Cписок литературы Ridero
Эксперты рекомендуют
18+
Z

Объем: 260 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Вере К., подарившей начало


Z — последняя буква латинского алфавита.


В стране Z в течение года проходят массовые акции протеста.

Предположите их возможные причины. Не менее трех.

Каждый из примеров должен быть сформулирован развернуто и затрагивать отдельную сферу жизни общества.

Из заданий ЕГЭ

Милость и истина сретятся, правда и мир облобызаются;

истина возникнет из земли, и правда приникнет с небес;

и Господь даст благо, и земля наша даст плод свой;

правда пойдет пред Ним и поставит на путь стопы свои.

Псалтирь 84:11–14


Когда Он умирал второй раз, шел снег, шел огромными в ладонь хлопьями, шел неделю, не прекращаясь ни на минуту — ни днем, ни ночью, — сложив мало-помалу в саду подаренной Ему заимки сугробы в рост человека, так что протоптанная от калитки к дому дорожка напоминала глубокий окоп, заполненный людьми, оставшимися неподвижными в предощущении чуда и после крайнего вздоха Старца, вздоха едва слышного, незаметного ни уху, ни глазу, и даже мы, немногие избранные, стоявшие рядом, ничего не поняли и еще день с ночью тщетно ждали от больного последнего слова, но Он умер на этот раз абсолютно молча, и лишь когда листок чистой бумаги размером с четверть обычной страницы, спланировав откуда-то сверху, закрыл уста Старца от стороннего взора, а единственный на всю округу черный кот, лежавший все это время у изголовья, никак не среагировал на его неспешный полет, мы вдруг поняли, что произошло (весть эта в несколько мгновений передалась взглядами от стоявших в первых рядах до ожидавших на улице), — поняли и, как и покойный, не проронили ни слова, просто заплакали слезами легкими и чудесно сладкими, ими хотелось плакать — они вызывали улыбку, иные из нас даже смеялись, никто не скривился от боли утраты, которой, казалось, и не было, ибо лежавшее на скамье тело если и походило на труп, то лишь предельной, пугающей всякого пока еще живого неподвижностью, из подобия которой вдруг вышел густо засыпанный снегом пушистый пес неясного окраса, до этого мига лишь глазами и редкими клоками свалявшейся шерсти напоминавший о своем дворовом существовании, лишенный привилегии кота (быть там, где он хочет), пес не ходил в дом дальше веранды, но в эту неделю он без чьего-либо приказа ограничил себя даже в этой возможности и улегся у порога, долгое время оставаясь почти что незамеченным, лай его теперь слышался как небывалая небыль, стершая улыбки с наших лиц и напомнившая, что смерть и радость не ходят парой, а если и встречаются, то не потому, что так принято, а потому, что здесь и сейчас по неведомой людям причине никак невозможно иначе, посему начавшийся было в тоннеле смех исчез, особо ретивые бабы даже попытались превратить его в поминальный вой, не ушедший, впрочем, дальше мычания, похожего на безуспешные потуги немого сказать наконец-то хоть что-то, некоторые прятали лица в поднятые воротники полушубков, встречаясь глазами, отводили взгляд, не зная, как дальше быть с этой давно ожидаемой, но всегда неожиданной смертью, ведь Старец, так и оставшийся неизвестным (ни рода, ни племени, ни отчества, ни имени — одни только наши домыслы), казался вечным — сменялись весна и осень, но Он оставался прежним, седина в Его бороде не увеличивалась ни на волос, непрестанно менялись люди, Его окружавшие, но не Он сам, и вот сказка разрушилась — оказывается, и Он такой же, как все, и Он ушел туда, куда никто не хочет, но где все будем.

С трудом приняв случившееся как данность, мы приступили к обычному в таких случаях омовению тела и уборке дома покойного, которые продлились весь день до ранних зимних сумерек и породили вопросы, в большинстве своем оставшиеся без ясного ответа, все началось с левой руки старца, застывшей на животе, в ней между указательным и большим пальцем был найден катышек ржаного хлеба размером с горошину — ровный, почти идеальный шар, он еще нес в себе запах закваски и был теплым, даже горячим, будто только что был вынут из печи, тепло это сохранялось до вечера, пока заботливо отложенный в сторону катышек (на закваску) не исчез бесследно — возможно, убранный в чей-то карман, он ушел в город и уже верно стал хлебом, но, быть может, он никому и не достался и виновник его пропажи — кот или расплодившиеся от его многолетнего и подчеркнутого безделья мыши, которые с необычной наглостью сновали тут и там, не обращая на людей никакого внимания, но и мы, занятые случившейся смертью, прощали им их свободу, вникая во второй по очереди вопрос, возникший у тех, кто убирал комнату: что случилось с иконой, висевшей, как водится, в красном углу, иконой, на которую, пока был жив Старец, никто не взглянул (до нее ли все эти дни было), а взглянув теперь, ужаснулся — руки Богоматери были пусты, младенец исчез, как не был, и при ближайшем рассмотрении (икону сняли, дабы увериться, что глаза не врут) можно было подумать, что его там никогда и не было, а ладони девы Марии всегда обнимали пустоту, которая настолько напугала нас, что некоторые поспешили домой удостовериться, что «их» сын божий там, где и должен быть, уверившись в этом, люди вернулись, надеясь, что произошла какая-то чудовищная ошибка, но дева по-прежнему держала на руках «ничто», которое нечем и некем было заполнить, поколебавшись, икону тем не менее вернули на место, но вновь входящие, прослышав о ее неожиданном одиночестве, уже не крестились на красный угол (лишь бросали скорый, крадущийся взгляд), осеняя себя знамением, глядя на противоположный, свободный от чего-либо, пустота которого (учитывая смерть Старца) вдруг наполнилась смыслом, в отличие от бывшей когда-то женщины, здесь и сейчас лишь неуклюже изображавшей свое земное предназначение, так наши же взгляды, украдкой обращенные к святой обманщице, содержали вопрос третий, возникший у тех из нас, кто омывал тело, тело пусть и покрытое коркой грязи, но с виду вполне здоровое и крепкое, лишенное какой-либо одежды (темно-синий халат, рубашка и шаровары — все из простого деревенского холста, — поднесенные в дар, не надевались ни разу, Старец всегда и везде в любую погоду ходил почти что нагим) тело не имело отчетливых признаков возраста, «средних лет» — вот и все, что можно было сказать о нем, между тем даже по самым скромным подсчетам бывший хозяин его был далеко не средних лет, а много, много старше, едва ли не старше всех нас, но факты говорили другое, и умерший (и без того бывший небожителем) поднялся в наших глазах на ступеньку выше, и ступеньки эти по мере омовения стали множиться одна за другой, так на груди мы обнаружили (царские, как кто-то сразу подметил) знаки, напоминавшие (если присмотреться и слегка додумать) орла с расправленными крыльями, — знак был похож на клеймо и, судя по всему, был ожогом, происхождение его осталось загадкой, в отличие от длинных, продольных и поперечных шрамов на спине, напоминавших тюремную решетку и, вероятно, когда-то давным-давно оставленных профессионалом, клавшим удары кнута (или чего-то подобного) с точностью кисти художника, глубокие, давно заросшие широкими рубцами шрамы теперь наполнились мелкими капельками крови, которую не пришлось останавливать — она лишь обозначила свое присутствие и исчезла как очередное чудо, — и мы перевернули покойного на спину, чтобы обратить наконец внимание на то, причина чего была понятна без слов, ибо многие были тому свидетелями — грубые желто-синеватые мозоли на коленях, во всю ширину чашечки: «От молитв», — едва не хором выдохнули мы, радуясь, что хотя бы здесь доподлинно ведаем, что, зачем и почему.

Промокнув тело влажными полотенцами, иного оно и не требовало (Старец умер без пота, крови и прочих сопутствующих длительной болезни выделений), мы после недолгих споров одели Его-таки в одежду, но даже ушлые гробовщики не посмели заикнуться о гробе, зная, что Старец находил его глупой роскошью для того, кому уже все равно, посовещавшись еще, мы добавили к штанам, рубахе и халату овчинную доху, чулки и кожаные туфли, решив, что покойный должен забрать с собой всю одежду, дабы не возникало споров, кому и что достанется (никому и ничего), где-то еще был картуз с красным околышем, который Он иногда, в отличие от прочего, надевал, но его так и не нашли, потом говаривали, что картуз еще за неделю до смерти Старца унес неизвестный, заходивший к нему то ли на исповедь, то ли на благословение, соседи божились, что человек тот был нездешний, то есть наш, но из каких-то далеких краев, сплошь седой, и седину эту не прикрыл картуз, в котором он вышел (волосы неизвестного доходили ему до плеч), именно с того часа старец слег и больше не вставал, и в тот же день исчез без следа воробей, живший на заимке с лета, большинство грешили на кота, но все те же соседи якобы видели, как птица улетела вслед неизвестному, а кот, сидя на пороге, лишь проводил гостя долгим взглядом, следом войдя в дом, чтобы улечься у головы хозяина и не сходить с места вплоть до его последней минуты, а потеряв покровителя, словно наконец соглашаясь с принятыми у нас давным-давно обыкновениями, исчезнуть бесследно, и только пес остался навсегда у порога — он вскоре умер, пережив хозяина едва ли не на месяц, не найдя причин для исхода, пес превратился со временем в холмик с головой и лапами, ведь он не сошел с места и при пожаре, вспыхнувшем в ночи, отчего многие считали, что животное умерло не позже, а вместе с хозяином, сполна разделив его участь, опровержением тому были все те же наши глаза, видевшие не только морду пса, но и слезы, катившиеся по ней, когда за его спиной сгорало все, чему он был так долго и беспрекословно предан, но прежде мы успели, протирая стены и пол, обнаружить густую сеть выцарапанных то ли ножом, то ли просто гвоздем колечек, сплетенных в кольчугу, покрывшую в итоге все стены от потолка как изнутри, так и снаружи, кольчугу, которую мы не замечали ранее, ни разу не наблюдая Старца за этим кропотливым и на первый взгляд бессмысленным занятием, стоившим, судя по всему, многих лет упорного и неблагодарного труда — кольчуга эта, сплетенная преимущественно четыре в одно, никого не защищала и никому вплоть до этого дня не была видна, но Старец с упорством пчелы продолжал свой труд, завершив его, по-видимому, как раз перед тем, как окончательно слег, предположить, что этим занимался кто-то другой, было можно, но встречный вопрос «кто именно» остался, как и многие прочие, без достоверного ответа, тем более что при ближайшем рассмотрении во всем без исключения объеме резьбы угадывалась одна рука — всю эту сеть от края до края, несомненно, сплел один человек, унесший с собой свою тайну, которая касательно Его дома, возможно, и стала бы главной, если бы не песок, густо покрывавший пол, все попытки смести который обернулись ничем, заносимый и ранее на обуви и ветром только в эту неделю он стал столь заметен, так что первой и главной задачей убиравших дом было избавиться от него во что бы то ни стало (он невыносимо скрипел при ходьбе и давал много пыли), и мы принялись сметать его всем, что было под рукой, принеся в дом едва ли не все метлы, имевшиеся поблизости, но тщетно — убираемый в одном месте песок немного погодя объявлялся там вновь, к полудню стало очевидным, что, чем больше мы метем, тем больше его становится, и мы бросили метлы, вследствие чего песок хотя бы перестал множиться, успев не только подняться почти на всем протяжении пола по щиколотку, но и выйти на улицу, густо присыпав снег вокруг дома, местами дойдя до живой изгороди, к сумеркам кое-где преодолев и ее, и только тогда мы вспомнили о некоем песке столичном, отголоски которого изредка долетали до нашей глухомани, и успокоились (нельзя убрать то, что не убирается), тем более что вскоре огонь забрал все, источники его неведомы (в доме не было печей и лампад), известно лишь, что первым вспыхнул красный угол с испорченной иконой — пламя мелкими языками объяло ее контур, обуглив в несколько мгновений доличное, икону успели снять до того, как пламя коснулось лика, но не уберегли стены, которые занялись с удивительной для не самого сухого дерева быстротой, после чего загорелась крыша (по отзывам тех, кто был снаружи, ее будто подожгли сверху), сложенная из просмоленного теса, она недолго сопротивлялась (снег, густо укрывавший ее, не стал препятствием, испарившись в несколько минут), так пламя в неполный час превратило дом в кучу древесного угля, в которой на месте тела Старца вместо останков обнаружили одну лишь костяную фигурку женщины с неясным, без глаз лицом, непропорционально огромным задом и обвисшей до пояса грудью:

— Баба, — прошептали мы, — Позаправдашняя…


Из бесчисленных перин, одеял и подушек Позаправдашняя баба выглядывала на свет божий широко раскинутыми ногами да уложенными на колени грудями, которые, напоминая длинные, похожие на дирижабли полости, влекли к себе Y — отца идущего на свет царственного ребенка, Его именем, строго по алфавиту, по заведенной еще с А (основатель династии) традиции именовалась и наша страна, чтившая Правителя своего как саму себя, что до простых жителей, пришедших к стене Дворца, куда выходила распахнутыми лишь в эти часы окнами порфироносная спальня, то мы, явившиеся, чтобы свидетельствовать, также не могли оторвать от груди роженицы взгляда, будто бы Позаправдашняя баба действительно была нашей молочной матерью, как говорил Основной закон, принятый Дурой — сборищем наших Избранников, названных так А совершенно случайно — глядя на первый их состав, он с улыбкой произнес: «Эх, дура, ты моя, дура», возможно, всего лишь вспоминая как раз таки Бабу, которую несколькими минутами раньше покинул, но слово не воробей даже в устах А, и сборище получило раз и навсегда название, в ближайший час приняв без какого-либо обсуждения предложенный Правителем Закон, в котором в частности сказано было, что «грудь Позаправдашней бабы священна, она вскормила нас всех и умаление ее красоты и величия есть преступление государственное, караемое вечным изгнанием или смертью, если преступник не пожелает уйти, а остаться», зная это, мы, пожираемые смутным желанием, в котором смешалось сыновнее и мужское, почтительное и кобелиное, молчали, боясь проронить хоть слово, отчего слышна была только роженица, кричавшая без стеснения откуда-то из глубины постели простое «А-а-а-а», наполненное, согласно тому же Закону, «глубоким, предвечным смыслом», так что наши военные, названные все тем же А «Просто дети» (Он подивился их способности выполнять Его приказы, не обсуждая и ни капельки не думая), с незапамятных времен утвердили сей крик в качестве боевого, уподобляясь Позаправдашней бабе, они заслужили славу непобедимых, вот и теперь, отражая на южной границе набег тамошних чернобородых варваров, Просто дети кричали священное «А-а-а-а», сливаясь в торжествующем крике с царственной родительницей, которая голосила что есть силы не от боли, но от радости, ибо «крик Позаправдашней бабы есть выражение счастья, которое охватывает ее при исполнении священной миссии, и всякий осуждающий или реагирующий неподобающе (в том числе закрывающий уши) является преступником государственным и подлежит наказанию усекновением той части тела, которой было обозначено неподобающее», посему лица наши, если и позволяли себе улыбку, то легкую, руки лежали по швам, а рот был закрыт до зубовного скрежета, дабы слова, грозившие вырваться, не имели такой возможности, столь же плотно сжимались и ягодицы, ибо нечаянно вырвавшийся из них звук, сопровождаемый еще и характерным запахом («двойное оскорбление величия»), грозил автору не только усекновением, но затыканием допустившего «богохульство» отверстия, что приводило к смерти относительно скорой и абсолютно мучительной, после которой преступника не оставляли в покое: он подвергался забвению имени, именуясь с тех пор везде и всегда «Неизвестный Презренный Попёрдыш» (НПП), посему крик Позаправдашней бабы раздавался в полной человеческой тишине, у него не было иных спутников, кроме ветра, крик Просто детей на южной границе нарушением закона не был (они единственные могли кричать когда и что угодно), незначительно нарушали тишину несвязные бормотания Отца ребенка, тупо уставившегося на колени/груди роженицы, Он непрерывно шептал что-то себе под нос, и мы из поколения в поколение гадали, что же говорят наши Правители в таких случаях — всякий раз разное или одно и то же, прописанные в только Им известном законе слова, которые нам не положено знать в силу их сакральности, — гадали и не находили ответа, среди ходячих версий преобладали две: одна из них, сводясь к банальному «господи, помоги», нашла многочисленных сторонников (их было, по правде сказать, большинство), возможно, потому, что она была максимально безопасна — не позволяла запутаться в грозящих жизни и здоровью умствованиях, другая и вовсе не предполагала слов в последовательных, но весьма неотчетливых звуках, и суть ее была в том, что муж роженицы не иначе как предвещает ей радость материнства, изображая в меру сил и способностей младенческие «аки» и «буки», которые, впрочем, она едва ли слышала — столь велика была разница в громкости произносимого, но что видела и что слышала в эти часы сама Позаправдашняя баба, оставалось совсем уж тайной, ибо головы ее видно не было, создавалось впечатление, что кричала кровать всем нагруженным на нее барахлом сразу, напоминая огромный усилитель, она заметно резонировала на крайних нотах, отчего иные (их давно с нами нет) предположили, что крик не что иное как запись, сделанная при первых родах, чтобы встречать каждого следующего царственного отрока одинаково, без единого различия в партитуре — предположили, чтобы исчезнуть без вести (по слухам, таких растворяли в кислоте), навеки став «Растворившимися», ибо «Позаправдашняя баба все и всегда делает сама, думать обратное — тягчайшее преступление, наказываемое полным и безвозвратным исчезновением даже просто помысливших такое».

К исходу третьего часа (за все это время роженица не умолкла ни на минуту) Позаправдашняя баба без чьей-либо помощи и точно по известному с прежних родов расписанию, предчувствуя их финал, сменила позу (так и не показав при перевороте лица), встав на четвереньки, задом к нам, она возобновила крик, который мы теперь слышали еще и в полной темноте, ибо обязаны были закрыть глаза в тот самый миг, как зад рожающей оказывался ровно перед нами, ослушников (их называли «Увидевшие»), слепили раскаленными иглами, не оставляя вариантов увидеть в этой жизни что-либо еще, дальнейшее зависело от слепца, и, если вдруг он не желал молчать, то ножницы избавляли его от языка, а топор — от кистей и даже стоп, чтобы ни один из Увидевших не смог никоим образом описать другому то, что ему открылось, поэтому, как выглядит зад и тем паче место, откуда выходят порфироносные дети, мы не знаем, а те, кто знал, сказать не могут, остается догадываться и предполагать, опираясь на ощущения смутные, едва ли достоверные, ибо зад Позаправдашней бабы в начале четвертого часа, как показалось, занял пространство гораздо больше кровати, на которой до этого покоился, утверждение это опиралось на тепло, можно сказать, жар, который хлынул в нашу сторону, едва мы закрыли глаза, как будто его источник — раскаленная до бела печка, он в равной степени шел по всей ширине дворцовой залы и был настолько мощным, что к началу пятого часа вызвал в стране (от западной до восточной границы) таяние снегов, приведшее вскоре к раннему в том году половодью, другим побочным следствием разворота Позаправдашней бабы к народу стало также раннее (минус месяц от обычного) возвращение перелетных птиц (они появились как-то вдруг и все разом, будто и не улетали вовсе), с того момента крик ее не был одинок — оранжированный многочисленными голосами пернатых, он приобрел особенное величие, наполнившее нас гордостью за то, что мы являемся свидетелями события, движущего реки и тварей небесных, даром что видеть нам его не дано, лишь ощущать тепло, исходящее от священного лона, и многие (ох, многие) в тот момент забылись и, пукая от переполнявшего их счастья, пополняли ряды неизвестных и презренных, и только испорченный воздух (кое-где и несколько дней спустя) напоминал о былом величии, вдруг заполнившем душу простого смертного так, что он не смог совладать с ним и поделился с другими, поделился неосторожно, поделился в последний раз.

Меж тем Позаправдашняя баба на седьмом часу наконец приступила к финалу действа, ее методичные, сопровождаемые громкими (в полтора-два раза громче обычных) криками потуги воздушными волнами передавались нам, сбивая отдельных неопытных зрителей с ног, бывалые, сплетаясь под локти в многотысячную цепь, держались из последних сил, но и здесь случались (пусть кратковременные) завалы — потуги роженицы давали эффект взрыва бомбы, оглушая и калеча, вслепую мы восстанавливали единство, моля про себя, чтобы всё поскорей и благополучно закончилось, но только в начале восьмого часа Позаправдашняя баба отблагодарила нашу верность — издав, как оказалось, последний, оглушивший многих до контузии крик, она, напрягшись, что есть силы выбросила из себя в нас младенца, который, пробив, словно был каленым ядром, тринадцать рядов (да упокоятся души праведников с ангелами), был пойман, как мяч, на четырнадцатом, роженица умолкла и тяжело повалилась на бок, исчезнув на какое-то время в перинах, одеялах и подушках, умолк и Y, умолк, чтобы по кровавому следу найти новорожденного и, выхватив младенца из рук оторопевшего счастливца («Четырнадцатый» с того дня покинул наши ряды и на время стал вхож в круг ближний), вернулся к ложу, на котором покоилась жена/мать, незаметная глазу, она какое-то время ничем не напоминала о себе, пока из-под одной из верхних подушек не показалась одна из грудей, на появление которой отозвался новорожденный, до этого не издавший ни звука, — Его то ли «гу», то ли «му» вызвало у нас невероятный восторг, теперь уже кричали мы, а Позаправдашняя баба молчала, замолчал и младенец, приложенный к груди, Он получил первую пищу, которую следом по заведенному обычаю получили и мы — вторая грудь, показавшись из постельного завала, за час с четвертью оросила страну священным млеком, наполнив молочные реки и выстелив масляные берега, после чего двери и окна спальни закрылись, а мы год без малого жили как сыры, жили у бога за пазухой, все это время Z, названного так по элементарной очередности, не отнимали от груди Позаправдашней бабы, она кормила Его днем и ночью, позволяя себе лишь на мгновение прерваться: меняя груди каждый час, она тут же, в постели, вместе с младенцем на пару ела, пила и справляла нужду, большую и малую, — тогда непосвященным стало ясно, зачем столько всего заблаговременно навалено в парадной зале и на брачном ложе, простыни, одеяла, подушки, матрасы выкидывали и сжигали по мере порчи, стараясь делать это маленькими партиями, так как большие костры находили не без основания опасными для жизни подданных, ведь, по слухам, часть простынь и одеял Позаправдашней бабы Просто дети (по предложению «Верховного Просто ребенка», то есть счастливого папеньки, знавшего не понаслышке, о чем речь) не без успеха использовали в тот год, прорвав удушливыми газами без малого целый фронт — не имея средств защиты (обычные оказались бесполезны), враг панически бежал, посмевшие вдохнуть единую каплю дыма превращались в непрерывную рвоту и погибали в страшных мучениях: «погиб от Бабы» — значилось в донесениях противника, «от Духа Свята» — поправляли мы.

Спустя год и не днем позже кормящая отбросила сына на руки ожидавшему ее Четырнадцатому, уже имевшему удачный опыт ловли — за этим он был и нужен, содержась весь год на усиленном пайке, тот отнес младенца Отцу, последнее, что Z видел, было то, как мать, встав с постели, закрутила хула-хуп — огромный металлический обруч, принесенный накануне взводом дюжих Просто детей, как пушинка парил вокруг необъятных бедер Позаправдашней бабы, «что ж, ей время подумать о себе, когда еще», — услышал Z Отца, следом ощутив его руки, вдруг поняв, что все это время держался за соски матери сам, она совсем не поддерживала его руками, «а есть ли они», — закралась вдруг мысль и захотелось вернуться и узнать, как оно на самом деле, но Отец, сопровождаемый Четырнадцатым, понес Его в противоположную сторону, Они битый час шли через анфиладу комнат, которой, казалось, нет конца, а когда наконец пришли, Z показалось, что Они вернулись в ту комнату, из которой вышли (возможно, так оно и было) — столь она была похожа на нее, похожа в мельчайших деталях: зеркальные стены и потолки с редкой, алого бархата мебелью, — здесь Отец вернул Z на руки Четырнадцатому, оставив обоих в блаженном неведении, что означала эта прогулка, тем более что по пути им никто не встретился, и тем не менее с того дня и до того момента, как Z прочно встал на ноги, выход и возвращение в комнату с зеркальными потолками и стенами, наряду с кратковременными посещениями матери для кормления, повторялись ежедневно, став обязательным ритуалом, вместе с необходимыми для ребенка играми, по части которых Четырнадцатый оказался специалистом узкого профиля: оставшись наедине с Z, он не находил ничего лучшего, как строить ему рожи разнообразного толка, от веселящих до устрашающих, внезапно сменяемые маски неизменно приводили Z в восторг, и, став много старше, Он, с благодарность вспоминая к тому времени уже покойного Четырнадцатого, то и дело на приеме, например, вверительных грамот, строил рожи иностранным послам, выбивая из них холодный пот, переходящий в ужас, доставалось в этом смысле и своим дипломатам (мы звали их «Врунишки») — перед отправкой куда-либо они получали свою порцию скоморошин и, говорят, передавали полученное так или иначе заморским государям, сбивая их с толку и мороча голову, чуть меньше Z корчил рожи прочим чиновникам — одну или две в зависимости от ранга (но не более трех) — и только Просто детей он неизменно встречал с каменным, похожим на памятный обелиск лицом, причины данной строгости обнаружатся позже, тогда же, в одну из августовских ночей, Четырнадцатый вдруг неведомо куда исчез (по слухам, став Растворившимся — за возможность коснуться Государя надо было платить), а к Их Высочеству на рассвете явилась рука в сопровождении глаза, явились так, как есть, без тела и разума, рука хлопнула Z по заду, а глаз, подлетев вплотную к развернувшемуся к ним мальчику, уставился прямо в лоб, будто там было что-то написано, Z слышал об этой парочке, но никогда не видел и теперь лишь сказал вслух, желая удостовериться в почти очевидном: «Всевидящий поджопник»… «Всевидящий поджопник… всевидящий поджопник… всевидящий поджопник…», — эхом пронеслось по дворцу, пронеслось и затихло в зеркалах и бархате, рука кивнула, глаз закрылся, соглашаясь, и тут же широко открылся — Z вздрогнул и кивнул в ответ, поняв, что время игр (Он ошибся) раз и навсегда кончилось, а глаз и рука не что иное, как Его единственный и неповторимый учитель.


Уроки всякий раз начинались засветло — Всевидящий поджопник, как говорили, страдал бессонницей и потому торопил утро, заставая Z в благостном, полном детских снов сознании, от которого его избавляли обычным и одноименным для учителя средством, эффективным всегда и везде (все мы прошли через него), так как «наряду с молоком Позаправдашней бабы Поджопник — носитель Добра абсолютного, и в этом качестве есть средство универсальное и неоспоримое, обязательное к применению во всех семьях, вне зависимости от социального происхождения и имущественного положения, вне зависимости от успехов ученика, не глядя на то, мальчик или девочка, не применяющих сие в учебно-воспитательном процессе лишать прав родительских и преподавательских, ибо не бьющий ребенка наносит вред государству, от него дети живут без страха перед вышестоящим, а от отсутствия оного в душе человеческой взрастают свобода и безначалие губительное», и словам сим тому следовали беспрекословно, от Дворца до самой убогой хижины, и Z получал свою порцию, как и самый последний из нас, была то рука одна или множество — понять сложно, так или иначе, Поджопник везде успевал, никто не жаловался на недостачу Добра, об обратном никто и подумать не мог — раз уж выше так, значит, и ниже, и думать здесь нечего, исполняй, вот, ведь и сам Z просыпался от хлопка, пусть и несильного, но настойчивого — точно выверенный поджопник прилетал в одно и то же место, без промаха, не помогало спать на спине (зряшная хитрость), все одно прилетало, не понимал как: и ведь не сквозь матрас, а напрямик (чудо, не иначе), и так прилетало (если не встал с первого раза), что в ушах звенело, однажды дождался и третьего — сидеть не мог месяц и принимал гостей стоя, и бог весть, что они себе напридумали, а всего-то Наследника тайна: жопа болит — не сесть.

За пробуждением шли ничем не примечательные умывание и завтрак, сменявшиеся без паузы уроками, которые начинались и заканчивались родным языком, Z должен был говорить и писать идеально, пусть и делал он это публично весьма редко, выступая эталоном без намека на ошибку, с максимально возможным для носителя словарным запасом, который имел особое значение — во-первых, правитель, используя его, мог говорить столь витиевато, что мы слабо понимали его, слепо веря при том, что он вещает некую недоступную простому смертному истину, во-вторых, тайна эта успешно работала и в законах — большинство из них мы не понимали и не понимаем (цитируемое выше и далее — лишь капля в море нам недоступного), отчего казалось, что писаны они не для нас и не во имя нас, а лишь для тех, кто их создал, создал рукой твердой, разумом изощренным, совестью не найденной, создал так, что как ни смотри — не найдешь, кто прав, кто виноват, а найдешь — обманешься и заплутаешь в комментариях, составленных автором так, чтобы не объяснить, а запутать еще более, чем без них, чтобы в конце концов не было никакого иного выхода, кроме как подчиниться и слепо исполнять все, что говорится свыше, часто вопреки здравому смыслу и обычной человеческой логике, от которой прежде всего и лечил Z Всевидящий поджопник, с первого дня объясняя: «таковой нет, а есть лишь интерес Z, простым людям непонятный и чем более непонятный, тем лучше, тем больше и увереннее можно делать все, что вздумается, все, что душе Z угодно, и лишь ему одному, а не тем „скотам“ за окном, что, может, и люди, но всего лишь люди, и потому говорить нужно так, чтобы Вас приняли как что-то высшее, как что-то много большее, чем они, — слова должны возвышать Вас и преклонять их, а не объяснять и тем более что-то обещать, в них не должно быть смысла, в них должна быть только вера, одинокая и не имеющая возражений вера в то, что для Вас все возможно, а для них без Вас — ничего».

Второй урок — математика, ненавидимая Z всем сердцем (по слухам, Он так и не ушел дальше таблицы умножения, что, хотя и спорно, но в точности неизвестно — сведения эти была государственной тайной, хранимой от публики тщательней отдельных частей тела Позаправдашней бабы), к чести Всевидящего поджопника и здесь, стремясь привлечь внимание подопечного, он утверждал, что «суть математики для Вашего Высочества не в числах и не действиях с ними, и тем более не в точности тех или иных подсчетов, а прежде всего — в умении манипулировать числами ради своего интереса, качество это, едва ли не значимее устной речи, ибо числам доверия больше, чем словам — они, будучи производными от количества вещей, притягивают к себе людей как объективность, свободная от вольной трактовки, как сущность, ценная сама по себе и неизбежно ограниченная в смыслах, а потому доступная даже самому убогому уму, ибо он всегда, в отличие от слов, может сопоставить с числами конкретные предметы, отчего управление числами в своих интересах — умение для государя наиважнейшее, постигший его во всех деталях возносится на вершины горние, совсем уж недостижимые для „скота“, который, поверив числу (пускай совершенно нелепому), окончательно теряет способность к свободному мышлению, становясь исключительно послушным и усердным в исполнении всего того, что Ваше Высочество пожелало или когда-либо пожелает», — так говорил едва ли не на каждом уроке Всевидящий поджопник, видя, что Ученик, кивая в знак согласия, внутренне сопротивляется, и вовсе не самой идее — с этим Он был более чем согласен — дело было (как показало дальнейшее правление) в другом: Z сумел, в отличие от многих до него, обходиться практически без чисел, обнаружив однажды (кажется, это были впервые показанные ему списки НПП), что цифры не обязательно искажать (преуменьшать, преувеличивать, выдумывать), их можно просто игнорировать, не обращать внимания на данность числа, говоря, вне зависимости от повода, что Он выше этого, выше вещей, которые понятны всегда и всем, выше реальности, выстроенной на более или менее строгих подсчетах, ибо любой подсчет есть совокупность частей, а Он — Целое, нерушимое и неделимое целое, и потому любое число, озвученное им, — Истина, проверяй не проверяй, Z в конечном итоге даже и не выше этого, а вне, Он — другое измерение чисел, когда они вроде есть, но в реальности их нет, они попросту не принимаются во внимание как что-то несущественное при принятии какого бы то ни было решения, при этом доказательства излишни, оправдания тем паче, ибо Z не тот, которому все прощается, он Тот, кто прощает всем.

Третьей была география, обожаемая Z c раннего детства, — глобус, подаренный отцом на первом году обучения, носили за ним всегда и всюду и для справки, и для увеселения: Z, и будучи взрослым, любил несколько раз за день крутануть его туда-сюда без надобности, в детстве же эта потребность удовлетворялась едва ли не каждые десять минут, нередко на царственную прихоть прерывались обеды, приемы и даже первая женщина Z (фрейлина, весьма похожая на Позаправдашюю бабу) не заняла Его настолько, чтобы Он изменил сложившейся привычке — Z покинул ее в самый ответственный момент, чтобы крутануть глобус по часовой, так что дорожка из царственного семени (весьма внушительных для простого смертного размеров), излившись вне положенного ей места, пролегла от постели до подоконника и долгое время не смывалась как реликвия государственной важности (Дура приняла в связи с этим специальное постановление), пока новый состав оного, весьма непостоянного учреждения усомнился (нет, не в самой реликвии) в необходимости хранить ее именно там, и дорожку, со всеми предосторожностями (разработкой технологии занимался специально созданный НИИ) перенесли в главный и, кстати, до сих пор в части основных интерьеров незаконченный, музей страны, сделав копии в натуральную величину для всех без исключения малых, власти на местах обязали организовать посещения и просмотры этой части экспозиции всем без исключения населением региона, дабы оно окончательно уверилось в силе государства, способного как на подобный экспонат, так и на организацию его сбора, переноса и содержания, и все мы хотя бы раз в жизни действительно видели это прямое следствие любви Z к географии, многие, многие из нас после тех экскурсий покупали глобусы в надежде уподобиться хотя бы в этом верховной власти, но тщетно: несостоявшаяся жизнь, вышедшая в те мгновения из Z, превосходила все обычные для обычного мужчины объемы, Он словно вобрал и выбросил из себя весь мир, к модели которого так настойчиво стремился, глядевшая же ему в спину с той ночи исчезла из Дворца, ее сменили другие (Z ни к одной из них не должен был прикасаться дважды), но история более не повторилась, так как глобус предусмотрительно убирали из зоны прямой видимости, и Z, лишенный отвлекающего фактора, теперь был морально безупречен — исполняя категорический императив, Он поступал так, как и должен был поступить всякий в его положении, не прерываясь и не покидая тело, данное Ему с намерениями благими, почти что священными.

Уроки четвертый и пятый, напротив, были лишены подобной сакральности и посвящались языкам неродным, три из которых выбирались из почти бескрайнего списка и распределялись (в зависимости от успехов) примерно в равных долях на шесть учебных дней, предпочтение отдавалось языкам, с одной стороны, необходимым, с другой (это касалось третьего по счету) — необычным, дабы Z при случае мог не только соответствовать, но и удивить познаниями, выходящими за рамки стандартной образованщины, впрочем, и это не было главной, а лишь дополнительной задачей, в этой связи Всевидящий поджопник сказал как-то, что «язык неродной, не имея ценности сам по себе (у Их Высочества всегда есть переводчики), важен как средство развития языка родного и пополнения его совсем уж непонятным для большинства словарным фондом, использование (в меру частое) иностранных слов правителем возносит его на вершины дольние по отношению к подданным и рекомендуется едва ли не в каждом третьем абзаце, но не чаще, дабы избыток иностранных слов не рождал неблагоприятное впечатление в народе, в большинстве своем не любящем чужаков, в какой бы форме они ни заявляли о своем существовании», — наставлению тому беспрекословно следовали и, видя, как подопечный делает успехи в каждом из трех избранных наречий, ни на минуту не забывали, зачем прежде всего они требуются, и даже носители языка, нанятые со временем (Всевидящий поджопник знал многое, но, конечно, не все), не могли требовать, как они привыкли, чтобы урок полностью (во имя результата, разумеется) протекал на их наречии, — им всякий раз вежливо, но весьма настойчиво отказывали, не объясняя, впрочем, реальных причин того, почему Z ни при каких условиях не должен был говорить, хоть сколько бы продолжительное время исключительно на иностранном языке, неизменно присутствующий на уроках Поджопник, используя песочные часы (каждые пять минут), обрывал заметно затянувшийся диалог (Z, общаясь с носителями, изредка терял контроль над собой) и спрашивал, как Его Высочество себя чувствует, будто бы от длительного и беспрерывного говорения иностранных слов у Z могла возникнуть какая-то болезнь, так или иначе, носитель языка почтительно умолкал, а Z отвечал наставнику на родном языке, после чего урок возобновлялся, чтобы вскоре прерваться вновь, и правило это после недолго обсуждения (в Дуре дискутировали только по поводу временных отрезков) вскоре распространили на всю страну: все мы не должны были (те, кто в силу доходов или интереса имел такую возможность) говорить на иностранном языке более одной минуты, если вели диалог в учебных целях, при разговоре на иностранном с носителем языка диалог сокращался до тридцати секунд и должен был прерываться на пятиминутную беседу на родном языке (пусть даже и с самим собой, в таком случае иностранец не должен был издавать ни единого звука — нарушивший правило навсегда выдворялся из страны), а любой из нас, вышедший за временные лимиты («Заболтавшийся»), на первый раз лишался права произносить иностранные слова вслух, на второй утрачивал кончик языка, на третий терял этот орган совсем, исключение законом делалось для Их Величества и Их Высочества, так как считалось, что в них самой царственной природой заложено сопротивление всему неродному и назначенный воспитателем лимит — не более чем разумная профилактика возможной языковой инфекции (не исключалась и намеренная диверсия, хотя носители чрезвычайно строго проверялись на благонадежность), способной по прошествии времени развиться в серьезную болезнь, коей по недосмотру страдали несколько прежних государей, подвергших страну смуте и несчастьям — все Они чрезмерно следовали иностранным словам без должного, а часто и хоть какого-либо понимания их сущности.

В том числе и по этой причине между четвертым и пятым уроком наступал длительный перерыв — первому иностранному языку нужно было максимально выветриться из памяти и ни в коем случае не кооперироваться со следующим, трех неродных языков в один день не было никогда, здесь даже Z следовал установленному правилу, гласившему, что «четвероязычие» в единые сутки есть грех недопустимый под страхом смерти, ибо делающий подобное намеренно лишает разум свой данного ему природой единого словесного ориентира, не идущего дальше троицы, и многознанием своим умножает скорбь в подданных наших, думающих по глупости своей, что где-то, возможно, лучше, чем здесь, и потому является заведомым бунтовщиком, не подлежащим милости, и каждый уличивший другого в таком преступлении вправе самостоятельно и без суда решить вопрос над врагом рода нашего любым доступным ему в тот момент способом», и повеление это (кстати сказать, единственное в своем роде, допускавшее самосуд) исполнялось в меру прилежно, и если и являлись порой ослушники, то они редко доходили до суда, так как бдительные подданные сами (не без некоторого удовольствия) решали вопрос с заблудившимся в четырех (порой и в пяти, и в шести) наречиях, если и не отправляя его в мир иной, то существенно калеча всеми возможными для простого человека средствами, к коим (за отсутствием разрешения на иное оружие) относились прежде всего дубины различного толка, что издавна были символом нашего гнева, и государство, запретив по оружейной части все, что только можно (в связи с этим порой казалось, что в Z никого так власть не боится, как собственного народа), оставила нам дубины, ассортимент которых был весьма велик и поражал воображение впечатлительных иностранцев, полагавших, что народ, обладающий таким средством самозащиты, пользуется максимальной свободой, и когда нам (немногим знающим неродные языки) приходилось в спешке (тридцать секунд!) объяснять, что все как раз наоборот, то гости, косясь на дубины (большинство из нас носило и носит их с собой не по надобности, а так, на всякий случай), не верили ни единому слову, и миф о том, что народ Z — самый свободный народ в мире, не без помощи наших СМИ и подключившихся к сему святому делу писак разных мастей глубоко укоренился в соседних странах, которые, впрочем, причудливо не смешивали в этом вопросе народ и государство, видя как раз таки последнее мировым оплотом рабства и тирании, о том, что деление это не выдерживает никакой критики, не раз и не два (буквально каждый день во время перерыва в неродных языках) говорил ученику Всевидящий поджопник, прямо обвиняя иностранцев в чудовищном подлоге, ибо «рассматривать Z и его народ как две противостоящие друг другу сущности есть ложь, ложь главнейшая, основанная на кардинальном непонимании единства правителя и народа, единства, на котором основано Z и дубины, коими народ неоднократно, порой без всякой помощи расстроенного в тот момент государства, изгонял захватчиков — еще одно доказательство безусловного доверия между подданными и государем, знавшим о всесокрушающей силе подобного оружия и тем не менее допустившим его свободное и ничем не ограниченное хождение», и Z сложно было не согласиться с учителем, так как перерыв всякий раз, помимо легкого (яблоко или груша) перекуса, включал в себя упражнения с дубиной, коллекция которых у Их Высочества, понятное дело, была весьма масштабной — больше тысячи наименований как исторических, так и современных, выточенных вручную лучшими мастерами страны, упражняться дубиной Z, как и все, начал с колыбели, уже в ней орудуя полноразмерным вариантом дубины (недетская сила была одним из доказательств особого происхождения) — она была его основной и порой единственной игрушкой, с возрастом, конечно, появлялись и иные (глобус, например), но именно дубина служила точным и безусловным, даже при абсолютном молчании, знаком «своего», и Z был для нас в этом смысле «своее всех своих».

Разгоряченный упражнением, Z с трудом удерживал внимание на втором языке (дубину иной раз приходилось просто вырывать у Ребенка из рук), и потому неродные языки с целью лучшей успеваемости приходилось постоянно менять местами, а дубины уменьшать в размере и весе, следя за тем, чтобы царственный ученик по возможности не приходил с ними на занятие, пугая носителей языков, видевших в этой детской взбалмошности едва ли не объявление войны странам, из которых они прибыли, Всевидящий поджопник успокаивал как мог всполошившихся учителей, говоря, что «наше государство мирное, а обширность его вовсе не следствие завоеваний, а всегдашнее желание соседей стать его частью, желание, которому никогда не отказывали, что говорит лишь о широте души и гостеприимстве, никак не об агрессии, что до дубины, то она в данном случае — всего лишь детская игрушка, не стоящая внимания взрослого», — и ему верили, по крайней мере, так казалось, но взгляды, которые учителя иногда бросали на дубину, все же приносимую на занятие, все-таки серьезно мешали его нормальному течению, вероятнее всего, именно ее наличие не позволяло носителям языка увлечься и Всевидящий поджопник на этом уроке почти что не использовал песочные часы-пятиминутки — диалоги редко превышали положенные даже обычным подданным тридцать секунд, педагоги часто уходили в грамматику, в длинные монологи-объяснения, похожие по тону на оправдания, мол, я ничего такого не имел ввиду и Вы, Ваше высочество, меня не так поняли, впрочем, тон этот замечал лишь Всевидящий поджопник — делая заметки в расписании следующей недели, он, понимающе кивая, переносил данный язык на более ранее время, а Z скучал, искренне не догадываясь о причине смены методики, слушая пространные объяснения в пол уха, порой и вовсе засыпая, ускоряя тем самым начало урока шестого — родной истории — она всегда (здесь не было исключений) сменяла неродные языки, так как, несмотря на всю осторожность, негативного влияния их не удавалось избежать полностью (уйти от хотя бы толики страноведения при их изложении было невозможно), поэтому история отечества, правильно рассказанная, должна была выступить срочным и сильнейшим лекарством от вызванных неродными языками недугов (преимущественно психологических), ввиду особой важности предмета ее всегда без допуска иных лиц вел лично Всевидящий поджопник, он и только он обладал правом на историческую правду — Z никогда за весь курс не слышал иных точек зрения, кажется, даже и не подозревая об их земном существовании.

История всякий раз начиналась с произнесения вслух клятвы правителя (время ее официально еще не пришло, но к этому нужно было быть перманентно готовым), которою Ученик поначалу повторял медленно и за учителем, но со временем, избавившись от его опеки, Он приобрел навык проговаривать ее так быстро, что слушателю она могла показаться растянутым звуком «М», произносимым нараспев, с неуловимыми для обычного уха смыслами — именно так присяга согласно канону и произносилась при вступлении на престол, текста ее никто из нас не видел (согласно постановлению Дуры клятва не могла быть напечатана и передавалась устно от государя к государю через Всевидящего поджопника), а слышали мы то, что слышали — ничего определенного — именно в этом нам клялся каждый следующий государь, держа данное однажды слово, никто из них не посмел его нарушить, что было бременем тяжким, воистину царским, ведь «ничего» безмерно — это «всё» и «вся», и Он обещал нам это, беря на себя и потомство свое долг заведомо невозвратный, взятый издревле без надежды когда-либо его отдать, и долг этот был сутью истории, излагаемой Всевидящим поджопником, который, связывая между собой с виртуозностью ювелира мельчайшие частички-факты, ни на миг не забывал, что «они лишь средство, и повернуть их в нужную в данный момент сторону — не возможность, но обязанность, ибо история не есть факт, а то, как мы его увидели, с чем мы его съели, кому и каким образом мы о нем рассказали», вещал Всевидящий поджопник, незаметно для подопечного погружая Его в транс, и с этой минуты Z видел историю своей страны лишь в одном, единственно верном цвете, — по больше части красном, «цвете крови», уточнял Поджопник, который нимало не пугал Z (еще одно доказательство происхождения), ведь она была в его власти — Он решал, когда и зачем ей литься, и литься ли вообще, кровь была сутью власти, данной Ему, сутью нашей жизни и смерти, и только Позаправдашняя баба, произведя Его на свет, возможно, знала о крови больше, знала, но молчала, крутя обруч, она не произносила вплоть до следующих родов ни единого звука, и нам оставалось верить: Z, усвоив, что на самом деле произошло раньше, ведает, что происходит сейчас, к чему это приведет и чем закончится, а нам не нужно думать, не нужно измышлять свои мелкие истины перед истиной безмерной и необъяснимой.

Выйдя из исторического транса, Z без всякой паузы погружался в подытоживающий день родной язык (прочие предметы излагались по ходу дела на прогулках или даже за обеденным столом, а правоведение, например, и вовсе читалось как сказка на ночь), преимущественно состоявший из чтения и обсуждения текстов классических и современных, последние, еще не прошедшие проверку временем, отбирались Поджопником с особой тщательностью: он не только просматривал, но и пальцем отслеживал каждую строчку текста-кандидата (нельзя было ошибиться ни в одном слове), ведь единожды попавшие в уши Z тексты оставались в списке положенных к освоению (в том числе и нами) навечно и если исключались из него, то по вновь открывшимся фактам, касавшимся, собственно говоря, не текста, а жизни автора (правильной или неправильной, с точки зрения Поджопника) «неправильные» немедленно исключались из круга чтения, всякие напоминания о них (прямые или косвенные), в том числе и в текстах авторов «правильных», безжалостно вымарывались, образовавшиеся пропуски объяснялись когда несовершенством стиля, когда необходимостью экономии времени, мол, всего, Ваше Высочество, не прочитать, а здесь вот и здесь, пожалуй, можно и вычеркнуть не в ущерб остальному, текст в целом прекрасен, но есть частности, которые не отличаются высоким художественным вкусом, и потому Вам ли тратить на них время, и Z, как правило, не переспрашивал, а если вдруг и уточнял, что все-таки было в этих замаранных строчках, Всевидящий поджопник, говорил, что «книги эти испорчены самими авторами, их жизнью и последующими текстами, вышедшими за рамки дозволенного, не повторившими прежние опыты новым весомым благозвучием, они противоречат сложившемуся образу творца, что, выступая расширенной к смертным индивидуальностью, все же служит общему благу и не должен ради призрачного самовыражения и еще более призрачной художественной правды выходить за рамки, Вами установленные (Как? Мной?), именно Вами, пока что в лице Ваших предков, конечно, ибо и я, и Дура — лишь отражение Вашего голоса, в силу возраста часто еще неспособного отделить покорную Вам истину от свободной от Вас лжи, но не беспокойтесь, Ваше Высочество, мы ведаем, кто Вам друг, а кто враг, кого следует слушать, а кого — вычеркивать, порой полностью, с оставлением одного лишь имени (поверьте, нет ничего более страшного для этой братии, чем остаться в истории просто человеком, а не созданным ими текстом), все они, предавшие Вас, без малейшего исключения и поименно вносятся в списки для повсеместного и вечного олихования, которое не прервет никто и ничто (И я?), и Вы, Ваше Высочество, ибо проклятое Вами однажды проклинается навсегда, и даже если текст, согласно Вашей воле, вернется в общий доступ, пятно позора никогда не смоется с лица автора, оно останется с ним как клеймо преступника, однажды преступно решившего, что он больше, чем Вы, и потому имеет право на собственный, лишенный Вашего тембра голос».

На том Поджопник почтительно умолкал, дальнейший распорядок дня всецело зависел от Z — порой он засыпал сразу, и тогда обед шел следом, в другой раз еда и сон менялись местами, здесь не было правила и никто не настаивал на особом порядке, хотя наставник и находил более верным второй вариант, однако прерывать царственный сон не решался даже он, и на то были естественные основания — дневной сон для нас был своего рода культом, которому поклонялись все мы, от мала до велика, за редким исключением (в основном вынужденным) каждый из нас находил днем для сна хотя бы десяток минут, большинство не отказывало себе и в полноценном часе, неслучайно многие (особенно в Дуре) считали, что именно обеденный сон, а не что-то другое, объединяет всех нас, так как именно в это время царит неведомое в иные часы единение народа и власти, по той простой причине, что в это время и те и другие спят и если видят друг друга, то исключительно в страшных снах, которые днем настолько редки, что могут не приниматься во внимание как что-то существенное, неслучайно достижение «единство дневного сна вне сна» было центральной задачей государственной политики, передаваемой из поколения в поколение, задачей, над которой бились лучшие умы и все без исключения государи, задачей, тем не менее оставшейся несбыточной, маячащей где-то вроде и поблизости, но в реальности так далеко, что как ни беги, ни кричи — не догонишь, не поймет, не услышит, а услышит — помчится со всех ног прочь, ибо нет ничего более противоположного, чем государство и мы, люди, им управляемые, так что сойтись без всяких «но» и «как-нибудь» нам возможно исключительно в дневном сне, впрочем, и здесь виделось нам разное, и причудливые видения Избранников, наполненные возможностями (прямое следствие доходов и связей) и действиями (очень часто какими-то изощренными извращениями наркосексоалкогольного характера) никак не соотносились со снами средней статистики, где возможностей меньше (часто их нет совсем), а все извращения сводятся к нехитрым вещам вроде жены соседа да к рюмке выгнанного не здесь, а потому особо сладкого крепкого напитка, одно непереводимое название которого звучит как сказка, чудо, центр бытия.

За обедом, наступавшим раньше или позже (заметим, его всегда сопровождала только музыка и хроника текущих событий исключительно положительного толка), следовала прогулка, длительность и масштабы которой определялись преимущественно погодой да текущими (разными во все дни) дополнительными предметами, список которых был неровен и всецело зависел от настроения Поджопника, а оно было весьма и весьма подвержено сезонным и даже суточным колебаниям — все знали, что пик его активности приходился на весну и осень, что может показаться само собой разумеющимся, так как большую часть лета, да и зимы занимало время каникулярное, но некоторые из нас видели в этой особенности определенный (пусть и слабо доказуемый) психиатрический уклон, считая, что обострение жизнедеятельности Поджопника (как и Дуры, впрочем) носит болезненный характер и только лишь вредит государю и лучше было бы оставить ребенка до поры до времени в покое, дать «доиграть», а не мучить знаниями, которые Ему по роду Его деятельности никогда не пригодятся, а если и пригодятся, то не для чего-то полезного, а для всякого вздора, примеров чему в предшествующий период было немало, и все эти царствующие составители карт, издатели энциклопедий, любители живописи, театралы и т. д. кончали в один прекрасный день одинаково плохо, не своей смертью, за которой неизменно следовала смута более или менее продолжительная, и потому мы, наученные горьким опытом, знали, что нет для нас горя большего, чем слишком умный государь, ибо ум Его до добра не доведет, а мудрость — печаль не Его, а наша — нам терпеть и мучиться, и лучше, однозначно лучше, если Правитель наш слегка глуповат, здесь прощались даже черты идиотства (один, например, всю жизнь гонял по крышам голубей, другой на старости лет встал на коньки и, ударившись однажды о лед головой, совсем перестал с ней дружить), которые не мешали, нет, напротив, добавляли Государю популярности, мы вдруг понимали: в сущности Он такой же дурак, как мы, только на троне, и поэтому (прежде всего поэтому) Ему можно не только верить, но и подчиняться, порой слепо и беспрекословно подчиняться, ибо свой своего не выдаст, не продаст за грош, как Дура (к ней завсегда было меньше доверия из-за огромного количества мерзких, скользких, как черви, умников, пусть и в большинстве своем мнимых), а если и сморозит какую-нибудь глупость, то по простоте душевной, а не со зла.

Поджопник, может, и зная все это, гнул свою линию и на прогулках не оставлял подопечного в покое (куда бы ни направил Z свой взгляд, Он неизменно видел на первом плане или руку, или око наставника, не желавшего, чтобы подопечный созерцал мир таким, какой он есть, без какого-либо его влияния и участия), видя в этом свою миссию, следуя ей без единого исключения, неважно, был ли в этот момент перед Учеником гладко выстриженный газон или случайно найденный однажды в дворцовом парке мертвый нищий, пробравшийся туда каким-то прямо-таки чудесным образом (по официальной информации, все спецслужбы мира не смогли за всю историю ни разу этого сделать), обнаруженный зорким детским оком труп вызвал живой интерес мальчика, не знавшего до того момента о смерти, хотя, строго говоря, не узнал он о ней ничего и в тот день — Поджопник поспешил закрыть глаза ученика единственной ладонью, сказав лишь, что «этот подданный… уснул… уснул навсегда, Ваше Высочество (Бывает такой сон?), порой он случается (Отчего?) от усталости, большой усталости, хотя именуют ее всякий раз по-разному, (У кого?) у многих (А я могу так уснуть?), не, что Вы, Ваше Высочество, вы не многие, вы в единственном числе», — растолковал Поджопник и, развернув подопечного в противоположную от нищего сторону, наконец-таки применил руку по назначению: слегка (точно в соответствии с этикетом и точно в указанную законом часть тела чуть пониже спины) направив Z в сторону Дворца, меча в те же мгновения глазом молнии в охрану, допустившую неслыханный прокол, о котором, впрочем, поразмыслив, решили сообщить в летописи, указав, что такого-то числа, такого-то года Его Высочество обнаружил в саду нищего и соблаговолил подать ему щедрую милостыню, которой в итоге с лихвой хватило на пышные (не по статусу) похороны, при этом летопись скромно умолчала как о Поджопнике, оплатившем их (труп был и его недосмотром), так и о том, что нищий на момент встречи с Его Величеством не мог ответить ему подобающим вниманием — полностью проигнорировав его присутствие, он лишний раз доказал, что свобода в нашей стране возможна, ее рано или поздно получает каждый, и только Правитель (если верить Поджопнику) лишен этой всеобщей привилегии и не обретает доступного всем ощущения и после ухода в мир иной.

Прогулка тем не менее в тот день продолжилась, даже в самую ненастную погоду она длилась никак не меньше нескольких часов, Z, существуя большую часть времени в особом дворцовом микроклимате, должен был не только знать, но и на себе прочувствовать все «прелести» погоды данного ему государства — величины наименее постоянной и мало предсказуемой, отчего должность старшего по погоде со временем стала обозначаться просто «Вру», причем не только в народе, но и в официальных документах, и термин этот использовался (по крайне мере, нами) вовсе не для осуждения, а скорее как выражение сочувствия человеку ответственному за дело заведомо проигрышное — огромная, открытая с трех сторон равнина продувалась ветрами с севера на юг без какой-либо устоявшейся по сезонам системы, а приносимые (преимущественно с запада) осадки были непостоянны и распределялись по месяцам и территориям как бог на душу положит, что на практике в большинстве случаев значило «все или ничего» и приводило к частым засухам и наводнениям (порой и то и другое происходило в одной области в течение одного года), ясно, что прогноз погоды в таких условиях был сродни гаданию, чем Вру, по слухам, на самом деле и занимался, порой даже не глядя на небо и не высовывая носа за дверь, и то верно — зачем, раз результат во всех случаях одинаков: когда угадывал, когда нет, его слушали по привычке, радовались редким удачам и не огорчались более частым в прямом смысле слова тыканиям пальцем в небо, ведь дело его по степени безысходности напоминало нам нашу жизнь: чтобы ты ни делал, но тот (те), что сверху, проделает (-ют) обратное тому, на что ты рассчитывал, и полярность эта неискоренима, вот только если хорошую погоду нам никто не обещал, то «те» обещания выстраивались в стройный ряд лишь для того, чтобы их заведомо не исполнили, и мы за века и поколения привыкли читать между строк, и чтение это, по правде сказать, не было сложным — достаточно было всего лишь найти антонимы к сказанному, особенно это касалось Z и его предков, которые достигли в этом искусстве (говорить одно, а делать другое) статуса поистине виртуозов, умудряясь за всю жизнь (часто долгую) не сказать публично ни единого слова правды, и нам порой казалось, что умение это и есть главный признак царственного достоинства, а между тем одной из регалий, вручаемых правителю при вступлении на престол, была белая, как первый снег, книга с единственной страницей, которую видел только Он и в которой, по слухам, и была записана Правда, Правда с большой буквы, Правда на все времена, не случайно Всевидящий поджопник едва ли не каждый день упоминал на прогулке эту книгу, с которой пока что не расставался ни на минуту отец Z и которая по праву должна перейти сыну в будущем, «Что там?» — всякий раз спрашивал Ученик, и получал один и тот же ответ: «Не знаю», ответ удивительный и единственный в своем роде — Всевидящий поджопник знал все и вся, но не Правду, и однажды во время очередного перехода из зеркальной в зеркальную комнату (они все еще случались даже после начала учебы) Z, заметив белую книжицу во внутреннем кармане пиджака Отца, спросил его, что в ней, но не получил ответа — Y отделался легкой, как показалось, полной печали улыбкой, в которой помимо прочего читалась усталость, будто ежедневно озвучиваемая им ложь ровным счетом ничего не весила, а эта крохотная, в четверть обычной, книга с одной-единственной страницей настолько тяжела, что даже Ему, государю, обладавшему, по мнению соседей, неограниченной мощью, способной за несколько часов уничтожить весь мир, носить ее так трудно, что одно лишь упоминание о ней погружает в несвойственную Ему эмоцию (печаль — казалось бы не то, что сопутствует неограниченной власти), и Z именно в тот момент понял, что книга эта — главное, что Ему достанется, что без нее Он никто, что в ней записано что-то неведомое никому и, только открыв ее однажды, Он станет по-настоящему другим, по-настоящему не таким, как все, как Отец и как те, что были до него.

По завершении прогулки следовал ужин, сопровождаемый вечерней порцией музыки и новостей, он часто протекал в присутствии приглашенных по случаю важных и не очень персон, к отбору которых Поджопник подходил с присущей ему строгостью — Его Высочество не должен был общаться с кем попало, одному наставнику известные критерии были столь жесткими, что даже большая часть состава Дуры ни разу не удостаивалась чести выбрать государю компанию, между тем, многие из «черного списка» Поджопника были вхожи к Его Величеству, но вот к Наследнику попасть, как ни старались, не могли, теряясь в догадках, чем они Ему так не угодили, впрочем, осознавая, что Он здесь ни при чем и Его лишь извещают о том, кто будет присутствовать, и если с женской половиной участников ужина все было понятно (красивые и только, и не чаще двух раз, дабы не волновали ненужными мыслями неокрепшее детское сознание), то вот с мужской ясности не было даже приблизительной, так как за одним столом в один вечер могли оказаться как на дух друг друга не переносившие люди, так и близкие друзья, Избранники Дуры и простые смертные, например, особо отличившиеся убийством себе подобных Просто дети, не выходящие за рамки школьных уставов учителя, инженеры типовых проектов, юристы, знавшие наизусть Основной закон, в число приглашенных однажды даже попал отмытый и постриженный по особому случаю плотник из провинциального города, название которого помнили только жившие там да Всевидящий поджопник, представленный Z плотник упал по привычке ему в ноги, а когда его не без труда подняли и усадили за стол, он умудрился за весь без малого трехчасовой ужин не съесть ни кусочка и не выпить ни глотка, поговаривали, что поставленный перед ним прибор был настолько чист, что он не посмел к нему прикоснуться, опасаясь, что его не смытую до конца провинциальную грязь потом не смогут убрать с этой кристальной чистоты и он будет тому единственный и неоспоримый виновник, сидевший по правую руку от него тогдашний руководитель Дуры Володя (получивший должность в том числе и благодаря тому, что предложил совсем отменить письменный закон, всегда и везде просто ссылаясь на устную волю действующего государя) позже, смеясь, предположил, что сей субъект, видимо, и еду на тарелке принял за часть ее, полагая, что прочие (в тот вечер избранники Дуры преобладали в составе гостей) могут поглощать ее в силу особого устройства своих ртов, и предположение его более чем вероятно, ибо большинство из нас видело и его, и прочих, подобных ему, существами иного порядка, питавшимися кровью и потом простых людей, нашим ужасом и болью, нашими болезнями и смертью, высасывающими из нас последние соки, и мог ли плотник, один из нас, есть и пить то же, что они, и из того же, мог ли он уподобиться их всегдашнему каннибальству, нет, не мог, он лишь с ужасом взирал на разрушение легенды: Z пил и ел то же, что они, Он такой же, немного иной, но в сущности тот же, и этого открытия плотник так и не смог перенести — выйдя из дворца раньше прочих, он схватил первый же попавшийся булыжник и бросился с ним с моста в реку, и не отпустил его, пока не захлебнулся, но прежде, стоя на парапете, он успел крикнуть так, что было слышно на всю страну, крикнуть, ужасно скривившись от какой-то чудовищной внутренней боли: «Он такой же, как они, мужики! Он такой же!»

С того дня Поджопник прекратил приглашать к столу наследника людей, не имевших хоть какого-то образования, оказалось, что их сознание в этом смысле чистое, как доска, — попав в ситуацию, слишком для них стрессовую, видит все, как есть на самом деле, и потому может наговорить и чего более этого предсмертного крика, разрушающего иллюзии крика, стоит признать, не оказавшего серьезного влияния на ход вещей, крика, лишь слегка поцарапавшего фасад государства да заложившего мелкие язвочки в сердца отдельных, очутившихся ближе всего к тому мосту людей, не только слышавших, но и видевших гримасу истории на лице несчастного, оказавшегося по прихоти Поджопника не там и не в то время, что до Z, то Он, хотя, как и все прочие, услышал крик, не мог придать ему должного значения, слов за дальностью моста да неразборчивостью речи подданного Он до конца не понял, эмоция (ярко выраженное отчаянье) в те годы была Ему еще не знакома, она не породила в Нем ни толики сопереживания, возможному сочувствию не на чем было обосноваться, и Z, оторвавшись от мороженого на несколько мгновений, вернулся к вазочке снова, а уловивший фразу целиком и полностью (правда, лишь в рациональной, а в не эмоциональной ее части) Володя поспешил заболтать даже незначительные отголоски случившегося, рассказав присутствующим быль о том, как некогда один из многочисленных служащих Дуры, потеряв проект закона (дело, разумеется, было до вступления Володи в должность и еще до рождения Z), сунул в папку первую попавшуюся бумагу и ее по привычке, не глядя (на бумаге случайно оказался штамп Дворца), приняли в качестве закона, там значилось всего лишь «прибивайте гвоздями» и было указанием одного избранника Дуры бригадиру ремонтников, трудившихся в его загородном доме, но принятый без всяких оговорок закон повлек за собой разорение части производителей шурупов и саморезов, ибо часть руководства (особенно в провинции) поняла закон максимально широко и применила повсеместно без каких-либо оговорок, потребовалось личное вмешательство Володи, чтобы закон был исправлен («прибивайте гвоздями, когда это нужно, а когда не нужно — не прибивайте») и ситуация в строительной отрасли, по сути, вернулась на круги своя, говорят, выслушавший эту историю Z поначалу смеялся, как и все присутствующие, и только в самом конце ужина, встав и направившись во внутренние покои, Он вдруг остановился, обернулся и уточнил у Володи: «а почему вы исправили закон, а не отменили его, раз он оказался ошибочным», — высказанная ребенком (пусть и царственным) претензия произвела впечатление на склонившихся в почтительном поклоне гостей, глаз Поджопника засиял от удовольствия, а кисть, направлявшая наследника к выходу, развернулась вслед за ним к столу и раскрылась в сторону Володи, мол, что скажете, и тот, не мешкая (не даром ел хлеб свой), объяснил: «ОднаждыпринятоенабумагесоштампомДворцанельзяотменитьтолькоисправитьправильнеесказатьдополнитьиноеестьумалениедостоинствавысшейвластипокушениенаеенепорочнуюкомпетентностьвлюбыхвопросахчтомогутбытьзаданыумомчеловеческим».

В наступившей вслед за этими словами тишине (возможно, Вопрошающий ничего не понял — Володя выпалил кусок Основного закона именно так: единым, лишенным знаков препинания и отдельных понятий словом), видимо, удовлетворенный ответом Поджопник повернул Z к выходу и увел Его «готовиться ко сну» — так в учебном плане обозначался урок правоведения, которое неизменно, завершая день вне зависимости от наступления реального сна (начало урока и засыпание Z порой разделяли всего несколько минут), читалось в строго установленных по дням недели и даже сезонам года объемах, не превышая, впрочем, стандартного академического часа, сокращаясь накануне выходных и каникулярных дней до получаса астрономического, что признавалось необходимым для полноценного развития минимумом, ниже которого Поджопник (этот урок вел только он) никогда не опускался, что до часто наступавшего задолго до окончания урока сна, то он не считался чем-то предосудительным, ибо закон (если это закон) с той же силой, как и в период бодрствования, действует и во сне (здесь надо уточнить, что в обычных школах правоведение было частью тихого часа и преподавалось исключительно с помощью соответствующе настроенных громкоговорителей), и потому нет дела до того, спит ученик или нет, — урок считался состоявшимся по истечении указанного времени (в обычных школах практиковалось еще и многогласие: закон читался в разных своих частях и одновременно несколькими устройствами, вследствие чего разобрать что-либо совсем не представлялось возможным), которому Поджопник строго следовал, используя часы-пятиминутки, он говорил медленно, растягивая слова, порой повторяя отдельные положения несколько раз, отчего текст зачитываемых им законов нередко напоминал причудливую колыбельную для Избранного, который редко, весьма редко выслушивал ее от начала до конца, еще реже он задавал вопросы, на которые Поджопник с готовностью отвечал (вопросы и ответы входили в общее время урока, не увеличивая его ни на секунду), отвечал без паузы, будто заранее зная, в каком месте урока и в связи с чем они возникнут, немногочисленные случаи полного бодрствования подопечного трактовались учителем скорее отрицательно, чем положительно, так как возникшая на почве правоведения бессонница могла быть внешним признаком внутренней болезни, тогда как сон как следствие такого рода колыбельной был реакцией организма здорового, не склонного к излишнему умствованию, тем более в той сфере, в которой со временем Он будет обладать властью нераздельной, властью, сводящейся, по сути, к нему самому, потому лишние знания здесь могли помешать умению действовать по собственному усмотрению, забыв о всяком законе, а еще лучше — с самого начала вовсе не думая о нем.

По истечении положенного часа Поджопник умолкал, к тому времени детско-женская половина Дворца уже хранила мертвую, необходимую для полноценного сна тишину, звук крутящегося обруча не останавливающейся ни на мгновение Позаправдашней бабы нарушал ее несущественно и для привычного уха являлся лишь подтверждением наступившей ночи, по причине чего изредка посещавший жену для исполнения супружеского (читай: государственного) долга Y первым делом перехватывал обруч в полете, не дав ему упасть на пол, и лишь потом, отложив предмет в сторону, толкал Позаправдашнюю бабу на ложе и делал положенное Ему, встречалось Его усердие (минутное или около того) с неизменным почтением и доверием, но едва Супруг покидал ее, Позаправдашняя баба немедленно подбирала обруч, дабы едва уловимым шорохом да распространяемыми во все стороны потоками освежающего ветра (долетавшими приятными для лица отголосками до погранзастав) утвердить ночь в праве, следуя которому засыпал и Поджопник, — кисть закрывала лишенный века глаз и неразлучная пара укладывалась здесь же, возле ложа наследника на крохотном салатового цвета ковре с высоким, похожим на молодую траву, ворсом, в котором учитель едва-едва был заметен, так что не знавший, кто спит здесь, рисковал неосторожно раздавить наставника, впрочем, кроме Z, этого некому было сделать (Поджопник не пускал иных в его спальню, даже вынося самостоятельно ночные горшки подопечного), чего за все годы обучения так и не случилось, хотя наставник не раз и не два был на волосок от гибели — Z, направляемый нуждой (пожалуй, единственной, в которой он был схож с нами), вскакивал с постели бодро и не глядя под ноги, глаз инстинктивно отпрыгивал, рука катилась по полу, но вскоре обе составляющих учителя приходили в себя, дабы помочь Наследнику найти искомый предмет, а после разрешения от царственного бремени внимательно изучить содержимое вазы (и это было его обязанностью), чтобы дать министерству Здоровья (оно, будучи секретной структурой, ведало только царской фамилией и отдельными заслужившими это право избранниками Дуры, за всех прочих отвечало Министерство болезней) подробнейший отчет о состоянии Наследника, ибо известно, что нигде так полно не раскрывается внутренняя сущность человека, как в его моче и дерьме — они максимально честны и никогда ничего не скрывают, в отличие от разнообразных душевных порывов, склонных к утаиванию истинных мыслей и намерений, эти физиологические отправления прямо говорят, что происходит и к чему нужно готовиться, они полностью лишены воображения и творчества, и хотя требуют для понимания себя некоторых знаний и опыта, все же относительно просты, так что когда Z не вставал ночью, Поджопник беспокоился, он просыпался раньше обычного и, поняв, что ночью никто не нарушил его сон, бросался к горшку — не найдя в нем искомого (глаз пристально исследовал каждый сантиметр внутреннего объема посуды, а пальцы проверяли его на ощупь), занимал позицию у изголовья, чтобы опекаемый им Наследник, проснувшись, в первую очередь и без всяких помех избавился от того единственного, что у него было не хуже и не лучше остальных и сбрасывалось (после исследования, конечно) в общую для всех жителей страны выгребную яму — она начиналась как раз от стен Дворца (впрочем, по другой, не противоречащей первой, версии она там заканчивалась) и, расширяясь, далее неудержимым потоком время от время выплескивалось на соседей на все четыре стороны (они, по правде сказать, тоже время от времени грешили этим), безвозмездно наделяя их нашими цветами и запахами, а порой и полностью поглощая, присоединяя к себе, как утверждалось в наших летописях, добровольно, навечно и невозвратно.

Так (от горшка до горшка) проходил день Z, режим, однажды установленный, нарушался изредка и ненадолго, шли месяцы и годы (война с Югом сменилась войной с Западом и наоборот, уйдя затем надолго на Восток, тогда, казалось, бескрайний и поныне дикий), уроки сменялись прогулками, обедами, играми, и цепи этой, выкованной Поджопником, не видно было конца, как вдруг однажды по весне, в марте, Z лишился отца, который успел как раз накануне провести его все той же анфиладой (чего он давно не делал), но на этот раз за руку, впрочем, так же ничего и не объяснив (но, кажется, дольше обычного вглядываясь в зеркальные потолки и стены), а ночью двенадцать Просто детей (точные причины их поступка так и остались неясны) задушили папеньку тем самым шарфиком, который порой Он повязывал на шею сыну, бормоча ему еле слышно: «надо, мол, надо, а то горлышко заболит», о смерти Y известил страну обруч, упавший с чудовищным грохотом на пол (все эти годы Позаправдашняя баба не переставала его крутить, прерываясь только на то, чтобы забеременеть и родить), и слезы, полившиеся рекой из невидимых ранее глаз теперь уже вдовы, слезы, уже к поминальной обедне залившие столицу по окна вторых этажей, слезы, от которых избавил страну лично Z, обратившись к маменьке уже не по-сыновьи, а по-царски: «хватит реветь, это я во всем виноват», не объясняя, в чем мог быть виноват ребенок, видевший до этого Просто детей лишь с парадного балкона да за ужином, так что теперь, когда они явились к нему просто так, не на парад и без спроса, и объявили нашим повелителем, Z страшно, до мокрых штанишек испугался, вот почему при встрече с любыми погонами и потом, спустя долгие годы, он в первые мгновения каменел и становился странно неподвижен — грозившие опять намокнуть штаны не давали ему сойти с места, и только с годами он научился и ходить, и контролировать штаны одновременно, и даже приказывать убийцам отца, как и всем прочим, пока же пришлось замереть и слушать себя, родимого, никто не мог ему в этом помочь, никто не мог помочь ему и в исполнении закона, принятого далеким Первопредком: по велению А необходимо было так или иначе избавиться от всех рожденных Позаправдашней бабой, помимо него, избавиться самому, без чьей-либо помощи, да так, чтобы ни у кого не возникло сомнения, что Он единственный, а все прочие не стоят упоминания и поклонения, и Он избавился от них еще затемно, призываемые по очереди в Его спальню братья и сестры покидали ее кто лежа, кто сидя, кто даже на своих ногах, и если первых двух Он просто до смерти бил по голове ночным горшком (тогда раскрылась его финальная миссия и причина того, почему Наследник не использовал ватерклозет), то остальные все тем же горшком лишались разума, как говорят, надеваемый на голову, он создавал ощущение полного погружения, несмотря на то, что был абсолютно сух и чист, минута этой мнимой мочедерьмовой пытки сводила испытуемого с ума, и он уже больше не возвращался к нему никогда — «помилованы» так были старшие, младшие преимущественно были убиты и сброшены в яму, куда по окончании казни отправилось и само орудие, после чего уже в кромешной темноте (на весь дворец горела одна-единственная свеча) наступило время Поджопника, он был призван в спальню с тем самым единственным источником света и, найдя двенадцать Просто детей спящими в теперь уже царской постели, замер в дверях, не веря глазу (он прищурился, насколько это возможно), рука поднесла свечу к изголовью и была в тот же миг отрублена Z, воспользовавшимся одной из сабель, разбросанных по комнате тут и там, отрублена от пустоты, из которой Поджопник появился и вещал истину, пустоты, которая взвыла смертным криком, возвестившим как о вступлении Z на престол, так и о том, что теперь страна и все мы именуемся Его именем, Он подобрал руку Поджопника и сунул ее в правый задний карман, прикрыв сверху полами кафтана (только теперь он понял, отчего зад отца в одной своей части до завсегда так странно топорщился), затем, слегка замешкавшись, Он подошел к потерявшему без руки ориентиры глазу Поджопника и вставил его себе в лоб, став отныне и до первой смерти существом, в отличие от всех нас, трехглазым, видевшим больше и дальше, видевшим то, чего все глаза мира и представить себе не могли, видевшим все и вся, кроме самого себя: с той ночи Z, как и все предки Его, больше никогда не видел себя в зеркале.

Наутро в опустевший дворец (Z почти всю ночь провел на ковре, Просто дети расползлись кто куда на рассвете) явилась с докладом Новопрежняя метла (для нас просто Метла, для не местных Первый министр), общавшаяся до этого момента только с Y, она была не узнана Z и, немудрено, поначалу Он (привыкший с Поджопника к тому, что с ним общается нечто, лишенное в полной мере человеческого) увидел весьма-весьма потрепанный веник, сметавший сыпавшийся непонятно откуда песок в кучку, которая то рассеивалась, то, подчиняясь нехитрым движениям Метлы, собиралась вновь, но не прошло и нескольких минут, как веник превратился в огромную метлу (добрых два-три метра, если не больше), связанную из толстых березовых прутьев, а куча песка выросла в небольшой холм, продолжавший расти прямо на глазах, на который Z взобрался (остатки доклада Он слушал сидя на нем), поднимаясь с каждой секундой все выше и выше, а слова, проговариваемые Метлой (как и Поджопником, откуда-то из окружавшей Z пустоты) отчетливо и вместе с тем едва уловимо складывались в картину, хоть и не лишенную недостатков, но в целом достойную: «Покойный Y оставил вам легкий дефицит бюджета, не более годового дохода (мелочь, жили и с пятью), ряд запутанных по причинам и следствиям войн на Востоке (народы дикие, итог известен, дело времени), реформу школы (началась в правление А, завершения не предполагает, перманентное продолжение), ряд недостроенных мостов, связующих острова с материком (зачем — не знаем, людей там нет, да ничего там нет, но достроим), недостаток белого хлеба в пяти регионах и черного — в шести (не завезли, забыли, завозим), в одном регионе нет воды от слова совсем (выпили, копаем), в другом снег идет третий год, и зимой и летом (чистим, молимся), десять губернаторов застыли на плахе, семеро в петле (виноваты или нет — не знаем, неважно — ваше право, как скажете), один министр сидит, один сошел с ума, прочие в норме (мы надеемся), безработных, брошенных детей, бомжей и т. д. нет (то есть мы не ведем статистику), заключенных официально пять процентов населения, неофициально — все (мест хватит, статьи найдутся, как скажете), еще в последний год повсеместно расплодились коты (пока что много шума из ничего), на Западных и Южных границах спокойно (санкции, то есть мелкие провокации), на Северной холодно (очень холодно), послы ждут случая представиться Вам (как сможете), народ желает видеть Ваше Величество (прямо сейчас, надо)», — последнее не было пожеланием, а констатацией факта — узнав о случившемся во Дворце (слухами земля полнится), мы стекались к нему все утро ручьями, к моменту доклада превратившимися в людское море, окружившее Дворец со всех сторон, так что Z, встав и осмотревшись (куча песка к тому моменту превратилась в маленькую гору), едва ли смог охватить нас взглядом целиком и потому, если и не испугался, то заметно смутился, в теории зная, как велика и обильна Его страна, — в реальности Он не выходил за пределы Дворца, а посему Ему было сложно представить ее действительные масштабы, видя прежде лишь некоторых избранных, Он понятия не имел, как говорить с таким множеством людей, лиц, которых Он не различал, а слов не разбирал, для него в тот момент мы были темной, отчасти зловещей массой, которая издавала шум и по меркам Дворца отчаянно воняла, и лишь настойчиво повторенное Метлой «надо» заставило Z в короткое время успокоиться и произнести отчетливо положенное по протоколу (Метла нашептала в ухо) «упали», чтобы потом (дождавшись исполнения приказа всеми, от мала до велика, — падали строго ниц) произнести, как учили, клятву, в которой мы в отличие от данного ранее приказа не разобрали ни единого слова, отчего-то в очередной раз свято веря, что клятва эта о нас и для нас, и Он, стоящий на холме, наметенном Метлой по случаю, выполнит ее, как бы мало ни продлились Его дни и как бы печально они ни закончились, Он успеет сделать все, что нужно, все, что Ему было предназначено судьбой, и наше дело — не рассуждать, а подчиняться слепо и беспрекословно, как тварь дрожащая, как изначальный прах.

Z умолк и сошел с песочного холма, направившись (Он ступал прямо по нашим телам, напоминавшим огромный разномастный ковер) в расположенную напротив Дворца Дуру, где Его уже ждали: Володя, заметно напрягаясь, держал в руках парадный экземпляр Основного закона, который хотя и был брошюрой, весил не меньше пуда — столь тяжела была истина, изначально в нем изложенная, но каков вес Закона был теперь, нам, никогда не бравшим его в руки, оставалось только догадываться, ибо изменяли его (много дополняли, мало вычеркивали) при каждом предшественнике Z, считая, по недоступной простому смертному логике что, хотя Основной закон и служит постоянству, сам постоянен быть не должен, являясь не раз и навсегда установленной буквой, но выражением духа и склонностей соответствующего первого лица, впрочем, лицо это, согласно традиции получив книгу на руки, никогда ее не открывало, чтобы упоминаемая буква не могла никоим образом мешать принятию решения, основанного исключительно на сошедшем из ниоткуда наитии, не имевшем ни единого внешнего источника, за исключением крохотной белой книги с единственной страницей, которую, напротив, не открывал никто и никогда, кроме правителя и мы знали (правильнее сказать, верили) — что Правде изложенной там не нужен никакой Закон, книгу эту Z неожиданно обнаружил у себя в левом заднем кармане штанов, как только направился в сторону Дуры, недоумевая, как она там оказалась (отца положили в фамильный склеп как есть, ничего не забирая и не обыскивая), Он обернулся к Метле, но она сделала вид, что не поняла вопроса, и уже на лестнице в Дуру поспешила нашептать Z «принять, отпустить, наступить», Он кивнул и бросил взгляд на изнемогающего под тяжестью Володю, но не ускорил шаг — не было возможности — Метла парила перед ним параллельно земле, утыкаясь то и дело в колени, к тому моменту она превратилась на некоторое время в толстое (в тело среднего человека) бревно с привязанными к нему стальной проволокой ветвями в руку толщиной, переступить через которое, казалось, невозможно — Метла задавала темп, с которым ходит больной человек, Z некоторое время покорно терпел неудобство, но ближе к середине лестницы (всего около ста ступеней — точно их никто никогда не считал) решился и перепрыгнул через Метлу (нам показалось, что она этого только и ждала — никакой попытки восстановить прежнее положение не последовало), направившись к заметному повеселевшему Володе быстром шагом, порой даже перепрыгивая ступени, оказавшись с ним вровень, Z подхватил выпавший в этот самый момент из рук Володи «фолиант», но, не продержав его и нескольких секунд, отпустил — книга рухнула к Его ногам, после чего Он наступил на нее правой и, чуть помедлив, добавил левую, разместившись на Основном законе, как на постаменте, склонившийся в почтительном поклоне Володя не сказал на это ни слова, лежавшие за ним ниц Избранники Дуры казались в своей подчеркнутой неподвижности мертвыми, Z окинул их ожидающим взглядом, но, не встретившись там ни с кем, повернулся к нам (многие, оставаясь лежать ниц, посмели слегка отжаться на руках, чтобы исподлобья взглянуть на Государя) и развел в стороны пустые ладони, жест этот, выражавший растерянность, мог бы столь неподобающе закончить церемонию, если бы не догнавшая к тому моменту правителя Метла: прокатившись по ступеням, она уткнулась в попранную Z книгу, и Он, услышав резкий, походивший на приказ шепот: «левый, задний, показать», — достал из кармана Белую кроху, которая заставила встрепенуться оставшихся лежать ниц, все мы, за исключением Избранников, в этот момент приподнялись и посмотрели на Z, который поднял книгу Правды высоко над головой, поднял как знак своей абсолютной и безраздельной власти, и мы закричали в полном восторге — укравшее у мира в ту минуту все звуки священное «А-а-а-а» соединило нас с Ним в целое, пусть и ненадолго лишенное частей, в целое, распавшееся по истечении времени на мельчайшие (никогда никому не собрать) песчинки.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.