
«Свой среди чужих»: Достоевский как зеркало японской мысли
В истории культурного взаимодействия Запада и Востока есть немного примеров столь глубокого и одновременно болезненного родства, какое возникло между японской интеллигенцией эпох Мэйдзи, Тайсё и Сёва и творчеством Фёдора Михайловича Достоевского. Представленный в настоящем сборнике корпус текстов, охватывающий более полувека (с 1892 по 1947 год), является не просто собранием рецензий или критических заметок. Это документ напряжённой духовной работы нации, пытающейся осмыслить собственную модернизацию и экзистенциальные бездны через призму работ русского гения.
Япония открыла для себя Достоевского не случайно. Как точно подметил в 1892 году поэт-романтик Китамура Тококу, Россия предстала перед японцами страной, где «между знатью и простолюдинами воздвигнута железная ограда», где «пылкие и прямодушные мужи» замышляют мятежи, а характер человека определён как «зловещий» — скрытный и носящий в груди «отравленный клинок». Для Японии, переживающей стремительную ломку сословного строя и вестернизацию, русский роман стал тем зеркалом, в котором можно было разглядеть собственные, ещё не оформленные, но уже мучительные черты. Именно Китамура, один из первых рецензентов «Преступления и наказания», сумел увидеть в Раскольникове не просто преступника, а жертву «ипохондрии» — болезни, порождённой «учёностью» и «горечью жизни». Он интуитивно уловил то, что позже станет аксиомой: социальное и метафизическое в мире Достоевского неразрывны.
Однако японская рецепция никогда не была единой. Сборник наглядно демонстрирует столкновение двух эстетических полюсов, олицетворённых фигурами Утиды Роана и Одзаки Коё. Утида Роан, страстный пропагандист русской литературы, видел в ней «литературу ради жизни», способную ответить на коренные вопросы бытия. Напротив, глава школы «Кэнъюся» Одзаки Коё, исповедовавший принцип «искусство для искусства», считал русские романы «мрачными и унылыми», предпочитая им отточенную эстетику французского натурализма. В этом споре уже намечен главный конфликт японской словесности XX века: должна ли литература быть изящной игрушкой или «лекарством» (как позже скажет Сакагути Анго) от неисцелимой болезни бытия? Показательно, что даже сам Одзаки, отвергая Достоевского, невольно способствовал его популяризации, указав Утиде на английский перевод «Преступления и наказания» в книжном магазине «Марудзэн».
Подлинный прорыв в осмыслении Достоевского связан с именами мыслителей следующего поколения, прежде всего Катагами Нобуру. Его эссе «Природа человека» и «Рождающая сила» — вершина японского достоевсковедения начала XX века. Катагами блестяще опровергает упрощённые трактовки писателя как сентиментального гуманиста. Он вводит ключевую метафору «кошачьей энергии» (вслед за одним из немецких критиков), описывая парадоксальную природу гения: внешняя слабость, болезненность, женственная мягкость сочетаются в нём с чудовищной внутренней силой, позволяющей выдерживать любые страдания и не растворяться в «грязи» жизни. Для Катагами Достоевский — это художник, который в самой «тёмной жизни» видит «негасимо сияющий свет». Его реализм — это не копирование действительности, а прорыв сквозь материю к «рождающей силе» человеческого духа, к возможности будущего. Катагами ставит Достоевского в один ряд с Ибсеном и Верленом, видя в них творцов, для которых критика настоящего неразрывно связана с верой в бесконечную творческую мощь человека.
Особое место в сборнике занимает фигура Сакагути Анго, писателя-декадента из группы «Бурайха». Для него работы Достоевского и Бальзака — образцы «романа» в высоком смысле слова, где правда искусства достигается не бытописательством, а смелым преувеличением, «скачком» от поступка к поступку. Сакагути утверждает, что фантазия, рождённая человеком, столь же реальна, как и сама эмпирика. В эссе «Обывательщина и писатель» он обращается к биографии русского классика, чтобы защитить право художника на слабость, уныние и зависимость от «вульгарных» обстоятельств. Тот факт, что Достоевский между двадцатью шестью и сорока годами писал «пустяковые вещи», а расцвел лишь став популярным автором, для Сакагути — не приговор, а доказательство того, что творчество питается не только «духом», но и материальным стимулом, признанием, живым интересом среды.
Отдельного внимания заслуживает трагическая фигура Ходзё Тамио, молодого писателя, умершего от проказы в лепрозории. Его заметки — это крик отчаяния и надежды. Ходзё мечтает о «новом человеке», который построит свой характер силой разума, и находит в мировой литературе лишь один такой образ — Николая Ставрогина. В этом признании — шокирующая глубина: герой «Бесов», воплощение нравственной опустошённости и безграничной гордыни, становится для японского юноши, запертого в лепрозории, эталоном преодоления животного начала. Ходзё требует от литературы действия, «битья» героя, требует бросить его в ад, чтобы он обрёл подлинное бытие. Достоевский для него — не утешитель, а тот, кто ставит самые жестокие, но и самые честные вопросы.
Поэт Хагивара Сакутаро, реформатор японского стиха новых форм (киндайси), признаётся, что его восприятие Достоевского было «физиологичным». Он нашёл в русском писателе родственную душу, что позволяет говорить о глубинном, почти биологическом резонансе. Хагивара противопоставляет своё понимание («демоническая мистическая литература») плоскому гуманизму современников, тем самым обозначая ещё один важный вектор: Достоевский интересовал Японию не столько как моралист, сколько как исследователь патологий сознания, как психолог, работающий на пределе человеческих возможностей.
Наконец, в эссе Накаи Масакадзу о детективном жанре Достоевский предстаёт в неожиданном ракурсе — как прародитель интеллектуального триллера. Накаи видит в «Преступлении и наказании» неразрывную связь чувства вины и экзистенциального страха, а в детективе — математизацию этого сознания. Его фраза о топоре, занесённом в «космическом холоде пространства с температурой минус сто двадцать градусов», точно передаёт тот метафизический ужас, который Достоевский сумел привить жанровой схеме.
Почему же именно Достоевский, а не, скажем, спокойный и эпичный Толстой (которому в этом сборнике также уделено определенное внимание со стороны японских авторов), стал столь значимым для Японии? Ответ, вероятно, кроется в самой структуре японского культурного кода. Японские писатели, от романтиков до декадентов, искали в нём не столько ответы, сколько подтверждение своим самым мучительным догадкам: что человеческая природа безгранична как в своей низости, так и в своей святости, что «униженные и оскорблённые» могут нести в себе свет больший, чем их обидчики, что само преступление есть лишь тень, отбрасываемая искалеченной душой.
Представленные в сборнике тексты — от первых восторженных рецензий Китамуры Тококу до зрелых философских эссе Катагами Нобуру и экзистенциальных прозрений Ходзё Тамио — рисуют захватывающую картину диалога. Это диалог, в котором Япония узнавала себя, проецируя на русского гиганта собственные страхи, надежды и творческие догадки. Читатель этой книги становится свидетелем того, как чужое слово становится своим, как «зловещий характер» русского человека помогает японскому интеллектуалу понять «причудливость» собственной судьбы на «печальной блуждающей планете». В этом, наверное, и заключается высшая ценность литературы — в её способности преодолевать «железные ограды» культур и эпох, оставляя нам в наследство не ответы, а вечно живые, кровоточащие вопросы.
Разумеется, нужно упомянуть про влияние Достоевского на Акутагаву, Дадзая, Танидзаки, Мисиму, Оэ и многих многих других классиков японской литературы. Но про это написано довольно много, цель данного сборника — познакомить русскоязычного читателя с мнениями тех, чьи имена известны в основном лишь японоведам. Их оценки, данные подчас сто и более лет назад всё ещё актуальны и интересны. И не только исследователям.
Павел Соколов
Китамура Тококу. О романе «Преступление и наказание»
Об авторе: Китамура Тококу (1868—1894) — японский поэт, эссеист и литературный критик, одна из ключевых фигур японского романтизма периода Мэйдзи (1868—1912). Настоящее имя — Китамура Монтаро. Родился в городе Одавара (префектура Канагава) в семье торговца сакэ. С ранних лет проявлял незаурядные способности к литературе и изучению классических японских и китайских текстов.
В 1883 году он переехал в Токио, где учился в заведении, ставшим впоследствии Университетом Васэда, но вскоре оставил академическую карьеру, чтобы полностью посвятить себя литературной деятельности. В 1893 году вместе с Симадзаки Тосоном и другими молодыми писателями основал влиятельный литературный журнал «Бунгакукай», ставший центром японского романтизма. В этом журнале публиковались его наиболее значительные критические эссе и стихотворения.
Творчество Китамуры Тококу отличалось глубоким интересом к западной литературе и философии, особенно к творчеству Байрона, Шекспира и Гёте, что сочеталось у него с вниманием к национальной традиции. В своих эстетических исканиях он стремился к раскрытию внутреннего мира личности и поиску новых форм самовыражения.
Несмотря на короткую творческую жизнь, Тококу оставил заметный след в японской литературе. Его поэзия и критические статьи заложили основы японского романтизма и оказали значительное влияние на последующее поколение писателей. Скончался в возрасте 26 лет.
Роман «Преступление и наказание», исполненный глубокой тоски, трагизма и мрачной психологии, можно назвать произведением, без остатка обнажающим тёмные стороны общества той причудливой и огромной страны — России. Имена Толстого, Тургенева и других мы слышим уже давно, однако что касается имени и трудов Достоевского, то нельзя не признать, что заслуга переводчика в их представлении нашему литературному миру поистине велика.
Хотя Россия и возвышается на политической арене мира, её территория обширна, а вооружения мощны, но благоденствие её народа не столь изобильно; между знатью и простолюдинами воздвигнута железная ограда, что само собой порождает голоса простого люда, в муках взывающего к равенству; пылкие и прямодушные мужи нередко замышляют отчаянные и дерзкие мятежи, заставляя сибирские морозы и вьюги утрачивать своё природное величие.
Русские любят пить крепкий чай без молока, потребляют чистый спирт, не разбавляя его водой, угрюмы, но решительны, твёрдо держатся государственной религии, глубоко почитают заветы предков. Поскольку промышленность развита не сильно, средний класс общества по большей части состоит из простых крестьян — мыслящих узко, но целеустремлённых. Однако, в обществе отдельно существуют и глубокие пороки, заставляющие многих многообещающих мужей в расцвете лет зачастую с лёгкостью ступать на раскалённые угли и перепрыгивать через столпы огня, находя отраду в этих мучениях. В отличие от легкомысленных и непостоянных французов, скрытные, изнурённые тревогой, носящие в груди отравленный клинок — вот поистине зловещий характер русского человека.
«Преступление и наказание» — это, по сути, прямое изображение этого зловещего характера и подлинной картины страданий, явленных в одном человеке, страдающем ипохондрией. Господин Достоевский — человек, на собственном опыте познавший мрачные условия жизни простонародья в России, и всё, что он описывает в своих сочинениях, смешано с кровью и слезами русских людей; с помощью божественного письма, коему нет равных, он свободно перемещается между мирами реального и иллюзорного. Что же такое ипохондрия? Болеют ею лишь слабые люди, или же и здоровые не способны ею заболеть? Неучёные ею не болеют, напротив, учёность становится её причиной; невежды ею не страдают, тогда как обладающие знанием часто ей подвержены. И горечь жизни — разве не является она одним из главных элементов этой болезни?
Уже с первой главы, с первой страницы, представляется юноша, живущий в уединении и отшельничестве, изображены его насмешливость и малодушие, а далее описывается его помрачение ума. Вот студент в лохмотьях, идущий по большой улице и старающийся скрыться от взора знакомых — как это показано!
Старуха-процентщица изображена очень по-русски, что заставляет читателя перечитывать эти места с особым вниманием. Исповедь? Самолюбование? Признание отставного чиновника в трактире — чрезвычайно интересно. Говоря о своей больной жене, он произносит:
«И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что если б она хотя один раз… Но нет! нет! всё сие втуне, и нечего говорить! нечего говорить!.. ибо и не один раз уже бывало желаемое, и не один уже раз жалели меня, но… такова уже черта моя, а я прирожденный скот!»
Как же искусно обнажается душа пьяницы! Далее, рассказывая о своей жене и дочери, и даже о том, что дочь промышляет развратом, он изливает всё это без тени стыда — разве не поразительно российское общество? А когда речь заходит о его возвращении на службу:
«Тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: „Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься“, а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят! Лежал я тогда… ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: „Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?“ А уж Дарья Францевна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась».
Он смеётся над легкомысленной и беспечной ветреностью женщин, затем рассказывает, как отобрал данные им деньги из сундучка молодой девушки, чтобы промотать их в пьяном угаре в трактире, и как в итоге снова лишился места, и, «Я не Катерины Ивановны теперь боюсь, — бормотал он в волнении, — и не того, что она мне волосы драть начнет. Что волосы!.. вздор волосы! Это я говорю! Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я не того боюсь… я… глаз ее боюсь… да… глаз… Красных пятен на щеках тоже боюсь… и еще — ее дыхания боюсь… Видал ты, как в этой болезни дышат… при взволнованных чувствах?» — признаётся в страданиях своей семьи, и, наконец, эпизод, где он вместе с будущим убийцей, главным героем этой книги, возвращается в свою съёмную квартиру, — чрезвычайно интересен.
«Чего люди больше всего боятся? Нового шага, нового собственного слова они всего больше боятся» — в этих словах, изречённых больным, заключена великая философская истина. Когда служанка из съёмных комнат насмехается над ним, упрекая в безделье, он говорит: «Я дело делаю… думаю…», — приводя в изумление деревенскую девушку; он получает письмо из родного дома, в котором проявляется любовь матери и сестры, но у этого странного человека это вызывает лишь ледяную горькую усмешку, обнаруживая презрение к практичным людям, и он изрекает: «Или отказаться от жизни совсем! Послушно принять судьбу, как она есть, раз навсегда, и задушить в себе всё, отказавшись от всякого права действовать, жить и любить» — и тому подобные речи.
Объясняя понятие «неизбежного зла», он указывает на молодую девушку в публичном саду, описывая чувство, сводящее с ума страсть этого странного человека к справедливости; иногда ему является тёплый сон о временах, когда он был на родине; есть и место, где он, вступив на поле житейских битв, беседует с другом о своей судьбе. В шестой главе впервые, начиная с разговора в харчевне, возникает вопрос о возможности совершить величайшее преступление — убийство, и, наконец, в одно мгновение он вынашивает замысел, и этот студент решается жестоко убить старуху-процентщицу, не сделавшую ему ничего дурного. Седьмая глава — это скрупулёзное описание событий. Читаешь её от начала до конца, и тончайшее, изумительное мастерство пера, поистине, стоит того супа, в котором растворили «Макбета». Здесь преступление свершается, а с восьмой главы и далее показано, какое «наказание» — наказание духовное, дьявол, пробуждающийся в душе, — влечёт за собой это преступление, и повествование становится всё утончённее и изощрённее. Я не люблю многословия. Когда-то, читая эпизод о краже серебряной посуды в «Отверженных» Гюго, я поражался его изысканности, но то, что содержится в этой книге, пожалуй, превосходит творение того мужа. Я несказанно рад мужеству переводчика, представившего эту книгу нашему литературному миру. Жду не дождусь скорейшего выхода второго тома.
17 декабря 25 года Мэйдзи (1892), «Журнал женского образования», №334
Китамура Тококу. Убийство в «Преступлении и наказании»
Я слышал, что критика, посвящённая переводу «Преступления и наказания» весьма оживлённа, но по причине болезни и других дел до сего дня я увидел лишь четыре или пять её образцов, и среди них рецензия господина Г, опубликованная в «Друге народа», особенно не выделялась. Я всегда восхищался конфуцианским духом писаний и мощным пером господина Г, унаследованным от Бакина (имеется в виду писатель и классик эпохи Эдо Кёкутэй Бакин (1767—1648) — прим. ред), автор, однако в его рецензии на «Преступление и наказание» было столь много от самого господина Г, что я не мог не почувствовать некоторого недоумения.
Господин утверждает, что у преступления против жизни человека непременно должна быть какая-то непреложная причина, и говорит, что возмущение одной лишь жадностью старухи-ростовщицы, приведшее к мгновенному возникновению умысла убийства, как причина для убийцы является весьма поверхностной. И далее он сам поясняет: замысел автора состоял в том, чтобы, сосредоточившись на том, какие мысли обуревали персонажа после совершения убийства, изобразить тончайшие душевные движения и тем явить своё мастерство. И вновь говорит: что до причин, то на них, мол, и внимания обращать не стоит. В заключительной части он также упрекает за эпизод убийства сестры ростовщицы: «Характер её, как мы ранее слышали, был честный и простой, так зачем же было убивать и её?.. Видно, потом он вернулся к себе и сильно мучился и раскаивался в этом», — и так далее.
Я не намерен тратить силы на излишние возражения против критики господина Г; приведённое выше лишь показывает, насколько его метод критики проникнут конфуцианским духом и духом поучения добру и обличения порока. У господина Г есть свои твёрдые взгляды, и обсуждать их — дело не одного дня.
Я прочёл первый том «Преступления и наказания» дважды, и что показалось мне в высшей степени интересным при чтении, так это то, как тщательно и тонко выписана причина убийства. Если бы описали, как некий злодей убил добродетельную женщину, а потом пал от руки какого-нибудь благородного мужа, то сюжет был бы ясен и, возможно, интересен, однако убийство в «Преступлении и наказании», хотя и выходит за эти рамки, обладает интересом, превосходящим их во много раз.
Если некий упрямец, не способный покориться общественным установлениям и естественной власти судьбы, отвергаемый людьми, брошенный миром, глумящийся над трудом, считающий человека ничтожным, видящий в сословиях и порядке лишь досадную помеху, полагающий искреннюю любовь и честность бесполезными, безосновательно подозревающий других, безрассудно ропщущий на небо, в конце концов утрачивает душевное равновесие, совершает недопустимые поступки и вершит злодеяния, о коих сам и не ведает, — разве можно сказать, что эти злодеяния, как, например, убийство, не имеют ни смысла, ни причины? И можно ли, анатомируя их психологически, отвергнуть как поверхностную книгу, подробно описывающую весь путь становления этого преступления?
Убийство не обязательно совершается по какой-то видимой причине; его не всегда можно вывести из теории воздаяния или расчётов поучения добру и обличения порока. Во всём, что мы видим в первом томе «Преступления и наказания», мы узнаём следы, полностью отмеченные кровавой печатью резни. Взгляните: разве пьянство не убивает того отставного чиновника? Разве его разврат и лень не убивают его милую жену? Разве не убивают его невинную дочь? Блуд, что зовётся чахоткой, что зовётся тщеславием, — вот что поистине мертво духовно, убито. Мрак скорби и терзаний гуще мрака «смерти». Если читатель не верит моим словам, пусть внимательно перечитает и другие места «Преступления и наказания», думаю, я едва ли преувеличиваю.
Как я уже говорил в предыдущей рецензии, «Преступление и наказание» изображает самую тёмную Россию, поэтому очевидно, что убийство совершено не по причинам, типичным для вымышленных рассказов Бакина о рыцарской доблести — не из мести, не из верности и сыновней почтительности и т. п. Главная цель этой книги, видимо, в том, чтобы показать, какая ужасная магическая сила таится в самом тёмном обществе, что заставляет мозги, обладающие знанием и рассудком, замышлять злодеяния, перед которыми даже те, у кого нет ни знаний, ни рассудка, колебались бы. И именно потому, что мы видим случайную резню, возникшую по случайному стечению обстоятельств, кажущуюся на первый взгляд поверхностной и не имеющей причин, истинная ценность этой книги заключается именно в искусном изображении деяний этой магической силы. Если прочитать с такой точки зрения эпизод об убийстве сестры ростовщицы вместе с самой ростовщицей, то не останется сомнений в необычайной глубине замысла автора.
Почему автор не объясняет, почему Раскольников впал в меланхолию, а с первой же страницы прямо указывает на его съёмное жилище? Если бы и это было отвергнуто как болезнь, имеющая причину, то где же тогда искать достоинства этой книги? Почему, имея возможность давать частные уроки, он не думает о пути заработка, а на вопрос служанки из съёмных комнат: «Что ты делаешь?» — отвечает: «Дело делаю… думаю…», — приводя её в изумление? Почему, зная, что блудница совершает грех ради капитала, он творит милость, отдавая ей деньги на похороны? Почему, имея справедливое желание покарать злодея, доведшего девушку до нищеты, он сам совершает такое злодеяние, как убийство человека? Почему, обладая весьма честной душой и характером, достойным большой любви, он доходит до того, что с насмешкой отвергает любовь матери и сестры? Почему, имея стройную теорию, что убить одно бесполезное существо ради блага многих — вовсе не зло, он, украв несколько бесполезных заложенных вещей, уходит, так и не сумев их использовать? Почему он забывает, что кража этих вещей — есть просто грабёж со взломом, не подобающий студенту, строящему теории? Все эти противоречия, все эти помрачения — вот на что автор положил все свои душевные силы. И совершение убийства возникло именно из этого помрачения, этих диссонансов, этих противоречий. А что привело в движение главного героя книги — так это не что иное, как незримое общество.
Судьба высекает форму человека, обстоятельства создают его облик, незримые верёвки страданий связывают его руки и ноги, незримые слова дьявола пронзают его уши. Человек без веры, без самостоятельности, без внутренней широты часто впадает в глубокий и достойный сожаления пессимизм. К этому добавляются упрямые суеверия, ошибочные теории, ослепляющие пристрастия, беспричинный страх, слепое высокомерие — и вот, между беспредельным небом и бездонной землёй, он вскрикивает: «Тварь ли я дрожащая или право имею?»
Разве один лишь Гамлет так поступает?
Тот, кто знает, какую жалости достойную кончину встретили некий Курисима, некий Цуда и другие, не станет, смеясь, отвергать причину убийства в «Преступлении и наказании» как поверхностную. Оно совершено не из корысти, не из жажды славы, не из суеверия, и хотя присутствует некая отдельная ошибка, но убийство совершено не по этой причине. Оно необычно для мира, но вызвано обычными причинами. Изобразить это крайне трудно, и читать это следует с соответствующим настроем. Поймите, что это не детективные романы, радующие толпу, прочтите его однажды — и вы сами обнаружите его прелесть. Я не колеблясь рекомендую эту книгу читателям; то, что она попала на глаза господину Г, уже говорит само за себя. (Писал поздно ночью, времени было мало, не все мысли высказаны полностью — прошу понять и простить).
14 января 26 года Мэйдзи (1893), «Журнал женского образования», №336
Утида Роан. Отрывок из работы «Жизнь Фтабатэя Симэя»
Об авторе: Утида Роан (1868—1929) — японский писатель, литературный и театральный критик, переводчик, одна из значительных фигур литературного мира эпох Мэйдзи и Тайсё.
Литературную деятельность начал в середине 1890-х годов. Его ранние произведения были замечены благодаря свежести взгляда и психологической глубине. Роан был разносторонним автором: он писал романы, рассказы, критические статьи и эссе, активно занимался переводами западной литературы, знакомя японского читателя с произведениями европейских авторов.
На протяжении всей своей карьеры Утида Роан проявлял живой интерес к театру (особенно к драматургии Ибсена) и активно выступал как театральный критик. Утида Роан оставил заметный след в японской литературе как автор, сочетавший в своем творчестве традиционные японские эстетические принципы с новыми веяниями западной мысли, способствуя формированию современного японского литературного языка и критической мысли.
К тому же для Фтабатэя Симэя (1864—1909, японский писатель и переводчик с русского языка, один из основоположников современной японской литературы, автор первого японского романа современного типа «Плывущее облако» — прим. ред) коренные проблемы жизни были важнее, чем сама литература. То есть литература ради жизни, но что же, собственно, следует делать с жизнью? Есть ли вообще некая конечная цель или предназначение жизни? Можно ли вообще обрести душевный покой или веру? Если с помощью знаний невозможно дойти до конца, то какой авторитет у науки или философии? Если с помощью науки и философии нельзя постичь и понять, то как можно достичь удовлетворения с помощью литературы или религии? Чем больше он размышлял над этими сомнениями, тем больше они возникали одно за другим, и в конце концов даже сама ценность литературы оказалась под вопросом, сияние Тургенева и Достоевского стало постепенно блекнуть, и, по сравнению с этими литературными гениями, литературное самопогружение японских авторов — гораздо менее одарённых, и он сам был одним из них — казалось игрой, подобной детской забаве в «дочки-матери», и он не мог выносить ощущения нелепости от литературы ради жизни.
Однако, с другой стороны, материальные трудности с каждым днём наступали всё сильнее. Правда, в то время Фтабатэй всё ещё жил на иждивении семьи, и положение дел в ней, судя со стороны, не казалось настолько тяжёлым, чтобы требовать от Фтабатэя самостоятельно обеспечивать себя или содержать всех. Так или иначе, он жил в собственном доме с кладовой. Более того, хотя он и не был слишком большим, это было крепкое строение из отборной древесины, и домашняя утварь была аккуратной и опрятной. Семья состояла лишь из трёх человек — родителей и его самого, и всякому на вид они отнюдь не казались стеснёнными в средствах, а скорее выглядели беззаботными. Однако родители того времени — и, вероятно, настоящего тоже — все, независимо от того, есть ли у семьи состояние или нет, связывали судьбу и надежды семьи с успехом и продвижением своих детей, и не могли обрести ни спокойствия, ни удовлетворения, пока те благополучно не заканчивали учёбу и не устраивались куда-нибудь на работу. Отношение и душевное состояние Фтабатэя, который, с трудом дотянув до самого выпуска, словно сбросил хакама, беззаботно оставил учёбу, и, более того, после ухода не имел никаких планов на будущее и, ничего не делая, сидел сложа руки и бездельничал, не могло не казаться неудовлетворительным обычным родителям. То, что он, отказываясь стать чиновником — что с точки зрения старых самурайских понятий считалось единственными вратами, ведущими к успеху, — предавался никчёмному самопогружению в романы, с точки зрения старомодных родителей было горько и невыносимо.
Правда, относительно успеха Фтабатэя, который одним прыжком вошёл в число крупных мастеров благодаря «Плывущему облаку», и старые родители, и окружающие все и удивлялись, и были довольны. Это было сходно со стариком Ихменевым из «Униженных и оскорблённых» Достоевского, который удивлялся неожиданному литературному таланту своего молодого племянника, ставшего писателем, читая его получившую признание первую работу. Однако, что касается дохода, приносимого литературной славой, его было мало, поэтому удивление и удовлетворение были лишь временными. Более того, хотя Фтабатэй одним прыжком и вошёл в круг крупных мастеров, он был настолько беспечен, что было непонятно, есть ли у него желание сделать литературу профессией: он не воспользовался своей растущей славой, чтобы выпрыгнуть на литературную арену, но и не проявлял намерения искать другие подходящие средства к существованию, поэтому родительское сердце, всецело связывавшее надежды с успехом своего чада, не могло не досадовать, негодовать и быть неудовлетворённым.
1909
Утида Роан. Отрывок из работы «Расцвет и путь общества „Кэнъюся“»
Одзаки Коё и иностранная литература
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.