У всех есть жизнь
Несмотря на многократные опровержения, которые демонстрирует действительность, я до сих пор уверен, что каждый человек способен написать по крайней мере одну настоящую книгу. У каждого случается такое, чем нужно поделиться с другими людьми. И, как мне кажется, самый лучший способ для этого — записать.
Довольно часто я встречаю прекрасных рассказчиков. Они повествуют так красочно, сочно, с такими меткими и важными подробностями, что, вроде бы, перенеси это на бумагу, и получится великолепное литературное произведение. Но, оказывается, записать устный рассказ, инстинктивно построенный по всем законам рассказа литературного, — впрочем, литература все-таки возникла из устного творчества, — для большинства людей дело непосильное.
Я не умел и не умею устно рассказывать ярко и увлекательно, но лет с двенадцати почувствовал тягу записывать. Сначала пытался продолжать сюжеты книг Жюля Верна, Майн Рида, Стивенсона, сочинять приключенческие или исторические вещи. Мне в то время нравились история, география. Помню, я придумал персонажа, который успел поплавать и с Колумбом, и с Магелланом… Лет с четырнадцати мне стал интересней окружавший меня мир, люди, которые были рядом; я увидел, что и в реальной — для меня реальной, сегодняшней — жизни есть то, о чем можно и нужно писать.
Конечно, огромное значение имела атмосфера в семье. У нас была большая библиотека, часто по вечерам устраивалось чтение вслух. Читали «Преступление и наказание», «Мартина Идена», «Тиля Уленшпигеля» многие другие книги… Прозу писал мой отец. К сожалению, из-за жизненных неурядиц, склада характера, темперамента он бросил писать. Точнее, на это занятие у него постепенно оставалось все меньше времени, сил, энергии…
Кстати сказать, узнавая биографии своих литературных сверстников, я видел, что почти у всех отцы сочиняли стихи, прозу, песни, очерки… Это никак не писательские дети, но дети тех, кого можно назвать поздними шестидесятниками — молодежью 60-х. Читать, дискутировать, писать было у них принято. И у рабочих, и у сельских жителей, у потомственных интеллигентов.
Я не очень-то верю в гены, в наследственность, а вот в атмосферу — да. И пусть мы не такие шумные и горячие, не настолько романтики, как наши отцы, но, может, это и к лучшему. Они были кипящим штормом где-то в центре океана жизни, а мы стали упорным, долгим прибоем, порожденным тем штормом… Такая вот, может, и не очень-то удачная попытка метафоры.
О том, как появляется идея произведения, так называемый замысел, я читал в мемуарах, статьях многих литераторов. У всех по-разному. Я не силен в вымысле, фантазия, воображение развиты слабовато. Поэтому, как правило, сюжеты берутся из жизни. Что-то происходит лично со мной, что-то со знакомыми, что-то я узнаю из газет, телевидения, интернета. В СМИ как источнике сюжетов я не вижу ничего плохого — от газетных заметок, криминальной хроники отталкивались зачастую и такие величины как Лев Толстой, Достоевский, Чехов, Леонид Андреев.
Вообще жизнь, реальная действительность, это, на мой взгляд, бездонный колодец для сюжетов всех возможных жанров литературы, для любого произведения. И для «Метели» Пушкина, и для «Метели» Толстого, и для «Метели» Сорокина…
Сюжет у меня складывается в голове целиком — с завязкой, кульминацией (какой-никакой), развязкой, набором персонажей, — и кажется, что записать его — дело недель, месяцев. Но если рассказ можно написать быстро, на одном порыве вдохновения, то большая повесть, роман требуют терпения. Часто приходится заставлять себя садиться за стол. Никакого желания вроде бы нет, но после некоторого времени над тетрадью (прозу я пишу от руки, в тетрадях) оно почти всегда появляется.
Я не могу писать часами, и когда слышу от некоторых, что они работают по десять, двенадцать, а то и шестнадцать часов в сутки, не могу поверить. Если я свободен во времени, то пишу в день в два-три приема по часу, полтора. Прерывать занятие стараюсь, зная, какой будет следующая фраза. Бывает, выплескиваешься до полного опустошения, и дальше продвинуться не можешь много дней, да и не хочется продвигаться. Поэтому стоит оставлять кое-что на следующий раз, какую-то зацепку-фразу носить ее в себе. И с ее помощью двигаться дальше…
Многие начинающие авторы стремятся или подражать своим любимым писателям (расширение вселенной Толкина — самый распространенный пример подражательности последних лет), или сразу создать главную, окончательную книгу в истории человечества.
О первом случае говорить, наверное, не стоит — из юных подражателей часто вырастают в настоящих, оригинальных литераторов (нередко в критиков, литературоведов) или же в серьезных, думающих читателей. А вот второй случай сложнее.
Может быть, к сожалению, но писательство не только талант, жизненный опыт, воображение, вдохновение, а еще и ремесло. Сесть и написать с ходу сильную книгу — невозможно. Как это ни цинично звучит, нужно набить руку. Для этого требуется время и терпение.
Дворянам было легче — их с детства учили стихосложению, заставляли писать и писать сочинения. Недаром сохранилось огромное количество дневников, воспоминаний, «записок», не уступающих по исполнению лучшим образцам русской прозы.
В советское время была широчайшая сеть юнкоров, стенгазет и так далее. Нынче ничего подобного нет. В школе несколько лет вообще не писали сочинения (ввели снова то ли в прошлом, то ли в позапрошлом году). Юных людей, способных связно выражать свои мысли, впечатления, переживания письменно не так уж много. Краткость доведена до предела — молодежь нередко обходится смайликом. А потребность поведать о происходящем с тобой или о том, чему ты оказался свидетелем, огромна. И девятнадцати-, двадцатитрехлетний человек выбирает форму этакого моноромана. Подробного, длинного, от первого лица, в котором «Я» повествователя-автора собирает всё — от натурализма до философии.
Девяносто девять процентов авторов подобных произведений терпят неудачу. Нет, нередко основа очень интересная, важная, сильная, но исполнение… Штампы, клише, языковые нагромождения, неуклюжесть… Люди попросту не умеют писать.
Кроме всего прочего, в таких вещах заметно усилие. А видимое усилие, как справедливо заметил Белинский, то же что и бессилие. Читатель не должен замечать, как сделано произведение, он, в идеале, должен с первых же строк погрузиться в него, а потом, после последней строки, вынырнуть и пожалеть, что оно закончилось.
Утверждать, что я научился писать, не решаюсь. Постоянно чувствую, что способность соединять слова держится на какой-то тонкой ниточке, и некая сила в любой момент может эту ниточку отрезать. И всё — ужас безъязыкости. Иногда бывают периоды — недели, месяцы, — когда эта способность действительно пропадает. Желание, потребность гложет, а способности нет… У Льва Толстого есть такая запись в дневнике: писать не могу, а хочется. Очень точно!
Периодами тот же Толстой погружался на месяцы в состояние, которое он называл «духовный сон». Но дневники показывают, насколько этот сон был для него мучителен и беспокоен!
Кризисов, состояния полного бессилия не избегает почти никто из писателей. «Пишущий perpetuum mobile» (выражение Чехова), это нечто не то чтобы редкое, а неестественное, подозрительное. Если пишешь по-настоящему, пусть даже обделен талантом, — неизбежны эмоциональное выгорание, духовный сон.
Но лелеять их, слезно любоваться ими, жалея себя, выгоревшего, нельзя. Нужно внушать себе, что это отдых, подготовка к новому. Что впереди скачок на следующий уровень. И стоит готовить себя к этому скачку.
Например, самый, пожалуй, продолжительный духовный сон Толстого случился во время публикации «Анны Карениной». Лев Николаевич отдал часть романа в журнал «Русский вестник», с увлечением писал продолжение, и вдруг ему стало «противно» то, что он написал, и, отложив роман, Толстой стал читать книги по педагогике, экономике, в очередной раз увлекся сельским хозяйством. Почти полгода не прикасался к «Анне Карениной». Зато когда продолжил писать, роман из камерной истории «потерявшей себя» женщины превратился в огромное, сложнейшее по смыслам, идеям, вопросам и попыткам ответов произведение мировой литературы.
Так что не стоит отчаиваться во время кризисов. Кризис, это предвестие расцвета. Но нужно помогать своему писательскому организму, а не уходить в многонедельный запой, не проклинать всех остальных, кто способен писать… Мне лично очень помогает во время кризисов чтение прозы моих литературных сверстников. Когда попадаются тексты, на мой взгляд, слабые, неудачные, уныние усиливается, а вот когда сильные… Раньше я боялся того, что завидую, скажем, Захару Прилепину, Илье Кочергину, Антону Тихолозу, Денису Гуцко, Дмитрию Новикову, написавшим отличную вещь. Но именно зависть нередко заставляла меня садиться и пытаться написать такое же сильное… Перестал я бояться и стыдиться этого чувства, наткнувшись в собрании сочинений Пушкина на такую мысль: «Зависть — сестра соревнования, следовательно, из хорошего роду».
Всем должно время от времени не писаться… Кстати, у Бунина есть очень интересный совет, который дал ему Лев Толстой:
«…Он спросил меня, пишу ли я что-нибудь. Я ответил:
— Нет, Лев Николаевич, почти не пишу. И все, что прежде писал, кажется теперь таким, что лучше и не вспоминать.
Он оживился:
— Ах, да, да, прекрасно знаю это!
— Да и нечего писать, — прибавил я.
Он посмотрел на меня как-то нерешительно, потом точно вспомнил что-то.
— Как же так нечего? — спросил он. — Если нечего, напишите тогда, что вам нечего писать и почему нечего. Подумайте, почему именно нечего, и напишите. Да, да, попробуйте сделать так, — сказал он твердо».
Нередко кризис, разочарование наступают после публикации произведения. Это вроде бы нелогично: публикация, особенно первая, должна быть праздником, но в то же время обнародование твоего текста — большое испытание. Опубликованный рассказ, или роман, или повесть нужно прочитать самому свежим взглядом, и наверняка откроется множество недостатков, иногда и нелепостей. От этого, конечно, можно прийти в отчаяние… Но, погоревав, стоит приниматься за следующую вещь и пытаться написать так, чтобы потом, читая ее в журнале или книге, удивиться самому: ох как здорово получилось!
Довольно часто приходится слышать презрительное и брезгливое по отношению к рукописям молодых авторов: «Опять о себе любимом!»
Я никогда не разделял этого презрения. Может быть, потому, что сам — особенно лет до тридцати пяти — писал преимущественно от первого лица, награждая главного героя своими именем и фамилией…
Это вообще естественно для начинающего автора — повествовать от «я», делать главным героем себя или близкого себе человека. О чем и ком еще писать в юности и молодости?.. Третье лицо обязательно появится, но для него нужно созреть. Впрочем, есть отличные авторы, которые на протяжении всей творческой жизни предпочитают первое лицо. Ничего в этом страшного нет.
Практически все, знаю, почувствовав потребность писать, принимаются за дело так: берут чистый лист (реальный или виртуальный, компьютерный) и выводят название (оно будет меняться почти каждый день), «часть первая, глава первая, I». Довольно большому числу людей удается дописать до последней главы, а вот опубликовать удается крайне редко. Читать такие вещи, как правило, невозможно.
Я, хоть и не абсолютным новичком (были уже публикации, в том числе и в журналах «Знамя», «Октябрь», «Новый мир», «Наш современник») тоже написал подобный роман-не роман, повесть-не повесть… В общем, огромный по объему текст, в который собрал всё, что увидел, пережил, узнал к тому времени — к двадцати семи — двадцати восьми годам.
Писал около четырех лет, потом отнес толстенную — тесемки у папки не завязывались — рукопись в редакцию одного из московских журналов. Там прочитали и выдвинули условие: напечатаем, если сократите на две трети. Сначала я потерял дар речи, потом разозлился, а когда, спустя несколько месяцев, остыв и постаравшись забыть, что я автор, стал перечитывать, понял, что вещь у меня совершенно нечитабельная.
Из трети этого огромного текста получилась повесть, которую заметили критики и довольно сильно спорили о ней в газетах и журналах (а отрицательные, даже возмущенные отзывы, скажу по секрету, делают для известности автора куда больше хвалебных); еще несколько кусков я переработал в рассказы, остальные эпизоды, персонажей, использовал в большинстве следующих своих повестях и романах. То есть, огромный, непригодный для чтения кирпич стал основой для целого ряда вещей. Ничего плохого я в этом не вижу. И мой случай — не уникальный. Не буду сравнивать себя со знаменитыми писателями, русскими и зарубежными, но некий текст-основа для будущих произведений имелся у многих.
(Тут стоит сказать два слова о пресловутых самоповторах. Чаще всего авторов за них ругают, говорят, что исписались, что они «писатели одной темы». Любопытно, что живописцам можно создавать картины на один и тот же сюжет, бесконечно запечатлевать на холсте или картоне один и тот же храм, парк, один и тот же букет, одну и ту же рыбу или яблоки, а писатель, решившийся обратиться во второй, третий раз к одному и тому же типажу, исследовать несколько по-новому историю, обвиняется в самоповторе. По моему, подозрительней писатели, с равной готовностью берущиеся за разные темы, обращающиеся то к современности, то к далекому прошлому, то уходящие в будущее…)
Да, для большого и по объему, и по смыслу произведения необходимо созреть, вырасти, повзрослеть. Но это не значит, что литературная молодость — время тихого ученичества, писание для самого себя в плане упражнений. Нет! Литературная молодость — важнейший период в жизни любого автора.
Никогда вам не будет так хорошо (не скажу легко, наоборот, часто мучительно, но все же — хорошо) писаться, как в молодости. Свежесть слога, динамику, неосознанную, а интуитивную смелость образов и ситуаций не восполнить позже никаким мастерством.
И если в большой форме молодость часто терпит неудачу, в рассказах она побеждает. Коротких, емких, быстрых рассказах.
И писать в двадцать — тридцать лет нужно много. Взгляните, как много и быстро писали молодые Гоголь, Достоевский, Лев Толстой… Публикация, особенно первая, книжка — важно, но не стоит отчаиваться, если не всё принимают в редакциях и издательствах. Положите в стол, если вещь стоящая — ее срок придет. «Главное, чтобы на складе было», — говорил поэт-редактор Александр Твардовский…
Встречаясь с писателями, которых узнал многие годы назад как авторов поразивших меня рассказов, я, бывает, отваживаюсь спросить: «Романы ваши читаю, а рассказы не встречаю теперь. Вы их пишете?» И эти авторы, кажется, искренне печалятся: «Не пишутся теперь рассказы. Пытаюсь, не получается. Прошла пора рассказов».
Можно поспорить, что рассказы писали многие литераторы и в пожилом возрасте. Вспомнить «Затеси» Астафьева, «Мгновения» Бондарева, «Крохотки» Солженицына… Нет, это другое — это миниатюры умудренных жизнью людей. Я имею в виду те поистине горы жемчужин, что в очень короткий отрезок жизни добыли, например, Чехов, Гаршин, Леонид Андреев, Зощенко, Шолохов и вообще поколение 20-х годов, наши современники — Михаил Тарковский, Илья Кочергин, Дмитрий Новиков…
О Шолохове продолжают спорить — он ли написал «Тихий Дон» и остальное, действительно ли родился в 1905-м, а не раньше. Не буду рассуждать на эти темы, скажу лишь, что по моим ощущениям рассказы Шолохова 1923 — 1927 годов написаны очень молодым человеком. Видна бедность приемов, ограниченность стилистических возможностей, но это восполняется богатством материала и отвагой, с которой автор этот материал превращает в прозу.
Кажется, не всё он, юноша, способен осмыслить, художественно проанализировать, поэтому нередко словно бы уходит в тень, предоставляя полную свободу персонажу рассказать историю. Вывод должен сделать читатель. Таковы потрясающие и ужасающие рассказы «Шибалково семя», «Семейный человек», «Лазоревая степь», «Ветер», по тому же принципу созданы «Председатель Реввоенсовета республики», «О Колчаке, крапиве и капусте», «Один язык», некоторые другие.
Слышать людей необходимо. Из себя самого многого не почерпнешь, а окружающая жизнь, стоит только обратить на нее внимание, предоставит предостаточно материала хоть для рассказа, хоть для романа-эпопеи. И не стоит сетовать на якобы бесцветное время, в которое мы, якобы, живем, отсутствие событий, настоящих героев. Обратите внимание, что большинство великих романов «золотого века» русской литературы имеют в своей основе «пустячок». Но к этому «пустячку» пристегивается одно, другое, третье, и в итоге рождается «Обломов», «Анна Каренина», «Идиот»…
Вдогонку еще несколько слов о рассказах и о молодости. Чехов, создав «Степь», «Припадок», «Скучную историю», «Гусева», «Дуэль», «Жену», «Попрыгунью», серию очерков «Из Сибири», то есть зарекомендовав себя как серьезный писатель, мечтал вернуться к «мелким» рассказам, которых написал в первые годы занятия литературой многие-многие десятки. В 1892 году Чехов вроде бы вернулся к той форме, но хватило его лишь на три-четыре рассказа. При всем желании развития не получилось. Видимо, «прошла пора».
Начинать свой путь в прозе нужно, по моему убеждению, если не со стихотворений (хотя, как показывает история, почти все прозаики пробовали себя в поэзии, а кое-кто писал стихи всю жизнь), то с коротких рассказов. Это не только лучшая школа для будущих повестей и романов, но и отдельный, уникальный и неповторимый жанр литературы.
Вернусь к повествованию от первого лица. Есть мнение, что первое лицо в прозе — относительно новое веяние. До «исповедальной прозы» конца 50 — 60-х оно, дескать, было редкостью и чаще применялось в очерках, чем в прозе.
Но русская проза началась с «Я». «Житие протопопа Аввакума», в котором автор и главный герой — одно лицо; автор, как говорят нынче, подписывается под каждым словом и действием своего героя… Естественно, Аввакум не считал, что пишет прозу, просто — рассказывал историю своей жизни во всей ее полноте, и получилась проза.
Первое лицо использовали и Пушкин, и Лермонтов. А образ рассказчика в «Мертвых душах» Гоголя разве не первое лицо?.. От первого лица написан «Подросток» Достоевского, первое лицо мерцает и в «Бесах». Вспомним литератора с «апатическим лицом», появляющегося в последних строках «Обломова»… Заблуждение, что в этих произведениях повествователь не влияет на сюжет, а лишь рассказывает о происходящем — дело в том, что мы видим происходящее глазами повествователя, невольно соглашаемся с его оценкой. На самом деле истории с Чичиковым, или Ставрогиным, или Обломовым, или Калиновичем из «Тысячи душ» Писемского, может быть, были совсем другими…
Повествование от первого лица дает огромные возможности. И необязательно оно — первое лицо — должно быть тождественно автору. (Такого и не бывает — даже если стараешься писать предельно документально, все равно выходит с изрядной долей вымысла.) Вспомним, повесть Чехова «Скучная история». Он написал ее в неполные тридцать лет от лица старого профессора Николая Степановича. Если бы повествование велось от третьего лица, в авторе наверняка угадывался бы молодой человек, решивший показать человека другого поколения, и получилась бы некоторая авторская ирония, усмешка над этим влюбленным стариком. А так — вжившись в Николая Степановича — Чехову удалось создать повесть абсолютно достоверную, печальную, горькую… Тогдашняя публика никак не могла поверить, что это написал еще вполне молодой человек, да к тому же автор известных «юмористических» рассказов, над которыми года за три перед «Скучной историей» хохотала вся читающая Россия…
Чехов обладал поразительным писательским артистизмом. Впрочем, артистизм необходим любому литератору. Даже философская, филологическая проза должна быть во-первых прозой, т.е. не научной, а художественной сферой литературы.
Необходимо помнить о деталях, мелочах. Есть такое выражение: «Бог в деталях», (вариант — «дьявол кроется в мелочах»). По-моему, очень точно. Фабула может быть какой угодно алогичной, абсурдной, фантасмагорической, но детали способны заставить читателя поверить в достоверность происходящего, оказаться там, внутри произведения…
Сегодня сюжет романа Герберта Уэллса «Война миров» должен по идее вызывать лишь саркастическую улыбку. Это произведение по всем статьям нужно бы уже лет девяносто как сдать в архив. Мало ли какие фантастические произведения литературы были созданы человечеством, и абсолютное большинство кануло в Лету. Даже те, что в свое время потрясали своей смелостью… Что может быть сегодня нелепее выстрелов с Марса по нашей планете из пушки, с помощью которых сюда доставляются захватчики-марсиане. Монтируют некие шагающие треножники и уничтожают землян световыми лучами, осыпают ядовитой пылью. И в итоге сами гибнут от вирусов… Да, в конце позапрошлого века — революционный прорыв, но зачем это читать нам, людям XXI столетия?
Но мы, поколение за поколением, продолжаем читать и перечитывать, а историки литературы продолжают относить «Войну миров» к великим образцам мировой литературы. А дело в том, что роман этот абсолютно правдоподобно: читатель вместе с героем книги испытывает любопытство, ужас, жажду, голод, отчаяние, радость; по сути, каждая мелочь в книге работает на достоверность содержания…
Осмелюсь утверждать, что произведение литературы живет и читается не из-за оригинального, сильного, глубокого сюжета, а из-за деталей, которыми покрыт сюжет. Поэтому — не пренебрегайте мелочами, относитесь серьезно к деталям. В них соль.
Вернусь к тому, с чего начал: писать может и даже должен — каждый. Хотя бы пытаться. И жанр в этом случае не так уж важен. Главное — искренность и достоверность.
Александр Герцен создал немало художественных произведений. Все они нынче почти забыты, интересуют в основном специалистов. Но что до сих пор читают, о чем нередко спорят, что цитируют — «Былое и думы».
Чаще всего эту толстенную книгу называют воспоминаниями. Формально — да, воспоминания. Но в то же время настоящая проза. Проза без примеси беллетристики. Мы не видим здесь необыкновенных приключений, сверхгероев и тому подобного. Сюжет книги — жизнь пусть замечательного, но вполне реального и нестарого (публикация началась, когда Герцену было 43 года!) человека.
Видимо, Герцен опасался усмешек в отношении своего «раннего мемуара», поэтому сопроводил начало публикации в альманахе «Полярная звезда» таким замечанием:
«Для того, чтоб писать свои воспоминания, вовсе не надобно быть ни великим мужем, ни знаменитым злодеем, ни известным артистом, ни государственным человеком, — для этого достаточно быть просто человеком, иметь что-нибудь для рассказа и не только хотеть, но и сколько-нибудь уметь рассказать.
Всякая жизнь интересна; не личность — так среда, страна занимают, жизнь занимает. Человек любит заступать в другое существование, любит касаться тончайших волокон чужого сердца и прислушиваться к его биению… Он сравнивает, он сверяет, он ищет себе подтверждений, сочувствия, оправдания».
Очень точные слова, верные…
У всех есть жизнь. Каждая жизнь, если приглядеться, уникальна и достойна того, чтобы о ней рассказать.
Ноябрь 2016 — январь 2017
Хроникёр с инструментарием художника
Александр Гаррос. Непереводимая игра слов. М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016
Я часто копаюсь в прошлом. Но в основном не в том далеком, о ключевых событиях и фигурах которого чуть ли не у каждого есть свое стойкое суждение, но которое понять и представить, на самом-то деле, просто невозможно. Куда больше меня интересует недавнее прошлое. Оглянуться на год, два, пять, двадцать лет назад, по-моему, очень полезно.
Инструментов, помимо собственной памяти, для этого сейчас достаточно. Наверное, их даже излишне много. Недаром нынче так много невежественных людей — они почти ничего не знают, находясь при этом под постоянным информационным ливнем.
Когда-то новости разносились по свету гонцами, купцами, странниками, и каждая, если не гибла вместе с ее обладателем на лесной дороге, была значима, обсуждалась, обрастала значимостью, меняла жизнь людей. С изобретением газет, телеграфа, радио, телевидения новостей становилось всё больше, зато их значимость уменьшалась и уменьшалась. Их поглощали сотнями в день, глотали, не пережевывая, вернее, не обдумывая.
Интернет окончательно новости, события обесценил. Обесценивается и способность (а у некоторых и талант) события трактовать, анализировать, — зачастую мы просматриваем статьи в газетах и интернете вполглаза, слушаем выступления по телевизору или радио вполуха. А попытки позже найти заинтересовавшие статьи или выступления нередко заканчиваются неудачей.
Один из действенных способов спасти новость и ее обсуждение от гибели под слоями следующий новостей и обсуждений — книги.
У меня есть особая полка, где стоят сборники статей, колонок, очерков, а то и записей в блогах современных прозаиков. Среди них «Битва за воздух свободы» Сергея Шаргунова, «Terra Tartarara», «Летучие бурлаки» Захара Прилепина, «Марш, марш правой» Германа Садулаева, «На пустом месте» Дмитрия Быкова, «Скрипач не нужен» Павла Басинского, «Отвоевывать пространство» Арслана Хасавова, «Бураттини. Фашизм прошел» Михаила Елизарова… Недавно на полке появилась новая книга — «Непереводимая игра слов» Александра Гарроса.
Почему я ценю публицистику прозаиков? У них особый взгляд. Во-первых, всегда чувствуется, что пишет художник, а во-вторых, прозаик, не являясь, как правило, ни профессиональным экономистом, ни социологом, ни политологом, ни философом, ни культурологом, ни теологом, ни историком, так или иначе касается и экономики, и теологии, и так далее. Прозаику всё интересно и всё важно…
Я читал романы и повести Гарроса, написанные совместно с Алексеем Евдокимовым. Это было в нулевые. Потом дуэт распался, и эти авторы для меня затерялись. Я слышал, что оба что-то пишут, но тексты их не попадались (кроме редких рецензий Евдокимова). И вот Александр Гаррос вернулся ко мне отличной книгой.
Формально это публицистика, а на деле — сборник увлекательных, ярких, умных документальных рассказов. Даже интервью автор облекает в художественную форму…
Вообще собирать свои статьи из периодических изданий — дело рискованное, а порой и тщетное. Во-первых, издатели очень неохотно принимают подобные рукописи, и выпустить книги, как правило, имеют возможность лишь люди с именем, медийные, каковых среди писателей немного. Во-вторых, немалая часть событий, легших в основу той или иной статьи, очень быстро становится неактуальной, герой вчерашнего дня сегодня крепко забыт, и статья представляется мусором времени. А в-третьих, и это, наверное, главное, — оценка тех или иных событий часто у автора меняется за те год-два-три, что отделяют публикацию от формирования книги. Есть искушение поправить, подретушировать, вычеркнуть то, что нынче считаешь своими ошибками.
Александр Гаррос во вступлении, названном, кстати, очень точно «Такая, какая» (это в отношении жизни), признается: «…Когда эта книга готовилась к изданию, я подавил в себе позывы что-то подправить и поменять, на худой конец — снабдить часть текстов развернутым комментарием, потешить свой крепкий задний ум, явить искрометное остроумие на лестнице. Что было — то было. Хотя я отлично понимаю, что какие-то тексты я написал бы теперь совершенно иначе, какие-то — не стал бы писать вовсе».
То, что можно назвать эссе, в книге Гарроса ничтожная часть (самый удачный текст такого рода, по-моему, «Индустрия отвлечений»). В основном же это репортажи о событиях или о последствиях событий, как, например, «Без команды» (о том, как живут родные и близкие погибших хоккеистов ярославского «Локомотива», город Ярославль, спустя полгода после трагедии, произошедшей в сентябре 2011-го) или написанный к двадцатилетию распада Советского Союза «Код обмана» с подзаголовком «Без следа: почему гибель СССР — факт истории, но не факт искусства».
Собственным размышлениям и рассуждениям автор отводит минимум объема. Главное и ценное — разговоры с людьми, впечатления, наблюдения. Юмора, иронии, столь популярных сегодня, в текстах искать не стоит, тем более что темы зачастую к ним никак не располагают, но юмор и иронию замещают яркость письма, острый и оригинальный ум автора.
Особенно получаются у Александра Гарроса интервью. Впрочем, это скорее диалоги равных, украшенные порой развернутыми ремарками. Задающий вопросы не очень почтителен к большинству тех, кому задает вопросы, но сейчас, когда большинство интервью берутся по электронной почте: я вам набор вопросов, а вы мне через день, другой ответы, спасибо, до свидания, — живой разговор, спор вызывают настоящий интерес, видится, не побоюсь этого слова, диалектика.
Среди тех, с кем ведет свои диалоги Гаррос — кинорежиссеры Алексей Герман, Сергей Бодров, писатели Захар Прилепин, Михаил Шишкин, Олег Радзинский, поэтесса Вера Полозкова, клоун Слава Полунин, продюсер Александр Роднянский… Думаю, каждый из них потом долго вспоминал этого парня, вторгшегося в их внутренний мир и изрядно там попутешествовавшего.
Книга «Непереводимая игра слов» в очередной раз спровоцировала меня задуматься ни много, ни мало о том, как и куда будет двигаться наша литература в самом ближайшем будущем. Хотя она и так двигается, и довольно быстро… Художественная проза и беллетристика теряют читателей. Буквально несколько авторов сохраняют высокие тиражи, у остальных, в том числе вроде как известных, награжденных разными премиями, книги выходят редко когда в количестве больше трех тысяч.
Зато разнообразный нон-фикшн постепенно читателей приобретает. От воспоминаний (зачастую написанных, а то и попросту надиктованных очень слабо, примитивно) до увлекательно изложенных кулинарных рецептов.
Где-то между беллетристикой и нон-фикшн находится золотая середина. Недаром в литературоведении приживается новый жанр — faction. Произведения, написанные на вполне документальном материале, но художественным языком… Вообще-то метод этот в литературе (в том числе и русской) не нов. «Слово о полку Игореве», как доказывают историки, документально до мелочей; «Житие протопопа Аввакума» — тоже.
Можно перечислять десятки произведений конца XVIII — XX веков, которые вполне подходят под faction. Но то ли в сердце, то ли в голове почти всех авторов сохраняется некая стена, отделяющая беллетристику от факта. И то, что большинство писателей зарабатывают на жизнь нынче журналистикой, публицистикой, эту стену только укрепляет. Днем человек — журналист, а по вечерам — художник. Наверное, самый показательный здесь пример — Дмитрий Быков. Впечатление, что статьи и стихотворные фельетоны он порождает одной рукой, а романы — другой…
Кстати, именно Дмитрий Быков написал для книги Гарроса предисловие, в котором есть подтверждающие мою мысль слова: «Я думаю, он (Гаррос. — Р. С.) это писал не только и не столько ради заработка, хотя журналистика для писателя как раз и есть единственно возможное подспорье, когда не пишется или мало платят за написанное. Просто однажды эссеистика и журналистика показались ему интересней прозы, — и это важный тренд момента. Был период резкого изменения, перестановки акцентов: стало понятно про народ и про всех нас что-то, чего мы до сих пор не знали. И Гаррос выступил точным хроникером этой эпохи, — а художественное мы про нее напишем, когда она закончится».
Всё-таки странная идея — писать художественное об эпохе, когда она закончилась. Достоевский, Тургенев, Толстой, Чехов, Булгаков, Зазубрин, Шолохов и сотни более или менее талантливых не ждали. Этим во многом и ценны…
Книга «Непереводимая игра слов» Гарроса еще раз доказывает мне, что журналистика и публицистика готовы слиться с беллетристикой и художественной прозой. Язык помещенных в сборнике текстов художественный, материал — фактический. Герои статей и бесед — реальные люди и в то же время персонажи. Автор — формально журналист-публицист, но на деле сложный, сомневающийся, эмоциональный повествователь.
Недаром и тексты в книге даются не сплошняком, не хронологически, а своеобразными частями. То ли сам Александр Гаррос попытался выстроить сюжет, то ли редактор посоветовал.
«Непереводимая игра слов» имеет тираж 2000 экземпляров. Вряд ли их расхватают в магазинах, сомневаюсь, что будет допечатка — Гаррос не из медийных-популярных. Но искренне желаю книге как можно больше читателей и отзывов в прессе. Здесь есть что обсудить, о чем поспорить, что еще раз прокрутить в памяти.
Январь 2017
Возвращение к Фадееву
Василий Авченко. Фадеев. М.: Молодая гвардия, 2017
Книга вышла в серии «Жизнь замечательных людей» в год 60-летия самоубийства писателя (хотя и помечена, видимо, в интересах книготорговли и премиальных циклов 2017-м). Печальная годовщина, усугубленная еще и тем, что не осталось почти никого, кто имел или мог иметь именно деловые, а не бытовые, человеческие связи с Фадеевым; тогдашних детей и подростов, знавших его, еще, к счастью, много, и они пишут о нем в мемуарах, но их взгляд именно детский. Из ныне живущих, а в конце 1940 — середине 1950-х начинающих авторов в книге Авченко приводятся воспоминания о Фадееве разве что Юрия Бондарева и Даниила Гранина…
Последние свидетели и участники сходят со сцены, начинается настоящая история.
О Фадееве, писателе, руководителе, человеке написано очень много, выходила его биография и в «ЖЗЛ» — журналиста и литературоведа Ивана Жукова в 1989 году. Но время требует нового взгляда, свежего пера, «перезагрузки». Действительно, «требует», и не только в отношении Александра Фадеева, но и очень многих писателей, вошедших в литературу в первой половине советской эпохи — в 1920 — 1950-х годах. И отлично, что вслед за биографиями Михаила Булгакова (автор Алексей Варламов), Леонида Леонова (автор Захар Прилепин), Валентина Катаева (автор Сергей Шаргунов) появилась биография Фадеева относительно молодого Василия Авченко.
Авченко не литературовед, не ученый-филолог, не исследователь архивов. Он пишет документальную прозу (именно прозу, а не научно-популярные тексты). Вырос и живет во Владивостоке, которому (и его окрестностям) посвящены книги «Правый руль», «Глобус Владивостока», «Кристалл в прозрачной оправе». «Фадеев» продолжает дальневосточную тему автора.
В кинематографе есть жанр с абсурдным, если задуматься, названием — «авторское кино». Вроде бы любое кино авторское, но на деле далеко не любое. Ничего удивительного не будет, если появится термин и «авторская литература». Дело в том, что в кинематографе довольно давно, а может, и изначально, автор — режиссер — несвободен. От сценариста, продюсеров и директоров, разных инстанций, и т. д. Писатель тоже, в большинстве случаев, не обладает полной свободой. В художественной литературе это пока не так явно, а в жанре, скажем, биографии несвобода, ограничение разнообразными рамками автора была и есть довольно существенная.
В таком виде книга Василия Авченко в советское время в серии «ЖЗЛ» вряд ли бы вышла. Имею в виду формальные признаки. Это не биография в академическом смысле, слишком громок голос автора, очевиден перекос в сторону дальневосточной темы в жизни Фадеева, то и дело происходят хронологические скачки то вперед, то назад.
Дальневосточный перекос признает и сам автор. Во вступлении он говорит: «Эту книгу я долго не решался начать — думал ограничиться очерком «Фадеев и Дальний Восток». А затем объявляет: «Одна из моих задач, чего я совершенно не скрываю, и лучше сказать об этом сразу, — реабилитировать Фадеева как человека и писателя. Слишком много было прокуроров, причем несправедливых и предвзятых. Пора заслушать адвокатов. Фадеев — не ангел, но то, что он демонизирован, незаслуженно выкрашен в черно-красные цвета, — очевидно. Многих расстрелянных в годы репрессий реабилитировали — он, расстрелявший себя самостоятельно, без суда, в общественном сознании не реабилитирован до сих пор».
Почти две трети объема небольшой (350 страниц) книги отданы под дальневосточный период жизни Фадеева и разговору о его произведениях, созданных на дальневосточном материале. Значительный кусок посвящен гражданской войне на Дальнем Востоке, Дальневосточной республике. Имени Фадеева мы там почти не встретим, но кусок этот очень важен, чтобы понять в какой атмосфере, кровавой круговерти взрослел будущий автор «Разгрома» и «Молодой гвардии».
Стоит отметить, что тема Дальнего Востока в последние годы возвращается в литературу (художественную и документальную) всё активнее. Кроме книг Авченко, можно вспомнить повесть «Гостиница «Океан» и роман «Тойота-Креста» Михаила Тарковского, книгу о Дерсу Узале Алексея Коровашко, роман «Воля-вольная» Виктора Ремизова, прозу сахалинца Александра Морева, «Зимнюю дорогу» Леонида Юзефовича… «Фадеев» в том же перечне.
Да, Александр Александрович большую часть жизни провел в Москве, на Дальнем Востоке не бывал с 1934 года, но постоянно стремился приехать, вспоминал, переписывался с земляками. И сюжет «Молодой гвардии» Фадеев сразу же застолбил за собой (первоначально ему поручили найти писателя, готового взяться за художественное описание подвига молодогвардейцев), потому что увидел в нем повторение своей и своих сверстников юности — подпольщиков и партизан.
И книгой жизни — ненаписанной, да и по существу не начатой (Василий Авченко справедливо отмечает, что опубликован был пусть огромный, но лишь пролог к главной теме) — являлась для Фадеева «Последний из удэге». Поистине художественны, поэтичны последние написанные страницы этой несостоявшейся эпопеи, где речь заходит о самих удэгейцах.
Вернуться к серьезной работе над своим «Тихим Доном» Фадеев пытался до последних лет жизни. В конце концов и эти попытки, и даже название книги стали приобретать элементы абсурда. Дело в том, что в 30-е годы численность удэгейцев значительно возросла, и говорить о «последнем» было уже неправильно, название сделалось неверным.
Примечательно, что после смерти Фадеева удэгейцы снова стали исчезать. Сейчас их около полутора тысяч, а считающих удэгейский язык родным — меньше сотни, да и то это в основном старики. Так что тема вновь обретает актуальность…
Судьба Фадеева, конечно, трагична. Конечно, его до сих пор многие называют подручным Сталина, участником репрессий, но никто, кажется, из серьезных критиков и историков литературы не доказывает, что это бездарный человек, затесавшийся в писательский цех. Нет, это был большой художник, но погубивший в себе художника ради иного.
Революция, советская власть, организация, коллектив изначально были для Фадеева родными. Он революционер во втором поколении — отец, мать, отчим были революционерами. Тюрьмы, ссылки. Разрыв родителей произошел в немалой степени из-за политики. «Между ними обнаружились политические разногласия: отец поддерживал эсеров, мать — социал-демократов». Сам Фадеев вступил в партию большевиков в 1918 году в шестнадцать лет.
Как сообщает Василий Авченко, Фадеев пытался писать еще подростком — во Владивостокском коммерческом училище. Продолжил уже в Москве, но тоже совсем молодым человеком — в девятнадцать-двадцать лет. В двадцать пять, после публикаций рассказов «Против течения» (потрясающее произведение, смягченное впоследствии и переименованное в «Рождение Амгуньского полка») и «Разлив», становится одним из руководителей РАППа. С тех пор и до конца жизни писательство постоянно отодвигали, затирали организационные дела…
Авченко на многих страницах убеждает читателей, что Фадеев не был виновен в репрессиях среди советских писателей, или по крайней мере не виновнее многих и многих.
«Интересны девиации общественного сознания. Сегодня хорошо известна роль Хрущева в репрессиях — но он все равно считается „десталинизатором“ и демократом. Тогда как Фадеев, два десятилетия вытаскивавший людей из лагерей и пытавшийся сделать общество гуманнее, остается сталинским сатрапом с окровавленными руками».
Защищает Фадеева автор истово, пламенно, быть может, несколько многословно, повторяясь. По-моему, больше пользы было бы в, что называется, более вкусном рассказе о «Разливе», «Разгроме», «Молодой гвардии». Ведь миф о Фадееве-палаче будет жить, пока жива в памяти сталинская эпоха. Не бесконечно, но долго. Василий Авченко его не разрушит. Хрущев и его окружение поступили очень умно, со своей точки зрения, утаив предсмертное письмо Фадеева, а перед этим отказываясь с ним встречаться. Нужны были ответственные за репрессии, и одним из таковых в писательском сообществе, а вернее, главным там, был назначен Фадеев (в опалу, кстати сказать, попал и Константин Симонов). Фадеев с этим не согласился и покончил жизнь самоубийством, написав перед выстрелом и такие слова: «С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необ’ятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!
Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это — «партийностью». И теперь, когда все можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность — при возмутительной дозе самоуверенности — тех, кто должен был бы все это исправить».
И здесь трагедия не одного Фадеева, а его поколения целиком… Действительно, рожденная революцией и гражданской войной литература была великой. Любое перечисление имен окажется неполным. 1920-е — начало 1930-х, это золотое время советской литературы. Молодой советской власти и молодой литературы. Но в середине 1930-х произошло поистине оскопление. Одни были уничтожены физически — Бабель, Зазубрин, Пильняк, другие — отстранены от журналов и издательств, как Булгаков. Но посмотрим на тех, кто вроде бы не пострадал. Они стали писать настолько слабо, что не понимаешь, куда делся их талант… А три, наверное, крупнейших (от природы) таланта практически замолчали: Шолохов, Фадеев и Леонов.
Чудо, что Фадеев натолкнулся на тему молодогвардейцев, сумел выбить творческий отпуск, написать роман. «Молодая гвардия» — сильное произведение. И необходимо что-то сделать, чтобы его знали, читали новые поколения. Но не так, как заставляли читать и воспринимать его нас, школьников 70 — 80-х. Да и «Разгром», и многие другие книги. После школы возвращаться к ним не хотелось долгие годы…
Драма Фадеева, написавшего так мало, распылившего себя в организационных делах, к сожалению, не такая уж редкая. И присущая не только советскому времени. И в XIX веке многие талантливые художники слова отдавали большую часть времени и сил изданию журналов, объединению писателей, теоретизированию, Литфонду (который, напомню, не изобретение советских литераторов).
И сегодня есть те, кто сжигает себя в делах многочисленных Союзов писателей и, в общем-то, приносит некоторую пользу. По-прежнему остро стоит вопрос: кому быть главредами журналов, ректором Литинститута — художникам или администраторам. Вспоминается рыдающий вскрик Александра Твардовского, замученного важной работой по руководству «Нового мира»: «Но ведь и я — писатель!»
Драма, много драм… Но у Фадеева драма вылилась в трагедию. Предсмертное письмо демонстрирует, насколько он разочарован во многом из того, что он делал, к чему это привело, кем он стал в глазах недавних товарищей, да и советского народа в целом. И, что страшнее всего, в своих собственных. «Лошадью ломового извоза» называет себя Фадеев.
Писатель Александр Яшин, конечно, не читавший фадеевского письма, вторит застрелившемуся собрату по перу: «Он бы рожден для непрерывного творческого труда, а вместо этого, волею обстоятельств, всю свою жизнь писал, думал и заботился больше о том, как пишут другие. В этом была какая-то жертвенность… Гражданский темперамент не позволял ему оставить свой партийный пост… Трагедия Фадеева — это трагедия сильного, чистого и честного человека».
Фадеев воспринимал литературу как «высший плод нового строя». Для «нового строя» он организовывал писателей, использовал — когда представлялась возможность — свой дар художника. История с попыткой написать роман «Черная металлургия» — нагляднейший пример. Большая тема, вдохновенное начало и — крушение… Жаль, что автор биографии Фадеева в этой части оказался слишком лаконичен.
Но хорошо, что Василий Авченко не обходит тему второй редакции «Молодой гвардии», которая до сих пор подается как переписывание в угоду партии и лично Сталину. Я в свое время попытался сравнить два варианта романа. Второй вариант сильнее, ближе к документальной основе. Но в нем намного меньше той романтики, что была в первой редакции. Справедлива ирония самого Фадеева: переделываю молодую гвардию в старую…
Не пропустил автор биографии и проблему прототипов «Разгрома» и «Молодой гвардии». Одна только история с фамилией «Мечик» чего стоит, и сколько Фадееву пришлось из-за нее оправдываться перед товарищами по партизанскому отряду. Это отдельный — поучительный и сложный — сюжет. И тут же — еще одна трагедия: главный герой «Разгрома» Иосиф Левинсон у всех на устах, а его основной прототип, Иосиф Певзнер, объявлен врагом народа и расстрелян…
Лично я благодарен Авченко за то, что в контекст книги он вводит вроде бы неожиданные в биографии Фадеева имена и события. К примеру, Виктора Цоя (его дальний родственник был другом юности Фадеева), Сергея Довлатова через его дальневосточную родню, «приморских партизан» 2010 года (впрочем, их история еще не окончена), нынешнюю ситуацию в Донбассе (в отношении к подпольной организации «Молодая гвардия»). В тексте и сносках появляются «Территория» Олега Куваева, «Санькя» Захара Прилепина, «Железная кость» Сергея Самсонова…
Да, миф о Фадееве-палаче страстная книга Василия Авченко вряд ли развеет. Миф, как мне кажется, развеется сам. Не завтра, но развеется. Главное, чтобы не канул в Лету Фадеев-писатель.
Был бы я государственным мужем, я бы приложил усилия, чтобы эта книга попала в школьные и вузовские библиотеки, и учителя, преподаватели русском литературы с ней ознакомились. Поняли, что вдалбливать «Молодую гвардию» и «Разгром» в учеников и студентов нельзя, а подталкивать их — именно их, подростков и молодежь, — к прочтению этих произведений необходимо. Пусть даже их нет теперь в школьной программе.
Книги Фадеева и его биография отличный разговор не только о литературе, но и вообще о жизни: о личном и общественном, о призвании и долге… Без знакомства с Фадеевым лет в пятнадцать-двадцать человек становится несколько ущербным. В этом я убеждался не раз.
Январь 2017
Сирин под микроскопом
Вячеслав Курицын. Набоков без Лолиты: Путеводитель с картами, картинками и заданиями. М.: Новое издательство, 2013
Рецензия давно уже стала восприниматься как почти молниеносная реакция на то или иное произведение. Потом уж придут (а скорее всего не придут) аналитические, обзорные статьи, этакие танки и самоходные орудия, рецензия же в литературной критике нечто вроде разведки боем…
Но не все произведения можно отрецензировать быстро, некоторые вообще с трудом поддаются рецензии. А то и вовсе не поддаются — о них нужно писать много и долго.
На книгу Вячеслава Курицына «Набоков без Лолиты» наша литературная критика рецензиями почти не откликнулась, больших статей я пока не встречал. Писать рецензию спустя три с лишним года после выхода произведения как-то нелепо, статью же я не потяну — статья под силу серьезному, глубокому, но живому, конгениальному по азарту автору книги набокововеду. Есть ли таковой в нашем литературоведении — я не знаю.
Тем не менее попытаюсь выразить свое мнение об этом неординарном (а многое из того что делает Курицын — неординарно) труде, посвященном «именно русским текстам мастера», которые «первоначально печатались под именем Сирина».
Книга «Набоков без Лолиты» появилась у меня довольно давно. Я начал читать с интересом, и первые главы увлекли. Хотя был заметен некоторый умышленный сумбур: автор сыплет и сыплет деталями, нанизывает на нить повествования вроде бы лишние мелочи, и порой нить не выдерживает, лопается, и автор берет новую нить, нанизывает новые детали и мелочи.
В конце концов этот метод меня утомил, книга была отложена в сторону… Нет, я вовсе не разочаровался в ней, а понял, что читать надо иначе.
Аннотация наверняка не врет, сообщая, что это дневник, и что он писался в течение двадцати лет. Да, такую книгу невозможно написать за год, даже за пять. Она — результат многократного чтения произведений Владимира Набокова (а вернее, повторюсь и уточню, написанных на русском языке и опубликованных под псевдонимом Владимир Сирин, хотя и англоязычные не обойдены вниманием автора), чтения с карандашом в руке, с выписками, может быть, с составлением каталога: вот здесь карточки о курении в книгах Сирина, здесь о — трамваях, здесь — архитектура Берлина…
Хотя к определению «дневник» я бы придрался. Дневники изначально имеют хронологическую последовательность, даже если содержание их в основном — перемешанные во времени воспоминания, вневременные фантазии. «Набоков без Лолиты» скорее, как и сказано в подзаголовке, — «путеводитель». Это путеводитель по лабиринту набоковских произведений, его жизни, той эпохи и тех мест, где эта жизнь прошла…
Чтения путеводителей по городам и странам, даже самых художественных, дело, по-моему, почти бесполезное. До того как я побывал в Париже, Берлине, я пытался читать путеводители по ним (не зная, конечно, что я там когда-нибудь окажусь) и мало что понимал, не видел красоты Елисейских Полей, Лувра, Бранденбургских ворот, площади Жандармский рынок. Иллюстрации не помогали, а скорее мешали воображению. Но когда я попал в Париж, Берлин, прочитанное и вроде бы отброшенное когда-то памятью как мусор, вернулось и пригодилось.
С путеводителями по литературным произведениям дело обстоит почти так же. Хотя здесь есть свои странности…
Не могу назвать Набокова (нет, в данном случае именно Сирина, так как переводной и самопереводной Набоков для меня до сих пор — темный лес, в который я забегал, но в котором не задерживался) в числе своих любимых и уважаемых авторов. Но в то же время роман «Машенька», многие рассказы, некоторые стихотворения считаю необходимыми для каждого, кто увлекается чтением русской литературы; не могу определить, чем именно, но Сирин повлиял на меня как на человека, пробующего писать прозу…
Открывая книгу Курицына, я помнил содержание или хотя бы фабулу прочитанных когда-то (что-то и перечитывал целиком или частично позже) «Защиты Лужина», «Приглашения на казнь», «Дара», других произведений Сирина; знал, конечно, основные вехи жизни Набокова-человека, главные события того времени, на которое эта жизнь пришлась.
Но этих знаний оказалось недостаточно, чтобы чтение книги Вячеслава Курицына было не то чтобы легким, но хотя бы по-настоящему полезным. Пришлось обложить «Набокова без Лолиты» томами самого Набокова…
Сделал я это интуитивно, а потом уже, начав пытаться написать это свой текст-впечатление, наткнулся на слова Вадима Левенталя в его статье по совсем другому поводу, но коснувшейся книги Курицына: «Нужно быть фанатом В.В. (Набокова. — Р. С.), чтобы читать ее. И — много времени. Нужно вчитываться, параллельно перечитать всего Набокова».
С одной стороны, очень точно, с другой… По-моему, можно стать фанатом Набокова, осилив книгу Курицына.
Чтение вообще удивительная вещь. С тоской вспоминаю времена, когда я читал просто так, не держа в голове, что о прочитанном стоит написать. Многие книги впускали внутрь себя, я бежал взглядом по строчкам, отмечая подсознательно: вот это хорошо, очень хорошо, а вот здесь хуже, плохо… Но это именно подсознательно, даже без оценок «хорошо», «хуже». Просто в душе становилось то горячо и светло, то тускло и прохладно.
Теперь такое чтение для меня невозможно. Даже Гоголя, Льва Толстого, Булгакова я читаю не душой, а головой. Пытаюсь включить душу, но чаще всего безуспешно… И в руке у меня во время чтения карандаш — отметить удачное словосочетание, поблизости блокнот — выписать цитату, зафиксировать собственную попутную мысль.
И дело здесь не только в моих литературных занятиях. Просто я знаю, что душа в любой момент может очнуться и потребовать: а найди мне такой-то прекрасный абзац; что за чудесной слово было у такого-то? И не имея пометки, выписки, мозг начинает мучиться. Излистываешь книгу от корки до корки, проклинаешь себя, что читал без письменных принадлежностей…
Знакомство с Набоковым происходило у меня, как и у большинства моих сверстников и людей старше, в конце 80-х, когда в СССР появились первые публикации его произведений в журналах, а следом и книги, — самом конце 90-х, когда, кажется, в издательстве «Симпозиум» завершилось собрание его сочинений… Читал, конечно, без карандаша, часто запоем, одну книгу за другой. В голове многое перемешалось, перепуталось (сюжеты, персонажи у Набокова-Сирина, как известно, нередко перетекают из произведения в произведение), многое, по ощущению, важное, драгоценное ушло в глубь книг — именно книг, этаких бумажных кирпичиков.
Лишь недавно я понял, что книги Набокова нужно изучать. Примерно так же, как изучил их (по крайней мере половину — написанные по-русски) Вячеслав Курицын. Изучил и пусть хаотично, несколько путано, но все же оформил в труд «Набоков без Лолиты».
Впрочем, хаотичность и путаность несомненно умышленны — с умыслом…
Я назвал свой текст «Сирин под микроскопом». Действительно, Курицын рассмотрел романы, повести, рассказы, пьесы, стихотворения Набокова-Сирина словно бы в микроскоп. А потом, глядя в микроскоп, прошел по тем улицам, по которым ходили герои этих произведений. В этом подвиг автора «Набокова без Лолиты», но и беда книги как продукта (да простят меня за это буржуазное слово все возмутившиеся).
Ясно, что Вячеслав Курицын хотел написать именно такую книгу. Других книг о Набокове и так предостаточно. Но если автор смотрел в микроскоп в течение двадцати лет (конечно, надо полагать, с перерывами), то читателю смотреть в предоставленный микроскоп даже неделю попросту больно. Мало кто засядет за эту книгу-микроскоп всерьез, поминутно отрываясь от нее, хватая книги Набокова, чтобы свериться, увидеть панораму, продолжить действие, выхваченное крошечным объективом. Это нелегкий труд, но он помогает понять, заметить многое, пропускаемое при беглом чтении в произведениях Набокова.
Слово «игра» в отношении литературы употребляется в основном в негативном значении. Правда, стоит помнить, что игра бывает разной. Набоков играл — играл умно, всерьез. И если его виртуозная игра в сюжетах на поверхности, достаточно вспомнить хотя бы рассказы «Возвращение Чорба», «Подлец», то игра смыслами, деталями — нуждается в микроскопе.
Вот, например, фрагмент исследования Вячеслава Курицына:
«Левушка не овладел Машенькой на мшистой плите. Сослался на звуки в саду.
Потом, когда они шли к воротам по пятнистой от луны дорожке, Машенька подобрала светлячка. Рассмотрела и рассмеялась:
— В обчем — холодный червячок.
В романе («Машенька». — Р. С.) есть и другие примеры, когда фраза, посвященная вроде бы одному предмету, касается на самом деле (или одновременно) иного.
Алферов за обедом сшибает стакан Ганина, извиняется, а Ганин говорит: «Пустой», и трудно здесь не расслышать оценку Ганиным алферовской личности.
Прощаясь с Людмилой, Ганин говорит будто о погоде — «Пора перестать топить. Весна». Пора, очевидно, самому Ганину перестать искусственно подогревать угасшие чувства.
В одну единицу текста упаковано два смысла.
Как и в слово «новенькая» в «Письме в Россию», которое одновременно «кодирует» и старушку, и веревку.
Федор Константинович мечтает, что, может быть, когда-нибудь не то человеком, не то привидением он выйдет на станции своего детства и пройдет стежкой вдоль шоссе с десяток верст до Лешина — «несмотря на идиотскую вещественность изоляторов». Изоляторы — электротехническое приспособление на проводах, затрудняющее беспрепятственные буйства отвлеченных энергий, сцеживающих людям свет. Но изоляторы, конечно, — это и советские камеры временного содержания, угрожающие беззаконному путешественнику. В первом своем значении (укрощения невидимых энергий) они угрожают привиденческой ипостаси беззаконного путешественника, во втором — его бренному телу.
У слов есть тень, и не всегда ясно, какое из работающих значений является основным, солнечным, а какое — дополнительным, теневым».
Каким тиражом издана книга — не указано, сколько людей стали ее обладателями — мне неизвестно. Но я бы посоветовал иметь ее в своей домашней библиотеке. И именно в бумажном виде. «Набоков без Лолиты», конечно, не для чтения перед сном, в метро. Эта толстая и тяжелая книга, скорее, провокация. Провокация увлечься Набоковым или вернуться к нему.
Я поддался на провокацию, на протяжении нескольких месяцев то и дело возвращался к микроскопу, моя комнатка была завалена раскрытыми томами — самого Набокова, о Второй мировой, Пушкина, Тургенева, Чернышевского — и напоминала кабинет книжного вивисектора.
Умнее я, кажется, не стал, открытий не сделал, нового литературного существа не сшил. Может, потратил многие и многие дни без толку. Но не жалею об этом. И книгу Курицына по-прежнему держу неподалеку.
Январь 2017
Новый почвенник
Дмитрий Новиков. Голомяное пламя. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2017
Роман Дмитрия Новикова «Голомяное пламя» был замечен критиками после публикации в литературном журнале. Нынче это, к сожалению, редкость — абсолютное большинство журнальных публикаций проходят совершенно без отзывов, исчезают в толще культурного слоя. Надеяться, что слой этот потревожит будущий любопытный археолог, вряд ли стоит…
Впрочем, седьмая книжка журнала «Октябрь» за прошлый год, в котором увидел свет роман Новикова, была не обычной — тематической. В нем собрана поэзия и проза современных писателей Русского Севера. Анна Матасова, Яна Жемойтелите, Лета Югай, Александр Бушковский, Александр Киров…
Вообще неспроста большинство толстых журналов всё чаще делают подобные — тематические, географические — номера. Это один из действенных способов обратить на себя внимание если не пресловутого массового читателя, то хотя бы части критиков. Теперь ведь для критиков нужны некие наживки — шорт-листы престижных премий, окололитературный скандал, новое имя, которое наверняка псевдоним популярного автора, — просто так книгу или тем более толстый журнал они, критики, вряд ли возьмут в руки.
У журналов механизмов завлечь критиков мало. Разве что вот: посмотрите, дорогие, мы собрали современную литературу Русского Севера… мы выпустили молодежный номер, и в нем много ярких талантов, так расскажите о них первыми… мы перевели произведения литовских (эстонских, грузинских, армянских) писателей, очень любопытно…
Да, роман Новикова (журнальный вариант романа) вышел в благоприятной обстановке. Это ни в коей мере не принижает его художественных достоинств. Наоборот, отлично, что хоть одно из многих и многих достойных обсуждения, внимания произведений современной русской литературы их получило вскоре после появления на свет.
Недавно «Голомяное пламя» вышло книгой. Не исключено, что на столь быстрое издание повлиял резонанс журнальной публикации.
Прежде чем перейти к разговору о самом романе, несколько слов об авторе.
Дмитрий Новиков из поколения писателей, появившихся на российском литературном поле в первой половине нулевых. Вместе с Денисом Гуцко, Сергеем Шаргуновым, Ильей Кочергиным, Аркадием Бабченко, Андреем Рубановым, Александром Моревым, Данилом Гурьяновым, Захаром Прилепиным, Германом Садулаевым… Как раз тогда и в связи с ними пошли разговоры о новом реализме, новой искренности, новой исповедальности, наскальном письме, человеческом документе…
Особенно важно, что большинство авторов жили (и живут до сих пор) вдали от Москвы, и в нашу современную литературу они принесли художественные картины Ростова-на-Дону, Сахалина, Алтая, Чечни, Урала… Дмитрий Новиков, из Петрозаводска, вновь открыл нам Карелию.
В 2002–2009 годах в толстых журналах появилось десятка два рассказов Новикова, вышли два сборника. Они получили множество положительных отзывов, причем не столько от критиков, сколько от собратьев-прозаиков, в том числе Андрея Битова, Фазиля Искандера, Владимира Маканина, Андрея Волоса.
А потом наступило творческое молчание, нарушаемое редкими, очень редкими публикациями. Дмитрий Новиков, по общему мнению, прирожденный, «сугубый» рассказчик, засел за роман — цитата из одного интервью — «о русской жизни на материалах прошлого, настоящего и немножко будущего».
Роман писался долго, я лично, уже и не верил, что он появится. И вот — дописался. Опубликован, издан, причем на самом (извините за термин не из книгоиздания) престижном ныне лейбле — «Редакция Елены Шубиной».
«Голомяное пламя» — произведение отличное, на мой взгляд, выдающееся. Очень редко получается у меня найти в нашей современной прозе книгу, чтение которой доставляло бы наслаждение. Многие и многие страницы книги Новикова наслаждение мне доставили.
Встречаются, правда, выбивающиеся из стиля слова, корявые обороты, навязчивые повторы, но не хочется сейчас охотиться за «блохами», стать тем, о ком так верно сказал когда-то Есенин: «Глупый критик или глупый читатель всегда видит в писателе не лицо его, а обязательно бородавки или родинки».
Лучше открою наугад книгу и приведу из нее кусочек:
«На широком косогоре, у самого устья бурливой Керети раскинулась деревня Кереть, нежилая. Раскинулась и лежит. Лежат на земле останки домов, еле угадываемые в высокое густой траве, разнузданно расцвеченной желтыми, синими, белыми пятнами роскошных луговых цветов. Лежат на погосте старые поморские кресты, сквозь белесое древнее дерево которых проросла многолетняя брусника. Лежит тихо, незаметно фундамент большой церкви, что раньше гордой белой птицей, вот-вот готовой взлететь, окрыляла всю округу восторгом светлой радости. Неясными, размытыми террасами лежат бывшие улицы — верхняя, нижняя, средняя. Внизу синеет равнодушное Белое море. На том берегу залива развалились останки судоверфи. Над всем этим носятся чайки».
Да, по моему мнению, книга прекрасная и главное полезная. И я всем советую ее прочитать. (Это не реклама именно данного полиграфического изделия — журнальный вариант «Голомяного пламени» легко найти в Интернете на бесплатных сайтах.) Но у меня возникает вопрос: действительно ли это произведение написано в форме романа?
Тут я хочу поразмышлять без укора автору, редакторам «Октября» и издательства. Для себя, так сказать. Быть может, кому-то мои размышления окажутся полезны.
В последнее время (да и не только в последнее) идут дискуссии о будущем романа. Каким он должен быть, как может видоизмениться в эпоху сначала радио, потом кинематографа, затем телевидения, мобильников с СМС, интернета с его соцсетями, в которых не приветствуются тексты, где много «буков»…
Крепнет мнение, что толстый роман — анахронизм, что вернуться к романной форме позапрошлого века невозможно. Читатель, мол, попросту не осилит семь сотен страниц убористого текста, запутается во множестве персонажей, в нескольких линиях.
Впрочем, эти утверждения опровергаются интересом (хоть, скажем прямо, не массовым) к толстым книгам, длинным историям. Да и романов, подобных, например, «Каменному мосту» Александра Терехова на книжном рынке сегодня очень и очень мало. То ли издатели не берут, то ли писатели не отваживаются писать большое (что вероятнее).
Конструкция «Голомяного пламени» (да, замечу, что «голомяное пламя», это радуга, лежащая на морской поверхности) сложна. Текст состоит из нескольких десятков главок, некоторые короткие, по две-три страницы, некоторые страниц по пятнадцать — двадцать. Хронология нарушена — из 1975 года мы попадаем в 1913-й, потом переносимся в 1943-й, следом — в 2003-й…
Сюжет не столько понимаешь, сколько ощущаешь. Вот и редактор «Октября» Валерия Пустовая пишет в анонсе журнальной публикации: «Его можно читать одновременно как исповедь, травелог и притчу».
Главный герой вроде бы есть — Гриша, которого мы видим ребенком, подростком, молодым человеком, крепким мужиком… Но почти на равных с ним в романе действует некто, рассказывающий от первого лица, хотя это явно не повествователь. К тому же и Гриша иногда рассказывает сам, становится первым лицом… И Гриша с товарищами, и этот «некто» с приятелем схоже путешествуют по Белому морю, рыбачат.
Лишь однажды они пересекаются. И то не напрямую, а через третьих лиц: «Тут до вас позатот год приходили двое. Тоже на байдарке, — продолжат рассказывать байки Михаил. — Так с самого Кольского полуострова пригребли. Из Ловозера по Поною спустились да вдоль Терского прошли. Худые, грязные, голодные. Байдара штопана-перештопана. Как живы остались, не знаю. Володя одного звали, второго не помню. Решили путь Варламия Керетского пройти, придурки. Повезло им, что выбрались. Без царя в голове да без Божьей помощи далеко загрести можно. В самое никуда…»
В одном, кажется, месте книги, и то вскользь указано, что парень Колямба из главок о 30-х годах и старик Саввин — одно лицо… Тормозят чтение тексты о Варлааме Керетском (взятые из антологии древнерусской литературы), набранные к тому же в старой орфографии. Может быть, их стоило вплести в современность, а не делать отдельными главками?
Вообще почти каждая главка — практически готовый рассказ. Это отметила и та же Валерия Пустовая, и прозаик Илья Кочергин («…Пакет рассказов, подвергшийся сварке, а затем многократной перековке — как дамаск»), и, с оговорками, критик Андрей Рудалев, и многие другие, отозвавшиеся на «Голомяное пламя».
В книге есть развитие, но и в хорошем сборнике рассказов тоже имеется свой внутренний сюжет. Важнее, что Дмитрий Новиков именно этим произведением доказал, что он рассказчик от Бога. Как справедливо заметил Кочергин, роман «написан языком рассказа и рассчитан на медленное чтение». Действительно, текст очень плотный, нет необходимых для романной ткани страниц вроде бы пустоватых, проходных, но дающих отдых читателю. Время от времени «Голомяное пламя» откладываешь, переполненный впечатлениями, художественной мощью… Быть может, поставив хоть и трудный, но удачный опыт в написании произведения в крупной форме, Дмитрий Новиков вернется к рассказам. Другой вопрос, что сборники рассказов сейчас издают неохотно, премиальные институции обращены к романам и тому, что романы напоминают…
Дмитрий Новиков начинал как автор «городской прозы». В первой своей книге, появившейся на прилавках московских книжных магазинов, «Муха в янтаре» (2003), были рассказы о горожанине, придавленном домами, обязанностями, зажатом правилами городской жизни. Грустные, пронзительные вещи. «Рубиновый вторник», «Там, где зимуют тритоны», «Чувство, похожее на блюз». Городские мысли, городские пейзажи, городская тоска…
Правда, природа появляется уже в той книге. В рассказах «Куйпога» и «На Суме-реке». Но природа скорее не врачует горожанина, а добивает своей силой, тайной.
Через два года вышла книга «Вожделение», в которую вошли новые рассказы, в том числе и «Другая река», который позже стал частью «Голомяного пламени». А книгу «В сетях Твоих» (2014) можно назвать собранием эскизов к будущему роману.
По сути, Дмитрий Новиков прошел путь многих своих старших товарищей по писательскому цеху — от города к природе, от асфальта к почве. И не только как писатель, но и как человек — уроженец и житель Петрозаводска, он всё дольше живет за его пределами в построенном своими руками доме, о чем очень хорошо написано в очерке «Строить!»
Новиков не теоретик, не публицист, но «Голомяное пламя» — абсолютно почвенническое произведение. Правда, в отличие от почвенников прошлых поколений, автор видит лишь «останки» деревень; людей, живущих на почве и почвой, этот «виноград земли русской», можно пересчитать по пальцам. В реках и море почти не осталось благородной рыбы…
То, о чем горевали писатели-деревенщики сорок-пятьдесят лет назад, что пытались спасти, кажется, погибло окончательно. Впрочем, нет. Людей выталкивают из городов разные силы, а в основном инстинктивная тяга жить на земле, своим хозяйством. Это находит отображение и в литературе. К примеру, в произведениях Бориса Екимова, Михаила Тарковского, Андрея Антипина, Ильи Кочергина… И это отрадно. Вообще русская литература — не о городах. Вернее, город в ней — нечто инородное, страшное, противное природе. По большому счету, даже сейчас, когда по статистике две трети россиян живут в больших городах, литература относится к городу по-прежнему.
Большинство героев «Голомяного пламени» — туристы. То есть, люди, приехавшие на время из города к Белому морю. Поплавают на байдарках, порыбачат и вернутся обратно. Правда, наверняка вернутся другими, и, может, для того чтобы собрать вещи и уехать уже надолго в те обезлюдевшие деревни, где жили их деды, прадеды.
Хочется прочитать об этом у Новикова. Увидеть то же Белое море, ту же Кереть глазами не туриста, а укоренившегося обитателя.
А пока еще один отрывок из книги. По секрету признаюсь — чтоб заманить возможного читателя этой заметки в саму книгу. Найти, прочесть целиком.
«Самцы к нересту лошать начинали, ярко-красные, нарядные становились. За самочкой несколько их увивалось. И бились они, дрались молодецки, удаль свою и уважение этим выказывая. Она же выбирала одного и с ним начинала гнездо строить. Где-нибудь на перекате речном, где галька да песок на дне да вода неглубокая, чтоб солнышко прогревало, нароют они холм большой, да туда она икринки и вымечет.
Еще когда стадо вверх по реке идет, всю мелкую рыбу оно убивает, всех скользких до икры охотников. И не ест их, а деды говорили — «мнёт», убьет и выбрасывает. Самка после радости своей обратно в море скатывается, отъедаться да следующего раза ждать. Самцов же часть икру остается охранять. Другие же тоже в море. Только наряд свой теряют тогда, худеют страшно — скелетина с большой головой. Вальчаки они тогда называются».
Январь 2017
Между котельной и подъездом
Илья Константинов. Мятежник. М.: ПЕНТА, 2016
Очень трудно, а может, и невозможно определить рамки, разделяющие документальную прозу и художественную, сказать, что вот это фикшн, а это нон-фикшн. К тому же между ними возникли и довольно бурно развиваются (впрочем, возникли, наверное, еще на заре литературы, но в последнее время активно вводятся в литературоведение) not fiction, faction…
Может, и не нужно делить, определять, хотя это в природе читателя — ему хочется знать, было ли это на самом деле или автор всё выдумал; было ли так или не совсем так…
Не стану касаться зарубежных литератур, взгляну на нашу, русскую. Точнее, на крошечный ее временной отрезок. Вот писатели-эмигранты первой волны. Во многом ради денег большинство из них пишут этакие беллетризированные воспоминания о литературной жизни России 00 — 20-х годов. Бунин, Георгий Иванов, Ходасевич… Георгий Иванов особенно активно эксплуатировал эту тему, используя один и тот же сюжет в нескольких очерках, вольно или невольно переиначивая его. И сколько критики, а то и брани, обвинений во лжи выслушал…
Или возьмем оставшегося в Советском Союзе Мариенгофа. Его книгу «Роман без вранья». Множество известных имен, и в первую очередь главный герой — Есенин, узнаваемые из произведений других авторов факты, реалии, но каждый (или почти каждый) исследователь того периода, о каком писал Мариенгоф в своей книге, отшатнется в негодовании, если вы заговорите с ним о «Романе без вранья», закричит тонким от возмущения голосом: «Это — враньё»! Вранье без романа!» Да и современники встретили книгу Мариенгофа более чем враждебно — автор на долгие годы стал изгоем.
Или вот сверстник Иванова и Мариенгофа Валентин Катаев, которому довелось дожить до вегетарианских времен так называемого застоя, а вернее — до старости, когда опасаться было уже не очень нужно. И он выплеснул несколько главных, по моему мнению, произведений своей жизни. В том числе и роман «Алмазный мой венец», где под прозрачными псевдонимами, а точнее прозвищами, вывел многих писателей 20-х годов. И тоже попал под каток обвинений во лжи, хотя свидетелей описанных (или выдуманных) событий к тому времени практически не осталось. Возмущались дети и внуки легко узнаваемых прототипов, почитатели, литературоведы. (Позднейшие исследования доказали, кстати сказать, что почти всё Катаевым взято из действительности, а не порождено старческим воображением.)
А вот Василий Аксенов, на закате жизни написавший роман «Таинственная страсть» о своих современниках-литераторах. Тоже обвинения, скандалы, издательские купюры без ведома автора, находящегося, впрочем, к тому времени в бессознательном состоянии… Новую жизнь скандалу дала экранизация «Таинственной страсти», где сценаристы поработали более чем вольно…
Но — главное. Читать все эти произведения интересно, интереснее любой, даже самой талантливой беллетристики, самой глубокой и умной художественной прозы… Известные прототипы, или тени известных, известные приметы времени, обстоятельства, многие ситуации, и всё это документальное (или же псевдо-документальное) описано художественным языком.
О политике таким же методом написано значительно меньше, чем о творческом мире. Хотя интерес к политическим процесса, к фигурам, участвующим в них куда больше, чем к литературному процессу, богеме. Может быть, это можно объяснить тем, что изнутри о политике писать по существу некому — или писательского дара с гулькин нос, или страшно рассказать обо всем начистоту (а тем более правдоподобно пофантазировать на тему действительно произошедшего). Даже мемуары политики-пенсионеры пишут по большей части настолько сухие и пресные, столького не договаривают, что возникает вопрос: а зачем написали-то?
…После этого длиннющего, но, как мне кажется, оправданно длиннющего, введения перейду к сути — расскажу о книге Ильи Константинова «Мятежник».
Думаю, многие запомнили этого бородатого депутата Верховного Совета России 1990–1993 годов, одного из лидеров обороны Белого дома в октябре 93-го…
Судьба Константинова типична для социально активного человека тех первых лет так называемой «новой России» — России, во многом насильственно брошенной в начальную стадию капитализма со всеми ее ужасами и озверением.
Перестройку он встретил кочегаром одной из ленинградских котельных. Вошел в круг радикальных демократов — Марины Салье, Анатолия Собчака, Галины Старовойтовой, — а через неполные пять лет упоминался в СМИ исключительно в одном ряду с Макашовым, Баркашовым, Анпиловым… Ночь на 5 октября встретил в случайном подъезде, куда забились бывшие защитники Дома Советов…
События этих пяти лет — между котельной и подъездом — и составляют содержание романа-хроники «Мятежник», занимающего основной объем одноименной книги.
Это ни в коем случае не мемуары, а действительно роман (ну, может быть, если судить слишком строго, — повесть). Повествование ведется от первого лица, главного героя зовут так же, как и автора, среди персонажей есть Ельцин, Руцкой, Хасбулатов, Макашов, Немцов, Зюганов, Лимонов, но язык вполне художественный, много прямой речи, есть лирические отступления, находится место и сатирическим штришкам, самоиронии.
Наверняка историки и очевидцы тех событий найдут в романе Константинова неточности, но, на мой взгляд, это вполне исторически достоверное произведение. А главное, это исследование процесса изменения восприятия людьми того, что происходило в стане и со страной, отношения к главной надежде демократов (а демократами в конце 80-х были чуть ли не все) Борису Ельцину. Константинов проводит исследование на себе — защищавшем Дом Советов с Ельциным внутри от ГКЧП в августе 1991-го, а в сентябре — октябре 1993 года — того же Дома Советов от Ельцина и его сторонников…
Не стану пересказывать сюжет «Мятежника», спойлерить, как говорится. Надеюсь, у книги будет читатель, она этого достойна. Тема, конечно, тяжелая, но читается легко, с увлечением. Да и само время тогда было увлекательным — страшным и увлекательным. Иногда даже не верилось, что всё это происходит на самом деле, в реальности…
Что называется, для затравки, приведу два отрывка из романа.
Вот о первом за много десятилетий явлении триколора на официальном мероприятии (на дворе май 1990 года), который через год с небольшим станет государственным флагом России:
«…Двое депутатов-москвичей, из числа демократов, установили на своих столиках трехцветные бело-сине-красные флаги времен Российской империи.
— Позор! — кричал в микрофон кто-то из «Коммунистов России», — в зале заседаний Съезда народных депутатов Российской Советской Федеративной Социалистической Республики я вижу флаги власовцев — пособников фашизма, предателей русского народа. Требую удалить фашистскую символику из зала!
— Прошу убрать постороннюю символику из зала, — не слишком уверенно затараторил председательствующий.
— Это флаг не пособников фашизма, это флаг государства российского, — горячился один из москвичей. И, между прочим, это флаг Российской республики, существовавшей с февраля по октябрь 1917 года; республики, уничтоженной в результате кровавого большевистского переворота!
— Да что с ними разговаривать, — дюжий коммунист бросился к флажку, пытаясь его сорвать.
— Убери руки, — возвысил голос бородатый демократ.
Началась небольшая свалка, в которой флажки удалось отстоять.
Борис Ельцин, сидевший с каменным лицом среди депутатов Свердловской делегации, будущий владыка всея Руси, казался совершенно безразличным к происходящему; взгляд его был устремлен куда-то вперед, в сторону председательского места, которое он мысленно готовился взять».
А это очень яркий пример лабиринта власти… Герой романа осенью 1991 года возвращается из поездки в Северную (территория России) и Южную (территория Грузии) Осетии с пакетом документов, которые передали ему в Цхинвале для президента РСФСР Ельцина. Докладывает Виктору Илюшину, помощнику Ельцина:
«Как раз в тот момент, когда я находился в Цхинвали, состоялось заседание Верховного Совета Южной Осетии, на котором был принят целый ряд важных решений. Я привез оттуда документы.
Илюшин молчал, не проявляя ни малейшего интереса к моим словам.
— Там обращение в Президенту России, личное письмо председателя Верховного Совета Гассиева, справка о сложившейся ситуации, подготовленная военными, другие секретные документы, — я положил пакет с документами на стол, перед Илюшиным. На конверте значился гриф «Совершенно секретно» и крупным шрифтом: «Президенту РСФСР Ельцину Б. Н. Лично, в собственные руки».
Илюшин искоса посмотрел на конверт и осторожно отодвинул его от себя подальше:
— Напишите Борису Николаевичу записку на депутатском бланке с изложением сути дела. Я передам. А пакет пока заберите». <…>
В назначенное время я вновь был в приемной. Не говоря ни слова, Илюшин протянул мне мою записку, на которой рукой Ельцина красным карандашом было начертано: «Разобраться Руцкому». <…>
Руководитель секретариата Руцкого Алексей Царегородцев <…> не хуже него (Илюшина. — Р. С.) понимал в тонкостях бюрократического этикета:
— Александр Владимирович эти бумаги не примет, — категорично заявил он, повертев в руках пакет.
— Но ведь президент поручил!
— Вы видите, что написано на конверте: «Ельцину в собственные руки». Вице-президент не имеет права его вскрывать.
— А вы понимаете, что там идет война?
— Тем более! Не впутывайте Александра Владимировича. У него и без того неприятностей хватает: чего только на него не вешают, как дело гиблое — сразу Руцкой! Написано: «Ельцину», вот Ельцину и вручайте.
<…> Пакет жег мне руки, и я поспешил к Бурбулису, в то время — третьему лицу в официальной российской иерархии. <…>
— Вскрывать не имею права. И звонить Борису Николаевичу по этому вопросу не буду, он уже в курсе, — вяло отреагировал он.
<…> И вот я снова в пахнущем кофе и табаком большом кабинете Хасбулатова. Руслан Имранович спокоен и даже несколько ироничен:
— Хе-хе! — тихо хмыкнул он, выслушав рассказ о моих хождениях по президентским кабинетам. — Такова техника безопасности власти. Ну ничего, не расстраивайся, я тебя в это дело впутал, я и выпутаю. Мы этот пакет сожжем, не вскрывая.
— Как сожжем? — не понял я сначала.
— Так, спичкой… Никакого риска! Пойти, Илья, — он резко перешел на серьезный тон, — у нас нет другого выхода: вскрывать нельзя, хранить нельзя, выбрасывать нельзя и отправлять обратно — недипломатично. Сожжем, не вскрывая, и заактируем. При свидетелях. Согласен?
Разочарованно пожав плечами, я кивнул в знак согласия. Вскоре в туалетной комнате исполняющего обязанности Председателя Верховного Совета РСФСР весело заиграло пламя небольшого костерка, в котором сгорели не только южноосетинское «Обращение к президенту и народу России» и прочие совсекретные документы, но и мои последние политические иллюзии».
После Беловежского соглашения и начала «шоковой терапии» Константинов и часть демократов уходят в оппозицию не столько Ельцину, сколько его правительству. К оппозиционерам присоединяются сначала «умеренные» коммунисты и «не оголтелые» националисты, а потом и радикальные… В итоге вице-президент Ельцина Руцкой и большинство депутатов оказались против дальнейших шагов ельцинского правительства, не подчинились противоречащему конституции указу 1400, и Верховный Совет был разогнан силой.
Многие недавние соратники Константинова из демократического лагеря, вовремя перешедшие к Ельцину или хотя бы поведшие себя тихо в те дни 1993-го, были избраны в Государственную думу, получили высокие посты, помощь в бизнесе, он остался, в общем-то, не у дел. Для одних с клеймом мятежника, для других — как честный человек.
…Несколько слов о рассказах. В каком-то смысле они дополняют роман. В том смысле, что мы лучше можем узнать самого героя «Мятежника», его родословную, город Ленинград, где он родился и вырос, сформировался… В большинстве своем это крепкие вещи. Некоторые, правда, слишком коротковаты, напоминают миниатюры и зарисовки, хотя ничего страшного в этом нет.
После «Мятежника», где фабула стала мне ясна после первых пяти-семи страниц, почти все персонажи были известны до романа, и интересовал особый взгляд автора, стилистика изложения, я читал рассказы как прозу с большим интересом.
Впрочем, выделю рассказ, тоже по материалу очень мне близкий, — «Братство народов». В нем о межнациональных драках в общежитии одного из ленинградских ПТУ, да и вообще о быте пэтэушников. Действие происходит в первой половине 80-х. Герой рассказа устраивается воспитателем в это общежитие и погружается в настоящий ад. Тюремные порядки, воровство, группировки русских, дагестанцев, туркменов… Написано удивительно сильно, причем без патетики и гротеска.
А почему рассказ мне близок… В 1989 году после окончания школы я поступил (правда, экзаменов никаких не было) на годичные курсы в одно из строительных ПТУ Ленинграда. И там было всё точно как в рассказе Константинова. Даже пейзаж — тот же: «Общежитие строительного ПТУ, где мне предстояло работать, располагалось на окраине города, в самом конце длинной, застроенной панельными домами улицы, напротив конечной остановки одного из трамвайных маршрутов. Там, собственно говоря, в то время Ленинград и заканчивался: в полукилометре от нашего здания начинался самый настоящий лес…» Один в один конец улицы Народной, где находилось наше училище; только у нас общежитие было пятиэтажное, а в рассказе Константинова девяти… Но неужели подобное творилось не в одном училище Ленинграда?.. Да и Москвы, и других городов Союза…
Вот такой длинный текст получился. С единственной целью — заинтересовать потенциального читателя книгой замечательной прозы Ильи Константинова.
Январь 2017
Я просто хочу быть свободным, и точка
Об Илье Кормильцеве я узнал, как и большинство, в связи с «Наутилусом Помпилиусом» — в то время, когда эта рок-группа обрела первую, еще не грандиозную, но стойкую среди меломанов известность. Конец 1986 года, альбом «Разлука» с «Праздником общей беды», «Ален Делоном», «Эта музыка будет вечной», «Казановой», «Скованными одной цепью»…
Я делал запись альбома с «оригинала» — кассеты, имеющей под футляром отпечатанную на пишущей машинке бумажку с названиями песен, фамилиями участников. И отдельно был указан автор текстов почти всех песен — Илья Кормильцев.
Честно говоря, «Наутилус Помпилиус» («Нау») не входил в число главных для меня, да и большинства тех, с кем я общался на почве рока, групп, по причине, может быть, для кого-то диковатой: слишком профессионально. Но в советском роке (понятия «русский рок» тогда не существовало), для нас, слушателей, самым важным был не профессионализм, а нечто близкое, родное, и даже примитивность исполнения, простота текстов трогала больше, чем отточенность и поэтическая сила.
К тому же «Наутилус» нарушал, наверное, важнейший, хотя и неписаный закон рок-музыки: поет тот, кто написал текст песни. В этой группе тексты — на самом деле, зачастую настоящие стихотворения, — писал в основном тот, кто не пел и не играл… В этом плане «Наутилус», конечно, выбивался из общей рок-среды. Нарушение неписаного закона уводило группу в сторону социальной эстрады, которая в годы перестройки была довольно популярна.
Из вышенаписанного может сложиться впечатление, что «Наутилус» я недолюбливал. Да нет, ценил, имел все магнитальбомы того времени, а потом бегал в поисках виниловых пластинок. Помню, первую пластинку, где на одной стороне были песни «Нау», а на другой «Бригады С», купил в магазине совхоза «Победа» (такая вот перекличка с песней Башлачева «Грибоедовский вальс») что километрах в пятидесяти от моего родного Кызыла…
Служа в армии, я раздобыл — попросил прислать ленинградских приятелей — сборник стихов Ильи Кормильцева и напевал своим голосом, на свою мелодию:
в нашей семье каждый делает что-то
но никто не знает что же делают рядом
такое ощущенье словно мы собираем
машину которая всех нас раздавит
наша семья это странное нечто
которое вечно стоит за спиною
я просто хочу быть свободным и точка
но это означает расстаться с семьею
кто здесь есть? брат сестра тесть!
смотрите на меня — я иду поджигать
в пижаме и с нелепым огнем
смотрите на меня хотя бы потому
что я просто иду
я иду поджигать наш дом
Кстати, точек и запятых в сборнике не было. Для меня такое не стало открытием — еще в собрании сочинений Маяковского, ребенком, я натыкался на подобное, — но как это правильно, давать свободу строкам. Даже в прозе знаки препинания нередко мешают, а уж в поэзии — почти всегда. И многие поэты, кстати, их не расставляли. За них это делали редакторы, корректоры…
В середине 90-х мой — да и не только мой — интерес к «Нау» упал почти до нуля. Впрочем, как и к року в целом. Началась взрослая жизнь, совпавшая с безработицей, безденежьем. Нужно было бороться за существование… Как-то без эмоций я узнал, что группа распалась и воспринял это без печали — распады групп происходили постоянно.
Казалось, Илья Кормильцев остался там, в моей юности, автором текстов нескольких десятков песен, которые я иногда переслушивал на уже начавшем тянуть старую пленку магнитофоне (проигрыватель и дорогущие некогда пластинки были давно заброшены).
Но Кормильцев явился как переводчик. Многие произведения тех, кем я зачитывался в конце 90-х и в 2000-е были переведены Кормильцевым. Уэлш, Керуак, Паланик, Берроуз, Ник Кейв, Том Стоппард, Бегбедер, Кроули, Хоум… Не владея знанием иностранных языков, я не могу судить, насколько Кормильцев придерживался оригинала, но читать его переводы было увлекательно. Мир за пределами России был показан хорошим русским языком. Чего не могу сказать о большинстве нынешних переводов.
Кормильцев сделал и отличный перевод «Заводного апельсина», который я уже много лет ищу, чтоб перечитать, но так и не могу найти…
А третьим воплощением Ильи Кормильцева для меня стало его книгоиздательское творчество.
Это было действительно творчество. «Ультра. Культура»… Она просуществовала года четыре, а кажется, успела вместить в себя (или же породить) целую литературную эпоху…
Небольшие независимые издательства — великое дело. Как и независимые киностудии, звукозаписывающие фирмы, театральные студии… Именно в них чаще всего и можно прочесть, увидеть, послушать настоящее, ценное.
В Москве, по крайней мере, и в 90-е, и в 2000-е, и теперь было и есть немало небольших и независимых издательств. Но в основном они настолько небольшие, что книг их почти не видишь, а те, что иногда попадаются, напоминают брошюры, самоделки. По-настоящему заметно и влиятельно разве что «Ад Маргинем» и, короткое, но яркое время, была «Ультра. Культура».
Книги, изданные Кормильцевым, сразу привлекали к себе внимание. Внешним видом, так сказать. (Отдельные томики до сих пор можно встретить в магазинах, и глаза за них цепляется.) Пестрые, призывающие к себе.
И подбор авторов… Впрочем, слово «подбор» не совсем подходящее — Илья сотоварищи черпали то, что вряд ли (или наверняка) не могло быть выпущено в больших издательствах. Что-то из-за коммерческой бесперспективности, что-то по эстетической или идеологической неприемлемости, а то и из страха, что издателей потащат в суд. Тем более что после истории с «Голубым салом» Владимира Сорокина, «Пилотажами» Баяна Ширянова риск испортить репутацию, а то и попасть на крупный штраф стал вполне реальным.
Не буду перечислять книги зарубежных авторов, приведу фамилии лишь нескольких российских литераторов, издававшихся «Ультра. Культурой». Часто совершенно разных по взглядам (по крайней мере в то время), но находившихся на грани, крайних… «Ультра».
Эдуард Лимонов, Андрей Бычков, Андрей Родионов, Александр Проханов, Борис Кагарлицкий, Станислав Белковский, Алина Витухновская, Гейдар Джемаль, Всеволод Емелин, Алексей Цветков…
Кормильцев издал первую книгу Германа Садулаева «Я — чеченец!» и выпустил «Скины: Русь пробуждается»… Слово «либерал» сейчас ругательное, да поведение людей, называющих себя либералами, нередко напоминает деятельность каких-нибудь тоталитаристов… Кормильцев много ругался в интернете, разорвал отношения с Вячеславом Бутусовым, отбивался от нападок то леваков, то националистов. Но это не мешало его по-настоящему либеральной издательской политики. В «Ультра. Культуре» могли высказаться приверженцы всех взглядом. И за эти высказывания уже после смерти Кормильцева издательство подвергалось судебным преследованиям. Может, и закрылось вскоре не из-за финансовых трудностей, а по иным причинам…
Мне особенно памятны два коллективных сборника «Ультра. Культуры» — «Последние пионеры» и «Поколение «Лимонки»… Я тогда уже во всю публиковался, были даже книги, но в издательство Кормильцева пойти всё не решался. Казалось, слишком круто. Надеялся, что или он, или его сотрудники заметят мои вещи (антибуржуазные, протестные) и пригласят… Читая тексты из этих сборников, я вздыхал: классная книга, но неполная… (Думаю, такие мысли литератору простительны.) Успокаивал себя мыслью, что свой первый роман, который тогда писал, «Лед под ногами», отнесу в «Ультра. Культуру». Но не сбылось…
Знаком лично я с Кормильцевым не был. Видел его несколько раз на рок-концертах в конце 80-х, а потом в Москве, в 2000-е.
Осенью 2003 года «независимые издательства» то ли не пустили на книжную выставку на ВДНХ, то ли аренда стендов была непомерной. И они сняли на день или два самолет возле 57-го павильона. У входа, как стюард, посетителей встречал пышущий здоровьем и энергией Илья Кормильцев. В салоне на узких столах были разложены книги, на самолетной кухоньке были водка, бутерброды… Получился такой уютный клуб — разговаривали, листали книги, выпивали.
В январе 2004-го в старом, еще в Большом Козихинском переулке, помещении книжного магазина «Фаланстер» состоялась презентация сборника «Последние пионеры»… Вернее, не состоялась. Собралось человек пятьдесят, в том числе не так давно вышедший на свободу Эдуард Лимонов, и тут здание буквально окружили милиционеры. Рота, не меньше.
Кормильцев пытался доказать, что это литературный вечер, будут звучать стихи, проза, но собравшихся заставили разойтись. Помню его даже не обиду, не злобу, а — растерянность и недоумение. Через три года я снова увидел его таким…
Телевизор я всегда смотрел редко, с интернетом стал ладить вообще недавно. Предпочитал не загружаться новостями, не захлебываться в информационном потоке… Но однажды, включив телевизор, наткнулся на лежащего, держащегося за спинку кровати Кормильцева. Постаревшего, растерянного. Он говорил журналистам, что это не хоспис, а диспансер, отсюда выходят… Из дальнейших комментариев новостников, я узнал, что у Кормильцева неожиданно обнаружился рак позвоночника последней степени… Через несколько дней он умер.
…Те, кого ты пусть не лично знаешь, но наблюдаешь со своей ранней юности уже что-то сделавшими, чего-то добившимися, обычно кажутся тебе намного взрослее. И тут, взглянув на годы жизни Ильи Кормильцева, я с удивлением понял, что он был всего на десять с небольшим лет старше меня, и прожил-то совсем мало. Сорок семь лет. И — пусть это звучит как штамп — успел очень много. И очень много оставил. Думаю, на долгое время, еще не на одно поколение.
«Наутилус Помпилиус» я по-прежнему слушаю изредка. Впрочем, многие песни помню наизусть. Заучились без усилия. И одна строчка из песни-стихотворения «Наша семья» приходит всё чаще и чаще, щекочет язык и душу: «я просто хочу быть свободным и точка». Мало кому удается воплотить это желание. Илье Кормильцеву, не затворнику, не какого-нибудь монаху искусства, а до крайности общественному человеку, уверен, удалось.
Февраль 2017
Титанический труд в эпоху Твиттера
Сергей Беляков. Тень Мазепы: украинская нация в эпоху Гоголя. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2016
«Титанический труд» употребляется в последнее время зачастую в ироническом смысле. Но в отношении книги Сергея Белякова «Тень Мазепы» я без всякой иронии утверждаю, что это труд поистине титанический. Не знаю, сколько лет на него потратил автор, но вышел в свет он как нельзя вовремя. Очень многое, скрытое, вроде бы прочно забытое в советское время, когда уж РСФСР и УССР казались по-настоящему одной территорией, одним народом, по некоему историческому недоразумению когда-то оказавшиеся на несколько веков разделенными, проявилось в конце 80-х и продолжает разрастаться уже кровавым озером сегодня… Большинство людей, по крайней мере в России, в недоумении. «Тень Мазепы» способна это недоумение перевести в осмысление.
В отношении этой книги тянет рассуждать на исторические, геополитические, философские, этнографические, даже кулинарные темы. Но я не вижу в себе силы и знаний, чтобы в эти рассуждения погрузиться. Тем более спорить с автором, хотя в некоторых вопросах я чувствую — именно чувствую — несогласие.
Поэтому остановлюсь на книге как на продукте, уникальном, ценном продукте нашей литературе. Но, как и всё уникальное и ценное, неоднозначном. (Неоднозначна, как известно, даже «Курочка Ряба». )
Сергей Беляков — историк, литературовед и критик. Время от времени он склоняется то к одному, то к другому, то к третьему. И если его первая книга, выросшая, как я понимаю, из кандидатской диссертации, «Усташи: между фашизмом и этническим национализмом» (2009) интересна по фактологии, теме, но скучна по изложению, то следующая, «Гумилев сын Гумилева» (2012), уже ко всему прочему и интересно написана. «Тень Мазепы» написана превосходно — семьсот с гаком страниц читаются поистине на одном дыхании, как увлекательный и умный роман.
У книги есть подзаголовок «Украинская нация в эпоху Гоголя». С одной стороны, автор поскромничал. Он стал копать из глубины, по крайней мере с конца XII века, когда в Ипатьевской летописи появилось «Украина», правда, без точного определения значения этого слова… Важно, что термин «Малая Русь» возник в Греции в XIV веке, когда была образована новая митрополия в Галицко-Волынских землях. Митрополию эту вскоре упразднили, а «Малая Русь» осталась, превратившись в «Малороссию», которую местные жители понимали, как уничижающее их наименование по отношению к Великороссии… (Всё это передаю, конечно, упрощенно, «вульгарно» — конгениальной хорошему оригиналу рецензия бывает крайне редко.)
С другой стороны, показать «украинскую нацию» автору, по-моему, при всех усилиях так и не удалось. По крайней мере, нацию в том значении, к какому привыкли. Впрочем, по этому моменту его книги уже возникли ученые полемики, в которых принимает участие и сам Сергей Беляков. Не буду соваться в эту тонкую материю со своим рылом…
Повествование построено не в хронологическом порядке, а разбито на тематические части, которые в итоге (нет, не совсем в итоге) создают настоящую энциклопедию малороссийской жизни. Поразительно, что всё это собрал, систематизировал и попытался осмыслить человек нашей — твиттер — эпохи.
Но ключевыми являются две части. Где о гетмане Мазепе и его тени и о Гоголе. И если о Гоголе, которого автор рассматривает то как русофоба, любившего при этом русский язык, то как фаната России и ее величия, «необоримой силы», которая в то же время внушает Гоголю ужас (на примере последних строк первого тома «Мертвых душ»), написано, быть может, если и не исчерпывающе, то убедительно (хотя жирной точки в этом вопросе автор не ставит), то часть о Мазепе показалась мне слабой.
Впрочем, эта слабость — не слабость автора-исследователя. Здесь нечто другое… Недаром Мазепа стал одной из самых популярных фигур художественной литературы и не только (Сергей Беляков подробно перечисляет произведения, посвященные этому историческому персонажу). Его действия, ярчайшим из которых стало предательство, очень сложно объяснить. Предательство так и вовсе видится чем-то иррациональным, самоубийственным.
Документов, способных помочь нам понять этот поступок, почти не осталось, да их наверняка и не было, а поэтические крылья у автора то ли отсутствуют, то ли плотно сложены на спине, спрятаны… Вообще автора — а вернее повествователя — в книге почти нет. К сожалению. Несколько раз он вроде бы появляется — «автору доводилось слышать…» — и тут же укрывается за документами, датами, цитатами. Но, например, чем сильны документальные книги Леонида Юзефовича, чем так подкупила очень и очень многих «Зимняя дорога»? По-моему, фигурой автора-повествователя, который пытается разобраться в ничтожном вроде бы эпизоде Гражданской войны, понять второстепенных ее участников Пепеляева, Строда… Ни в коем случае не хочу давать советы, но насколько бы расцвела книга Белякова, если бы он сам в ней присутствовал и не стеснялся бы рассказывать, как искал материал для нее, признаваться, что то-то или то-то не в состоянии понять, объяснить…
Мазепа, а скорее его тень, которая появилась десятилетия, а скорее столетие спустя после смерти самого гетмана, действительно очень сильно повлияла на отношение украинцев к России. Уточню — на часть украинцев, которые видели в Мазепе (по преданиям о нем, по написанным за него «речам») строителя украинской государственности. И никакие доказательства обратного, включая историка-украинофила (опять же упрощаю, простите) Костомарова, не могли этого поколебать… (Много позже тень Мазепы потеснит тень — опять же тень — Бандеры, о котором в книге Белякова, замечу, нет ни слова; впрочем, каждый народ, придавленный другими народами, видимо, нуждается в таких тенях, — в моей родной Туве (Республика Тыва в составе России) очень густа тень Субедея, соратника Чингисхана и Батыя, которому в столице республики даже установлен памятник из металла желтого цвета).
Да, тень Мазепы несомненно была и есть, но последнее предложение огромной книги меня все-таки покоробило. Предложение эффектно, спору нет, но слишком просто, топорно для столь сложного и тонкого исследования, какое провел автор, — «Тень Мазепы лежит между русскими и украинцами, навеки разделяет две нации».
Есть о чем спорить, чему восхищаться и от чего негодовать. Но, по большому счету, для этого книги и пишутся.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.