МАЛАЯ РОДИНА
Котовский и шашки
На лето меня сдавали на перевоспитание. Удавалось с трудом — родители не понимали почему. Моя житейская бестолковость имеет глубокие внутрисемейные корни.
Киевская сестра моей одесской бабушки Марии Карловны (Муси) носила вполне мужское имя Витя (Виктория Карловна). Имя ей шло. Она была решительна и эмоциональна.
Наблюдать, как они вдвоем играют в шашки, было одно удовольствие. «Я сделала ход сюда, ты — сюда, я пошла так, здесь я тебя съела два раза, а здесь заперла в туалетике», — не без гордости восстанавливает картину разгрома бабушка Витя.
«Да, надо было мне пойти сюда, а потом сюда», — неловко елозит на стуле бабушка Муся.
«Погоди-погоди, — свирепеет Витя, — Неправильно! Я бы на твоем месте сделала не так, а вот как».
Развернув доску к себе, разыграла комбинацию, подставив одну шашку, одним махом съела три.
«Ну, это еще не все!», — азартно пообещала Муся и в отместку съела две.
Игроки некоторое время сосредоточенно и усердно ширкают по доске оставшимися шашками, пробиваясь в дамки и продолжая начатую партию, как если бы она уже один раз не завершилась.
Минут через пять раздается истошный вопль: «Мусечка, а какими ты начинала играть?!» — «Черными!». — «А сейчас какими играешь?!» — «Беееелыми», — произносит неуверенно, не веря своим глазам.
Обе падают со стульев, хохоча и дрыгая ногами.
Показывают по телевизору старый каплеровский фильм про Котовского. Сидим, смотрим.
Есть там такой ключевой эпизод. Председательствующий суда обращается к Мордвинову-Котовскому: «Перейдем теперь к обстоятельствам вашего последнего побега. Из материалов дела видно, что вы сбежали именно из этого зала суда. Как это могло произойти?»
«Я стоял вот тут, на этом самом месте, — охотно отвечает Котовский, указывая двумя ладонями где. — Один караульный стоял здесь…».
Левой рукой он указал место караульного, и, восстанавливая картину, обратился к солдату с трехлинейкой с примкнутым штыком: «Подойдите поближе».
«А другой, — продолжает подсудимый свидетельствовать, чистосердечно и деятельно сотрудничая с судом, — как раз за моей спиной. Я сначала сделал так…»
Реконструируя картину, Котовский показательно сделал шаг назад и замер.
«А затем — так…» — Котовский сталкивает вооруженных часовых лбами. Они, как кегли, валятся вниз. — «… и так!». Подсудимый несколько грузноват, поэтому медленно прыгает в зал, небыстро добирается до окна. И исчезает из кадра под истошные вопли облапошенных дураков-жандармов. Разумеется, никто ему не помешал.
«Гражданки бабушки, — ехидничаю я, внезапно осмелев, — ничего это вам не напоминает?» — «Тю-ю-ю-ю, — пропела бабушка Муся, — этот дрыщ уже понимает и за шашки, и за революцию!».
Лишь стоит завести очки
Очки есть ключевой атрибут самоидентификации. Они не только придают завершенность образу — они являются частью организма. Отсюда вывод: в очках конструкционно заложен экзистенциальный ужас их потери. Нет их, пропали — и никогда больше самолично не найти.
Моя бабушка-одесситка Мария Карловна обладала развитым жизнечувствованием. Как и все люди ее поколения, очень много понимала про ужасы. Потерять способность ясно видеть окружающую действительность — это не ужас, а ночной кошмар. Поэтому при каждой пропаже она незамедлительно задействовала ресурсы большой семьи. Костяк поисковой группы составляли военные и к ним примкнувшие, приученные к порядку и дисциплине.
Приказано искать — ищем.
Мы разбредались цепью, пространство поисков казалось бесконечным — примерно размером в казахскую степь. Около часа старательно сопели, ругались, мирились, целовались, что-то разбивали, ставя предметы не на то место, отлынивали, выбегали на лестничную площадку со сдавленным драматическим шепотом: «Это невыносимо!».
В пеший разновозрастной отряд, пытающийся восстановить дыхание и использующий передышку для ситуационного анализа, моторизованный я, готовящий себя к карьере мотоциклиста под куполом цирка (шапито очень кстати развернул свой шатер на рынке), въезжал на трехколесном велосипеде младшего двоюродного брата. Что, надо сказать, заметно меняло доминанту…
А дед принимал рапорты — по секторам и территориям. Поиски с первого уровня сложности, не дав ожидаемых результатов, переходили на второй: «В китайской вазе очков нет» — «Папа, в пустых кастрюлях я уже посмотрела, крышки снимала. Да, нашла два вялых огурца в холодильнике. В холодильнике очков нет. Надо не забыть — с дачи надо прихватить еще огурцов» — «На телевизоре и за телевизором я уже посмотрел, здесь можно не искать. Кстати, а что сегодня вечером, программу никто не видел?» — «Товарищ полковник, диван разложил, очки не обнаружены».
И лишь киевская тетя Витя (раньше думал, мужское имя) сохраняла завидное здравомыслие на фоне всех клинических проявлений большого одесского шума. «Я видела точно, как ты их сняла, когда рассматривала кофточку, положив их на стекло витрины в магазине. Может, нужно дойти до магазина? — Нет, очки я после переложила в ридикюль, а деньги — вот они, три рубля, видишь? — в очечник. — Другого места ты не нашла? — Зато деньги целы и недоступны для карманников. Они не сообразят. — Мусечка, давай поскорее познакомимся с приличным милиционером и будем с ним дружить! — Зачем? — Он будет приходить к нам пить чай со своей служебно-розыскной собакой. — Она тоже будет пить чай? — Нет, она будет искать твои очки».
Бабушку, понятно, никто не обследовал. Потерпевших вообще игнорируют, даже действуя в их интересах.
Очки бабушка нашла самолично — у себя на голове. Просто захотела поправить волосы. Ощупала голову, сняла очки, недоуменно их рассмотрела, недоверчиво покрутила в руке, балуясь дужками. Мне даже показалось, засомневалась, следует ли объявлять о находке. Потом заливисто захохотала, рухнув в изнеможении на стул. И царственным жестом великого режиссера, не в силах произнести ни слова, распускала бесполезных статистов: всем спасибо, все свободны.
Процесс потери очков был цикличен, уподобляясь восходу-заходу солнца, круговороту воды в природе и смене времен года (вот очки есть — а вот их уже нету). Однако изменились ритуалы. Мы вставали в полукруг. Как великие диагносты на консилиуме, заложив руки за спину. В напряженной, если не сказать, в звенящей тишине мы вглядывались в бабушку. Выслушивая показания об очередной катастрофе, сосредотачивались на деталях. Перемены в нас ее пугали; она смущалась, одергивала халат, вытаскивая из кармана скомканную квитанцию за электричество, а потом, поднимая глаза, произносила жалобно: «Что это вы меня так подозрительно смотрите?»
После чего поиски повторялось сызнова. До тех пор, пока на очках не появились специальные веревочки.
Столкнувшись с заявленной проблематикой уже в очень зрелом возрасте, я разрешил коллизию способом, который и поныне считаю остроумным и эффективным. Помогла классика. Чтобы вернуть первый сыр, нужно пустить по его следу второй, — писали братья Гримм. Их завет я принял как указание к действию. Каждое утро первые очки я нахожу при помощи вторых, запасных — лежащих всегда в футляре в одном и том же месте. И ни при каких обстоятельствах его не покидающих.
У нас была безумно безалаберная семейка. Додумался списывать происходящие со мной исключительно на генетический фактор. Очень убедительно. И никому еще не удалось опровергнуть.
Как прогулять школу?
Был у нас один парень, тихушник. Накануне контрольных стабильно заболевал. Через дней пять выходил, полный сил и энергии.
Многозначительно улыбался. Будто все важное в жизни уже понял.
Мы его раскололи. Четверть граненого стакана подсолнечного масла и всю ночь верхом на санфаянсе. Вот и весь секрет. Участковый врач ставила обострение хронического гастрита. Вдобавок освобождала от физкультуры на неделю.
Так тянулось бесконечно долго. Пока однажды то ли доза оказалась повышенной, то ли масло со спецэффектом, но испуганная мать вызвала к «скорую». Доктор приехал молодой и ответственный. Пощупал живот, заставил высунуть язык. Больной ему не показался. Перестраховавшись, отвез в инфекционку.
В районной инфекционке герой на второй день пребывания подхватил какую-то острую кишечную инфекцию, на сутки загремел в реанимацию. Напугал всех. Потом его, как в тюрьме, вместе с другими страдальцами 21 день содержали в изолированной палате. Никаких боксов-шлюзов там и в помине не было.
Через месяц он вернулся в школу. Глаза ввалившиеся, нос заострившийся, ногами шаркает по полу.
Есть у меня здесь один магазин неподалеку. Называется «Напитки». Много недорогой водки, присутствует разнообразие дешевого вина (его раньше неделикатно называли «шмурдяк»).
Сегодня, проходя мимо, обнаружил на стеклянной двери объявление на желтой бумаге, написано старательно и от руки: «Поступило в продажу подсолнечное масло».
Судя по месту продаж, напиток.
Несколько странных истончившихся фигур внимательно изучали написанное. Зачем им, спрашивается, масло, если хозяйство они явно не ведут, да и в школу не ходят?
Не берет водка — возьмет масло. Давно все ясно. Чего здесь думать? Надо брать.
«У тебя носки под цвет глаз»
«Чудесные туфли», — напевно мурлычет продавщица, цепко удерживая ситуацию. Поощряет: «Прекрасный выбор. Цвет элитного алкоголя».
Изящный прием. Но я почти не пью.
Цветовые матрицы, которыми оперирует человек, обнаруживают его весьма непосредственную внутреннюю реакцию. И довольно точно отражают его восприимчивость к окружающему.
Как-то мать произнесла выдающуюся фразу: «У тебя носки под цвет глаз».
Носки при этом были светло-синими, а глаза — серо-зелеными. Мне было 17, и на заработанные деньги я купил первый джинсовый костюм. Какой смог, польский. И к нему носки.
Джинсы она считала нелепой американской модой, которая очень скоро пройдет.
«Холера тебя задери!»
Грамотность может быть всеобщей, а карантин всеобщим — нет. Недостижим. Где-то в Европе, возможно. Или в Латинской Америке — с солдатами на джипах, постовыми на каждом углу. И с легкой бронетехникой в фавелах. С комендантским часом и стрельбой. Вот там — да. Не у нас.
Мы пережили политический строй, на который выработались антитела. Научились все делить на десять. Ни одному слову, сказанному публично, если нет надежных подкреплений, доверия не существовало. В глубинке до сих пор любую газету называют «брехунок», проверьте.
Когда началась эпидемия ковида, включились полузабытые механизмы советского времени. Клеточная реакция. Ее совсем не учитывают при организации нынешней самоизоляции и введения QR-кодов. Напрасно.
Большая проблема заставить сидеть дома. Еще большая проблема вакцинироваться. Люди, по которым хоть чуть-чуть проехался социализм, себе на уме. У них выработались личные стратегии: государство — в одну сторону, они — в другую. По себе сужу. Абсолютно рефлекторно не верю государству. Передается с генами.
Подход протагонистов «Лучше перебдеть, чем недобдеть» тоже родом из советского времени. Специалисты точечно проводили санэпидрасследования, выявляя цепочку заражений, но на всякий случай «закрывали» контакты даже третьего уровня. Не тех, кто общался с заболевшим — семья, близкие, друзья, сослуживцы. Или имел контакт с тем, кто общался. Всех, кто мог заболеть. Массово, как облаву на рынке, оцепляли поддающееся оцеплению. Тоталитарная советская машина выбирала варианты простые и незатейливые — примерно как кое-где в локдаун. Поверить, что заболеть чем-нибудь предельно опасным, и быть заразным для окружающих, наш человек не мог. Ответственно вести себя тоже.
Слово «обсервация» советские эпидемиологи использовали. Но из организованного ими карантина бегали. По легкомыслию или из-за нежелания радикально менять планы.
Теперь проиллюстрируем тезисы.
***
У отца был самодельный железнодорожный ключ проводника. Им можно было открывать тамбурные двери вагонов и, главное, окна. Кондиционеров не существовало, а была система вентиляции. Жуткий ужас, парилка в вагоне. Если имеешь ключ, можно открыть любые окна. Тогда на ходу заметно свежее. Можно лежать на верхней полке, смотреть в окно, ветер шевелит страницы книги.
Ключ в нашей истории — важный инструмент, противостоящий нежеланию проводника учитывать пожелания пассажиров. Проводника то не найдешь, то не допросишься. Ключ — нужный личный ресурс.
Ключ выглядел так: «трехгранка» на набалдашнике из какого-то ультрапрочного и легкого сплава, сама трубка, как баллонный автомобильный ключ, согнута под прямым углом, образуя ручку. На другом конце — ключ с бородкой. Два ключа в одном, очень удобно в поездке. Мне он казался чрезвычайно важным, жезл власти над обстоятельствами.
Когда мне было почти девять, я полюбил ездить — в плацкарте, в общем вагоне, не важно. Днем нравилось находиться в купе, а вечером — сидеть в вагонном коридоре на откидном стульчике между окнами. Я устраивался боком и мог побыть один. Наблюдал за людьми: мужчины задумчиво курили или флиртовали со спутницами. Вечером шли в вагон-ресторан, возвращались оттуда еще больше раскованными и оживленными. Огни съезжали плашмя по оконному стеклу, ветер рвал занавески, коридор пустел, и стук колес становился громче.
Мы ездили в Евпаторию. Два года подряд. Там родители сдавали меня в пионерский лагерь министерства обороны «Маяк» (там и впрямь был настоящий действующий маяк), а сами жили в санатории. Я еще не был пионером, вместо местной униформы — пилотки, галстука, шортов — носил матерчатую кепку с пластмассовым козырьком и надписью «Тбилиси». На всех фотографиях пытался пальцами удерживать распахивающийся воротник голубой рубашки. Быть «младшеньким», салагой и «Эй, Тбилисо!» было не просто.
О том, что на Черном море свирепствует холера, не знали. Правда, фрукты и овощи мыли тщательно — насколько позволяли осы, немедленно налетающие на людей, едва пакет извлекался из цветастых болоньевых хозяйственных сумок.
Смена в лагере тянулась долго. Можно было умереть с тоски, если бы не сторожевики и подводная лодка, которая ночью проходили мимо. Еще были полузасыпанные блиндажи и ходы сообщения, разравнивая которые на ящике снарядов подорвался мощный бульдозер. Мы как раз сидели на полднике в стекляшке-столовой, запивая булочку кефиром когда бабахнуло, зазвенели стекла и вообще все посыпалось.
Ходили у нас невнятные слухи про какие-то страшные болезни, про то, что города закрывают на карантин, что все умирают в этих городах.
Родители приходили каждый день часов в пять, ничего им рассказывать им было нельзя, даже про то, что в лагере вещи тырят. Мать, заместитель директора школы по воспитательной работе, была далека от реалий.
***
Был август 70-го, приехали домой. И отец быстро засобирался в командировку. Он вообще довольно часто уезжал. Поездки, как правило, выпадали на конец месяца. Завод по ремонту ракет (в народе — рембаза) должен выполнять план. Каждый конец месяца для всего социалистического производства, включая самое-самое, являлся периодом мужественной штурмовщины. Или борьбы за премии, как посмотреть. Отец был очень мотивирован.
Привозил какие-то дефицитные комплектующие, реле и радиодетали — для ракетных систем. Прямо в обычном чемодане. Цвет изумрудной зелени, мягкая искусственная кожа, два дополнительных ремня на языках-застежках и замок-молния по всей длине крышки. Еще в чемодане домой привозилось что-нибудь вкусненькое.
Отец ездил в военной форме. Летом в рубашке защитного цвета. Его инженерные «птички» на погонах были с красной звездочкой, от которой произрастали пушистые крылья, заметно отличались от «пропеллеров» и узкоплечих «крылышек» авиации. Если был китель — то звездочки располагались и на голубых петлицах. Реагировали на них странно и задумчиво, пытаясь определить секретный род войск. С 1 января 1970-го радикально поменяли форму, мало кто успел разобраться и привыкнуть. Он этим беззастенчиво пользовался. Прокомпостировать билеты при пересадке всегда проблематично даже в воинской кассе (нет мест, и все!). Отец и без того любил нагнать туману, срабатывало. Записка помощника военного коменданта станции в кассы обычно решала дело.
«А вы в каких войсках служите?» — полюбопытствовали однажды, разглядывая инженерные птички. «В наших!» — уверенно отвечал отец.
И вот однажды отец надолго пропал. Позвонить нам некуда, телефон отсутствовал. Его поставили позже. Мать задавала вопросы соседям офицерам, те равнодушно пожимали плечами: командировка и командировка, мало ли как пошло дело. И вообще, мужчина в командировке — тема отдельная.
Недели через два нам сообщили. Отец связался с работой, доложил, что застрял где-то между Волгоградом и Астраханью в карантине. А ездил, кажется, в Капустин Яр — тогда говорили Капяр. Поезд остановили, выставили охрану на полустанке, вспышка холеры. Нам пересказали соседи исключительно то, что полагалось знать из его сообщения: жив-здоров, когда будет — неизвестно, ждите. Скорее всего, еще недели через две-три. Находится в обсервации. Где, где? Ну, в карантине.
И тут он вдруг появляется через три дня, веселый и злой как черт. Вместе с подробностями счастливого освобождения.
Когда поезд встал ночью, а утром не поехал, вначале говорили — какая-то авария впереди. Пути ремонтируют. Еще говорили: мост рухнул. К вечеру, когда вагон перестали открывать даже для курения, стало понятно, что это заточение надолго.
Еда в вагон-ресторане стала заканчиваться к концу первых суток. Ее разносили в судках. Помыть кружку было нечем. Чистую воду привозили все реже и реже. Заливали в титан. Обещали доставлять питание на дизеле-развозке. Жара, вонь и грязь. Дети орут, проводники появляются на полчаса и сразу свирепеют. Холера — болезнь грязных рук, писал санпросвет. Если не заболел до карантина, заболеешь в карантине.
Когда стемнело, проводница стала отпускать в степь по одному — подышать и присесть где-нибудь не отсвечивая. Семьи и вещи оставались в заложниках.
А потом появилась военные с автоматами и штык-ножами. Ходили вдоль состава, менялись — как положено в карауле — каждые два часа.
Познакомился отец в вагоне с капитаном-военным строителем. Оказалось, он служат в Балашове в стройбате. И живет с семьей в одном с нами городке — в новых панельных домах на месте старого стадиона. Они быстро уговорили несколько бутылочек вина. Профилактировали холеру. Позже все мужское население страны из организма научится выводить радиацию. Но тогда пить им больше было нечего, жара сорокоградусная, если не выше.
День на третий-четвертый кое-как уговорили солдатика с автоматом, стоящего у вагона, проводить к дежурному по полустанку. Оттуда с большим трудом по радиорелейке вышли на военную связь. И через усилительные пункты и узлы связи пробились к оперативному дежурному по рембазе. Потом очень долго пытались выйти на коммутатор дальней связи военных строителей. Все, как в армии — стройбат дислоцировался в десяти минутах ходьбы от рембазы, да кто ж туда пойдет? Кого упросишь?
Дозвонились. Капитан предложил отправить к поезду его служебный «уазик». Там пообещали. Переговоры завершились.
Их, как арестантов, под конвоем сопроводили обратно в вагон. Ибо гражданские воюют с холерой, а военные объекты сдавать будет Пушкин.
К этому времени сидельцев уже стали выпускать по одному — в поле. Теперь запахи разносились не только изнутри вагона, но еще и снаружи.
Из узилища пленники-таки бежали на «уазике», который, плутая по степи, добирался к ним почти двое суток. Водитель доехал, огляделся, нашел нужный поезд и нужный вагон, стучал по стеклу, прыгал под окном, размахивал руками. Привлек внимание. Дождались ночи, вскрыли самодельным ключом проводника вагонную дверь. Сиганули прямо с откидной площадки на насыпь, тихо прикрыли за собой дверь. Провернули ключ. Соседей-узников вагона офицеры боялись больше — ибо вагон мог разбежаться весь. Но их не хватились.
Поднырнув под вагон, хотя мешало имущество, нажитое непосильным трудом, перебрались через пути и на радостях побежали к уазику. Охрана побег проворонила. Да и не стала бы стрелять в своих.
Ехали чуть ли не сутки, гнали машину так, что радиатор вскипал пару раз.
А у нас в Балашове тем временем тоже внезапно начались изменения. У комендантского пруда (большой пожарный водоем вместе с мелкими серебристыми рыбками-синьгушками, они же уклейка), выставили охрану — курсантов с симоновскими карабинами. Карабины были заряжены, но стрелять полагалось в воздух, — охотно объясняли курсанты.
По Хопру туда-сюда сновал милицейский катер с цветами милицейского «бобика» — канареечный с синим. Отчетливо читалась надпись «милиция». На носу катера стоял ручной пулемет. Видел лично. На корме сидел светлорусый милиционер в белой рубашке с распахнутым воротом и с галстуком, свесившимся вниз на заколке. Фуражка у него была тоже с белым верхом, еле-еле держалась на затылке. Иногда он ее придерживал рукой, чтобы не снесло ветром в воду. Мы таких фуражек раньше не видели. Милиция на транспорте, наверное. Бубнил в громкоговоритель как заведенный, с одной и той же интонацией — по кругу, как заевшая пластинка: «Граждане, оставайтесь на берегу, кутаться запрещено, отойдите от воды. Граждане, оставайтесь на берегу! Купаться запрещено!».
Пятачок с песком — в то время единственный пляж в городе. Собралась большая толпа на берегу, все разглядывали катер — такое событие! Пацаны говорили — пулемет несколько раз стрелял в воздух. Возможно. Утверждали, боевыми. Люди не то чтобы боялась, но отступали неохотно, подчиняясь внезапному насилию, изменившему балашовские практики: летом в течение дня обязательно нужно пару раз окунуться.
Стояла неимоверная вонь возле коллективных уборных: дезинфекционные бригады засыпали все хлоркой. От автовокзала несло метров за сто. Даже из городского парка, в котором расставлены были гипсовые олени и Ленин, тянуло не прохладой, а хлоркой. Ходили невнятные слухи: умерло два человека. Оба заразились в Астрахани. Я ехидничал: отец, не про ваш состав ли там рассказывают? Презирал панические слухи.
Подрос и убедился: советские слухи никогда не были пустой болтовней. Единственный источник хоть какой-нибудь информации. Что-то в них было верно, что-то нет. Холера прошлась по Крыму (Одессу закрыли, на карантин посадили Ялту и Керчь), зацепила юг Украины, собрала дань на Черноморском побережье Кавказа, быстро подчинила себе Астрахань, по Волге поднялась до Волгограда, Саратова, Куйбышева (умирало примерно по десятку человек, но потери слухи исчисляли тысячами).
Слухи о десятках тысяч человек, запертых в поездах, стоящих на запасных путях крупных железнодорожных станций, циркулировали постоянно. Оказалось, не слухи. По тысяче человек умещалось на круизных теплоходах, пришвартованных у причалов, экипажу тоже запрещалось сходить на берег. Были заполнены спортзалы школ, техникумов. Набивались под завязку пансионаты, которые окружали бойцами внутренних войск, — все они оказались «под обсервацией», говорили тогда. Шли слухи, что стреляют на поражение. А еще говорили, что можно получить по суду исправительные работы, «химию», если попытаешься сбежать.
Были смерти, но и была полувоенная санитарная система. И она быстро справлялась. Слово «самоизоляция» еще не было изобретено, под «изоляцией» в советских шпионских фильмах понималась ликвидация врага. Вот так.
Когда начался сентябрь 70-го, наш санитар Таня Харина, избранная классом единогласно, раскидав по спине косички и выдвинув вперед левое плечо с повязкой («Красный крест» на белом фоне), чтобы ее полномочия не подвергались сомнениям, встала у дверей класса. Принципиальная и несговорчивая, она проверяла чистоту рук. Появились санпросветплакаты на стенах в коридоре, особенно много — у школьного кабинета и у раковин для мытья рук перед столовой.
Как-то раз отец, что-то делая по дому, треснул молотком себе по пальцу. Рявкнул: «Холера тебя задери!». И засмеялся.
Медицина нынешняя совершила радикальный рывок, нам поштучно пересчитывают антитела, появившиеся либо после вакцинации, либо после использования бустера, либо после болезни в явной или скрытой форме. А сколько в нас антител, выработавшихся за годы социализма, неизвестно. И как они передаются тоже. Не могут их выявить, не научились. И прививку сделать не могут. А зря.
«Смотри, что ты сделала!»
Отец как-то выступил по-особенному забавно и ярко. Полузабытые нюансы советской повседневности тут играют важнейшую роль. Движителем выступает конфликт между наивно-простодушной верой и умением использовать систему в своих интересах — чтобы она хотя бы на время от тебя отстала.
Будучи довольно осмотрительным человеком, мой отец, инженер-майор, исхитрился окончить сразу три вечерних университета марксизма-ленинизма (что-то вроде сегодняшнего МВА). Там было три факультета: общий, партийно-хозяйственного актива и пропагандистский. Вот все три он и окончил. Было бы четыре — окончил бы и четыре.
На некоторое время он оказался вне подозрений. Доказал лояльность режиму. Безотказностью и покладистостью уважения у начальства не заслужил, но присмотреться к себе заставил.
Говоря откровенно, он бы и сам мог там преподавать — да кто ж позволит? Обучение его протекало как-то на удивление дистанционно. А вот работы хватало, и приходил домой он уже в ночи, уставший, раздраженный, вымотанный. Какая уж тут учеба.
Лишь дважды в год (сессии) возвращался еще позднее обычного, легкомысленно насвистывая что-то опереточное. Попахивало от него дорогим коньяком. Был расслаблен и умиротворен.
Его сокурсники, видимо, разделяли заявленные подходы. Об этом однозначно свидетельствовали телефонные переговоры перед экзаменами: искался пятизвездочный коньяк непосредственно в Армении, финский сервелат в каким-то военторге где-то неподалеку от Кандалакши, заказывалась пепси-кола в Новороссийске, сыр с тмином в Вильнюсе. Все это каким-то образом доставлялось в заштатный городок в срок и в полном объеме, нарочными либо попутными перевозками. Хотя слова «логистика» тогда еще не знали.
Относился он к немыслимой этой суете легкомысленно, принимая жизнь такой, какой она есть. Никогда не обобщая и не дразня небеса и Политбюро.
Как-то, пощелкав ПТК (переключателем телевизионных каналов), как водится, пассатижами, он набрел на шахматную телепередачу, ткнул пальцем в экран: «О, Мишка Таль! Как-то у него в Риге мы почти новый югославский мебельный гарнитур в окно выбросили. На Старый Новый год». — «Зачем?!!!» — «Традиция такая была, старую мебель — вон…».
Майор, как выяснилось, в юнкерах любил пошалить.
Но вот в вечерний университет уже записалась мать. Пришла ее очередь — туда отправляли по разнарядке. Она была не против.
Многие учителя (мать была завучем и тогда кандидатом в члены КПСС) откровенно не хотели, искали повод отказаться. Потому что на занятиях предсказуемо и невыносимо скучно. И долго ехать — ждать автобуса полчаса, из окраины в центр — сорок минут езды. Полторы часа в один конец. Поздним вечером интервал движения еще увеличивается, расписание ровным счетом ничего не значило. И семьи возражали — при вечной-то учительской загрузке.
Учиться же матери всегда нравилось. Провела аудит в шкафу, вырвав исписанные начальные страницы, насобирала целую стопку общих тетрадок. Закупила в киоске пачку талончиков (водитель их не продавал, было какое-то распоряжение по АТП, чтобы не отвлекать водителя при движении). И уехала.
Директриса и проверяющие всегда требовали от нее конспектов уроков с исключительно точной общественно-политической лексикой. Вероятно, ощущая некоторый методологический провал в словах и смыслах, она нашла выход в творческом освоении политиздатовских брошюр.
В первый же вечер, честно отсидев две пары, вернулась уже в ночи с книгой «Коммунистическое воспитание подрастающего поколения», купленной в ларьке при Доме политпросвещения за — отлично помню! — 1 руб. 10 коп. Синяя книжулька, тонкий переплет, подрастающее поколение с рисованным оптимизмом смотрит в светлое будущее.
Отец как ветеран вечернего университета скептически осмотрел покупку. Холодильник был пуст, он что-то готовил на кухне. И у него не было времени на разговоры.
«Мила, а есть ли у тебя рубль? — спросил он вкрадчивым, я бы даже сказал, плотоядным голосом. Что уже подразумевало подвох как минимум. Он явно что-то задумал. И еще вот эта поза — руки, заведенные за спину. Вообще надо бы насторожиться. Напряжение росло, электричество просто пощелкивало в воздухе.
Но мать всегда была нечувствительна. Школа выработала в ней эволюционное умение внутренним вакуумом заглушать истерику внутреннего голоса.
«Есть», — покладисто откликнулась она, роясь в бежевой сумочке. Вытащила красный кошелек, расстегнула, порылась. Нашла бумажку, протянула.
Быстрым, ловким, каким-то обезьяньим движением он выхватил рубль. Разорвал его в клочья. Подбросил к потолку.
«Смотри, что ты сделала!», — завопил отец.
Жест был предельно унизительным. Мать оторопело смотрела, как клочки опадают на широкие доски крашеного пола.
На плите что-то шкворчало. Отец шумно выдохнул, начал успокаиваться. Ушел на кухне. Заширкала лопатка по дну сковородки. Вместе за обеденный стол они сели нескоро.
Китайский веер
У моей матери был китайский веер, хранившийся в семье очень долго. Упакованный в узкий синий футляр с золотыми иероглифами, веер пах сладковатой пудрой, уже несуществующими тонкими духами, а еще чем-то неуловимым, чему я тогда названия не знал, а теперь и не важно.
Скрепленный латунным кольцом, веер раскачивал из стороны в сторону ярко-красную кисть на шнурке. Щечки у веера были отполированы, гладки и приятны наощупь. Ветви у деревьев в райском саду были вычурны и замысловаты. Распахиваешь веер — взлетают птицы.
Негде было веер использовать. Не помню, чтобы его кто-нибудь доставал, кроме меня: мне нравилось его рассматривать. Любил я разные старинные штучки. Слоники рассматривал, старинный термос нюхал — необычно пахло пробкой, шиповником и чем-то еще сладким, будто пудрой.
Сегодня меня в метро обмахивала веером высоченная китаянка. Кажется, она обдувала разом полвагона. Будто не веер использовался, а мощный электрический рукосушитель.
Дама была решительна, энергична и даже кому-то наступила каблуком на ногу (не мне, не мне).
Веер же напоминал ракетку для пинг-понга: имелись ручка и гибкая рабочая поверхность. На полупрозрачном пластике со сложной текстурой размещался логотип китайского интегратора промышленных роботов. И на мягкой бесформенной сумке у нее был этот же логотип.
Русский с китайцем — братья навек, а потом перестали, поссорившись надолго. В каждой советской семье в начале 60-х оставались «трофейные» термосы и полотенца, следствие дружбы. Или вот еще веера были.
Советские вещи, кособокие и некачественные, дотянули до нынешних времен, если завод-производитель не обанкрочен. А если обанкрочен, то сдает он свои площади в аренду под торговый центр, где продают недорогие китайские товары. Ныне заметно лучше отечественных.
Китайцы радикально изменили свой экспорт, и даже у традиционной номенклатуры изделий вид совсем другой, какой-то инновационный.
Откуда нежданно-негаданно появляются и куда безвозвратно пропадают вещи, оставляя после себя только воспоминания?
Слабительное против витебской колбасы
Кракелюр утонченности крупных городов вечно набрасывается на картину посадской сермяжности, неузнаваемо меняя пейзаж. Не вчера началось, не завтра завершится.
В послевоенном Минске моя мать, учась в университете, с подругой из Витебска снимала комнату на Герцена, в Верхнем городе, у костела Святого Иосифа и монастыря бернардинцев.
Хозяйку звали Фросей. Фрося подъедала у домашних девочек витебскую колбасу и варенье, пока те были на занятиях. Что-то вроде ежедневного туристического сбора с постояльцев. Считала, имеет на это право.
Была у них мысль установить дежурства и ходить через день — обсудив, отказались.
Подруга Инна оказалась принципиальна, мстительна и склонна к педагогическому воспитанию окружающих. Регулярно покупала в аптеке таблетки мощного слабительного, толкла их в порошок, подсыпала в варенье, тщательно перемешивала. Хотела доказать Фросе, что нельзя брать чужое — понос будет.
Ничего Фросю не брало. А поговорить начистоту с Фросей они не решились. Однако Фрося оказалась не так проста. У нее было свое видение устоявшейся послевоенной жизни. Что выяснилось совершенно случайно.
Однажды в начале июня выпал снег. Фрося тревожно ходила по дому, морщила лоб, не находила себе места. Потом встала у окна, заложила руки за спину и произнесла глубокомысленно: «Сначала люди стали бессовестными. А теперь и природа тоже».
Вальтер-не-пистолет
Введенское кладбище — филиал кремлевской стены, малое Новодевичье, соревнование скорбей, репутаций и денег. Одновременно городской парк субкультур и подростковых развлечений, урочище приведений, шкатулка со страшилками. А еще — безотказный источник извлечения прибыли.
Готика и антика, поздний классицизм и ампир, лабиринт увлечений незрелых умов. Часовни, мавзолеи. Усыпальницы посреди вороха желтых листьев. Семейные склепы, значительные и важные. Иногда с античными портиками и колоннадами. Скорбные мраморные ангелы, бесплотные девы. Распятия и голгофы, пузатые увесистые камни. Амфоры и вазоны. Тяжелые цепи. Ржавые голубые металлические кресты. И пластиковая рюмка, надетая на пику оградки.
На стенах часовни фломастером — просьбы и желания, мольба об избавлении от хворей и зависимостей, недостижимое — никогда и нигде.
Целый квартал для авторитетных бизнесменов и новой знати.
На это кладбище я ходил всю неделю — как на работу.
Мой прадед Карл-Евгений Вальтер, сын митавского купца и члена городского магистрата Георга-Вильгельма-Теодора Вальтера, родился в 1873 году. Был крещен в немецком евангелическо-лютеранском приходе Cв. Троицы. Как и восемь других детей семьи.
Митавская Святая Троица — первая кирпичная лютеранская церковь, самая главная в Курляндском герцогстве. Благодаря книгам прихода теперь можно что-то узнать о Вальтерах. Сохранились и домовые книги, и коллекция паспортов в Риге.
Считалось, Карл Теодорович Вальтер умер по дороге в Москву 1921 году от сыпного тифа и похоронен где-то в столице. По другой версии, его сняли с поезда на полпути, и он умер в тифозном бараке. Могила неизвестно где. Зачем ехал в Москву, неясно.
Люди тогда много перемещались, если не бежали. Куда и зачем — диктовала логика выживания, сужающийся коридор возможностей. Резкая ломка судеб — такая, что кости трещали. Бежать — либо наблюдать за завораживающей медлительностью, с которой мор сменялся смертоубийством, а затем как приписано — гладом. Зато детям не нужно объяснять, что мир может быть несправедливым и опасным.
Мать ничего не знала, довольствовалась тем, что было известно в ее семье. Документы поднимать не считала нужным.
Шаг за шагом нахожу документы. Времени занимает много, но система работает. Получил свидетельство о смерти — умер он 22 апреля 1922 года. Разница с апокрифом, следовательно, в год. Получил справку о смерти: возраст — 50 лет, место смерти — Лефортовский морг, место погребения — Иноверческое кладбище. Причина смерти — истощение. Про тиф ни слова. Решил сделать запрос на документы морга.
Иноверческое — это Введенское (Немецкое) кладбище в Лефортово, здесь все понятно. Отправился туда. В администрации одно окошко возле кассы, там единая база данных. Некоторые записи, кажется, до конца 30-х, а ранние — в большом зале.
«Карл Вальтер у нас отмечен только один, он умер в 1918 году. Вы уверены в ваших данных?» — спросили меня. Порылись в огромных книгах. Листали туда-сюда страницы. Ищите, сказали, 15 участок, бывший 5-й. Справку не дадите? Нет. Только по запросу «Ритуала».
Изучил план, разбил участок на сектора. Начал исследовать, ничего не нашел.
Система сбоит на кладбище, где коммерческие интересы издревле выше любых иных.
В «Ритуале», доказывая родство, как козыри — одним за одним, самые старшие последними — документы выкладываю. Оформляю запрос с заявлением, в котором прошу указать место могилы на плане кладбища.
Получаю ответ: похоронен 12 мая 1922 года. Как долго не хоронили, 20 дней! Почему? Не узнать.
Участок указан 36-й (старый), 26-й новый. Совсем другой. Не тот, что был назван первоначально. Двумя инвентаризациями — 1992-го и 2008 годов — надмогильных сооружений не обнаружено.
Добрейшая женщина, помогавшая готовить запрос, сочувственно интересовалась, как проходят поиски моих предков. Оказалось, она родом из белорусского местечка Телеханы, в котором родился мой дед по отцовской линии. Но такой фамилии в поселке уже нет.
Нет еврейских местечек, нет и немецких колоний. Только кладбища — и только для тех, кому повезло уйти из жизни, оставив место, где потомкам можно преклонить колена. Категории вины и безвинности уступают место предсказуемым историческим обстоятельствам.
Судя по всему, Карл Вальтер был с женой. По крайней мере, он не брошен. Похоронен подобающе. Я ищу доказательства. Иду искать кладбищенские книги. Тело предавали земле — в кладбищенских книгах фиксировали фамилии тех, кто присутствовал. Долгое время в советских загсах без свидетелей брак не регистрировали, свидетели — важный элемент системы учета. Может быть, кто-то из родственников был еще рядом?
Часовня церкви, модерн. Приход Святой Троицы евангелическо-лютеранской церкви Ингрии (она же Ингерманландия, она же Ижорская земля, почти полностью расположенная на территории Ленинградской области), русской лютеранской церкви скандинавской традиции.
Широкий проход, 13 ступеней, массивные деревянные двери. Был воскресный день, в другие дни здесь закрыто. Начало службы в полдень. Через час я толкнул дверь, еще шла служба, на меня повернулись, я, приложив руки к груди, тихо извинился и вышел.
Еще через минут сорок я уже объяснял цель своего визита светло-русому улыбчивому мужчине, предупредительному и аккуратному. В джемпере и в брюках с острыми стрелочками он очень похож на несуществующих школьных учителей. Сказав, что знает, кто мне нужен, он, извинившись, отошел.
На скамьях лежали вещи, собранные общиной. Блузы, перекинутые через спинки. Кофты, сложенные стопками. Обувь, выстроенная аккуратными рядами. Детские книги, яркие, много — все на русском.
Приходит миловидная женщина: «Ищите кладбищенские книги? Правильно, должны были быть. Но их уже нет. Сожгли. Относительно недавно. А ведь это артефакт, и нужно было сохранить. Администрация кладбища говорит, что все данные сохранили. Но ведь книгам несколько столетий. Зачем уничтожать?».
Мы обсудили, как же теперь проверять однофамильцев, если сведения настолько разнятся. «Вы ищете Вальтера, известная фамилия, — улыбнулась она. — Тоже недавно искали Мюллера. Как и вы, — сказала она, глядя мне в лицо, что-то такое в нем прочла, что быстро исправилась, — Не того Мюллера, другого. Но его здесь нет. И ваша могила, наверно, давно уже отсутствует. Много времени прошло. Представляете, что здесь было в 90-е. Наверное, видели и современные захоронения. Здесь большие деньги. И они решают все…».
Ничего теперь не узнать.
Я шел аллеей к Госпитальному валу мимо большой группы женщин средних лет. Они старательно мерзли, переминаясь с ноги на ногу. Платные экскурсии энтузиастов, набирающих экскурсантов в социальных сетях.
«Есть версия, что шеф гестапо Мюллер работал на советскую разведку», — громко и уверенно произносит розовощекий юнец в вязаной яркой девочковой шапке с ушами и висюльками. В бороду вплетена косица. Пар клубится над головой. Голос поставлен, но хипстерство его явно самодеятельное. Интонации провинциального экскурсовода.
«Мюллера видели в Москве в советской военной форме. В полковничьих погонах. Он умер в сорок восьмом. И похоронен здесь на кладбище под фамилией либо Мюллер, либо, возможно, Мельников», — говорит он.
Современная готика выглядит удручающе нелепо.
Борьба за «плавучесть»
В конце каждого апреля мой отец, как и все жители небольшого поселка под названием Рабочий городок, расположенного возле крупного оборонного предприятия, боролся с водой, затопляющей погреба.
Рядам кирпичных хрущёвок, в которых мы жили, перпендикулярно были установлены хозяйственные сараи. У каждой квартиры был свой сарай, а в нем — погреб, у кого глубокий — у кого так себе. От американской бомбежки не спрячешься. Убеждение, что завод, в цехах которого находятся межконтинентальные ракеты — цель номер один у американцев, не мешало накапливать картошку в закромах, огурцы в банках и капусту в бочках.
С августа по ноябрь шел процесс, называемый «зимние заготовки». В марте в поселке начинал таять снег, ручьи бежали до середины апреля. Начиналась борьба за «плавучесть».
Вечерком после смены, сидя у подъезда в теплых куртках-техничках (отличались от летных!), вытеснив бабулек с их дневного насеста, мужички-работяги покуривали и ревниво смотрели, кто что раздобыл и тащит в дом. Обсуждали по-деревенски все увиденное.
Теперь уже не узнать, кто в Риге преподавал отцу тактику. Но академический белый ромб отец честно заработал. Ибо искусством военной хитрости и маскировки (сегодня бы сказали пиаром) владел в совершенстве. Навык применял беззастенчиво.
В погребе, отсылающем к финальным трагическим кадрам затопленного берлинского метро из фильма «Освобождение», он вылавливал плавающую картошку. Отбирал самую крупную, наиболее жизнестойкую. Протирал ее поштучно специальной ветошью. Выкладывал на отдельную полочку для дальнейшей просушки. Брал с полочки отлежавшуюся — с предыдущего визита. Сухой крупной картошкой он прикрывал мелкую, сморщенную, мокрую и унылую. С ведерком неспешно двигался к подъезду.
«Слушай, Наум, а у тебя-то воды в погребе нет?», — затевались соседи. Они регулярно из рук в руки эстафетой передавали дефицитный насос «Кама» для откачки воды. Насос по причине дряхлости ремонтировался через день.
«Нет у меня воды», — беззаботно отвечал отец на голубом глазу. И нагло демонстрировал оцинкованное ведро. Заинтересованная общественность склонялась над объектом. «Странно, и впрямь нет», — терли щетину лапой мужики. И размышляли, может, стоило все-таки заштукатурить стенки погреба, прокупоросить их. Да заодно склепать короб из нержавейки, благо добра этого на заводе — носить и не вынести…
Отец поднимался на третий этаж, открывал дверь и сразу же направлялся на кухню. Вываливал дефективную картошку под чугунный радиатор отопления. И победительно, с чувством хорошо проделанной работы укладывал организм на диван.
Помни: противник подслушивает!
В конце 60-х у нас в городке наставили вдоль тротуаров стенды наглядной агитации. Стенды напоминали летящее по ветру знамя, но из самолетной дюрали. Начали с территории возле плохо оштукатуренных, линялых, некогда терракотовых бараков. Из осыпавшейся штукатурки там проглядывала дранка. Бараки благозвучно именовались «арабскими домиками» (их построили для египетских летчиков, проходивших обучение в военном училище). К тому времени там бедовали бесквартирные офицеры, но не училища военно-транспортной авиации, а завода. По совместительству в домиках располагался клуб, библиотека и здравпункт.
Один стенд требовал сурово: «Свято храни военную и государственную тайну!». Я бы рад, но хранить было нечего.
Другой мне понравился сразу и безоговорочно: написанный рукой старательной и неуверенной, он был красив и многозначителен. Красным по синему– и с белым обрамлением вдобавок, в две строки — «Не говори все, что знаешь. Но знай все, что говоришь!».
Еще один на ту же тему: перерисованный старый плакат — работница в косынке, глаза тревожные, палец у губ и подпись: «Помни, противник подслушивает!». Транспарант с напоминалкой белыми буквами на черном фоне размещался на всей аппаратуре, с которой военные имели дело.
Домохозяек собирали в клубе и читали лекции о международном положении. Они выходили оттуда собранные и решительные, со скомканными платочками в руках, некоторые с красными пятнами праведного гнева на лицах.
Самодельные плакаты — плод усилий политотдела и коммунально-эксплуатационной части — неустанно напоминали об ужасах американского империализма, нашедших свое воплощение в рыжей козлоподобной бородке Дядюшки Сэма. Вьетнамцы в соломенных широкополых шляпах опасливо прятались за пальму и были неразличимы. Зато мерзавец в цилиндре проглядывал сквозь витрину магазина на первом этаже двухэтажного дома, построенного еще пленными немцами. Изрядно смахивал на Мефистофеля. Некоторые его долго разглядывали, зло всегда притягательно. Развлечений в то время было немного.
Следующий за каждой мобилизационной газетной передовицей (газеты к нам приходили на третий день после выхода) приступ экзистенциального ужаса заставлял жителей скупать серые макароны. Их заворачивали в такого же цвета грубые бумажные кульки, в которых макароны делались неразличимы. Когда бумаги не было — в магазин несли свои газеты. Газета в киоске стоила две копейки (столько же стоило позвонить, если работал телефон-автомат, но он никогда не работал). Магазинные тетки ловким движением оборачивали газету вокруг руки, заворачивали хвостик, и ничего не просыпалось.
Поздним летом перед завозом соли составлялся список — листок из ученической тетради придавливался камнем, рядом лежал огрызок химического карандаша. Называлось «записаться на соль». Каждая семья, а у всех еще была крепка память о «голодовке» времен войны с немцем, пополняла свой продовольственный резерв, основная часть которого приходилась на домашние заготовки. Сахар для варенья приобретали в мае (до ноября его тоже не было в продаже), носили в наволочках. Целлофановые пакеты еще долго оставались дефицитом, их стирали и сушили на веревках напротив дома.
Отец как-то пробурчал: требуют, дескать, обязательной подписки на «Правду». Подписная кампания проходила шумно, начинаясь, кажется, с 15 сентября. Приходила «Правда» к нам целое полугодие — вместе с «Известиями», которые, видимо, считались советскими, но недостаточно партийными. А потом отец проявил отчаянную смелость. И к нам снова стали приходить только «Известия».
Газетные утопии реализовались в известинских очерках Татьяны ТЭСС «про жизнь». Ее крайне осторожные размышления на тему безжалостного и расчеловеченного хомо советикуса уравновешивались высокой гражданской ответственностью, высокохудожественно проявленной. Жесткий порядок слов, как в кристаллической решетке, изнанку вещей не обнаруживал.
Каждый раз в третьей четверти опуса — ровно по партитуре — всегда прилетал, как я теперь понимаю, Бэтман. Появлялся он очень вовремя и действовал в крайней степени умело и решительно. Ибо советская власть должна каждый раз наново получить изощренные подтверждения, что автор ее не свергает.
Главным героем очерков была иногда прорывающаяся интонация. В обрамлении банальностей про гармонично развитую личность с высокими жизненными принципами. Мама зачитывалась на кухне ночью, ей папа всегда оставлял полосу. Сам же читал все остальное, лежа на диване, держа газету на вытянутых руках. Через 10 минут руки не выдерживали тяжести огромного мира, уместившегося на бумагу; газетка плавно опускалось ему на лицо, и вздымалась с каждым похрапыванием.
Как-то к отцу заехал бывший сослуживец, балагур и обаятельный двухметровый верзила — он сидел за столом, а плафон люстры грел его затылок, практически в него упираясь. Почему-то запомнилось, что генерал-майор (хотя фамилию помню хорошо, созвучна нашей; погуглил — не сходится, аберрация памяти). Был без формы, но в дорогущем костюме, сшитом на заказ. Сидели в рубашках, пиджаки на спинках стульев. Распустив узлы галстуков, бубнили: план, госприемка, комплектующие ни к черту, а у меня единственный толковый наладчик аппаратуры в запое. Начали тихонько, потом все громче и громче. Гость, я слышал, пока открывалась вторая бутылка, жаловался: «Как конец месяца, „вертушка“ красная вся. Не сплю». — «Да ты газетку возьми. Знаешь, успокаивает», — произнес папа. И рефлекторно обернулся на тонкую, буквально картонную входную филенчатую дверь, за которой было подозрительно тихо.
У нас любили подслушивать на лестнице. Слышно было, полагаю, все — до мельчайших нюансов. Подслушивал не только противник.
«Наш паровоз, вперед лети!»
Из всей большой семьи, бесследно сгинувшей в Малом Тростенце и во рвах у борисовского аэродромного поля, до высшего образования дотянулся только мой отец. Его дед был сапожником, а сына выучил на землеустроителя. Побыть любимым внуком отцу практически не удалось.
Зато ему достались хорошие инженерные мозги. Его интересовало исключительно все, что имело сложное внутреннее устройство. Устройство людей представлялось ему излишне простым. Как они работают, он знал. Другое дело машины и механизмы.
Отец упорно лез в машинное отделение морского сторожевика — я следом шлепал большими полукедами по трапу. Убалтывал вахтенного офицера — и мы осматривали пушку и пусковые установки на ракетном катере.
На аэродроме отец ходил кругами вокруг бомбардировщика. Сняв фуражку, доставал из нее мокрый платок и растирал шею. Расстегивал ворот рубашки с майорскими погонами; зеленый галстук, сложившись пополам, повисал на зажиме. Шатал двумя руками переднюю «ногу» — стойку шасси. Пинал носком ботинка плотную черную резину. Не пытаясь перекричать работающие двигатели, тыкал пальцем в кормовые пушки. Делал характерный жест ладонями, имитируя раскрытые створки бомболюка. Кивал на замки, удерживающие ракеты.
Считалось, экскурсии проводятся для меня. Было ясно, что нет.
И вот мне десять, в будке машиниста паровоза мы едем от станции Балашов II в сторону пассажирской станции Балашов I. Наш дом — на полпути, ночами в открытое окно слышно, как по громкой парковой связи диспетчер связывается со составителями поездов: «На третьем пути три тройки. Прекратить маневровые работы. На четвертом пути принимаю поезд» или: бу-бу-бу, ничего не разобрать, а потом вдруг отчетливо: «…два полувагона груженых». Потом слышны свистки, громкий «бух» и натуженный вопль маневрового тепловоза, с сортировочной горки распускают вагоны.
Паровоз большой, шумный, траурной расцветки. Черные — будка, тендер, котел, труба. А колеса, тяги, кулисы, лестница с поручнями к боковому проходу, звезда спереди, а внизу под ней — сцепное устройство и метельник (что-то вроде небольшого тракторного отвала внизу), — все они украшены очень насыщенным красным. По колесу же идет белый обод.
Модные колеса, у нас тогда с широким белым ободом ездили старенькие бортовые грузовики Газ-51 с деревянными бортами, с двойным выжимом сцепления и с громким хррр-хрр при переключении скоростей. И ведь не лень же водителям постоянно подновлять краску, такая грязь была в городе в демисезонье. На демонстрации эти грузовики возили транспаранты перед трибуной у парка Кирова: на нос надевался фанерный герб, по бортам с двух сторон лозунг, белым по красному: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а в кузове было полно народу, который неустойчиво стоял, держась одной рукой за крышу кабины, а другой размахивал флагами.
Но мы в паровозе. Конец мая, над путями марево размывает старорежимный семафор с поднятым крылом.
Пробежал за лесополосой элеватор справа, потом слева — оборонный завод с его длинными приземистыми цехами. Проехали мимо нашего дома и бараков, которые назывались «арабскими домиками». Показалась зеленая крыша учебно-летного отдела авиационного училища летчиков. Увидел стадион, куда мы ходили на физкультуру, казармы, комендантский пруд. Отец высунул голову из противоположного, левого окна. Молчал, только глаза тер из-за набегающего потока. Он всегда пугал меня этой внезапно случающейся отчужденностью.
Паровоз оказался резв и басовит, посвистывал энергично. Машинист сидел справа, держал руку на рычаге подачи пара. Кочегар подкидывал на колосниковую решетку уголь из тендера. Немного, один-два ковша лопаты. Швырнет в огонь и посмотрит на большой манометр. Потом снова пошурует лопатой. Уголь был мелким, не черным — ржавым. Рядом с открытой топкой было нестерпимо жарко. Заворожено я смотрел в огонь, вот где филиал ада.
Кочегар, сняв брезентовую рукавицу, вытер ладонь о штаны. «Давай знакомиться». И назвал имя — Виталий. А дальше, обращаясь ко мне, произнес какую-то нездешнюю фразу, будто позаимствованную из переводного романа: «Моя бабушка говорила, что всегда полезно заводить знакомство с кем-нибудь из низов». И засмеялся.
У него были белесые, будто обожженные брови, холодные светлые глаза и смазанная, недопроявленная улыбка. Стало неловко. Почти запаниковал, не понимая, но чувствуя присутствие матрешечного, одного в другом, смысла. Неявного, даже оскорбительного вызова. Неясно кому. Неясно из-за чего. Было неуютно.
Когда мне было около тридцати, после какой-то телефонной ссоры с отцом (тяжелый характер я перенял по наследству) паровозная поездка некстати вспомнилась. Примирительно. Со многими мельчайшими, ненужными, избыточными подробностями. Жаркие тени, запахи, ощущение машинного масла на ладонях.
Хвост судьбы часто выступает неплохим погонщиком. Вопрос в том, откуда отсчет, куда движение. Где отметка с нулевым километром.
Внезапно открылась злая ирония. Только так и могло выглядеть торжество настоящего барокко: кочегар, наследник «прошлых людей», знакомится с характерными представителями советского проекта. А никаких других проектов у страны больше не случилось.
Пакостник
Невозможно поверить, в нежном возрасте я был кудрявым пепельным блондином. Когда соседи на улице моей матери говорили: «Ой какая у вас девочка!» и пытались со мной сюсюкать, я оскорблялся. Решительно протестовал. Очень скоро отказавшись от колготок и позорящих сандалий, требовал хромовых сапог — как у папы. На улицу выходил, подпоясавшись портупейным ремнем.
Униженное гендерное в языке невозможно для человека, всю жизнь бьющегося за свою идентичность. Если автор женского рода сейчас авторка, то допустим и обратный процесс. Я не какой-то там безвольный тихоня, а тихонь, тихоник или, наконец, — не побоюсь этого слова, — тихушник!
Прошу учесть в дальнейшем.
Мой дед Гирш Ицкович, когда хотел сказать что-то чрезвычайно важное, всегда переходил на идиш. Идиш казался ему подобающим языком, наделенным известным драматизмом. Дед «на нерве» для лучшего понимания разбавлял его русским.
Его ключевое сообщение, если отбросить нюансы, всегда сводилось к единственному тезису: этот милый мазик (радикальнее — шлеппер, если вообще не сказать шлимазл — в зависимости от рассматриваемой ситуации) доведет нас всех до цугундера!
Дед был прав невероятно. Он знал предмет разговора. Особой проницательности, впрочем, не требовалось, чтобы понимать, с кем приходится иметь дело. Я был пакостником. По малолетству разрушения были незначительны. Но я быстро рос.
В Минске дед жил на завокзальной Студенческой улице в старом, в стертом, как зубы от времени, кирпичном безликом доме. Еще лет десять назад стоял, а теперь ничего от прежнего двора не осталось, совсем новая улица. Раньше достопримечательностей было две. Старинная дореволюционная брусчатка, быстро наполнявшаяся водой щели — как поры — и ухитрявшаяся отполированным боком отражать низкие и быстрые облака, да котельная под окнами — с высоченной трубой и горой угля во дворе.
Во дворе все и происходило. Купленная в детском мире в Москве настоящая реактивная ракета (летающая на воде, которая заливалась внутрь, а дальше в нее ручным насосом закачивался воздух), копия гагаринской, врезалась в пузо управляющему. Он тщетно пытался спрятаться за угольной кучей возле котельной. Отношения с ним всегда были так себе. Лучше они не стали.
При всех нестандартных особенностях нашей семьи, следовало отдать старшим должное. Они в мире страхов и страстей выяснили главное: чтобы услышанное я не использовал против себя и окружающих, мне нельзя было рассказать абсолютно ни-че-го. Ничего — это просто ничего. Ни слова, ни полслова. Ни намека. И бдить, пытаясь предотвратить наиболее опасные разрушения.
По совокупности причин папа с мамой, обсуждая семейные дела, переходили на немецкий (в школе я учил английский). А в маминой семье по-немецки говорила бабушка. Наивность родителей была невероятной — пухлый карманный немецко-русский словарик и альбомчик разговорника стояли на полках.
Мне удалось на шесть часов обесточить дом, включив авиационный фонарь-переноску в трехфазную бытовую розетку.
Я придумал многоствольный самострел с боеприпасом, рассчитанный на бакалею. Благодаря мне горох по цене 8 копеек за килограмм детям продавали только по запискам родителей.
Сколы магниевого сплава, использовавшегося в двигателях самолетов, я запускал в костер.
Баллончики с углекислотой для автосифона подрывал при помощи пороховой дорожки.
Я старательно занимался изготовлением воздушных шаров из тонкой рисовой бумаги (сейчас из такой папироски крутят), предварительно сделав развертку и склеивая их. Готовил и газгольдерную для их запуска на кухне (всего три пятна на потолке, пожар был незначительный).
Пневматическую винтовку 1955-го года выпуска с тяжелым деревянным прикладом, разыскав ее в углу — за стеллажами, возле бутыли из-под серной кислоты, в которой дображивалась вишневая наливка, — я научился переламывать, используя ножку шкафа. За неимением мягких свинцовых пулек пользовался шариковыми стержнями, которые отлично втыкались в дверь — не хуже арбалетных стрел.
Никогда не стремился верховодить, не был суетливым, но вес имел немалый. Ибо круг моих научных интересов распространялся на специфические области. Я цитировал наизусть «Календарь гимназиста за 1913 год», найденный при сборе макулатуры. От текстов исходила завораживающая, просто потусторонняя энергия. Дружки внимали: «Способ приготовления бертолетовой соли. Берешь…» (тут я уймусь, и пусть читатель домыслит, а Роскомнадзор не заподозрит). Однажды я добавил к составу сахар и закрыл уши ладонями. Позже свидетели этого ужаса признавались: им показалось — городок сравняло с землей.
Мои приятели научились быстро пригибаться, а некоторые даже окапываться. Навык развился очень быстро, никто от меня серьезно не пострадал.
Со временем они даже научились извлекать из меня практическую пользу.
Что вы, например, знаете про правильное использование фотографических фиксажей, выделяющих сероводород? Или про соединение гидроперита (имелся у каждой блондинки) и простой таблетки анальгина?
Великая советская литература, сведенная из ее социалистического разнообразия к полезному минимуму, во мне нашла своего долгожданного истового почитателя (соболевский «Соловей» из книги «Севастопольские рассказы»).
Срывались не только контрольные. Очередь в кино на «Фантомаса», завершавшаяся на улице в квартале от кассы, сдувало разом, едва в кустах при определенных условиях правильно соединить все элементы «бинарного» заряда.
Если вы экспериментатор, вроде меня, то в эпоху развитого социализма вам должно было жить трудно. Мне нужно было срочно на тренировку. А тут после уроков запланированный сбор металлолома. Портфели запирали в кабинете.
Собрал банду, предложил быстро и радикально решить вопрос. Я днями присмотрел здоровенный стабилизатор на самолетном кладбище возле старого аэродромного поля военного авиационного училища. По тому полю бегал почти каждое утро, было время рассмотреть. Обычно там народные умельцы рылись, самолеты раскурочивали до конца, поживиться было чем. Из дюрали клепали даже небольшие лодки. Ценное — например, самолетные часы-хронограф АЧС-1В. Их вытаскивали техники, встраивали в кусок оргстекла, декорированный под природный хрусталь, возвышающийся на хромированных полозьях. И недешево продавали.
До самолетного кладбища мы дошли быстро. Пыхтели, ругались, пока тащили стабилизатор до железной дороги. При помощи двух обрывков пожарного шланга и трех веревок, прихваченных с собой, захомутали его. Получилась волокуша. Загрузили на рельсы. А дальше просто погнали, как конка — бегом потащили. Самолетная дюраль отлично скользила по рельсам.
Выскочив на асфальт, скорости не сбавили. Меньше часа ушло на доставку. Стали передовиками — нам старшая пионервожатая вначале записала минимум — по 36 килограмм. А потом, посоветовавшись с учителями, ставку удвоила, записав по 50 кг. Цветмет ценился вдвое «дороже», а стабилизатор (учителя называли «крыло») был значительным, большим и тяжелым, приподнять невозможно. Вся страна жила приписками, чем школа лучше?
Через два дня, когда перед школой на асфальте возникла здоровенная гора металлолома, на линейке торжественной линейке нам вручили грамоты. Говорили слова, поздравляли.
Еще через день приехал водоканал, собирая крышки от канализационных колодцев. Два раза в год школьники наносили непоправимый ущерб хозяйству. И лишь к концу следующей недели приехал неторопливый армейский бортовой «Урал» с отделением солдатиков, которые быстро выбрали свое. Чужого не брали. Но стабилизатор они отвезли к себе на свалку — им тоже спускали план по металлолому.
Именно тогда я и разочаровался в социализме, кстати.
На офицерских сборах мы жили в палатках кадрированного полка химической защиты. Полком командовал человек с характерной фамилией Крюгер. Она ему очень шла, даже прозвище придумывать не было необходимости. Имея за спиной «два года школы жизни, которую лучше всего пройти заочно», его угрозы и увещевания силы хоррора уже не имели. Но было прикольно.
Ранним утром (часиков в пять утра, без объявления войны, вероломно) он поднимал студентов. И с поддержкой бронированных разведывательно-дозорных машин заставлял штурмовать ближайшие овраги, в которых запросто можно было скатиться, не разглядев дороги, ибо густой, тяжелый утренний туман, характерный для этих мест, разбавлялся ядовитостью шашек с хлорпикрином. Камеры газоокуривания казались ему детской шалостью.
На сборах все было прекрасно, только голодно. Кормили отвратительно. Мы жили по соседству с воронежскими географами, их как-то подкармливали, да и они постоянно добирались до города Боброва, хорошо известного молодежи гитарами фабрики «Аккорд». Чем-то они там подкреплялись.
Нас не выпускали.
Жили в палатках. Вечером, после отключения электричества шли разговоры о еде.
Кто-то мечтательно сказал: река рядом, рыбки хочется.
Кто-то ответил раздраженно: пробовали на удочку, не клюет.
Кто-то решительно, с пониманием: гранату бы, хотя бы одну. Да ведь не найдем.
Я, со знанием дела: здесь должен быть танковый изолирующий противогаз. В нем регениративный патрон. Найти его проще, чем гранату. Но кидать нужно с берега.
Утром, обращаясь к начальнику цикла, командир курсантского отделения ласково интересуется: «А у вас, товарищ полковник, случайно не будет сковородка?» — «У Чилика есть все. Кроме совести».
И ведь прав был, что удивительно. К людям вообще надо прислушиваться, когда они что-либо говорят о себе. Характеризуют. Случайно проговариваются. Редкостным был зануда, Валерий Иосифович Чилик. И отличным профессионалом, как я себе представляю. Случайно услышал байку, будто в войсках он вытащил из химической цистерны солдатика, который, дезактивируя емкость после иприта, потерял сознание. Увидел и прыгнул — как был. Человека спас, но сам пострадал, на лодыжке у него не заживала язва. Из армии не уволили, отправили на военную кафедру в университет, синекура. Он стал начальником цикла, солидная должность. Верю в рассказ, он мог. Только в реальности должна была быть одна деталь — вытащив из цистерны солдатика и приведя его в чувство, Чилик должен был отвесить ему пару пенделей. Вот тогда история полностью соответствовала бы действительности.
Сковородка у Чилика была просто огромной, настоящей поварской — с такой можно было, как Христос хлебами, накормить уйму народа. Развели костер.
Танковый противогаз нашелся на складах через примерно час поисков. Я, однажды лет в 13 лет, сделав участок на реке Хопер судоходным, предупредил еще раз: «С берега кидайте, с берега!». Сам был занят в палатке, стучал на привезенной из дома собственной печатной машинке, считался чем-то вроде самодеятельного писаря, готовя планы подготовки, формируя расписание учебных занятий и разбирая почерк Чилика с пометками поверх прошлогодних планов.
Регенеративный патрон вырабатывает кислород. Выглядит как большущая банка. Поглощает углекислый газ и влагу. Кислорода дает на три часа, если ничего не делать, дышать через раз и ждать помощь. Отработанные патроны утилизируют, действующие вещества вместе с хлоридом кальция растворяют в воде.
Есть секрет, как патрон подготовить к взрыву в воде. Писать об этом не обязательно.
Рвануло у них так, что листья сдуло в округе одним махом. Деятели запустили изделия из лодки. Решили: чтобы дважды не вставать. Мокрые и счастливые, что выжили, они собирали рыбу, подгребая найденной где-то на берегу картонкой, а не веслами. Их сорвало с уключин и унесло куда-то вниз по течению.
Рыбы оказался здоровенный мешок. И еще несколько штук несли под мышками — наиболее крупных. Рыбинспекторов в тех краях отродясь не водилось, а водились подлещики. Браконерство объяснялось необходимостью молодых здоровых организмов выживать, ибо перловка вкупе с переваренными рыбными консервами в масле, разогретыми на кухне, источник не столько питания, сколько язвы — не трофической, но желудка.
Первый раз в жизни мои умения меня прокормили. Вселило некоторую осторожную надежду.
Зато теперь, когда я слышу от экономистов: человеку надо дать не рыбу, а удочку, чтобы он ее поймал, я беззлобно усмехаюсь. Какая уж там удочка. Ясно же, что необходимо человеку.
Секретные подробности о советской военной угрозе
Окраина маленького Балашова, старый черный транспортный самолет Ли-2, серебристые МиГ-15, зеленые вакуумные машины, роторный снегоочиститель, напоминающий передвижную мясорубку. Школа младших авиационных специалистов, учебный парк. Периметр охраняется.
Мне лет двенадцать, мы хорошо знали окрестности. Никто из нас не ходил, как все, по тротуарам или по обочинам дорог. Или по плитам теплотрассы, главной артерией улицы. Мы срезали дорогу. Надо — подныривали под колючей проволокой. Все так делали.
Здесь размещалось довоенное стрельбище, мы ковырялись в каких-то воронках, выкапывали гильзы от трехлинеек. А еще какое-то время базировался летний лагерь немецких военнопленных. Димка Димков нарыл фаянсовую тарелку с орлом и цифрами справа и слева — у лап орла со свастикой– тысяча девятьсотбыло с одной стороны, сорок второй — с другой. Димке завидовали.
От остановки «Шлагбаум» (уже никакого шлагбаума здесь, конечно, не было) срезать можно было через часть. Местный прапорщик так и решил. Выпил, устал, правильно оценил силы — и решил срезать дорогу. Однако ему только лишь удалось запутаться в колючей проволоке. Барахтался, угрюмо сопел, негромко матерился. Запутывался еще больше.
Часовой был из среднеазиатских курсантов. Под звездным небом крахмально скрипел снег. Было одиноко и страшно. Часовые вообще охраняют себя. Едва успев пробормотать: «Стой, моя в твоя стрелять будет!», тут же открыл огонь на поражение. По прапорщику — с дистанции в пять-семь метров. Почти в упор. Жизнь свою спасал.
Стрелял десять раз. Расстрелял всю обойму, не попал. Подошел вплотную, примерился и огрел почти протрезвевшего прапорщика прикладом. У симоновского карабина он деревянный, тяжелый. Вырубил — еще до того, как в ужасе от начавшейся войны прибежал начальник караула с бодрствующей сменой.
Потом приехала дежурная «таблетка» из санчасти. Циничный доктор рассказал потом всем: заглянув в трещину черепа прапорщика, головного мозга не обнаружил.
Потом в часть потрусили офицеры. По тем временам — вообще несусветное ЧП.
Утром курсант уехал в отпуск на 10 суток. Поощрили перед строем за бдительность. Новый год встретил в ауле. От греха подальше.
Прапорщика уволили — инцидент в прямом смысле был громким.
Оставшихся — курсантов и весь постоянный состав, кроме вольнонаемных — отправили на стрельбище. Тренироваться. Чтобы никогда впредь.
Дней десять городок вздрагивал от беспорядочной пальбы. Когда стихло, мои друганы начали менять гильзы на что-нибудь полезное. Неясно, как удавалось их раздобыть — потому что отстрелянные гильзы на огневой курсанты ловили ушанкой, их считали и пересчитывали, сдавали по акту.
Следующие две недели под проволоку никто не подныривал. Потом незаметно начали. Вскоре в снегу оказалась протоптана довольно широкая тропа. Если считать инцидент проверкой боеготовности, то она в то время приобрела довольно изощренные формы.
Сентиментальный майор
Какая-то особая осень была: мыши, оголодав, подъедали на кухнях все, что не снесено в сараи, — капусту, кабачки, в наглую хрупали перец.
Заводской поселок готовился к капитуляции. Легче было уничтожить американцев, чем мышей.
На заводе только и умели, что ремонтировать ракеты. Как огромные глубоководные рыбы, они лежали на боку. В подземном цеху их чем-то фаршировали. До бессмысленной конверсии оставалось примерно два десятилетия, но рукастые и головастые знали, на чем заработать. Военный завод тайно и негласно изготавливал уйму полезных в быту вещей. Например, у нас дома было специальное устройство — колесико-тесторезка с рифлеными краями, оно фигурно заделывало конвертик с мясом. Даже закаточные машинки для консервирования на заводе делали. И безболезненно выносили.
Слесари, устав от женских визгов в квартире, наладили подпольный сбыт примитивных мышеловок по паре за трояк. Для самозащиты.
Поскольку речь о промышленном дизайне не шла, деревянную основу красили красной краской. Предполагалось, мышиная кровь потечет рекой, как при казни гильотиной французской аристократии. Красное на красном не очень заметно.
Ракеты, возможно, заводу удавались. Как тут проверишь? А вот мышеловки — точно нет. Или мыши где-то прошли обучение. Они рассматривали приманку и наживку как угощение. Что-то вроде сырной тарелки в ресторане. Вместо уничтожения грызунов происходило их вскармливание. Правда, не деликатесными сырами — копченым колбасным. Других тогда не было.
А один особо расторопный мелкий мышь у нас придумал использовать капкан для увеселения. Поест-поест, вывернется — и убежит. На громкий бум прибегали мы все. Мышь ловко установил связь, взявшись нас тренировать: «Хлобысь!» — стучит капкан, и вот мы снова в сборе. Смотрим заинтересовано. Капкан пуст. А он наблюдает и пересчитывает — все ли собрались.
Или сядет с мышеловкой рядом под ванной — и давай облизываться и умываться. А мы смотрим. Намеренно злит.
Дважды мышь совершал неспешное дефиле через всю квартиру. Днем в воскресный день. Доказывая тщету наших усилий и беспомощность советского военно-промышленного комплекса — то, чего потом так и не понял Горбачев. Оба раза мать забиралась на стул, рискуя собственной жизнью. Она была, что называется, в теле, а стулья слишком старыми и хлипкими.
Как-то раз, пока мелкий тер морду лапкой, кося черным глазом, отцу удалось застать его врасплох. Загнал под шкаф. Опустился рядом на четвереньки — как был в форме, зеленой попой кверху. Придерживая галстук, свернул газету в кулек, продвинул вплотную. Громко отдувался, сосредоточенно кряхтел. Был эмоционально вовлечен.
Любознательный мышь бегло ознакомился с содержанием советской прессы. Поразился и затих.
Победоносно отец вынес пленного в известинском кульке на улицу — так школьники букеты носят, на вытянутой руке. Оглянулся — боялся, что застукают. Отправил жить мыша в пожухлую траву возле металлической лестницы, на которую утром забирались жители, чтобы вывалить мусор в самосвал. Баков в городке не было.
Военные становятся сентиментальными, стоит им только наголову разбить противника. Они и к пленным потом относятся, некоторым образом сохраняя их достоинство. Не из-за конвенций, из-за повышения уровня самооценки.
«Ты бы ему еще медаль вручил „За отвагу“!», — ехидно встретила отца мать, отпирая двери. Время так быстро стирает важность былых побед.
Покровский Энгельс
То, что аэропорт имеет одно название, а город, в который летишь — другое, вряд ли когда-либо могло иметь трагические последствия. Правда, сейчас ситуация поменялась: Домодедово вздумалось назвать аэропортом именем Ломоносова, Шереметьево — Пушкина, Внуково — Туполева. Про эксцессы пока не слышно, международные названия сохранились, а новые не привились, ибо искусственны донельзя.
Чего не скажешь о железной дороге.
Особенности преобразований на железной дороге проявляют себя в очень парадоксальном режиме многолетней консервации. Протяженная последовательность их соизмерялась с пространством. Так с особенностями напополам и ездили.
Некоторые запутанные вещи прояснял справочник Министерства путей сообщения. Он был заметно толще, чем наполеоновский уголовный кодекс, которым Бельмондо в своем участке лупил по головам пленных грабителей банков. Справочник МПС знал все — кроме опозданий поездов. Но и он — были случаи — не помогал, хотя хотелось бы.
Лет двести назад одна юная дама из нашей большой компании в кассе южного города попросила один плацкартный до города Энгельса. Не хотела ночью добираться домой через два города (Саратов и Энгельс) на такси, а сидеть на вокзале областного центра до первого троллейбуса совсем не привлекало. Решение казалось логичным: ловить такси ближе к дому.
Кассирша полистала-полистала толстенный том, ничего не нашла, нажала на кнопку и прохрипела динамиком на всю очередь: «Нет такого города, девушка!» — «Как это нет?» — «А вот так, нет — и все!» — «Как это нет такого города, издеваетесь что ли? Я в нем живу! И вокзал там есть! Я один раз там была: маленький и уютный!» — «Ничего не знаю!», — хрюкнула кассирша, снова взявшаяся громко в микрофон перелистывать страницы. Листала долго, зло и с интересом.
«К нам туда через вас поезда идут точно!», — не выдержала девушка, напряженно посматривая через окошечко в кассе. — «Ничего не знаю!» — «Что вообще происходит? Как такое вообще может быть?», — приятельница растерянно повернулась к нам.
Наш общий товарищ сумрачно посмотрел через стекло на кассиршу. Оценил. Распорядился: «Паспорт ей свой предъяви. Страницу с пропиской открой».
Кассирша покрылась красными пятнами. «Ну, есть такой город. Но это ничего не меняет. Вы меня поймите! Куда я билет выпишу? Куда? До какой станции?»
Очередь роптала.
Наш третий товарищ, простоявший всю эту эпопею молча, вдруг завопил так, что заложило уши: «Да я сейчас здесь всех поувольняю! Где старший кассир? Где дежурный по вокзалу? Неужели нельзя как-то решить одну дурацкую проблему? Что у вас тут за анархия?!! В „Крокодил“ напишу!»
«Слышу шум, а драки нет», — объявился милицейский сержант, обмахивающийся фуражкой. — «Сейчас будет», — мрачно пообещала приятельница. — «Не допустим!», — жизнерадостно откликнулся сержант, вникая в проблематику.
Постучался в стекло: «Ноночка, быстренько сделай билетик до Покровска ПривЖД. Я там на „Трансмаше“ был, — объяснил природу собственной осведомленности. — А вы, девушка, запомните, иначе в следующий раз не доедите: Энгельс-то ваш раньше Покровском назывался. Город переименовали. Переименовать станцию у начальства руки не дошли. А теперь уже давно никому ничего не надо. Еще пример? Пожалуйста. Вот есть город Пугачев, а станция называется Пугачевск. Но все понимают разницу, и вам тоже нужно научиться», — доверительно сообщил сержант. И надел фуражку.
Разорванные куски жизненной ткани железная дорога стягивала всегда суровой ниткой и подобающим мешочным швом. Накрепко. Чтобы ничто не просыпалось. Жадничала.
«Зато мы плохо воспитаны!»
Примерам неистребимой человеческой витальности следовать невозможно. Нам, немощным, остается только завидовать. Как и ловкому использованию речевых конструкций, доказывающему: кому дано, а кому — не очень.
Как ведешь себя и что при этом говоришь — когда-то наиважнейшие вещи. «Что говоришь» было важнее. Вся концептуально-понятийная основа фольклора позднего социализма строилась на контрасте: поступаешь так, а говоришь вот этак. Плюс обязательная самоирония, снижающая пафос, — ключевое, кстати, отличие тех шуточек от нынешних мемов из социальных сетей.
Фразы и фразочки, слова и словечки, какими бы они ни были, — гротескными и монументально-изощренными, вульгарно-грубыми и предельно мелочно-обывательскими, — отлично фиксировали время и настроения. Маразм вождей, дикая косность системы, публичные стандарты поведения, от которых нельзя отклоняться, спинная гибкость современников и убогий окружающий быт формировали настроения. Серые люди заполняли собою улицы. Наука и культура ценностями не считались. Тонкий стеб обнаруживал бессмысленность поисков подлинности среди тотальной фальши, вранья и пошлости обывателя. Хлесткая фраза — оружие фронды, городских партизан.
Зато после бурных перестроечных лет все усложнилось: уже не советским режимом индуцированы лицемерие и притворство, позерство, безудержное тщеславие, самореклама и нарциссизм, слабоумие и отвага, — все это теперь у нас в крови, сделавшись частью внутренней природы постсоветского человека.
Лингвистов-археологов не существует, зря. Коллекционируя возмутительные речи и опасные ситуации, несложно собрать свой личный музей, оформив по всем правилам этикетки с собственноручной атрибуцией: время, обстоятельства, образ действия, люди и положения. Многое бы объяснилось: и во времени, и в себе.
Положим, вот такой экспонат. Высоцкий уже умер, олимпийский мишка улетел, про Афган разговоры шепотом. Нас, команду молодых легкоатлетов, собранную со всей области и выступающих за спортобщество «Труд», отправляют в Волгоград. И размещают в недавно отстроенную немцами (так сказали, я помню) высоченную гостиницу «Турист». Ее новый корпус оказался вбит, словно одинокая свая, посреди дикого берега реки — рядом со старой пятиэтажкой, сразу потерявшейся на ее фоне. Кругом в обожженной солнцем глине бетонные зубья дракона и терракотовые осколки кирпичей. Иногда в строительном мусоре режет глаз острым отблеском битое стекло.
Низкий потолок в холле, колонны под мрамор, горшки с домашними растениями. Пахнет краской и сохнущей штукатуркой, не все этажи отмыты, кое-где высятся козлы, рядом перепачканные ведра и белые, в засохшей штукатурке, носилки, приставленные к стене.
Сейчас бы сказали — «техническое открытие», а тогда на недоделки внимания не обращали.
Нас расселили — кого в старое правое крыло, кого в новую высотку. Узкая кровать, полированная тумбочка и штучный паркет «елочкой» в номере. Из окна номера — река и прохлада (только ночью и только вместе с комарами), из окон у лифта — вид на Мамаев-курган, отличный обзор.
Нам вручают на три дня талоны на питание. На розовой паутинке, имитирующей водяные знаки, пропечатаны серия и номер — прямо как у автобусного билета. Воспроизведен загадочный типографский знак — многолучевая звездочка, помещенная в плохо пропечатанный круг, из-за чего напоминала колесо от телеги. Надпись «Талон на получения разового питания» — горизонтально. А слева по краю вертикально — завтрак, обед, ужин. Стоимость вписывали от руки: обед 1 рубль копеек, завтрак стоил 80 копеек, а ужин — 70 («отдай врагу»). Была еще одна строка: «Действителен до» — и ручкой указывались дни соревнований. Внизу ставили штамп. А с обратной стороны — круглую печать. Документ строгой отчетности.
Ресторан не закрывался, просто приобретал спортсменов в нагрузку — выгодная финансовая операция, повышающая доход. Вечером деньги делали исключительно на алкоголе. А тут дополнительно и гарантированно человек четыреста да по предоплате (примерно половину гостиницы заняли тогда легкоатлеты и их тренеры).
Для спортсменов в ресторане выгородили часть зала, создали резервацию — обозначили границы стойками и расставили бежевые таблички чтобы не оставалось сомнений — Reserved. Вроде как спорт-кафе получилась, если учитывать совсем не ресторанную простоту меню, низкий класс гостей и не лучшие манеры прикрепленных официанток.
Для меня загадка, почему прямо с семи утра на двух-трех нижних этажах (уходишь на зарядку — даже в лифте слышно), в холле и в ближайших окрестностях всегда удушливо и тошнотворно пахло жареным луком, хотя не в кашу же они этот лук добавляли?
Приходишь в огромный ресторан, отрываешь талон по линии обреза, кладешь на край стола. У тебя его забирают, процедура проста. Утром все сервировано, днем и вечером надо ждать официантку. Коронные блюда по принципу «Аэрофлота» «мясо или курица» — утром рисовая или манная каши, днем — рубленный говяжий бифштекс с жаренным яйцом или жареный хек с картофельным пюре.
До стадиона, где мы соревновались, от гостиницы минут пятнадцать небыстрой ходьбы. Старт поздно вечером.
Накануне нас водили на разминку на стадион института физкультуры. На дорожке там лежало ультрасовременное для того времени синтетическое покрытие, местное — «физпол» (разъясняли: институт физкультуры и политехнический его разработали, отсюда название), резиновая крошка плюс полиуретановая мастика. Невыносимо воняло в жару. И, главное, покрытие какое-то «вязкое», тормозящее. Кому-то ничего, а мне — не очень.
К вечеру поднялся ветер. Очень жарко, сильный порывистый ветер — электрический фен направленного дутия прямо в легкие.
В первый день соревнований, хоть и показал для себя приличный результат, оказался едва живым. Потому что так не попал в дорожку, так и не сумев подстроиться под покрытие, оказался далеко от призовой тройки. Настроение стало совсем дрянь.
Длинные дистанции всегда заканчивают соревновательный день. Меня дождались, вместе с тренерами и большей частью командой отправились в гостиницу. Шиповки в пакете нес под мышкой. Решено не переодеваться и пойти ужинать «как есть», в спортивном (чтобы успеть на ужин, который по расписанию до 21 часа).
Видок у меня был еще тот. Каким был тогда мой спортивный костюм? Да тряпьем поизносившимся. Жил я в рабочем поселке военного предприятия, расположенного на окраине небольшого районного городка Балашов. Родители не баловали, в магазинах пусто. Джинсы (самые простые) стоили 110 рублей, купить можно только с рук. Была известная на всю область барахолка в городском районе Ветлянка, где, помимо нее, было заявлено еще три достопримечательности — свалка, поворинское кладбище и старое аэродромное поле. На вещевой рынок приезжали даже из Саратова и Борисоглебска, нередко срезая пять-семь километров прямо через поле, трава на котором уже в середине июля оказывалось выжженной, а земля — потрескавшимся. А теперь сравните: настоящий костюм «Адидас» небесной красоты стоил 150 рублей, столько же — югославские адидасовые кроссовки с подпятником, чудо обувной мысли. Откуда такие деньги? Ниоткуда. Кто умел — фарцевал, остальные как-то выкручивались, большинство (и среди них я) довольствовались тем, что имели.
Я был робкого десятка. Барьеристка Татьяна, яркая и решительная, взялась меня опекать: я вечно опаздывал, шел не туда, стесняясь переспросить, толпился там, где не следовало. Обнаружив мое намерение выстоять абсолютно мавзолейную очередь у входа в ресторан, цепко схватила меня за руку. Потянула за собой. Уверенно растолкала командированных, гостей с юга и с ними рыхлых дамам с синими чернильными волосами. Я был вял, безучастен и безынициативен и позволял ей делать все.
На стекле красовалась стационарная табличка «Мест нет». Татьяна шумно постучала монеткой в запертую стеклянную дверь. Ноль эффекта.
Проход в ресторан — всегда сюжет повести, рассказа или драмы. В зависимости от того, на каком этапе и чем история завершалась — на дальних подступах, внутри ресторана либо снова снаружи. В ресторан ходили так: красненькую десяточку с изображением Ленина прижимали к стеклянным дверям ладонью и фиксировали ее: очереди не видно, а швейцар сумеет разглядеть. Руку следовало держать до тех пор, пока действие не вызывало должного эффекта.
Швейцар был молод, гладко выбрит, в белой рубашке без кителя, но в генеральских штанах с лампасами, его фуражка казалось пыльной и старорежимной. Он приоткрыл двери: кого-то практически бесчувственного (а ведь время было не позднее!) вынесли на плечах боевые товарищи.
Приятельница резко втолкнула меня вовнутрь. Швейцар опрометчиво замешкался.
Заполнив собою дверной проем, развернувшись к возмущенной публике, что-то шипевшей в спину, громко и отчетливо, как если бы зачитывала коммюнике, заявила с вызовом: «Не смотрите на то, что мы плохо одеты. Зато мы хорошо воспитаны!». И захлопнула за собой дверь.
Прокурором потом служила, кажется. Не удивлен.
Вот так я и подцепил эту фразочку. Нет-нет да и использовал. Собственно, такой артефакт.
Лет сорок прошло. Душный летний вечер, я припарковал машину и шел неспешно вдоль шоссе в сторону парка, расположенного неподалеку от Переделкино. Новый жилой комплекс, яркие игрушечные цветные коробочки — штук пятнадцать в линию. Разбавлены спортивными площадками, островками с ландшафтным дизайном, детскими городками. Дворы обнесены решетками с замками, редкое принципиальное отсутствие припаркованных машин под окнами. Первые этажи — булочные, кофейни, кафе и рестораны, веранды и просто вынесенные на улицу столы, столы заметно пустовали.
Вдоль домов — променад. Как в приморском городе перед заходом солнца, на улицу вышли все. Ни одного человека старше тридцати лет. Нездешние тонкие платья, яркие легкие сарафаны, кипенно-белые майки на мускулистых торсах, запах дорого летнего парфюма.
Однако ощущалось какое-то глубинное недовольство жизнью, раздражение, а не вечерняя умиротворенность. Ах, вот оно что: какая-то беда с общепитом — только булочные и суши-бары работают, еда навынос. А вот и толпа, имитирующая очередь у ресторана. Название занимательное, ироничное, место явно модное. Люди перегородили улицу, выстроившись будто возле гейта перед посадкой на самолет (впрочем, сейчас толком никто никуда не летает). Мат, очень много мата. Издалека слышно. Много недовольных. Безропотные уткнулись в телефоны.
Редкое зрелище, я на секунду затормозил и осмотрелся. Все равно нужно как-то проходить сквозь массы. Расступаться они не собирались.
На черном меловом штендере витиеватым шрифтом расписаны хиты меню и акционные блюда, цены заметно выше средних, отсутствуют лангеты и дежурные рубленые бифштексы, которые если и отличаются от котлет, то только в худшую сторону. Нет, кухня здесь концептуальна.
Очередей в рестораны не видел примерно с самого начала кооперативного движения. Тогда мы по мере средств и возможностей узнавали новые блюда, пробовали импортный алкоголь, потом со временем пришло понимание «кухни». Московские очереди случались, я помню, и в первые новиковские рестораны. Конечно, за рубежом европейский состоятельный народ терпеливо ждет у входа в мишленовские рестораны, отмеченные во всех путеводителях. Аутентичная местная еда, известное дело, подается без очередей, стоит лишь свернуть на квартал-другой в сторону от туристического проспекта.
Быстро выяснилась причина очередей: с сегодняшнего дня в рестораны пускают только по QR-коду. Система работает медленно, распознает не всех. Много ошибок, нервничает персонал и гости. Все три поведенческие модели в очереди: подчинение, сотрудничество, сопротивление.
Разумеется, кто-то, как и я, пропустил публичные предупреждения. Наверное, были и те, кто всерьез угрозу не воспринял. Кто-то вообще до сих пор не намерен прививаться, а кто-то легко переболел, не вызывая врача и пересидев на дистанционке, и система его не видит. Откуда взяться QR-кодам?
На веранде сидела всего одна пара, развернувшись к публике спиной: никому не нравится, когда тебя разглядывают, при этом активно завидуя. Допущенные проходили вовнутрь, двери надежно задраивались.
У входа позицию занимала высокая стройная хостес во всем черном: черные брюки с высоким поясом, эффектная обтягивающая трикотажная майка, голые плечи, идеальная стрижка каре и черная маска, слегка сдвинутая на подбородок. Жесткие складки у рта, вся она тревожно-подобранная. В левой руке цифровой термометр, в правой — две-три бордовые кожаные книжки меню. Раздраженно сообщает очереди: «Соблюдайте дистанцию! Не наседайте! Если у вас нет куар-кода, никто здесь вас обслуживать не будет!». Была в ее интонации какая-то едва сдерживаемая глухая и слепая месть, не формальная, а лично прочувствованная: хотели поужинать и посидеть — извольте соблюдать правила, хотя и не мы их придумали. Будто после долгого угнетенного «я» распрямилась сжатая социальная пружина, некоторым образом месть.
Обычно мы не любим, когда наши права нарушают те, кто, как и мы, не имеет прав. Сцена на глазах наполнялась нездешним драматизмом.
Силы сопротивления вознамерились взять веранду штурмом. Хорошо воспитанные люди сегодня едва ли могут быть успешными. Охранник сцепился с молодым человеком, попытавшимся обойти хостес. Они намертво схватили друг друга за грудки и шипели друг другу в лицо, что — не разобрать, но вероятно что-то очень малоприятное, если судить по красным пятнам на лицах.
Истеричная барышня у входа, стремясь поддержать своего парня, нервно подпрыгивала на месте и сипло покрикивала: «Убивают!». «Фашисты!» — откликались откуда-то с самого конца очереди.
Девушка-хостес на каблуках грозно поворачивалась к протестантам, запоминая активистов. Что, интересно, она им сделает? Не пустит? Уведет в подсобку для воспитательной беседы? — да вот охрана-то явно слабовата против качков из зала.
Ограничительные меры поделили на своих-своих и своих-чужих. Знакомства и связи, общественная основа с советского времени, перестали работать. Опасно, много инспекций, закроют или отнимут бизнес, своя рубашка, как известно, к телу ближе, и это понятно и извинительно.
Антиваксеры — явление массовое: вижу, как многие ищут в интернете способ, как быстро, пока не подошла очередь, прикупить какой-нибудь QR-код. Разговоры в полный голос, даже нет ни тени сомнения, что об этом можно говорить здесь и в таких интонациях. Все нормально, есть задача, ее надо решить рационально. Оказывается, дистанционно можно внести себя в реестр. Фейковая запись, которая появится на Госуслугах, встанет всего в десятку и всего в пятнадцать минут ожидания. Еще оказывается, по пожеланию клиента за пару тысяч рублей медсестра готова сделать укол безопасным физраствором, а вакцину она сольет. В сертификате укажет номер ампулы и дату прививки. Но это тогда, когда процедура проходит в отдельном кабинете. А вот больших прививочных комплексах, где есть видеонаблюдение, вакцинацию имитируют, и это стоит раза в три-четыре дороже.
Обязательный QR-код ввели только что, а уже работает целая индустрия, противостоящая ограничениям. Молодые айтишники-хакеры — молодым потребителям. Наличие кода — не проблема, а расходы.
Драку быстренько разняли, а мне пора. Негромко прошу меня пропустить, но две девицы, уткнувшись в смартфоны и занятые перепиской, не считают нужным меня услышать. Молодой человек рядом с ними сделал приставной шаг в сторону-назад, смахнул упавшую на глаза русую челку и снова уткнулся в телефон.
В Сети есть что посмотреть, появились первые мемы. Под картиной жанрового живописца Василия Перова «Тройка» (изможденные ученики-мастеровые, тянущие тяжелую бочку на салазках) появилась подпись: «Непривитые москвичи везут домой пиво из ресторана, работающего навынос» (разумеется, в оригинале раздельное написание). И шедевр номер два: худой, изможденный, оголодавший Киса Воробьянинов-Филиппов из гайдаевских «стульев» с шляпой для подаяния: «Мсье, я потерял свой QR-код».
Две волны ковида оказались безопасны для молодежи. А вот теперь индийский штамм только начал разворачиваться, смерти резко помолодели. Молодежь дорожат своим эго, не дорожат своей и чужой жизнью. Лживость, изворотливость и эгоизм, — абсолютнейшее наше наследие. Несложная линия существования. Возможно, никогда и не прерывавшаяся.
А потом внезапно QR-код для ресторанов отменили. В разгар общероссийских антирекордов смертности. А быстренько отменили обязательное ношение перчаток — еще совсем недавно за их отсутствие безбожно и массово штрафовали в метро и электричках (на пять тысяч рублей, между прочим). Недоказанный атрибут средств самозащиты оказался ненужным.
Типичный московский балаган: то так, то этак. А и неважно. Всем все равно, и нет никаких надежд ни на смягчение общественных нравов, ни на появление осознанности и городской солидарности.
Ах, да. Так что ж теперь со словечками? Наиболее полно сущность времени удалось выразить Свете из Иваново: «Мы стали более лучше одеваться». В свете вышеизложенного каноническая фраза нынче должна звучать так: «Не смотрите на то, что мы хорошо одеты, зато мы плохо воспитаны».
РОДИНА
«Я сейчас ее пристрелю!»
Советская армия, N-ская часть, часа четыре утра, коммутатор. Неуютно и зябко.
Боковым зрением увидел тряпку, висевшую на стойке кросса (коммутационное оборудование). Стойки опутаны, как паутиной, системой тончайших проводков, которые так и называются — кроссировочные. Для протирки контактов выдается чистейший спирт. Спирт в СССР — это святое, точный индикатор значимости объекта. Никто не мог повесить на кросс серую, грязную тряпку. Даже в голову бы не пришло, убили бы на месте сразу, вяло думаю я. Но тряпка имелась, вдобавок раскачивалась — как будто в комнате сквозит.
Поворачиваю голову, о ужас. Тряпка оказалась крысой. Она вылезла из шахты, в которой размещались жирные черные кабели, похожие на угрей. Никто из нас никогда не спускался в ту преисподнюю. Глубоко и узко.
Крыса показалась мне огромной. Страшно опасной, потусторонней, хтонической. Невозможно поверить, что бывают такие крысы. И она перла вверх. Хвост у нее был просто омерзительным. Розовый, как у редиски, проросший длинными и редкими волосами.
Швырнул в нее первым, до чего дотянулся — орфографическим словарем. Словарь всегда был под рукой. Трехлитровая банка, в которой кипятился чай при помощи двух проводков, двух спичек и двух лезвий, при заваривании надежно накрывалась словарем. Обложка его напоминала спину больного воспалением легких. Сплошные отметины от банок.
Так вот, словарь метнул, да не попал. Обложка полетела в одну сторону, книжный блок — в другую. Кажется, даже буквы просыпались. Может быть, кого-то и впрямь можно убить словами, но не в этот раз.
Появились еще две крысы, размером значительно меньше. Осмотрелись, сложившаяся нервическая остановка им не понравилась, они снова нырнули в шахту.
Крысиная предводительница, поняв, что легко не будет, но надо отрабатывать номер, спрыгнула на пол, начала трусить по коммутатору с глумливой улыбкой. Рассвирепев, погнался за нею, пытаясь зацепить пряжкой ремня. Пряжка со страшной силой обрушивалась на линолеум. Мимо, мимо. Пошли на третий круг, как цирковые пони. Наконец, посмотрев мне прямо в глаза с насмешливой укоризной, крыса покинула поле боя.
Как позже выяснилась, она по шахте ушла не вниз, а вверх.
За пультом оперативного дежурного полковник Як-ко дремал, положив голову на руки. За спиной — телеграф. Чуть дальше — радиостанция, из-за закрытых дверей которой пробивался характерный «пик» через равные промежутки времени. Работало как метроном, убаюкивающий узел связи.
Почувствовав легкое движение, такое неопределенное дуновение ветерка, какое-то невнятное изменение пространства, полковник приоткрыл один глаз. И ему не поверил. Прямо перед ним сидела крыса-мутант. Размером с хорошо откормленного поросенка. Живо водила усиками туда-сюда, заинтересовано принюхивалась. Блестела хитрым глазом. Настырно излучала оптимизм — в пяти сантиметрах от его лица.
«Ааааа!» — истошно заорал полковник спросонья и панически отшатнулся. Отбросив от себя стул, стал рвать из кобуры «макаров», запутавшись в ремнях портупеи. Телеграфист влетел к оперативному, готовый душить американских диверсантов голыми руками.
Тут-то у наших очень кстати образовался численный перевес.
За секунду до величественного ухода крысы со сцены прозвучала легендарная фраза, позже передававшаяся из уст в уста.
«Подержите ее, — жалобно простонал полковник, все еще пытаясь непослушной рукой открыть кобуру, решаясь на поступок, — Я сейчас ее пристрелю!!!»
Клуб старых большевиков
Служил в армии. Цементные заводы неподалеку. Объединение «Большевик» и еще три других. Ветер дует с заводов вдоль реки — цемент скрипит на зубах. Из труб выходит плотный белый дым, а снег почему-то черный. Километров на двадцать от города тянулся шлейф. Асбестовый завод довольно уверенно довершал экологическую катастрофу. Сходит снег — пыль перемешивается с глиной.
Картину дополняли химбат и химический полигон с заводом и секретными НИИ неподалеку. Ездили к ним, тянули связь. Приехали как-то в июне, а там вся листва в лесу облетела. Сама по себе, пожимали плечами химики и отводили глаза в сторону.
В любой части обязательно был клуб. Был клуб и у нас. Готовились к концерту. Клуб я как-то называл «клубом старых большевиков». Дует ветер с заводов — все кашляют. Как каторжане. Во время кино, когда возникает напряженная тишина, в зале чахоточные особенно заметны.
Вызвал как-то раз замполит. «Ты что за ерунду такую нес на днях?» — «Какую ерунду?» — «Про старых большевиков».
Кто-то настучал. Плохо дело. Замполита нужно было забалтывать — как угодно. Важно, не останавливаясь, нести любую околесицу. Он был из «пиджаков» — инженер с шарико-подшипникового завода, спокойно дотягивал второй год офицерства, не любил выслуживаться. Ему было важно получить любое устраивающее его объяснение. Он был гибок — в отношении доказательной базы.
«Мы теперь старослужащие. Железобетонны, прочны и надежны, как портландцемент марки М500 и выше. Нас теперь ни ипритом, ни кокаином не прошибешь…», — затарахтел я неуклюже.
«Иди вдаль, — отправил меня замполит, — кокаин его не берет…».
Разумеется, сегодня я повел бы себя совсем по-другому. Неспешно бы вышел в центр зала, тихо заговорил, тщательно выбирая слова и вызывая сочувствие: «Здравствуйте, меня зовут Юра. Я вдохнул мешок цемента. Поэтому в моих легких не осталось места для кокаина».
Мне бы ответили: «Спасибо, брат, что пришел и поделился с нами этой бедой!».
Только заводы те давно обанкротились. Да и я к кокаину по-прежнему равнодушен.
Как я объехал генерала
Утром генерал-лейтенант Тол-ёв уподоблялся влажному туману, который спускался с окружающих сопок, делая все неотчетливым, неявным, нездешним.
Он любил прокрадываться в свое хозяйство на рассвете. Рассказывали, мог зайти через пролом в стене, нагрянуть через тыловые ворота или просочиться со стороны стадиона. Был тих и немногословен. Пугал собою очевидцев.
По мере того, как поднималось солнце, разогревался и генерал. Днем на плацу он свирепствовал так, что в домах офицерского состава ко всему привыкшие женщины разом захлопывали окна и затыкали уши невинным детям. К вечеру цикл активности иссякал, и он снова делался для людей безобидным.
В то утро, о котором пойдет речь, генерал материализовался у ступенек здания управления около шести часов утра, когда за час до подъема рядовые первого года службы обычно досматривают свои любимые кошмары.
Ровно в этот недобрый час я отжал половую тряпку и совершил служебный проступок во время боевого дежурства. Покидать коммутатор нельзя ни при каких обстоятельствах. Однако при передаче дежурства после ночи требовалась влажная уборка. Расхождения между теорий и практикой в период развитого социализма разрешались легко и безответственно.
Я вышел коридор без ремня, расстегнутый до пупа и с двумя ведрами грязной воды. Их следовало вылить в санузле.
Дежурный сидел на входе в управление за полированным столом с телефоном, переписывал какой-то конспект. Дневальный трудился (у нас говорили — шуршал), разлив озера и гоняя их туда-сюда шваброй. Рекреация в управлении блестела. Так я ступил на свою скользкую дорожку.
«Смирнаааааа!», — истошно завопил до смерти перепугавшийся дежурный, увидев призрак генерала. Все его конспекты попадали на пол.
Говорить можно под руку, а можно — под ногу. Правый каблук моего сапога оказался прародителем нынешних хилисов с роликом на пятке. Я поскользнулся и поехал на пятке.
На первом году службы я все еще принимал строевую стойку. Ровно в строевой стойке я и поехал, не забывая отдавать честь поворотом головы. Пять-семь метров в моей жизни были затянуты, как дурной сериал, проживаясь нарочито медленно.
Распрямившийся дневальный с удлиненным, как у болванов с острова Пасхи, лицом, прижав швабру к себе, вместо того, чтобы поймать мой организм с двумя ведрами, шагнул назад приставным шагом. И пропустил меня ехать дальше.
Я выкатился на оперативный простор. Дежурный, не отрывая руку от фуражки, продолжал доклад. Генерал косил на меня глазом, который быстро наливался кровью.
Балансируя и оставляя за собой замысловатый рисунок, напоминающий след варана на песчаной дюне, я объехал по широкой дуге живописно стоящую, напряженную скульптурную группу. Вырулил точно, как по радиоприводу, во входную группу правого крыла здания. Поймал равновесие, засеменил. Выпал в коридорчик шумно, соскочив с приступки на пять сантиметров вниз, не пролив ни капли.
Тамбурная дверь с потусторонним лязгом незамедлительно захлопнулась, пряча от позора — клянусь, без какого-либо моего участия.
Поставил ведра, слушаю эфир. Двумя руками зажимаю рот. Почему меня не убил хохот, я не знаю до сих пор.
«Что это за клоун?» — рявкнул Тол-ёв. Оконные стекла тихонько затренькали, как если бы люстра из чешского стекла пережила землетрясение. «Утренний» генерал на глазах превращался в «дневного». — «Начальник смены связистов, товарищ генерал-майор!», — сообщил дежурный. — «О как!!!», — крякнул генерал.
Посмотрел на часы и начал подниматься по лестнице.
Вероятно, одного раза мне показалось мало. После окончания смены в 22 часа снова сталкиваюсь с генералом. У дверей. Выходит он, спустившись по лестнице. Выходим и мы из узла связи. «Здравия желаю, товарищ генерал-лейтенант!» — нахально здороваюсь, пропуская вперед. «Виделись», — недовольно буркнул он.
«Запомнил!» — победительно подумал я, зная за собой много разнообразных талантов.
Хотя повторить трюк с объездом генерала по кривой у меня бы никогда в жизни не получилось.
Будисты с одной «д»
Война с американцами не началась из-за того, что нас очень боялись. Анекдот того времени. Американская разведка докладывает: у русских есть такой страшный род войск, стройбат называется. Настолько страшный, что оружие ему не выдают, только лопаты.
Стройбат размещался под нами, на втором этаже казармы. С отдельным входом, чтобы избежать эксцессов.
У нас же были другие страшные люди — как ни странно, будисты. С одной «д». Они были стоиками. Настоящими воинами. Имели железные нервы и философский взгляд на мир. Война у них была каждый божий день.
Будист — такой специально обученный человек, который вначале легонько теребит тебя за плечо. Затем начинает трясти. Не просыпаешься — раскачивает двухъярусную койку. Не помогают принятые меры — бежит за чайником и поливает. Прямо как клумбу. Ему позволено орать тебе в ухо. Вставлять бумажки между пальцами ног и поджигать, заставляя делать «велосипед».
Будисту можно все. Ибо он по природе своей гад, сволочь и садист. Но садист назначаемый. Его назначили ответственным за побудку смены связистов, заступающей на наш узел связи. Именно на нем держалась боеготовность.
Из-за вечного недобора нагрузка была запредельной. Три человека каждые восемь часов менялись. Так называемого «отсыпного», за которым следует выходной, у нас не было. Через ночь ты на дежурстве. Утренняя смена и ночь. Пришел, четыре часа поспал в роте, где орут, шумят и двигают мебель при уборке, пошел с обеда во вторую смену. Спали на ходу, но прием-сдача дежурств должна осуществляться с точностью до миллисекунды, и она осуществлялась.
Однажды мы вместо здания управления прошагали на стадион. Шли и спали на ходу, пока под сапогами не захрустел шлак гаревой дорожки.
С философским спокойствием будист сносил побои. Сознание его оставалось чистым, незамутненным. Служение стране придавало ему сил — даже и особенно тогда, когда вера в лучшее в человеке подвергалась тяжелому испытанию. До первого луча света, например, после которого морок неохотно отступал.
Советская военная угроза — это заспанные зомбаки, шаркающие ногами, почесывающиеся, изломанные, с безумным блуждающим взглядом. Бредущие, подобно ступе с бабою Ягой, в колонне по одному. На боевое дежурство.
Поверьте, это по-настоящему страшно. Американцы понимали.
Избыточность и вариативность
Мир избыточен. И потому неоправданно вариативен.
Начальник политотдела полковник Р-н пришел как-то на службу в фетровой шляпе цвета корицы, в стоптанных домашних шлепанцах и в безупречном форменном кителе с орденской планкой.
Пока «уазик» не увез его прочь от позора, кто-то из наших бегал смотреть. Выглядел военно-гражданский полковник сильно.
Нельзя составлять столько комбинаций одежды. Человек делается беззащитным.
Тогда же мне стало понятно, почему нам, рядовым и сержантам, носки выдавали только одного цвета — темно-синего.
Майор П-в, говорят, дважды приходил в туфлях, из которых выглядывал носок черный — парадной формы одежды (цвета морской волны), и носок зеленый, защитного цвета — формы повседневной вне строя под коричневую обувь.
Вот почему офицерам полагалось только два цвета. Третий цвет недопустим. Ног не хватит.
В поисках достоверного образа
Когда в армии меня спрашивали, как выглядит моя девушка, я подходил к трехлитровой банке, в которой у нас на коммутаторе кипятился чай при помощи двух лезвий, спичек и проводов. Снимал орфографический словарь, лежащий на банке сверху. Листал страницы. Оттуда извлекал открытку Анастасии Вертинской (там, где она старалась походить на Одри Хепберн). В скромном костюмчике или блузке, не помню. Вертинская юная — еще студентка, наверное, Щукинского училища.
Кто-то из сверхсрочниц-телефонисток оставил открытку и не признался. Стала закладкой.
Открытка была стилизована под цветную фотографию, которую можно сделать в обычном ателье.
За долгие ночи ничегонеделанья я шариковой ручкой удлинил ей челку, сделал елизаветинский королевский воротник, дорисовал аккуратно сигаретку, поместив ее в уголок рта, обозначил скромные рожки, распушил кошачьи усы и приладил очки-велосипед. Еще я дополнил ее огромными ушами африканской слонихи. Увлекся.
Все верили.
Только рожки придают отношениям достоверность.
Складные уши
Трудно понять, как соотносятся черновик и чистовик. Что человек делает, пробуя, иногда интуитивно, а что уже предъявляет в качестве проверенного и осмысленного высказывания или поступка.
«Уши у человека — отличный индикатор, — важничал Вовка. — Уши не застревают — человек пройдет». Сказал и с глупой мордой просунул голову между уже давно погнутыми прутьями спинки двухъярусной кровати. И тут же застрял. Шея стала красной и набухла. Насилу, разжав с двух сторон прутья решетки, вызволили ефрейтора.
Дня через три дня работали в доме офицерского состава. Старорежимный дом с островерхой зеленой крышей. Скользко. Привязывались к трубе. Сбросили вниз временный полевой кабель, полевик. Вовка, стоя на балконе, пытался дотянуться, не вышло. Лег, просунул руку — никак. Кабель качнуло ветром. «Поймал!» — кричит Вовка. — «Молодец. Тяни!» — «Тяну!» — «Ну как?» — «Я застрял!».
Оказалось, чтобы дотянуться до полевика, он высунул вначале руку, потом плечо, потом голову, потом вылез почти по пояс. Задний ход дать не удалось. Мешали уши, противоходом они не складывались. Решетка кованая — как назло, старинная, с декоративной листвой. Ножовка по металлу оставила малозаметный след. Послали за автогеном. Накинули кошму, вырезали. Дали подзатыльник.
Заварили, закрасили. Вот и вечер.
Человек везде проходит как хозяин. Верю. Только уши мешают.
Симметричный ответ
Этот мир придуман стариками. Они седы, взлохмачены, неопрятны, суетливы, руки у них покрыты пигментными пятнами, они легко раздражаются и переходят на визг, полагая, будто имеют безусловное право вести себя так, как им заблагорассудится. Они устанавливают собственные правила и требуют их соблюдения.
Мне было лет двенадцать, когда я мучительно думал вот над чем: как бы изменился мир, если бы каждый взрослый был бы гарантированно обречен на битье, пощечины и унижения в старости?
Не можешь освоить новых пять слов английского — пошел в угол. Не бегаешь трусцой пятнадцать минут — будешь бит. Не можешь подтянуться — будешь перебирать гречку, развивать мелкую моторику, никого не волнует. Падаешь, пытаясь приседать сто раз в день — пошел в долгий тур по магазинам в поисках какой-то бессмысленной ерунды, которая тогда называлась дефицитом.
Отказываешься гулять перед сном — тебя гарантированно выпихнут из квартиры на час, даже под дождь. Переедаешь — разгрузочный день, только кефир, голодай. И хоть тут оборись, будет так, а не иначе.
Садизм взрослых должен им вернуться, думал я. Разумеется, это не воспитание, а месть. Может, именно месть могла бы остановить поколение советских уродов, требующих поступать исключительно согласно их представлениях о должном.
А они выкрутились. Они повсюду говорят об уважении старших. Они устанавливают свои нормы. Они устанавливают свою власть старейшин. И не в горных аулах, а посреди Москвы. Совет старейшин — была такая палата в Верховном Совете СССР, парламента.
Дожил — вот и вся твоя заслуга.
Страной управляли глубокие старики. Причем, в очень плохом состоянии, когнитивных техник тогда не было, медицина, помимо волшебной «кремлевской таблетки», была им плохим помощником.
В сорок лет я смотрел, как управление страной, городами и корпорациями стало переходить к молодым. Люди в 25—30 лет, имея за плечами хорошее образование, но отсутствие социального опыта, уверенно рулили. Хедхантеры, закрепляя установки начальника, жестко отсекали возрастных соискателей. Сорок лет — предельный возраст. Эйджизм — возрастная дискриминация — стала общепринятой практикой.
Тут стало понятно, что юный возраст не гарантирует успех, а, скорее, наоборот, провоцирует систему конфликтов. Скандалы, связанные с менеджментом даже в государственных корпорациях, росли как снежный ком. Мэры городов через год-два уже ходили как на работу в Следственный комитет, многие сели.
В свои шестьдесят я теперь старик. Страной управляют люди, заметно старше меня. Выглядят они лучше, молодятся, занимаются спортом, много путешествуют (теперь — в основном внутри страны). Возраст пребывания на государственной службе законодательно увеличивается. Некоторые признаки ушедшего прошлого отчетливо наблюдаются сейчас.
Полагаю, старики и сейчас вывернутся. И ни за что не ответят. Возможно, и мне повезет тоже.
Теория и практика популярной рефлексологии
Человеческая жизнь зависит не от глубины ее осмысления. Человеком управляют рефлексы.
Скажи-ка, дядя, спрашиваю я подполковника Евгения Васильевича Лукина, и у него всегда находится рассказ.
Командиру батальона вздумалось пометать гранаты, он решает провести обучение лично. Широко размахнувшись в окопе, метает одну гранату. На необстрелянный личный взрыв производит не меньшее впечатление, если бы рядом бухнула атомная бомба.
Затем комбат строит обучающихся возле домика на огневой, в котором выдают боеприпасы. Строй стоит в метре от стены — так меньше дует. Ветер сильный.
Начинает наглядно объяснять устройство боевой гранаты. Особое внимание обращает на следующе свойство гранаты: если в нее вкручен запал, но не выдернуто кольцо, она не взрывается. Никогда. «Понятно?» — «Так точно! Понятно!» — «Точно понятно?» — «Да!».
Комбат берет гранату, вворачивает в нее запал. И резко бросает ее под ноги личному составу.
«Что делает личный состав? — риторически вопрошает дядя. — Правильно, отпрыгивает назад. А что сзади? Правильно, стенка. В результате — два разбитых затылка и три легких сотрясения мозга».
Таков итог учебного гранатометания. Миром правят рефлексы.
Зачем вы меня Родиной пугаете?
Подполковнику Евгению Васильевичу Лукину, с благодарностью.
В основе этого текста — рассказ моего дяди. Устный, позже зафиксированный им собственноручно на бумаге. Я лишь расставил акценты — как посчитал нужным. Существует авторское право, значит, есть и авторский произвол.
Пьянство в эпоху социализма — часть философии противостояния мерзостям жизни. Особенно заметно бунт проявлял себя там, где не забалуешь — в военных гарнизонах, раскиданных в Восточной Европе. Понимание, что жизнь несправедлива, а могла быть совсем другой, реализовывалась в традиционных формах протеста, справиться с которыми командованию не всегда удавалось.
О Пражской весне знаем немало. Зато совсем не знаем, что было годами позже.
Военный фольклор специфичен, укладывается в рубрику «нарочно не придумаешь» и не допускает «художественного свиста», потому что все знают всех. В общем, устный рассказ, оказавшийся на бумаге, — это всегда почти быль.
Чехословакия для советских людей оставалась раем на земле. «Социализм с человеческим лицом» здесь, вопреки всему, был построен. В Союзе — дефицит всего. Ухитриться попасть служить за границу для молодого офицера означало разом обеспечить себя всем необходимым. Мебель, ковер, посуда, модная одежда. И жить здесь было — почти счастье. Вот где был настоящий социализм.
Одно плохо: не дай бог проштрафишься — тебя сразу отправят дослуживать к медведям. Или к верблюдам, как «кадры» решат. Сразу крест на служебном росте. Впереди только дальние гарнизоны. А желающих на освободившееся место навалом.
Но не все так просто. Некоторые умудрялись противостоять советской системе, которая, столкнувшись с нестандартной реакцией, впадала в недоумение — как в столбняк. В таком состоянии она рефлекторно ослабляла свои клещи.
Летним вечером в ресторацию чешского города Брунталь заходит инженер по средствам связи дивизии капитан Лебедев. Настроение у него не праздничное. Поэтому он уже где-то успел принять, не помогло. Поэтому выпивает одним махом большой фужер водки.
Чехи столько не пьют и внимательно за ним наблюдают. С кружкой пива и с 50-ю граммами анисовой водки местные могут просидеть весь вечер. Для них ресторация — клуб, но сегодня здесь явно театр.
Лебедев дает команду повторить. Официант незамедлительно отвечает: «Есть!». Местный общепит давно уже вышколен советскими офицерами. Правда, на заднем дворе шенка (šenk — бар) они тайно бьют пивные кружки, поскольку считают, что после «мертвой рыбы» (воблы), с которой русские пьют пиво, стекло ничем не отмыть. И оно всегда будет вонять рыбой, не отмыть запах. Но военные обеспечивают доходы и стабильность. Поэтому официанты шустрят.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.