закрыл дверь и прислонился к ней.
— Ну что же, — тихо сказал он. — Теперь я слышал, как вы играете.
Она стояла посреди комнаты, все еще в концертном платье, с размазанной тушью и разгоряченным лицом. Она молчала.
— Итак, — он сделал шаг к ней. — Ваш ответ?
Она посмотрела на него. На этого надменного, невыносимого, гениального человека, который за двое суток перевернул всю ее жизнь. Она вспомнила ощущение полета во время игры. Ощущение свободы. И поняла, что выбора у нее нет. Она уже сделала его, когда решила играть не для других, а для себя.
— Хорошо, — выдохнула она. — Я согласна.
На его лице не было улыбки. Было нечто более глубокое. Удовлетворение. Предвкушение.
— Не бойтесь, — сказал он, и в его голосе впервые послышались теплые нотки. — Мы создадим нечто прекрасное. Или ужасное. Но точно незабываемое.
Он подошел к ней совсем близко. Она чувствовала его дыхание, ощущала исходящее от него тепло.
— Завтра уезжаете? — спросил он.
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова.
— Я позвоню. Пришлю ноты. Начнем с Брамса. Его Соната для скрипки и фортепиано номер три. Она… о нас.
Он повернулся и вышел, оставив ее с одним лишь названием произведения и с ощущением, что земля уходит из-под ног.
Соната Брамса. Она знала ее. Страстную, трагическую, полную неразрешимых противоречий и пронзительной нежности. «О нас», — сказал он.
И Вероника, стоя одна в своей гримерке, понимала, что это не просто совместный концерт. Это начало чего-то большего. Начало симфонии, в которой еще не ясно, каким будет финал. Но первые такты уже прозвучали. И они были подобны грому.
Глава третья. Соната одиночества и гнева
Возвращение в Москву стало для Вероники возвращением в другую жизнь. Тот мир, который она покинула всего несколько дней назад, казался теперь чужим, плоским и беззвучным. Ее уютная квартира в тихом переулке близ Арбата, заставленная книгами и нотами, ее верный «Стейнвей», ждущий ее в гостиной, — все это было привычным, безопасным и… бездушным.
Она пыталась вернуться к рутине. Проверила почту, ответила на письма студентов, подтвердила участие в очередном жюри конкурса молодых исполнителей. Но все это делалось на автомате, словно через плотную пелену. Внутри нее все еще звучал тот самый Рахманинов, сыгранный ею в Петербурге, — неистовый, раскованный, настоящий. И поверх него, как навязчивый лейтмотив, накладывался хриплый голос Артема: «О нас».
Ноты Сонаты №3 Иоганнеса Брамса он прислал ей на следующее утро после ее возвращения. Не по электронной почте, а курьером. Старомодный, тяжелый конверт из плотной бумаги. Внутри — отксерокопированная партитура с пометками, сделанными чужой, размашистой рукой. И короткая записка на листе без подписи: «Начните с финала. Там вся суть. Репетиционная база „Филармонии-2“, зал №4. Пятница, 10:00. Не опаздывайте».
Она положила ноты на пюпитр, села за рояль и погрузилась в изучение. И чем дольше она вглядывалась в знаки, тем больше понимала, почему он выбрал именно это произведение.
Соната №3 Брамса — это не просто музыка. Это исповедь. Исповедь зрелого, умудренного болью человека. В ней есть и страсть, и нежность, и отчаянная, яростная борьба с самим собой и с миром. Финал, Аллегро, — это вихрь, почти хаос, прорывающийся сквозь строгие классические формы. Это битва, в которой нет победителей, есть только изможденное примирение с самим собой.
«Там вся суть». Да, он был прав. Суть была в этом неистовом, бескомпромиссном диалоге между скрипкой и фортепиано. Они не дополняли друг друга — они спорили, сталкивались, мирились и снова сходились в яростной схватке. Это была музыка для двух сильных, независимых личностей, обреченных на взаимопонимание через конфликт.
Вероника начала репетировать. Сначала медленно, вчитываясь в каждую фразу, выверяя каждый аккорд. Но очень скоро она поняла, что играть «правильно» — бессмысленно. Эта музыка требовала крови. Требовала, чтобы она вывернула наизнанку свою душу.
Она играла финал снова и снова. Ее пальцы бежали по клавишам, выстукивая бешеный ритм, но чего-то не хватало. Не хватало того самого огня, который он в ней разжег в Петербурге. Она играла гнев, но это был абстрактный гнев. Она играла страсть, но это была страсть из учебника. Ей не хватало его. Его ответной реакции, его энергии, его разрушительной силы.
Она злилась на него. За то, что он ворвался в ее жизнь. За то, что заставил ее усомниться во всем. За то, что теперь, когда она играла одна, музыка звучала неполно, ущербно. Как будто он уже стал необходимой частью ее музыкального мира.
Вечером в среду раздался звонок на ее домашний телефон. Незнакомый номер. Сердце екнуло. Она знала, кто это.
— Алло, — сказала она, и голос ее прозвучал слабее, чем она хотела.
— Ну что, познакомились с Брамсом? — его голос в трубке был таким же, каким она его помнила — низким, с легкой хрипотцой.
— Да, — ответила она. — Жутковатая музыка.
— Не жутковатая, — поправил он. — Честная. Брамс не умел лгать в нотах. В отличие от многих.
Она промолчала.
— Что вы чувствуете, когда играете финал? — спросил он внезапно.
— Я… я стараюсь передать драматизм, конфликт, — начала она заученную фразу.
— Не старайтесь, — резко оборвал он. — Чувствуйте. Злитесь. На кого-нибудь. На меня, например. Представьте, что эти яростные пассажи — это ваши слова, которые вы хотите швырнуть мне в лицо.
Вероника сжала трубку.
— А зачем мне на вас злиться?
— Найдите причину. Я дал вам их предостаточно. Или вы уже забыли наш разговор в консерватории? Я ведь публично унизил вас.
Она ахнула от возмущения.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.