электронная
270
печатная A5
504
аудиокнига
300
16+
Я прошу, дай мне капельку света

Бесплатный фрагмент - Я прошу, дай мне капельку света

Истории, услышанные у камина

Объем:
100 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4493-5092-3
электронная
от 270
печатная A5
от 504
аудиокнига
от 300

Я прошу — дай мне капельку света —

Ведь не много прошу, ведь пустяк.

Может, в среду когда, до обеда

Разобьётся вдруг трещиной мрак;

И тогда, в тёмном небе восточном

Вспыхнет первая с блеском звезда…

И ещё… Не сегодня, не срочно,

Попрошу тихо я у Тебя —

Дай мне мудрости, силы, желанья,

Дай терпения (где ж его взять?),

Чтоб в тоске темноты мирозданья

Свет звезды этой мне увидать…

Париж за один день

— Здравствуйте, я — Лена. Вы — Мария? Извините, не знаю вашего отчества?

— Здравствуйте, Элен. Проходите. Мне звонили по поводу вас. Можно просто: Мария. Я столько лет прожила в стране, где не знают, что такое отчество. Проходите на кухню. Я как раз затеялась с шарлоткой, так что будем пить чай.

Они прошли на кухню, и она сразу поняла, что до шарлотки далеко.

— Знаете, а давайте я вам помогу. У меня мама такие вкусные шарлотки печёт. Где у вас мука?

— Так вы хотите знать про Париж… Увидеть Париж и умереть. Да. Париж за один день… Вы знаете, я ведь здесь выросла. Студенткой была, чуть моложе вас. Бегала по Питеру. Растрелли. Дворцы. И как–то раз встретила художника. Молодой. Нищий. Ни копейки в кармане. Руки всегда в масляных красках. И глаза… Знаете, что в человеке главное? Руки и глаза. И я потерялась в этих глазах. Сразу и навсегда.

А потом он показал мне свои картины. Не картины, так, наброски, незаконченные. И я увидела в них мир. Это был мир, куда можно было войти — просто, как в дверь. Если бы он открыл окно и сказал: «Иди!», я бы пошла. Я бегала к нему — волосы развевались на ветру, каблуки стучали по мостовой, и прохожие оборачивались, чтобы посмотреть и вспомнить молодость, и весну, и любовь. Я часами перебирала его работы и мне не нужны были никакие пояснения — я всё знала сама. Понимала каждый мазок, каждое движение кисти, каждый штрих света. Это был мой мир. И как–то раз мы сидели на полу, он посмотрел на меня: «Поедешь со мной?..» — «Да!» — не думая, не размышляя — «… в Париж!» — А мне было всё равно — хоть в Париж, хоть к чёрту. Вот что такое глаза.

— И вы поехали?

— Конечно! Что нам собраться? У меня потёртые туфельки да белое платьице с кармашком. Это его я собирала: «Ну хоть это возьми!» — «Бросай всё! Всё дешёвка. Кисти только бери. Кисти!»

— Не знаю, как мне удалось продать что–то из его работ — хватило на два билета и чтобы снять угол на несколько дней. Это был действительно угол. Маленькая плита там же, где кровать и окно. Вот у этого окна он и устроился со своим мольбертом…

— А дальше? Вы знаете, не надо резать яблоки, я сама порежу, дайте мне нож. А дальше?

— Дальше… Вы бывали в Париже? Ах, да… Наша комнатка была на улице Риволи. Недалеко от набережной. И мы ходили… Нет, мы — витали в воздухе. Париж — это воздух. Это тени. Это шёпот из–за ставень. Вон кто–то прижался к стене, подальше от фонаря на углу, закутан в плащ, и шпага… Вы знаете, как немыслимо громко стучат в полночь каблуки по мостовой, выложенной столетними камнями? Мы пили воздух Парижа. Мы дышали его историей. Лувр, парламент, музей д'Орсэ… А под утро мы возвращались в каморку, и он писал. Я засыпала, глядя на тени на потолке от лампы, и я не знала — это от его рук или от крыльев кого–то, кто там, над нами.

— Он писал как сумасшедший. Ночами. Утром мы выходили, чтобы в каком–то подвальчике на углу выпить кофе, и я видела, что его нет. Он был весь там, у себя, у мольберта, творил свой мир. Мы выходили вечерами под свет фонарей и он впитывал этот свет, как будто это была его пища, его сила, его перпетуум мобиле — без начала и конца, и я понимала — что это за огонь, который я видела в его глазах — нестерпимый, невыносимый изначальный огонь, от которого было так страшно, но который тянул, манил непонятной тоской, в который хотелось броситься и раствориться там навсегда. Вот что такое Париж.

— У нас было совсем плохо с деньгами. Мы жили на то, что я продавала на улицах какие–то его наброски. За гроши. Нам хватало только на хлеб и иногда кофе. Но когда ты молод и любишь, тебе ничего больше не надо. Я нашла работу в каком–то кафе, где на заказ пекла русский пирог — ту самую шарлотку. Я приходила домой и заставляла его хоть что–то съесть — без меня он так бы и стоял у мольберта, со своими кистями.

— Как–то я пришла домой. Он сидел на стуле, уронив руки на колени и смотрел в пол. Я глянула на мольберт. Там, законченная, стояла картина, над которой он работал всё это время. Нет! Это была не картина. Это был Акт Создания. Это было то, для чего Боги создали эту землю. После чего можно умереть. Я опустилась перед ней на колени, потому что ни сил, ни слов у меня не было. Я не могла к ней прикоснуться, — это было бы кощунством, — и только водила пальцами перед полотном, даже и через слой воздуха впитывая в себя Таинство Создания. Это мог сотворить только Создатель. Демиург. Вот чьи тени на потолке я видела, засыпая по ночам. Вот, кто водил его руками. Я обернулась и молча снизу вверх смотрела на него.

— Теперь я знаю, как выглядела Афродита, — хрипло, через силу выдавил он.

— Ты не знаешь, кто ты. Ты не знаешь, что ты сделал!

— Это дешёвка. Продай её завтра. Нам нужно отдать за комнату. Не жалей. Я уже вижу, что это всё не то. Завтра я начну писать другую. Это будет лучшая картина моей жизни. После этого можно будет умереть.

Он умер той ночью. Я лежала рядом с ним, пытаясь согреть его остывающие пальцы, и знала, что эти руки уже никогда больше не возьмут кисти. На отпевании, единственная, кто был рядом с ним, я смотрела на его руки, так навсегда и оставшиеся в масляной краске и знала, что всё кончено. На оставшиеся деньги я купила обратный билет и вернулась сюда. Ждать, когда мы снова окажемся вместе.

— А картина?

— Картина? — она не понимала. — А, картина… Картина сейчас висит в Национальной Галерее. Кажется, её хотели украсть, и теперь она за толстым стеклом. Меня приглашали на юбилей, но я не поехала. Зачем мне это? Париж — маленький грязный городишко.

— А вы не оставили картину себе?

— Зачем мне она? Париж отнял у меня всё, что у меня было. У меня было всё. И ничего не осталось. Зачем мне это?

Уже в дверях, смущаясь, она всё–таки спросила, понимая всю ненужность своего вопроса:

— Так что же мне посмотреть за один день в Париже?

Мария вздрогнула, как будто просыпаясь.

— Извините, ради бога, Лена, я вас заговорила совсем. Сейчас, подождите.

Она вышла и сразу же вернулась, держа в руках какую–то книжку.

— Вот, возьмите, там всё написано.

Это был путеводитель «Париж за один день». Судя по виду, ни разу не открытый. Да и зачем?

Учительница музыки

…Дрожала на краю

Обрыва си–бемоль,

И где–то там, в раю,

Земные эти звуки

Просили у Судьбы

Сменить кому–то роль…

Она приехала в эту страну с чемоданом в одной руке и средних размеров потрёпанным футляром прямоугольной формы в другой. Офицер на таможне заинтересовался фамильным обручальным кольцом и показал ей закон, запрещающий вывоз предметов старины из страны. Пришлось оставшееся ещё от бабушки кольцо снять и отдать офицеру. В открывшемся на мгновение ящике стола, она успела заметить много разных предметов. Смена была в самом разгаре, а у таможенника взгляд был натренирован на старину. Ну а на пальце ещё долго был заметен след от кольца. Новое она не купила.

Таким образом, из ценных вещей у неё оставался только потрёпанный футляр. Именно за футляр, вернее, за его содержимое, она боялась больше всего и долго искала и оформляла разные бумаги на вывоз. Но таможенник лишь лениво взглянул и махнул рукой: проходи, не задерживай. Закон ясно говорит: предметы старины.

В потрёпанном футляре лежала скрипка. Футляр был неудобен, угловат и тяжёл, но он бережно принимал в себя и укутывал в свои мягкие подушки багряного бархата её инструмент — скрипку середины прошлого века, сделанную в Германии и несущую внутри номерную наклейку с именем мастера.

Это всё, что она смогла привезти.

Теперь надо было срочно думать — что дальше. Небольшая сумма денег неумолимо таяла, и времени на раскачивание особенно не было.

В принципе, выход был только один.

И на местных страницах объявлений о предлагаемых услугах стали регулярно появляться короткие строчки на английском и русском языках: «Классические уроки скрипки для детей и взрослых». Теперь телефон пришлось держать всегда включённым. Пошли первые звонки.

Вы когда–нибудь держали в руках скрипку? Вы, мечтающие, чтобы ваши дети в бабочках или в глубоких белых платьях заставляли замирать на выдохе зал, следящий сотнями глаз за полётом смычка, то устремляющегося вверх, словно взметнувшееся в потолок копьё, то, как неотвратимые удары судьбы, падающего вниз, туда, туда, да, именно туда. Вниз. Вы держали когда–нибудь в руках скрипку?

И если держали, то вы должны знать — как мучительно сводит пальцы, как болят кисти, как ноет и немеет спина, как устают ноги. Как ломит плечи. Вы должны знать, как бунтует и не идёт ни на какие переговоры организм. Кто–то из вас должен сдаться. Горе побеждённым!

Вы должны знать, что пройдёт не один месяц только перед тем, как начнёт появляться первый более–менее чистый звук на ещё открытой струне. Забудьте про Токкату Баха! Давайте сначала научимся играть гамму ля–минор. Ну хотя бы на паре октав. Кстати, какие там знаки при ключе?

Вы хотите, чтобы ваш ребёнок научился играть эту песенку за пару недель? Давайте я дам вам телефон человека, который может помочь. Это, правда, будет не скрипка, и без заучивания названий и положений нот, но ведь вам это как раз и надо, не так ли?

Ученики приходили и уходили. Ночами, когда гудящие ноги не давали ей заснуть, она думала: «Может, убрать слово „Классические“ из объявлений?» Но она не могла этого сделать. Она так училась. Она этим жила. Она доставала свой инструмент, и из– под смычка плакала и дрожала на краю над обрывом тихая волшебная музыка, которую дарила ей скрипка, сделанная мастером в середине прошлого века.

Как– то раз в телефоне раздался хрипловатый мужской голос, говорящий с сильным и грубым акцентом.

— Говорите по–русски. Я понимаю.

— Правда? Это замечательно. Видите ли, мы бы хотели, вернее, мой сын хочет брать уроки музыки. Скрипки. Он в третьем классе. Я не знаю, откуда у него вдруг это проснулось, но он хочет. А я полностью за. Но проблема в том, что я сам ходил в музыкальную школу там (он подчеркнул голосом слово « там», чтобы было понятно — где), и я несколько по–другому представляю себе музыкальное образование. Мы посетили уже не одного учителя музыки, даже профессора скрипки в местном университете. Вы знаете… показывать вибрато с третьего занятия… Я увидел слово «классические» в вашем объявлении, и я подумал, что…

— Приходите. Вы правильно поняли это слово. Я сама училась там (она так же указала голосом место, обозначаемое словом «там»). Но… вы понимаете, что такое — скрипка?

— Я понимаю. А сын… Не знаю.

— Приходите.

Откуда это? Откуда у десятилетнего мальчишки такое стремление, такое желание, такая воля? Она видела, она понимала, что он часами стоял перед зеркалом со своей ученической скрипкой, взятой напрокат за тридцать долларов в месяц в ближайшем магазине, продающем гитары, — в том, где в дальнем углу стоял небольшой шкаф с полудюжиной дешёвых инструментов, наспех соструганных и склеенных местными умельцами. Она видела, как постепенно встают руки, как пальцы всё увереннее находят положения бемолей на струне, как перестаёт гулять смычок… Вы пробовали когда–нибудь играть на скрипке? Ах, да.

Прошло четыре года. У неё уже было небольшое количество постоянных учеников и раз в год, накануне Рождества, она организовывала для их родителей небольшой отчётный концерт. Маленькое подвальное помещение местной церкви как раз подходило для этих выступлений. Не так дорого, чтобы снять на один вечер. Да и не нужно большое. У неё не так много учеников. А кто ещё, кроме родителей, может прийти на отчётный концерт учащихся по классу классической скрипки?

Она приносила туда цветы и после выступлений детей и к удивлению их родителей, вручала по маленькому букетику каждому из них. Они все для неё — её дети.

Наступила его очередь. Первая часть Концерта Вивальди. Того самого. Вдохнул, закрыл глаза. Взлетел вверх смычок.

Соль!

Фа–диез!

Соль!

Три минуты музыки. Три года каждодневных занятий. Или это — вся жизнь? Она вдруг поняла, что хотел донести до слушателей Вивальди оттуда, из своего времени, три сотни лет назад.

Она слушала, затаив дыхание, не в силах пошевелиться сама, и только рука непроизвольно дирижировала невидимым оркестром — тем, который сейчас наполнял льющейся музыкой полуподвальное помещение местной церкви.

Откуда это?

Ноты, как солдаты в блестящих золотом мундирах в парадном строю, смычок, как взмах офицерской шпаги.

И последняя торжествующая соль!

Откуда?

И это — на инструменте, склеенном местными умельцами, на инструменте, судьба которого была — пылиться на дальней полке магазина, продающего гитары! На инструменте, сдаваемом в аренду за тридцать долларов в месяц, включая страховку, потому что денег, чтобы купить, пусть даже такой, дешёвый, трижды дешёвый, у его отца, так на всю жизнь и сохранившего свой сильный грубый акцент, просто не было!

На следующем занятии ученик раскрыл папку.

— Я понимаю, что мне рано, но… Могу я попросить попробовать разобрать вот это?

Она посмотрела на листы. Адажио Альбинони.

Она перебрала листы, сложила их по порядку в стопку. Ещё раз перебрала. Из всех вариантов он нашёл и выбрал один. Тот самый, с органной партией. Она вспомнила разрывающие тишину звуки органа на сцене филармонии и себя — в глубоком белом платье, со скрипкой в руках, склонившуюся в поклоне перед восхищённым залом. Она подумала ещё секунду, потом, решившись, подошла к потрёпанному футляру и оттуда, из объятий бархатных подушек багряных цветов, достала скрипку середины прошлого века, сделанную немецким мастером, приклеившим внутрь номерную наклейку со своим именем:

— Вам нужна уже другая скрипка. Возьмите вот эту. Это всё, что я могу вам дать…

Рассказчик откинулся на спинку кресла и замолчал, глядя в огонь камина.

— И как, он сыграл адажио?

Вместо ответа пожилой мужчина с седыми усами встал, подошёл к полке и из потрёпанного футляра, из подушек бархата багряных тонов, достал инструмент. Он взял его в руки — и вдруг распрямились плечи, зажёгся огонь в глазах. Взлетел, как копьё, направленное в высокий потолок, смычок, затем рухнул вниз, коснулся струн — и вверх, вверх, под крышу и туда, выше, выше полилась божественная мелодия, музыка, дрожащая бемолями на краю обрыва, музыка, сочинённая на небесах, та, которую там, на земле, не мог написать человек, написавший её, но который её написал:

Ре–до–си–бемоль–ля–соль–соль–фа–диез…

Это было Адажио Альбинони.

Откуда?

Магазин «Оптика» в московском переулке

В магазин «Оптика» в узком московском переулке старинной, ещё той, застройки зашёл посетитель. Женщина за прилавком бросила короткий взгляд и сразу поняла, что он ничего не купит, — как и многие другие, которые заходили, искали взглядом по полкам, и с независимым видом уходили, так ничего и не сказав. Некоторые направлялись к дверям, за несколько шагов успев всё понять и остальное время только выбирали удобный момент для поворота кругом. Были ещё и те, к которым она подходила сама и задавала один только вопрос — «Вы здесь уже были?». Ответ всегда был один и тот же, как и последующие действия, — «Нет» — и посетитель выходил.

Это было время, когда центр стал наполняться офисами различных фирм и компаний. Офис в центре Москвы. Это престижно. Появились первые белые воротнички — секретари, менеджеры. Молодые, амбициозные, с распланированными вперёд пятью годами. Десятью. Пятнадцатью. Кабинет в московском офисе. Не где–нибудь в захолустном регионе. Не на окраине. Блестящие окна, обязательно молчаливый человек у входа. Белые блузки, галстуки. Машины во дворах под окнами. Произведённые ещё в той, уже не существующей стране. Иномарка — это для директоров и выше. Для тех, кому выделено отдельное парковочное место прямо перед входом. Рядом с молчаливым человеком. Это было время, когда в центре города вдруг не стало чистого воздуха от выхлопов, так быстро заполнивших переулки разбитых–переразбитых «жигулей». Это было время, когда редко кто покупал себе очки. По крайней мере в этом магазине. Случайно заходили, быстро всё понимали, и шли дальше. Это было время, когда цены… Продавщица знала, какое это было время. Её зарплата покрывалась покупкой одной пары очков в несколько дней. Это делали люди, которые ставили свои машины на отдельное охраняемое место перед входом в центральный московский офис. Иногда это делали их секретари. Вернее, секретарши. Она научилась узнавать их с порога — молодые, стройные, одинаково выглядевшие. Они не ходили по магазину, не смотрели на полки. Подходили прямо к ней, давали бумажку. Спрашивали: — «Это есть?» Ответ должен был быть одинаковым: «Конечно. Сию минуточку».

Это было время, когда мало неожиданного могло случиться в магазине «Оптика» в старом московском переулке. Продавщица уже знала, что и с каким выражением будет сказано или спрошено, и как надо отвечать.

Посетитель походил по магазину, посмотрел на полки и подошёл к ней. Это было неожиданно. Он был не из той категории, к которым она вставала со своего места за прилавком, чтобы подойти и встретить с приятной улыбкой у дверей. Не из той, которые задавали какие–то вопросы или что–либо говорили. Не из той, которые что–либо покупали. Не из той, на которых она обращала внимание, или от которых ожидала чего–то необычного.

Он подошёл к ней и задал вопрос:

— Вы можете посмотреть, что с моими очками?

Она взяла в руки. — А что с ними не так?

— А вы попробуйте надеть.

— Они же с диоптриями? Я ж ничего в них не увижу!

— А вы попробуйте.

Она вдруг испугалась. Маньяк. Или грабитель. Наденет, а он — по голове. Вспомнила, как только приехала покорять столицу — провинциальная девчонка. Готова была на любую работу. Пошла в ночную аптеку. Как–то пришёл вдруг такой же, в обтрёпанной куртке. И список даёт — а там всё дорогое. Да по многу упаковок. Пока всё искала, собирала по полкам, чувствовала свою спину. Так, наверное, в первобытной тайге дикие волосатые предки её чувствовали кожей — что там, сзади. Собрала, посчитала сумму. Он — правую руку в карман. Аж глаза закрыла: «Ну вот и всё». А он достаёт бумажник — обшарпанный и драный, и вытаскивает кредитную карту.

— Такую принимаете?

— Мы всё принимаем, — как учили отвечать. А сама смотрит — никогда таких не видела. Золотого цвета и голова на ней в профиль. В древнем шлеме — то–ли римском, то–ли греческом. Не знает.

Тогда ничего не произошло. Подписал посетитель чек, пожелал спокойного дежурства и исчез в ночь. Почему–то она долго о нём вспоминала. В потёртой куртке.

Потёртая куртка. Очки. Тогда — да, тот тоже был в очках. И усы. Сняла ногу с кнопки под столом.

— Давайте посмотрю, — другим, почти даже ласковым голосом. Почти таким же, как клиентам в пиджаках и галстуках, — тем, чья покупка оплачивала её недельную зарплату.

— Да ничего вроде нет. — Стёкла прозрачные, нецарапанные. Держатся крепко. Винты на месте. С диоптриями не совсем понятно. Не может точно определить, никак не сойдутся цифры в приборе. Надо вызвать калибровщика.

— Вы наденьте, наденьте.

Надела. Удивилась, как чётко всё вокруг вдруг увидела. Неужели у неё зрение село? Те ночные дежурства в полутёмной аптеке? Хозяин вечно экономил на свете. Велел только одну тусклую лампочку оставлять. Оглянулась ещё раз. Да, ясно видит надписи на упаковках на полках, цены. Посмотрела в окно. Показалось, или действительно — разошлись сплошные облака, сутками закрывавшие небо, и даже, вроде робкий луч солнца блеснул где–то в высоте. И вот уже прохожие, торопливо спешащие по своим делам и всегда смотрящие вниз, под ноги, чтобы вовремя обойти лужу, подняли головы. Вот один, потом другой мужчина поглядел на неё через окно и даже, кажется, улыбнулся и рукой сделал какое–то движение — то ли махнул ей, то ли шапку поправил. Вдруг вспомнила, что у мамы скоро день рождения и надо будет поехать к ней. Хотела — просто позвонить, как делала все последние годы после переезда в Москву.

— Ну как ты там, доченька?

— Да ничего.

— Всё бежишь, всё торопишься.

— Ну мам, знаешь ведь — жизнь какая.

— Знаю. На себя–то хоть сколько остаётся? Смотри. Жизнь коротка. Пролетит — не заметишь. А что останется?

— Ну мам…

— Да знаю, знаю. Ну что, бежишь? Когда в следующий раз позвонишь?

— Ну как–нибудь.

Как–нибудь… Как–нибудь. Мама. Она вдруг подумала — что не будет ждать дня рождения. Она не брала отпуск и никуда не ездила уже столько лет. Она работала каждый день, все выходные. Её зарплата окупалась продажей одной пары очков молодым амбициозным генеральным директорам компаний, держащим головной офис в столичном переулке. Их секретарши давали ей листочки, цедя сквозь зубы: — «Это есть?», расплачивались, не глядя на цену, из толстой пачки купюр и уходили, запахнув свои меховые шубы. Жизнь коротка. Что останется?

Стёкла вдруг запотели. Она сняла очки, достала фланелевую салфетку и стала протирать стёкла, старательно глядя вниз. Посетитель терпеливо ждал.

— Видите ли, мне не подходят эти очки. Я в них вижу всё по–другому. Всё не так. А в результате — люди, которым я помогал, предают и бросают. То, что казалось важным, становится смешным. То, что было красивым, — лишь выцветшие поблекшие мазки на сером холсте. Прекрасные дамы в вуалях — на деле обыкновенные куртизанки. Каждый раз, когда я надеваю эти очки, я начинаю во что–то глупо верить. Кому–то опять наивно доверять. И каждый раз… Каждый раз… Я не могу в них жить. Я их и терял, и выбрасывал, и бросал под машину. И каждый раз они опять появлялись утром на тумбочке. Не могли бы вы их обменять на что–нибудь более подходящее? Я могу заплатить.

— К сожалению, мы можем принять для обмена только те очки, которые были куплены у нас не позднее месяца, и только при наличии чека, — сказала, как учили.

— Я понимаю. Спасибо, — вздохнул, ссутулился в своей потёртой куртке. — Извините, что я отнял у вас время. — Повернулся и вышел.

Она смотрела ему вслед, не в силах сказать ни слова. Отнял у неё время. Отнял. У неё. Время. Она всю жизнь смотрела вокруг себя сквозь розовые очки. Подруги, ну, когда у неё ещё были подруги, сначала смеялись, потом, с презрением: «Ты бы хотя бы в секретарши к кому пошла». Потом… Потом как–то незаметно не стало у неё подруг. А она всё смотрела вокруг и видела яркие свежие краски на выцветших, давно уже растрескавшихся холстах. Она жила не в том времени в своих розовых очках. Она соглашалась на зарплату, которая окупалась одной покупкой в магазине «Оптика» в узком переулке. Её хозяин никогда не помнил, как её зовут. Её время. Она вдруг вскочила со стула и, как была — в лёгком белом фирменном халате, бросилась к выходу, за дверь, зацепившись каблуком за порог, — налево. Нет, направо… Переулок был полон народу. Прохожие торопливо шли, подняв воротники от не перестающего моросить с вечно хмурого неба мелкого осеннего дождя, и внимательно глядя вниз, под ноги, — чтобы не наступить в лужу.

Она пыталась смотреть поверх зонтов, чтобы найти потёртую куртку. Ей надо было что–то сказать тому посетителю. Что–то очень важное, может, что–то спросить, хотя она не знала — что. Он не мог далеко уйти. Не мог. Но его нигде не было. Она вдруг почувствовала невыносимое одиночество — так в тайге чувствовал её далёкий волосатый предок. Она подняла лицо вверх, к бесконечному дождю. Влага стекала по лицу, на уже промокший тонкий халат с фирменной нашивкой магазина оптики. Она взглянула прямо в небо, закрытое бесконечными тучами, чтобы не видеть — что там, внизу, и шагнула с тротуара.

Общежитие

За столиком повисла минутная тишина.

— Ты не знаешь, что такое общежитие?! А как же ты сюда попал?

— Я нашел работу из Союза и приехал сюда по контракту.

Она посмотрела оценивающе.

— Специалист? Сразу — квартира, машина? Ты многое потерял, мой мальчик.

Она потрепала его по щеке с трехдневной седой щетиной. Откинулась на стул, оглянулась.

— Пойдем отсюда. Здесь нельзя закурить. Я знаю недалеко местечко.

— Ну что, чем будешь угощать? Только не надо всех этих коктейлей. Да, правильно. Ну, давай.

— Ну что, за жизнь? Я приехала к подруге в гости. Она — замужем за американцем. Ну, по крайней мере, тогда была замужем, и тогда это был американец. Сразу сказала: — «Две недели поживи, потом — в общежитие». Две недели — это очень много. Это — шикарно. За это время столько может произойти… или не произойти. Но и две недели кончились. И я оказалась в общежитии. В комнатах — по два–три человека. Удобства в коридоре. Ночь — десять долларов. Это — очень много.

В общежитии жили в основном русские. Все — нелегалы. Работали — кто как мог устроиться, — долларов за пять — за шесть. Кто — никак. Холодильник был один. Никто из чужого пакета не брал. Все знали, что за это будет.

Меня поселили в комнату, где уже была другая женщина. Она все время спала, не представляешь: днем, ночью, всегда. Говорили, что она раньше жила с мужем, потом заболела, и муж привез ее в общежитие. Он платил за нее десять долларов в ночь. Все хвалили его за щедрость. Ты не представляешь, как это много. Он же не выбросил ее на улицу.

Как–то среди ночи я проснулась оттого, что двое мужиков били эту женщину — как могли. И чем могли. Когда ты живешь в общежитии, ты не влезаешь в чужие дела. Но я была новенькая. Вскочила и — в чем была — набросилась на них. Потом оказалось, что она иногда по ночам просыпалась, шла к холодильнику и ела из чужих пакетов. Ей повезло, что мужики оказались такие добрые. Могло быть и по–другому. То, что в пакетах, — это очень много.

— А муж?

— А что муж? Он платил за общежитие. А еда туда не входит. Это вам не «всё включено» с сауной и массажем. Десять долларов в день — это очень много. Еда — уж сама. Все считали, что он и так очень хорошо к ней относится.

Общежитие управлялось русской мафией. Я часто видела сына хозяина. Люди говорили, что к хозяину идут с делами не только со всего Брайтона, но и со всего побережья. А может, и глубже, туда, в центр. Сын хозяина ездил на коляске. На этой работе всякое случается. На этот же случай с ним всегда были несколько молодых людей. Но тогда это не помогло. Хотя, коляска — не самый худший вариант. К тому же полностью управляемая. Но я отвлеклась. Попроси еще налить.

Как–то я познакомилась с одним человеком. Он потом придумал потрясающую штуку. Собирал пожертвования и их продавал. Гениально! Он уехал в Сан–Франциско и шикарно жил — особняк, машины… Каждый год — рожал ребенка. Он же — ортодоксальный еврей. Все шло очень хорошо, но как–то он устроил своему старшему сыну бар–мицву. Потратил–то совсем ничего — всего–то сорок тысяч. Но пронюхали корреспондентишки. Что началось! Бог мой, ты не представляешь! Все сразу разбежались — все казначеи, секретари, члены совета директоров. Все… Выступали, давали интервью — ничего, мол не знали. Я смеялась, как могла, — не знали! А откуда зарплаты, дома, виллы на островах? Жены в бриллиантах? Откуда? Узнали, когда напечатали в газете про сорок тысяч на праздник для маленького мальчика. Такая ерунда.

Вот ты как оказался на этом побережье?

— Компания перевела.

Она засмеялась.

— Мальчик мой, ты еще столько не знаешь. Компания. Ты думаешь, твоя компания лучше этого еврея, продающего пожертвования? Разница в том, что про него напечатали в газетах, а про компанию — нет. Ещё. Вот я тогда позвонила этому еврею. И предложила — хотите, пойду к вам в фонд? Могу быть кем угодно — бухгалтером, казначеем, собрать новый совет директоров. И приехала в Сан–Франциско. А в Нью–Йорке опубликовали интервью со мной — как я близко знала этого человека тогда, когда мы жили в общежитии.

— Ты дала интервью?

— Окстись. Ты что, думаешь, кто–нибудь из общежития будет давать какое–либо интервью? Тем более про тех людей, которых он встречал в общежитии? Тем более — про тех, кто потом переехал в виллы на берегу залива? Ты еще очень молод. В газетах — такие же шакалы, как и везде. Они гордятся тем, что не стащат горбушку хлеба у нищего, спящего под стеной на тряпках, но продадут, как только стукнут часы: «Я только что его узнал…» И не надо думать, что та красавица в белом платье при люстрах под музыку вальса чем–то лучше. Кто знает, сколько за ее спиной таких продаж… А что это ты так побледнел? Главное, что надо знать в этой жизни, — никогда не залезай в чужой пакет в холодильнике.

— А здесь–то ты как оказалась?

— Как–то встретила адвоката. И устроилась к нему переводчиком.

— Переводчиком?

— Ну да. Он ведь по–русски не понимал. Я, правда, по–английски тоже.

— А как же вы общались? Он что, не видел, что ты не можешь переводить?

— А как он узнает, когда он по–русски ни шиша? Я и на суды ходила. И судей поправляла.

— А потом?

— А потом свое дело открыла… Не спрашивай — как. Ты не жил в общежитии, ты не знаешь — какие вопросы можно задавать. Тебе повезло, что ты со мной встретился, хоть чему–то тебя научу в этой жизни.

— …

— Да. Научу. Например, тому, что тебя в любой момент — и в темноте, и из–за угла, и когда ты спишь могут сбросить на землю и бить в смерть люди, с которыми ты делишь крышу и хлеб. Тому, что тот, кого ты когда–то вытащил из жопы, может бросить, предать, всадить нож в спину в любую минуту без раздумий и сомнений. А ты думал — ты ему можешь доверить всего себя? Наивный мальчик. Верить нельзя никому — ни невесте, ни жене, ни мужу. И не смотри на меня так. Мне — тоже. Потому что я знаю, что десять долларов в день — это очень много.

— А сорок тысяч — мало?

Она посмотрела.

— Это очень мало.

Она подчеркнула слово «очень».

— Спасибо за выпивку.

Бармен подал счет. Он посмотрел и усмехнулся. Добавил до круглой суммы. Он уже знал, что это — очень много.

Commodity. Эмигрантские зарисовки

Commodity: продукт, товар,

предмет потребления, сырье

(из словаря)

Женщина — это коммодити. Она была в этом уверена. Более того, она это знала. Всегда и везде. Сколько войн, сколько убийств, кровавых драм! Вы про Троянскую войну слышали? А из–за чего она началась? Cherchez la femme — ищите женщину.

Женщина — это коммодити. Особенно в этой стране. Не верите? Откройте любой сайт знакомств. Посмотрели? Ну то-то. Теперь понятно, почему мужики с такими глазами — и в автобусах, и в очередях в кассу в магазинах, и на ланчах в кафе напротив офиса? Даже врач на приёме может непринуждённо дать карточку со своим личным номером телефона: «Звоните, если будут любые вопросы», слегка нажимая на слово «любые».

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 270
печатная A5
от 504
аудиокнига
от 300