18+
Все, кого мы убили

Электронная книга - 600 ₽

Объем: 876 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Ныне, когда сочтены уже дни мои, помолившись усердно Иоанну Дамаскину, чьим пером неизменно вдохновляюсь и которому не дерзаю подражать в скромных трудах своих, решил я доверить бумаге историю, сделавшую меня таким, каким стал я тому сорок лет и остаюсь по сию пору.

По малолетству счастливо избежав событий междуцарствия (ибо в силу вспыльчивого характера моего, не будь я юн, то непременно случилось бы мне стоять на Сенатской площади) спустя без малого четыре года, с отличием окончил я Московский Университет, где наряду с прочими науками слушал курс археологии и истории изящных искусств блистательного профессора Снегирева. Все время учебы снедавшая меня страсть к путешествиям перемежалась с любовью к архивным изысканиям, так что немало дней провел я в дороге, объезжая монастыри с Калайдовичем и Строевым, едва не сходя с ума от радости открытия дел давно забытых соборов и слушая вдохновенные речи о Холопьем городке и значении камня тмутараканского.

Поступив служить в канцелярию Дворцового Ведомства в чине коллежского асессора, вскоре получил я лестное предложение от Общества Истории и Древностей Российских при любезном моем Университете отбыть в экспедицию по Святой Земле и окрестностям ее. Надо ли описывать восторг молодого человека, грезившего деятельностью в отдаленных краях, о которых зачитывался он еще недавно!

Всего более воспламеняла меня мысль, что стану я одним из первых в числе гражданских лиц, кои посетят беспрепятственно благословенные земли сии, сношения с которыми оказались прерваны на долгие девять лет, и находившиеся попущением Божиим под властью беспокойного южного соседа нашего.

К слову сказать, лишь упомянутая мною чрезмерная нервозность являлась единственной причиной, по которой избрал я статское, а не военное поприще, — то самое, которое помогло моим решительным сверстникам гораздо ранее осуществить мечты к перемене мест как по морю, с контр-адмиралом Гейденом, так и кавалерийским маневром, с прославленным баловнем судьбы Паскевичем.

Не стану утруждать никого подробными описаниями моего непримечательного прошлого и истории своей семьи, ибо рассказ мой и без того не краток. Скажу лишь, что матушка моя, женщина набожная и благочестивая, ни минуты не сомневалась в благополучном исходе упомянутого предприятия и, складывая в дорогу вещи, радовалась моему поручению более меня самого, попутно решительно отвергая все осторожничанья братьев и сестер, собравшихся в урочный час в нашем уютном домике на Остоженке.

Часть 1

Так или иначе, дав скорое согласие, и будучи вызван в Санкт-Петербург с целью принятия депеши от Его Величества для Иерусалимского в Константинополе патриарха, я справил паспорт на свободный проезд в Османскую Империю у Военного генерал-губернатора Петра Кирилловича Эссена, и присоединился к паломникам. Среди них более всех сдружился я с неким Стефаном, бывшим со мною на высочайшей аудиенции и получившим записку для вручения графу Воронцову в Одессе, куда и пролегала сухопутная часть пути нашего.

Простившись надолго с близкими, и покинув столицу апреля 28 числа 1830, караван наш, всего до двадцати человек преимущественно частных лиц разного звания неспешно тронулся к желанной цели в дорогу, на которой, признаюсь, было для меня не менее интересного, чем за морем.

И разве мог предположить я тогда, что самые тяжкие искушения ждут меня вовсе не на чужбине, а в родной стороне моей.

Уже в Новороссийских пределах, когда стояли мы в ожидании лошадей у соляных ключей на речке Каменке, догнало меня предписание от Общества с наставлением оставить миссию и проследовать в имение князя Прозоровского, что уводило в сторону от маршрута на добрую сотню верст. В бумаге говорилось, что в результате земляных работ обнаружены там некие древности, и князь, сам коллекционер и известный попечитель музеев в Николаеве и Одессе, просит нынче же летом прислать комиссию для исследования оных ценностей. В мои же поручения входил краткий осмотр упомянутых предметов для рекомендации, кого и в каком количестве назначить в экспедицию, с каким инструментарием, и целесообразно ли это делать силами Общества или адресовать послание Румянцевскому кружку в С-Петербург. Старый слуга мой даже перестал по обыкновению кряхтеть и жаловаться на свою долю, и собрал вещи мои в полчаса, боясь, как бы я не передумал двигаться скорости ради единолично.

Словом, оставив своих спутников в загадочном недоумении и вытребовав для себя лошадей и повозку с возничим (для чего вместо подорожной пришлось применить пакет с императорской печатью) тем же вечером ночевал я уже в двадцати верстах от прежнего места, в краю, некогда именовавшемся Новой Сербией, на постоялом дворе, содержавшемся четой арнаутов, в виду руин старой паланки, наполовину растащенной для укрепления этого самого двора.

На ужин, который я, наслаждаясь тихими сумерками, просил накрыть во дворе вымазанного белой глиной дома, подали водку, кофе и целую запеченную стерлядку с гарниром из гречки и окруженную фунтом стерляжьей же икры. Перебирая глазами нехитрую крестьянскую утварь, расставленную под навесом трактира (называемого здесь уже на греческий манер таверной) я размышлял о диком еще недавно обширном крае, вверенном Богом попечению и усердию государей наших в тяжкое время волнений и войн.

Уснул я в чисто прибранной спаленке мезонина, куда выходила обложенная желтыми изразцами печная труба, в мечтах о цимлянском вине, на широкое угощение которым весьма рассчитывал, зная о пристрастиях князя Прозоровского, и попутно раздумывая, успею ли нагнать поклонников в Одессе, или же придется присоединиться к ним в Константинополе на волнующих берегах шумного Босфора.

Прохор

От сих путь предстоял на сдаточных, верстах в пяти предстояло нам съехать с почтового тракта. Наутро другой уж возница именем Прохор закладывал в порядком разбитую бричку с круглыми рессорами новую пару чалых лошадок. От того не желалось ему выказывать мне лишних почестей, что были мы оба молоды и почти что ровесники, или вообще, являясь потомком однодворцев, чувствовал он в этом родном для него краю лихую удаль, но ни тени робости не виднелось в его широком лице, смешавшем в себе множество степных и южных кровей. Да и я предпочел простоту общительности сословным различиям, не желая, чтобы чины и звания мои, высокие для мест сих, стали препятствием к удовлетворению краеведческого любопытства. Немало рассказов о всяком местечке, что размеренно миновали мы, услышал я от него в пути, многое узнал о дрязгах незнакомых мне доселе жителей; мне нравилась его простая нелицеприятная речь, в коей и словоерсы-то были употребляемы не из подобострастия, а лишь для форсу.

Я спросил, знает ли он дорогу в имение Прозоровских.

— Я тут, почитай, верст на двести кругом всех знаю-с, — сообщил он скорее из снисхождения, чем хвастовства, — земли у него с избытком. Только туда вашу милость не повезу.

За какие заслуги вдруг решил наградить он меня таким странным титулом, я спрашивать не стал.

— Что так? — малый понравился мне, и я желал бы путешествовать с ним до конца и даже обратно, потому как от вчерашнего моего кучера с трудом добился я пары-другой слов. — Разве не выгодно? Прогон там долгий.

— Не полагается, — ответил он после заминки. — В Знаменском — должен я смениться, а после обратно, или куда пошлют-с. У нас ведь только кони отдыхают, а ямщику или кнут в руки — или кнутом по вые.

Он показательно засмеялся своей несколько преувеличенной шутке.

— Я скажу смотрителю, так он, пожалуй, согласится, — обнадежил я Прохора, а более себя самого.

Да не тут-то было.

— Смотрителя там уж нет, а только — староста. Дорога — не столбовая. Разве так-с, — произнес он после раздумий, несколько поникнув, и обернулся, — два целковых набавишь?

— Не слишком, молодец? — нахмурился я, более от самого возражения, нежели от запрошенной мзды.

— К князю разве кто захочет ехать? — спокойно сказал он. — Другой и вовсе — бросит за версту, так барин и запылится по дороге.

— Отчего же его боятся? Нравом крут?

— Что сразу: крут-с! Не его, чего нам его бояться, Хлебниковы — люди не подневольные.

— Тогда — что?

Он помялся и покрутил головой, словно оценивая, достоин ли я его речей.

— Земли у него дурные. Говорят, людей едят-с.

— Пески зыбучие что ли?

— Пески ли, подзол — я не нюхал. А заживо — жарят. Проще говоря, нечисто там.

— А за два рубля уже и почище? — усмехнулся я.

— Коли серебром, то все ладно-с. Нечистая сила, она серебра-то боится, — оживившись, расхохотался он во всю ширь своего скуластого лица, и я вслед за ним. — И видали там разное, да не все назад пришли. — Голос его изменился, там почудились мне резкие нотки. — А иные, кто и вернулся, рот на замке держали… Пока не помёрли. Оба брата Астахова — ковали, мы с одного конца, нанялись к князю на лето. Раз-другой сходило им, хоть и много чепухи сказывали. На Покров, по первому инею нашли их. В село с работ вертались. Да не померзли: спалил их огонь. Даром, что кузнецы. А денежки — две красненьких — целехоньки. Да и князь вскоре — того-с.

— Умом что ли тронулся? — грозно спросил я, желая пресечь совсем уж нелепые сплетни, которыми по обыкновению простецы окружают своих господ, но не возымел действия на ямщика.

— Может и тронулся, да только совсем — того… кончился-с, — объяснил он все так же и цыкнув зубом, очертил со свистом саженным кнутом круг поверх голов лошадей и наших.

— Да о каком ты князе толкуешь, что он — того-с? — с негодованием передразнил я.

— О старом, коему нынешний — племянник. Лет двадцать минуло.

— И ты сам не видел, а только поминаешь дедовы сказки! Не густо, — поддел я, вздохом изобразив разочарование.

— Так это только начало, — обиделся кучер. — Погоди, еще не то расскажу.

— Стало быть, получишь сверху рубль на оберег! — обещал я, отходя, — но не боле. А ты что ж, в эти небылицы веришь?

— От моей веры тут ни убавить, ни прибавить. А нечисть, она… кому небылица, а кому и кобылица.

— Скорее уж не кобылица, а курица, кому несет золотые яйца, а кому серебро рублями, — закончил я за него, и мы снова расхохотались.

— А все-таки редко кто повезет за рубль, — после сказал он упрямо.

Я располагал достаточным количеством денег Общества, главная часть которых дожидалась меня у посольского казначея в Константинополе, но целковый составлял изрядную сумму, из чего я вывел сразу несколько гипотез: Прохор — парень хваткий, а князь, не в доле ли с возничими? Так, смеясь и перешучиваясь, держали мы ухабистый путь по бескрайним пустынным равнинам нашего юга, надолго оставляя за собой висеть в тихом мареве желтую пыль. Стараниями наместника основные дороги достоинствами своими превосходили ожидания, что делало передвижения по ним приятным времяпрепровождением, но здесь еще, как говаривал Прохор, не многие кочки были переложены в рытвины.

Все дышало легкостью и свободой, испокон веку присущей этим краям, и, казалось, никакие события не могут выветрить из широких степей их духа. Любые явления, мнимые людьми величественными и важными здесь отдавались лишь дуновением мимолетности, словно рисуя наглядную картину слов Екклезиаста о суете сует. Изредка попадались нам встречные повозки, но ни одного мало-мальски богатого экипажа не заметил я на всем двадцативерстном пути до обеденного привала. Лишь на постоялом дворе с краю большого села увидал я впервые добрую карету.

Даже по меркам пустынной Новороссии людным это место я бы не назвал. Лошадей нам обещали без проволочек, но после тряски я дал себе слово встать из-за трапезы и чая не ранее двух пополудни. Таковое распоряжение я и отдал Прохору, но единственный обедавший за соседним столом холеный господин лет шестидесяти поднял на меня голову и оторвался от кулебяки с капустой.

Бларамберг

— Позвольте представиться, — чуть приподнялся он, и его значительный густой голос наполнил залу, — Бларамберг Иван Павлович. Путешествующие и монахи могут позволить себе не строить церемоний. Следую в Одессу.

Многое в жизни нашей происходит от случайностей, иногда губительных, а иной раз возносящих к вершинам славы. И как узнать, какое мимолетное слово стронет с места длинную череду событий неумолимым поворотом жерновов судьбы? Но в то время неискушенность молодости внушала мне, что не может произойти ничего такого, что впоследствии свобода человеческой воли не сумела бы направить в любое желаемое русло.

Когда свершилось предначертанное мне? В тот ли самый миг — или часом позже?

— Очень рад! — воскликнул я, будучи заинтригован негаданной встречей с известной в нашем кругу персоной и представился в свой черед без чина, тем паче, что перед статским советником щеголять было особенно нечем: — Алексей Петрович Рытин. Также направляюсь в Одессу, но вынужден сделать небольшой крюк, исполняя поручение начальства.

Тем самым глупое высокомерие все же толкнуло меня дать намек на мой официальный статус. Он окинул меня острым взглядом и пригласил за свой стол, приказав принести закусок, которые мог рекомендовать лично.

— Я часто бываю здесь проездом. Кормят тут, — он ткнул тонким указующим перстом с длинным изящным ногтем в столешницу, — превосходно. Хозяин мог бы держать трактир и на приморских бульварах, я не раз предлагал свою протекцию. Разрешите старику заказать для гостя, а вы уж извольте не отказываться.

Признаться, с трудом оторвался я от созерцания этих рук. Я, конечно, не предполагал, что знаменитый дилетант (и это я пишу без тени уничижительности) в прах раскритикованный самим Кёлером, лично расчищает курганы и захоронения, но всё же такие пальцы более подходили органисту, нежели ученому, работающему в земле.

— А что, Иван Павлович, — спросил я, поблагодарив за заботу, — разве тут поблизости идут раскопки?

Расчет оказался верен, тут уж и я заинтриговал его, потому что он ухмыльнулся и задержал на мне пронзительный взгляд долее прежнего, сразу кончив отдавать распоряжения кулинарного свойства.

— Вы обо мне знаете?

Я поведал ему вкратце, кем являюсь, чему он удовлетворенно кивал, однако, ближе к концу повести лицо его становилось все более озабоченным.

Но, так или иначе, временем мы оба располагали, Бларамберг поднял заздравную государю, и через мгновение разом опрокинутые бокалы стукнули о стол. Я снял сюртук и, развязавши галстуки, мы удобно расположились tete-a-tete на покрытых коврами скамьях. Боле уж не вставали, произнося славословия то за нашу науку, то за Университеты и плоды просвещения, то за родных и близких. Иван Павлович сидел, далеко откинувшись назад, двузубой вилкой в пол-аршина ловко цеплял аппетитные разносолы и оценивающе глядел на меня, я же размышлял о своих смешанных чувствах относительно этой встречи.

Разумел я так, что Бларамберг и Прозоровский не могут не состоять в коротком знакомстве, но спрашивать собеседника напрямую мне не хотелось. Если первый находится в неведении относительно находок второго, то пускай бы так все и оставалось до приезда столичной комиссии, или хотя бы до моего рассмотрения. Даже особенно — до моего рассмотрения.

Я ощущал ревность, какая присуща любому исследователю или охотнику, который хочет уж если и не абсолютного первенства, то, по крайней мере, вовсе не желает обнаружить сотню коллег, топчущихся на одном с ним поприще. Вторым чувством, которое я испытывал к Ивану Павловичу, было превосходство классически образованного художника над талантливым самородком, превосходство тем более нелепое, что я в отличие от моего vis-a-vis не сделал в науке почти ничего.

Образование может играть с нами злую шутку, когда мы чрез меру полагаемся на блеск авторитета учителей, в точности так и мое отношение явилось результатом резкой отповеди хранителя Эрмитажа о провинциальных археологах, к коим относился и мой именитый собеседник; мнения, несправедливость которого считал я очевидной, суждения, более похожего на огульное обвинение, но укоренившееся в среде многих университетских светил. И это мнимое его уничижение словно бы позволяло мне несколько возвыситься над директором Одесского музея древностей.

Впрочем, он сам вскоре рассеял мои недоумения.

— Раскопки ведутся, и немало где. Самым интересным делом почитаю открытие кургана Куль-Оба, что под Керчью. Ценностей там поболее иных египетских.

— Счастлив этот город, управляемый нашим коллегой Стемпковским, ибо теперь древнее наследие окажется под пристальным и рачительным оком.

Снова пустое тщеславие толкнуло меня распространяться в своем всезнайстве, но Бларамберг отнесся к этому снисходительно и рассказал, что заслуга в открытии захоронения принадлежит не Ивану Алексеевичу. Волею судьбы господин Дебрюкс был назначен начальником работ по сбору строительного камня в тех окрестностях, ему следует отдать и лавры. Весьма важно, в чьих руках оказывается надзор, иначе случается кое-что пострашнее грабежей охотников за сокровищами: а именно то, что зовем мы про себя генеральскими раскопками. И объявляется какой-нибудь Розенберг, взрывающий могильники порохом, как случилось там же, под Керчью с величественным куполом Золотого кургана. Слишком многочисленное племя военных, оставшись без предназначенного им дела, по примеру Бонапарта тешит досуг занятиями археологией. В последнюю войну их поубавилось, а сейчас снова беда на марше: с каждой победой генералы множатся, скифы же, увы, нет.

— Уж если и изымать ценности, то делать это так, как древние генуэзцы, кои во сто крат искуснее нас в грабежах склепов. А тут — порох! Видели бы вы циклопическую кладку стен, удерживающую гигантский сферический купол, коего нигде в мире нет. Невольно заставляет она припоминать легенды о великанах, ибо человеку сложить сие без механизмов немыслимо.

Далее я услышал немало лестных слов о бывшем начальнике керченской таможни, а ныне смотрителе соляных озер Павле Дебрюксе, положившем бездну труда на открытие Пантикапеи и ее акрополиса. Мне пришлось вслух искренне пожалеть, что немногое я знаю об этом археологе по призванию. Он лишь посетовал, что то не диво и не только с ним, ведь мало кто имеет средства издавать собственные труды, зато Дебрюкс в минувшем году осчастливил собрание в Керчи своей богатой коллекцией.

— Но как вам удается управляться с двумя музеями, разнесенными столь далеко по побережью? — спросил я, немало не преувеличивая своего искреннего восхищения.

— О, нет, — опроверг он, — в Кеммерийский Боспор по возрасту я уже ни ногой, туда готовлю преемника, представлю вам: Антон Ашик, талантливый серб, из купцов, может пригодиться. Я же сосредоточился на окрестностях Одессы, да и они чересчур обширны для старика. Сейчас, например, следую из имения князя Прозоровского.

Я поперхнулся и закашлялся, скрыв таким способом свое недоуменное негодование. Вот незадача! Выходило, Прозоровский вел двойную партию. Пригласив ученых из столиц, он одновременно прибег к помощи находившихся поблизости, по всему выходило, что составил письма он одновременно, то есть не делал различия ни для кого. Я оказался в двух днях пути только лишь по случаю, депеша, сделав крюк до Москвы, нагнала меня с курьером, но вот Бларамберг уже успел не только прибыть к князю, но и отбыть от него, вероятно, проведя в имении не один день, и отбыть, полагал я, не с пустыми руками. Стоит ли говорить, что мою мнительную не по годам персону, уважавшую усилия туземных ученых, но принадлежавшую к академическим школам и воззрениям, не мог не задеть сей факт.

Я открылся Бларамбергу в целях своего маршрута. Иван Павлович поразмыслил, оторвавшись от спинки своей лавки, и медленно склонился к спинке только что поданного судака, запеченного с грибами и апельсинами, роскошью убранства более напоминавшего китайский сервиз династии Мин, нежели еду.

— Я не рекомендую вам выезжать до четырех, в самый зной. И сам не двинусь, — изрек он твердо. — Впрочем… мой вам дружеский совет, Алексей Петрович, или, если угодно, рекомендация старшего коллеги, — глаза его сощурились, будто бы он ранее прочитал мои неучтивые мысли, — позволите? Поезжайте спокойно в Одессу, а после в Палестину. Какая редкая возможность помолиться за всех нас, грешных. Если угодно, я с радостью предоставлю вам место в своем экипаже.

Чтобы успеть обдумать, как мягче отказать Бларамбергу, я спросил, не боится ли его кучер местных легенд об этих землях. Но тот спокойно ответил, что возницей у него — новый солдат из гарнизона, которого, верно, не успели еще настращать, да и потом — до мифов ли рекруту на вольных просторах, где так и сяк милее, чем в казармах.

— А есть ли, в самом деле, чего опасаться? — попытался я увести разговор в свое русло. Вправду ли я хотел тогда знать это — вряд ли. Интересовали меня не предания давно погибших народов, а лишь извлеченные из земли предметы, могшие стать свидетелями жизни и быта еще не открытых доселе царств.

Но Бларамберг не отмахнулся от такого вопроса и как-то недобро посмотрел на меня, чуть замешкался, но не нашел возможности скрывать.

— Имеется.

Он замолчал; не говорил ничего и я, ожидая продолжения, которого все не следовало. Я воспринял это как невежливость.

— Увы, Иван Павлович, — пришлось тогда отказаться мне от его предложения повернуть на Одессу, — я связан обязательствами перед Обществом.

— Но Общество ничем не связано с Его Сиятельством. Вы впустую потратите время.

От моих ушей не укрылся некоторый сарказм, когда он произносил титул князя.

— А вы — что там нашли? — прямо спросил я, собравшись духом.

— Для себя ничего замечательного, — незамедлительно ответил он. — Князь, представьте, вздумал осушить болото, от чего его многие отговаривали, апеллируя помимо прочих к причинам… м-м-метафизическим.

— Нечисть? — попробовал уточнить я, не сдерживая улыбки, но собеседник сделал вид, что не расслышал или в самом деле не понял.

— …Обнаружил некие кости, осмелюсь полагать, допотопных… существ. Впрочем, еще кое-какие реликвии, камни… незначительного свойства, но для меня интереса там нет. Еще к тому же не все осушено. По топям покуда и ходить невозможно.

Настойчивость, с которой он твердил о своем равнодушии к находкам, только вызвала во мне лишний приступ подозрительности и утвердила в решении ехать дальше.

— Вы полагаете преждевременным направлять экспедицию? — все же спросил я.

— Дамба вызывает недоумение. Не хотите ли угробить людей? — Он подался ко мне, разведя руки, но, должно быть, не обнаружил во мне ожидаемого сочувствия своим аргументам. — А ведь и сам князь — персона, не самая приятная в обращении. Во всем желает первенствовать, а чуть что не по нутру, так берегись, услышишь о себе скоро много нового.

Я пытался уличить его в неискренности, но выражение лица на сей раз не отличалось от обыкновенного.

— Что ж, благодарен вам за предостережение, Иван Павлович, но я исполню свой долг и — мигом в Одессу. С князем делить мне нечего. Бог даст, еще свидимся.

Он пожал плечами.

В это же время в дверях появилась рязанская голова его кучера, сообщившая, что некто прибыл к нему и ждет снаружи. Солдат так неуклюже подал сюртук, что Бларамберг, не попав в рукава, как был в жилетке, с извинениями оставил меня.

Ко мне подошел Прохор, уже сытый, и околачивавшийся все время неподалеку, но выдерживая изрядную дистанцию, дабы не прослыть невежей.

— Пора бы отправляться, — сказал он, поглаживая куцую бородку вдоль щек. — Неровен час, черная буря грядет, не доедем до постоя-то.

— С чего ты взял про бурю?

— По небу видно-с. Сейчас еще успеем.

— Душно больно, ты запрягай к четырем, — велел я, опрометчиво положившись на совет Бларамберга. Прохор недовольно промычал что-то под нос, выходя вон.

Резкий баритон со двора заставил меня взглянуть в окно, где увидал я интересную сценку. Иван Павлович беседовал с каким-то спешившимся всадником, стоявшим ко мне спиной, и которому принадлежал тот зычный голос, что-то отрывисто твердивший. Он доставал из седельной сумки явно старинные предметы и показывал их директору музея. Тот осматривал их, не принимая в руки, и коротко отвечал, качая головой. Торговец, а у меня не возникло и тени сомнения, что речь шла о некоей не вполне честной сделке, жестами и тоном выражал нетерпение и недовольство, но Бларамберг оставался невозмутим, как часовой. Это стало мне любопытно до чрезвычайности, и я напряг слух насколько мог, но большую часть слов в поспешной речи незнакомца разобрать так и не сумел.

Я ожидал, что Иван Павлович сам даст какие-либо разъяснения, но он вернулся совершенно спокойный к столу и лишь вознес бокал. Я поведал ему об опасениях по поводу бури.

— Мужику, оно, конечно, видней, — ответил Бларамберг, и тем совершенно поставил меня в тупик.

— Как же это понимать?

— А так. Мужик вам говорит, в который час ехать, а я советую: вовсе не ехать. Вот и понимайте, будет ли на вас буря, если не поедете.

Слова эти насторожили меня пуще прежних, казалось, коллекционер нарочно не желает, чтобы я даже приближался к месту интригующих находок. К месту, где я, без году неделя ученый мог совершить свое первое самостоятельное открытие!

— Я почти не слышал о работах князя…

— Он не почитает за честь публиковать их.

— Откуда же вам известно о его приоритетах?

— Делает доклады, выступает с лекциями, его коллекция антиков весьма завидна. — Иван Павлович протянул мне какую-то книгу. — Вот, не соизволите принять в подарок?

— «Antiquites», — прочитал я, — но это же книга господина Стемпковского! Что в ней?

— Я не читал неимением времени, но с ним некоторым образом соавторствовал Прозоровский, предоставив материалы из своего собрания. Вам может стать полезной. Сам же князь готовит нечто великое!

Иван Павлович усмехнулся, разводя руки, и жестом сим высказал более, нежели словами. Разумеется, я не поверил, что лишь отсутствие времени стало помехой на пути к знакомству с чужим трудом. Скорее ревность ученого мужа подарила мне сей экземпляр. Я поблагодарил, про себя недоумевая и наблюдая в окно, как загадочный верховой, приняв от трактирщика лишь бурдюк с водой и узелок провианта, седлал свежую лошадь, и вскоре топот копыт и пыль известили, что он умчал в направлении, откуда я сам только что прибыл.

— А ехать-таки можно бы, — тихо подобравшись сзади, сказал мой ямщик, — вон, нарочный помолотил, гляди, как пыль кружится. Быть буре, я те верно говорю. И кони уж запряжены.

В руке он держал большую крынку, полную соленых огурцов.

Подали самовар. Я еще немного посидел за столом, размышляя под пространные рассуждения Бларамберга о признании его трудов за границей, стоит ли все-таки последовать совету Прохора. Разговор не складывался, отчасти потому, что я не чувствовал себя способным поддерживать его суть, а отчасти из-за того, что мне казалось, будто Иван Павлович нарочно увиливал от ответа на мой прямой вопрос. Покончив со второй чашкой, я наспех простился, рассчитался, вышел и кликнул Прохора.

Кучер садился уже на козлы, когда из дверей прямо к нам шагнул Бларамберг и положил свои руки на край повозки, словно бы пытаясь удержать меня вместе с ней.

— Постойте, Алексей Петрович, не серчайте на меня, я лишь пытался испытать вас в твердости намерений, и рад, что вы человек долга и совести. Что же до легенд… — он коротко оглянулся и тихая его скороговорка будто бы заговорила не о деле, а о боязни, что не успею я его выслушать, — да, тут ходит миф о последней битве, которая некогда произошла здесь. Говорят, потому эти земли всегда являли место раздора племен и империй, что некая сила восставала на людей, какому бы роду те ни принадлежали, мол, прокляты земли сии до неких пор. Так вот, со своей стороны хочу подтвердить истинность этого предания… до известной степени, конечно… к сожалению, у меня недостает сугубо научных аргументов… да, и, признаюсь, не это входит в мои… я не питаю любопытства к сему вопросу.

Я разложил свои вещи и теперь только взглянул на него. Ответный взор этого почтенных лет человека поразил меня юношеской горячностью. — Может и не в прямом смысле, но земли в округе, в самом деле, опасны! Понимайте это хоть аллегорически, хоть прямо, в значении грунта и минералов. Не послушав моего совета, вы рискуете надолго утратить душевный покой.

— Не в мои годы грезить о душевном покое, Иван Павлович… — попытался я улыбнуться.

— Вы не понимаете, — зашептал он страстно, видя, что переубедить меня не удается, — хотя бы обождите немного, ведь не за грош пропадете! Вы — случайный человек, оказавшийся тут проездом… проезжайте же! Послушайте старика. Думаете, в земле только черепки да монетки сокрыты? Думаете, профессора потому вазами да статуями занимаются, что глупы и недальновидны? Да нет же! Напротив, потому что догадываются, на что можно наткнуться! Не на что вам у князя смотреть. Я пока в точности не знаю, что там, но дело вовсе нешуточное. И сам я, если хотите правду, не еду оттуда — бегу!

— Все ж, вы ведь там гостили — и прекрасно выглядите, — похвалил я.

Он покосился на возницу, но Прохор, будто нарочно хрустел своими огурцами, словно желая показать, что уши его не внемлют нашему странному разговору.

— Снаружи — да, но вы не подозреваете, что творится у меня на душе. Конечно, сейчас не времена преподобного Иосифа, и нам, образованным людям, не пристало опасаться каббалистов и чернокнижников, но изысканиями князя заинтересовались в верхах. — Он со значением поднял палец. — И интерес этот не сулит ему ничего доброго.

— Так что же, граф Воронцов — верит в колдовство?

— Перестаньте, — поморщился он, — ведь вы не только ученый, но и чин имеете. Такие дела по инстанциям не ходят. Доклад уже поступил — государю! И ответ не замедлит. Не желаете внять иным аргументам — прислушайтесь хоть к этому. Начинать карьеру с подобных сомнительных сношений…

— Ничего скрытного или порочного в моих действиях нет, — поспешил прервать я его речь, ибо уже боялся усомниться в собственной решимости. — И я не намерен задерживаться долее крайней необходимости.

Он вздохнул и, опустив голову, отступился.

— В таком случае, господин Рытин, желаю вам преуспеть в разгадках страшных тайн… И, вот еще что, — почти шепотом промолвил он, — не доверяйте там никому. Кроме, пожалуй… — он запнулся, окинув меня исподлобья колким взглядом. — Впрочем, нет, лучше — никому. Ну, с Богом! Пошел! — крикнул он ямщику, ударив ладонью повозку.

Я ощущал досаду и обиду. Со мной обращались как с мальчишкой, играли, водили за нос. Многое знать, намекать и недоговаривать, брать свои слова назад — стерпеть такое моя гордость не могла и от людей близких, и если бы не безмерное уважение к заслугам этого человека, не избежал бы он резкой тирады, порожденной обманчивым омутом моего самолюбия. Что ж, пусть же мое холодное небрежение послужит, если и не к удовлетворению моему, то хотя бы к разочарованию этого заносчивого собеседника.

— А хорош гусь, этот Иван Павлович, — завел Прохор, едва отъехали мы от трактира полверсты.

— Что же ты имеешь к нему?

— Промурыжил вас битый час, вот, помяни мое слово, попадем в передрягу из-за него! — недовольно рассуждал он. — А и скупой же, как все немцы. Этот-то ему какой-то скарб предлагал из могил, а тот нос воротил, мол, поезжай в Одессу, в музей, там тебе оценят. Уж тот и так и сяк цену сбивал — не идет немец.

— Вот он, кажется, в Одессу-то и поскакал, — предположил я.

— Вестимо-с, все они в Одессу, одни мы в ненастье.

— А ты, выходит, подслушивал, а теперь давай наушничать, — съязвил я, забыв о том, как подглядывал сам.

— С моего места, где я лошадей впрягал-с, не только слышал, но и видел все! — довольно сообщил Прохор. — Что ж мне, глаза в карман сложить?

— И как же он тут господина Бларамберга нашел?

— Известно-с! Он — Прозоровского человек. И твой немец — тоже оттуда прибыл. Видать, там не сговорились, так он и прискакал сюда, дорога-то одна, не собьешься. Этот-то казак, слышь, украл все у твоего князя.

— Ты почем знаешь?

— Ума много не надо-с, — чинно ответил Прохор, и принялся доказывать обратное. — Так скакать можно, только когда шапка горит. И цену он сам у себя сбивал, что цыган. Так сбивают, когда досталось даром. И, видал, какой прыткий, даже закусить не сел, хотя человек на вид степенный.

— Может, гонятся за ним, вот он и спешит.

— Черти из ада за ним шпарят. А князю гнаться не с руки-с, он за сто верст сглазит.

— Тьфу тебя, Прохор! Господин Бларамберг не это имел, говоря о Прозоровском.

— Да уж сглазил, видно, — не унимался тот. — Слыхал как надрывался? И немцу руки не подал.

— Захворал, оттого и не приветил. Известно, что хворь передается через касание.

Прохор обернулся едва не всем телом, вынул из-за пазухи какую-то тряпицу и кинул мне:

— Держи покуда-с…

— Что это? — я чуть брезгливо развернул на коленях увесистый предмет.

— Вор оборонил. Важная вещь. Что скажешь?

Тяжелая почти квадратная табличка из шершавого минерала напоминала какую-то скрижаль. Знаки с одной из ее сторон были мне хорошо знакомы, являясь древнееврейскими письменами, но самого языка я не знал.

— Не ведаю, забери, — завернул я снова. — С чего ты взял, что важная?

— Оставь. Почто она мне? Вор немцу все подряд торговал, да только не это. Ясно, себе взять хотел или кому другому обещал.

— Что ж ты не отдал?

— А пошто ему… Слушай: сажа у него на руках, вот что. Спешит — да не доедет в Одессу, кончится по дороге… вертаться будем — новую сказку услышим. А вещицу князю отдашь, он обрадуется, глядишь — добрее станет. — Ямщик шмыгнул носом, облизнул губы и упрямо повторил, растягивая слова: — Ва-ажная вещь!

За неимением других впечатлений на скучной ровной дороге, я принялся размышлять о последнем напутствии Бларамберга, словно камешки, перебирая в уме слова о неведомой последней битве, и сравнивал с тем, что знал об этих краях. Со времен легендарных скифов на обширных пространствах сих не возникло ни единого царства, ни одного осевшего надолго племени. Много их проносилось по этим степям, но все исчезли, оставив лишь развалины да курганы. Да и о скифах разве известно стало более, нежели давным-давно сказал Геродот? Породив несметное множество предметов материальных, они забыли оставить слова своей истории, не переняв письменности от развитых народов.

Камень, подобранный Прохором, сразу заинтересовал меня, хоть я и не подал вида, чтобы не дать ему понять, что я у него в долгу. Нет, не вес его и необычный состав с золотистыми вкраплениями привлекли мое внимание: никаких древнееврейских эпиграфов в наших землях доселе не обнаруживали, и неожиданно стать, если и не первооткрывателем, так хотя бы первым исследователем такой находки льстило моему самомнению. Вот бы и в самом деле показать Бларамбергу. «Камни незначительного свойства» — усмехнулся я про себя, припомнив его слова. Меня не проведешь… Так что ж? Не поздно и вернуться, он, должно быть, еще на станции, да и небо впереди чернеет… Да будет! От Прозоровского ехать мне в Одессу, почему бы тогда и не справиться у Ивана Павловича насчет находки? И уж пускай сначала позавидует, думая, что откопал ее я, а после советует, что делать дальше.

Однако доселе не доводилось мне брать чужого. Единственное, что хоть как-то успокаивало мою совесть, так это уверенность, что и прошлые хозяева не оформляли у стряпчих сей предмет. В том, что он найден в раскопках у Прозоровского, я уже сомневался, а, вернее сказать, только хотел сомневаться. Смогу ли тогда я оставить пока таинственную табличку у себя?

Ведун

Так рассуждал бы я на всем пути до следующего постоя, если бы спустя час, в самом деле, не разыгралась такая страшная пыльная буря, что мы принуждены были укрыться в мелком овражке, и только молитвы к святителю Николаю, да вода, которой мы смачивали платки и одежду, чтобы иметь возможность дышать, спасли нас от неминуемой гибели в вихрях разбушевавшихся песков.

К ночи все кончилось, лошадей и повозки нигде не виднелось, но небо расчистилось и мы, перхая и кашляя, нашли себя в темноте, под светом звезд, совершенно изможденными, и не ведающими пути.

Вскоре спасение уже перестало видеться нам совершенно счастливым исходом, ибо холод, сменяющий в степях жару с быстротою хищника начал пробираться под нашу одежду, что особенно подчеркнул спустя час пронзительный блеск взошедшей Луны. Теплое свое обмундирование я неосмотрительно оставил с прочим багажом в обозе на заботливое попечение ворчливого своего слуги, плед пропал с конями, из вещей остался у меня лишь несессер с ненужными (пардон за неудобоваримое сочетание) в такую пору предметами (упомяну тут, увы, и императорскую депешу) и теперь мучился под вздохи ямщика, не роптавшего, впрочем, более некоторого приличия:

— А говорил я про бурю. И про земли, которые с людьми шутят-с.

— Не съели ж. Буря и буря. Таких в наших краях, да еще со снегом много переживали.

— Переживали-с! Так ведь еще и не утро, покуда. Поди, еще околеем ни за грош, — проворчал он. — Видал знамение? И цвет — что кровь!

Усмехнувшись, я рассказал чудаку, который сам-то, похоже, навряд ли доверял суевериям, что наблюдает он ни что иное, как соединение двух планет, Луны и Марса, который лишь от того так ярок, что находится в противостоянии к Земле — явление нечастое и красивое, которым стоит любоваться, но никак не опасаться. И что совершенно такое же действо небеса явили за четыре ночи до того, но с участием колоссального Юпитера.

— На, держи свой целковый. Один из нас хвалился, что у него до Киева все стежки приятели, — подзадорил я его. — Вот скажи лучше, куда лошади твои запропастились?

— Шутишь! Кабы б мои, так тут стояли б! А то к жилью подались или на станцию. Испугались, пока мы в канаве пыль глотали. О них забудь, найдутся. Гляди как бы самим не пропасть. А то ведь и утро не спасет, коли дороги не сыщем.

Однако равнина стала прекрасно освещена, и мы, отбрасывая гигантские тени до самого горизонта, смогли тронуться в поисках какого-либо пристанища. Дороги никакой не проглядывалось, пыль сровняла все виды до полного единообразия гренадерского полка на великокняжеском смотре, но движения согрели нас. Природа степенно возвращалась к своему обыкновенному состоянию, и вскоре нас окружали стрекот южных цикад и искры мечущихся светляков. Извиваясь, Скорпион, словно из преисподней тянул к Арктуру свою ядовитую клешню, подмигивая злым пламенем рдеющего зрачка Антареса; в ответ тот посылал ему навстречу ответный огонь оранжевых сполохов, но Млечный Путь еще растворялся в мелкой пыли, медленно оседавшей с небес на сюртуки застигнутых врасплох путников. Ямщик, как и вылезшие на охоту ночные мотыльки, иногда ударявшие в лицо мохнатыми крыльями, ориентировался по ночному фонарю, украшенному причудливым ликом Каина, и еще более полагаясь на собственные заключения, вел меня несколько верст, пока не повстречался нам одинокий хутор.

— Место дурной репутации-с, — сказал возница уныло, — вывел нечистый аккурат на чертову дачу.

— У вас тут иных и не сыщешь, — проворчал я, невольно озираясь. — По тебе судить, так одно другого хуже. Чего недоброго в этой лачуге?

— Здешний ведун живет.

— Нехристь?

— Я с ним чад не крестил, — набычась, отвечал ямщик.

Неказистой и приземистой смотрелась та хибара в расплескавшемся по окрестностям мертвенном свете. Да делать нечего, ночевать под звездами, слушая подвывания неизвестных зверей, решительно не хотелось.

Вдвоем мы постучали в добротную, ладно пригнанную дверь. Не успел отвести я кулака, как старик неизвестных кровей, с лампой перед лицом беззвучно возник из-за угла хижины, будто сторожил наше появление, и от неожиданности я отшатнулся.

Мы помолчали, я, в ожидании представления со стороны Прохора, он, думая, что мне, как благородному, более будет почета от хозяина. Вследствие этого заговорил старик, да и то, не отличился многословием:

— Ну, что стоять!..

Он бесшумно ступил на крыльцо над ушедшей в землю подклетью, отворил дверь, и проследовал вперед, мы, скрипя досками, вошли следом.

Вот-те раз! — мелькнуло в голове моей. Новоиспеченный ученый муж из столицы и, поди ж ты, кто бы мог подумать, что придется в первой же экспедиции вляпаться в приключения такого курьезного, если не сказать, компрометирующего свойства.

Я взялся объяснить, кто мы такие, и откуда прибыли в неурочный час, но он объявил, что знает обо всем не хуже нас самих. Назвав нас поименно Алексеем и Прохором, он чрез меру удивил меня, но я усилием не подал вида.

— Как изволите величать вас? — вежливо, но твердо вопросил я.

— Ложитесь вон, — он посветил в угол, где на полу валялись какие-то тюфяки, словно ожидавшие постояльцев, — знамо, натерпелись в бурю, а на меня не глядите, я по ночам не сплю.

Ах, вот ты каков! — разозлился я, но сдержал гнев, лишь постановив себе боле не строить церемоний с тем, кто себя не именует вовсе никак.

Многое хотелось мне расспросить, но возобладали насущные потребности, и я только потребовал умыться. Он, зыркнув, снова отвел нас на двор, где мы вдоволь поплескались у бочки, избавляя лица и руки от тонкой соленой пыли. Мне не давала покоя мысль, откуда он может знать мое имя, и я дал себе слово выведать это скорее.

— Знаком ты с ним? Откуда он тебя знает? — вполголоса спросил я Прохора.

— А-а, не складывается Марс с Луной! — злорадно бросил тот и после минутного недовольного фырканья глухо отрезал, не слишком желая вдаваться в подробности. — Бывает. Тебя не знают — ты знаешь, ты помнишь — тебя не узнают. А тем паче — ведун он. Дело темное.

Небольшое облако, словно желая утвердить правоту его слов, наползло на ночное светило, прогнав крохи света в степь.

— Всему имеется объяснение, — недовольно проворчал я. — Просто в цепочке рассуждений недостает некоторых звеньев. А когда нет сведений, все видится в мистическом духе.

Прохор повернулся и, кажется, несколько секунд глядел на меня, стряхивая капли с рук.

— Верно. Слыхал. Все ученые. Знаешь, какая загадка труднее всего отгадывается? — вдруг спросил он и сам же дал ответ. — Та, в которой много лишнего. Почему Солнца нет? — указал он на небо. — Затмение причиной или тучи? Э-э!.. Да просто — ночь. Утро, как говорится, вечера мудренее.

— Ну вот, ты тоже ищешь ответы, только по-своему, — едкое остроумие его мне решительно нравилось, хотя и задевало мое самолюбие.

— А, между нами, тебя же предупреждал немец: не езди, не береди душу. Только вот попомни: не всегда надо доискиваться до исподнего. Иногда разгадка еще хуже загадки. А с этим ведуном — молчи лучше. До утра заночуем — и дёру.

Я невольно вздрогнул: хозяин стоял от нас в двух шагах. Умело повернутый фонарь по-прежнему скрывал его лицо. «И давно он так подслушивал, или только что из-под земли вырос?» — подумал я и сказал, плохо скрывая злость и уперев глаза во тьму, где полагалось бы находиться зрачкам старика:

— Мы с товарищем беседовали о Священном Писании, именно — рассуждения наши вращались вокруг книги Бытия, где сказано об опасности срывать плоды с древа познания.

Ведун тем временем заварил нам трав, о чем и сообщил, не ответив никак на мои слова. Сделав лишь несколько глотков горячего настоя, я ощутил покой и блаженство, глаза сами закрылись, и сон сморил меня глухой и мирной теплотой.

Я, мне казалось, просыпался. Старик все время сидел за столом и что-то изучал, шевеля губами. Чудилось, что видел я и Прохора. Но голова обременяла меня трехпудовой гирей и всякий раз, порываясь встать, я только глубже проваливался в тягучую трясину дремы. Последний раз мне привиделось, как ведун встал, завернул что-то в тряпицу и вышел.

Когда я очнулся, окно маленькой горницы уже брезжило слабым рассветом, я потянулся, размял члены и осмотрел себя. Вид оставлял желать лучшего, представляться в таком обличье семейству князя было бы верхом нелепости, но поделать я ничего не мог.

Поискав глазами образа, и не найдя красного угла, я помолился на перекрестье светлого оконного пятна, полагая его обращенным к востоку, переступил через храпевшего еще ямщика и собрался выйти из дому, как взгляд мой упал на стол, за которым, как мне смутно помнилось, оставался сидеть хозяин в свете дрожащей лучины, когда меня сморил Морфей…

Там лежала украденная у князя вещица с неведомыми письменами!

Я разом испытал облегчение и досаду. Все разрешалось просто: лошади, повинуясь природному чутью, сами пригнали повозку с нашими пожитками к ближайшему жилищу, от того старик, прочитав документы или предписания и ведал мое имя. «Невеликий ты прозорливец», — усмехнулся я про себя, садясь за стол. Покрутив так и сяк сей рукотворный предмет, я, опасаясь как бы и в другой раз не лишиться его, решился тут же сделать копию в свой походный дневник.

Для этого использовал я простой способ, исключавший всякую возможность ошибки. Выдрав лист, и плотно приложив его к ровной плоскости, на которой оставила глубокие борозды рука неведомого резчика, я быстрыми движениями грифеля заштриховал поверхность, и на бумаге проступили четкие очертания знаков. Едва лишь я кончил и убрал зарисовки, как старик бесшумно возник сзади, чем заставил меня невольно подскочить, как нерадивого ученика, которого учитель застал за курением. Камень уже лежал в моем кармане, но руку я еще только извлекал оттуда, и старик, не скрываясь, следил за ее движением. Вид его в новой чистой рубахе, подпоясанной не по-мужицки, напоминал скорее мелкого купца, чем крестьянина. Несколько времени смотрели мы друг другу в глаза, словно бы определяя, кто из нас и о чем уже догадался без слов, после же он, отведя взор в сторону очнувшегося ямщика, вымолвил:

— Лошадей твоих я напоил и пустил пастись.

Прохор, не помня себя от радости, бросился вон.

— Сундучок твой там, в сенях, — едва прошевелил он губами в глубине седых усов.

Я кивнул. Неприязнь моя к нему грозила обернуться ненавистью. Ясно чувствовалось в нем нечто, чего я не мог постичь. Все минувшие события начали казаться мне частью его промысла, в котором я не имел самостоятельной роли, а лишь следовал позади событий. Более всего обижало меня то, что я, даже сознавая это, не в силах был что-либо изменить.

— Ведун, значит, — хмыкнул я зло, потому что едва мог стерпеть мысль, как он перебирал мои вещи. — А кроме моих дел что знаешь?

— Спрашивай, — ответил он, не успел я кончить вопрос.

— Что скажешь про последнюю битву?

— Шла здесь, — он опустил голову с гладко прибранной шевелюрой и хмыкнул, задержав взгляд на пустом столе.

То, как, не переспрашивая, не замедлил он с ответом и после многозначительно замолчал, еще более смутило меня.

— В Писании говорится, что битве при Армагеддоне еще предстоит случиться, пред концом света.

— Ты ученый, — усмехнулся он в бороду, — тебе видней. Вон — книгу Бытия читал.

— Почему же ее назвали последней? — пропустил я его насмешку.

— Больше уж, верно, не с кем биться стало, — ответил он, не отрывая глаз от стола.

— Но с тех пор… — начал я, но он прервал меня:

— Отдай, — сказал он тихо, но внятно.

— Почему же я должен отдать? — едва удержался я, чтобы не хватить его этим камнем.

— Верну на место.

— Я сам верну Прозоровскому, коли это его вещь. Прохор, — громко распорядился я в окно, показывая, что спор окончен, — подай, любезный, мой саквояж.

— Он — не хозяин, — отвечал знахарь все так же, глядя в стол.

— Уж не ты ли хозяин?

— Не то спрашиваешь.

— Чего же тебе, мужик, надо?! — зло воскликнул я.

Он, наконец, оторвал взгляд от доски и перевел его на меня. Признаюсь, мне стало несколько не по себе от свирепой ярости будто метнувшихся в меня молний, но я стерпел.

— Я — наследник. — Голос его был спокоен, даже равнодушен, но за этим крылось кипение пылких страстей.

— Ну, раз ты наследник, то должен знать, что это. Скажешь — отдам.

— Проклятье, чтоб тебе не жить!

Признаюсь, пожалел я, что нету со мной нагайки.

— Будь ты дворянин — сейчас бы уже посылал за секундантом, а крепостным — выпороли бы нещадно, хоть ты и старик.

Он словно вырос, твердый надменный взгляд его уперся в меня, но я ответил тем же. Однако манерой держать себя он мог сравниться и с полковником, уже досадовал я о своей речи. Я уже вознамерился убрать вещицу в саквояж, как увидел в нем еще один камень, похожий на тот, что держал сейчас в руке.

— Отдай же, — старик протянул руку, и я покорно вложил в нее его камень.

В самом деле, на моем экземпляре имелся скол, а этот обладал совершенно правильной формой. Но тогда выходило, что я рисовал знаки с чужого?

— Ладно, — смягчился я, и вытащил свой, раз уж скрывать что-то от хозяина не имело смысла. — Что тут сказано?

— Буквами много не прочтешь, — упрямо ответил Ведун, отступая в свой угол. — А камень трижды за три дня видел. На нем скорбь.

— Он тоже — твое наследство?

Ответил он кивком, после добавил:

— Поедешь своим путем — верни добытчику. Поплывешь морем — брось его.

— Что ж ты не просишь тебе отдать, а велишь выкинуть?

— Ты не отдашь. Но выкинешь. Пусть трепещут под водами.

«Что б тебе, чертов оракул!» — чуть не воскликнул я, ощущая духоту и порыв быстрее покинуть этот hermitage terrible.

— В какую сторону мне отсюда ехать? Я должен быть у князя Прозоровского, — спросил я, чтобы мое отступление не выглядело позорным бегством.

Старик же снова ответил вовсе про другое.

— Поедешь дальше — случиться беде. Вернешься — будешь жалеть, что не доехал.

— Жив-то хоть останусь? — горько усмехнулся я.

— Если не станешь глубоко — рыть, — рявкнул он, сверкнув глазами и в его усах заметил я ухмылку. — Теперь ступай, тебе тут не место.

— Как и иконам? — вопросил я с суровостью в голосе, не желая оставлять за своим противником последнего слова.

Он прищурился с какой-то особенной злобой.

— Так ты в Синод напиши, — услышал я ворчание от крепкой медвежьей спины; он удалялся уже. — Заодно спроси в Библейском Обществе: отчего же Бог не убьет сатану?

Прохор аж крякнул с досады, стегнув коней, и долго еще пыхтел себе под нос укоризны в адрес всех уже встреченных нами и будущих персон. Впрочем, нежданно вновь обретенные им огурцы несколько скрасили ленивый его быт на козлах. Покончив с ними и напившись, он начал с другим аппетитом:

— А то еще история: помер у князя работник. Черным кашлем изошел. — Не дождавшись от меня вопроса, объяснил сам: — Харкал черной мокротой. Пока все кишки не выплюнул. Думали, чума. Ан, нет, только он один и помер. И месяца не прошло еще, да. Сразу вспомнили про такой же случай при старом князе. Слуга его неделю мучился, сажу с кожи отдирал, кашлял так — глаза руками держал, чтоб не вылезли. И тоже, конечно — помер. Говорили, сунул нос, куда не звали. Князь его и заговорил. Чернокнижник, ему человека сжить, что мне огурец сжевать. Так-то-с! — заключил он строго, словно осиновый кол вбил.

Весь путь до последнего перед имением князя постоялого двора провел я в самом хмуром расположении духа, размышляя о судьбе и о свободе воли, согласно которой я, несмотря ни на что двигаюсь по раз избранному пути.

Ни сытный обед, ни соленые байки ямщика, ни даже купальня, которую я приказал натопить и в коей с наслаждением предался мытью и катанию, не могли до конца развеять сомнений, кем избран путь тот — моим ли разумом, или юношеской гордыней, безжалостно овладевшей этим слабым инструментом познания.

Художник

Когда приведя себя в порядок, вышел я к самовару, ко мне обратился с просьбой староста, сморщенный всегдашней усталостью пожилой человек с серым заискивающим лицом и остатками выправки, выдававшими отставного солдата. У него недоставало лошадей, а здесь маялся с вечера один проезжий, также направлявшийся к князю. Старшина спрашивал, не соблаговолю ли я взять его в попутчики? Я вслух удивился тому, что, кого бы ни встретил на пути, все ехали или к Прозоровскому или от него.

— Что ж за диво, — развел руками он, — тут вокруг только и земель, что Его Сиятельства, куда же еще им ехать.

За дощатым столом в углу сосредоточенно читал пожухлую книгу юноша, чьи печальные глаза и убранные по-европейски длинные волосы сразу почему-то расположили меня к нему, и я дал согласие. Чем биться в одиночестве со своими сомнениями, не лучше ли скоротать время в пути, общаясь с образованным сверстником, решил я и, усилием подавив высокомерие, велел нас представить.

Молодого человека звали Владимир Андреевич Артамонов, он отрекомендовался художником и, обрадовавшись оказии, за чаем рассказывал мне:

— Два года я посещал занятия как своекоштный вольнослушатель в Петербургской Академии Художеств. Мог получить и чин десятого класса, да предпочел совершенствоваться в своем мастерстве, отбыв стажироваться в Рим и Флоренцию, где сам Кипренский был моим чичероне по древнему граду. А теперь уж два месяца в пути. Притом, заметьте, путешествие из Венеции через свободную Грецию с пленэрами в Акрополе отняло у меня шесть недель, а по прибытию в Одессу уж без малого две. То прогонные не так выписали, то лошадей нет, то ступица сломалась. А вы — коллежский асессор, как мне сказали? Высоко. Удобно. Коней по чинам скорее дают. Признаюсь, не призови меня Их Сиятельство спешно на родину, сейчас малевал бы тосканские пейзажи. Так что ныне держу путь к благодетелю моему князю Александру Николаевичу, коему всецело обязан своим образованием и положением.

С трудом догадался я, что так выделяло его внешность. Не лоск модной одежды, редкой у нас в эпоху кокард и мундиров, не ухоженность рук и даже не цвет лица, по отсутствию землистого оттенка в котором так легко опознать иностранца в Петербурге, — приветливый вид, вежливая осанка, взгляд неробкий, истекавший из ясных зеленых глаз облагораживал собой его манеры и жесты, заставляя меня только завидовать.

Признаюсь, не уловил я, с презрительной ли иронией выразился он относительно моего чина или вполне всерьез. Одну секунду даже хотелось мне вспылить, мол, не за званиями шел я в Университет, и что положение мое в табели о рангах — заслуга сугубо личная и редкая для недавнего выпускника, но только вежливо поинтересовался, чьи шедевры везет новый знакомый — купленные или… итальянские.

— Холсты мои, — улыбнулся он, похлопав тяжелый медный тубус. — А что до книг, в основном, французских, — их князь выписал, я лишь своего рода почтальон. — «Га-Багир», — пояснил он, ловя мой взгляд на открытом титуле лежавшей на столе книги.

— Это — «Багир»?! — воскликнул я, будто ужаленный. Никогда не доводилось мне держать в руках сих едва ли не запретных сочинений.

— Вы удивлены, что я в состоянии читать сей источник? Полно вам, это всего лишь изложение для неофитов, и, — понизил он голос до доверительного шепота, — боюсь, не вполне умелое. Князю же везу один из старинных рукописных списков оригинала и берлинское издание 1706 года. Мне же он настоятельно рекомендовал до приезда ознакомиться, да я пошел путем незатейливым, как видите.

— Это же, кажется, каббалистическое сочинение? — вскинул я брови и сразу позабыл о нашей пикировке, зато припомнил слова Бларамберга и почему-то все, связанное с черными ритуалами, описанными в «Северной Пчеле». — Так князь и вправду каббалист?

Художник неопределенно повел плечами. После раздумий, уже в повозке вывел:

— Князь имеет репутацию человека со странностями. Их некогда обширный и влиятельный род угасает, он последний прямой наследник мужской линии. Говорят, что некое проклятье тянется за ними с незапамятных времен. Князя Ивана в бытность воеводой Астрахани, самолично сбросил с башни атаман Стенька Разин. А сына его лет восьми повесили за ноги.

— Читал про то, — нахмурился я. — Не поверю. Не поверю в проклятье, а не в историю. Уж если имелся смысл кому и проклинать, то князю бунтовщика.

— Ну, а если положить, что проклятье имеет более древние корни? Что, право, знаем мы о прекрасных заклинаниях древности, надежных печатях, сдобренных прямыми сношениями с силами тьмы, не сдерживаемыми никакой еще церковью! Что рядом с ними наши жалкие наговоры и анафемы… — уловив мой удивленный взгляд, Владимир поспешил заверить меня в шутливости сказанного и закончил как об очевидном: — Впрочем, любое проклятье имеет оборотную силу. Каббала, которой вы опасаетесь, утверждает то же.

— Уж вы с ним не юдаистской ли веры? — неприязненно вопросил я.

— О, нет, — сказал он. — Знаете, каббала имеет лишь касательное отношение к иудейскому почитанию Бога, а что до меня, то я и вовсе не слишком верующий, — обрядовая сторона чужда моему восприятию, хотя я допускаю Логос.

— Логос! — удивленно воскликнул я.

— Вона! — вторил Прохор. Мы покосились на него, и он, поспешив отвернуться в пустую уже крынку, стегнул ни в чем не повинную пристяжную, от чего бричка дернулась, и мы с Артамоновым столкнулись плечами.

— Художники, как никто, должны созерцать в мире божественность, — предположил я.

— Божественность! Точное слово, но плохо сочетается с обязанностью верить, — отвечал он. — А вы сами?

— Я — ученый, и во всем наблюдаю гармонию, свойственную построению очень высокого порядка. Что уж говорить о моральных законах!..

— Так, выходит, Алексей Петрович, и вы — каббалист, да только не сведущи в этом.

— Вам так видится, Владимир Андреевич? — я покуда излучал вежливость, находясь в полной готовности схватиться в споре.

— О, да. Каббала изучает все высшие тайны и закономерности: создания и структуры вселенной, высших сил, цели жизни людей и народов… однако, все мои попытки учительствовать, право, смехотворны, я и сам знаком с вопросом крайне поверхностно.

— Святые отцы церкви почитали каббалу за противное христианскому духу учение, — покачал головой я. — Я не стану оспаривать их мнения. Впрочем, вам, верно, это не авторитет.

— Моральные законы! — воскликнул он, не поняв или не приняв моего вызова. — Я повидал их действия в Европе и еще ужаснусь им у родных пенатов. Благообразно молятся в воскресенье — и в понедельник устраивают правила благородного ведения войны — насмешку над благородством; вторник же посвящают лицемерному сочинению порядков мира, кои еще ужаснее военных, — справедливостью и не пахнет на земле. Узурпатор, вторгшись в нашу Отчизну, укорял императора в том, что его крестьяне без чести и правил вилами вспарывают животы его солдатам на променаде. Искренне полагая расстрел картечью из пушек целых масс этих же самых рабов, но лишь обряженных в мундиры цивилизованной нормой.

Держа на сей счет уста запечатанными, я не мог не согласиться с ним в мыслях.

— Наш мир, мир Бога — милосерден, а не справедлив. Беда тем, кто искажает заповеди любви, — лишь заметил я кратко.

— В наших — и только — силах сделать его милосердным. У животных нет ни того ни другого, а мы по ненасытному произволу присвоили себе права царей над всем земнородным. А в известном смысле — и над небесным, — ответил Артамонов убежденно.

— Бог дал Адаму власть над всеми тварями.

— Некоему идеальному существу, именуемому непорочным Адамом, облеченному в первородную одежду из света — да, но в нас уже течет кровь первоубийцы Каина. А, быть может, и кого пострашнее. Между Адамом и нами лежит темная пропасть смешения с неведомыми тварями, потоп и невесть что еще, о чем Писание вовсе молчит. Меня, Алексей Петрович, успокаивает лишь то, что повезло мне гостить нынче в полуденных краях, — свободных и управляемых просвещенными моими соотечественниками… а больше иностранцами, — горько заметил он.

— Так вы ощущаете себя гостем в Отечестве? — мне стало жаль его, в ком читались одиночество и печаль.

— Увы, — бросил он многозначительный взгляд и отвернулся в сторону, — наследство мое еще менее определенно, чем будущность.

Я не стал расспрашивать, что имел он сказать этой странной сентенцией. Словно отголоском настроения нашего день изменился, солнце затянули сплошные пелены облаков, и мелкий дождь напрочь смыл из здешней природы первозданную радость, открыв мне бескрайнюю тоскливую серость неотличимых земель и небес. Прохор поспешил поднять драный кожаный верх, скрипевший от ветхости и грозивший сложиться от встречного ветра.

— Известно ли вам что-либо о проклятии иного сорта?.. Одна местная легенда…

— О, да! — поспешно отозвался он, оживившись. — Земли эти прокляты. Разве вы не чувствуете? Пустыня. Мертвая Сахара Причерноморья.

Я невольно принялся озираться, хотя понимал фигуральность его выражения. Неприятным холодком, а вовсе не горячим дыханием пустыни повеяло от его вольготного жеста, осенившего окрестности. Да и местность, недавно еще степная быстро сменялась, и над высокими травами глаз различал извилистое буйство зеленых крон, обозначавших собой струившиеся по балкам ручьи.

— Странно, что эта легенда совсем не известна нигде более.

— Вся эта обширная страна называлась еще недавно Диким Полем. Едва полвека прошло, как цивилизация заново распространилась здесь. А какого культурного влияния можно ожидать от наполовину кочевых дикарей? Впрочем, сейчас, уверяю вас, она известна многим, — опроверг он мою мысль.

— Я более привык доверять разуму, нежели чувствам, Владимир Андреевич. Что же до раздоров и войн, то где та страна, которая избавлена от них? Италия, которую покинули вы? Или Греция, которую вы проезжали? Или паче того Сирия, куда направляюсь я? Впрочем, вам, одаренному художественно, дано чувствовать утонченнее моего.

— Да, — согласился он, и я не понял, с чем. — Вся планета наша, увы, порабощена людской гордыней, но здесь дело другого сорта. В Италии и Палестине кланы, племена и народы живут из поколения в поколение, сохраняя если не государственное устройство и самоуправление, то самый свой быт, нравы и веру. В сих же краях никогда во все века не становилось самостоятельного государства. И никогда не удерживались надолго самобытные нации. Менялись колонии, мешались народы, чехардой скакали правители, принося и унося с собой навсегда своих богов. Будущие победители светлейший князь Потемкин и блистательный Рибас схватились не на шутку еще задолго до общей победы, что и свело светлейшего в могилу.

— Я слышал, покойная императрица посеяла раздор между бывшими фаворитами, — не мог не усомниться я.

— Силы, говоря вашими словами, более высокого порядка, нежели царские особы владеют судьбами этих земель. Зло здесь проникло в самую глубину человеческих отношений. Семьи, родственники, друзья и единомышленники, попадая в круг событий, неизбежно втягиваются во вражду. — Он омрачился и поник, что заставило меня подумать, что говорит он неспроста, имея на сердце гораздо более скорбей и сомнений, нежели возможно выразить первому встречному. — Смею верить, я недолго пробуду здесь, чего и вам желаю. Имейте в виду, и да поможет вам Бог, в которого вы верите, тут — каждый сам за себя.

— Вы рассуждаете, как человек тоже безусловно верующий, — горячо заметил я.

— Я верю! — воскликнул он. — Но не приемлю внешнюю обязательность, навязываемую союзами царей и первосвятителей.

Путешествие от границ владений князя до широкой чудной аллеи заняло у нас часа три, и еще с полчаса плавно катили мы под сенью молодых еще лип и каштанов, которые когда-нибудь сомкнутся кронами в высоте и создадут подобие гигантской перголы, дарующей тень в зной или укрытие в дождь.

Княжна

Лишь только тяжелое серое здание замаячило в просвете шпалеры, лицо моего попутчика сделалось чутким и тревожным, ноздри его раздались, и он шумно задышал, почти всхлипывая, что приписал я тогда одному лишь волнению встречи заблудшего сына с дорогими местами. Вблизи, исполненный по странной прихоти в романском вкусе дом Прозоровских, кладкой из крупного тесаного камня напоминал старинное аббатство, хотя вряд ли возраст его мог составлять и полвека. Куб его главной части, увенчанный призматическим куполом, и многогранные цилиндры флигелей и пристроек располагались в глубине обширного регулярного парка, в котором не мог я обнаружить ни намека на знакомые северные растения. Яворы, грецкий орех и шелковица, знакомые моему глазу, перемежались платанами и кипарисами, о которых я лишь читал, но не мог не узнать, лишь только впервые коснулся их жадным взглядом; прочего же множества деревьев и кустарников и вовсе до того не представлял существования.

Дворецкий известил нас, что Его Сиятельства не будет до ужина, а княгиня Наталья Александровна часом позже спустится к чаю. Такое отложенное представление оказалось весьма даже кстати, ибо немедленно после разудалого путешествия не мог я произвести того благожелательного первого впечатления, которое надолго накладывает отпечаток на общение с людьми света.

Прохора тоже не оставили без попечения, но он не мог смолчать, прежде чем отправился в людскую:

— Все тут колдуны, а без этого черта, — кивнул в спину удалявшегося Артамонова, — дело, видать, не спорилось. — Лицо его, однако, выражало довольство и спокойствие, похоже, сам он ничуть не верил в рассказанные им небылицы.

— Ну, полно! — осадил я его. — Владимир — художник, князь Прозоровский занимается науками. И запомни впредь до отъезда…

Я не договорил, Прохор, ворча, вразвалку отправился восвояси, шарканьем добротных своих сапог выказывая все наличное презрение.

Провожая меня длинными коридорами и темными в любую пору суток лестницами в покои, мажордом, снизошедший в своем парадном хозяйском высокомерии до незваного гостя в мятом облачении, сообщил, что печи в этот сезон не разжигают, потому в дождливую погоду приходится мириться с сыростью в спальнях, но обещал перед сном распорядиться принести мне прогретую постель. Движения этого не старого еще человека и нарочитая сутулость словно умышленно разыгрывались им для окружающих, дабы подчеркнуть важность его медлительности.

Расположившись, я открыл свой саквояж и с ужасом обнаружил совсем новый фрак свой порядком попорченным мелкой пылью, забившейся в бурю во все складки. Кое-как приведя себя в порядок, отправился я распорядиться отдать в чистку платье, а заодно спросить чернил, чтобы в удобстве составить несколько писем. Возвращаясь, у дверей в оранжерею я застал картину, толкнувшую сердце мое забиться в совсем иной тревоге.

Мой новый знакомый, склонив голову в глубоком поклоне, о чем-то говорил своей собеседнице, и лишь один взгляд на нее заставил меня вздрогнуть, а душу мою затрепетать в сладком волнении.

Она была не просто хороша собой — и в столицах не встречал я такой свежей и чистой красоты, очаровавшей меня сразу и навсегда.

Однако стоять дольше было невежливо, и я сделал несколько шагов в направлении пары молодых людей. Мне пришлось несколько долгих секунд ожидать, пока Артамонов, не слишком скрывавший недовольство моим появлением, соизволит произнести:

— Позвольте представить, Анна Александровна, — Владимир почтительно кивнул в ее сторону, — Алексей Петрович Рытин, коллежский асессор, проездом из Петербурга. Оказался столь любезен, что довез меня к вам, княжна, — сказал художник, и двусмысленность его слов я мог оценить сполна, как и свое представление, безупречное по букве, но уничижительное по сути, так как оно не только превращало меня в придаток отстраненной функции, но и низводило до чина его личного кучера.

Тут же пронзила меня вспышка безосновательной ревности: оказывается Артамонов, знакомый с дочерью князя, не счел нужным предупредить о ней, хотя говорил весьма о многом, даже и про угасающую мужскую линию рода. И не упомянул о женской, восходящей к блистающим красотам небесных светил.

Я убежден, что мгновение, на которое я задержал ее прелестную руку у своих губ сверх требуемого приличия, не осталось без внимания моего соперника. Да, уже — соперника, ибо двое молодых людей не могут оставаться ни приятелями, ни попутчиками подле единственной прекрасной дамы. Я добавил несколько поспешных слов, разъясняющих настоящую цель моего визита, и услышал мягкий голос княжны Анны:

— Вы прямо с раскопок, Алексей Петрович?

Я вспыхнул слишком жестокой шутке, а узкие скулы Артамонова, успевшего переодеться в белоснежную рубашку и три жилета, исказила кривая улыбка. Дорожная одежда моя, неимением возможности вычищенная недостаточно хорошо, дала ей немилосердный повод посмеяться. Я рассказал о пережитом ненастье, что вызвало ее живой интерес, и тут же выяснилось, что она и не собиралась дразнить меня, объяснив, что полагала, будто я и в самом деле занимался неподалеку чем-то сходным с деятельностью ее отца на Арачинских болотах.

Она отобрала у меня хлипкую чернильницу, обещав снабдить лучшим прибором, и пригласила нас в оранжерею, а я не без злорадства отметил, как уже раздражение сменило недовольство художника, принужденного разделить со мной радость беседы с Анной Александровной.

С пылом Отелло, прозревая тщетность своих надежд, я искал в ней хотя бы малейший изъян — в лице, походке, манерах — и к ужасу своему находил ее совершенством. Мне необходимо было обнаружить хоть что-то, что разрушило бы ее идеальный образ в моих глазах, — в каком-нибудь неуловимом повороте головки, в укладке локона, в жесте, — чтобы остудить себя: «ничего, пусть она не назначена тебе — таких множество, и я найду лучше, когда исполнится срок… а это — лишь мимолетная влюбленность вчерашнего школяра после долгого пути…» Но видеть — профиль ее милее всего сочетался с приподнятым подбородком, каштановые пряди манили прижать их к лицу, а тонкая рука, приглашавшая за собой, могла повергнуть на колени в жадной милости просить и сердца ее обладательницы.

Теперь только, когда следовал я коридорами и залами, бросилась в глаза мне музейная обстановка обширного дома: повсюду в дубовых шкафах и перемежавшихся зеркалами стеклянных витринах воспорские вазы соседствовали с генуэзскими монетами, а статуэтки этрусков изяществом соперничали через века с украшениями скифов. Ничего из этой мертвой красоты, способной надолго приковать к себе внимание любого ученого, не заметил я ранее, весь поглощенный живой поступью княжны Анны.

И можно ли было назвать это чувство увлечением? О, нет, то было — слепое влечение металла к магниту, гибельный жар заносчивой души!

Чего я желал тогда? Вряд ли заронить в ее сердце хоть искру влюбленности, тем паче, что обязанность вскоре отбыть за моря оставляла меня без малейшей надежды встретить ее в ближайшие годы. Скорее, я лишь стремился играть с ее нежными чувствами, поставив себя наперекор ее отношению к Артамонову, дабы сравнением с ним хоть немного погасить к нему ее симпатию.

Мы расположились вокруг столика, у обращенного к парку выхода, на уютной кромке дождевой мороси и потока тепла от жаровни, сочащейся переливами крупных углей, и тонкие витиеватые узоры литой его бронзы словно насмехались над сложным роением моих растревоженных мыслей. Я позаботился сесть так, чтобы княжна не могла одним взором охватить нас обоих, ибо внешность моя, недурная в сравнении с большинством, все же проигрывала картинному облику Владимира. Нам принесли шоколаду, и новый разговор потек между нами; но не плавным течением равнинной реки, а горным ручьем, бурунящимся по упрямым валунам, не уступающим ему русло. Я, признаться, был доволен, что мне удалось прервать общение Владимира и Анны между собой. Страсть уже подступала ко мне, вытягивая свои щупальца желчи, мнительности и гневливости.

Но после я не мог не признаться себе, что не одна только княжна Прозоровская разделила нас с Артамоновым. Дамы более капризные и властные — наши судьбы вставали между нами. И при других обстоятельствах я не мог не выставить против слишком очевидной его незаурядности своего феноменального упрямства.

— Выстраивать ли художников по ранжиру соответственно ординарным чиновникам, которым не нужно таланта, а необходимы лишь усердие и раболепие? — вопрошал Владимир.

И хотя я придерживался на счет чинопочитания схожего с ним мнения, но кого же прельстит в таком положении оставаться лишь безучастным восприемником чужих сентенций? Игру я принял, и стал настойчиво сбивать его с толку.

— Что ж дурного, что императрица указывала живописцам на их место в государственной иерархии, — с еле уловимой усмешкой парировал я его вызов. — Государственной, но не художественной, ведь ранжиры не мастерством кисти присваивались. А первое не подменяет второго. На то уж есть суд собственный вашей гильдии.

— В Европе такого и в помине нет.

— У них Моцарт умер в нищете, а у нас чиновные художники и литераторы получают службу и содержание от казны, если не имение.

Уж не знал я и сам теперь, по-прежнему ли возражаю ему из любопытства, или уже мнение мое более искренне, чем вызывающе. Он вспыхнул.

— Зато там гении взаимным отбором блистают, а у нас посредственности дурным вкусам служат за пансион, — не уступал Артамонов.

— Европе хорошо за славянской стеной свои моды сочинять, пока мы, служа дурновкусию, с варварами бьемся. Да еще их нахваливаем за манеры, которых у себя не держим по причине того, что с дикарями дипломатией не совладаешь. Так что они там, в Европе пускай поглядят на нашу витрину свиных рыл, и представят себе, какие хари, во сто крат худшие, за нашими спинами обретаются. И с ними — управятся в два счета, не встретив на пути нашего моветона. Я следую на Восток, тот, который издавна воспевали менестрели, но на который лучше не попадать христианину, не имущему за спиной северного царя с флотом и кавалерией, ибо только сила признается там за ценность. Слышали вы, как фанатики из уличной черни растерзали там гяуров, коими они именуют всех иноверцев, за то, что тем довелось случайно бросить взгляд на священное знамя халифа? Немало знатных европейцев не вернулось в цивилизованные свои пределы.

— Возможно так, но если вы едете, имея в душе сии лишь чувства, боюсь, многого не поймете вы там, — вздохнул мой соперник, и как ни старался, не уловил я в том вздохе фальши.

— Что ж, оставим тогда разговор этот до моего возвращения, — предложил я.

— Коли доведется вам вернуться со щитом, — оставил-таки он за собой последнее слово.

Словесный поединок не довелось нам окончить, — объявили княгиню. К счастью лакей доложил, что и фрак мой в полном порядке. Все проследовали в столовую; когда же с некоторым опозданием туда явился и я, привнеся частичку столичного шика, от внимания моего не утаилось, как быстро менялось выражение княжны, по мере того как ее взгляд окидывал мой облик, — и глаза блеснули еще не симпатией, но интересом.

Людей за столом собралось немало, по их расположению и манерам угадал я домочадцев и иждивенцев. Меня представили княгине Наталье Александровне вслед за тем, как Артамонов почтительно склонился над ее рукой и презрительно хмыкнул в адрес моего костюма, столкнув моды юга и запада Европы. Дама в расцвете лет, она оказалась свободной и откровенной настолько, что зачастую это могло приводить к конфузным положениям. По очереди я приветствовал и прочих собравшихся. Они, в самом деле, числились в дальней родне, но некоторые друзья семьи просто приехали погостить из Одессы.

Печенье домашней выпечки таяло во рту, чай распространял чуть горьковатый аромат бергамота.

— Так вы путешественник, господин Рытин, — обратилась она ко мне, и хоть я и не понял, какое место путешественники занимают в ее табели между людьми других занятий, мне льстило это определение. — Расскажите нам о ваших приключениях.

Я был ей безмерно признателен за то, что она увидела во мне нечто иное, а не чиновника.

— В сущности, я лишь в начале своего долгого пути, — произнес я и прибавил с глубоким кивком: — Благодаря государя, попечителя наук и искусств.

Мой недолгий и несколько приукрашенный рассказ заставил ее с интересом хмуриться и улыбаться, и она рассмеялась, когда живописал я Прохора, а упоминание Ведуна вызвало шорох перешептываний и острую настороженность Артамонова. Не к месту и зря, лишь из чванства и желая выпятить свою значимость упомянул я о средствах, ассигнованных Обществом Древностей на экспедицию и манускрипты. Оставшись вполне довольным произведенным впечатлением, а более смесью восхищения и удивления в глазах некоторых особенно драгоценных слушательниц, я остановился, ожидая вопросов. Вместо этого княгиня сказала нечто, от чего сердце мое взволнованно заколотилось:

— А ведь и мы с Анной тоже скоро отправляемся в вояж по Греции.

Будто нарочно молчание наполнило в тот миг всю шумную до того залу.

— Как скоро? — встревожился Артамонов, который, видно, тоже только в секунду сию прознал о планах Прозоровских.

— Дней через пять или шесть уезжаем в Одессу, а оттуда морем в Навплию. Вот, друзья приехали проводить нас, а некоторые составят компанию в путешествии. — И она указала на какую-то пожилую пару. — Багаж уже отослан. От вас, Владимир, я ожидаю подробных рекомендаций, поскольку зиму мы намерены провести в Италии.

— Буду рад в деталях посвятить вас в красоты Апеннин, — напыщенно возвестил он, и уже набрал воздуха, чтобы немедленно исполнить данное обещание.

Пять или шесть дней! — вспышкой отозвалось в голове моей. Значит, можем мы встретиться и в Одессе, и паче того — в Константинополе. Узнать бы только, где собираются они остановиться. Но ставить такой вопрос я не мог из-за слишком очевидной откровенности.

— А нет ли у вас намерения посетить Святую Землю? — неожиданно для самого себя спросил я, получив как оплеуху молниеносный возмущенный взгляд художника. — Времени более благоприятного, чем нынешнее, для этого трудно представить.

— Это отчего же? — Наталья Александровна отвернулась от Артамонова, уже готовившего маленький триумф.

— Думаю, что просвещенная Италия и изобильная антиками Греция более подходит для путешествия знатных дам, нежели угасающая империя, едва сдерживающая дикость объединенных народов, где и по сию пору кочевники не замирены правительством, — попытался он снова вернуть внимание. — Извольте, я расскажу о некоторых наблюдениях в своем Grand Tour.

От такого нестерпимого жеманства я ощутил прилив крови к голове, и еле сдержался от язвительного замечания; по счастью, тут уже княжна Анна воспротивилась его намерениям, сказав, что ей не столь интересно слушать вторично его повесть, и хотя он принялся уверять, что обогатит ее новыми историями, честь рассказчика перешла ко мне.

— Я убежден, что такое чудо, как Иерусалим, даже находясь под гнетом чуждой власти заслуживает внимания каждого христианина, — ответил я ему прежде того как начать.

О, нет, в ту пору я не смотрел на свое предприятие как на поклонение святыням, хотя и они занимали в моих планах немало места. Но не только как паломник стремился я к ним — интерес ученого более довлел надо мною. Но не имея возможности столкнуться в лоб с Артамоновым в художественном поединке, я, зная его презрение к религии, сковал разящий клинок из тонкой духовной материи лишь для переноса своей атаки во фланг, — и он не имел, чем отразить его.

А я, вдохновленный, расписывал святые места этого города и его окрестностей так, словно не собирался только отправиться туда, но уже вернулся. Не удивительно, что находясь в романтическом настрое, пересказывал я совершенно бессовестно виконта Шатобриана, несомненно, знакомого княгине по метким зарисовкам в его «Itineraire», сдабривая его узнаваемые эпитеты отрывками из других менее маститых путешественников. Все это время, Артамонов, не скрывавший своей ухмылки, бросал на меня саркастические взгляды, и лишь нежелание ссориться с хозяйкой дома затворяло его насмешливые уста.

— Но не опасно ли сие путешествие? — спросила Наталья Александровна.

— Не считаете же вы опасным ехать в Грецию, обретшую независимость столь же недавно, как и Турция — мир с нашей державой? Ужасы войны и османского владычества миновали, но бурление партий только набирает силу.

Ответ княгини выдавал в ней ясный ум и глубокие познания.

— Греция дружественна нам не по одному лишь Лондонскому трактату, а узами чувств и веры народа, и вполне свободна ныне от власти Турции. Кроме того, у нас там немало друзей, и сам президент Иоанн Каподистрия пригласил погостить у него. Мой муж знал его, еще когда граф служил министром иностранных дел в Петербурге. Живши немало в Одессе, мы свели знакомство со множеством прекрасных греческих семей, многие из которых ныне переселились на родину, хотя иные, как несчастный генерал Ипсиланти, умерли или погибли в войне. Более половины из них состояло членами секретного общества «Филики Этерия». Теперь, когда наши друзья и единоверцы обрели подлинную свободу, а флот адмирала Рикорда крейсирует у берегов Мореи, ехать в Грецию совершенно безопасно. Но, что до вас: не слишком ли самонадеянно путешествовать по землям, еще недавно столь враждебным? Точка поставлена в войне, но часто доводилось слышать, как турецкий мальчишка мог безнаказанно швырнуть камнем в любого, одетого в европейское платье.

Признаться, речь эта удивила меня своею основательностью, чему, впрочем, находилось объяснение в ее же словах. Кроме того, здесь, на юге Империи, дамы, очевидно, так же хорошо разбирались в политике ближайшей к ним Ойкумены, как многие светские обитательницы петербуржских салонов в польских или бельгийских делах. И напротив, дальние пределы взаимно не интересовали тех и других.

Наталья Александровна поведала о глубоком потрясении, охватившем здесь всех с началом восстания при горестном известии о казни турками в самый день Пасхи Вселенского патриарха Григория, повешенного прямо на воротах патриархии, на глазах обезумевшей от ужаса и скорби паствы. Она помнила, как на рейде и в гавани Одессы сотни кораблей всех наций залпами пушек встречали из Константинополя его тело, и поныне покоящееся в Троицком храме.

Мы говорили о суровости восточных законов и быстроте, с какой исполняются наказания и казни, но, кажется, мне удалось убедить княгиню, что жестокости часто преувеличены, и для русских подданных недавние еще опасности, отмеченные захватом купцов и моряков, вовсе миновали, а нынешнее положение дел в ослабленной империи Оттоманской не должно внушать тревоги чужеземным путешественникам. Даже автономная община греков, всегда управлявшаяся патриархом, лично ответственным лишь перед султаном, снова чувствует себя в покое, огражденная от произвола чиновников и фанатичной черни протекцией Государя и великих держав. Франки же, как именуют всех вообще людей с запада, и вовсе, пользуясь постулатами Капитуляций, подчиняются только собственным консулам, и не подвержены законам Порты.

Князь прибыл, когда совсем свечерело, поцеловал дочь, троекратно по-отечески обнялся с Владимиром, расспросив его о здоровье, успехах и общих знакомых. Собой он являл простоту в обращении, даже с налетом вульгарности, изредка встревали в его речь слова, употребляемые в людской, а от его внезапных приступов хохота мне приходилось вздрагивать в безуспешных попытках увернуться. Я держал себя официально, но некоторое невнимание с его стороны поначалу задело меня.

— А-а, скоро же вы прискакали, господин Рытин! — глухо воскликнул он, обращаясь как к старому знакомому, стоило лишь мне назваться.

Лет сорока с лишним, вершков десяти роста, с ясным, но возбужденным взглядом, напоминал он какого-нибудь героя биографий Плутарха. Твердая мрачность его выражения не могла не вызвать моего удивления. Что тому причиной — дурные ли новости дня, или всегдашний его темперамент, мне предстояло еще выяснить.

На его замечание, что видать скучно стало академикам без дела сидеть, не желая досадить ему, я ответил, что, имея иную цель, оказался в Новороссии проездом, на что он заметил:

— Но весьма кстати, что вы из Общества, а не от вельмож из Петербурга, иначе конец всему делу. Я тут воронцовских соколов жду… или, вернее сказать: воронов? — При насмешливом упоминании того, «который был и генерал и, положусь, не проще графа», я нахмурился, вспомнив несправедливые эпиграммы задиристого Пушкина в его адрес. — Наябедничал кто-то государю, что занялся я еретическими раскопами, — подкопами под библейские постулаты, — продолжал князь, — так что скоро слетятся. Посему, пока не прибыла Вторая Экспедиция, ваша, драгоценный Алексей Петрович, может статься первой и единственной… в научном смысле.

Горький каламбур сей, намекавший на часть Третьего Отделения, ведавшую сектантами и раскольниками, вызвал у самого автора ухмылку, а у меня лишь тревожные сомнения, верно ли поступил я, не вняв совету Бларамберга.

— Но, мне сказывали, наместник способствует наукам? — спросил я, когда Прозоровский пригласил меня в эркер, скоротать время до ужина. Туда подали, наконец, долгожданное цимлянское и разлили по изящным хрустальным фужерам Виллероя и Боха.

— Благотворит, чего греха таить. Намедни, вон, Теплякова направил в Варну за греческими вазами.

Лишь вспоминая на другой день, понял я сарказм, заключавшийся в этих его словах.

— Может быть, следует обратиться к митрополиту Евгению? Он ученейший из иерархов.

Прозоровский увесисто кивнул своей красивой головой.

— Писал к нему не раз — к нему и к Румянцеву, да те времена, увы, проходят.

— Не так плохо может оказаться под судом справедливым, Александр Николаевич, — попробовал я успокоить его, а заодно показать свою осведомленность. — Вспомните дело почетного члена нашего Общества Кёппена по доносу Магницкого о том, что его работа «Критическое исследование о Кирилле и Мефодии» написана против постановлений церкви. Суд из представителей духовного ведомства оправдал его совершенно, что впоследствии наделило Петра Ивановича широкой свободой.

— Всё так! — воскликнул Прозоровский. — Да только политику не забудьте: происходило это, пока жив был канцлер. Тогда не дозволялось наукам преград чинить, но нынче при дворе полно завистливых невежд. За тысячи верст от них не скроешься. Магницкого… хех, секвестировали, но магницкие не переводятся.

Он, с некоторым вызовом и остро сверля меня взглядом, поднял бокал, высоко держа его двумя пальцами, я рассмеялся, давая понять, что мы люди одного круга, и мы вкусили прохлады искрящегося напитка за просвещение и отдельно за ректора Лобачевского.

— А-а, каково, не то, что старуха с клюкой! — похвалил он, и впервые глаза его блеснули чистой радостью.

— Pardon?

— «Вдова Клико».

— Мне трудно сравнивать, ибо я не могу часто позволить себе шампанского, но здешнее вино просто великолепно, — искренне похвалил я, широко улыбаясь то ли бисеру напитка, то ли сознанию своей значимости, которую подчеркнул князь разговором наедине.

— Так вот утешишься, и все тревоги отступают… до другого дня. Утром же поедем в раскоп, поглядите.

Вино начинало уже овладевать мною, и я оставил, наконец, напускную строгость.

— Что это за таинственная легенда, о которой в ваших краях столько говорят? — спросил я, объясняя себе этот вопрос только желанием продлить общение с князем.

— А-а, брат! — воскликнул он, со звоном опустив свой бокал. — О последних битвах и последних днях… А кто говорил?

— Тут нелегко поименовать каждого. Собственно, все: от хотя бы ямщиков и колдунов, до, вот, моего попутчика, господина Артамонова. Иван Павлович тоже…

— Бларамберг… Ищейка, ко мне ему путь заказан. — Я смолчал, все меньше понимая происходящее: если не сам хозяин, кто же тогда звал Бларамберга? Князь продолжал: — Сам граф Воронцов верит ли легендам — не знаю, да только главное для него — служение Отечеству. И если для этого требуется что-то раскопать — милости просят нас, а если что-то закопать, то и обратно зарыть велят. До следующего царя, прости Господи… государя. Mit der Dummheit kämpfen Götter selbst vergebens… А вы что ж, Бларамберга видели?

— Случайно пересеклись в дороге, — безо всякой потаенной мысли ответил я.

— Случайно, говорите? — наклонил голову князь. — Со Стемпковским чаю тоже, поди, испили?

— Доводилось встречаться и с Иваном Алексеевичем, — ответил я холодно, ибо мне стал не по нраву тон князя и речи его, напоминавшие допрос.

— Когда же успели? — настойчивость князя выдавала вовсе не пустой интерес.

— Он выступал с нумизматическим докладом в Университете, так что чаевничали в Москве, до его назначения Керчь-Еникальским градоначальником. Не одними окраинами жива наука, — притворно вздохнул я, и заметил, как мой ответ почему-то успокоил несколько его настороженность. — Я знаю, что он не упомянул вас в своем труде… кажется, «Antiquites»…

Я прервал речь, наблюдая, как в его глазах тут же вспыхнули быстрые искры удивления, он улыбнулся, хоть и немного через силу, но после понял, что я не уступлю ни дюйма и засмеялся. Кажется, моя случайная осведомленность прибавила мне внимания со стороны князя, но приязненного или осторожного, я не знал. Так или иначе, вес в его глазах мне был необходим, и я сделал попутно еще один важный вывод: даже непрочитанными иные книги могут приносить пользу. Или вред.

— Наливайте, наливайте, игристое не любит стоять. За что желаете пить?

— Осмелюсь провозгласить за императора…

— Ну, и то можно, цимлянское от этого хуже не станет, — усмехнулся он, перебивая. — И лучше не станет. Здесь на юге подобострастие не в чести, но, коли царь вам так дорог, тогда не смею отвлекать…

— А я не постыжусь своего тоста. Образованные и ученые мужи волею государя и наместника становятся во главе городов и губерний, заседают в коллегиях министерств — когда такое было в истории Отечества? Что ж тут дурного, если я…

— И вы — вы тоже без сомнения станете, с такою-то прытью, — докончил он, хотя я имел сказать совсем иное. — Не серчайте, — осадил он себя, уловив мое недоумение. — Вот вам за это — моя история. А то скоро обедать позовут. Впрочем, вы столь много обо всех знаете, что если станет скучно — остановите. Я пристрастился к раскопкам в юности, вслед за дядей моим Степаном Ерофеевичем, который возил меня по Средиземному морю. А он, — не удивляйтесь, заболел науками от кладоискательства: слыхали, небось, о сокровищах Стеньки Разина? У нашей семьи с ним кое-какие свои счеты… Ну, так того клада он не отыскал, зато открыл одно старое городище. И с тех пор пошло… Прямыми наследниками судьба его не наградила, так что все имущество он завещал мне, я и продолжаю коллекционировать, что он не дособирал, — Прозоровский повернулся вполоборота, и рука его очертила дугу. — Весь дом в черепках. А теперь уж и в костях. Их он стал раскапывать после визита в Помпеи.

— Реликвии такого сорта не слишком эстетичны, — заметил я.

— Так и ваши академики мыслят, по Винкельмановски! — с каким-то злорадством быстро воскликнул Прозоровский, будто только и ждал случая уличить меня в потакании какому-то ветхозаветному пороку. — Монетки считают, брошки перебирают. Егор Егорович посещал меня лет десять тому, осматривал коллекцию, языком цокал, приобрел какие-то геммы, а после, как я его в подвал проводил, выскочил и — вон отсюда, только пятки засверкали.

В Москве и предположить не мог я, какие нешуточные страсти кипят среди ученого люда в провинциях. Я, конечно, был наслышан о некоторых противоречиях ученых школ, но только теперь ощутил всю глубину раздоров и зависти, положивших раскол между образованными людьми в погоне за многочисленными истинами. Чего бы, казалось, им делить? Почему не соединить усилия в постижении правды нашего мира? Да и по витринам в палатах Прозоровского я никак не мог сделать вывода, согласного с его утверждениями — все те же в духе классической эстетики изящные предметы высоких исчезнувших с лица земли культур, о которых говорил он пренебрежительно.

— Что же испугало в вашем подземелье господина Кёлера? — спросил я, не подав вида.

— А покажу, чтоб спалось крепче, — ухмыльнулся он. — Вы впятеро против него увидите, Алексей Петрович. — Тогда и поймете, если подскажу, конечно, отчего наместник меня еще терпит.

Позвали ужинать. За большим столом насчитал я поначалу пятнадцать персон, прежде чем сбился со счету. Кроме семейства князя, друзей, домочадцев и моего не в меру ретивого знакомого Владимира Артамонова к столу явилось еще четверо. Двоих голландских инженеров князь в шутку представил розмыслами, еще одного врачом, из немцев, четвертый же сам назвался естествоиспытателем. Все они в разговоре нашем участия почти не принимали, сосредоточив внимание на отменном аппетите, и лишь изредка тихо переговариваясь о деле, которое, как я понял, целиком их занимало, не считая еды. К особе моей они не проявили почти никакого интереса, имен их, к своему стыду, я тогда не запомнил, следя за одной только княжной Анной, о чем пришлось мне несколько погодя пожалеть. По вопросам князя и оставшимся пустыми стульям я догадался, что к ужину явились не все, некоторые из его работников продолжали свои кабинетные изыскания.

Княгиня Наталья посетовала на то, что трапеза не готовилась как праздничная, но обещала, что назавтра стол произведет другое впечатление. Впрочем, на мой вкус разнообразию постных блюд мог позавидовать иной дипломатический прием.

Первое время беседа мирно текла вокруг новостей, привезенных мною из столиц, а Артамоновым из Европы. Манера его речи и вдохновенная жизнерадостность привели к тому, что он легко и надолго завладел вниманием. Увы, всеобщим — обольстительная княжна не отрывала от него глаз, почти даже не притрагиваясь к кушаньям. Любое остроумное замечание художника резало мое сердце словно ножом. И хоть анекдоты его большей частью касались особ отдаленных морями: итальянских вельмож и переругавшихся после победы греческих революционеров, по некоторым чувствовал я, что не хотелось бы мне стать мишенью для его колкого языка.

— Не так давно, если помните, немного изрыгнулся Везувий, что породило в нашей маленькой колонии, покровительствуемой князем Гагариным, подобие вулкана интереса к сему предивному природному творению. Отправился туда и я, — не вместе, но совместно с Карлом Брюлловым, пенсионером от Академии. Почему же, можете спросить, не вместе? Потому лишь, что он путешествовал туда вместе с графиней Юлией Павловной, я же находился хотя и при них, но обособленно. Незадолго до того эта особа познакомилась с Карлом в салоне Волконской, которая в ту пору еще не приняла католичество и не перебралась в Рим окончательно. Я говорю о той Зинаиде Волконской, которая состоит в членах Общества Древностей, представленном у нас уважаемым Алексеем Петровичем, — пропел он в мою сторону, и я, слушавший его лишь краем уха, чуть вздрогнул от одновременного внимания к себе всех обедавших. — Между художником и его музой возникла не просто дружба, — продолжил Артамонов вкрадчиво, и перевел взгляд на Анну, отчего я стиснул нож так, что кулак мой побелел, а ланиты Анны озарил румянец, погасивший улыбку. — Летом они бродили среди руин Помпей, где и зародился замысел огромного полотна, наброски которого он начал делать там же. Благодаря графине Самойловой маэстро познакомился с людьми из высшего общества. Презабавно, но Юлию Павловну он изображает на картине трижды, себя же лишь единожды. И коли он не передумает, то и ваш покорный слуга прославится в веках если не портретами своей кисти, то сам как портрет одним из образов грядущего шедевра.

Он встал и театрально раскланялся, став причиной одобрительного шума со всех сторон.

Когда подали десерты, я, улучив момент, позволил себе вернуться к прерванному разговору, благо князь усадил меня подле своего места во главе стола.

— Вот так и все, как вы, спросишь про миф, а начнут говорить — только в сторону уводят.

— Любопытно? А ведь еще недавно вы ничего об этом не ведали! То-то, я и сам на себе ощутил. Слушайте. По преданию, на землях этих была последняя битва сил добра и зла, — сказал Прозоровский. — Легенда старая, местная, рассказывают ее по-разному, мой дядюшка десять лет посвятил ее изучению, херя все лишнее да народное. Суть не в том, что битва, а в том, что она состоялась. Понимаете: не будет, но — уже свершилась.

— В этом вся ее ересь?

— Возможно, — он нарочитым презрением и даже брезгливостью изобразить, что не желает ничего и думать о вещах ему чуждых.

— Что ж, ведь это — простая нелепость, — мнимым отступлением я желал подвигнуть его к подробностям. — Анахронизм. Явно противоречит…

— Священному Писанию? — вскинул он голову. — Вот и они так твердят.

— Не Писанию, а глазам! Здравому смыслу. Как же можно думать, что здесь Армагеддон уже свершился, коли мы на сем месте сидим и чинно ужинаем?

— В легенде названия нет, хотя здесь есть несколько местечек, фонетически схожих с Мегиддо, да это пустое, для дураков. Сам я верю лишь в то, что последней эта битва стала для кого-то, о ком мы можем только догадываться.

— Кто же победил?

— Зло объявили поверженным, — пожал плечами он и хохотнул. — Впрочем, какого иного вывода можно ожидать от победителей? Они, победители, как легко сделать вывод из всеобщей истории, только и делают, кажется, что, усеивая землю трупами исчадий ада, осаждают трон добра. После уж восседают на нем до прибытия новых орд, еще более яростных в делах милосердия.

Он расхохотался в одиночестве, что его ничуть не смутило.

— Этого не достаточно, чтобы строить гипотезы о последней битве. Ведь архистратиг Михаил с войском одержал победу над падшими ангелами, так и что же?

— А присной памяти Степан Ерофеич, царствие ему небесное, никаких теорий не строил. И про ту первую битву знал. Но говорил, что когда бился архангел, то людей еще в помине не существовало.

— А в последний раз, о котором все шепчутся — люди уже существовали?

— Это же — людская легенда! — воскликнул он. — И она не в книги занесена. Кроме того, у меня имеются и собственные неожиданные изыскания на сей счет, кои я вам намерен вскоре представить.

Тут, я, признаюсь, от любопытства чуть не заерзал на стуле, но по счастью уловил на себе взгляд княжны и остепенился. Вообще, поглощенный рассказом Прозоровского, я и не заметил, как диалог наш сделался предметом внимания всего стола. Это польстило моему самолюбию.

— Но, как ни поглядеть, — он развел руками, — а поколениями передают одно и то же: проклята земля, не будет на ней покоя, покуда не восстановится справедливость. Ведь, судите сами, тут воистину спокон веку никакой оседлой жизни подолгу не налаживалось. Это, учитывая, что здесь плодородные земли, и климат прекрасный.

Я припомнил и бурю и давешний дождь, но и тут заставил себя смолчать. Он продолжал:

— Триста лет тому Герберштейн писал, что местность между устьями Днестра и Днепра представляет собой пустыню. Только начиналась какая-то оседлая жизнь, как сразу война, новые племена, разрушения. Отстроятся вчерашние победители, а потом сызнова. На севере — Ржищев, Канев, Боровище, Чигирин, Крылов — и еще полдюжины разбитых городов вам назову. Там еще не все занесло — и копать не надо. А уж на юге, по берегам — и числа нет. А тех, которым и названия уж стерлись — только заступ ткни в землю — и их везде найдешь. Знаю, что возразите: трудно на пустых равнинах оборону от быстрой конницы держать, тут нападающий всегда в большом выигрыше. Рек мало, лесов для засек нет, рубежа не построишь — все так. Да не только. Когда мой дядюшка Степан Ерофеевич переселялся в эти края во времена императрицы, тут на пятьдесят верст кругом тысячи душ не набиралось. Точно вымело всех. Столица Крыма — Бахчисарай по взятии насчитывала всего около пяти тысяч обитателей. Обширнейшие земли сии представляли безлюдную степь, для заселения которых чего только не предпринимали: вызывали колонистов из Германии, а после Болгарии, Греции, Армении, Сербии. Целым полкам выходцев со всех краев Европы приказывали обзаводиться женами и селиться возделывать землю. Герцог после следовал этому примеру, разве что упирал на соотечественников из Эльзаса. Так что сейчас каких только авантюристов тут не встретишь. В Одессе — Франция, Австрия, Испания и даже королевство Неаполитанское открыли консульства. Но и решительные меры по оживлению торговли не привели к сколь-нибудь значимой кучности населения.

— И сейчас еще от села до села за час не доскачешь. — Я, кивая, с трудом дослушал до конца, только с тем, чтобы вернуть его поскорее к своему предмету. — Но что означает восстановить справедливость? И по отношению к кому?

— Вот, Алексей Петрович, выходит, и вас забрало изрядно.

— Меня это не может не интересовать, тутошний… волхв, прости, Господи, намедни мне напророчил беду, коли я к вам явлюсь.

При этих словах княгиня подала знак, и дамы покинули нас. Не без сожаления провожал я жадным взором стройную фигуру княжны Анны в нежно-голубом батистовом платье. И прежде чем исчезнуть за пятигранной колонной стрельчатой арки, головка ее повернулась в профиль, достаточно лишь для того чтобы самым краешком глаза увидеть меня — или все это только внушилось мне порывом влюбленности, который уже и не силился я сдержать.

— А нечего спрашивать, — докатилось до меня на краю слуха и, обернувшись, увидел, как зыркнул князь исподлобья. — Моему дядюшке он тоже посоветовал не приближаться к Арачинским болотам. Тот до его слов и знать не знал, что они скрывают. Так это, как в сказке о мудреце Ходже Насреддине, когда он велел чудакам не думать о белой обезьяне, не то быть беде; куда там — все только ее и вспоминали. Сейчас, слыхал я, что, дескать это он туркам пророчествовал о белом… гхем… царе… Так и дядюшка мой захворал мыслью об этих болотах. А потом и в самом деле подхватил там странную заразу, которая и свела его в могилу. Будто выгорел изнутри. Нам ведь людям, как? Скажи: нельзя, так мы таки туда, грешные и поскачем. Молви: добродетель — нам скучно. — Он вдруг перегнулся ко мне и процедил тихо, но слышно для всего общества: — А вы занятная персона, вроде в наших краях и недели не пожили, а всех уже обскакали.

Холодная, чуть открывавшая твердый оскал улыбка, оставшаяся на лице отпечатком последней двусмысленности, не предвещала ничего доброго.

— К колдуну, если вы о нем, нас бурей занесло, — бросил я князю несколько рассеяно.

— Оно конечно: выходит, там случайность, тут везение, а благодаря им вы уже и заглавное лицо в действии. Немного напора — и мы все тут у вас по струнке встанем, а?

Общество чуть загудело, Артамонов криво улыбнулся, глядя в свою чашку.

— С чего бы мне приписывать собственные наклонности? — ответил я нелюбезно, досадуя на вечер, который утратил для меня львиную долю прелести.

— Как бы то ни было, говорят, талантливому человеку любая случайность…

— Говорят, доброй свинье все впрок, — перебил я его, будучи готов уже даже к ссоре.

Он нахмурился, но каким-то решительным усилием переборол себя, рассмеялся, хлопнул в ладони и приказал распечатать еще бутылку.

— Простите меня, Алексей Петрович! Я просто ревнив не в меру.

— Будет вам, — остыл и я, с трудом успокаивая себя тем, что сердечных дел не существовало в моих мыслях еще утром, и следовало бы вернуть думы к намеченным делам, а там — будь что будет. — Скажите лучше: кроме этнографических доводов, кои не могут служить верными доказательствами, какие подтверждения мифу вы нашли?

— Евграф Карлович, долго вам еще осталось? — спросил Прозоровский доктора.

— Дня за четыре начерно управимся, Александр Николаевич, — помедлив, степенно ответил тот. — Особенно, ежели Владимир Андреевич подсобит.

— Вот сами и увидите. Я вас для того и звал, да не думал, что скоро явитесь: в начале мая только открыли самое главное. Теперь уж придется дотерпеть. Но я уж постараюсь сделать ваше времяпрепровождение занимательным. Вином, во всяком случае, не обделю.

Помыслы мои против воли сразу обратились на княжну Анну, но усилием я все же попробовал отвлечься от них, словно они компрометировали молодую особу.

— Выходит так, что после поражения сил света мир под влиянием зла погрузился в пучину греха?

— Оно и так, да как бы не хуже.

После этих слов Артамонов, показательно демонстрировавший скуку, просил разрешения оставить нас. Князь пообещал ему скорую аудиенцию, а я вновь с трудом отказался от мысли, куда бы так мог торопиться молодой человек, если не на тайно назначенное свидание. Мало-помалу, и другие гости удалялись в свои покои. Вскоре лишь наш край стола не остался пустовать.

— Значит, и вы ничего не хотите сказать откровенно…

— Отчего же? Я не намерен вам сказок пересказывать. Я ученый, и сам не все еще знаю, а если и скажу бездоказательно, то вы не поверите. Проверить захотите.

— Разумеется, желал бы убедиться своими глазами.

— Вот и я хочу того же, чтобы вы не легендами питались, а наедине с глазами и без моей подсказки сами сделали выводы, а после уж и сравним, ну, по рукам? Что может быть интереснее, чем делать открытия в нашей науке?

Ах, так! Все ранее сказанное князем, его колкости и подозрения смешались во мне в один комок, сильно разозлив меня. Ну что же, мне есть чем тайно ответить. Тогда и я повременю с возвращением скрижали.

Эта мысль немного уравняла меня с присутствующими. Мы подняли бокалы за новые находки, причем, если я вознес свой высоко, а князь вполовину ниже, то четверо посвященных и вовсе едва оторвали донышки от стола. В иной раз это выглядело бы смешным, но мне стало неуютно. Из всех присутствовавших лишь один я находился в неведении, прочие же как-то неловко тупили взоры. Посему я постарался скорее кончить трапезу, сославшись на скверный аппетит после тряского путешествия, и с позволения хозяина отправился осматривать его необъятную коллекцию, втайне рассчитывая встретить вместо чарующих греческих головок на черепках амфор свежий и живой лик той, что прекраснее легендарной Елены. Судьба не благоволила мне в этом, а вскоре и сам князь присоединился ко мне, давая пространные разъяснения реликвиям.

Угроза

Пробило десять. Велев лакею снять со стены большой кенкет, Прозоровский повел меня в подвал, назвав его винным погребом. Я же мысленно прозвал его донжоном, памятуя об угнетающем облике громадного здания.

— Дом этот выстроил мой дед, большой ценитель прекрасного, — в том числе вин, он там хранил несметное количество бочек; а я уж приспособил под музеум. А пуще виноделия он знатоком слыл по религиозной части. Любил Византию со всеми ее причудами. С турками всю жизнь: то воевал, то торговал, — и после каждой войны все доходнее. Тут всё в таком вкусе — и храм и больница и школа. А фундамент старый, едва ли не греческих времен, что тут стояло — не знаю, но дядюшка сумел и в нем отрыть немало. А я не тревожу — неохота как-нибудь узнать, что живешь на кладбище, хотя бы и древнем.

— Мне колдун тоже совет дал — не рыть слишком глубоко, намекая прозрачно на мою фамилию.

— Видно, будете… — отвернулся он вбок, — копать.

— Кто он, этот старик?

— Я этого знать не намерен. Живет неподалеку. Советы он раздает, что твоя Кассандра. Остерегает, говорят, всегда правильно, только все прут наперекор. Говорят, дар ему в наказание, а не в награду, как святым.

— Или не он, а мы все своевольные упрямцы. Мне он показался осведомленным…

Я прикусил язык. Не хватало мне только сразу проговориться о загадочных камнях, даже не попытавшись выяснить их происхождения. Но опасался я напрасно.

— У него советы один другого хуже. Только бездельникам годятся. А у делателя всегда с одного боку Скилла, с другого Харибда, — пробурчал он недовольно, словно оправдываясь.

— Может, на роду написанное, не нам менять?

Князь сощурился и скривил мину, из которой можно было сделать какое угодно заключение.

— Вот и проверьте сие утверждение в Турции, где, как пишут, все как один — фаталисты. А вернетесь — милости прошу, поведать о выводах.

Уж если и вернусь я сюда, то вовсе не за тем, чтобы спорить о каких бы то ни было науках, — подумал я тогда, охваченный романтическими порывами.

Широкая винтовая лестница сделала полные два оборота, прежде чем мы спустились на дно колодца, и слуга разжег факел, заменив им вмиг ставшую тусклой лампу. Из широких ниш вдоль стены, представлявших собой чередование увенчанных пилястрами столбов и арок, выглядывали части скелетов каких-то животных. Иные из них по недостатку ископаемого материала собирались наполовину от оскаленной пасти до передних лап с острыми когтями, другие почти целиком сохранились с большими кусками шкур, так, что руке опытного чучельника оставалось лишь одарить их черными блестками каменных глаз.

— Это уже не к археологии имеет отношение, а к палеонтологии, — заметил я. — Я же не силен в ней, коллекция в Москве скромна, куда ей до вашей.

— Обширнее моей — нет в Империи, — весомо заявил Прозоровский и подвел меня к ним ближе. — Да и в Европе, я полагаю. Ископаемые останки шерстистого носорога, буйвола и мамонта, подаренные еще Палласом моему деду, — представил он по очереди туши, особенно сильно выпиравшие из неглубоких ниш.

— Неужто они извлечены в этих краях?

— Нет, их Паллас привез с собой из Сибири, кое-что я выменял в Лондоне, а вот и местные экземпляры, — он обратился на другую сторону, в совершенную темноту, где по всему судя, находилось немалое пространство. — Большинству еще и названий нет. Прошу простить, сюда проделаны отверстия для света и воздуха, но ночью есть только один способ увидеть собрание. Впрочем, жалеть о том вам не придется, зрелище я сулю незабываемое!

Голос его вознесся к невидимым верхам и дважды вернулся звонким эхом, заставляя трижды верить в обещанное.

Дворецкий, подобострастно обогнув хозяина по длинной дуге и слегка толкнув плечом меня, подошел с факелом к большим круглым зеркалам, с расставленными перед ними плошками с какой-то горючей жидкостью и один за другим поджег толстые фитили. Множество рефлекторов, отразив под разными углами яркое голубоватое пламя, бросили свет вдаль, и глазам моим открылось жуткое и величественное зрелище.

В гигантском зале с циклопическими колоннами, вершины которых образовали широкие полуциркульные своды, делавшие из нас ничтожных насекомых, я узрел громадные скелеты чудовищных существ.

Мне доводилось созерцать изображения древних ящеров, но я и представить себе не мог их истинных размеров сравнительно с собой.

— Как вам моя кунсткамера? — громко воскликнул князь, насладившись произведенным эффектом, и снова эхо, словно стремясь опередить себя, дважды вернуло его слова.

Тени скелетов в прыгающих бликах широких лучей метались из стороны в сторону, то скрывая, то открывая нагромождения новых исполинов за ними. Голова у меня шла кругом, я замер в страхе восхищения, не в силах сделать ни шагу.

Князь что-то говорил, голос его звучал взволнованно и гордо, он бросился вперед, увлекая меня, и я, поминутно оступаясь на каких-то окаменелых позвонках, брел, оторопело задрав голову, следом. Повсюду надо мной громоздились чудовища, собранные так искусно, что, казалось, они могут вдруг одним движением разорвать путы, удерживавшие их вертикально и наброситься на нас. Теперь понимал я, зачем Прозоровскому потребовались инженеры и врачи — без этих профессий немыслимо было создать всю эту выставку.

— … граф Воронцов гостил у меня позапрошлым летом, — продолжал Прозоровский. — Я зазвал его к себе после наветов от наших консерваторов, чтобы мог он лично сравнить их воззрения с консерваторами английскими. Слышали вы про классификацию Вильяма Бакланда?

— Признаться, не много. Он — естествоиспытатель?

— А Михаил Семенович слышал. Бакланд — Президент Королевского Геологического Общества. Лет пять назад сделал доклад о найденных ранее где-то под Оксфордом останках гигантской ящерицы, которую назвал мегалосаурисом. А несколько позже еще один англичанин представил зубы игуанодона.

— Ценю вашу остроумную мысль. Вы выбрали представить наместнику английские труды, зная, что он питает к островитянам особую приязнь, — улыбнулся я, отмечая для себя еще одно мудрое решение: обилие зеркал на стенах, кои и создавали в сполохах тусклого света иллюзион бесконечного помещения.

— Верно. После того меня оставили в покое. Как видно, на время.

— И вы теперь занимаетесь раскопками допотопных зверей? Но почему тогда обратились в Общество Древностей, которое интересуется иными, рукотворными произведениями?

— Неужто? Признаться, призывал я не Общество, а Румянцевский кружок, если уж исследовать причины. Впрочем, я не делаю между вами разницы, явились вы, да и ладно. Полагаю, у Румянцевских не нашлось желающих, обратились к вашим, а тут и вы под рукой… уже скачете во весь опор… Но разве Общество не исследует останки царей в курганах?

— Царей людей, но не царей зверей.

— Гигантские кости находили со времен античных и считали их за останки героев Троянской войны. В Средние века их выдавали за кости исполинов, упоминаемых в Библии и якобы смытых потопом.

Он замолчал, словно обдумывая продолжение. Я поторопил его, опасаясь, что плохо понимаемая мной логика его рассуждений может навсегда оставить мой разум.

— Догадываюсь, что вы не случайно привели меня в подвал, но я не граф Воронцов, со мной говорить вы можете откровенно, если не как с другом, то, как с коллегой.

— Я нашел кое-что, — отозвался он мрачно. — Но и в мыслях не имею скрывать это. Уже завтра я покажу место, где все происходило. Теперь уж поздно, а вам следует хорошо отдохнуть.

Время забыло спуститься в это подземелье, лишь за полночь мы поднялись наверх, и я почувствовал изнеможение.

Было мне как-то не по себе, когда под завывания ветра в отдушинах, укладывался я один в огромной стылой комнате, так же отдаленно напоминавшей спальню, как подвал князя винный погреб. Повсюду в темных углах мне чудились оскалившиеся пасти. Обругав жуликом дворецкого, оставившего меня без теплых перин, я, съежившись, ворочался в поисках удобного положения.

Мне казалось, я уснул, но под влиянием множества томительных воспоминаний (вдобавок, пока я отсутствовал, в комнате моей появилось крохотное бюро, украшенное прекрасным бронзовым чернильным прибором) спустя немного очнулся. Сон покинул меня, я решил подышать воздухом оранжереи и вышел, прихватив большой пятисвечник, изображавший сентиментальный сюжет, очень подходивший моему теперешнему настрою — не холодного ученого, а байроновского юноши. Но вдруг и моя принцесса так же проводит последние ночи под луной среди своих высокомерных орхидей?

Поверить сии фантазии я не смог: проплутав с четверть часа в крохотном пятне света, несомого над собой и пугаясь собственных отражений в неожиданно открывавшихся зеркалах, я понял, что заблудился в обширном доме князя. Все закуты и повороты выглядели одинаково, а тонкие лучи проницали даль лишь на три или четыре шага. Неожиданно вырываемые из мрака углублений и ниш мумии и чучела вскоре совсем расстроили мои нервы. Тени, словно борясь с зыбким пламенем, пускались в пляс и грозили увлечь за собой их оскаленных хозяев. Уж стало мне не до шуток, когда оказалось, что и обратного пути я отыскать не в силах. Неудобное мое положение осложнялось еще и тем, что свечам оставалось гореть еще не долее пяти минут. Свернув в очередной раз за угол, я вдруг увидел на черном полу отблески тусклого света, исчезнувшие вскоре за тихо притворенной дверью. Полагая в том свое спасение, я спешно направил стопы туда.

Мое удивление возросло необычайно, и, признаться, я обрадовался, усмотрев сквозь щель полуприкрытой двери своего нового знакомого Владимира Артамонова в глубине ампирного кабинета. Мысленно позубоскалив над тем, что он-де, нашел-таки в ночи соответственный своему модному наряду столь же модный антураж, я приблизился и вслушался. Очевидно, он зашел только что. Но некоторые действия его заставили меня не только повременить с возгласами радости, но и спешно задуть свои огарки, не задумываясь о том, как снова я зажгу их без оставленного у постели огнива. Кто-то второй, скрытый от моего взора, неистово перебирал ящики шкафа рядом с ним. Оставаясь незаметным во мраке, я мог наблюдать, как художник принялся рассматривать найденные там бумаги.

— У вас есть, что передать мне? — раздался старательно приглушаемый голос.

Владимир кивнул и поставил на стол то, что назвал склянкой с раствором герра Либиха. Рука неизвестного поспешно схватила ее.

— Но здесь нет рецепта! Без него это стоит не дорого.

— Не беспокойтесь, я помню его наизусть, — услышал я несколько отстраненный голос Владимира, а спустя продолжительное время горький его возглас: — Боже, это они! То, что я со страхом подозревал и о чем говорил мне принц — правда.

— Что написать мастеру Россетти? — послышалось мне это имя, еще более глухо произнесенное вторым посетителем с оттенком иронической надменности. Безупречная манера произношения выдавала в нем иностранца.

Ответа художника я не расслышал, так же как и они, увлекшись своими тайнами, не услышали эха череды мелких шагов, приближавшихся по коридору. Я же поспешно отступил в какой-то проем, оказавшийся по счастью занятым лишь наполовину холодной мраморной статуей.

О, чудо! За покачиваниями зеленого пятна изящного фонаря со стеклянным абажуром моим вожделеющим глазам предстала милая фигура княжны, облаченная в легкое домашнее платье из шелкового крепа. Лишь из опасения испугать ее, я не решился тотчас же расстроить предстоявшее ей странное свидание. Тем временем она распахнула дверь, и ее удивленный возглас:

— Владимир! — заставил того вздрогнуть. Но вместо лица загадочного незнакомца заметил я лишь легкое дыхание дальней гардины. В последний миг ему удалось улизнуть.

— Анна… Александровна, — лишь пролепетал он в изумлении, не ожидая видеть именно ее.

— Что за блажь назначить мне встречу в кабинете отца? — громко прошептала она. — И не вздумайте возомнить невесть что. Я пришла только сказать, что он не позволяет никому даже входить сюда в его отсутствие. Вашу записку я возвращаю.

Я ничего не понимал, но с наслаждением готовился следить за оправданиями художника, также поставленного в затруднительное положение. Он бросил взгляд на письмо, и по его лицу скользнуло выражение крайнего недоумения. Но к чести своей Владимир немедленно взял себя в руки, сплетя историю о том, что по поручению князя он знакомился с материалами раскопок, поскольку уже назавтра ему предстоит присоединиться к работам.

После нескольких ничего не значащих фраз, лишь выдававших растерянность Артамонова, и легкое, но без холодности неудовольствие княжны, они покинули кабинет, оставив меня в полном мраке. Следовать за ними я не мог, и, чувствуя во всем тайну, приготовился ждать, когда выйдет загадочный посетитель. Почему я не вышел тогда в коридор, зачем продолжал таиться? Какое ребяческое желание непременно и немедленно стать обладателем чужих секретов сыграло со мной злую шутку!

Из опасения оказаться замеченным, я лишь глубже запрятался за статую. Прошла томительная минута в кромешной тьме, затем другая, и я явственно ощутил неудобство своей позы, в которой у меня сильно затекала спина. Ни малейшего луча света не источалось в этот глухой коридор, но все же я мгновенно покрылся липким потом, почувствовав совсем рядом чье-то незримое присутствие. Кто-то беззвучно подкрался вплотную, не видя меня и оставаясь сам за завесой мрака, прежде чем скрип половицы в шаге от ниши выдал его движение. Я замер, перестав дышать и подняв подсвечник вровень с лицом, полагая любые дурные намерения от незнакомца возможными, а также пытаясь понять, как удалось ему заметить меня. Несколькими секундами позже я услышал хруст стекла, и одновременно с шипением от боли вспыхнул свет, ярким сполохом зажигательной спички лишивший меня на миг зрения. Но уже вскоре из своей засады я видел неведомого человека в плаще с капюшоном, поспешно ступавшего в сторону, противоположную той, куда удалились молодые люди. Когда он сам свернул за поворот, я поспешил за ним в надежде, что выберусь в знакомые части дома и ориентируясь лишь по тусклому отсвету, мерцавшему вдали.

За углом меня ожидало неприятное зрелище длинной зеркальной галереи. Незнакомца уже нигде не было видно, но саженях в пяти на стене дрожала одинокая свеча. Поддавшись мгновенному порыву, я позабыл об осторожности, и бросился, чтобы запалить три свои огарка. Мне показалось, как за спиной одно из моих отражений словно выступило наружу, и шея моя немедленно оказалась в тисках чьих-то железных объятий.

— Не суйтесь в чужие дела, мой друг, поезжайте лучше в Одессу, — услышал я насмешливый шепот.

По руке моей ударили чем-то тяжелым, и медный звон шандале смешался с моим коротким возгласом боли, ибо тут же его поглотил мерзкий рукав, пропитанным жидкостью с едким запахом. Нос и рот мой оказались крепко зажатыми, задыхаясь, я сделал в неравной борьбе несколько попыток вдохнуть — и чувства покинули меня.

Я очнулся от толчка, не зная, сколько времени миновало, тело мое, удерживаемое под руки и ноги, раскачивалось в такт шагов заговорщиков — два человека несли меня куда-то, ведя в четверть голоса между собой беседу по-французски, убежденные в моем обмороке. Я не спешил открывать глаз, сильно ломившая голова не дала бы мне возможности справиться с противниками в честной борьбе, к тому же, судя по словам, я вскоре понял, что они лишь намеревались перенести меня в мои покои, не причиняя вреда. Один из них, тот самый, что удушил меня, нахваливал ядовитый раствор Либиха, который посчастливилось тут же проверить на деле. Он сетовал лишь на то, что чересчур ядреная порция совершенно лишила меня сознания, в то время как он ожидал лишь частичного беспамятства с тем, чтобы расспросить жертву о ее миссии.

— Хотя документы убедили Владимира в том, что князь обманывает его, но главной бумаги, позволяющей завладеть наследством, все же недостает, — узнал я из его слов.

— Из чего следует, — отвечал второй, — что молодой повеса удвоит свои усилия. Я опасаюсь только одного. То компрометирующее Владимира письмо с предложением свидания, отправленное дочери князя — не скомпрометирует ли оно тебя самого в глазах Артамонова? Он понял, что ты ведешь двойную партию.

— Он без сомнения узнает мой почерк. Это сделано с умыслом. Владимиру настала пора убедиться, что ему предстоит беспрекословно следовать нашим планам, самому став его частью.

Сказанное насторожило меня вдвойне, даже сравнительно с моим собственным угрожаемым положением, которое вскоре представилось мне из дальнейшего незавершенного диалога. Я никак не мог уразуметь, кто же из них главенствует, но некоторые намеки позволяли предполагать, что заговорщиков насчитывается более, нежели эти двое.

— А что ты предполагаешь делать, когда этот — узнает тебя?

Мне стоило огромного труда не выдать себя учащенным дыханием или невольным напряжением мускулов.

— Лица моего он не мог видеть, — последовал ответ. — Голос он узнает навряд ли, если не услышит меня по-французски. Если он последует моему совету убираться в Одессу — прекрасно, но действие неиспытанного раствора может оставить и некоторый провал в памяти. Так или иначе, я понаблюдаю за ним, и если его поведение поставит под угрозу наше предприятие, приму меры решительного свойства.

Ввиду слишком тяжелой головы все прозрения и подозрения я оставил до другого дня, а как только тело мое опустили на кровать, снова провалился в забытье.

Утром погода не улучшилась, но ветер стих, и низины окутывал туман.

За завтраком Прозоровский еще раз представил мне своих коллег, теперь уже в подробностях поведав, кто и какую роль играл в создании собрания. Какие-то лица повторялись, появились и новые, всего их оказалось больше, чем присутствовало на вчерашнем ужине, и оставалось только гадать, сколько же всего работников трудится над коллекцией князя. Двое французов, немец, грек, голландец и трое соотечественников — это все, что я смог сосчитать, пока не сбился. Имена путались в голове моей, через минуту начисто улетучившись, так, что кроме Евграфа Карловича я никого не смог бы назвать без ошибки — хорошо еще, что к завтраку вышли не все. В числе отсутствовавших я нашел и Артамонова, по взглядам которого рассчитывал уловить тайные движения душ ночных сообщников. Я внимательно, но осторожно присматривался к этому своеобразному круглому столу рыцарей госпожи удачи, стараясь не возбуждать ответных подозрений и не задавал вопросов, кроме диктовавшихся обыкновенным этикетом, но не сумел определить среди них моих неприятелей. Не скажу, что я боялся их, но все же мне, гостю, противостояние неизвестному количеству врагов, прижившихся в этих родных им стенах, требовало холодного расчета. Они отвечали бодро, и громкие голоса нисколько не подходили к шептаниям во тьме спящего дома, а их напряженный русский звуковой ряд скрыл все особенности произношения французских ночных угроз. Несмотря на обилие и разнообразие кушаний, мое нервное возбуждение от ночных впечатлений не оставляло аппетиту совершенно места, и я удовлетворился двумя бокалами прекрасного вина, кофе и икрой, что придало мне сил для новых изысканий, и я с удовлетворением отметил, что головная боль оставила меня совершенно. Князь же, вместе со своими помощниками, привычный ко всему, откушал гораздо плотнее.

Не знаю, на кого я злился больше: своего вероломного противника или самого себя, не ко времени утратившего осторожность и не справившегося с нападавшим. Честь моя оказалась серьезно задета, никому не позволял я такого с собой обращения. Можно, ах можно выявить негодяя, поймать его за руку прямо сейчас (у меня родился надежный метод опознания!) стоит лишь решительно потребовать собрать всех кто жил в доме… Одно лишь останавливало мой праведный гнев, теперь я понял, какую тревогу вселили в меня ночные слова: я опасался за княжну. Что если действия обернулись бы по-иному, и на моем месте оказалась она? Ведь, в сущности, Анна была совершенно беззащитна перед злой волей, оснащенной к тому же молниеносным ядом Либиха. Зачинщика я уличу, но есть и сообщники, могущие отплатить невиновному. Еще недавно сетовавший на судьбу, теперь я искренне радовался близкому отъезду княжны в вояж.

Ожидая, что рано или поздно мой недруг выдаст себя, я отложил до поры клокотавшую во мне месть и завел невинную беседу с князем.

— Недолюбливая Бларамберга и Стемпковского, что же, вы совсем не знакомили их с вашими открытиями?

— С отдельными экспонатами только, в силу того, что ископаемые звери вызывают у них приступ мигрени. Они интересуются творениями рук человеческих, а я преклоняюсь прежде всего перед гением Творца истинного, — очертив в воздухе полукруг, он повернул ладонь бутоном пальцев вверх.

— Странно все это… — сказал я.

— Что же в этом странного, право? — перебил он. — Рыщут по округе на деньги казны, ковыряют, что поближе лежит, да подороже стоит. Славу добывают в заграничных академиях.

— Но Кёлер и вправду не дает вздохнуть здешним дилетантам, двери для них в Петербурге закрыты, приходится обращаться обходным маневром в Берлин. Обвинил ложно Стемпковского в подлоге каких-то монет, малейшие ошибки в фактах превозносит до небес, или, лучше сказать, опускает до преисподней. А ученый имеет право заблуждаться в мелочах, да и не только — без опасения оказаться поруганным.

— Но чем они от вашего Кёлера отличаются? Только тем, что тот в Северной Пальмире музейный король, а они в Южной.

— Прошу меня простить, странность видится мне вот в чем. Студентом представлял я сообщество ученых эдакой башней слоновой кости, где все науки как сообщающиеся сосуды, а все знания служат строительству единого здания. А на деле хрустальный дворец обернулся вертепом, где неприязнь, корысть и бездарность чередой стремятся править какой-то камарильей, вместо того, чтобы среди равных наслаждаться гармонией бала под струнами небес. Кёлер презирает Бларамберга, тот сторонится вас, Стемпковский ищет признания за границей, вы всех их избегаете. Но мне чужда такая разобщенность. Я уважаю и ценю труды каждого в своей сфере и, смею надеяться, сам кое-чего достигну в науке.

— Тогда вы счастливый человек, — заключил князь весьма прохладно. — Но это ненадолго. Юношеские порывы придется оставить. Придет час, возможно скорее, чем вы думаете, и вас начнет раздражать все, что стоит чуть в стороне от собственных идей. И раздражать тем больше, — он назидательно упер палец в стол, — чем ближе будет соотноситься. Но покуда есть возможность впитывать — изучайте. Я же — дам вам достаточно пищи, только успевайте переваривать. Глядишь — и заполните собою седьмую сферу, куда так спешно метите.

Сполох белого муслина платья княжны, скользнувшего в проходе заставил меня обернуться, но чарующее видение уже исчезло. Ах, как хотелось бы мне, чтобы сейчас сидела она за этим столом, внимая моим речам.

— То есть вы не приглашали к себе Ивана Павловича?

— Какое! От него просились, да я уклонился. Да не во вражде я с ними, — поспешил уверить он, — мне сейчас недосуг ни с кем воевать. Я тому год, как видел Стемпковского, так прослушал курс часа на три, сам же при этом не проронил ни слова. Иван Павлович приезжал до вас, да я сослался на отлучку, и вправду врать не пришлось, находился в раскопках, даже на ночлег не возвращался — у меня там избушка на сей случай имеется. Благо, он предупредил загодя, мы смогли подготовиться, — усмехнулся он широко. — Но Евграф Карлович принимал его, а чтобы он не больно серчал, я подсунул ему одну странную вещицу, через некоего человека, Игнатия Карнаухова, который на меня работал, да оказался негодным: за мной же шпионил… М-да, хорошо, что сам сбежал. Крал у меня находки, чтобы потом продать. А возможно, что и наушничал.

— Что же за предмет? — насторожился я.

— Видится мне чрезвычайно примечательной находкой: камень со знаками, каббалой пахнет, уж музейные архивариусы лучше меня с ним справятся…

Я спросил, с чего он решил, что камню найдется место в музее, на что князь ответил, что Бларамберг не упустит возможность купить редкий эпиграф, что же до вора, то он усилиями Евграфа Карловича находится в убеждении, что за предмет только музей и сможет предложить большую цену. Что есть правда, ибо ни один частный собиратель не заинтересуется чересчур странной и непонятной скрижалью.

Не мог я ответить себе, почему ни тогда, ни позднее не рассказал я Прозоровскому — нет, даже не о том, что присвоил себе его находку, а о том, что видел почти такую же у Ведуна. Впрочем, разве это могло изменить то, чему парки уже сплели свои тенета?

— Что же в нем примечательного? — только спросил я, с трудом скрывая нетерпение, когда Прозоровский замолчал.

— Неоткуда тут таким письменам взяться, — ответил он. — Впрочем, об этом после, покажу, где нашли его.

— Думается, Иван Павлович ворованное покупать не станет, — несколько разочарованный вступился я, обладая в этом утверждении верной истиной.

Хорошего же он себе почтальона выбрал — из вора, с укором подумал я о князе. И все это из-за того, что чванство и гордыня не позволили ему лично испросить содействия у такого же ученого. Надо же! Дом полон жирующих предателей, а он отказывает честному человеку, проделавшему ради него немалый путь.

— И я полагаю в нем чистоплюя, но на такую реликвию не он, так работники его в музее клюнут, уж попомните.

Мы беседовали с видимостью спокойствия, но с лица князя не спадала маска озабоченности, а с моего лицемерия. Я твердо решил оставить покражу у себя, раз уж Прозоровский сам отослал ее, а Игнатий, кажется, намеревался найти покупателя пощедрее Одесского музея.

— Не хотите ли вы создать у себя кружок просвещения и науки? — поинтересовался я. — Ваша работа заинтересует лучшие умы со всего света.

— Мечтал об этом когда-то, — князь помрачнел и замолчал на минуту. Я не торопил его, видя, что он делает над собой усилие, преодолевая нечто, мешавшее ему говорить. — Мечтал, до тех пор, пока неумолимый рок не толкнул меня осушать Арачинские болота.

Его ладонь твердо ударила по столу. Трапезу быстро кончили. У всех было понурое расположение духа.

— К чему рассказывать. Едем, скоро сами увидите.

Швейцар вынес мне макинтош, такой же, в какой оделся и князь, что оказалось кстати под сыпавшем с неба нудным дождем. Наряд довершили кожаные кепи, и после уж нас было не отличить от настоящих англичан, чему наместник, закоренелый англоман, доведись ему часом зреть нас, оказался бы несказанно рад.

Дамба

Мягкие рессоры просторной кареты Прозоровского, обустроенной как настоящий рабочий кабинет, позволяли без труда предаваться чтению, а князь умудрялся еще и карандашные заметки делать в каких-то бумагах.

Разглядывая за столиком гордость топографических изысканий князя — карту его обширных владений, на которой ближний затон болота отстоял от имения на семнадцать верст, я размышлял о происшествии, в которое так нелепо угодил. На многие вопросы стоило попробовать получить ответ у самого хозяина. Начал я издалека, рассудив, что жаловаться на неподобающее отношение к себе со стороны удалых его жильцов означало прежде всего навлечь на себя подозрения как на лазутчика, шныряющего ночами по дому и выслеживающему обитателей.

— Я не приметил никого из ваших коллег, кто бы грузился в другие экипажи. Они не едут сегодня, потому что вы устраиваете экскурс ради одного меня?

— Не сегодня — никогда. Я не позволяю им участвовать в раскопках, — неожиданно отрезал Прозоровский. — Орудую с мужиками, бывшими солдатами, да с казаками, они народ и простой и смелый, лишней дури в головах не держат. Впрочем, для благородных есть у меня одно исключение — Евграф Карлович, но он последние недели занят чрезвычайно важной реставрацией. Дело всех прочих — кости и другие находки. Инженеры заняты проектом нового осушения, выше первого. А если возьму в раскоп — еще разбегутся, чего доброго. С кем же работать?

— Чего же могут испугаться эти люди на болотах? — спросил я, сам не зная, кого имею в мыслях: смелых солдат или его работников из разночинцев.

— Того, что золота там нет и в помине. Воры, — огорошил он меня, смеясь. — Не все, но половина — точно воры. Но не простецы, а с художественным вкусом, знают моду на антики! А особенно, конечно, на золото! — расхохотался он. — То в любой сезон в моде. Но я не собираюсь заявлять на них, о, нет, нет! Грабители курганов — чрезвычайно полезные персоны, если подходить к делу практически. Но приходится мириться с их дурными наклонностями.

— За завтраком вы откровенничали о человеке, обокравшем вас. То есть сообщили им…

— Прекрасно, и это чистая правда, — прервал он меня, — но о чем же сообщил им я? Пускай теперь поломают головы, есть ли еще кто у меня под подозрением или напротив можно бы им успокоиться, поскольку единственная паршивая овца якобы доброго стада выявлена. Если нет кости, чтобы кинуть своре… вы улавливаете каламбур, — то хоть подразнить эту братию нахлебников я могу. Я не натравливаю их, но пусть-ка приглядываются, и друг на друга думают.

— Хм, — заметил я, изображая недоверие, — не больно-то радовался господин Дебрюкс, когда за одну ночь такие вот прохиндеи расхитили ценности Куль-Обы. Один из них вернул часть находок, но остальные растворились. Грек Дмитрий Бавро — он к вам, случаем, не нанимался? Не боитесь, пока вы в отлучке, они музей-то ваш свезут к морю?

В который уж раз мне пришлось примерить на себе колючий взгляд князя.

— По мне, — съязвил он, — так вы более опасны, чем они вместе взятые. Их низменные цели поэтичны, подлые порывы бесхитростны, а грязные души прозрачны на полвершка вглубь, чего достаточно, ибо большей глубины в них и нет. Ваша же осведомленность дает пищу сомнениям. Откуда вам про Куль-Обу известно, если и мне еще не донесли? Впрочем, не отвечайте. Догадываюсь. А хоть бы и так. Каждый должен заниматься своим делом, смотритель соляных озер — за солью приглядывать, а не в курганах ковыряться. Если это правда, то тем более складно, что я не подпускаю лишних людей к раскопкам. И паче того — к находкам.

— Что же здесь складного? — я не стал объяснять, что новостями намедни снабдил меня Бларамберг, — разве на болотах обнаружены предметы обихода, украшения, утварь, оружие?

— И в помине нет! А складна — моя история, в которой нет ни слова лжи, но в которую они не верят, полагая апокалипсический сюжет лишь прикрытием настоящих находок — драгоценностей. Я говорю о последней битве и даю им задания по реставрации разных звериных скелетов, они же полагают, что вожу их за нос этой выдумкой, сам тем временем добывая золото скифов. Им невдомек, что все это — сущая правда, но пока они живут ожиданиями презренного металла, то исправно делают свою работу, а коли узнают, что его нет — свищи их. Да и Дебрюксу вашему польза — от него подальше их держу.

Я в душе обрадовался. Наконец, все сходилось, объяснялось с изящной простотой, до которой наш изощренный ум доходит обыкновенно в последнюю очередь. Князь же не умолкал:

— К наместнику побегут должностей просить, или к тому же Стемпковскому. И ведь получат. Кого только за последние годы мы ни приютили в этих краях! У меня мирно уживаются роялисты с бонапартистами, а еще — сербы, арнауты, генуэзцы, немцы. Греки: и старые — и новые, бежавшие от ужасов Хиосской резни. Половина наций Европы нашла тут дом и прибежище, а у себя там — либо сами кого-то гнали, либо гонимыми были. И герцог Ришелье правильные усилия положил, чтобы привлечь их торговать и жить в порто-франко. Помяните мое слово — не пройдет и года, как новые волны прихлынут к этим гостеприимным берегам. Нынче зазывать уж не надо: сами доплывут.

У заставы, где статные молодцы учинили досмотр всем бричкам, делая исключение для нашего экипажа, мы съехали с большака и покатили дальше по дну широкого оврага. Оставалось недолго, я подумал, что дело охраны поставлено у князя прочно, и умыкнуть у него находку так же трудно, как и из Кремля. Поначалу я принял старое русло за твердую дорогу, но потом догадался, что мы движемся извилистым путем в сухих берегах. Впрочем, радость моя оказалась преждевременной, вскоре нам пришлось покинуть удобную стезю, и уж тогда мы помучались в бездорожье, размытом к тому же до грязи противным дождем.

Князь поведал, что в древности река текла в другом месте, но после катаклизма русло изменилось, превратив старицу в топь, питаемую лишь дождями да ключами. Евграф Карлович предполагал, что поток запрудили с умыслом, чтобы залить всю низину, а уж потом вода сама нашла другой исход. На мой вопрос, кому могло понадобиться заболотить долину, он лишь хмуро ответил, что, имей он ответ, остальное решилось бы само собой.

Все же в полдень мы стояли в местности, унылый вид которой я не могу вспоминать без содрогания. Казалось, что все радостные ландшафты этого обширного края существуют в своем благообразии лишь благодаря тому, что здесь для соблюдения закона равновесия собралась странная необъяснимая грусть.

Повсюду, насколько мог я различать в туманной дымке, расстилалась водная гладь, утыканная, словно шахматными фигурами, большими округлыми валунами. Никакой даже самой чахлой растительности взгляд мой не приметил, впрочем, видимость простиралось шагов разве на сто. Саженях в тридцати от сухого места, где мы остановились, возвышалась широкая круглая башня, уходившая основанием под воду, а сильно разрушенной верхушкой превышая втрое мой рост. Часть работников принялась разбивать походный лагерь и готовить обед, мы же с князем медленно отправились вдоль берега к временному дощатому бараку, подле которого кверху дном лежали лодки.

— Что за блажь привела вас в эту юдоль? — еле ворочая языком, вымолвил я.

— Болота прекрасно сохраняют останки, не хуже мерзлоты Сибири, в которой находят мамонтов, и не только окаменелые кости, но и внутренности, и шерсть. Помните, вчера я показывал находки Палласа? Мне удавалось извлекать иной раз целые, нетронутые экземпляры небольших особей, чаще — современных нам, но случались и удачи, так что я описал несколько вымерших видов, неизвестных дотоле натуралистам. Эти болота имеют весьма древнее происхождение, об этом говорит геологическое сложение того русла реки, по которому нам так удобно было ехать, посему я и рассчитывал отыскать немало замечательного.

— То, где мы стоим — дно бывшего болота? Ни травинки, ни деревца. Эти ямы — следы ваших копателей?

— Вы сделали верное предположение; понимаю, вам не по вкусу эта пустыня после моих кущей, но таковы и медицинские изыскания, когда приходится вскрывать мертвое тело. Представьте себе, если где-то чего-то убудет, то в ином месте прибавится. Мои сады удобрены здешним илом еще при дядюшке, царствие ему небесное. Будь погода ясной, вам открылось бы куда более жуткое зрелище…

— Полно вам, Александр Николаевич, у меня, признаюсь, и так кровь в жилах стынет.

— Ведь стоим мы на дне обширного кратера, — продолжал он бесстрастно, — уровень болота был выше нынешнего, укрывая башню. А растительности тут предостаточно, и буйная она, как нигде, она и сейчас такая в нетронутой части. Еще мой дядя драгами расчистил трясину до чистой воды, но отвести ее досуха не сумели. Глубина тут невелика, и двух аршин не будет, но дамба дает течь, а подземные ключи постоянно сочатся. Хляби небесные пополняют озеро в свой черед. Работы не ведутся второй день из-за дождя, но все же края болота годятся для раскопок, и под толстым слоем наносов скрыто нечто. Запомните, Алексей Петрович, — растягивая слова словно патоку, прошептали его губы, — любая истинная история имеет тройное дно…

Я постарался не заметить его неприятной улыбки.

— Но ведь неспроста же ваш дядюшка заинтересовался местами болот. Одним советом Ведуна, простите, тут не обошлось. Что-то ведь послужило толчком к тому.

— И вновь вы зрите в корень. Болота, как вы догадываетесь — что-то вроде живого организма. Они дышат, питаются, претерпевают циклы в развитии. Время от времени какие-то части их освобождались до воды, и люди наблюдали в глубине каменные строения, а в сухие годы кое-где обнажались верхушки валунов или башен. Некоторые места и вовсе более похожи на озеро, там ловят рыбу, а сети цепляют обломки. Но в этом винили древний затопленный город. А древних городов здесь, повторюсь, несметное число.

— Насколько велики топи?

— Немалы, тянутся верст на двадцать отсюда, и поперек еще пять, но пока доступна только верхняя часть.

Мелкое озерцо покоилось мертвенно и тихо, дождь на время перестал, казалось, лишь для того, чтобы безупречно отражавшиеся в его зеркальной глади каменные глыбы обрели какой-то смысл в моих глазах. Я сказал об этом князю.

— Желаете, подплывем, — отозвался он.

Он подал знак, и двое бородатых мужиков с нескрываемым неудовольствием перевернули одну из лодок и стащили ее в воду, породив никчемный плеск в тишине, от которого по коже у меня пробежали мурашки.

Все во мне сопротивлялось этому, но я решился и как сомнамбула ступил на плоское дно челнока вслед за князем. Тотчас же молодцы оттолкнули ее шестами, и мы заскользили в тумане и сумраке, порождая больше воздушных колебаний, чем сама природа. Вскоре уткнулись мы в одну из глыб. Вблизи она выглядела куда мощнее, чем казалась с берега. Ее поверхность местами облетела уже от болотных наслоений, но на большей части они все еще скрывали ее тайны.

— Что это за валун? — спросил я тихо, но ответа не услышал, впрочем, князь мог и не расслышать моих слов.

Я осторожно провел рукой по сухой бурой корке, и она чешуей осыпалась с камня, обнажив замысловатые руны на желтоватой поверхности, в которых разобрать что-либо не представлялось возможным.

— Вы видели? — спросил я, обернувшись к нему. — Здесь что-то начертано.

Прозоровский кивнул.

— Теперь вы понимаете, что за проклятое наследие досталось мне от отцовского брата. Он потратил шесть лет и почти все сбережения, стремясь добраться — не до разгадки, нет! Хотя бы до загадки болот, — но так, к счастью, и не преуспел. Однако в этом преуспел господин Кауфман, которого выписал я из Голландии. Все отговаривали меня, но дядина страсть передалась мне, и я уж не мог остановиться.

— Почему все так опасались этого? — спросил я, но поймал недоуменный взгляд князя. — Впрочем, нет, я понимаю. Суеверия… имеющие некоторое основание… Я спрошу иначе: ведь никто же не знал, что таится под слоем тины? Или все-таки?..

— Нет. Это суеверия, как вы изволили выразиться. Только правда оказалась хуже.

— Кажется, там есть очищенные камни?

— Да, некоторые мы осмотрели, впрочем, бегло.

— Задам вопрос, который меня занимает: вам удалось прочесть эпиграфы?

— Нет, и, полагаю, это невозможно без некоего стороннего ключа. Они скверно сохранились, и, скорее всего, несут… церемониальный смысл. Я встречал разнообразные начертания в некоторых курганах, раннего периода. Их расшифровали. Такая сплошная круговая надпись, это… заклинание.

— Заклинание?

— Да, — подтвердил он с видимой неохотой, не распространяясь о подробностях.

— Кто же сделал это, и с какой целью? — постарался остудить себя я. — Здесь можно насчитать более сотни глыб, а осушаемый участок так мал…

— Восемьдесят три. Сейчас многие сокрыты дымкой.

— Этот участок болота был избран вашим дядей намеренно?

— Случайно, он ближе всего к усадьбе.

— Если предположить, что болота равномерно скрывают под собой такое же, то…

— Круглым счетом десять тысяч, — спокойно закончил Прозоровский.

И тут я, сам не ведая, зачем это говорю, а скорее просто под влиянием атмосферы и миазмов загадочного озера в попытке успокоить себя воскликнул:

— Но никакие заклинания не имеют силы!

— Это знаем мы с вами, но чертившие их могли верить во что-то иное, — еще более хладнокровно ответил он. — Впрочем, таково мнение лишь одного нашего галльского коллеги. Я же, желая хранить беспристрастность, не сделал для себя окончательного вывода. — Подбадривая себя, один из гребцов с громким харканьем плюнул в воду. «Нечистая сила», — пробормотал он.

Мы подплыли к меньшему валуну, уже отертому с верха до воды. Только стоя в рост, я мог сравняться макушкой с его вершиной. Весь он был испещрен знаками.

— Да, разобрать что-либо нелегко. Видно лишь, что поверхность прежде обработали, и я могу с некоторой осторожностью заключить, что камни перемещали сюда.

— В этом у меня нет сомнений. Неподалеку есть выходы породы, похожей на эту.

— А можно ли проникнуть в ту башню?

— С известной осторожностью — милости прошу.

Я попросился в башню только потому, что мне хотелось держаться ближе к берегу, хотя не два аршина глубины пугали меня. Что-то незримое витало в атмосфере, какой-то печальной тревогой пронизан был целиком видимый круг вещей.

С одной из сторон свисала добротная веревочная лестница, прилаженная так удобно, что мы с князем в минуту оказались на вершине, а вернее, на одной из площадок винтовой лестницы, которая одним концом уводила под воду, другой же ее край обрывался прямо у наших ног.

— Судя по всему, кладка кончалась выше.

— Верхний этаж обвалился. Я полагаю, что до разрушения они обозначали что-то вроде рубежа. Или служили капищами для ритуалов.

— Так их много?

— Я предположил следующее: странно, наугад ткнув пальцем в небо, угодить на важную находку, сходной с которой нет. И, простите за неуместный здесь каламбур, как в воду глядел: вскоре нашлись еще две, они хуже сохранились, и выступают из воды не столь значительно. А ведь и осушена только мизерная часть. Кстати, именно у подножия этой башни найден предмет, что я отправил Бларамбергу несколько причудливым маршрутом.

В этот самый миг какой-то редкий порыв ветра на мгновение сдул молочную пелену с коричневой лагуны, и я вздрогнул от открывшегося мне величественного и ужасающего зрелища: повсюду, насколько хватало глаз, словно истуканы или воины стояли эти однообразные и ровные камни. Догадка, явившаяся мне, как только увидел я болото и которую отгонял доселе, вновь возникла в моем разгоряченном мозгу с такой силой, что я содрогнулся.

— Это некрополь?! Валуны напоминают надгробия, только чрезвычайной величины. Но кто похоронен здесь? Кто соразмерен этим камням?

На лице князя растянулась усталая зловещая улыбка.

— Это легко узнать, — ответил он, движением ладони предлагая спуститься обратно в лодку, и скомандовал гребцам: — К берегу. Сперва обедать, а после — к раскопу.

Портвейн заметно согрел мои внутренности, но не влил веселия в душу.

— Я поначалу полагал вас археологом. После вы огорошили меня своей зоологической коллекцией. Теперь — не знаю, что и думать.

— Отнюдь, археология — страсть дядюшки, моя же — доисторические виды. Но, как он искал черепки, а наткнулся на пласты с ящерами, так и я совершил обратное. Это произошло случайно, если случайностям вообще приличествует место в Божьем мире. — Брошенная небрежно салфетка его, описав замысловатый пируэт, легла в точности на угол белоснежной скатерти.

Обед оказался тем более кстати, что я почти не завтракал, ожидая совсем иного приключения. В шатре мы немного обсохли у медной походной колонки, какие применяли в войну еще французы. А вот кулинарных рецептов я, как ни стараюсь, вспомнить не могу, ибо все мысли мои тогда поглотили новые впечатления.

— Каков же был этот труд — тех, кто вырубил и установил эти монументы, а после испещрил их надписями! Сколькими годами и даже столетиями, каким количеством работников можно исчислить эти титанические усилия? Какова бы ни была их конечная цель, она не видится мне равнозначной такому творению, впоследствии еще и сокрытому под водами!

— Значит, цель того стоила, — сухо ответил на это князь. — Полагаю, вы не посещали Египта. Иначе по-иному смотрели бы на предприятия такого сорта. Пирамиды Джизы поражают воображение всякого, и нам, живущим сейчас у своих скромных погостов невозможно постичь, как возможно даже ради величайшего из правителей воздвигать погребальные сооружения, на которые расходуются все государственные и людские силы. А ведь то, что может созерцать там современник — лишь жалкие остатки некогда былого великолепия — сверкавшего в лучах Солнца конуса, облицованного полированными плитами… От Яффы до Каира шесть дней пути морем и вверх по Нилу на барке, не премините заглянуть.

Мы вышли на берег в полуверсте от места, где стояли лошади, за пеленой мороси и скользящими по воде испарениями они скрылись совершенно. Стало еще более промозгло и зябко, чем поутру, дождь усилился. Но меня бросило в дрожь, когда сделав несколько шагов и перевалив через невысокий гребень песка и слежавшейся глины, я заглянул в жуткую воронку раскопа. В лужах воды там и сям лежали поваленные валуны и проступали кости.

— Это же люди! — воскликнул я в негодовании. — Вы раскопали могилы?

— Этим, как вы изволите выражаться, могилам, не одна тысяча лет, — в тон холодному дождю парировал он. — Если принять скорость илистых отложений за постоянную величину, около шести тысяч. Впрочем, кое-какие другие признаки отдаляют время действия на меньшую дистанцию.

— Но эти надгробья делают, кажется, могилы вовсе не безымянными.

— Возможно, я и согласился бы, но учтите: и могилы фараонов подвергаются исследованию, здесь же дело куда загадочней. На семь больших валунов приходится дюжины полторы или две человеческих скелетов, ведь сейчас на поверхности мы видим лишь часть.

— Что же из этого следует? Рабы построили этот некрополь, но сами погибли от непосильного труда и остались тут же в земле?

— Это спорно, но ясно то, что здесь похоронены и те, кому воздвигнуты монументы.

— И вы, смею предполагать, нашли их, — усмехнулся я. Мне не понравилась уверенность, с которой князь изрек свое «ясно». Ведь мне это совершенно не казалось столь уж очевидным.

— Да.

— Кто же они? Знать, богатые члены общества? Впрочем, вряд ли, иначе не обошлось бы без золота. К тому же, их количество заставляет думать об ином объяснении. Вы сопоставляли эти останки с раскопанными в скифских курганах?

— Они различны. Учтите, мы далеко от мест обитания, приписываемых скифам…

— Триста верст — не слишком большая дистанция на равнине. Влияние культуры не могло не иметь места.

— … но, что надежнее, мы удалены не столько в пространстве, сколько во времени.

— Возможно, и все же это не объясняет, почему там над склепами и могилами возвышаются холмы, а здесь захоронения покрывает болото? В этих краях нет землетрясений, перемещающих горы на дно морское.

— Это — не объясняет, но кое-что другое… Терпение, прошу вас. Я хочу, чтобы вы следовали путем рассуждений, но ни в коем случае не чужих, в данном случае моих, выводов.

— Вы хотите, чтобы я следовал путем ваших рассуждений и пришел к вашим выводам, — не мог не заметить я. — По тому, как вы делаете представления, к другим прийти будет и невозможно.

— Ошибаетесь. У меня нет строгих выводов, иначе я не звал бы в помощь столичных светил.

— Вы что-то нашли под камнями, — напомнил я, теряя терпение, к которому так призывал князь. — Или кого-то.

— И что-то и кого-то. Туман усиливается, — вместо ответа сказал он. — Скоро здесь все затянет. Нам пора возвращаться. Пока доберемся — и вовсе стемнеет. Так или иначе, все находки уже у меня в имении.

Но в этот самый миг мы услыхали издалека три выстрела подряд, а после и отчаянный вопль, достигший нас сквозь мглу, хотя кричавшего не было видно:

— Дамбу размыло! Спасайся! Верхнюю дамбу прорвало!

Князь схватил меня за руку:

— Не в лодку! Кругом! Так скорее. Не то нас смоет.

— Что — что произошло? — спрашивал я уже на бегу.

— Размыло верхнюю дамбу! Значит, скоро вода достигнет нижней, вал перекатится и будет здесь через семь, много — десять минут. Зависит от того, как долго выдержит вторая плотина до полного обрушения. Она не строилась в расчете на такой напор. Волна будет нешуточной.

— Такое случалось?

— Бывало однажды, и тоже, конечно, в ливень, но вода стояла много ниже, и раскоп пустовал. Но сегодня мы оказались в самой середине. — Бегите к башне! — скомандовал он, впрочем, зря. Мужики и так припустили вовсю.

— Не лучше ли прямо к каретам?

— Этот берег — исчезнет! Вспомните, что я говорил, все это — бывшее дно! А до старого края мы не поспеем ни так, ни верхом. Надеюсь, сигнал там слышали, и уведут лошадей.

Рев надвигающейся воды звучал тем ужаснее, что за туманом ничего нельзя было различить. Сначала поверхность болота покрылась рябью, но скоро страшный треск возвестил нам о прорыве плотины. Волну я увидел, когда, задыхаясь, запрыгнул в лодку. Казалось, что она накроет нас через мгновение, что нам не дано достигнуть спасительной башни, но оказалось еще хуже. Зрительный обман послужил причиной моей ошибки, волна оказалась гораздо дальше, давая нам надежду, но она тем самым была и значительно выше, напрочь повергая весь мой опыт о виданных когда-либо водяных валах. Она накатывала, сжимаясь в сужающемся затоне, отчего еще более угрожающе вздымалась с краев, порождая отчаянный гул, грохот, гром. Я в ужасе наблюдал, как некоторые огромные валуны выворачиваются под гнетом волны. Князь, несмотря на свой возраст, добежал раньше и уже подавал мне руку, гребцы навалились, и через считанные мгновения, показавшиеся вечностью лодка стукнула кладку башни. Сверху работники скинули еще веревок, мужики с матросским проворством вскарабкались по ним, споро перебирая ногами по стене, пока мы с Прозоровским решали, кто кому уступит право занять лестницу. Он прикрикнул, я вскарабкался уже наверх, когда он добрался лишь до половины. Дно вдруг совершенно обнажилось, и вода под нами, словно сама испугавшись бедствия, будто начала съеживаться и откатилась, жадно пожираемая грядущим следом и все возрастающим валом. В последний миг я крикнул:

— Хватайтесь! — но никому и не требовалось команды. Призывая милость Божью, мы рухнули для обретения устойчивости на колени, цепляя друг друга и упираясь в кладку, и в тот же миг нас ударила и накрыла могучая плотная субстанция.

Через минуту, лишь только я, откашлявшись, смог открыть глаза и приподнялся, то обнаружил всех в целости, и бросился к краю, пока нас не достигла следующая волна. Князь сорвался с лестницы и с трудом держался на клокочущих бурунах около башни, но то, что я увидел, заставило меня пренебречь собственной опасностью. Сзади надвигалась брошенная лодка, грозя раздавить или потопить его своей тяжестью. С решимостью, опередившей расчет разума, я прыгнул в нее, надеясь своим движением сбить ее с гибельного курса, но преуспел лишь немного. Бушующие волны мощными раскачиваниями по-прежнему грозили размозжить голову Прозоровскому о монолит башенной стены. Он видел уже страшную угрозу, один нырок мог бы переменить его участь, но надувшийся плащ, так удачно спасавший его от потопления, сейчас превратился в роковую обузу, мешавшую всякому движению, способному отвратить неизбежное. Когда казалось, что катастрофа неминуема, я все-таки изловчился и притопил его подвернувшимся под руку веслом, пихнув голову под днище лодки, и почти одновременно она разбилась в щепы о преграду, выбросив меня вон как из седла дикого жеребца.

Второй большой волны так и не случилось, нам с князем, совершенно обессилевшим и нахлебавшимся дрянной жижи, пришлось лишь перебирать руками ступени лесенки, меж тем, как быстрый подъем уровня болота доставлял нас к вершине. Спустя пять минут и сама вершина башни скрылась под водой; потирая сильно ушибленное плечо, я обозревал всех стоящими по колени в воде посреди безбрежного озера, где не предвиделось ни брода, ни надежды.

— Все ли здесь? — отдышался князь, стирая кровь, струившуюся ему на глаза. — Прочие лодки, конечно, унесло… Если кучера успели лошадей увести, то к полуночи подмогу пришлют.

Первое время холода мы не ощущали, по причине нервного потрясения, но уже через час у нас зуб на зуб не попадал. Вдобавок, стало смеркаться. Чтобы как-то согреть себя, мы пытались приплясывать на крохотном пятачке, сбившись потеснее в кучу, а мужики во всю мочь голосили о помощи.

Когда стемнело, мы все увидели исходившее из воды прямо под нашими ногами дрожащее фиолетовое сияние. Слабое свечение, заглушаемое не осевшей еще мутью, шло только из некоторых мест, отмеченных, как показалось моему вконец расстроенному воображению, затонувшими башнями, и вряд ли кто из нас в повисшей гробовой тишине не ощутил в те минуты зловещего ужаса этих чудовищных болот.

Вот так и рождаются легенды о землях, которые пожирают людей: но это я думал уже после того, как часа за два до полуночи к нам подплыли две наспех залатанные лодки, и первым делом пустили мы в кругу штофную флягу с ромом. Среди спасателей бойким рулевым увидел я и Прохора, который между командами не преминул шепнуть мне о своих предчувствиях и предсказаниях: «Поела земля людишек-то, и барин и чернец — без разбору легли-с…»

Хоть в доме нас ждала добрая парная и горячий пунш, весь следующий день пролежал я в тяжелой горячке, обложенный грелками и осушая кружку за кружкой чай с имбирем, гречишным медом и малиновым вареньем. Прозоровский с извинениями прислал мне бутылку восхитительного коньяку, но испив одну только рюмку, я погрузился в долгий целительный сон.

Загадки

Лишь под благотворным влиянием вновь появившегося солнца, чуть развеявшего тоску, лихорадка убавила жар, и пошел я к исходу другого дня на поправку.

Трижды заявлялся ко мне Прохор, каким-то невероятным образом проникший в господский дом в качестве то ли моего слуги, то ли посыльного. Всякий раз он приносил что-либо съестное и с виноватым видом располагался в проеме, но уже спустя минуту выражение его торжествующе вопило: «что же, предупреждал я тебя-с!» Однако вместо этого слышал я его расспросы о здоровье и не болит ли что внутри, нет ли кашля или черной мокроты, потому как помершие работники, дескать, страдали внутренним жаром и исходили гнилостными кожными пятнами. Я, зажмуриваясь от отвращения, махал на него, и он исчезал впереди своих тяжких вздохов.

— Надо бы мне вертаться-с, — почесав затылок, вывел он, явившись в четвертый раз с отваром ромашки и сперва, как водилось, покряхтев о моем недомогании. Опекой своей он до того надоел мне, что твердо решил я выздороветь не позднее его ухода.

— Плохо разве тебе здесь? — я сразу раскусил его намерения.

— Отчего же! — живо воскликнул он, но после приуныл и повторил: — Надо бы ехать, а то как бы сыск не объявили. За прогоны плачено, а за простой? У яслей в нашем деле — не больно наработаешь.

Я сел в кровати и протянул ему полтинник. Он повертел его, потер о рукав, словно пытаясь стереть медный налет, убрал, не забыв охнуть. Без сомнения, цвет серебра нравился ему больше. Надеясь скрасить противный вкус отвара, я погрузил позолоченную ложечку в янтарный бриллиант капли меда на дне хрустальной розетки. Казалось, живая глубина его бережно хранила растворенный жар щедрого летнего солнца.

— Скажи, Прохор, а ты грамотный?

— А то, — ответил он без запинки. — Меня в тайные звали-с, да я отписался, мол, милостивые государи, покорнейше повелеваю меня с разными глупостями не беспокоить.

Я кивнул, но не стал смеяться, давая понять, что разговор идет серьезный. Однако он тоже не улыбался.

— Семья есть у тебя? — он не ожидал этого моего вопроса и сощурился.

— Один.

— Как же тебя холостого в ямщики взяли? — спросил я въедливо, но он не замедлил с ответом.

— Я не на казенной гоньбе-с. У нас, вольных, как: гоняем своими лошадьми, а нет своих — деньги в залоге. Изредка кому, вроде тебя поскорее надо — староста в подмену пару дает, а мои нынче у него пасутся. Есть работа — везу. Но почту не гоняю, таких пакетов, вроде твоего, не вожу, только коммерческий груз и… хлыщей всяческих.

Тут понял я его интерес: сменить чужую пару рысаков на своих, ведь княжеская конюшня бесплатно снабжала его всеми припасами. Чем дальше, тем больше нравился он мне своей степенной рассудительностью, потому я и надумал предложить давно взвешенное:

— А что, Прохор, поедешь со мной в Африку?

Я с умыслом назвал самый дальний, почти легендарный для простого человека край своего путешествия, чтобы, сперва обескуражив, после немного пойти на попятный.

— Когда сто рублей серебром кладут-с, да вперед — кто ж откажется? — ответил он, бодро осклабившись ровным рядом, словно три дня приуготовлялся к такому разговору.

— В год, ассигнациями, — поправил я его. — Проезд, жилье и пропитание на мой счет. Паспорт справлю.

Он, конечно, навряд ли ожидал и такого предложения, а вот я всерьез задумывался, не нанять ли мне его в помощники в первый же день, как мы повстречались. А что, рассуждал я, дядьку моего, служившего в нашей семье при мне воспитателем сколько себя помню, обязался я отправить из Одессы обратно в Москву, как только снарядимся на корабль, а Общество позволяло определиться с работником хоть в Константинополе, хоть в Леванте — на мое собственное решение. Так почему бы не сделать сего заранее, тем паче, что человек попался расторопный и годный не только в слуги, но и в помощники.

— Брат у меня — второй гильдии записан в Николаеве. В Царьграде аж — лабаз имеет, — издалека принялся набивать цену он, я молчал. — Знать, уж тысчонку-то нажил. А ты меня рублем попрекал. Да я плавал туда-с. Ну, хоть двести…

— Куда плавал? В Константинополь? Сто двадцать. Или езжай с Богом.

— Ну же! От меня пользы — пропасть.

— А паспорт что ж?

— Я с греками плавал-с.

— Так и что с того? Увижу пользу — дам прибавку.

— А то. — Он многозначительно махнул рукой. — По-русски путают слова: им что паспорт, что пиастры… Годится! Сапоги только надо бы еще справить-с. И ливрею какую-никакую. А то совестно перед басурманами. У них одна чалма как весь мой скарб.

Я расхохотался в ответ на его растянутый до ушей рот, а особенно на щегольскую поддевку без рукавов. Уговорились, что он сгоняет до старшины за расчетом и вернется. Я вручил ему серенькую в качестве подъемных, и оказался немало удивлен, когда после получил от него расписку в получении.

— Чего еще? — спросил я, наблюдая, как Прохор, вроде бы уже вполовину обернувшийся выходить точно застрял в дверях.

— А убедился ты, что князь чертей копает? — мигнул он, закусив губу, и по его выражению я не смог понять, продолжает он шутить или говорит всерьез.

— Чепуха, — отверг я резко. — Это звериные кости. Уговори лакея показать тебе подвал, небось, музеи-то никогда не посещал?

Он посмотрел на меня с прищуром, хмыкнул.

— Э-э, нет, то бесовские кости, — остался он при своем. — Ты уж видел их?

— На рубль напрашиваешься?

— Сторговались, так сторговались. — Он вздохнул. — Мне лишнего не надо, я не волхованием копейку зарабатываю. Ты не думай, я не боюсь, а люди про то сказывают, что здесь ход в ад. — Он потыкал куда-то неопределенно пальцем и зашептал быстро, словно боялся не успеть: — Его люди. Бегут все от него, от чернокнижника — только пятки сверкают. Ты вот с ними потолкуй, пока кое-кто еще остался. И спроси у князя про ход!

Не дожидаясь, пока я прогоню его, он поспешил выйти.

Хоть мы и столковались, я тогда еще ничего для себя не решил. Случай вскоре доказал мне правоту моих намерений.

Дворецкому приказал я истопить баню, и уже приготовился собираться. Робкий стук в дверь отличался от тех грубых ударов, которыми лакеи и Прохор извещали о своем появлении. На мое обычное повеление войти… о, Боже! Княжна Анна, кажется, в том самом платье, бледный всплеск которого той памятной ночью оставил в моей трепетавшей душе неизгладимый след, как бесплотный дух тихо возникла на пороге, соперничая с тонкими солнечными лучами. Присев с моего стесненного разрешения на краешек стула в ногах, она положила на угол кровати книгу и поспешно произнесла:

— А слышали вы, Алексей Петрович, что ужин тот праздничный так и пропал. Ждали вас… вас всех, ждали, все приготовились, а тут такое… Надеюсь, вы поправитесь к нашему прощальному обеду. Приедет много гостей и назначен большой праздник… Отец превозносил вас за решительность, рассказав, как отважно вы бросились спасать его, подвергая опасности свою жизнь, — сказала она после того, как мы, опровергая все слова о решительности и смелости, заверили друг друга в глубочайшем почтении и обменялись всеми полагавшимися в таком случае объяснениями. — Я благодарна вам за это… Вот, он велел передать… с тем, чтобы вы изволили прочесть на досуге… — Тут взгляд ее упал на стопку исписанных листов, и она прибавила: — Вам, кажется, пригодились чернила? Приказать принести еще?

Голос ее, тихий и неуверенный, совсем не походил на твердую речь в день нашего знакомства. Она взирала на меня, не отводя глаз, чуть исподлобья, с некоторым вызовом, соответствовавшем ее весьма двусмысленному вторжению, и я гадал, что могло заставить барышню совершить столь смелый шаг. Конечно, мне хотелось верить, что я произвел на нее впечатление, породившее мгновенную влюбленность, ведь оказался же я сам влюблен в нее с первого взгляда! Но и слишком многое мешало таким мыслям.

По счастью я быстро нашелся, чем ответить, так чтобы лед недоверия и неловкости поскорее растаял. Поблагодарив ее совершенно искренне за превосходные чернила, я протянул ей в подарок изящную костяную песочницу, наполненную тончайшего помола песком искрящегося золотистого оттенка. Я рассказал ей, что песок сей добывается в имении моего деда в крайне незначительном количестве, и более нигде в мире не известно сочетание таких минералов, придающих ему столь блистательный оттенок. Смеясь, она охотно приняла мой презент, довольно милый и совершенно невинный по существу. Теперь наш разговор мог продолжаться свободнее.

— Позвольте, — я протянул руку к книге, делая вид, что не в силах дотянуться. Она поднялась и подошла ближе, чего я и добивался. Легкий аромат лаванды дразнил мое обоняние и приводил в трепет воображение. Наши пальцы на мгновение соприкоснулись, прежде чем она снова села поодаль.

— Что это?

Я жаждал говорить с девушкой только о ней, а вовсе не о какой-то книге, но она нашла повод остаться, и я обязан был подыграть ей. Открыв обложку, я на минуту замешкался, но потом обрадовался удаче. Книга позволяла мне немедленно связать все мои корыстные интересы.

— «Га-Багир», — провозгласил я немного зловеще, — а именно, разъяснения к самому знаменитому каббалистическому сочинению.

— Это запрещенная книга? — ее глаза оживила вспышка интереса, а вовсе не испуг.

— Насколько я осведомлен, нет. Не могут же наши цензоры успевать запрещать еще и все подозрительные заграничные издания. — Мы оба рассмеялись, и я произнес по складам: — Но оно нежелательное. Неблагонадежное. Но, — я понизил голос до шепота и приложил палец к губам, — не обсуждайте это вне пределов сей комнаты, пусть это станет нашим с вами заговором.

— Заговором? Против кого же? — она чуть отстранилась, и округлившиеся губы ее сказали о недоверчивом непонимании больше слов.

Быстрым поворотом головы, полуулыбкой, всплеском ресниц, взглядом снизу вверх — я был сражен окончательно.

— Против уныло и скучно мыслящих особ, — как мог успокоил ее я, давая понять, что не собираюсь заходить слишком далеко.

— Тогда расскажите мне, прошу вас, — попросила она, и кроме желания продолжить знакомство, я уловил и искреннее любопытство, свойственное по природе вообще всем миленьким женщинам. Она тут же добавила: — От отца мне не добиться ответов. Отец… он хороший человек, но своенравен и имеет странности. К нему здесь и отношение соответственное, — веки ее вспорхнули, открыв встревоженный и пугливый взор, — и оно… беспокоит меня…

— Не всегда дружелюбное, — окончил я за нее. — Да, он человек с… твердым характером и собственными убеждениями, что в наше время, хотя часто можно найти в душах, но редко — в словах и делах. Одно верно: обвинение в чернокнижии ему не грозит. «Багир» — возможно самая древняя часть из всех книг каббалы, и само это слово всего лишь означает яркий свет или сияние — на древнем еврейском наречии. Но не спрашивайте меня о нем, я не изучал его в Университете. Эту брошюру я уже имел возможность видеть в руках Владимира Андреевича, теперь же я не смогу отказать себе в удовольствии принять ее из ваших рук.

Анна немного порозовела.

— Отец надеется, что, несмотря на недомогание, вы в силах прочитать ее, поскольку это поможет вам познакомиться с некоторыми его открытиями. Они с Евграфом Карловичем и Владимиром… Владимиром Андреевичем уже два дня втайне от остальных сутки напролет трудятся над какими-то важными предметами… Представьте себе, все, кто находился на башне, слегли, как и вы, а у него одного только насморк… и даже голова зажила.

Я чуть усмехнулся, удовлетворенный тем фактом, что хотя художник и знал теперь более моего о предмете раскопок, но не имел времени на самый важный сейчас для меня предмет — объект моего сердечного интереса.

— Знаете вы, чем они так заняты?

— Возможно. Вы посещали подвал? Тогда вы лучше можете себе представить. — Она понизила голос до испуганного и несколько зловещего шепота. — Ребенком однажды попала я в эту темницу, и долго после того снились мне чудовища, оживавшие по мере того, как я миную их, и сползавшие вослед со своих пьедесталов. Я до сих пор прихожу в ужас от воспоминаний об их неспешных движениях позади меня, а паче от того, что ноги мои не слушались, и я не могла убежать от неотвратимо подкрадывающихся тварей.

Я сказал, что мне знакомо это кошмарное ощущение непослушных ног. Мы рассмеялись, но не слишком весело. Я предпочел сменить русло беседы.

— Отец ваш не доверяет иноземцам, потому и вызвал господина Артамонова. Не расскажете мне о нем, Анна Александровна? Давно вы знакомы?

Она пожала плечами, справедливо подозревая во мне, конечно, лишь ревнивого соперника.

— С детства. Наши семьи состоят в дальнем родстве. Я плохо знакома с его корнями, кажется, он единственный остался из всего своего рода. Я лишь знаю, что по достижении срока Владимир должен принять наследство. Отец вызвал его для этого, а пока он распоряжается его достоянием.

— А я полагал, что ему нужен художник для помощи в собирании скелетов. Придать изящный наклон головы чучелу древнего носорога! — не сдержался я, но поймав ее укоризненный взгляд, поспешил исправиться. — Господину Артамонову двадцать три, странный возраст для вступления в права распоряжаться своей собственностью. Кто же автор столь мудреного завещания?

— Владимир Андреевич долго находился за границей, а до того учился в Петербурге, — словно оправдываясь, ответила она.

— За границей он стажировался недолго, а ради доброго наследства из столицы можно домчать в три недели. Похоже, он вовсе не ведал о своей доле? — с иронией вопросил я и пожалел, потому что на щеках княжны вспыхнул румянец от неловкости, перед которой я поставил ее своим необдуманным подозрением.

— Вы верно догадались, — проговорила Анна чуть упавшим голосом. — Увы, мне неведома вся история, но когда Владимиру исполнился двадцать один год, отец скрыл от него правду… которую держал втайне и до того. И я опасаюсь, что его переменчивый характер и на сей раз станет причиной не последовать голосу совести. Мне очень обидно, поскольку я люблю Владимира… как брата.

«Не сомневаюсь в чистоте вашей любви, но любит ли он вас лишь как сестру?»

Но я спросил еще только, какие же сокровища ожидают счастливца. Вопрос мой звучал едко, от ясности осознания мной нашего с ним неравенства. Только совершенный младенец не услышал бы в нем кроме зависти горький упрек ревности. Нет, не положение в обществе тревожило меня, а сравнительное положение при сватовстве к княжне. Ужасно было сознавать, насколько дальше я от моей мечты, нежели он от своей цели, и сию минуту мечта и цель сия встает и направляется прочь. Лишь запоздалую просьбу о прощении успел промолвить я, прежде чем дверь отворилась.

Но княжна Анна не вышла, а, помедлив, снова закрыла ее и обернулась:

— Я вовсе не держу на вас обиды. И приходила я не из-за книги. Она лишь повод. Может, это покажется самонадеянным, но чутье подсказывает мне, что работы отца небезопасны и могут принести нам немало горя. Я беспокоюсь за него. Увы, мне не к кому обратиться. Родные мои тщательно хранят мое неведение, а Владимир знает еще меньше моего…

«Как бы не так!» — зло подумал я, но помог ей собраться с духом:

— Вы можете всецело располагать мной, Анна Александровна. Хоть я и новый для вас человек, но обещаю оградить вас по мере сил от опасностей, только, ради Бога, скажите, что вас тревожит.

Она медлила, решая, как ей поступить, но потом заговорила тихо и быстро.

— Вы слышали что-нибудь о несчастьях, которые обрушиваются на тех, кто осмелился потревожить покой Арачинских болот?

— Мой кучер болтал все время какие-то бредни, но я подозреваю в них обычные россказни бездельников, ожидающих выгодного седока.

— Нет! — горячо возразила она, чем сильно меня обеспокоила. — Здесь многие шепчутся об этом, и не так давно господин Голуа оказался столь любезен, что поведал мне о нескольких загадочных случаях.

— Этот господин лично может их засвидетельствовать?

— Нет, но…

— Как и все прочие, — подвел итог я. — Где-то кукарекнул петух, а на другой день вы слышите из уст дальнего соседа боевую канонаду.

Но ее не успокоили мои рассуждения, и лицо только сильнее нахмурилось, хотя я жаждал видеть его светлым и радостным.

— Кое-что знала я и раньше, но не предполагала, что отец мой разгуливает по краю пропасти. Он, — а теперь еще и Владимир! Я спрашивала у матушки, но она объяснила все впечатлительностью, свойственной моему возрасту и посоветовала мне только дождаться отъезда. Долгий вояж, по ее словам, совершенно изгладит все мои страхи. И вот теперь — эта дамба… А отец все больше и больше погружен в свою странную работу, словно трясина болот безвозвратно засасывает его. Вы — ездили туда с ним, скажите же, что вы видели? Я знаю, что отец мой не желает открывать своих дел, поэтому обещаю никому не передавать ваш рассказ.

Я, не таясь, рассказал ей о наших злоключениях, не скрыв от нее и собственных сомнений. Она выслушала меня внимательно и с благодарностью. Каких нечеловеческих сил стоило мне убить в себе мысль о том, что могу я обнять ее и, успокаивая ее всхлипывающее дыхание, гладить по волосам, шептать нежные признания, обещая отвратить все грядущие беды…

Но — только поклялся я честью, узнав правду, немедленно дать ей знать. Для этого, если понадобится, я обещал задержаться здесь на любой срок. Счастье горячей надеждой наполнило меня, когда уходя, милостиво позволила она слать ей письма. Своей нежной ручкой она вывела мне в путевом журнале адрес в Навплии.

Помедлив, швырнул я ни в чем не повинную книгу в угол.

Анна! Я не мог уже не думать о ней постоянно, ее образ витал за пределами, положенными пятью чувствами, и я уже убеждал себя, что она обязана ощущать ту же мистическую и пленительную связь. Как и все нежные существа ее возраста, наверное боявшиеся всего, что связано с ночными похождениями, она не могла в душе не восхищаться теми, кто готов бросить вызов неведомому. В трясинах виделись ей несчастные юные утопленницы, а полные мертвецов древние могилы готовились разверзнуться вурдалаками. Кем бы ни представлялся ей ее отец: преступным гробокопателем или укротителем болотных кикимор, я не мог не радоваться тому, что часть ее невольного восхищения отражалась и на моей персоне мрачным, но романтическим блеском.

Артамонов, рассуждал я, узнал о своем праве косвенным путем, еще находясь за границей. Несомненно, тот, кто направлял дознание, имел свои интересы в этом деле. Тем более что путь, по которому сообщение достигло адресата, оказался весьма извилист. Кто-то знал или выведал тщательно хранимую тайну. Кто? Душеприказчик, желающий обеспечить свою долю? Или осведомленное постороннее лицо, рассчитывающее на награду благодарного наследника? В чем суть наследства? Деньги, которые уже промотаны — такое часто случается. Но неведомый осведомитель в капюшоне утверждал, что все наследство цело. Земли? Их здесь, в самом деле, без счета. Но какова цена земель без работников? Мизерна, даже вблизи столиц. А если охотники до чужого наследства желают обеспечить свои потуги долей, то ничтожна десятикратно. И к чему итальянцу менять какую-нибудь Тоскану на бросовый участок в таком захолустье? Остается дом — самое верное имущество. Здесь он один, и вряд ли князь обманывал меня, утверждая, что наследовал своему бездетному дяде. Трудно представить, что родство Владимира Артамонова ближе, чем князя Александра и дает ему надежду в этом споре. Но как знать, нет ли где еще усадьбы? Какова история того дома в Одессе, где когда-то проживали Прозоровские? Я поставил себе задание выяснить это между делом. Вопросы множились, не обещая никаких намеков на ответы. Но если это дом, по какой причине князь не желает вернуть его законному владельцу?.. И если он не вернет по доброй воле, то у Владимира останется два способа обрести свое: отыскать недостающий документ или — жениться на дочери князя! Ведь других наследников у того нет.

Так вот какова истинная цель господина Артамонова! Если прочие загадки остаются до поры неразгаданными, то хотя бы одна мишень поражена. Я позвонил и велел подать свой костюм. Его принесли мне вычищенным и выглаженным выше всякой похвалы.

Болезнь уступила место действию. Опрометчивая страсть уже толкнула меня к гибельной пропасти.

Но тем вечером не довелось мне добиться Артамонова. Анну я тоже не увидел и за поздним обедом. Досадуя на то, что мне, как и прочим, запрещен доступ в потайную лабораторию князя, и не имея открытой возможности говорить с княжной, я, заложив за спину руки, бродил по обширному саду. Мысли мои, разгоряченные еще не вполне утихшей болезнью я и сам находил довольно противоречивыми. Обе цели моего присутствия в усадьбе оказались неподвластны моему собственному расчету, я принужден был лишь покорно ожидать приглашений. Князь заперся наверху, и, нарушая свои же слова, изводил меня секретом, позволив работать с ним только Евграфу Карловичу и Артамонову; единственный ход к ним наподобие херувима денно и нощно поочередно охранял караул лакеев такой невероятной важности и полномочий, что им позавидовал бы иной архиерей. Из парка в сумерках я мог зреть лишь странное холодное свечение, словно медленно выливавшееся из окон под куполом. Княжна Анна на своей половине собиралась к отъезду, назначенному на четвертый день, тревожить ее было неучтиво, да и с чем — не с глупыми же объяснениями в сердечной страсти? Мне бы продолжать радоваться, что Артамонов не имеет возможности общения с княжной, меж тем, как я все-таки с ней говорил. А вместо этого опасался я того, что теперь он имеет возможность беспрепятственно влиять на отца ее — не словами убеждения, но талантом, остроумием, усердием, коих у него нельзя отнять. Сам Владимир Артамонов оказался столь же недоступен, что и княжна, так что не только любовь моя, но и ненависть не находили выхода, блуждая в моем мозгу, и словно повторяя фигуры, которые чертили ноги мои по присыпанным каменным крошевом дорожкам.

Вернувшись к ночи в свои покои, я обнаружил просунутую под дверь записку. Княжна назначала мне свидание в парке на полдень завтрашнего дня. Изрядную часть ночи не в силах умерить сердцебиения, расхаживал я по комнате, возжигая пламень своей речи. Лишь прихваченный небольшим приступом оставлявшей меня болезни, я прилег на постель перед рассветом.

Еще не пробило и одиннадцати, а я уже прогуливался между меандрами подстриженных акаций. Место, условленное княжной, находилось в заброшенной части окрестностей, и я решил наведаться туда заранее, дабы не ошибиться в решительную минуту. Пройдя в полумраке длинной перголы, увитой плющом так, что он совершенно заслонял собою дневной свет, я очутился на краю кущей, откуда путь лежал к мостику через затон рукотворного пруда. Меж тем, регулярный французский парк как-то неожиданно кончился, и я, убрав руку с железных перил, обнаружил себя не то в натуральных зарослях, не то в умышленной запущенности сада в духе англичан. Густое серое облако, укрывшее солнце за своим косматым краем, и протянувшееся от самого горизонта, довершило мнимое превращение воздушности весеннего утра в угрюмую твердь сумерек. Все окрест быстро приобретало негостеприимные очертания.

Тропинка, круто свернувшая на поляну, неожиданно для меня обернулась монолитом огромной стены. Лишь через секунды, чуть оправившись от мрачного вида испещренных неведомыми рунами надгробий, поднял я кверху глаза и понял, что стою у одного из таинственных валунов, извлеченных Прозоровским из жутких недр Арачинских болот.

Всего на краю поляны, один подле другого располагалось их три. Холод струился по их омытой веками поверхности, но все же я, словно загипнотизированный передвигался вокруг них, пока взгляд мой как прикованный скользил по их сглаженным временем знакам. Тысячи лет тому какие-то неведомые мастера прикладывали упрямые усилия к тому, что скроется от человеческих глаз под водой на вечные времена. Вот истинное проклятие мест сих — бессмысленное творение, сравнимое лишь с мифической карой несчастного царя Сизифа, настигшей его за разглашение тайн богов. Цепляясь одна за другую, обвивая по рукам и ногам обманчиво тонкими стеблями вьюна, загадки сплетали вокруг меня сплошную непроницаемую стену.

Причудливым показался мне и выбор моей принцессы. Меж тем, сомневаться в том, что пришел я на заповедное место, не приходилось: указание на три валуна не могло никого сбить с толку. Но почему она не написала, что исполинские монолиты — те самые, с Арачинских болот? Поразмыслив, решил я, что юная княжна могла вовсе не знать, откуда взялись эти камни.

Двинувшись вокруг, я услышал какое-то движение и поспешил обогнуть ближайший монумент, как вдруг вздрогнул от чьего-то голоса из-за моего плеча.

— Простите, господин Рытин, если я напугал вас, — сказал человек, лицо которого оказалось мне знакомо, но, если бы он не нашелся представиться, я оказался бы в затруднении. — Этьен Голуа, из Прованса. Занимаюсь историей и философией. Археология — моя неразделенная страсть. Впечатлены?

Вопрос его был обращен в отношении камней, хотя мог бы относиться и к его собственному явлению предо мной, ибо от того, как этот господин, парадно одетый в черный сюртук с крахмальными манжетами белоснежной сорочки возник из-за валуна, мне сделалось не по себе. Высокий воротничок и платок, щегольски завязанный большим красивым узлом, не давали ему возможности опустить голову ниже некоторого предела, посему вздернутый подбородок его в сочетании с чуть опущенными веками создавали надменное выражение лица. В планы мои не входили сторонние встречи и беседы. И уж совсем не ожидал я, что столь уединенное место, неспроста избранное моей возлюбленной, окажется подобием трактира на почтовом перекрестке. Потому, думаю, взгляд мой не предвещал моему визави ничего хорошего.

— Когда извлекли их, Этьен? — спросил я, вернувшись к своему медленному движению вокруг валунов, тогда как пальцы мои все еще не могли оторваться от шершавой их чешуи. Хоть и обладал я запасом времени, но, задавая невинные вопросы, уже искал, как бы поскорее спровадить его отсюда безвозвратно.

— С месяц тому. Или два? — изрек он со вздохом, и в таком его ответе почудилось мне презрительное небрежение. — Время течет здесь неравномерно, — и это для меня. А уж для сих скал и подавно. По ту сторону еще долго не зарастет колея от подвод. Если позволите, я покажу.

Он вытянул руку с тонким стилосом из-под широкого и длинного плаща, приглашая меня следовать в указанном направлении. Не сделай он этого жеста, я, поглощенный множеством разнообразных мыслей вряд ли заметил бы, что одет он не вполне соответственно теплому утру, не предвещавшему еще четверть часа тому ни прохлады, ни дождя.

— Что думаете вы об этом? — я кивнул на монолиты.

— Я все думаю, — он быстро приблизил свое лицо к моему и зловеще прошептал: — почему они перевернуты? А ведь они перевернуты, верно?

Так же внезапно он отодвинулся, и лицо его вновь сделалось лишь немного надменным. Тут только понял я, что не давало мне покоя. Все три истукана действительно стояли закопанные верхушками. С одного взгляда заметить это было трудно, ибо плиты тесались почти симметрично, но все же теперь разница стала отчетливо видна.

— И почему же?

— Я не покидаю усадьбы, — с некоторой обидой ответил он, и губы его вытянулись. — Князь обходителен, но недоверчив. А вы сразу получили право посетить раскопки, вот и скажите мне «…каково ваше мнение», — ожидал услышать я, но он запнулся и резко закончил по-иному: — Какова ваша цель здесь?

Его недружелюбное поведение оскорбило меня, и я, вскипев в одну секунду, уже приготовился выпалить отповедь в том духе, что лезет он не в свое дело, но он вдруг поспешил переменить тон и уже едва ли не просительно объяснил свой интерес ревностью исследователя. Он служил у князя уже больше года, но так и не вошел в доверие, я же, едва прибыв, сразу получил аудиенцию и приглашение в самое сердце раскопок. Остыв, я успокоил его, что наши с князем отношения определены лишь официальным статусом, который имею я для оценки исследований Прозоровского. Кажется, ревность несчастного галла совсем утихла, когда он услышал, что я тоже не волен проникнуть за двери главной мастерской хозяина. Он спросил, что удалось узнать мне на болотах, но я ответил уклончиво, и заметил его раздражение, выразившееся в игре широких скул и пальцев, перебирающих стилос. Одна мысль не переставала мучить меня, и я просил на родном языке его перейти на французский, ибо «произношение остроконечных русских слов» доставляло ему видимое неудобство, но он с учтивым полупоклоном поспешил заверить, что в обществе, где есть хотя бы один русский, он всегда считает за обязанность изъясняться на языке приютившей его страны.

— Позвольте, я объясню мою настойчивость. Люди, собравшиеся в доме, некоторым образом ревнуют: князь, едва узнав вас, проявляет столько сдержанности и внимания к вашей особе, что наводит на сомнительные размышления. Прошу же, — его голос задрожал, вырываясь сквозь зубы, — поведайте мне правду, и я все улажу: как прознали вы о находках здесь? Депеши не путешествуют так скоро. Кто наделил вас полномочиями? Неужели, господин Писарев?

Уже мы оставили гигантские камни позади и сейчас шествовали по траве, действительно высыпавшей в глубоких рытвинах, оставленных огромными колесами. Этьен резко остановился при последних словах своих, чем заставил меня встать к нему лицом. Выражение его смешало в себе тоску, злобу и решимость, но я без труда выдержал натиск. Мы снова двинулись дальше. Хотел уж я повернуть назад, к камням, но Голуа заступил мне путь, и я пошел по широкой тропе, надеясь, что скорый поворот выведет меня в парк.

— Вам следовало знать, что президентом Общества вновь избран Алексей Федорович Малиновский.

Он хмыкнул.

— Не чувствуете себя разменной картой?

— Не более чем любой из нас ощущает свою персону в руках Провидения.

Я нарочно растягивал слова и медлил, пытаясь раскусить его. Вдруг за деревьями мелькнул чей-то силуэт, но пропал так скоро, что не смог я разглядеть человека.

Злое, едва сдерживаемое негодование лилось из его уст теперь.

— Мы умеем считать, господин Рытин… или кто вы есть на самом деле. И нас заботит, что вы выдаете себя за кого-то другого. Даже если бы господин Малиновский бросил все прочие дела и, добившись приказа вашего царя, кинул за вами свору фельдъегерей, вы не поспели бы так скоро. Посему, я желаю знать… нет, не кто — вы, а кто за вами стоит. Итак, последний раз спрашиваю: кем вы подосланы?

Излишне говорить, что смысла его обвинений я не мог уразуметь, налицо выходила какая-то страшная ошибка, но гордость не позволяла мне начать увещевать его, в попытке спокойно во всем разобраться. Поворот мог совсем скрыть из виду три глыбы, но тут я увидел нечто, что заставило волосы мои зашевелиться под цилиндром.

Голуа следовал несколько позади меня и конечно видел, что я заметил шагах в пятнадцати от тропы правильный холм вырытой земли, рядом с черным прямоугольником свежей могилы! Я не боялся его стилоса, но плащ француза мог скрывать что угодно: кистень, кинжал или пистолет. Лихорадочно оценив, насколько вероятен выстрел, я пришел к заключению, что убийцы остерегутся шуметь и потому поспешил сделать несколько шагов вперед, чтобы образовать между нами некоторый разрыв. Теперь понял я, кого неприятно напоминал мне костюм француза, в особенности его неуместные белые перчатки: гробовщика на официальных похоронах важной персоны.

— Не знаете ли, Этьен, кто бы мог без моего соизволения вести раскопки прямо у меня в имении? — раздался громкий оклик Прозоровского. Появившись из-за валунов, он быстро шел к нам, показывая стеком на могилу. Безупречный вид его заставлял предполагать, что он так и работает с костями — во фрачной паре цвета маренго, повязав шею алым атласным платком. Позади него увидел я двух его спешащих дворовых.

— Не имею представления, сударь, — с некоторым вызовом ответил тот.

— Тогда не соблаговолите ли пойти и выяснить это? — улыбка князя источала желчь доброты. — Мои люди помогут вам.

Легкомысленный предлог позволил ему немедленно прогнать Голуа прочь, а нескрываемая его надуманность заставила того, уходя, одарить меня завистливым взглядом, и дрожь плотно сжатых губ его красноречивее любых слов свидетельствовала о буре, кипевшей в его душе.

Уже не сомневался я в подложности записки от княжны, и корил себя за романтическую доверчивость, ведь ничего не стоило мне сличить почерк на ней с той строкой адреса, что написала мне княжна Анна в книгу.

Прозоровский без каких-либо объяснений сказал, что в перерыве работы спустился проведать меня и побеседовать о… каббале, но, не найдя больного, отправился на поиски. Выслушав ответ, что меня не оставляют мысли о том чудовищном кладбище, он сказал, что пришел сюда именно потому же. По его расчету, в своих случайных прогулках я должен неизбежно набрести на валуны, кои задержат меня. Я предположил, улыбаясь, что поэтому он пришел даже раньше меня и задержался сам, пока меня развлекал господин Голуа. На что он ответил, что мсье Голуа не следует знать более того, для чего он сюда призван.

«А как же с вашей дочерью? — хотелось спросить мне. — Разве для вас она стоит по ту же сторону черты, что и наемные работники, — границы, которой незримо отделили вы себя от ваших близких?»

— Что ж, — обещал я, — в таком случае беспокоиться нет причин, от меня он узнает правды не больше чем от этого камня. Ибо я нем, как ваши могилы, склепы и заклинания, сам не ведая ничего.

— Но мне все же небезынтересно услышать ваши суждения, ибо еще весной я находился в таком же положении, — настаивал Прозоровский. — До сей поры у нас не имелось возможности обсудить виденное, а мне важно знать, не сбился ли я в недавнем прошлом с тропы рассуждений в пользу одной гипотезы.

Я пожал плечами, скрестил руки на груди и, прислонившись спиной к валуну, начал:

— Скелеты разбросаны хаотически, и не кажутся похороненными планомерно. Впрочем, это я могу легко приписать подвижкам болотных почв. Но размеры всего захоронения не укладываются в сознание, особенно если иметь в виду, что кладбище должно иметь продолжение в глубину. История человеческих культур не знает подобных примеров. Правильно ли понимаю я, что один лишь край трясины подробно исследован?

— Совершенно так.

— Мне легче предположить, что границы некрополя не совпадают с берегами болот, иначе трудно объяснить их совпадение. В таком случае, все проще: вам посчастливилось натолкнуться на захоронения куда меньшего масштаба, чем вы предполагаете. Я сделал кое-какие подсчеты. Исходя из предположения, что простолюдинов не станут хоронить с такой пышностью, и принимая расчеты господина Роуза относительно численности древних царств, получаем, что некрополь мог наполняться около трехсот или пятисот лет, выяснив же его границы, получим окончательную цифру.

— Как же они строили на болоте? — задал вопрос князь, побуждая меня продолжить.

— Хоть это не согласуется с поздними традициями устроения погостов, приходится делать вывод, что они строили в низине, и в какой-то злополучный момент та оказалась затопленной. Я бы с известной смелостью предположил, что вы обнаружили допотопное поселение, кладбище некоего полулегендарного города. Да! Часть воды осталась здесь и постепенно образовала трясину. Это объясняет многое, например и то, что мы ничего не знаем о погибшем народе и его письменности.

— Объясняет многое. Но не все. Первое: скрижаль, найденная мною, несет на себе древнееврейские знаки, но смысла мы, в самом деле, не понимаем. На валунах же и сами знаки неведомы. Второе: помните, мы двигались по дну сухого русла? Вас не удивило, что оно почти не заросло?

— Первое я могу объяснить тем, что предмет занесли в некрополь позже, например, в период хазарского каганата, относительно второго же полагал, что по весне оно становится дном потока, который вскоре пересыхает.

— Браво, — от меня не укрылась вспышка его глаз при упоминании хазар. — Вы одаренный наблюдатель и делаете правильные заключения, — не без удовольствия похвалил он. — Вода сливается в более значительную речную систему. Это происходит каждый год. Почти каждый. Потому что иногда — она направляется в болота.

— Каким же образом?

— Через канал. Мы обнаружили его случайно, ибо он-то как раз зарос многолетними побегами, не слишком, впрочем, старыми. Рукотворная перемычка из бревен, камня и песка — хорошо замаскированный перешеек отделяет его от сухого русла, где оно делает крутой изгиб. А канал проложен прямо, с большим перепадом высот, таким образом, вода находит для себя более легкий путь. Использование пересыхающего потока — гениальное изобретение, должен я признать. Ведь восстанавливать заслонку посуху гораздо проще, чем в воде.

— Кто-то поддерживает неизменным уровень болот?

— И как изощренно! Оцените сами. Болота не живут вечно, они могут иссохнуть, и тогда превратятся в заманчивые плодородные земли, а могут, чрезмерно оживленные водой, стать озерами, и тогда по ним станут плавать рыбаки и забрасывать ненужные сети. Регулируя приток воды после засушливых лет, можно поддерживать желаемый уровень постоянным. Но до чего расчетливо! Всего-то надо изредка срывать перешеек, пока воды еще нет и заново насыпать его, когда русло уже пересохло. Минимум труда, и максимум результата.

— Кто же столетиями следит за этим, и с какой целью? — изумился я искренно.

— Те, кому нужно скрывать этот некрополь от людских глаз возможно дольше. Но если вы требуете назвать фамилию этого таинственного Агасфера — она мне неведома.

— Но почему не засыпать кладбище, если необходимо скрыть его?

— Оцените объем работ. Засыпать сорок акров — это одно, а сорок тысяч? Да еще слоем, который нельзя перекопать или перепахать? Нет, болота — самый надежный способ.

— Но требует присмотра. Вы должны признать, что либо некрополь юн, либо некие кладбищенские сторожа сидят и следят за ним. Подам вам еще одну мысль, ибо мне кажется, что подряд на земельные работы не мог испугать тех, кто трудился над обработкой тысяч валунов: они полагали, что в воде разложение пойдет скорее, чем в земле.

— Недурно. Хотя, говоря вашим языком, подряды эти могли исполнять разные артели. Так или иначе, использование канала — не настолько слабое звено в цепи рассуждений, как кажется, потому что для его проверки требуется лишь терпение. Придется пока смириться с ним до другого раза. Потом мы попробуем разговорить уста посвященных. Согласитесь, какая редкая удача — поговорить с наследником допотопного царства! — рассмеялся он своим зычным смехом.

— Вы установили непрерывное наблюдение за перешейком?

— Нам не нужно. В весну, следующую за засухой, мы откроем сезон охоты.

— Здесь только три камня. Остальные решили вы не трогать?

— Далось непросто приволочь сюда и эти три, — ответил князь. — Видите ли, надписи на них в чем-то повторяются, что и дало повод Евграфу Карловичу думать о заклинаниях или некоей общей формуле погребального обряда, наподобие нашей панихиды. Предположительно, меняются лишь небольшие части, например, имена. Трех надгробий вполне достаточно для изучения, потому что поверхности каждого изъедены временем так, что, сложив сохранившиеся части, мы получили почти полный сюжет. Пока и речи нет, чтобы прочитать его, конечно… К тому же, замазать грязью от лишних глаз три валуна проще, чем десять, а, Алексей Петрович?

— Какова же причина, что ваш коллега почел записи заклинаниями, а не славословиями в адрес важных усопших персон?

— Эпитафии не пишут одинаково, а христианские формы отпевания сложились гораздо позднее. Но есть и второй признак. Кладбище это совсем не обычно: на нем неведомые убийцы не столько схоронили, сколько сокрыли своих жертв, возможно, жертв казни, как полагает Евграф Карлович. Мне ближе иная трактовка, которая, впрочем, тоже не без изъяна.

— Стихия?

— Некрополь такой величины на месте потопа? Немыслимо, — отрезал он. — Нет, нет, здесь совершилось убийство, но вот какое? Хладнокровная бойня или сражение?

— Какое бы ни было, воздайте хвалу Создателю за то, что ваше таинственное колено израилево ошиблось в расчетах. Вместо того чтобы дать костям разложиться и навеки сгинуть в желанном забвении, они запечатали останки болотом, то есть в среде, где, как верно подметили вы, кости превосходно хранятся веками. Изгладить память о побежденных не удалось, и вскоре вы откроете правду.

— О своем преступлении! — изрек он почти торжественным шепотом.

— Простите? — нахмурился я.

— Убийца, прячущий улики, желает скрыть свое преступление, а не загубленную душу. Посему мой Евграф и видит здесь ужасную расправу.

Я напомнил, что для Бога нет ничего невозможного, воскресив в памяти первые строки книги Бытия. Лицо его посуровело. По-видимому, я нечаянно наткнулся на какую-то тревожившую его мысль.

— Все не так просто, увы, — ответил он. — Но дайте мне еще немного времени, и я в самом деле переверну для вас следующую страницу. Для вас — одного из немногих избранных, прежде чем это станет всеобщим достоянием!

Он молвил это так, словно предостерегал от каких-либо самостоятельных действий, могущих принести вред в его отсутствие, но лишь позднее догадался я об этом скрытом смысле его слов. Тогда же я задал иной вопрос:

— Стоит ли так утруждать себя ради одной особы? Наука требует от любого из нас стремиться к самому широкому распространению знаний.

Он резко отпрянул.

— Наука? О, нет! Той науке, которой служите вы — я не проводник.

— Чем же не угодила вам — история? — удивился я непритворно. — И археология?

— Дело здесь вовсе не в истории, а в научном методе, отвергающем все, кроме эксперимента. При том, что сам человек, — он изменил взволнованный тон на ядовитый, — в том числе человек науки, черпает свое убогое вдохновение в мире идей.

— Не боитесь заклинаний у самого своего дома, Александр Николаевич? — спросил я, похлопав по валуну. — Или, перевернув их кверху дном, вы таким образом стараетесь обезопасить себя от тех, кто мог бы прочесть то, чему не стоит звучать?

— А если скажу — боюсь? — хмыкнул он. — На всех этих землях лежит проклятие.

— И вы хотите выяснить, в чем причина?

— Докопаться, — поправил он, изобразив землекопа. — Докопаться до связей, которые объявляют магическими. Я верю, что всему существует объяснение в русле рациональных явлений, но я не желаю ограничивать себя возобладавшим с недавних пор научным методом. Если не изучать электричество, то простая молния, угодив в какого-нибудь… кузнеца, может показаться проклятием. Игру магнитов легче всего объяснить колдовством, а того, кто ищет связь между свойствами магнетизма и электричества — чернокнижником. Я верю в рациональность, но жажду очертить границы рационального шире, чем их провела ваша наука. За пределы грубой материи.

— А говорят, вы — каббалист, Александр Николаевич. И людей со свету сживаете.

— Знаю! — воскликнул он. — Здесь есть многое, чему я не дам объяснения.

— К примеру, тому, что кузнецов шло двое, и случилось это на Покров, когда гроз нет.

— Уж конечно, как могли вы — и не знать! — внезапно рассмеялся он. — Позвольте, совет: не всегда имеет смысл показывать свою осведомленность. Гордость в том — ничего более.

— Если не верите вы в научные методы, отчего же позвали столичных ученых? — я пропустил совет тот мимо ушей.

— Чтобы удостовериться, что все мы здесь не сошли с ума! — воскликнул он. — Чтобы получить стороннее свидетельство, что не только мои чувства осязают то, что ощущаю я. Чтобы поделиться, в конце концов, тем ужасом, который преследует меня изо дня в день наяву и во сне. Не спрашивайте меня далее об этом, ибо скоро я посвящу вас. Но бегите, если боитесь.

— Что же мы станем с этим делать? Учредим тайное общество? Хотя бы ответьте, чем объясните вы то подводное свечение на болоте?

— Рад, что вы видели, теперь вас не должно удивлять, что места сии окружены зловещими легендами.

— Если бы только древними легендами! Басни наших дней пересказываются не в пример чаще. Кучер снабдил меня несколькими. Там и ваше имя нет-нет, да и мелькнет.

Он неожиданно приблизил свое лицо к моему, подмигнул и громко прошипел:

— Некоторые говорят, что так — светится фиолетовой тьмой — вход в ад. — Он исполнил театральную паузу, оглянулся через плечо, будто бы желая убедиться в приватности наших речей, и закончил: — Но я так не считаю. Ад — там имеет выход!

Неуместный ледяной хохот его словно отразился эхом между валунами. Прокричав, что перерыв затянулся, он пообещал, что скоро, скоро я все узрю, и исчез в зарослях сада, быстрым шагом удалившись по тропе, ведущей к дому.

Решив не искушать судьбу до срока, медленно последовал я за ним.

Обед не собрал и пяти человек за столом, никого из них я толком не помнил по именам, и был рад, когда получил возможность откланяться, сославшись на дела и отсутствие аппетита. Все устремления мои укладывались в размышление, как бы изыскать повод для встречи с княжной, неудивительно посему, что в коридоре за поворотом почудились мне быстрые легкие шажки ее ножек, и я ускорил свою громкую поступь. За углом, впрочем, оказалось пустынно и уныло. В комнатке своей улегся я отдохнуть, и из-под подушки с удивлением выудил некую книжку в потертом кожаном переплете. Сердце мое участилось, когда представил я себе княжну Анну, ищущую повод встретиться и оставившую странное послание столь пикантным способом. Вскоре, однако, романтические переживания уступили место тревожному изумлению. Я листал нечто вроде рабочего дневника, и принадлежал он, без сомнения князю Прозоровскому. Прежде же чем догадаться об этом, я пробежал глазами около десятка страниц, наполненных то убористыми письменами на непонятных языках, то неразборчивой латынью задом наперед, то рисунками, вызвавшими мой неподдельный интерес. В какую-то проклятую минуту разум мой, догадавшийся уже о потаенности этих записок, потеснил совесть, уговаривавшую закрыть чужую тетрадь, но я все еще старался убедить себя, что памятная книжка попала ко мне не без желания автора.

На одном рисунке я невольно остановился надолго. Вписанный в пентаграмму скелет навевающего жуть крылатого существа живо напомнил мне позой витрувианского человека Леонардо, также расчерченный пропорциями и цифрами. Фальшивая в своей глубинной сущности и чуждая мне мода на творения великого мастера и его манеру шифровать свои записки вызвала у меня горечь и неудовольствие, но все же я как прикованный рассматривал фигуру, пока не услышал за дверью скрип от чьих-то крадущихся шагов.

Через мгновение некто постучал. От того ли, что разглядывание чужого дневника уже само виделось мне чем-то преступным, или от подспудного желания продолжить после чтение запретных страниц, но я спрятал книжку за пазуху. Едва успел я сделать это, как дверь отворилась, и мне пришлось принужденно окрикнуть мажордома, уже ступившего бесцеремонно через порог. Он, правда, тут же извинился за вторжение, использовав для этого тональности, коими старшие понукают подчиненных слуг. Нехотя объяснив, что полагал комнату мою пустующей, ибо никто не ответил на стук, он не покинул ее, а напротив, принялся вглядываться в окружающие предметы, но более всего в меня. Взгляд его нашел я еще менее искренним, нежели когда обещал он мне теплую постель.

— Не попадала ли к вам одна кожаная тетрадь? — проскрипел он, и я чуть не вздрогнул. Подозрение, что дневник мне подкинули и теперь подослали слугу уличить меня в мнимой краже и унизить мгновенно сменили мечты о причастности к этому делу Анны и вскоре совершенно окрепли. Одновременно мне казалось, что книжица упрятана плохо, и толщина ее может быть выдаваема неестественно топорщащейся одеждой, посему я неловко замер рукой в нелепом движении.

— С чего вы взяли, что должна ко мне попасть одна кожаная тетрадь, а не, скажем, две?

Он усмехнулся, не пошевелив лицом, — построению моего ответа или тому, что я мог напоминать ему смятой подушкой и глупым жестом карикатуру узурпатора.

— Персоной, чья честность не вызывает сомнений, сообщено, что, возможно, она у вас. В ней содержатся важные записи Их Сиятельства.

Умение его строить речи не менее хитро, чем я строил свои, выдавали в нем недюжинные способности и раззадоривали меня. Из его слов выходило, например, что моя честность, напротив, подлежит сомнению или, скорее, не подлежит сомнению моя нечестность.

— У меня в руках или в сей комнате?

— Того я не знаю, — солгал он, не мигая.

— Тот ваш безымянный, но наблюдательный господин — убежден или возможно видел?

— Возможно-с, — потупил он глаза, кажется, лишь для того, чтобы я не заметил его улыбки.

Должно быть, я побагровел от гнева.

— И на этом основании ты пришел меня обыскать?

— Я лишь посмел спросить… — он испугался не на шутку, но при этом ухитрился не растерять и своего чванства.

— Изволь дождаться, милейший, пока я выйду, и можешь продолжать свои лакейские дела.

Я не знал, что мне делать с навязанной находкой. Вернуть ее лично в руки князя означало вызвать в нем враждебные чувства. Как я догадался, что она принадлежит ему? Только прочитав ее. А какие же страницы я прочитал? На деле я не видел и трети почти бессвязных записей. Не видеть трети, а навлечь на себя вражды на всю целость? Выбросить, спрятать, подбросить? Досмотреть до конца — и уж после выбросить, спрятать, подбросить? Все казалось дурным. Признаюсь, где-то на окраинах души появилась и мысль присвоить ее, как сделал я уже с каменной скрижалью, но я быстро поборол сей позыв. Княжна Анна в чистоте своей могла единственная поверить в мою невиновность. Но отдать книгу ей, сопроводив пространным объяснением, выглядело бы странной попыткой найти повод к встрече, которой она сама, кажется, вовсе не искала.

Идеальной смотрелась комбинация, при которой подброшенная в комнату автору интриги, книга по анонимному навету оказалась бы найдена князем. Но как в точности узнать, кто подбросил ее мне? Этьен Голуа очевидно горел желанием избавиться от моего присутствия, ревнуя к находкам на болотах, таинственные ночные заговорщики тоже требовали покинуть дом. Что до Владимира Артамонова, то он мог помимо той же цели вдобавок иметь в мыслях скомпрометировать меня в глазах Анны. И хотя никаких преимуществ его перед остальными недоброжелателями не виделось, я почему-то стал думать на него, и это ускорило последующую развязку.

А стоит ли мне так уж беспокоиться об истинном провокаторе? Если мои враги объявились сами, не все ли равно, кому из них подложить свинью? От мысли, что дурацкая тетрадь, весьма, может статься, ценная для князя уже который месяц путешествует от одного недоброжелателя к другому, сопровождаемая моими мыслями, у меня сделалось хорошее настроение, и отужинал я с превеликим аппетитом.

Перед тем я все же улучил момент, и татем проникнув в кабинет князя, оставил-таки его дневник посреди его необъятного стола. Сердце мое клокотало. Попавшийся мне навстречу мажордом ехидно вопросил меня, не заблудился ли я снова? Уразумел ли он из моего пространного рассказа о некоторых злоключениях Одиссея в логове Полифема, насколько коротко в тот миг он отстоял от того, чтобы навек лишиться своего единственного долгого языка?

Схватка

После ужина, за которым я издалека страстно ловил смущенные взгляды княжны Анны в попытке разгадать их смысл, и, предпочитая, чтобы они значили более романтические порывы, нежели сигналы заговорщика, смог я улучить минуту и отозвать Владимира в курительную для важного разговора наедине. Волнуясь и стремясь не выказать этого явно, я возможно короче и решительнее изложил ему свое мнение о событиях.

Став невольным свидетелем разговора Артамонова с неким доверенным лицом в кабинете князя, я догадался о его планах. Он — наследник состояния, скрываемого от него Прозоровским. Уезжая за границу, Владимир, вероятно, подкупил одного или нескольких жильцов из числа иностранцев, чтобы они проделали за него грязную работу соглядатая и доносчика. Мудрое решение, ибо в случае поимки, и тени обвинения не могло пасть на светлый образ художника. Эти люди, пользуясь доверием хозяина, обыскали приютивший их дом, и нашли веские, хотя и неполные документы, подтверждающие права. Кто-то из них дал знать Артамонову через некоего Россетти… При этих словах лицо горячо обвиняемого мной молодого человека вспыхнуло, и он схватился руками за голову. Все выражало в нем отчаяние уличенного преступника, во всяком случае, так я видел это и, не подозревая об иных возможностях, заносчиво продолжал:

— Далее. Поняв, что князь может и дальше играть свою партию без вашего участия и, зная, что единственной наследницей является княжна Анна, вы решились на подлость: завладеть состоянием путем брака с его дочерью.

Владимир стоял бледный в растерянности от потока моих обвинений. Какой-то равномерный гул притекал отовсюду. Не сразу я понял, что это каменные стены отражали его с трудом удерживаемый стон. Но справившись с собой, он принялся тихо говорить, и тогда я почувствовал, что владеет им совсем иное чувство сожаления и обреченной тревоги.

— Зачем, зачем, Алексей, вмешались вы не в свое дело? Пока что очевидно, что шпионили — вы, подслушивая чужой разговор чужих вам людей о чужом предмете, — в чем сознались. Впрочем, ясно, княжна Анна… нет, не она, а лишь ее красота вскружила вам голову, и вы теперь готовы на многое. Вам не стоило говорить мне всего того, что вы имели безумие высказать. Мало того, что нагромождение ваших слов суть чудовищная нелепость, нарушающая порой саму логику, — гораздо хуже иное. Вы влезли в обстоятельства, которые вам неподвластны. Ужаснее — они не вполне подвластны и мне. И теперь, боюсь, никто не в силах отвратить грядущие события. — Он заходил по комнате, размахивая руками, что демонстрировало то ли злость, то ли отчаяние. — Ах, если бы вы только промолчали сегодня! Уехала бы княжна, убрались бы вы — все могло пойти по-другому! — Он подбежал ко мне вплотную и пылко прошептал: — Знайте, что я не менее вашего озабочен спокойствием Анны Александровны, и поверьте, имею для того более прав. Она дорога мне не только жаром слепой похотливости, как вам! Теперь же — берегитесь! Я вынужден защищаться.

Он стиснул кулаки и стремительно бросился вон. Я долго еще курил, ожидая — не вернется ли он, и размышлял, не подвела ли меня и в самом деле моя запальчивость. Понимал ли я перед тем, как начать говорить, что дело может кончиться поединком? Безусловно, и твердо обещал себе не поддаваться никаким ответным оскорблениям Артамонова. Но почему-то я совершенно не допускал в мыслях художника в качестве стороны, могущей бросить вызов. В своих покоях обнаружил я на полу записку от Артамонова с требованием сатисфакции. Там же прилагалось описание места в пяти верстах от имения, по дороге, ведущей к Арачинским болотам. Сожалея уже о содеянном, отправил я свое согласие.

Нет, дуэли не страшился я, ибо стрелял превосходно, а вот в умениях художника сомневался не без оснований. Каллиграфическим почерком, тронутым дрожью негодования предлагал он стреляться назавтра без секундантов и обещал достать пару пистолетов. Свое необдуманное поведение я уже обзывал поспешностью, а вызов его расценил как чистое ребячество, картину, позу, о которой он уж, тоже, вероятно, жалел. Увы, в деле этом слишком часто решает все минутный гнев, но и под влиянием этого справедливо почитающимся смертным греха я застрелил бы противника с пятнадцати шагов в десяти испытаниях из десяти. Хотя гибель этого человека и приоткрывала мне один заветный путь, но допустить ее не позволяла мне не только совесть. Отсутствие секундантов сделало приготовления похожими на дурной водевиль. Мы уговаривались о правилах в личной переписке, а мой дуэльный гарнитур остался с багажом и путешествовал в Одессу без пользы, посему Владимир, догадываясь о том, и взял на себя обузу обзавестись пистолетами. Мой злой язык приготовился зубоскалить на предмет всего происходящего, если бы глаза мои не убедились в чрезвычайной серьезности намерений соперника. Я же, не держа на Артамонова в сущности никакого зла, признаюсь, еще рассчитывал на мирный исход. Хоть практика не возбраняла таких дуэлей, но недостаток свидетелей совершенно сравнял бы наш поединок с убийством в глазах полиции и общества. А главное — Анны, которая была не из тех, кто позволяет решить за нее ее выбор. Вдобавок, если жестокие законы против дуэлей ни разу не приводились в исполнение, то после нашего поединка убийцу ждала неминуемая каторга. Надо ли объяснять, что такое продолжение карьеры не входило в мои планы. Выстрел в воздух с моей стороны мог стать выходом лишь отчасти, ведь бессмысленно вверять собственную жизнь слепому случаю я так же не желал. Решение родилось мучительно: на случай крайнего упрямства Артамонова, если увижу зрачок дула его пистолета, я постановил первым прострелить ему ногу. Но кто мог знать, на каких крыльях неумолимый рок понесет наши пули, посему, так или иначе, я посулил Прохору еще один рубль, велев выпросить на конюшне экипаж, в котором нашлось бы место с удобствами разместить лежачего раненого.

Прохор догадывался о какой-то части замышленного дела, потому что обыкновенные свои байки и шуточки заменил молчаливыми вздохами, да с лишним усердием стегал лошаденку, и без того идущую резвой рысью. Пять верст мы проделали меньше чем в полчаса, я опаздывал к условленному времени, впрочем, меньше, чем рассчитал для того, чтобы у моего противника нашелся законный повод достойно отменить дуэль, не потеряв при этом лица предо мной и при этом не затронув моей чести обвинениями в уклонении от сатисфакции — ведь свидетелей мы не имели.

Что ж, место Артамонов выбрал удачное, художественный вкус не подвел его. Не сверяясь с другими приметами, еще издали увидал я возвышающуюся кромку старого берега, на лезвии которого наша пара смотрелась бы живописно, соответственно окружающему пейзажу. Сейчас на ней паслась лишь лошадь, и я удивился, что Владимир прискакал верхом. В этом одновременно виделись мне глупость неопытного дуэлянта и твердая решимость кончить дело, приняв любое решение рока. Я же вовсе не желал смиряться с навязанной нам злой волей.

Выйдя у развилки, и наказав вознице следовать за мной через четверть часа, я направил стопы к человеку, расположившемуся спиной ко мне на большом камне саженях в ста. Мольберт, стоявший рядом, возбудил в моем холодном еще недавно рассудке новую волну противоречивых чувств: от восхищения его самообладанием до опасений, что я слишком мало знаю о противнике, водящем кистью по холсту недрожащей рукой пред лицом судьбы. Что если он являлся также превосходным стрелком, видя во мне лишь статского школяра, негодного к военному делу? Или это недвусмысленный намек: рука художника тверда, сегодня она чертит ровную линию солнечного луча, а завтра след пули? Мысль сия, порожденная природной мнительностью, не только позабавила меня, но и встревожила, и чтобы не показаться себе трусом, я ускорил шаг.

— Прошу простить меня, но только за опоздание. Вы еще не передумали, Владимир? — спросил я издали, не доходя несколько шагов. Я не без труда построил свой вопрос на грани фамильярности. Общение с противником напрямую нашим казусом не только не возбранялось, но диктовалось простой неизбежностью. — А блеклые цвета вы передали превосходно.

Когда он встал и повернулся, я застыл на месте, точно мне в грудь уперлось острие клинка. Удары сердца откуда-то снизу погнали кровь ощутимыми толчками.

Вместо Артамонова мне холодно улыбался или вернее, усмехался, господин Голуа.

— Можно опоздать к дуэли, но нельзя опоздать к смерти, — сухо заметил он.

— Этьен? — с усилием сглотнув ком, неприязненно воскликнул я, не переходя на французский. — Вы — что здесь делаете? И где Артамонов?

— Прошу, — ответил тот и указал дальше к обрыву, где на маленьком походном столике ждал нас пистолетный ящик. Сбоку, из-за ближайшей раскидистой ветлы, где махала хвостом вторая лошадь, к нему направлялся Владимир. Он совершенно не глядел в мою сторону. Меня немного позабавило, что он накинул плащ, видно, полагаясь на легенду, что свободные полы этой одежды, создавая иллюзию крупной мишени, расхолаживают противника и мешают целиться.

— Так кто из вас чей секундант? — спросил я сколь мог презрительно, когда мы все сошлись. Но признаюсь, ощутил я в тот миг уже колючий холодок, который, спустившись в живот, никак не желал покидать его. Угрозу Голуа мог я рассматривать двояко: бравадой, призванной поколебать мою уверенность как противника и гнусной забавой убийцы, издевавшегося над жертвой.

— Я просил господина Голуа одолжить мне пистолеты и зарядить их. Если вы не возражаете, Этьен станет нашим секундантом, — Артамонов по-прежнему избегал встречаться со мной глазами, что, впрочем, могло трактоваться как угодно.

Лишь теперь, когда француз взялся за оружие, я, наконец, понял, что беспокоило меня в его голосе и манере двигаться, пока мы шли к устроенному месту. На руке его я увидал свежую отметину, которая могла оставить только кислота, когда он, разжигая в темноте спичку, пролил из ампулы немного на запястье. Угрожавшая мне таинственная личность, главный из заговорщиков, наконец, стоял передо мной опознанным. И сейчас мне требовалось всячески скрывать свою догадку, но осознание этого заставило мои мышцы невольно произвести какое-то неловкое движение, потому что когда я перевел взгляд выше, мои глаза столкнулись с пронзительным взглядом Голуа. Секундное замешательство, понадобившееся ему для ответной догадки, сменилось зловещей ухмылкой человека, готового ко всему. И в том заключалось его несомненное преимущество передо мной, ибо я не чувствовал в себе готовности поступать против правил.

Впрочем, он соблюдал формальности, и это действовало на меня еще сильнее, так как я не знал, когда и откуда ждать подлого удара. Делая вид, что тщательно слежу за приготовлениями, я украдкой бросил взгляд на дорогу. Вдалеке, запряженные в повозку лошади щипали с обочины траву, Прохора же я и вовсе не различил.

Что-то нехорошее задумывалось тут, и я лихорадочно перебирал возможности отвратить собственное убийство, ибо я уже не сомневался, что тут задумано нечто кроме дуэли. Я имел право, сославшись на детали кодекса, отказаться стреляться, но это отнюдь не изменило бы планы Голуа, которые он так или иначе намеревался воплотить. Атаковать его, сбить с ног и бежать, ожидая предательского выстрела в спину, я не мог, ведь непосредственного повода к такой особенной обороне он не дал. Благородство и великодушие всегда проигрывают в схватке простому кистеню замышленного предательства.

И в ту минуту, когда Голуа чуть отступил от столика, давая мне осуществить выбор пистолета, я заметил движение над ближним холмом. Чья-то фигура медленно поднималась из-за склона, даря надежду на спасение в этой глухой пустынной местности. Артамонов и Голуа, стоявшие напротив, не сразу поняли, что их планам сегодня не суждено сбыться.

Князь двигался неторопливо, конь его шел шагом, лениво помахивая хвостом и опустив голову, будто ища, где ему пастись, но пена и тяжело вздувавшиеся бока выдавали недавний стремительный галоп. Видимо Прозоровский не желал демонстрировать свою досаду от происшествия, потому осадил коня по ту сторону пригорка. Я не удивился бы, узнав, что там он и повязал дерзким узлом свой шелковый галстук.

— Позвольте заметить вам, что мсье Голуа не дворянин, — сказал он, спешиваясь. — И хотя романтическая литература приводит примеры дуэлей с разночинцами и даже лакеями в секундантах, в жизни своей я не встречал ничего подобного.

Мне казалось, я слышал скрип зубов Этьена, а взгляд его мог раздавить средних размеров крысу, но он не посмел возразить, молча вытерпев все обвинения. Интересно, что сказал бы князь, знай он все обстоятельства. Артамонов стоял, понурив голову, казалось, он испытал облегчение при виде Прозоровского и теперь готовый снести от него любые упреки.

— Вы, вероятно, полагаете, что императорская аудиенция делает вас неуязвимым для пули? — обратился ко мне князь. — Так ведь и не исполните своего поручения. Или — поручений? А это государственное преступление.

Я совершенно опешил. Козырь моей гордыни, хранимый на крайний случай оказался разыгран между делом, впопыхах. Но откуда князь мог узнать? Ни его домочадцам, ни ему самому я ничего не говорил, приберегая для подходящего случая, могшего произвести впечатление на Анну, а то и на него самого.

— Полагаю, Его Величество и не помнит моего представления. Не знаю уж, увы это или к счастью.

Этьен одарил меня презрительным и надменным взглядом. Тем временем, князь продолжал суровое наставление, будто вовсе и не слышал моих слов:

— Вам следовало бы знать, что принять вызов вы имеете право лишь по исполнении приказа, ибо императорское поручение делает вас не вполне свободным в жизненном выборе. Вас же, Владимир Андреевич, ждет наказание за покушение на жизнь особы, находящейся, как фельдъегерь под строжайшей защитой закона. Незнание обстоятельств не является в данном случае оправданием. Впрочем, господа каторжные, вы можете продолжать, — после того, как мы с господином Голуа удалимся за холм: я за ближайший, а он за следующий.

Дуэль, казавшаяся неотвратимой, таким образом оказалась мастерски расстроена. Один за другим, мы покинули поле битвы.

— Что же, не сгодились дрожки, — то ли спросил, то ли посетовал Прохор. — Князь-то каков. Проворный старик, хоть и колдун-с. Черти помогли доскакать аккурат к расправе. Ну и то ладно.

— А ну, выкладывай, что знаешь, — потребовал я.

Выяснилось, что Прохор понял превратно свою выгоду. Заподозрив по характеру приготовлений поединок и испугавшись потерять в моем лице нанимателя, он рассказал обо всем личному слуге князя. А уж тот позаботился известить и хозяина.

И все же мне показалось, что хитрый кучер преуменьшил свое значение в благополучном исходе этого дела.

Князь

Тем же вечером в памятном мне кабинете, пред которым начиналась эта в высшей степени неприятная история, она же обещала и окончиться. Я не мог не заметить на столе томик in octavo «Abelard et Heloise». Сам он, впрочем, отложил в сторону Библию, на странице Притчей. Голос князя источал суровый яд.

— Мне казалось, за несколько дней я достаточно узнал вас, — он задержался, словно выбирая обращение ко мне, но в итоге обошелся без оного, — но теперь вижу, что заблуждался. Стреляться из-за барышни, которая никому из вас не давала повода — не верх ли это ветрености?

Я знал, что Прозоровский предварял нашу встречу строгой беседой с Владимиром, посему скрывать предмет спора не имело смысла. Однако мне совершенно не хотелось затрагивать ставшее для меня драгоценным имя княжны даже в разговоре с ее отцом. Быстро спрятанный под ресницами взгляд ее при мимолетной встрече и несколько слов подчеркнуто вежливого приветствия заметно дрогнувшим голосом в ответ на мой глубокий поклон уже битый час вихрились в моем воображении воспоминанием, приукрашенном мечтами.

— Разве не приходилось вам самому когда-либо стоять под дулом пистолета по причинам мимолетного приступа гнева или пустяковой размолвки? — бросил я дерзко. Мы стояли лицом к лицу через большой стол. Он держал руки за спиной, я оперся на тяжелый шар спинки кресел.

— Трижды, да Бог миловал.

— В чем же милость? Догадываюсь. Ни царапины. А ваши враги?

— Живы и по сей день. Надо научиться соизмерять риск с целью. Особенно на Востоке. Нравы там не в пример горячее. Учитесь миротворчеству, коли начнете прямо здесь, только выиграете. Распахнуть ящик Пандоры под силу любому, утишить раздоры могут избранные.

— Не я бросил перчатку. А дать сатисфакцию — это вопрос чести, — холодно ответил я.

— Это — юношеская вспыльчивость, — отрезал Прозоровский твердо. — Честь поверяется хладнокровием. С одной стороны я не могу не радоваться тому, что ухаживающий за моей дочерью молодой человек готов за нее подставить грудь под пулю, с другой я не желаю видеть ее вдовой в расцвете молодости. Неужто вы полагали, что я отдам единственную дочь за художника, хоть он мне и как сын?

«А за ученого?» — вспыхнув, порвался спросить я, но вовремя дал отставку вопросу, выходящему за грань пошлого водевиля, который разыгрывался и без того.

— Не знаю, — ответил я честно и уклончиво одновременно, — возможно, он богат и знатен. Я лишь поверхностно с ним знаком.

— Тогда вам следовало направить усилия на сближение, а не на размолвку, — справедливо заметил князь, садясь сам и предлагая мне сделать то же, что, как я надеялся, призвано негласно отделить нравоучительную часть нашего диалога от совещательной. — Мы, как вы, верно, знаете, состоим в некотором отдаленном родстве. Но одна нелицеприятная история делает наши отношения затруднительными.

Я задумался, стоит ли рассказывать князю все, что я знаю и о чем догадываюсь. Случайный залетный гость — имеет ли право встревать в интриги, плетущиеся десятилетиями, не попыткой ли разрубить не мне предназначенный гордиев узел выйдет мое стремление помочь? Но, впрочем, разве не начал я уже вторгаться?

— Я благодарен вам за своевременное вмешательство, — проговорил я как можно спокойнее. — Оно сохранило мне жизнь для, надеюсь, полезных свершений. Я поступил опрометчиво, меня извиняет лишь то, что как мог, я старался отвратить дуэль. «Господин Голуа располагал на сей счет иным стремлением», — едва не сорвалось с моих уст, но я вовремя прикусил язык.

— Я не мог допустить свершиться преступлению в своей вотчине, — сказал он. — К тому же, и я вам обязан своим спасением на болотах. Теперь мы квиты и можем разговаривать равноправно, государь мой. Что же до господина Голуа… Роль Этьена мне не ясна, и я не полицейский, чтобы чинить дознание. Полезные качества его обширны, свои обязанности работника он исполняет исправно, вы же — скоро покинете нас, и все вернется на круги своя. Больше мы не станем затрагивать этого, потому что я вам не отец, давать советы взрослым… чиновникам не в моих правилах. — Я промолчал, не переменив позы и выражения лица. Он выдержал паузу и продолжил: — Объяснимся же на будущее. Не скрою, в вас есть что-то, позволяющее видеть в вас человека слова. Супруга моя и дочь отбывают в путешествие по южной Европе. Возможно, оно продлится не один год. Я не только не имею против поклонения в Святой Земле, но и обрадовался бы тому. Края те не славятся образцовым покоем, но здесь и вовсе небезопасно, если вы понимаете, о чем я. Хотя, я и сам, признаться, не могу узреть всех подводных течений и камней. Стремясь завершить начатое, я должен оставаться в имении. С ними едут домашние и друзья — компания большая и пестрая. Многого предумыслить не возможно. Я постараюсь изыскать время присоединиться к своей семье, но буде того не случится, сочту за большое одолжение с вашей стороны, Алексей Петрович, если вы поспособствуете им в Сирии и Египте, коли Господь приведет их посетить те пределы. С другой стороны, я доверяю вам… в известной мере, конечно… доверяю вам самое дорогое, поэтому между нами не должно оставаться недомолвок. Анна еще дитя. Недавний указ, увеличивший возраст вступления в брак молодых людей, я считаю крайне благоприятным, но на мой взгляд того мало. Что потребно для простецов, не подобает дворянам. Анне по моему решительному убеждению рано выходить замуж, — голос его подчеркнул твердость мысли, — и я полагаюсь на честь вашу. Я не собираюсь препятствовать благопристойным отношениям, но всему свое время. Не ищите с ней встреч раньше срока. Разумеется, речь мою нельзя рассматривать ни как обязательство, ни как гарантию, ни как отказ. Дочь моя вольна в своем выборе. Как и вы, впрочем.

Кажется, я покраснел и просиял одновременно. Мое взволнованное обещание, кое я, вскочив, произнес торжественно и от чистого сердца, он принял благосклонно. Мы снова сели. Прозоровский позвонил и приказал принести бутылку вина. Молча скрепили мы уговор. Поборов гордость, я решился задать мучивший меня вопрос.

— Откройте мне одну тайну, и я ваш должник. Как узнали вы о том, что я… заплутал тогда в трех валунах?

— Могли бы догадаться. Ваш… кто он вам?.. Оруженосец или адъютант — прибежал с вестью о дуэли. Я рассердился, но после понял, что вас заманили в ловушку те, кто считает, что вы хотите заманить в ловушку их. Слух тот оказался ложным, зато последующий оправдался.

— Да, в тот раз меня хотели прикончить вовсе без лишних церемоний.

— Скорее все-таки припугнуть для первого случая.

Не представляю, что подумал бы князь, сообщи я ему, что первые свои неприятности я не откладывал, а умудрился вляпаться в них в первую же ночь.

— В чем обвиняют меня эти странные люди?

— Ну, кто из вас более странен, еще предстоит понять… — пробормотал князь, изображая недовольство. — В том, что вы жандарм… прошу простить, коли вы и в самом деле жандарм, во что я не верю, или… кто-нибудь иной, кого они опасаются. Прошлого этих людей я не знаю, авантюристов и беглецов из Европы в наших краях хватает. Но меня интересуют лишь их и ваши профессиональные черты, потому я всех привечаю, терплю, и угощаю вином. Не думайте, что я всем спускаю. Но передо мной никто и не виновен. Кстати, услуга за услугу. Не могли бы вы показать мне предписание вашего Общества явиться сюда?

Письмо находилось при мне, и я молча протянул его Прозоровскому, который, с трудом оторвав свой взгляд от моих глаз, тщательно изучил его, поднеся ближе к свету. Он вернул его мне без извинений, но вполне удовлетворенный. Данные им объяснения относительно подозрительности насельников его загадочной обители тоже выглядели основательными, и я заговорил о другом.

— Могу ли я, Александр Николаевич, после нашего объяснения расспросить вас о цели моего визита? Вы обескуражили меня тогда, у валунов, изрекши две противоречащие друг другу сентенции. Первая о том, что ищете рациональную причину легенде, вторая о входе в ад. Что полагать мне за шутку?

— Ни то ни другое, — серьезно ответил он и, видя мое возмущенное недоумение, поспешил разъяснить: — Должно нам обоим понимать и согласиться с тем, что науки переживают в нашу эпоху стадию зачаточного развития. И не гневайтесь на меня, припоминая Коперника или Галилея, — исключения лишь подтверждают правило. Что есть Зевс, мечущий молнии с Олимпа? Лишь трение воздушных потоков в грозовых облаках. Что может представлять собой ад или рай? Иноматериальное бытие. Здесь же, рядом, под боком у нас. И только слабость наших органов чувств не дает нам ощутить среду обитания существ, которых мы называем душами умерших или призраками. Кучер ваш известил о том, что порой видят люди над болотами?

— Неужели, водяных? — саркастически улыбнулся я.

— Исполинские призраки, тени, разгуливающие в трясине и над водой, как вы в моем саду.

— Сами вы можете свидетельствовать о том же?

— Я говорю только о том, что наблюдал, — сказал он твердо.

С каменным лицом я, молча, ждал его объяснений. Взирая на меня, он не торопился давать их, словно оценивая прищуром, как приму я его известие. Я решил, что восклицаний удивления он от меня не услышит.

— Рад, что вы с порога не отвергаете моих свидетельств, — поднявшись, он чуть кивнул и, заложив руки за спину, принялся ходить. — Знакомы вам построения Декарта?..

— …Называемые системой координат? Их три в нашем мире, — пожал плечами я, не понимая, к чему он клонит. — И множество философов еще сломает кучу перьев в прениях, почему их в точности столько.

Он удовлетворенно улыбнулся, чуть подняв брови.

— Я говорил о его идеях относительно протяженной и мыслящей сущностях… Но… Знаете, вы удачно вспомнили о картезианской системе координат, — его лицо озарила какая-то мысль. — Представьте, что вы имеете ширину и длину, но не имеете высоты, сиречь плоски.

— Это легко, хотя и утомительно, потому что все время пришлось бы обходить длинные препятствия, ведь ни мосты, ни туннели там невозможны. Кстати, как и археология, копающая вглубь, — подхватил я с интересом.

Мы рассмеялись. Он разлил вино.

— Все тела в глазах плоского существа имеют вид линии большего или меньшего размера и могут появляться в поле зрения лишь справа или слева. Представим, что объемное тело пролетело через такой мир в своем собственном движении. Что увидит плоский субъект? Невесть откуда взявшийся плоский предмет, меняющий форму и размер, но мчащийся прямо сквозь достопочтенные плоские тела, ничуть не причиняя им вреда.

— Это если предположить, что плоские и объемные вещества, составляющие плоские и объемные тела никак не взаимодействуют, — возразил я. — Если это не так, то произойдет столкновение, а если так, то плоский субъект вообще не узрит объемное тело — два эти мира, существуя рядом, не имеют тождественного элемента, способного существовать в них обоих. Я ведь знаю, к чему вы клоните. Мир инобытия имеет больший объем, чем наш, таким образом, мы можем осязать призраки существ, возникающих будто бы из ниоткуда и двигающихся сквозь стены без помех. Но тогда обязателен элемент, способный передавать сведения о плоских предметах в объемную вселенную и обратно.

— Здесь на помощь может прийти гипотеза Гюйгенса: о свете, как волне. В отличие от корпускулы она не имеет веса и объема, следовательно, может пронизывать мироздание любых размерностей. Впрочем, не принимайте близко к сердцу. Это не физическая теория, а доступная метафора. Призраки — лишь отражения или проекции мира иной материальности в нашем. Мы соприкасаемся с той материальностью какой-то крайне тонкой гранью, и не одна лишь ограниченность пяти человеческих чувств причиной нашего неведения. Возможно, природа построения огромного мира, вмещающего в себя наш, как частность, такова, что содержит непреодолимые преграды для создания из плоти и крови… кои для существ с иной материальностью вполне проницаемы.

— Духи? Бесплотные тела?

Он допил бокал, встал и подошел к окну.

— Я не утверждаю ничего наверное, — произнес он, снова повернувшись ко мне. — Возможно, духи облекаются здесь у нас материей, а, может быть, они вполне материальны, но находясь за границами осязаемого нами физического мира, воспринимаются нами бесплотными, как отражение в зеркале, как мираж в пустыне. А допустимо и иное: наша душа вступает во взаимодействие с иным миром, являясь тем самым общим элементом, о котором мы говорили.

— Значит, я должен видеть призраки внутренним зрением?

— Это как раз легко. Сны вы — видите? Простите — чем?

— Занятно, — промолвил я немного сконфуженный. — И как вы полагаете предъявлять людям свои открытия, которые не согласны с их привычками и воззрениями?

— Не знаю, — он поднял брови и сложил ладони вместе, от чего вид его приобрел шутливые черты. — Может, вы мне подскажете?

Разговор этот начинал доставлять мне удовольствие, и постепенно треволнения последних дней отошли куда-то вглубь. Я ответил, что у меня другие взгляды на природу познания.

— Наука обязана воспринять все новое так, как оно есть. Если это наука. Мнение же обывателей нас не должно беспокоить.

— Но любому новому можно дать множество объяснений самого разного толка.

Я догадывался, конечно, что князь последовательно гнет свою какую-то линию, связанную с его раскопками, но, не имея возможности разгадать ее и понимая, что он не откроется раньше времени, лишь парировал каждый его посыл в отдельности.

— Пусть. Со временем отомрут все неправильные. Минет поколение — и старое уступит место новому, мы же обязаны возглавлять перемену взглядов, невзирая на околичности.

— Попробуйте проследить за моей мыслью, я ведь не зря упомянул субстанции Декарта. Если есть два совершенно различных суждения по одному предмету, означает ли, что, по крайней мере, одно из них ложно?

— Разумеется! — воскликнул я, и сразу пожалел о поспешности, потому что Прозоровский улыбнулся и уловил меня на слове. — Нет, конечно! Рассматривая цилиндр с разных сторон, один наблюдатель опишет его форму как круг, другой как прямоугольник. Оба окажутся правы.

— Верно, поэтому всегда следует держать в уме то обстоятельство, что оба противоречивых суждения могут оказаться примиренными в более общем рассмотрении, в вашем примере тем, кто опишет цилиндр в объеме.

— Итак, необходимо стремиться подняться на одну ступень выше и попытаться объять ранее разрозненное. И так далее, и так далее. Достойная цель для науки и ее радетелей.

Он снова грузно опустился в кресла.

— Наука! — воздел он руки горе. — Что есть она, как не еще одно мировоззрение?

— Вам ли не знать, Александр Николаевич. Это — способ познания мира, основанного на эмпиризме.

— Нет, это вера, — вера в эмпиризм, в практику. Но не только. Ваша наука — скоро подменит собой религию. Она стремится к этому, — горько поправил он, и я не упустил случая воспользоваться его сентиментальной слабостью.

— Надеюсь, этого не произойдет. Но не так уж дурно подменить ее в тех сферах, куда церковь некогда вторглась без должных на то оснований.

— Раньше авторитет Писания и святых отцов служил основанием для любых действий: хороших или дурных. То же станет и с наукой, стоит лишь заручиться ее авторитетом. То есть — уверовать в него. А, точнее, в авторитет ее апологетов. Тех, кто войдет в силу, обретет связи и деньги… понимаете, о чем я?

— О новой касте влияния? — улыбнулся я саркастически, ибо не раз слышал подобные рассуждения, которые в конце концов приводили к проклятиям в адрес настоящих и особенно вымышленных тайных обществ.

— Да, о новом жречестве. Знаете, что всего более ценно? Предсказание будущего. Тот, кто умел делать такую малость, как предсказание затмения Луны, обретал почти мистическую силу в глазах невежд. Если некто умеет заглянуть за горизонт, он обретает власть почти неограниченную. К Оракулу предпринимались дальние путешествия, хотя отвечал он весьма невнятно. Что же станет, когда некоторые люди на листе бумаги с помощью математических формул смогут предсказывать не только ход планет?

— Вы боитесь, что они обретут безмерную власть? Больше, нежели иллюминаты или… розенкрейцеры? Но науки доступны любому, а наша с вами цель не скрывать знания, а распространять их. Когда все желающие получат инструменты для предсказания поведения вещей и хода событий, они лишь поднимутся вместе на новую ступень прогресса. Для масонов не останется места, и они попросту отправятся на строительство, но — не пирамиды с оком посредине, а университета или обсерватории.

Но Прозоровский даже не улыбнулся.

— Власть не главное. Они отберут у нас надежду. Как и почему? Научившись давать ответы на несложные вопросы в пользу повседневной практики, они объявят свой метод универсальным и покусятся на первые шесть дней и на один последний. Тем хуже ваше всеобщее просвещение. По нему как вода по каналу может мгновенно распространяться как благо, так и заблуждения, равно польза, и погибель. Человечество попадет в зависимость не лучшую, чем зависимость от клерикалов и инквизиторов средних веков. И тем большую, чем шире будет охват просвещения, устроенного по единому этому вашему научному плану. Всех, кого не подчинит новое прокрустово ложе, ждет незавидная участь изгоев, повсюду подвергаемых остракизму. Они еще позавидуют Галилею. Он не остался незамеченным благодаря обвинительному процессу, тех же — оставят прозябать в забвении или осмеянии.

— Вы сгущаете краски, Александр Николаевич, — возразил я просто, потому как в полемике нет лучше способа осадить пыл собеседника, кроме как высказав сомнение в истинности его слов. Тогда оппонент, принужденный еще раз доказывать правоту уже высказанного, начинает горячиться и допускать противоречия, а я надеялся получить время на обдумывание настоящих аргументов.

— Ничуть, Алексей Петрович. Ваш Кёлер… он, разумеется, ваш, — метнув исподлобья многозначительный взгляд, князь медленно развернул ладонь от себя, соединив в этом жесте презрение, обиду и желчь, — гнобит Бларамберга и Стемпковского за куда меньшие промахи. Он у власти. За ним авторитет должности, связи в свете и деньги казны. То есть его научный метод господствует над прочими, возможно, не менее научными. Итак, он по существу обвиняет своих коллег в ереси. Сейчас они могут спастись от дыбы и костра в Берлинской академии, но что, если академии объединятся под эгидой какого-нибудь нового Ватикана наук?

— Отчасти это верно, — не мог не согласиться я, но осторожно добавил: — Но где Ватикан, там и Константинополь. Путь в царствие небесное не узурпирован.

— Но как все христианские пути ведут в Иерусалим, так и пути всех научных школ обретут центр в этом вашем эмпиризме, — презрительно бросил князь.

Я имел, что высказать против, но почувствовал, что мне в самом деле интересен его взгляд.

— Но где же видите выход вы?

— Как всегда — в тупике! — обрадованно возгласил он. — Рано или поздно люди столкнутся с неудовлетворенностью от сущности научного метода, изобретут третий путь, идущий не параллельно первым двум.

— Мистики и оккультисты? — разочарованно вопросил я. — Это не ново. Тому немало приверженцев и в кругах нашего высшего света. Князь Голицын, Кошелев, Магницкий, Блудов… немало и духовных лиц.

— Это чепуха, как и все перечисленные лица, — отрезал Прозоровский, поморщась.

— Покойный император до поры поощрял их изыскания, — осторожно заметил я, но он пропустил это мимо ушей.

— Мода на спиритизм и оккультизм преходяща и временна. Это происходит от того, что одной веры в Бога уже недостаточно для удовлетворительного описания мира, а научный метод находится в зачаточном состоянии, и понимаем лишь единицами. Так мало этого — метод сей, как нарочно, оставляет за пределами научного рассмотрения целый сонм вопросов, имеющих духовные корни, то есть не отвечает главнейшим вопросам бытия. Так что вина ученой братии налицо, и что же удивляться, когда многие образованные люди вместо слепой веры стали искать веры зрячей. Время таких тайных обществ, конечно, сочтено, их уничтожат не государи, а пустое пространство вокруг, когда они не смогут вербовать новых членов, став со своими идеями посмешищем нового времени. Но не забудем, что плоды с древа познания опасны сами по себе, а мы усугубляем их опасность. Берясь сейчас усиленно ухаживать за одной веткой, и оставляя другие без присмотра, мы можем вскорости получить ядовитые тернии.

— Пройдет несколько времени, и научный метод начнут преподавать в лицеях, как ныне греческий алфавит, он станет чем-то незыблемым в глазах людей, и будущий чиновник и министр будет вступать почетным членом в общество химиков и археологов вместо иллюминатских кружков тайного знания, якобы найденного у жрецов Египта.

— Как греческий алфавит, говорите? — зло воскликнул он, едва лишь я чуть остановился, чтобы набрать воздуха. — Это не беда. Беда, когда его начнут преподавать как закон Божий!

— Мы, ученое сословие, избираем путь познания, которое легко подтвердить опытом. Где бы ни поставили опыт, он обязан давать одинаковый результат и не зависеть от экспериментатора. Не станете же вы защищать медиумов?

— При чем здесь медиумы? — он хлопнул рукой по столу. — Копнув в одном месте, вы найдете Трою, в другом наткнетесь на фундамент Вавилонской башни, в третьем выгребете только пустую породу. Если два охотника пойдут в лес, опытный добудет зверя, а другой скажет, что лес пуст, а зверей не существует в природе. Опытный метод познания несовершенен, а наука исповедует его как универсальный. Представьте, ко мне явились доктора, желающие исследовать мое здоровье. Один выяснит, что я весел и бодр, другому я представлюсь озлобленным и желчным. К третьему не выйду вовсе, и он решит, что князя Прозоровского нет среди живых. Послушайте, я же веду речь об ином пути, объемлющем в себе…

— Эмпиризм и логику! — выпалил я, и снова не угадал.

— Наука, основанная только на эмпиризме не полна в описании мира. А начинает претендовать на полноту на том лишь основании, что сорок одинаково испеченных докторов одинаково обнаружат по книжной методе — десятую часть болезни и отвергнут верный вердикт одного потому что не в силах повторить его. Ужели не странно, что исследования, мы, ученые, обязаны производить в границах материальной ограды, а выводы, видите ли, распространяем за пределы этих границ! А по какому праву? Нет уж, берите выше, — терпеливо вздохнул он, — добавьте к вашим двум столпам философию, духовный поиск и не ограничивайтесь ими. В вашем примере с цилиндром наука — это лишь взгляд с одного края, лишь одно измерение познания. Но не всю истину вмещает в себя круг наук.

— Абсурд! Измышления разума невозможно подтвердить или опровергнуть опытом.

— До поры, коллега, пока полетом духа не стали заниматься всерьез! Не кажется ли вам странным, что нематериальная мысль приводит в движения огромные материальные тела? Задумывались ли вы над тем, как и в каком месте мысль — облекается плотью? Где та точка, в которой идея пресуществляется в движение молекул и колебания эфира?

— О! Вот к чему вы клоните! Рассуждение довольно извилистое и отсылает нас к одному из таинств Церкви. Что ж, Декарт, как известно, тоже возводил эту точку к Богу.

Он испытующе наклонил голову. Казалось, левая сторона его лица посмеивалась в прищуре глаза и косой ухмылке, правая же оставалась серьезной и грустной. Я ждал.

— Погодите. Что знаете вы о хазарах?

Я удивленно воззрился на него, уже совершенно потеряв нить его заключений, но все же ответил, немного помедлив:

— Только то, что Святослав разгромил их обширное царство в десятом веке. Оно располагалось где-то неподалеку отсюда, но ближе к Каспию.

— Вы можете припомнить их города? Одежду? Посуду? Летописи?

— Сознаюсь, я не силен в их истории более, чем описал еще Масуди. Неужели, в вашем музее…

— Слава Богу! — воскликнул он картинно. — Есть хоть что-то, чего он не знает! Так вот: от хазар не осталось ничего. Даже в моем музее. Ровным счетом — ничего, нет даже их собственных манускриптов, а все, что знаем мы, основано на нескольких разрозненных упоминаниях чужестранных путешественников.

— Вспомнил, — сказал я, театрально хлопнув себя по лбу, чем заставил Прозоровского стиснуть зубы. — В 1577 году некто Исаак Акриш издал в Константинополе книгу «Голос посланца благой вести». В ней он упоминает письмо царя Хазарии Иосифа в адрес Кордовского халифата. Оно настолько полно описывает каганат, что не оставляет сомнений в своей поддельности. Оригинала, разумеется, не существует. Но, я не возьму в толк, к чему вы клоните?

— А вот к чему, — взамен зубов стиснул он кулаки. — Одно письмо, подлинное или фальшивое создает целую империю. Вы сомневаетесь в существовании Хазарии, на основании подложности письма о ней, но заметьте себе, что подлинность послания вовсе не важна. Упоминание об Атлантиде подлинно, но подлинна ли сама Атлантида? Одна запись может создать то, чего не существовало и разрушить то, что стояло веками — на самом деле или только в нашем воображении… Знаете, как лучше всего покончить с предметом?

— Убить память о нем, — предложил я. — Есть такая стена, прочнейшая и надежнейшая из всех: ее невозможно сломать, потому что невозможно помыслить о том, чего нет. Забвение.

— А как сделать это? Ведь где-нибудь рано или поздно отыщутся признаки предмета.

— Так что же?

— Надо приписать предмету свойства, которые изменят его природу. Добавить нечто, что сделает в глазах других людей сведения о предмете недостоверными или переворачивающими суть. Желаете пример? Некто заявляет, что господин Рытин — агент Третьего Отделения. Само по себе сие утверждение о каком-то ином коллежском асессоре только добавит тому почета, но вот в отношении вас все иначе. Какую после этого цену обретают ваши уверения о членстве в Обществе Древностей? Да он двурушник! А все ваши знания истории превращаются в обвинения против вас: подумать только, он вдобавок лицедей — не поленился изучить роль настолько, что его не просто поймать за руку! И так покончено: уничтожен благородный юноша, а порожден прохиндей и негодяй с тем же именем.

— Прекрасный пример, — холодно отозвался я. — Но вернемся к нашим хазарам. Письмо Иосифа — подделка, но упоминания хазар в арабских хрониках и путевых заметках — не миф.

— Допустим существование некоего народа с таким именем, но начальствовал ли над ним некий каган Иосиф? И если да, то в полной ли мере можем мы говорить о хазарах как о носителях тех свойств, что им приписывают фальшивые письма?

— Нет конечно. Но как они связаны с эмпиризмом?

— Можете догадаться, что никак, — бросил он с досадой. — Нет никакой доказывающей их существование материальности, нет опыта. Они лишь доказательство второго способа сокрытия истины. Хазары — совокупность слов, идей, мыслей. И они как одеялом могут укрывать собой совсем иных, истинных обитателей краев и времен, где приписывают стоять их воздушному замку.

— Понимаю. Сами они — лишь инструмент, а цель писем — придать веса их существованию, чтобы в сравнении с ним вес иных предметов уменьшился. Не слишком ли сложный ход? Ведь пройдет время, и некто обнаружит свидетельства быта тех обитателей, — предположил я. — Какие-либо горшки или бани. И тогда эмпиризм возьмет свое.

— Нет. Возможно, обнаружат нечто, что присвоят хазарам, — скептически отозвался он. — Так они обрастут плотью черепков поверх костей идеи. Итак, материи всегда предстоит слово.

— Но почему хазары? — спросил я, наконец. — Вы что-то подозреваете?

— Они жили рядом. — Широкой дугой он завел руку куда-то за спину, словно полчища хазар и впрямь водились у него под шелковыми шпалерами. — Работая над раскопками, я задался вопросом об этом племени. Не скрою, даже порывался что-то найти. Но Евграф Карлович, не стесняясь в выражениях, отговорил меня. Сомнения, высказанные мной, имеют автором именно его. Когда речь заходит о хазарах или каких-нибудь берендеях — кулаки этого милейшего человека трясутся с такой силой, что могут и отвалиться от рук. Он кричит, что все разговоры о них не имеют почвы и основаны на тщательно просеянных мифах. Но… мне дороги мои заблуждения, ибо они толкнули меня на верный путь рассуждения. Совсем о других созданиях. Евграф Карлович тут со мной в ладу. Наука зиждется на хламе ошибок, как новый город строится поверх разрушенного, но с использованием некоторых полезных материалов, извлеченных из обломков.

Тут я ничего не умел возразить. Посчитав наш спор исчерпавшим себя хотя бы на время, я смог задать вопрос, который не решался произнести ранее.

— Кстати, ваш Евграф Карлович — он, как супруга цезаря — вне подозрений в качестве заинтересованного лица?

Решительность, с которой князь отверг эти домыслы, лишь усилила мои сомнения.

— Он близкий друг мне еще с детства, мы росли вместе и путешествовали с моим дядюшкой. Скажу больше, без него у меня немногое получилось бы. Он — полиглот, натурфилософ, естествоиспытатель, космогонист, — и сим не исчерпывается.

Я подумал, что князю сильно повезло родиться во времена Просвещения, потому как его окружение в средневековье именовали не иначе как алхимиками, некромантами и еретиками. Поразмыслив, я высказал ему это, чему он весьма довольно кивнул, возразив, однако, что по его сведениям у некоторых исчадий современной цивилизации по сию пору очень живучи щупальца инквизиции, и как у морской звезды после отсечения, они так и норовят отрасти вновь, еще более прибавив в длине.

Мы расстались за полночь, и мне казалось, что оба мы не вполне довольны собой.

Но напоследок, уже закрывая дверь, я вдруг услышал:

— Я все думаю, почему ее приказали сжечь?

— Простите, — обернулся я, и обнаружил его вытянувшего ко мне титул Ветхого Завета, который он заложил пальцем в месте, которое читал.

— Перевод Библейского Общества…

— Было сожжено первые восемь книг, а у вас, по толщине судя, их больше?

— Он не был опубликован полностью, а лишь частично, потому что окончен вчерне, но у меня имеется один почти полный экземпляр, изданный тайно моими друзьями. Не пугайтесь, кроме вас об этом знают еще трое. Весь тираж перевода в самом деле приказали сжечь. А почему сжечь — вы не скажете?

Отъезд

Как Бонапарт, выиграв все битвы, обнаружил свою империю поверженной, так и я, не проиграв Прозоровскому ни в одном из диспутов, чувствовал себя побежденным в какой-то глубинной сути. Особенно обидно было то, что я не все понимал из его сентенций, и не мог сделать вывода: то ли он с умыслом водит меня за нос, то ли, щадя мое самолюбие, стремится навести на некую важную мысль, которую я смогу позже излагать от своего лица, искренне полагая ее порождением собственного разума. А возможно, что его вовсе не интересует мое мнение, каверзные же вопросы свои он ставил, дабы убедиться, что я и в самом деле ученый, а не соглядатай или вор.

Прощальный обед назначили на девять часов. Взамен того первого ужина, что не состоялся по причинам далеким от кулинарии, Наталья Александровна обещала устроить их пышные проводы в вояж. Все дни в усадьбу прибывали груженые подводы, и приземистые бородатые мужики, ухая, таскали тюки и ящики со снедью, постелями и фейерверками. Ранним утром следующего дня шестнадцать человек друзей, слуг и товарок должны были покинуть ворота дома. Вежливо, но непреклонно я просил перечислить мне всех странников, теряя интерес к ним сразу после знакомства. Только убедившись, что в веселой компании не числится молодых людей, а зрелые мужчины сопровождаемы бдительными супругами, я несколько утишил свою ревность. Кажется, и Артамонов остался доволен тем же, и между нами установилось нечто вроде негласного нейтралитета. Во всяком случае, он с интересом прислушивался к этой части разговора, после же, совершенно отстранился от происходящего, вяло улыбался, а на просьбы поведать о быте итальянцев только невпопад переспрашивал и отговаривался недомоганием. Причину этого я видел, разумеется, лишь в его разрушенных интригах по отношению к княжне Анне, будущее же показало, что я сильно ошибался. Волнение его проистекало из глубин того, с чем ознакомился он лишь накануне, и с чем мне пришлось столкнуться спустя три дня.

Среди всех путешественников для разговоров я выделил лишь Павла Сергеевича Ермолаева с женой Еленой Васильевной и дочерью Александрой, тоненькой и не вполне еще остепенившейся барышней, не переступившей еще порог пятнадцатилетия и призванной составить компанию Анне. Как старшему в чине и опытнейшему в жизни Ермолаеву предстояло заправлять вояжем. Герой войны, после ранения в плечо под Малоярославцем, он вышел в отставку и поступил в коллегию иностранных исповеданий, где и дослужился до действительного статского советника, что, конечно, не могло не удивить меня, хотя я и не выказал этого. Мы разговорились о древних народах, и он спросил, видел ли я в столицах или за границей что-то похожее на музей его друга. Я отвечал, что отдельные лишь экземпляры несравненно худшей сохранности осторожно изучали мы в Университете, да в кладовых Эрмитажа видел я нечто сравнимое. Количественно же коллекция князя первенствует надо всеми существующими в своей сфере. Разве что в части рукописей и монет прекрасное собрание Баузе, по оплошности не выкупленное Обществом Древностей вовремя за каких-то десять тысяч рублей, могло превосходить сию сокровищницу, но гибельный пожар двенадцатого года лишил нас возможности наслаждаться Степенной книгой или Новгородским «Прологом». В ответ он трунил над музеями Парижа, Лондона и Петербурга, называя их разнородные паноптикумы скопищами старого барахла и мнимых чудес, из которых самое дурновкусное отбирается для приведения толп глупых зевак в восторженный трепет. Но постепенно разговор наш приобрел причудливый оттенок от того, что неожиданно обнаружил он весьма пространные знания в некоторых исторических областях. Под его рассуждения о скифах пытался я напряженно вспомнить, где мог встречать те же мысли раньше, но не преуспел в том. Приписав эти изыскания одному лишь любительству всех образованных туземцев исследовать прошлое родной земли, я поспешил прерваться и все же искать встречи с той, мысли о которой не могло отвлечь ничто вокруг.

Меж тем зал полнился людьми и закусками. Я и не предполагал, что в доме может разместиться такое множество гостей: их насчитал я до шестидесяти, и это только вновь прибывших, без тех, кто уже и так жил у Прозоровских. Для ночлега отпирали все комнаты, и целый день перед тем прислуга набивала и разносила перины. Большинство гостей съехалось из Одессы только в день торжества. А назавтра буйной кавалькадой все они отбудут обратно, чтобы окончательно расстаться с путешественниками у берегов Черного моря. Надо ли говорить, что каждое лицо на празднике открывало во мне фонтаны чувств, смешанных по большей части из раздражения, ревности и подозрительности. Я ожидал, пока княжна Анна обратит на меня свое внимание, она же, занимая гостей, все никак не стремилась обернуться в мою сторону. Чтобы чаяние мое не могли счесть навязчивым, я делал вид, что любуюсь живописными полотнами, сам же косил в многочисленные зеркала в надежде не упустить мгновение, когда княжна изволит почтить своим вниманием часть помещения, где слонялся я. Некоторое время я даже раздумывал, не слишком ли несчастный вид произвожу своим унылым одиночеством, и не стоит ли завязать с кем-либо ни к чему не обязывавший разговор. С превеликим удовольствием сейчас я променял бы пышность торжества на обстановку подвального музея, но лишь возможность обмолвиться последними словами с моей принцессой удерживала меня в кругу равнодушных отражений.

Размышлял я и об отце ее. Чем мог быть последний его намек на обладание запрещенным переводом как не попыткой испытать меня в моей принадлежности к его недругам? Он наблюдал за мной внимательно и возможно ждет теперь, что я доложу о его вольнодумстве по инстанции?..

Совершенно неожиданно, когда я повернулся, чтобы следовать вдоль другой стены, взгляд мой упал на отражение пары персон. Словно материализовавшийся из моих о нем раздумий князь Прозоровский, следуя недвусмысленному указанию некоего лица, взирал на меня с угрюмым выражением, а сопровождавший его человек, вытянувшись подобострастной дугой к его уху, что-то поспешно нашептывал, время от времени сопровождая свои слова движением рук. Ни один из них не видел, что я приметил их, но, резко обернувшись, я нашел лишь поспешно опускавшиеся глаза князя и поворот другого, лицо которого казалось мне мимолетно знакомым. Сомнений я не испытывал: никого из гостей в тот момент поблизости не находилось, так что сокровенные сплетни могли касаться меня одного. С особенным удивлением узнал я в доносчике содержателя постоялого двора, где познакомился с Бларамбергом, и единственное, чего теперь никак не мог взять в толк, так это то, какого рода суждениями обо мне могут обмениваться эти двое, если я сам за собою никаких секретов не знаю. Я не поленился и позднее как бы невзначай поинтересовался у Ермолаева ролью содержателя, который, как видно, слыл местной знаменитостью, раскланивался почти как равный и выступал здесь как распорядитель на кухне, из-за чего все ожидали отменного угощения. Ермолаев сравнил его значение там с дирижером бала. Сам же он лишь криво улыбнулся при встрече со мной, а на попытку заговорить с ним сослался на неотложные дела и, испросив прощения, удалился надолго, а князь же и вовсе до поры как в воду канул. Увидел я его снова уже во главе стола, за которым мне отвели место вдали от высоких персон.

Все дышало радостью, но веселье и гвалт, заполнявшие в тот чудесный летний вечер огромный дом и пышный сад, не пришлись по сердцу мне, ибо оно жаждало взглядов лишь одного существа, которое, по принадлежности к заглавным действующим лицам, не могло уделить мне более минуты мимолетного внимания.

Перемены множества великолепных кушаний, все соусы и десерты, прекрасно убранные и не менее замечательные на вкус, не оставили в памяти моей ни малейшего следа. Все мое внимание поглощала та часть стола, где первенствовала княжна, развлекая и увлекая окружающих своими манерами и учтивостью. Было ли так в самом деле, или только казалось моему воображению, но она очаровала всех от мала до велика.

Объявили бал, к которому здешнее общество, очевидно, относилось весьма терпимо. Дирижер танцев, знаменитый Осиповский возглавил с княжной Анной первый тур вальса. Танцевать мне совсем не хотелось, я лишь ждал мазурки, на которую еще в самом начале вечера успел пригласить мою возлюбленную. То, как благосклонно приняла она приглашение, взращивало во мне тонкий стебелек надежды. Но настроение от обволакивавших меня настоящих или мнимых интриг совершенно испортилось, в каждом мужчине я зрел презренного соперника, в каждом взгляде насмешливый вызов. И все же любуясь красотой Анны в танце, легкими и точными движениями ее ножек, тонкой шеей, державшей откинутую головку, я только и искал, когда она, оценивая росчерком открытого взгляда свой успех, пошлет мне искру своих светящихся глаз. Но когда следующие несколько туров она отдала Артамонову, я перестал смотреть на преходящее торжество, сквозившее во всем неуклюжем облике художника. Разум мой перебирал: «Несчастный, он не ведает еще, что участь его в отношении дочери решена отцом», сердце же переполняло желчное отчаяние. И где-то по границам сознания теснились исторгнутые мысли: а что, если она влюбится в него и они тайно обвенчаются; может ли отец так влиять на чувства и выбор любимой дочери, чтобы она, решившись, не преодолела его? Что, если вся затея художника имеет целью не наследство, а только ее одну? А я перепутал местами его цели и средства. Вдруг Артамонов использует своих хозяев и моих недругов не ради материальных, а для матримониальных целей? Тогда положение мое незавидно. Соль крови от прикушенной губы отрезвила меня, но боли я не чувствовал.

Княжна, несколько озабоченная и сильно взволнованная покинула залу на время, и пропустила несколько танцев. Я вышел в ночной сад, надеясь поговорить с ней наедине, когда она будет возвращаться, и несколько углубился в прохладную тишь аллеи. Найдя укрытую в тени скамью с бронзовыми боками в виде львов, я присел, обозревая издали хорошо освещенные подходы к дому. Но кроме лакеев, сновавших с подносами шампанского и лимонада, никого не замечал я со своей позиции. Музыка стихла в который уж раз, и тогда до меня донеслись приглушенные обрывки уединенного разговора откуда-то издали.

— Говорил я тебе, Александр, повременить с отъездом, а ты меня не слушался. Что с того, что задержались бы неделю! Негоже в пост потехи с фейерверками устраивать. Ты знаешь, что злые языки молчать не станут. В другой раз, конечно, никому и дела до того нет, а в нашем положении любой мелкий камешек увлекает лавину.

— Ты о душе моей беспокоишься, Евграф? — В голосе князя слышались нотки иронии и раздражения. — Или о чем другом?

— Я, друг мой, о том, что в лаборатории намечается, — Евграф Карлович говорил спокойно, передавая тревогу словами, а не тоном. — Все одно к одному, как видишь. Дело это, как ты понимаешь, темное и не от сего мира. Так что…

— А я так вижу, что не ошибся, — вздохнул Прозоровский. — Что до плясок, то я, как ты знаешь, к балам равнодушен. И дать нельзя — и не дать нельзя. Большой беды в том не вижу. А что до отъезда — прав я. Сгущается здесь нечто недоброе. И все, как ты подметил, словно в одну воронку собирается. Тут как с дамбой: непонятно, когда и где прорыва ждать. Ясно, что скоро, ясно, что не избежать. Так подвергать опасностям семью я не желаю. Пусть едут скорее. А ты ступай отдыхать, можешь в греческом павильоне расположиться, там тебе оркестр не помеха.

Грянувшая вновь музыка помешала не только ему, но и мне — подслушивать дальше столь заинтриговавший меня разговор. Когда я вернулся в залу, то испугался скрежета собственных зубов: Анну кружил в своих объятиях негодяй Голуа. В роскошном бархатном фраке цвета хорошего бургонского он, источая яд застывшей на лице ухмылки, что-то нашептывал ей, и она, вспыхнув, в недоумении отвечала, как сомнамбула глядя снизу вверх одними глазами в его ледяные зрачки. Мне казалось, она едва сдерживает слезы, и я уже в гневе готов был вмешаться и испортить общее празднество, но тут музыка остановилась. Объявили мазурку.

Мне казалось, что и на сей раз княжна покинет бал хотя бы на время, чтобы привести в порядок расстроенные чувства, но от самых дверей она обернулась и решительно двинулась навстречу мне. Уж я не радовался этому свиданию, на которое она, казалось, шла лишь по воле долга, и даже предложил ей танцевать позже.

— Отчего же, Алексей Петрович, — чуть всхлипнув, сказала она. — Давайте веселиться!

Подходящий для любовных объяснений, танец этот вовсе не годился для иных речей. Тем не менее, именно такого сорта диалог произошел между нами.

— Анна Александровна, — начал я, готовый произнести признание несмотря ни на что, но она прервала меня решительно.

— Сначала прошу вас выслушать меня. Вам угрожает опасность. Не знаю, какого рода, но она несомненна.

— Я знаю это. Ради вас я готов…

— Речь не обо мне, и даже не о дуэли, которую… я хочу чтобы вы знали… я не считаю ни героической, ни недостойной… не я являюсь причиной ваших бед, или, вернее, я являюсь лишь ширмой для истиной причины. Посему с моим… нашим отъездом опасность для вас только возрастет. Я не хочу и не имею права посягать на ваши тайны, но убеждена, что вы не желаете зла нашей семье, и хотела бы, чтобы вы благополучно добрались до Святой Земли. Бог да в помощь вам.

Слезы выступили у меня из глаз от такого ее искреннего самоотрешения. Я едва не упал на колени, в попытке умолять ее без остатка располагать всей моей жизнью. Лишь сознание того, как нелепо будет выглядеть мое искреннее чувство в глазах пустого света и из боязни скомпрометировать ее, я оставил свой порыв.

— Если вы обещаете посетить ту землю тоже, клянусь вам остаться целым и невредимым! — браво воскликнул я, подавляя дрожание в горле громкостью речей.

Но она словно бы не слышала меня.

— Господин Голуа оказался необыкновенно любезен, намекнув о неприятностях для нашего семейства, как-то связанных с вами.

— Он так и сказал? — Глаза мои против воли искали в толпе этого человека.

— Не вполне так. Его намек возможно истолковать двояко. Ему важно открыть, кто вы на самом деле. Тогда опасности нам не страшны, он отвратит их. Но я не стану вас пытать.

— Я тот, кто есть и более никто! — порывисто воскликнул я, и в некотором затишье музыки, слова мои разнеслись шире, нежели того я хотел. — Я тот, для кого ваша жизнь и жизни ваших близких значат слишком много, я тот, кто не пощадит себя за вас. Просто верьте мне! А Голуа… я убью его, если он посмеет еще только приблизиться к вам!

— И ничего тем не добьетесь. Он не один, и, возможно, даже не главнейший из всех. Впрочем, постараюсь не допускать его до себя, я не желаю кровопролития накануне отъезда. — Прекрасными бабочками порхнули ее длинные ресницы, открыв на мгновенье многозначительный взгляд, и я словно жадно прильнул к благотворному источнику жизни. — Как и после. Знайте, я верю вам, сама не знаю, почему.

— Но отчего же отец ваш не примет мер?

— Он не доверяет полиции, зато слишком доверчив ко всяким проходимцам. Я не в силах убедить его. Он не поверяет близким свои дела, но от того жизнь наша не делается покойнее.

Последние слова нам пришлось договаривать уже когда я отводил ее к собранию дам, благосклонно принявших мое появление. Я приписал это моему нечаянному ореолу инкогнито, которое всегда так разжигает женское воображение. Мое же воображение еще долго распалял умилительный взор княжны, сопровождавший чуть затянувшийся реверанс.

Что ж, подумал я, если Голуа ждет открыть меня и после убить, то это ему не удастся, ибо открыться мне пред ним более, чем я уже представлен невозможно. Раз так, опасности для меня нет. Но что, если это не так? Следить за Этьеном не представляло труда, но что до прочих его подручных, тут все обстояло труднее. Приходилось сторониться всех. Но в мазурке это было невозможно, и, разумеется, наш разговор с княжной тоже могли подслушать, а сию минуту уже обсуждать в кулуарах.

Княжна Анна некоторое время еще присутствовала на бале, но, отказав нескольким претендентам и сославшись на усталость и необходимость приготовляться к отъезду, вскоре покинула праздник, закончившийся роскошным, но печальным фейерверком далеко за полночь.

Интрига, доселе касавшаяся лишь моего долга по службе распростерлась отныне и над моей любовью. Встретиться с противником в открытом честном бою или в поединке не страшило меня, воспитание и обучение учили не уклоняться от опасностей, но тут все складывалось иначе. Я не знал, за что стою, единственным знаменем моим видел я княжну, но противостоявшие мне, только ли посягательства на нее имели в своих мыслях? Это сильно затрудняло мою способность к сопротивлению, пересуды за спиной одних сменялись дерзкими нападениями других; более же всего приводили меня в исступление тайные попытки расправы, ответить на которые столь же подло я не мог. Я думал, с каким счастьем покину скоро эти прекрасные места, оскверненные людской завистью и, увы, находил мысленное отдохновение лишь вдали от родных берегов.

Несмотря на тревожные сии мысли, заснул я почти мгновенно, и спал крепко, вверив себя не засовам, а лишь заступничеству святых угодников.

Шарабаны, брички и кареты парадной кавалькадой выстроились у главного крыльца, обещая веселое зрелище всем встречным экипажам. Одни ехали в Одессу, другие дальше за моря. Прощания затягивались. Случайный гость, я стоял поодаль у колонны и не чувствовал себя вправе мешаться среди объятий родных и друзей, их радостные и грустные восклицания не касались меня, поглощенного без остатка порывистыми движениями княжны Анны. Возбужденная началом своего первого большого путешествия, она задержалась только в объятиях отца, дававшего ей какие-то последние наставления.

Лишь однажды одарила она меня своим вниманием. Тут же, впрочем, опустив глаза, она остановилась и после некоторого замешательства, кажется, заставила себя вновь поднять их. Ее ли слезы или мои влажные глаза причиной, но на секунду почудилось мне как в особенном блеске слились лучи наших взглядов, полных смятения чувств, и потом Анна, опершись на руку Владимира Артамонова, села в карету и тщетно уже высматривал я ее шляпку в окне до самого отправления.

Но княгиня Наталья Александровна кивнула, чтобы я подошел, и нашла для меня несколько одобряющих слов и лучезарную улыбку.

Почувствовал я себя на седьмом небе, когда она сообщила, что так давно мечтала увидеть собственными глазами Константинополь, что уж если не в Сирию, то эту первую по своей красоте столицу она непременно хочет посетить в этом вояже. Но, — и я вынужден был сорваться на две или три сферы ниже, — на пути в Грецию они не намерены останавливаться на Босфоре. Задержав почтительный поклон головы более того, что требовало приличие, несколько упавшим голосом я ответил, что с воды, по общему признанию, Царьград являет собой особенное великолепие.

Княжна уехала, странный дом Прозоровских, освободившись от большей части женского присутствия, посуровел и теперь нависал надо мной всей грудой неразрешенных загадок. Не питая иллюзий в отношении своей персоны со стороны некоторых обитателей, я вел себя подчеркнуто предупредительно и осторожно, быстро обернувшийся Прохор помогал мне простыми, но деятельными советами, а я торопил князя, ссылаясь на императорское послание. Вообще, этот необыкновенный кучер все более привлекал мое внимание, напоминая добровольного охранника. Я уже с трудом верил, что он заботится лишь о будущем жаловании и пристально наблюдал, не относится ли он сам к категории искателей древних ценностей, но его презрение к антикам и негодование по поводу ископаемых костей невозможно было подделать с такой искренностью, и я успокоился. А он, кажется, не вполне, — и нет-нет в своих прогулках по дому и окрестностях я, обернувшись, замечал мелькавший вдали его силуэт. После истории с дуэлью один-единственный весьма необязательный союзник придавал мне уверенности в стане недоброжелателей.

В один из вечеров, после ужина я принял приглашение князя в его слишком хорошо знакомый мне кабинет. Прозоровский казался озабоченным, но глаза его горели восторженным огнем. Зная, что не имеет смысла спрашивать о причинах его счастливого возбуждения, я повел разговор по-своему.

— Никак не возьму в толк, чем может помочь наше Общество, — сказал я. — Оно известно тем, что публикует письменные источники, в основном, исторического свойства. У вас же налицо изыскания по большей части археологические. Тут вам скорее помогли бы местные ученые, которых вы отвергаете.

— Что есть! — как обычно внезапно расхохотался он. — Нет у меня лишь одного — времени, Алексей Петрович, — времени, пока вы создадите Археологическое Общество. Так что давайте взаимно довольствоваться тем, чем владеем: я сырым материалом, вы там — мастерством его обрабатывать. А если всерьез, то, во-первых, археология тесно связана с эпиграфическим наследием и поверяется им за неимением иных методов… А, во-вторых, — он встал и отправился к бюро, — я рассчитывал на подтверждение письменными источниками моей гипотезы.

Он вернулся к столу с тетрадью, которую я тайно вернул ему и со шлепком бросил ее на стол. Некоторое время он молча смотрел на меня, но я ничем не выдал своего волнения. Скажу более, меня разбирал смех от того напряжения, с которым он силился проникнуть в мои мысли.

— Какой же? — спросил я, устав ждать.

— Вам не попадалась на глаза такая книжица?

— Что это? — как мог я уклонился от прямой лжи.

— Я потерял свою записную книжку… нечто вроде рабочего дневника, или некто похитил его у меня. Точнее, выкрал у одного доверенного лица, коему я поручил его сохранность. Ничего такого, что я не мог бы восстановить, там не содержится, но попади он во враждебные руки, меня могут обвинить Бог знает в чем.

— Рад, что вам удалось его вернуть, — равнодушно сказал я. И злорадно подумал, что ему следовало бы лучше проверить своего доверенного Евграфа Карловича.

— Не удалось. Это не он.

Только теперь я заметил, что она, хотя и похожа, все-таки отличается новизной прелестного кожаного переплета. Сказать ему, что я лично положил его дневник туда, где сейчас лежит похожая на него книга, я не мог. Тот, кто распоряжался его домом, изъял его возможно только для того, чтобы дать понять князю или мне, насколько велика его сила. Я с грустью взирал на него. Еще недавно казавшийся мне всевластным помещиком, сейчас он выглядел лишь фантомом при своем замке, где и собственный его мажордом вел противную ему тайную игру. Как же славно, что Анна уехала в Одессу. Как отец князь поступил решительно и верно, но как хозяин своего мира, он отступал ради призрачной цели. Прочь отсюда! Мне нечего делать в этом месте, тем паче, что ангел его уже упорхнул отсюда на волю.

— Итак, какую же гипотезу вы хотели мне объяснить? — спросил я больше для того чтобы нарушить молчание раздумий.

— А вы не станете обвинять меня в том, что я насильно подвигаю вас к моим мыслям?

— Стану, князь, и немедленно.

— Тогда пеняйте на себя. Вывод мой прост. Та самая последняя битва, о которой ходит упрямая легенда, случилась — здесь. Сначала дядя мой Степан Ерофеевич, а после и я — нашли само это место. Болота эти, как уже прояснилось — по происхождению рукотворны. Кладбище, где множество поколений хоронили предков, нет смысла затапливать, а после содержать вечно сокрытым. Место убийства или казни не делали бы столь обширным, напротив, вырыли бы яму побольше — и свалили останки кучей. Остается одно: битва. Сражение неистовой силы и непревзойденной жестокости, бой до полного истребления. И уж после победителям не хватило смелости даже прикоснуться к разбросанным по всей площади поля поверженным врагам — так они боялись их даже мертвых, что решились только на то, чтобы затопить их и проклясть.

— Итак, это выводите вы из величины болот, — нахмурился я, — остальное смею полагать — лишь ваш поэтический домысел. Я понимаю, что не одни сии рассуждения являются основой вашей… идеи, — вы нашли существенно большее, посему не могу оспаривать вас.

— Эту теорию построил я еще до главных находок, — возразил Прозоровский. — Конечно, желательны еще раскопки в других частях болота. И, знаете, что скажу я вам: я не горюю о прорыве дамбы. Так или иначе, ее пришлось бы разрушить. Все достойное быть извлеченным из-под земли, мы выкопали, и я намерен тщательно зарисовать надписи с камней. Я приказал сделать для вас копию уже проделанной работы, чтобы вы могли на досуге заняться ими, не дожидаясь, пока Владимир завершит оставшуюся часть труда.

Он подвинул ко мне свою книгу, которую я перелистал с нескрываемым равнодушием. Кремовая бумага несла на себе узор таинственных рун. Пообещав ему лично справиться с задачей или отправить ее в Университет, я немедленно откланялся.

Крылья

Шел третий день с отъезда Анны Александровны, и я с трудом находил себе место. Даже стремительно разгоравшееся лето не разгоняло холода покинутого дворца, словно скорбевшего об утраченной душе своей принцессы. Один из флигелей и вовсе заперли, переселив единственного остававшегося там эконома в крыло, где обитал и я. Праздник, кипевший бесконечно давно, трепетал еще цветными лентами на шпилях изящных павильонов, а садовник уже буднично сваливал пожухлые букеты в один громадный стог на дальнем конце миндалевой аллеи, и забредшая случайная лошадь, фырча, глубоко утопала мордой в увядающих ароматах.

Последний разговор с княжной вышел кратким и сбивчивым, вдобавок он оказался посвящен только моей судьбе, а не нашей. Я терзался тем невразумительным впечатлением, который он мог напоследок оставить в сердце ее, корил себя за то, что не хватило мне решимости найти повода назначить ей тайное свидание для признания. Одновременно я размышлял, с каким чувством покинула бы она родной дом, излей на пороге его случайный проходимец этому невинному созданию огнедышащий сумбур своих страстей. Князь временами виделся мне чудовищем, умышленно затягивавшим мое пребывание в доме. Я всерьез представлял себе бешеную скачку верхом до Одессы, воображение рисовало мне бурную сцену на фоне бушующего моря в вихре мечущихся туч и последующее триумфальное возвращение в имение с коленопреклоненной просьбой благословения. Присмиревший Этьен Голуа казался плетущим план очередной расправы заговорщиком. Сомнения — груды сомнений одно невероятнее другого громоздились в моей голове, не давая сосредоточенно работать в поистине роскошной сокровищнице — библиотеке князей Прозоровских. Прохор дни напролет совал нос в чужие дела, да откармливал своих лошадей, благо овса ему тут отсыпали вволю.

Воскресным утром, едва солнце разбило желтый диск на мириады пробивавшихся сквозь листву лучей, я оседлал каурого хозяйского жеребца и отправился к ранней обедне в Знаменскую церковь. Прохор, спозаранку слонявшийся без дела, предложил прокатить меня с ветерком туда и обратно, но я желал в одиночестве предаться раздумьям.

Выйдя из храма все в тех же неопределенных чувствах, я проскакал волнистыми коврами клевера верст семь, терзаясь мечтами; в воображении моем стояли картинки окрестностей неведомого Константинополя, где по краю обрыва встречь быстрому течению Босфора бросал я коня в галоп за лошадью княжны Анны.

Свист пули над ухом мгновенно вернул меня на зеленые равнины Причерноморья и заставил плотно прижаться к шее своего скакуна. Глазами я лихорадочно шарил в поисках угрозы и нашел ее слева, шагах в пятидесяти: на опушке рощицы всадник в плаще выцеливал меня из второго пистолета. Я не сомневался, что Этьен Голуа или его приспешники решили-таки покончить со мной. Я взял правее, вонзив в бок шпору, мой противник пустил своего коня с упреждением наперерез. Поначалу дистанция между нами росла, но потом резвость свежего коня его начала брать верх над усталостью моего, и уже отчетливо слышал я за спиной топот приближавшегося всадника. Сколько еще пистолетов имел он заряженными? Нет ли у него в запасе ружья, способного метнуть смерть за триста шагов? И главное — каково число его отряда? Теперь не сомневался я, кто пришпоривает сзади храпящего коня: голос Этьена угрожал мне расправой. Но он все медлил разряжать пистолет, полагая цель недостаточно близкой для верного выстрела, или, может, наслаждаясь жестокой охотой. Я пытался маневрировать, кинув жеребца круто вправо, чтобы попробовать развернуться к дороге, где меня могло спасти чудо редкого заезжего экипажа или возвращающиеся со службы крестьяне. Ненадолго это помогло, мы скакали некоторое время то сближаясь, то расходясь, но тракта я пока не мог разглядеть за паром над луговыми проседями. В сущности, не имелось у меня ни единого плана, разве что, рискуя, выманить противника на выстрел и после попытаться схватиться с ним врукопашную. Но для этого требовалось изрядное мужество дождаться, пока подскачет он вплотную и угадать роковое его движение.

Все разрешилось в считанные мгновения. В полуверсте от меня из-за перелеска вылетел еще один верховой. Он гнал коня с твердым расчетом опередить меня в стремлении к дороге. Предположение, что Голуа не действует в одиночку, подтвердилось с наибольшей остротой в самый неподходящий момент. В таком отдалении никак не мог я определить, вооружен ли этот второй преследователь, но этого вполне следовало опасаться. Только теперь осознал я, как опрометчиво поступил, отказав Прохору. Я взял левее, но не проскакал и ста саженей, как третий охотник поднялся из лощины точно напротив меня и, встав вровень, поднял ружье. Я ничего не успел предпринять, заворожено следя за черным зрачком дула, через миг вспухшего облаком дыма. Время стремительно сжалось в комок, два выстрела слились в один, обе пули прожужжали в аршине от меня. Сзади что-то тяжело рухнуло. Отчаянное ржание лошади смешалось с человеческим воплем. Я оглянулся. Оказавшись на одной линии с врагами, я невольно стал причиной того, как один из них нечаянно поразил другого. Но определить, в кого попала пуля, в Голуа или его коня я не мог. В любом случае повержены оказались оба, а я теперь безбоязненно мог повернуть назад хрипящего жеребца. Лишь подскакав вплотную, увидел я, что животное уже перестало дышать, сраженное в шею, и мухи успели облюбовать не спекшуюся еще рану. Голуа лежал на траве без движения, неловко подвернув руку под себя. Вдалеке человек спокойно заряжал ружье, совершенно отвернувшись от меня и более сосредоточенный на втором преследователе, теперь скрывавшемся вдали. Их поведения понять я никак не мог. В поисках оружия и зарядов я соскочил на землю. С неудачливым стрелком нас разделяло, полагаю, шагов двести. К моему удивлению он тоже спешился и помахал мне. Лишь тогда по складной крепкой фигуре узнал я в нем своего Прохора. Через минуту он сам подъехал ко мне, и я мог сердечно благодарить его. Что-то не вязалось поначалу в моих мыслях. Не ожидал я, что простой кучер может так заправски влиться в седло наподобие бравого кирасира?

— Надо бы нам потихоньку убираться прочь, сударь, — деловито отвечал на мои объятия Хлебников, уверенно ломая замки пистолетов о луку седла. — Может, пусть их сами кусаются в своем осином гнезде? А мы с вами зададим деру. Всякий день судьбу испытывать — никакого везения не напасешься.

— Что с ним? — спросил я.

— Спит, кажись, сермяга, — он потрогал его за шею. — Зашибся. Сердце в горле колотится.

Я объяснил ему, что не подобает мне уезжать тайно, уподобляясь татю. Никакой своей вины я не видел. Я просил его лишь не распускать слухов о случившемся. Я уже обещал себе, что по приезду потребую от князя решительного объяснения, и не останусь более ночевать в негостеприимном его доме, где оставаться мне становилось не только смертельно опасно, но и оскорбительно. Тем досаднее казались мне эти происшествия, что не мог уразуметь я причин, подвигнувших против меня этих странных людей. Таким образом, видя во мне заклятого врага и причину каких-то своих неудач, они лишали меня возможности объясниться или хотя бы избегнуть нападок. Ведь невозможно, в самом деле, отвратить злую волю, не ведая ее истинного мотива. Ясно одно: само мое присутствие в имении до такой степени нарушало их расчеты, что мириться даже с лишним днем моего присутствия они не желали. Да и можно ли еще мне повернуть все вспять, или пройден тот Рубикон, за которым нет возврата? «Что ж, князь, в первую нашу встречу вы обещали сделать мое времяпрепровождение занимательным. Вам удалось сполна».

— Ты как тут оказался? — спросил я Прохора, ставшего для меня ангелом-хранителем.

— Как вы в церковь отбыли, француз о чем-то со своим человеком шептался, — сказал Прохор, забирая у Этьена красивый кинжал вместе с ножнами, а чтобы я не принял его за мародера, добавил: — Это чтоб зубов у них поменьше осталось… Слов я не слышал, а пистолет видел. Француз сразу ускакал, а я через час тихонько за его приятелем и двинулся. А ружье у дворецкого одолжил. Тайком, конечно. Паршивцу оно так и эдак ни к чему-с. Война-то кончилась… А и ловко же вы петляли. Все становились в одну с ним линию. Я насилу выцелил, уже думал, пальнет он раньше.

— Он и пальнул, а ты разве не мгновенно выстрелил?

— Какое-с! С полминуты стоял. Пока не понял, что уж опоздаю, тогда решил коня бить. Жалко его, я ведь лошадей люблю пуще иных двуногих.

Я обещал ему усугубить жалование. Он с трудом сдержал довольную улыбку. Я, кажется, обрел своего Санчо.

Неподдельная радость ничего не подозревавшего князя при встрече выдавала какое-то чрезвычайное событие. Лишь это заставило меня отложить ненадолго гневное обращение.

— Минута, наконец, настала! Сегодня я покажу вам плоды наших трудов, к коим и вы с некоторых пор причастны, — воскликнул Прозоровский еще с крыльца. Пожав мне руку и посетовав на то, что я все утро где-то пропадал, он сразу распорядился подавать обед в эркер, ограничив круг приглашенных одной лишь моей персоной. Я ощущал в нем подъем и странное приподнятое расположение духа, но в то же время лицо его горело высокой страстью, глаза вспыхивали, будто в них бродил еще тот жуткий отсвет Арачинских болот.

— Вы можете более не заботиться ни о каких демонстрациях, Александр Николаевич, поскольку после всех своих злоключений я готов принять на веру что вам будет угодно, — не без сарказма, но говорил я совершенную правду, с жадностью, вызванной успокоением нервов, поедая печеного карпа, начиненного луком и гречневой кашей. Предварительно же выпил я два больших бокала вина, стремясь унять все еще дрожавшие пальцы.

— О, нет, Алексей Петрович, именно теперь, — теперь вы должны это зреть, теперь вы истинно заслужили и подготовлены, иначе, что вы отпишете Обществу?

— Вы — все держите меня в неведении и тревоге, не знаю, право, чем я вам не угодил, — как можно многозначительнее изрек я.

— То ли, дорогой коллега, тревога. Вы истинной тревоги не ведаете, так что почитайте пока себя вполне счастливым.

Каждый из нас, кажется, мог вполне стать профессором по кафедре треволнений, каждый ощущал свои заботы значительнее прочих.

— Я вполне счастлив хотя бы от того, что болота пока не свели меня в могилу, как вашего достопочтенного дядюшку, — лишь ответил я, не желая доверять ему иных своих приключений, кои обещали закончиться скорым моим отъездом.

Один из слуг Прозоровского что-то шепнул ему на ухо: «…уже близко» — невольно разобрал я.

— Не будем же медлить, — он отложил приборы, и я с радостью сделал то же, ибо желудок мой, несмотря на голод, с трудом принимал пищу. — Ах, как хотел бы я посвятить вас в свои построения более подробно, и не в эдакой спешке, но невольные мои недруги приближаются, у нас нет времени!

Не хотелось, ох, как не хотелось мне вновь спускаться в подвал дома Прозоровского. Но я еще более встревожился, когда мне объявили, что идти придется под самый купол, это значило, что там приготовлено нечто совершенно своеобразное, вовсе не подходящее коллекции упрямого князя. Только вдвоем мы и отправились туда.

— Наверху вы тоже обустроили кунсткамеру? — обратился я и не узнал своего голоса в высокой призме граненых стен.

— Скорее, лабораторию: это моя sanctum santozum, куда вход открыт лишь избранным. — Он остановился на мгновение, желая придать особое значение такой милости, и я, вовремя не почувствовав важности, натолкнулся на него. — Есть прозаические причины, а есть символические. В куполе прорезаны окна, там светло, и нет нужды в прислуге. Я пока не хочу делать это достоянием простецов, от них проистекают все суеверия.

— А поэтическая причина?

Мы стояли напротив двух высоких и узких створок дверей.

— Вспомните, Алексей Петрович: последняя битва. Битва сил света, — голос Прозоровского звенел в полной тишине, словно играя на струнах небес, — высших сил!

Могучим толчком он отворил двери.

Поток света плеснул на нас, когда беззвучный механизм плавно распахнул массивные врата, открыв взору нашему широкое пространство, целиком перекрытое огромным конусом купола…

— Силы Небесные! — выдохнул я, замерев после нескольких шагов.

Воздух, исчерченный яростными лучами предзакатного солнца, щедро лившимися навстречу сквозь окна и витражи, казалось, сопротивлялся нашему вторжению.

— Я нашел их, — шепотом молвил князь в торжественном безмолвии обстановки.

Я чувствовал себя окончательно сломленным, раздавленным, ошеломленным.

— Да побойтесь Бога, — прошептал я в ответ, оправившись через минуту от оцепенения.

Под куполом, вытянутый горизонтально, висел скелет человека, скелет, во всем схожий с человеческим.

Два только отличия было в нем: невероятные, вдвое большие пропорции и — крылья. Пара широких крыл распростерлась над нами, и мне сделалось дурно.

— Сядьте! — воскликнул князь, подставляя под меня стул. — Теперь вы знаете.

Было очевидно, что работа над композицией только завершилась, повсюду в зале я видел разрозненные части других гигантов.

Едва дав мне малую передышку, князь, словно принц Гамлет, взял в руку огромный череп, вспыхнувший по краям жгучей короной, когда он, протягивая его в мою сторону, умышленно заслонил им солнце, и я вскочил. Будто огромная тень промчалась мимо и исчезла, но князя было не унять.

— Что вы творите! — брезгливо отстранился я, и спина моя уперлась в двери.

— Вы бледны. А они прекрасны, вы не находите? Даже теперь, вот так, они — прекрасны. Мы так похожи!.. Вот он, рубеж покоя в тихом неведении, — закрыв глаза, тихо сказал он, наслаждаясь своим умиротворением. — Последняя битва состоялась здесь на самом деле. Это — ангелы.

От гнева я едва мог взять себя в руки. Немыслимо. Страх покинул меня. Так играть со мной! Так издеваться над наукой! Я задыхался, и с минуту не мог говорить.

— Это ангелы?! Господин Прозоровский, вы хотите уверить меня, что они обладали земными телами и птичьими крыльями? С перьями?! Ангелы — суть бесплотны! Это подлог, фальсификация! Кого вы хотите обмануть?

— Ангелы стали бесплотны, когда их убили! А до того они существовали во плоти! Вы слышали о «Га-Багир», древнейшем каббалистическом сочинении? Я давал вам читать ее. Да, Бог с ней, с «Багир». Вы Книгу Бытия помните? Адам и Ева общались с ангелами, это приписывают особенным способностям людей до их грехопадения, но все иначе. Ангелы: верные и падшие — обретались здесь, это, — повел он рукой вокруг, — их мир.

Эта бессовестная попытка оправдать себя взметнула во мне лишь новую волну гнева:

— Значит, по-вашему, князь, выходит, что и бесы должны быть осязаемы? Но что-то не видно чертей в раскопе. Их должно быть множество, уж не меньше, чем ангелов. Они-то куда делись? Нашлись рога, копыта? — Я развернулся. Князь стоял позади.

— Я не могу дать ответа, возможно, они захоронены в другом месте. Или их вовсе нет… Историю творят победители.

— Кстати, как найдете, не премините сообщить, к какому отряду они относились: парнокопытных или нет? Вы искушены в классификациях.

Я резким движением рванул двери, и нос к носу столкнулся с вытянувшимся дворецким. Глаза его перескочили с моей фигуры на Прозоровского, потом поднялись выше, и округлились в недоуменном испуге. После заминки он объявил о прибытии отряда Третьего Отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии во главе с полковником Галицким. Если бы я не находился под влиянием ужасного раздражения, это явление не могло бы не вызвать у меня чувство некоторого замешательства. Доложив, слуга опрометью бросился по лестнице.

— Свершилось, — глухо промолвил хозяин, решительными шагами двинулся к выходу и не обернувшись на скелет, а только беспомощно и затравленно глядя мне в глаза дернул за какую-то цепь. Мгновенно кости висевшей в воздухе фигуры сложились, и она, рассыпавшись в воздухе, с грохотом обрушилась за спиной Прозоровского, подняв тучу пыли.

Неспешно вышедший из облака князь уже спокойно взирал на меня. На лице его блуждала полуулыбка, в глазах его мог прочесть я и сожаление и грусть, но ни гнева, ни осуждения не заметил я во взгляде том. Не таков, однако, был мой порыв. Оправившись от неожиданного его и безосновательного поступка, мотив которого нашелся уже спустя минуту, я произнес:

— Вы хотите, чтобы я сделал доклад Обществу? Союзная армия ангелов и людей билась с силами преисподней при Арачинских болотах за четыре тысячи лет до Рождества Христова? Чтобы надо мной смеялись две столицы? Моя карьера в науке еще не началась, вы во сто крат весомее, но я не желаю, чтобы она тут же и закончилась. Впрочем, это хорошо, что я не так известен, как ваш наместник! Это непостижимо уму! Не знаю, что вы тут выдумали, и из каких костей сложили, но вам надо остерегаться подобных изысканий, ибо ни один школяр не примет всерьез то, что вы учинили! Хочу предполагать лишь, что совершили вы это не по корыстному умыслу, а только из благих побуждений, хоть и с ошибкой. Допускаю, что вы приложили кости крыльев птеродактиля Кювье, к телу громадной доисторической гориллы, потом подвесили это на ниточки — и у вас ловко получился ангел. Но только я этому не проводник.

Мне запомнился тот раз как единственный, когда он молча ждал, готовый лишь слушать. Я перевел дух и прибавил:

— Однако извольте, одну услугу я окажу вам: я ничего не напишу Обществу о ваших, с позволения сказать, экзерсисах. Теперь же покорнейше прошу позволить мне вас оставить.

Я направился вниз.

— Я не отпущу вас, пока вы не выслушаете меня, — негромко сказал князь.

— Это мило, вдобавок я ваш пленник? На какое же обращение могу рассчитывать? Заточение в винном погребе среди костей мамонтов, покуда не пополню собой вашу коллекцию? Уж, примите как последнюю волю, милостивый государь: крылышек к моим мощам не привязывать!

Хохот князя раздался неожиданно и вряд ли мог показаться уместным.

— О чем вы, дражайший Алексей Петрович! Прошу только пять минут вашего внимания, а потом уж поезжайте на лучших рысаках, что я дам вам. Принесите вина! — крикнул он струхнувшим лакеям. — Не из тех, не из тех погребов, помилуйте, из других. Клянусь вам, я не пытаюсь вас конфузить, и тому свидетель мой друг, которого вы могли бы отдельно допросить. Скелет этот найден в целости, а не разбитым, как это случается с допотопными животными. Рядом с тремя из этих скелетов обнаружены каменные острия, испещренные знаками, выточенные из того самого удивившего вас золотистого минерала. По твердости он не имеет равных во всей округе, потому, полагаю, его применяли для наконечников стрел или копий. После истребления врагов, а иначе назвать это я не могу, место бойни было затоплено, запечатано победителями, образовав впоследствии болота. С тех пор земле этой и нет покоя…

— Побеседуйте с митрополитом Евгением, князь, пусть хоть он отвадит вас от каббалы.

— Я беседовал, за неделю до вас.

— Что же он?

— Сказал, что я нашел, возможно, куда более страшную вещь, чем полагаю.

— Как бы то ни было, вы желали, чтобы я делал выводы сам? Так вот, мои останутся неизменными. Прошу меня боле не задерживать.

Князь не успел поведать мне всего, что хотел, — не дожидаясь его приглашения, офицеры заполнили залу. Избыток голубого цвета зарябил повсюду, споря с благородными оттенками мореного дуба. К моему удивлению, взаимные приветствия хозяина и начальника жандармов оказались вполне приятельскими. Вслед за этим было доложено и официально:

— Высочайше приказано пресечь распространение мифов, не уместных в виду Священного Писания. К князю Прозоровскому направить офицеров Второй Экспедиции, с целью изъятия находок. Дамбу, разделяющую Арачинские болота, разрушить подрывом. Впрочем, — понизил он тон до более доверительного, покосившись на меня, — я обладаю известной свободой маневра… не нарушающей, конечно, общей цели. Так что если вашим работником необходимо время… разобрать постройки или вывезти инструменты, то под надзором приставов…

Прозоровский расхохотался и предложил своему обвинителю стул, а сам опустился напротив. Поднявшиеся из подпола лакеи робко сбились кучей, стискивая в белоснежных перчатках пыльные бутыли. Князь жестом приказал им подойти.

— Узнаю, узнаю графа Михаила Семеновича! Не утруждайте себя поиском ненужных отсрочек. Вы опоздали, Арнольд Степанович, так что экономьте запалы. Дамба размыта ливнем и более не существует. Раскопки затоплены.

— Сочувствую, — признался полковник. — В таком случае обязан убедиться в этом и составить доклад. Соблаговолите приказать…

— Прикажу ни в чем не прекословить вам. Распоряжайтесь. Я ожидал вас раньше, вы прибыли теперь. За то нижайший поклон наместнику и вам. Что ж, такова воля Божья. Желаете вина?

Я бежал от князя в расстроенных мыслях. Лошадей его брать не пожелал, довольствовался недурными рысаками, собственностью Прохора, которые от забот лоснились пуще котов после крынки со сметаной. Приберегая обновки, лишь в щегольском картузе с купеческим околышем, кучер правил весело, но тройку берег и подначивал меня. Я не обращал внимания, лишь посулил ему еще целковый за труды, если догонит он Прозоровских, но он отказался, сказав, что три дня форы нам до Одессы никак не отыграть: «Что ты, и думать забудь, кабы все на долгих парочкой, а то иные — на почтовых, да шестериком-с. Бог даст — на бульварах поворкуете». Некоторое время кусал я локти, что не догадался заранее справить подорожную на курьерские прогоны, используя государев пакет, а доверился Прохору, но потом пришел к заключению, что оно, должно быть, и к лучшему: излишняя навязчивость подобает повесе, ухлестывающему за актриской, а молодому человеку, строящему серьезные виды, сие вовсе не к лицу. А вечером, перебирая вещи, я обнаружил под лавкой повозки ящик с дюжиной цимлянского и записку:

«Любезный Алексей Петрович! Хочу верить в Вашу честность и беспристрастие. Помолитесь обо мне в Святой Земле, но не забудьте этой истории, ибо она правдива. Пусть будет Вам в утешение лучшее вино, кровь земли Новороссийской. Всегда рад принимать Вас у себя, Ваш А. П.

Postscriptum. Было бы бесчестным скрывать от вас мои сомнения. Здесь произошло нечто совершенно непостижимое, чему не нахожу я примеров в истории. Задайте же и вы себе вопрос, зачем победителям нужно было скрывать победу, вместо того, чтобы, воздвигнуть себе памятник на вечные времена?»

Тонкое французское издание «Багир» осталось у меня в руках, когда я сложил письмо.

Так ехал я, через последние пред морем земли.

Муравьев

Сознавая, что нескоро еще смогу позволить себе роскошь удобного жилища, я поселился в двойном нумере «Бристоля», Прохор же остановился на постоялом дворе у карантинной заставы. Не отыскав в Одессе ни своей петербургской делегации, ни Прозоровских, я отправился к градоначальнику, которому подал ходатайство от имени Общества на мещанина Прохора Хлебникова, а тот утвердил паспорт мой приложением собственной печати, после чего карантинный полковник препроводил к английскому кораблю, словно нарочно именовавшемуся «Св. Анна», и шедшему тогда же в Царьград. Что ж, если не она сама, то хоть имя ее будет сопровождать меня в пути. Но случившаяся буря, отголоски которой вихрились и в Одессе, на несколько дней заперла все суда в гавани. Предоставленный скуке, и лишенный даже столь ожидаемых купаний, я без большой охоты посетил музей древностей, который, после собрания Прозоровского показался мне лавкой старьевщика. Разумеется, я не сказал об этом Бларамбергу, который со своими милыми коллегами принял меня радушнее, нежели того я заслуживал. Пообещав ему непременно пополнить его египетскую коллекцию, насчитывавшую шесть стел, двух бронзовых Осирисов и алебастровый ушебти, я ни на минуту не пожелал своим неправедно обретенным вкладом открыть коллекцию древнееврейскую.

Сознаюсь: камень находился при мне, и, отправляясь в музей, я рассчитывал принять окончательное решение при встрече. Но не заладившийся разговор и кажущееся превосходство, лишь подчеркнутое гостеприимством породили во мне гордыню, легшую в основу презрению, и я лишил музей своей благосклонности.

Мой вопрос к Ивану Павловичу так и оказался невыясненным: что же привело его в тот раз к князю Прозоровскому? Вместо разъяснения я обрел еще одну загадку, сильнейшую прежней: Бларамберг твердо заверил меня, что получил записку от самого Александра Николаевича, но при том не смог или не захотел отыскать ее.

— А почему, собственно, вас беспокоит неудавшийся мой визит?

Просить его и далее найти утерянное письмо означало бы подвергать сомнению его честность, и я вынужденно отступил в том, что могло немедленно пролить хоть каплю света на мои злоключения.

— Князь сказал мне, что не звал вас и чуть не обвинил в том, что вы к нему едва ли не напросились сами, — все же намекнул я.

— Я говорил, что он человек… противоречивый, — с досадой ответил Иван Павлович, явно недовольный тем, что я вмешался, или, точнее бы сказать, втиснулся в их и без того тугие отношения и стал невольным свидетелем его унижения отказом князя принять его, которое, возможно, он хотел бы скрыть. Доселе вежливость сдерживала его, но лишне говорить, что от тонкого вопроса его, хорошо ли прошел собственный мой визит, я поскорее отделался невразумительными похвалами скифам и шерстистым носорогам.

Все это не могло не испортить прощания. В который уж раз пожалел я о своем любопытстве, но поделать ничего не мог.

И другая загадка не разрешилась. Я обнаружил бывший дом князей Прозоровских давно проданным, что оставляло наследство Артамонова для меня совершенно неопределенным.

Но все же в день славных апостолов Петра и Павла, отстояв обедню и молебен о путешествующих, я передал последние письма родным со своим дядькой и приятельски простился с провожавшим меня Прохором. В тщательно скрываемых глазах его читалось мне удовольствие от заключенного со мной уговора; «вляпался в кабалу», — фальшиво крякнул он и почесал в затылке, получив проездные и квартирные на первое время. От него он, без сомнения, ожидал еще больших выгод, ибо, кажется, практический ум свойствен всему без исключения населению юга, возглавляемому самым практическим из наместников. Итак, ему предстояло ждать долгого ответа из инстанций, мне же с грустью сознавать, что отныне единственной моею ниточкой для связи с княжной Анной оставался неведомый в тумане восточных легенд Бейрут, который называл я ей по-евангельски Виритой, но не из благочестия, а лишь хвастаясь своими никчемными книжными познаниями.

Непременно требовалось мне поделиться с кем-то своими переживаниями и тревогами, и не находилось лучше человека, чтобы оказать мне духовный совет и поддержку, чем доброго друга Стефана. Одна половина сердца моего трепетала уже в Константинополе, под сводами долгожданной Святой Софии, в обществе ставших мне близкими поклонников, другая же устремлялась по гладям вод великого моря вдогонку милой княжне.

Часть 2

Орошаемый влагой переменчивых ветров, звенящих в парусах изящного брига, украшенного носовой фигурой Афродиты, перебирал я в уме то, что знал о землях, на которые вскоре должен ступить.

Вспомнился как-то сам собой и греческий проект Екатерины Великой и отголосок ему в стихах державного поэта:

«…отмстить крестовые походы,

Очистить иордански воды,

Священный гроб освободить,

Афинам возвратить Афину,

Град Константинов Константину

И мир Афету водворить».

И вторил им несчастный романтик Байрон, бросившийся в самое жерло иного, позднего проекта, восстания, имевшего мало возможностей победить без помощи союзного оружия. Много, много радости доставило бы ему провозглашение независимой Греции, наследницы Эллады и Византии, страны, — уже не империи, начавшей истинное свое возрождение с протектората Семи Островов, основанного вежливым визитом эскадры славного Ушакова на Корфу.

Конечно, многое читал я об империи османов, и нередко презрение или ненависть служили мне проводником и учителем не лучшего свойства, да и баснословия сочинителей, избиравших одни лишь отвратительные слухи и темные вымыслы о тамошней жизни, не способствовали познанию правды. Сводки морских сражений у Наварина и залпы пушек при Эдирне заменяли мне географические курсы, но все же худо или бедно чувствовал я в себе готовность к встрече с чужой землей. Замок злосчастного Константинова града, запиравший для нас путь к земле Спасителя, но сломанный, наконец, доблестью русского оружия и дипломатией настойчивого Нессельроде, ждал меня впереди если не объятиями единоверного друга, то поклоном почтительного слуги. По заключении чрезвычайно выгодного Адрианопольского мира не только вражды не могло ожидаться в столице недавно поверженного противника, но даже и доли вероломного восточного подобострастия.

Помимо выданного мне в помощь полного дипломатического описания сношений с Турцией, под которым обнаружил я авторство своего однокашника Кошелева, с собой я имел немало путеводителей, большею частью французских, но не удосужил их чтением в дороге. Куда милее моему сердцу, расстававшемуся с Отчизной на долгие годы, показались бесхитростные записки Шереметевского крестьянина Кира Бронникова о святых местах Европы, Азии и Африки и путевые заметки иеромонаха Мелетия, тем особенно ценные, что узреть Храм Гроба Господня, как посчастливилось ему, в его древнем виде до ужасающего пожара 1808 года мне уже было не суждено. И тем похвальнее, вывел я, дальновидное усердие патриарха Никона, повторившего первоначальные черты церквей Голгофы пред возвеличиванием славы третьего Рима.

Сейчас у меня на коленях лежала изданная уже после изгнания узурпатора типографией моего Университета книга под заглавием, соответствующим вкусам мещанского сословия: «Путевые записки во святой град Иерусалим и в окрестности оного Калужской губернии дворян Вешняковых и медынского купца Новикова в 1804 и 1805 годах, содержащие в себе: достойнейшие любопытства всякого христианина замечания о святом граде Иерусалиме, с присоединением рисунков храмов: живоносного гроба Господня и дома святого царя Давида, достопамятности о святых местах рождения, жизни и страдания». Сверх приличия затянувшийся титул скрывал под собой приятное в своей непритязательности изложение простонародного хождения, доставившее мне немалое удовольствие при чтении, хотя я сознавал, что за прошедшие четверть века многое изменилось во взаимном отношении двух держав. Не замечательное литературными изысками, оно рассматривало путешествие под углом практического зрения среднерусского помещика, где денежные отчеты управляющего о прибылях и убытках заменяют собой красоты закатов и духовную ценность святых источников.

Я читал усердно, но как-то, перелистнув очередную страницу осознал, что мысли мои развлечены совсем иными сладостными мечтаниями о нескорой минуте грядущего свидания с любимой. Что случится тогда? Как примет она мои ухаживания, не повредит ли моим притязаниям ее путешествие, полное опасностей множества соблазнов для девы ее лет? Да и сам я сохраню ли свою влюбленность в неизменной чистоте? Словно вторя моим рассуждениям, море волновалось, не угомонившись вполне от недавнего жестокого шторма, унесшего на дно не одну человеческую жизнь, но некоторое время взгляд мой любовался чернильными каплями сопровождавших наше судно дельфинов, по которым вскоре некоторые из спутников принялись пались довольно успешно из ружей и пистолетов.

Прочие пассажиры, немногие из которых сумели отобедать в качку, также совершали моцион по палубе, стараясь разогнать морскую болезнь упражнениями дыхания. Я пригляделся и даже сощурился. Между обманчивыми бликами сверкавшей воды среди других прогуливавшихся вдоль борта вояжеров мне показались знакомые черты чьего-то лица, которое не смог я отождествить с одного взгляда. Ничем особенным не выделявшийся господин лет тридцати, одетый как все, с тростью в одной руке и трубкой в другой, неуверенной походкой передвигался между предметами, за которые мог бы ухватиться в случае особенно сильного крена. Я поднялся, чтобы попытаться приблизиться к попутчику и рассмотреть его подробнее с тем, чтобы если не я сам, то, возможно, он, увидев, окликнул бы меня. Вдобавок, зыбь начала утомлять и мой доселе равнодушный организм, от долгого чтения я чувствовал небольшое головокружение и нуждался в обществе.

Но пройдя мимо него и столкнувшись лицом к лицу, я удивился еще более. Господин этот сделал вид, что совершенно меня не знает, что я вполне допускал, потому, как и сам подозревал, что наше знакомство мимолетно и односторонне. Мысленно перебрал я всех людей, с коими имел хотя бы малое касательство в последнее время. Увы, со дня отъезда из столицы таких набиралось множество, но среди паломников или домочадцев князя этого господина не припоминалось. Померещилось; головокружение от качки ли тому причиной? Я ощутил в себе неуверенность, напомнившую мне о зыбком грунте дна Арачинских болот. Не один час терзал я свою память, и не сдержался. Всегдашнее стремление мое расставить все точки над i, выяснив все досконально с точностью алгебраической, снова играло со мной неравную партию.

За ужином, набравшись смелости и употребив устную преамбулу Бларамберга о путешествующих и монахах, я спросил его, не могли ли мы видеться у Прозоровского. Чудовищные подозрения вскипели в самых мрачных глубинах моей души, когда ответил он по-французски, что не понимает моей речи. До странности знакомые нотки прозвучали в голосе том.

Более всего опасался я, что войдем мы в канал ночью, но капитан успокоил меня твердым заверением, что плавание больших судов в Босфоре в темное время строжайше запрещено. Мы бросили якорь в компании десятка прочих судов всех наций и ждали рассвета. Залив этот, ныне мирный, используется турками для сбора военных кораблей перед отплытием в Черное море. В последнюю войну здесь вдоль европейского берега стояло несколько плавучих батарей из числа кораблей, не способных уже выдержать битвы, и капитан-паша, никогда не служивший на море, обучал в матросы сапожников и портных, а после сколь отважно и упорно, столь и безуспешно оборонял Варну.

Ветер совсем стих, ровная гладь воды долго доносила музыку и смех, напомнившие мне прощальный вечер у Прозоровских, я даже подумал, не нагнали ли мы каким-то чудом задержавшееся судно с драгоценной мне путешественницей. Тщетно вглядывался я в темнеющую даль в поисках отблесков великого города, пока кто-то из бывалых попутчиков, коих немало курило трубки на палубе, не объяснил мне, что Константинополь откроется лишь через десяток миль, в том конце пролива, у входа в Мраморное море, а музыка, скорее всего, слышна не с корабля, а из одного из приморских дворцов. Боясь проспать, зная, что самую свою роскошь приберегает царь городов для зеркала Босфора, я ночь напролет провел в дежурстве под большим масляным фонарем, испытывая разные способы заварки кофе, на которые корабельный повар, подававший их аптекарскими порциями, оказался большой мастер. И все же когда робкий рассвет тушил над каналом последние звезды, оказался ненадолго сморенным тонкой дремой. Когда же я с ужасом очнулся, оказалось, что мы плавно скользили уже в тихих струях меж призрачными в вуали тумана берегами соленой реки.

По мере того, как мы огибали по широкой дуге полуостров, затянутый поясом крепостных стен, необъятной театральной декорацией медленно и лениво, словно в неге сонного Востока Константинополь оборачивался к нам, облекаясь как в тогу в лучи восходящего солнца, и приковывая к себе узами изумления поначалу рассеянные взоры просыпавшихся путников. Вершины минаретов и башен сияли, пробужденные блеском летнего дня, в то время как низины и сады еще покойно спали в голубизне зыбкого полусвета утренних сумерек.

Ошеломление и восхищение, испытанные мною заставили меня едва дышать, словно боялся я неосторожно сдуть это дивное видение, как пролетавший наперерез нам пронырливый ялик разбил в блики призрак его отражения. Бесконечно мог я любоваться чудесами и красотами Святой Софии, дворцов и киосков между свечами кипарисов, но уже входили мы в Золотой Рог с его бескрайней перспективой неисчислимых кораблей, мачт, парусов, и сладкие чары давней мечты прогнали крики сотен матросов, тянувших канаты, сгружавших товары или подымавших якорь. И время от времени рупоры шкиперов перекрывали на мгновения многоголосье рева припевов, выдуманных моряками для всех видов судовых работ.

В Константинополе нагнал я поклонников, с которыми начинал путь из Петербурга, и вскоре стоял вместе с ними на Всенощном бдении, где служил Его Святейшество по случаю храмового праздника; у него же я испросил благословение на дальнейшее странствие. В Российско-Императорской Коммерческой Канцелярии отобрали наши паспорта и выдали турецкие фирманы, за что каждый уплатил 27 левов, кроме меня, испробовавшего в который уж раз императорский пакет в качестве охранной грамоты. Все это совершал я будто в бреду, переполненный еще впечатлениями родины, и лишь Литургия и исповедь на утро другого дня немного привели в порядок расшатанные мои нервы.

Стефан вдобавок поделился на время бездельным своим слугой, и пока тот наводил порядок в моих вещах, я отправил в Грецию адресованное княжне Анне письмо, в котором рассказывал об открывшихся мне сторонах давнишнего заговора, впрочем, просил ее в случае уведомления отца не упоминать моего имени. Истинная же причина находилась весьма далеко от забот о благополучии князя Прозоровского, я лишь вожделел ее ответа — хотя бы нескольких строчек первого письма, написанного мне — и только мне прелестной рукой ее, — рукой, просить о которой я смогу весьма еще не скоро. Я полагал, что, обладая сей реликвией, которую извлекал бы перед глаза в минуты острой печали, хотя бы отчасти смогу легче переносить тяжесть разлуки с предметом моих воздыханий.

Имея собственные поручения, как государственного, так и частного характера, я не проводил с поклонниками желаемое время. В один из первых дней в прохладный еще утренний час променял я нечистые переулки на раздолье теплого моря — столь непривычное и радостное северянину, испытавшему на себе все разновидности лютых ветров свинцовой Балтики. Обучаясь неспешности турецкой лени, спустя час лежания балластом на мягких подушках каика я пристал прямо к парадному подъезду дома нашего посольского казначея Захарова. Прихожая его служила подобием карантина, в ней курились кипарисовые листы, здесь давали переодеться и оставляли одежду, соприкасавшуюся с всемирной столицей базаров, ее кофеен, ковров и собак. Банкир, славившийся широтой своего дружеского гостеприимства, объяснил такие предосторожности заботой о многочисленных своих посетителях. Восточная чума, предпочитавшая как и люди хорошую погоду, никогда до конца не оставляет Константинополь, и свирепствуя то больше, то меньше, насыщает себя отведенным числом жертв. Каждую вторую или третью весну южный ветер приносил очередную большую волну смертей разноязыкому народу — и состояний столярам, стекавшимся в ту пору изо всех предместий. Армяне и особенно греки обвиняли во всем евреев, скучившихся в болотистой низине на окраине Константинополя. Турки же, кажется, не разделяли сего мнения, более того, основываясь на религии своей, и обязываемые законом кысмета к фатализму судеб, не соблюдали вовсе мер предосторожности, полагая, что противиться поветрию могут только еретики да гяуры. Что привело в роковом двенадцатом году к гибели двухсот тысяч жителей, из коих турок втрое больше прочих взятых вместе, в то время как среди живого разношерстного сборища наций их лишь половина. Захаров настойчиво советовал мне не задерживаться в Константинополе долее самой чрезвычайной необходимости; Сирия, где жители обитают не так скученно, самим общежитием предоставляет гораздо более защиты от распространения заразы, против которой бессильны все медицинские ухищрения. Впрочем, значительные города и там не минует несчастие сие, коему вообще подвержен юг, не имеющий природного оздоровляющего влияния морозов.

Вопрос денег Общества решился весьма скоро. Получив некоторую часть монетой, имеющей хождение в землях Османской империи, я испросил поручительство на остальную сумму, которую казначей взялся безопасно переправить с оказией в вице-консульство Бейрута. Он же сообщил мне, что в действительности никакого хождения денег между Петербургом и Константинополем не происходило: Общество пополнило казну в столице, а источником для моих изысканий здесь послужат равноценные взносы из положенной контрибуции, так же, как, например, и для строительства нового посольского дворца.

Пера пустовала, все же, полагая цены в ней бессовестно завышенными, я не стал взбираться на холм, а, причалив в Галате, сел обедать в уютной и недорогой таверне грека Пехлевадиса, под увитой плющом и жасмином глиняной стеной. Ближайшее к русскому посольству, располагавшемуся в доме первого драгомана Франкини, заведение это выходило из пределов квартала европейских консульств, но предлагало кроме привычного моему вкусу меню еще и восхитительные виды. Кроме меня еще несколько путешествующих англичан, особенно охочих до природных и рукотворных красот со значительными выражениями в лицах блуждали взорами между бурой грядой островков ссыльных принцев византийских до проглядывавшей сквозь зацепившийся за нее туман вершины Брусского Олимпа.

Окончив трапезу, отличительно скудную из-за жары мест сих, наслаждался я смешанными ароматами трубки и кофе, которого потребовал принести три финджана кряду. Размер этих чашек лишь немного отличался от наперстков, да и то почти наполовину их заполняла гуща от самого тонкого зернового помола. Теперь уж и сам я направлял свой ленивый взгляд от мыса Сераля до зданий Скутари на месте древнего Хрисополя и мысленно слагал строки своего нового письма княжне Анне — куда более откровенного в выражении своих чувств, и будто разговаривал с нею через тысячу верст теплого как мои порывы моря. Любуясь живостью судоходства в канале, я ощутил на своей спине ветер, пересиливший на миг дуновения бриза с Золотого Рога.

— Позволишь ли поинтересоваться твоим кейфом, Рытин! — ладонь однокашника моего Андрея Муравьева легла мне на плечо. — Вот не ожидал! — И не дав еще мне опомниться: — Согласись, когда смотришь на этот чудный вид, кажется, что какая-либо фантастическая картина вставлена в раму.

Несказанно обрадовался я такому негаданному свиданию. На чужбине повстречать земляка само по себе уже есть немалое счастье и приятное знамение, а тут по прихоти судьбы еще и добрый знакомый, улыбаясь с высоты огромного роста своего, открывал навстречу объятия. Не скажу, что мы долго учились вместе и дружили, — Андрея направили сдавать экзамены для повышения чина лишь на полгода, но мы общались по близости склада характеров и редкому родству интересов, хотя и слушали по большей части разных профессоров. Не чаял отыскать я его в Константинополе, хотя знал, что он некогда был прикомандирован к нашему посольству. До сего дня, однако, сведений о нем раздобыть мне не удавалось: после войны множество чиновников сменилось, а теперь и вовсе военная администрация временно заправляла большинством дел.

— Ты же дипломат, Муравьев! — вскричал я, обнимая его крепко. — Отчего о тебе не ведают в посольстве? И где твой мундир? Что это за, прости Господи, архалук?

— Обожди денька три, и ты сам пошлешь за таким же! В твоем сюртуке ты не прощеголяешь тут и недели. Я бы оставил тебе свой в наследство, да не чаю удивить приятелей в салоне Волконской. Впрочем, поговаривают, она в Риме теперь… Что до моей персоны, то во время войны я служил в Шумле, и вел диспут в часы досуга с Хомяковым о славянах. Помнишь своего тезку? Он совсем оставил математику в пользу общественной философии, но ужасно логично строит доказательства относительно отмены крепостного права и прочих чудес. Подал в отставку после подписания мира, как и я со своего поприща, — поведал он, заправляя белую копну вьющихся своих волос, когда мы сели, не отводя глаз друг от друга. — Рассказывай ты. Как показался тебе Царьград? Ты в каком-то оцепенении.

— Еще бы! Я в полном восторге и восхищен, — сознался я. — Сколь впечатляюща эта несравненная панорама, особенно, когда представляешь ее наложенной на череду веков. Как много осталось от Византии, оскверненного, но не обезображенного, — чубуком я показал на величественный купол Софии и возвышающиеся над зеленью кипарисов мечети и минареты.

Не отвращая от меня взгляда, мановением длинной руки своей он преградил дорогу спешащему мимо нас кабатчику, и на добротном греческом приказал принести еще кофе. Выяснив, что Андрей никуда не спешит, я отправил мальчишку-разносчика в гостиницу за парой цимлянского.

— Тебя, Рытин, умиляет тяжкое зодчество и безобразные жилища, эти смрадные неправильные переулки? — его костяшки быстро забегали по столу. — Да ты вообще ужель пересекал Золотой Рог? Это — Галата, в прошлом генуэзское подворье, вечный рынок, суета, грязь, третье сословие. Настоящий Царьград — там, ты взираешь на него издали и восторгаешься, возможно, ты и прав, не стоит разрушать магические чары всемирной столицы частыми ревизиями ее отхожих мест. Впрочем, ты не знаком с замками и дворцами Европы… Кстати, ты поселился в Пере? Самое безопасное место там — кладбища. Не смейся. При вечерней прохладе все сословия прогуливаются среди могил в Кючюк-Мезарлыке, погосты здесь необыкновенно просторны, живописны и имеют здоровый воздух.

— Захаров предупредил меня об опасности моровой язвы.

— Посему с весны по осень все здешнее высшее общество, дипломаты, банкиры и просто состоятельные лица живут в Терапье, Сан-Стефано и на Принцевых островах. Только купцы и толкутся на базарах предместья. Итак, завтра вечером — непременно пойдем гулять на кладбище. Лучшего места для мимолетных знакомств в окружении гробового постоянства ты здесь не сыщешь. Легкомысленные обещания так свободно льются в безбрежности покоя смертного бесстрастия! За мной шампанское. Закуски обеспечь ты. А на следующий день я намереваюсь отправиться в Буюк-дере, там вся русская миссия во главе с послом Рибопьером проводит лето, а я скоротаю время до зюйда. — Он мечтательно откинул голову и картинно повел рукой. — Представь себе набережную, где развеваются флаги всех европейских держав, балы, приемы, музыкальные вечера, вист, сплетни, флирт… Турок там почти нет. На гуляниях вместо досадных покрывал уже видны свеженькие и хорошенькие личики греческих нимф.

— Прости, но я ожидаю здесь ветра северного, а по правде, патриаршего корабля владыки Афанасия, — смеясь, я дал ему намек на свою важность. Мне неловко было признаться, что я проспал виды дипломатического предместья.

— Прости — ты, мой друг, но я прибыл раньше и мой черед на ветер первый, — он картинно стукнул по столу, перевернув две порожние чашки. — Да ведь все это пустое в сравнении с тем, как я рад тебя видеть. Вопрошая о Царьграде, я ведь вовсе не об архитектуре помышлял. Не имеет ли, на твой взгляд город сей вид какой-нибудь нашей третьей, южной столицы России? Не в уединенных казармах Рамис-чифлика, где таится грустный султан, но во дворце посольства нашего теперь решаются все судьбы империи Оттоманской.

Я согласился, заметив, что здесь и впрямь кругом русская речь. Но Муравьев возразил, и, явно имея целью поразить меня какой-нибудь известной ему местной диковиной спросил, знаю ли я, сколько наречий звучит в русской миссии, притом, не в общем, а только языков, родных для самих сотрудников. Дабы не дать его тщеславию возвыситься надо мной своим всезнайством я ловко преувеличил, назвав число четырнадцать, и тем потворствовал только его триумфу, ибо недавно они с советником Фонтоном, не поленившись сделать подсчет сей, дали точный ответ: двадцать два.

— Встречают нас весьма приветливо на всех языках.

— То-то, государь мой. Никогда доселе имя наше не было в такой силе и славе на Востоке. Наслаждайся теплым приютом, — мы угодили сюда в лучшие времена. Ибо сие продлится, увы, недолго. Наши наваринские друзья уж готовятся нас потеснить.

Он пересел по одну со мной сторону широкого стола, видно и ему хотелось насытиться зрелищем снующих лодок, гичек, летящих поперек курса парусников и рокочущего суетливо дымящего стимбота в приближающихся теплых сумерках.

— Я не искушен как ты в европейской политике и не имею против завоевания Алжира. Что же ты делал здесь целый год? Твоя ермолка…

— О, не здесь, нет, — перебил он, снимая феску и нахлобучивая ее на мою голову. — Возвращаюсь в отечество. — Широкий взмах ладони его осенил горизонт от востока к югу и заставил меня насторожиться. — Из Палестинских пределов.

— Шутишь! — воскликнул я, холодея.

— Нисколько. Примерно год тому испросил высочайшего дозволения совершить паломничество. Поклон низкий Дибичу, представь себе: в месяц получил разрешение и средства. И вот!.. — развел он руки, обводя свой маскарад, и принялся за свой изумительный рассказ, где ожили перед моим мысленным взором и заиграли всеми красками Александрия и Каир, Иерусалим и Кипр, Смирна и Анатолия.

Что же за несчастливый рок преследует меня! Подобно Бларамбергу, побывавшему у Прозоровского за день до моего визита, Муравьев объехал всю Святую Землю, опередив меня уже на год! Но Ивану Павловичу за шестьдесят, Муравьев же мой ровесник, что обидно вдвойне. Если и дальше так пойдет, то свои научные изыскания я вынужден буду предъявить в Академии какому-нибудь многоопытному отроку из числа тех, что уже грудными младенцами зачисляются в бомбардир-капралы Преображенского полка. Я-то ничтоже сумняшеся полагал, что из русских первым за десять лет опишу святыни и обычаи Палестины. А ведая о живости его пера, в котором, правда, иные находили более задора, нежели таланта, я не сомневался, что он вскоре осчастливит свет и прозаическими своими виршами. И уж если они возымеют вид хотя бы половинчатый сравнительно с услышанным мною, то слава его как путеводителя затмит, чего доброго, и самого Шатобриана. Ибо то, что поведал он мне, хоть и через призму желчной зависти моей повергло меня в восторг и желание немедленно сорваться в галоп.

Впрочем, так же скоро осадил себя я, раз уж не удастся мне произвести фурор поверхностным описанием жизни Святых мест, пусть уделом моим станет глубина новых серьезных открытий, на кои столь богатой обещает стать земля семи церквей Апокалипсиса. Не имела семья моя высоких покровителей, могших ввести меня в высший свет и литературные салоны первопрестольной, и брат мой счастливой оплошностью не отличился при Карсе, а значит, придется в поте лица самому добывать земную славу открывателя.

— Что ж, — скрывая горечь, напутствовал я, — Египет нынче в фаворе у Петербуржской публики, при дворе в моде реликвии фараонов, мост египетский открыли через Фонтанку.

И совершенно обескуражил меня его ответный рассказ о паре огромных сфинксов, которую он выторговал у одного англичанина в Александрии.

— Изваяли их за полторы тысячи лет до пришествия Спасителя, и я подумал, что раз столице не хватает собственной древности, то почему бы не украсить ее набережные наподобие бульваров Парижа или Лондона ликом Аменхотепа? Откопал их в Фивах некий Янис Атанази по заказу консула английского Солта, и сам Шампольон восхищался ими, да ему денег не дали. Увы, мне тоже своих средств недоставало, самую, брат, малость, каких-нибудь девяносто девять тысяч франков… я обратился в посольство к Рибопьеру. Тот — отписал Нессельроде. Но пока отправили государю в Пруссию, пока дело рассмотрели в Академии художеств… Проволочки, брат. В конце концов, одобрили, но англичанин уже продал их во Францию.

Кажется, от зависти у меня разыгралась одышка, но и тут успокоил себя я тем, что всякого рода охотники да рыбаки немало распространяют небылиц о своих едва-едва не добытых трофеях. Я высказался в том духе, что может, то и к лучшему, ибо немного ценности в разрозненных экспонатах, вырванных из среды им присущей от веку. Что проку от идола или обелиска на брегах Невы? Но Андрей заспорил, ведь путешествовать могут единицы, и общее число русских по всему Востоку он оценивал в восемнадцать человек. (Целых восемнадцать! — вскипело в душе моей. — Эдак я — только девятнадцатый?) В деле же просвещения наглядные образы незаменимы. И тем более надо спешить, что Мегемет Али уже чувствует своим быстрым умом ценность находок. Арабы не перестают и теперь откапывать разные древности у гробов, но промышляют тайно от правительства паши, который недавно запретил подданным и франкам делать новые открытия в памятниках Египта, желая сохранить их или имея в виду составить для себя собственно богатый источник доходов, похищаемых у него иностранцами.

— Прости, Муравьев, в твоих стараниях чудится мне отголосок старинного анекдота, — с виду равнодушно, но обильно обливая каждое слово желчью, проговорил я. — Желаешь загладить свои юношеские проказы в отношениях с языческими божествами?

Секунду мы исподлобья вглядывались друг в друга, после чего разразились раскатами хохота так, что в кухне уронили посуду.

Несколько лет тому, Муравьев, прослышав, что Зинаида Волконская, опекавшая литераторов и художников столицы, приобрела статую Аполлона, помчался к ней и принялся примеряться к ее внешности, признаться, не без выигрыша для своего почти эпического облика. Сломав в конце маневров статуе руку, он тут же одарил ее начертанием на пьедестале оправдательного стиха.

— Не довольно тебе, что надо мной издевались Пушкин и Боратынский? — Муравьев хлопнул меня по плечу. — Ладно первый, от него стонут особы поважнее моей, но второй за всю свою жизнь не писал более едких эпиграмм. «Убог умом, но не убог задором…» А я и по сию пору не могу не числить его в своих друзьях.

— Ты, поговаривали, хотел стреляться?

— Чепуха несусветная! — Он понизил голос до заговорщицкого и приложил ребро ладони ко рту: — Слух я пустил, чтобы потрепать им нервишки. Пушкин сравнил меня с Бельведерским Митрофаном, намекая на Недоросля, я отстрелялся в ответ, срифмовав Митрофана с обезьяной: грубовато, зато быстро и наповал. Вот и вся дуэль. Пушкин оказался вполне счастлив, эта пикировка в его духе, сейчас мы снова в дружбе. Знаешь, Соболевский объяснил мне, что ему предсказана смерть от высокого белокурого субъекта, так что, стоит случаю свести его с персоной, имеющей все сии наружные свойства, — он потрепал себя по кудрям, — ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли роковой человек. Ты знаешь, я не верю в судьбу, а только в Провидение Божье, но не мне же становиться слепым орудием!..

Я охотно кивал, но мне доставляло тайную радость знание одной подлинной реплики, о коей, по-видимому, Андрея не осведомили, оберегая его чувства. «Как бы не поплатиться за эпиграмму, — сказал Пушкин Погодину. — Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека или от белой лошади. Муравьев может вызвать меня на дуэль, а он не только белый человек, но и лошадь».

— …Не верю я и в случайности, — продолжал меж тем мой приятель, — чему подтверждением вся моя недолгая жизнь. Уж если с чем-то или кем-то довелось мне встретиться, я черпаю из источника. В драгунском полку служил я с Боратынским, братом моего славного и справедливого хулителя — и вот я в салоне Волконской. Дибич составил мне протекцию у государя — и я уже поклонник и… невольный дипломат. Увидел в порту сфинксов… Как ты говоришь? Во искупление старого грешка? А что — недурно подмечено. Разум иногда, не проявляя себя сознательно, творит с нами чудеса, сквозь ошибочные предпосылки приводя к верным выводам. Вспомнить хотя бы теорию Аристотеля о шаровидности небесных тел, выводимую им из идеи идеальности сферы… Каков гений! Великому стоит мыслить лишь о великом. Возможно, где-то в глубине души засела у меня та обидная история воздаяния за нескромность, и вот — подвернулись вековые истуканы, к тому же подлинные, а не гипсовые. А что это у тебя за древность? — спросил он, когда ветер сдул тряпицу с моей неказистой реликвии.

Я, смутившись, рассказал ему, что снимаю копию с некоего редкого эпиграфа. Что за жалкое состояние я тогда имел в сравнении с Муравьевым. Но именно в тот миг, вероятно, под влиянием рассуждений его, утвердилась во мне роковая решимость отослать незамедлительно ту незначительную скрижаль в Одесский музей, Бларамбергу. Быстро начеркав покаянную записку, я завернул камень и отдал посылку приятелю. Он, однако, не проявил к ней и капли высокомерия, так как и сам имел, что пожертвовать коллекции и в придачу тут же посоветовал обратиться к французу Карно, споро начертав на полях «Таймс» его адрес в старом Каире. Вообще, все порывистые действия, слова и жесты подчеркивали деятельную особу его еще более того, к чему я привык, общаясь с ним ранее. Воистину, этот разносторонний человек обрел на Востоке больше, нежели реликвии — себя. Легкость и непринужденность, с которой он повествовал о своих деяниях и встречах, упоминая то Мегемета-Али, то правителя Иерусалима, то князя Вяземского, а то и самого императора, могли выдать его незнакомцу за субъекта, умудренного годами и саном, в то время как передо мной, обжигаясь, прихлебывал кофе совсем еще молодой человек.

— Не беря в расчет дамасских каббалистов, дрожащих над каждой чертой, сей галл всех более сведущ по части древнесемитских языков, — он протянул мне клочок оторванного листка. — К тому же, чего греха таить, стеснен в средствах. Используй этот всеобщий недуг, пока сам не заразился им. Тебе все карты в руки.

Подумать только! Его наметанный глаз различил мертвый язык на изъеденной веками поверхности с одного лишь мимолетного взгляда. И здесь ни в чем не уступал он мне, хотя и не корпел над алфавитами древних народов. Немало других ценных советов дал он, но и некоторые несправедливые его слова остались в памяти. От зависти, что на Страстной Неделе ему посчастливилось находиться не то что в Иерусалиме — в самом Храме Гроба Господня я, кажется, закатил глаза и издал что-то наподобие мычания сквозь стиснутые будто судорогой челюсти.

— Древности, древности… — он опрокинул финджан и, придвинувшись, зашептал: — они опасны! Берегись их. Знаешь, Рытин, историю перстня из Геркуланумов? Та самая Зинаида Волконская подарила его влюбленному в нее без ума и без надежды поэту Веневитинову. Тот уехал в Петербург и скончался спустя месяц. Кто-то догадался истолковать его стихи как завещание похоронить его вместе с этим перстнем — ибо несмотря на его видимую невинность никто не желал видеть на своей руке проклятую вещь с неведомыми письменами внутри.

— Я знаю более сего, поскольку членствую с княгиней в одном Обществе, — ответил я таким же шепотом. — Веневитинов болел кровохарканием еще до злополучного подарка, и в стихах выразился совершенно ясно.

— Согласись, друг мой, что стихи — не есть завещание. — Он отодвинулся и, не желая, кажется, продолжать сей сомнительной речи, вернулся к прежней беседе: — Но вот, вообрази себе, история, которая вконец испортила мне радость Пасхи. В самую великую пятницу православные арабы учинили в храме Гроба Господня такой гвалт, что я принужден был звать на помощь турецкую стражу для их усмирения. И это в ту великую торжественную утреню, которая поражает погребальным смирениям в наших церквах. На другой же день я уж схватил одного из скакавших по храму единоверцев, дабы влечь его на суд к неверному мусселиму, лишь бы водворился порядок, к счастью стражи сами поспешили на помощь мне и на время отвратили бесчинство. Но с разбитым сердцем исторгся я из Храма Христова, где уже не было более места для христианина. Что веселит тебя так, Рытин?

— Твоя суровость, Муравьев. Дети земель этих лишены нашего хладнокровия, что не помехой искренней вере. Тебе стоило бы воздавать хвалу Господу за то, что и полудикие народы причастны благой вести. Лезть же со своим уставом в чужой гарнизон я полагаю опрометчивым. Знаешь ли ты, кстати, что евангельская заповедь «радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех» такова лишь в славянском переводе Матфея, у Луки же звучит как «возрадуйтеся в той день и взыграйте», что подтверждает и греческий источник: радоваться и скакать. Да, именно так — скакать, верь мне, архивному червю. Теперь скажи, кто более точен в исполнении заповедей, мы со своим хладным умом или они — с горячим сердцем?

Таким образом, хоть и довелось мне немного справиться с напором Муравьева, сравнявшись с ним в познаниях, он, без сомнения, не переменил своего мнения. Впрочем, спорить он не стал, а посмеялся с видом бывалого знатока и предрек, что месяца через два стану я разбираться не только в характерах и языках, но и с легкостью и неподдельным интересом обсуждать тонкости интриг пашей, шейхов и эмиров, а также удивляться распрям греков, латинян, маронитов и друзов.

— А что, Алексей, ты только представь себе, если уж в священных книгах, над которыми трудится семьдесят два толмача, содержатся улучшающие божественный смысл правки, то, что могло произойти со сведениями, если некто заинтересован в намеренном искажении!

Принесли лимонад и кофе, потом еще, за разговором текли час за часом, вторая бутылка цимлянского из донжонов Прозоровского подходила к концу, а жаркое солнце, ненадолго показавшись из-за угла, почти отвесно устремилось в воды канала. Мы уже давно остались единственными посетителями таверны. Горы Малой Азии меняли окраску от желтого к красному и затем бурому, играя очертаниями по мере изменения угла солнечных лучей, совершенно потемнев и утратив с закатом всякий намек на рельеф. Быстро смеркалось, на ужин нам подали замечательную большую камбалу, окруженную овощами и зеленью, и мы насытились ею совершенно. Череда тонов сумеречного пейзажа, словно беззвучная симфония цвета, необычайно восхитила меня, и я посетовал, что не обладаю кистью господина Воробьева.

И еще я раз убедился, хоть и осознал это не сразу, а спустя годы, как Господь, определяя жребии сынов человеческих, общается с нами на языке определенности, кажущимся нам лишь случайными изворотами мелких причин.

— Какого Воробьева? Максима? — неожиданно оживился Муравьев. — Того, что ездил с неведомой миссией под началом Дмитрия Дашкова накануне греческого восстания?

— Ты искренне так полагаешь или снова мистифицируешь? Ему велели под строжайшей тайной снять размеры с храма Воскресения, с чем он справился блестяще. Но, положа руку на сердце, вряд ли у кого-нибудь достанет смелости уличать их в шпионстве.

— Я тоже читал «Северные Цветы», — нахмурился он. — Тебе не показалось кое-что… нарочитым сверх всякой меры?

— Я еще в отрочестве зачитывался записками Дашкова о поклонниках в Иерусалиме, но обращал внимание на описание путешествия, — насторожился я. — Рассказывай же.

— Десять лет тому Дашков, будучи вторым секретарем здешнего посольства, едет в Левант. Его цель уж верно преследует не одно только поклонение святыням. Скажу иначе: не это главное.

— Что с того? Он не скрывал, что умонастроения местного христианского населения заботят его сильнее — близилось восстание греков. В Леванте же он ревизировал наши консульства. Кроме того, он имел несколько конфиденциальных миссий к правителям Порты, например, набиравшему силу Мегемету Али.

— Я полагаю это все отвлекающим маневром от главного, как и задание Воробьева. Гляди и рассуждай вместе со мной: после страшного пожара 1808 года, обрушившего купол Храма, его с трудом восстановили, в том числе и на русские деньги, но возвели уже в ином виде. Разве план главной святыни христианского мира может являть собой тайну от своего сильнейшего покровителя, как о том пишет Дашков? И как можно скрыть от властей замеры и зарисовки? И каким инструментом художник замерял высоту? И главное — зачем? Если точная копия храма, каким он существовал в семнадцатом веке, есть у нас под носом, стараниями патриарха Никона, в Новом Иерусалиме, что под Воскресенском? Пожалуй, что не мы к ним, а они к нам должны ездить за чертежами оригинала!

Признаюсь, ни одного незнакомого мне факта не содержалось в речи моего друга, но никогда я не смотрел на них с его парадоксальной точки зрения. Действительно, все это не находило простого объяснения.

— Постой, постой! — воскликнул я, вспоминая недавно прочитанное и вдохновляясь своим озарением. — Ты намекаешь на то, что настоящей целью Воробьева являлось, допустим, снятие планов с крепостей и укреплений перед неизбежной войной? То, что за полтораста лет до него делал другой паломник, иеромонах Арсений Суханов?.. Знаешь, пока я плыл сюда, то что-то читал о его «Проскинитарии». Он путешествовал еще при Алексее Михайловиче, как раз накануне строительства упомянутого тобой Воскресенского собора, должного стать копией своего иерусалимского предтечи. Перед реформой он описывал греческие церковные чины, дискутировал с патриархами Александрийским Иоанникием и Иерусалимским Паисием о богослужебной практике и перстосложении. Обладая архитектурными познаниями, размеры Храма снимал тоже он. Поразительно, что его записки содержат описания фортификаций по всей Порте. Неужто ты полагаешь одну цель лишь прикрытием другой?

Но внезапные озарения мои, которыми я имел основание гордиться, не произвели впечатления на Андрея, он лишь махнул рукой, то ли сгоняя мух со сладостей, то ли отвергая мою гипотезу, невольно заставив меня думать, что и сам он навряд ли получил лишь разрешение поклониться святыням. Увы, история доказывала, что окончание одной войны с Портой являлось одновременно лишь прелюдией к залпам грядущих сражений. И длиться это может до тех пор, пока аргументы неведомые ныне, но важнейшие не уравновесят порыв справедливости, порождаемый целым сонмом поруганных народов южной Европы.

— А в таком случае, не резоннее ли Дашкову выписать с собой не живописца, а настоящего архитектора, хотя бы равной с Арсением опытности? — вопросил вместо ответа Муравьев. — Или отыскать на месте того самоучку-зодчего, возобновлявшего храм?

— Ты вконец запутал меня. Сам намекаешь на военную разведку, и тотчас же отрицаешь. Тогда что? Я не понимаю тебя.

На то сказал он, что покуда тоже не понимает, очевидно лишь, что Дашкову дали Воробьева для какой-то иной цели. То есть, и первые две, имели место наверное, но третью, истинную разгадку мы с наскока не найдем, ибо она искусно скрыта. Я опроверг, что найти-то проще простого, поскольку всего-то следует спросить самих участников. Кроме Суханова, увы.

— Да уж больно прытко оба пошли в гору, — рассуждал Муравьев. — К Дашкову и не подобраться с расспросами: тайный советник, товарищ министра юстиции, позволяет себе критиковать указы самого государя Николая Павловича… А Воробьев на допросе бесполезен, он и вовсе ничего мог не ведать: рисовал, что приказывали, без лишних вопросов. Сын простого солдата: талантливый, исполнительный, точный в мелочах, но недалекий — такой не даст волю языку, даже если чего и узнает. И он тоже, учти: поехал академиком, вернулся — сделался профессором. Что же, поверю я разве, что Анну жаловали ему за этюды средиземноморских закатов? — Он затребовал пузатый фарфоровый кальян с двумя чубуками, и вскоре я присоединился к нему в попыхиваниях ароматной патокой. — Но и сам Дашков мог понимать только краешек настоящей задачи. И исполнил он нечто, об истинной сущности чего не ведал. А я по глупости упустил свести короткое знакомство с ними, представь себе, в эту войну — оба они тоже состояли при главной квартире действующей армии. Мы виделись, но мельком. И вот какая еще странность: после своих кратких и весьма неполных статей Дашков уж ничего более в том жанре не сочинял, став на стезю государственной деятельности. И это несмотря на громадный интерес образованной публики и благожелательные отзывы коллег по цеху его очеркам о русских поклонниках в Иерусалиме. А и ловко ты, брат, связал их с Арсением. Надо же, до чего остро… И тогда и нынче образованные поклонники якобы едут чертить Храм, но там и здесь доклады прямо намекают на разведку крепостей… Лично мне эти статьи напоминают… пожалуй — отчет! Но написанный не просто так, а как особый знак кому-то на Западе или Востоке. Отчет, полный ложных следов тем, кто не ведает, а лишь подозревает, — и намек для тех, кто знает или кто их послал.

Я с недоумением следил за этими его выводами, спросив после, почему его так взволновали все эти факты — небезынтересные, но до крайности малозначительные в сравнении с недавней победой и делом Греции? Он убавил пыл, видимо, сожалея, что так горячился, а я вновь заподозрил, что и сам он далеко не все понимал в целях своего задания, раз обратился к предшественникам. Открыв книжицу, он изящным миниатюрным карандашом что-то спешно писал в ней. На мой вопрос он признался, что мысль о Суханове ему до того понравилась, что он поставил себе задание подробнее исследовать все русские паломничества в Святую Землю. Вот так, ни много ни мало — все. Я чуть не подскочил, а он спокойно продолжал рассуждать. Чтобы тяжелый труд не пропал даром, его он вознамерился опубликовать в третьем издании своей книги.

— Ах, в третьем! — завидуя чудовищной его самоуверенности воскликнул я. — Может, хотя бы — во втором?

— В третьем, — равнодушно поправил он, — чтобы не задерживать первое, уже почти готовое, и второе, кое выйдет спустя год после распродажи первого, — ведь архивы, друг мой, придется обыскать от времен самого игумена Даниила, что ходил в Иерусалим еще при крестоносном короле Балдуине. «Хорошо — не со времен пророка Даниила!» — едва не вспылил я в бессильной злобе. С такой-то прытью он и третье издание опубликует еще до того, как я доберусь до Яффы.

— Ты кого-то подозреваешь в вековых кознях? Кто это? — спросил я, упражняясь в хладнокровии. — Кроме Агасфера?

— Не знаю, — выпустил он дым уже спокойнее. — Кого-то, кому даже признание в шпионстве является безобидной ширмой для чего-то много большего. Изящный намек, прозрачный как вода в Пропонтиде, — настолько, что даже ты сразу сумел его разгадать. Правда, не без моей подсказки, — а я размышлял об этом несоответствии немало. Оставим прошедшие века. Предположи, что за миссией Дашкова наблюдает некто третий. Не агенты Порты, не Министерство Иностранных Дел и даже не таинственное лицо номер два…

— Которого, впрочем, ты тоже не знаешь, — не удержался вставить я.

— …по имени, — уточнил он, — но о котором вполне можем предполагать, что оно отдало некий чрезвычайно конфиденциальный приказ, требующий к тому же мастерства художника. Суханов был талант, своего рода гений, в наши времена вместо одного отправили двоих поплоше.

— В прежние времена поодиночке на Восток тоже не ходили, Суханов вез обоз в сорок телег с мехами, смею думать, не сам погонял…

Но Муравьев не слушал, поглощенный своими догадками.

— Исполнив наказ, Дашков публикует статью, в которой наряду с прочим описывает, как успешно Воробьев справился с задачей зарисовок в Храме. Из сопоставления маршрута, описания встреч и простой логики некто третий должен уяснить, что таким бесхитростным образом наши славные лазутчики успокаивают чиновников Османской империи накануне неизбежной войны, сами же на деле разведывали не храм, а пушки и бастионы прямо под носом двухбунчужных пашей. Главное, что мнимо скрывая не слишком важное преступление, они на деле отвлекают внимание от цели истинной. Покрытой двойным слоем лжи.

Он так сильно подался назад в удовлетворенности этим рассуждением, что едва не опрокинулся навзничь, что не отменило торжества в его упертом в меня взоре.

— И кто же сей загадочный третий? — спросил я, зная, что разгадки у него нет.

Вместо ответа он, выровнявшись, лишь запрокинул голову и, сделав большой глоток, двумя пальцами поставил фужер на стол.

— Я, как видишь, покидаю сцену, но твой номер… твоя служба — впереди.

Он пристально глядел на меня, словно пытаясь прочесть в моей душе нечто тщательно скрываемое, но я и сам не знал за собой секретов, поэтому взгляд мой оставался чистым в своей безыскусственности.

— По алгебре я имел похвальную грамоту, и эта наука гласит, что одно-единственное уравнение с двумя неизвестными может иметь слишком много решений.

— Тогда нам… тебе остается лишь перебрать их все, и отбросить ложные. Впрочем, возможно, это все чепуха, так или иначе, я покуда забываю все до будущих свершений. Отныне — ты представляешь Империю на Востоке. Не ударь лицом в грязь.

Он перегнулся ко мне и положил руку мне на плечо. Я не мог не дать волю своему самолюбию.

— Уволь, Андрей, — лицемерно сказал я. — Моя государственная миссия окончена. Передача пакета, врученного мне императором для Иерусалимского патриарха, состоялась, и отныне я числю себя лишь на службе частного Общества Древностей Российских.

— Да ты в своем ли уме! — расхохотался Муравьев, не проявив ни малейшего пиетета ко всему вышесказанному, но составив при этом для себя какой-то собственный вывод. — На любого поклонника государь смотрит, прежде всего, как на представителя короны… да что там — личного своего епитропа в Святой Земле. Дело христианского заступничества и покровительства он почитает высочайшим призванием. Ты что же, не знаком с Адрианопольским трактатом?

— Знаком, и сам пользовался уже его благами.

— Так мы с тобой ни много ни мало хранители и носители всех статей этого трактата, — те, кто требовательно напоминает о нем. Нарушение положений предыдущего стало причиной последней войны.

— Все так, Андрей, но к чему ты приплетаешь меня? Я — просто ученый, и имею статский чин. Николай Павлович уж давно забыл обо мне.

— Нет, он истинно спятил! — раскинув руки, обратился мой приятель к окружающим, их впрочем никого не находилось поблизости, только хозяин в подобострастном удалении ожидал новых распоряжений, или, вернее, нашего с другом удаления восвояси, ибо время уже близилось к полуночи. — Государь не дряхл и не глуп, он помнит всех и каждого, кого удостоил аудиенции. Верь мне, у тебя еще найдется повод порадоваться или огорчиться его памяти.

— В таком разе смею надеяться на первое. Пакет с высочайшей печатью, во всяком случае, выручал меня не раз. Иногда приходится жалеть, что я с ним расстался. Гербы и орлы, — особенно повзрослевшие на севере местные уроженцы — производят на здешних чиновников столь же магические действия, что и на наших станционных смотрителей.

— Не горюй! Одно уже имя государя безо всяких бумаг открывало предо мною здесь самые тщательно охраняемые покои важнейших лиц. Уверяю тебя, мысленно я всегда испрашивал соизволения и убежден в высочайшем одобрении. И тебе советую не пренебрегать доверием императора, ибо смело могу сказать, он вверил тебе и частицу своей чести в краях нашего недруга. Академик! — он перегнулся через стол и, смеясь, легонько толкнул меня кулаком в грудь. — Помни одно: нас многие ждут в Иерусалиме с миссией освобождения. Странные и нелепые слухи разнеслись в городе о моем прибытии. Говорили, что я начальник сильного отряда, посланного для завоевания Святого Града, и что десять тысяч русских придут вслед за мной из Эрзрума или пристанут на кораблях у Акры. Главным источником сих толков был искони распространенный на Востоке страх имени русского, умноженный теперь славой наших побед над Портой. А что о тебе скажут?

Кальян потух, расплатившись, мы покинули таверну, но прежде, со знанием дела подавая кайве-параси, то есть деньги как бы на чашку кофе, Андрей тихо, но многозначительно перекинулся с хозяином несколькими фразами. Тот указал куда-то, изгибами гуттаперчевой ладони повторяя кривые переулки Галаты, и я удивляюсь, как не вывихнул он при этом руки.

Меня удивил большой счет, представленный нам хозяином, и я пожелал разделить с другом честь его оплаты, но он отказался.

— Ты знаешь любимое занятие константинопольских жителей?

— Неужели, обирать доверчивых гяуров?

— Рыбалка!

— Ловля серальских наяд? Слышал я историю про двух расторопных английских офицеров… еле спаслись от разъяренной толпы.

— Нет же! Самая обыкновенная рыбная ловитва. Удят все от мала до велика. В гаремах очень частое явление, особенно в тех, кои выходят окнами прямо на Босфор.

— Кажется, я замечал, и удивлен тем.

— Султан имеет монополию на торговлю рыбой. То есть на балык-базаре она обложена умопомрачительной пошлиной. Думаю, фунт стоит рублей пять. А вот ловля не запрещена никому. Так что остерегайся заказывать рыбу.

— Пусть так, но счет все же великоват, — посчитав в уме, опроверг я.

— Там есть кое-что довеском, да вот, кажется, почти уж пришли, дружище.

Дальнейшее я не должен описывать, но без этого рассказ мой не будет полон. Следуя широким шагом по плану трактирщика, Муравьев вел себя как заговорщик, ничего не объясняя мне. По пути мы встретили какого-то молодого человека, фанариота, но прекрасно говорящего по-русски, и далее пошли уже втроем. Муравьев запросто представил мне его Константином, протеже Нессельроде, которому сам Сперанский прочил большое будущее. Я стиснул зубы (у всех юнцов вокруг меня имелись не только настоящие достижения, но и великое будущее) и на сообщение, что Константин разыскивает семейное достояние, потерянное при начале восстания, не стал язвить, что имущество искать лучше днем, когда светлее. Я уже более всего желал покинуть их, но, опасаясь заблудиться в ночи, лишь покорно плелся сзади, полагаясь всецело на благоразумие своего друга, что, впрочем, отнюдь не извиняет меня. Жена хозяина, которую нашли мы в конце пути, еле различимым в ночи черным привидением проводила нас до другой фанариотки, которую мой друг именовал свахой. На мой вопрос, что он задумал, он прошептал, что настал час служения Афродите.

Голова моя закружилась, и я чуть не задохнулся от никогда не виданных сладострастных танцев в восточном вкусе, которые старательно бросились исполнять три девушки — гречанка и, кажется, две черкешенки. Сперва мне досталась главная, которую я мысленно именовал прима-балериной, потом та, что попроще, впрочем, умения их и темперамент оказались доселе не испытанными мной. Мы весело провели время, о чем впоследствии вспоминал я с трепетным содроганием повергнутой души.

Следующим вечером легкий каик нес нас на азиатский берег. Муравьев как обещал, захватил шампанского, целых две бутылки, я нанял разносчика с полным лотком сластей и фруктов. Целью нашей значилось кладбище Перы и наблюдение загородной жизни горожан. Стыд ночного приключения, затмившего лживой похотью мою истинную влюбленность, не упокоился на дне моей души и чем дальше, тем более казался нестерпимым. Лишь присутствие слуги Муравьева удерживало меня от порыва окунуть виноватую во всем голову в холодные босфорские воды. Я корил его, а пуще того себя, обвиняя в измене, и казалось мне, что княжна всегда будет взирать на меня ледяным укором презрения. Уже сомневался я в твердости своих чувств и чистоте намерений, и единственной радостью было сознавать, что время отведено нам словно наградой в поверке настоящих помыслов, очищенных от мгновенных порывов страсти. Анна представлялась мне ангелом света, в которого швырнул я комом грязи.

Случайно или желая доставить нам развлечение, гребцы сблизились с великолепным каиком, несшим возвращающихся в свой дом турчанок богатого гарема, и тем удвоили терзания моей совести, что не смог я побороть праздного своего любопытства. Загадочные невольницы восседали на подушках в нижней части каика, и взору нашему открывались одни их окутанные покрывалами головы, и изредка белая ручка без перчатки, с окрашенными ногтями, со множеством колец и браслетов держала веер — телеграф интриги в кокетливой Европе, здесь же служащий лишь простым опахалом. Меня, признаюсь, привел в смущение беглый огонь батареи черных глаз и дерзость их речей, в коих обсуждались наши круглые шляпы, дерзость, впрочем, умеренная в сравнении с уличным обхождением, с которым мне уже довелось столкнуться. Каикчи не спешили обгонять, и мы любовались ими беспрепятственно, ибо ни муж, ни брат, ни отец никогда публично не покажется вместе с женщинами, а гребцы гаремных затворниц — народ покорный, и зачастую сами участвуют в тайных похождениях своих барынь. Пера от них полнится сплетнями, напоминающими о повестях Боккаччо, но слишком часто приукрашивающими действительность.

Раз только я оторвался от созерцания затворниц, чьи манящие прелести невольно и безосновательно дорисовывало мое безудержное воображение. Но взглянув лишь мельком на догонявшее нас судно, я уже не мог вернуть своих глаз обратно.

Каики на Босфоре обладают несколькими неповторимыми свойствами: при высоких бортах они имеют весьма неглубокую осадку и протяженное тело, что делает их бег фантастически быстрым, но ввиду малой остойчивости опасен к крену, а порожденные неожиданным штормом высокие волны с Черного моря могут переломить слишком длинный челнок меж двух вздымающихся вершин. Посему пассажиры лежат или сидят на самом дне, гребцы же искусно балансируют на веслах, зачастую имея опору лишь в них одних.

Сзади под острым углом к нашей ладье сейчас летело такое суденышко, нагоняя нас и метя в гипотетическую точку, где впереди сходились наши курсы. Понаблюдав за ним с минуту и убедившись, что гондола не намеревается менять направления, я обратил на нее внимание наших гребцов. Неприятностью отдалось понимание, что чужая лодка имеет перевес над нашей чуть не двукратный, и, хотя столкновение чревато было опрокидыванием для обеих, все же наше суденышко скорее пошло бы ко дну, чем противное. Вскоре уже все мы кричали об опасности сближения, гребцы наши отворачивали с их пути, освобождая проход настойчивому преследователю, но тот по-прежнему продолжал метить носом нам в корму.

— Мне нужен твой пистолет, — обратился я к Андрею, который на мое счастье не только оделся сегодня в европейский костюм, но и прихватил для развлечения в стрельбе свою пару. Он понял, что вопрошать объяснения нет времени. Еще когда враждебный каик был далеко, я заметил в нем намек на хорошо знакомое лицо, отдававшее приказание наемным гребцам. Сближение лишь подтвердило мои опасения. Этого человека, француза или тосканца, встречавшегося мне у Прозоровского, я не помнил по имени, но он, как я полагал, состоял членом шайки Этьена Голуа. Смышленый слуга Муравьева и без того уже спешил затолкнуть в ствол пыж.

Лодки шли уже на расстоянии выстрела. Я не желал, конечно, ничьей погибели, да и не мог всерьез рассчитывать попасть в цель из раскачивавшегося каика. Мне хотелось лишь отпугнуть негодяя, замыслившего нашу погибель. Куда-то как нарочно разом делись все суденышки, которыми в предвечерний час кишит Босфор, мы летели в тихом уединении, нарушаемом лишь шумом разрезаемой воды.

Противник мой успел спустить курок раньше, и пуля стукнула борт. Но ни обмен выстрелами, ни удвоенные усилия перепуганных гребцов не спасли нашу гондолу от удара. Не знаю, каким чудом удержали мы равновесие, упав все разом на дно лодки, которая развернулась румбов на шесть, пропустив охотников мимо борта вперед. И здесь уже решающую роль сыграл Муравьев, зашвырнувший бутылку с шампанским точно внутрь неприятельского каика. Разорвавшись наподобие гранаты, она произвела там сногсшибательный эффект, такой, что двое гребцов с воплями бросились за борт, дав нам время уплыть восвояси, несмотря на грозный рык моего неприятеля, приказывавший выловить трусов и продолжить погоню.

Мы уединились на краю прекрасной, но скорбной юдоли, в тени раскидистого платана, невозможного на самом кладбище, ибо дерево это символизирует у магометан рождение, кипарис же — смерть. Первое, стремящееся вширь и брызжущее побегами, принято сажать при появлении младенца на свет, второе, разливающее смиренное благоухание, одинаковое во все времена года и никогда не цветущее призвано вечно хранить покой усопшего. Никогда топор не смеет коснуться его ствола, и деревья в тихих и темных рощах немыми часовыми стоят до естественной погибели. Не дожидаясь вопросов моего друга, я дал ему все объяснения, на которые только оказался способен, ибо и сам не понимал почти ничего. Не упоминал я лишь имени своей прекрасной дамы. Андрей, однако, довольно прозорливо предположил, что дело объясняется сердечными мотивами, если ревнивец счел меня счастливым соперником, в таком случае, меня можно поздравить. Кажется, я вспыхнул на такое его замечание и поспешил увести разговор на причудливой формы мраморные чалмы янычар, венчавшие одинаковые надгробья у изголовья правоверных покойников — единственная роскошь, которую позволяли себе наследники, не имеющие права указывать даже имени на камне. Мысленно я признавался себе в том, что весьма хотел бы, чтобы мои злоключения объяснялись одной лишь ревностью. Но убежденно мог сказать: я не верил в это.

В какой-то миг я ощутил на своем затылке чье-то пристальное внимание. Через минуту острая досада на это заставила меня обернуться. Я не сразу различил того, кто среди прогуливавшегося праздно люда мог проявлять ко мне интерес, но все же в одном лице заметил человека, виденного мною уже дважды, но оставшегося по сию пору неузнанным. И хотя второй случай на корабле «Св. Анна» я помнил отчетливо, но память моя изменяла мне в том, чтобы определить, где мы встречались впервые. Если бы не присутствие моего друга, недоуменно взиравшего на мои порывистые шаги в направлении незнакомца, я, верно, попытался бы догнать его поспешно скрывающуюся за кипарисами фигуру, чтобы убедиться в своих подозрениях или выведать, наконец, его имя. Дабы не возбуждать в Муравьеве излишнего недоумения по поводу преследования меня столь разными людьми, я заставил себя остаться на месте, солгав, что мне привиделся негодяй из каика.

Итак, уже двое охотников, наверное связанные одной целью, шли за мной по следу, словно чудовища Арачинских болот мстили за нарушенный покой. Я всерьез принялся бы размышлять о проклятиях, переметнувшихся с рода Прозоровских на мой, если бы Андрей не развлек меня своими историями о Востоке. Шампанское было с наслаждением выпито, и потягивая превосходное тенедосское вино, к которому я пристрастился еще в Одессе, мы созерцали мирное движение шара оранжевого светила, опускавшегося за черный частокол кладбищенских дерев. Вскоре день сменился прохладой светлой ночи, заставив вспомнить сентенцию принца Каррачиолли, что луна его отечества теплее лондонского солнца.

Роскошно обнимала ночь берега Босфора, которые бледнели и постепенно теряли свои формы. Минареты, купола мечетей, здания Стамбула — все это было едва обрисовано в фиолетовом тумане; над ними по синему грунту восточного неба плавало широкое облако, а на западе еще играли колориты вечера, переливаясь от огненно-желтого в эмалевый темно-синий цвет. Азиатский пригород Скутари лежал, как черный силуэт, между последними огнями запада и Босфором, который принимал под ним блеск красной меди и в который погружались опрокинутые формы азиатской архитектуры. Море и небо окружили поясом из блеска этот Золотой город — Хрисополис древних греческих поселенцев.

Покой захватывал все окрест. Я услышал, как Муравьев, дав волю своему лирическому настроению, уже некоторое время рассуждает о том же:

— Может быть, тишина имеет также свои чудесные гармонии, свои неуловимые, неразгаданные гаммы. Кому не случалось в час полуночного одиночества вслушиваться в безмолвие природы, для которого душа имеет какой-то внутренний орган, заглушаемый тревогами дня и пробуждающийся только в ночной тиши, чтобы передать душе внятный ей шепот природы, будто магическую симфонию духов, будто музыкальное сновидение?

— Мы у колыбели человечества, Муравьев. На этих берегах оно обретало силу. Где-то в этих краях в подобные минуты не могло не возникнуть у древних идей о гармонии сфер и мировой музыке.

— Тебе, Рытин, как натурфилософу ближе, конечно, пифагорейцы с их твердыми пропорциями небесных кругов, доведенные до совершенства Кеплером, мне же, как поэту, милее представлять мир в виде хора, где каждое светило и каждое создание есть часть мировой души, anima mundi, как излагает в «Тимее» Платон. И разве не являют нам лучшие строки поэтов гармонию слов сочетаемых в порядок архитектурный?

— Чего только не излагает в «Тимее» Платон. Что ж, постараюсь и я не выпасть на Востоке из этого хора, друг мой.

Лунные тени, обладающие особенно отчетливой резкостью, удлинялись по мере того, как ночная странница нисходила по лестнице небес, а дым наших трубок углублялся в бездну турецких чубуков.

Незадолго до того, как серп Селены боком коснулся вод Пропонтиды, породив дрожащий призрак магического знака, отправились мы в обратный путь, удивляясь тому, как гребцы умудряются прокладывать верный курс. Море под веслом горело фосфорическою волною, в сплошном ковре из звезд я затруднялся различить знакомые очертания созвездий. Спустя три четверти часа часть неба заслонила черная громада корабля.

— Кто гребет? — услышали мы неожиданно громкий нижегородский оклик из темноты.

— Вольный! — отозвался Муравьев, и через минуту вахтенный матрос кинул ему лестницу, задевшую одного из каикчи. Здесь мы и простились тепло с Андреем, назавтра он убыл на фрегате «Тенедос» в Буюк-дере, откуда вскоре отплыл в Одессу. На несколько дней меня охватила печаль расставания с другом, — словно предчувствовал я, что никогда более в своей жизни уж не увижусь с ним. Однако чудесным образом роль его в моей истории ото дня ко дню только росла.

Меж тем дела заставляли меня не только посещать разрушающиеся остатки святынь и чудес византийской эпохи, к коим турки относились безо всякого почтения, но и наносить официальные визиты. Раз я, покинув почти пустовавшее посольство, направлялся в греческий квартал, как мысль о том, что вчера прибыл почтовый курьер, заставила меня слишком резко повернуться, и быстрыми шагами отправиться назад в Почтовую экспедицию. В тридцати шагах от себя увидел я вышедших из киоска навстречу мне троих франков. Они замешкались; насторожился и я в пустоте звенящей жарой улицы, но после продолжили путь, я же, сделав несколько шагов навстречу встал как вкопанный, не в силах оторваться от лица шедшего навстречу мне человека, он же, взглянув на меня, как ни в чем не бывало, проследовал мимо, беседуя по-итальянски со своими попутчиками. Ошеломленный, я едва не бросился ему вслед.

— Прохор! — позвал я вдогонку, и как он не сразу обернулся, крикнул громче.

Он остановился. Безбородый облик его в европейском платье совсем не напоминал ямщицкий. Он глядел на меня несколько времени настороженно, а после сказал:

— Видать, тебе, сударь мой, Прошку! Так я — брат его, Тимошка. — Он, сощурившись, усмехнулся натужно, обнажив плотный ряд зубов. Хоть вид его сейчас и напоминал генуэзца, а итальянский выговор моему уху казался безупречным, русская речь оставалась еще вполне себе мужицкой.

Вспомнил я тогда, как Прохор рассказывал мне о своем брате в Константинополе, но никак не ожидал, чтобы это оказалось правдой, полагая вымыслом для красного словца или для придания себе весу.

— Так вы близнецы! — воскликнул я, сраженный этим наповал.

— Один близнец — гонец, другой близнец — купец, — молвил он безо всякой улыбки, облизнув сухие губы. — Главное, что не глупец.

Хотел я поговорить с ним, почему-то казалось мне, что он обрадуется получить весточку от брата, но он вовсе оказался не расположен к беседам, спеша по своему делу, о чем намекнул взглядом и жестами в сторону итальянцев, отвернувшихся от нас и продолжавших беседу меж собой. Так и не узнал я, каким товаром он промышлял. Вскоре вся троица удалилась под тихие перешептывания на языке, коего я не понимал тогда. Когда я обескуражено, раз оглянулся со ступенек конторы, то увидел, как с дальнего угла все трое взирали на меня, и Тимофей, казалось, объяснял им нечто.

Или глазели они на что-то совсем постороннее, находящееся на одной со мною линии, а мне только померещился их интерес ко мне, как померещился сверкнувший пронзительным лучом перстень одного из итальянцев? Издали недолго было и ошибиться.

Нагромождения невероятных событий и конфуз от осознания переменчивости моего сердца оставили недописанным письмо очаровательной княжне.

Стефан

Итак, Константинополь, не решив ни одной, подарил мне еще несколько загадок. Я же вовсе не пылал желанием их разгадывать, томясь лишь той, коя пленяла ныне своим милым обликом мужскую половину морейских обитателей.

Спустя еще неделю, проведенную попеременно то в молитвах, то в разглядывании редкостей, на патриаршем корабле, осеняемом флагом с пятью крестами, отплыли мы в Яффу. В знак особенного расположения патриарха ни с меня, ни со Стефана капитан не взял денег, прочие же заплатили по сто сорок левов. Видя, как улыбаются подданные султана, трудно было и представить себе, как еще недавно здесь арестовывали русских моряков и купцов, как всячески притесняли православных. С плачем простились мы с патриархом Иерусалима, обреченным до конца дней прозябать на своем престоле в удалении от Святого Гроба. Действует он в Константинополе более как защитник и глава духовная, нежели как совершенный хозяин и владыка дому, и никогда не посещает своей паствы, чтобы не платить слишком большой дани шейхам. В случае смерти Синод Иерусалимский, избрав одного из среды своей, посылает принять благословение от патриарха Вселенского, чтобы ему никогда более не возвратиться назад.

Никого из тех, кто искал со мной встречи, я за те дни не видел, но в крепости Дарданеллы охватило меня нешуточное беспокойство, когда увидел я то же самое таинственное лицо, разыгрывавшее роль иностранца на пути из Одессы и едва не уличенное мною вдобавок средь кипарисов Скутари. Более всего насторожило меня обстоятельство досмотра, когда турки, проявляя к нам ласковость и всячески показывая преданность Императору, отказались принять с этого человека пошлину, что означало одно: мы с ним подданные одной державы. Седьмой своей статьей Адрианопольский трактат отпирал для русских свободный ход через Константинопольский канал и далее в Средиземное море, а фирманы охраняли нас от всяческих поборов местных властей, в то время как поклонников из других держав принуждали к уплате за проезд по водам и землям. Настойчивость, с которой человек этот, чувствуя мой к нему жгучий интерес, пытался всучить плату, говорила о явном намерении скрыть свое истинное подданство, и я поспешил отвернуться, дабы не выдать взглядом, что весомая часть тайны его не существует более. Стефан, которому ранее издали указал я на незнакомца, не узнал в нем поклонника, так же и прочие попутчики, отправившиеся с нами из Петербурга, не усмотрели в нем известное лицо.

— Что мешает вам расспросить его по-французски? — удивился Стефан.

— Уверенность в том, что он непременно солжет.

Не хотелось мне говорить ему, что главной помехой видел я благочестивую толпу, что разделяла нас, и которую не хотелось мне тревожить неловкими движениями. Я находился в убеждении, что без труда разыщу эту персону на корабле, по выходу в Средиземное море.

— Если человек столь тщательно маскирует свое происхождение, — прибавил я, — то разбирательство его выдумок только еще более собьет меня с толку. Слыхано ли, чтобы подданный России совсем не разумел по-русски!

— Один из контр-адмиралов Ушакова, Николай Кумани, критский грек, умея говорить на шести языках, включая русский, не читал и не писал ни на одном. Раз Ушаков решил проверить сей слух, приказав тому зачитать ему только что написанный им приказ. Прознав о том заранее от своего доверенного лица, Кумани втайне попросил писаря единожды прочесть ему бумагу. После уже перед Федором Федоровичем повторил слово в слово.

— Это говорит лишь о его памяти. Видимо, разбирать слова он как-то умел.

— Он держал приказную тетрадь кверху ногами.

— С нашим господином NN история похлеще, — посмеявшись над анекдотом, заметил я.

Так человек сей получил от меня временное свое имя.

Поразмыслив, я пришел к мысли, что навряд ли этот NN принадлежал к кружку заговорщиков Голуа. И не потому только, что тот предпочитал понукать такими же несчастными изгоями европейских держав, как и сам он, не доверяя подданным государя, — ведь Артамонов тоже не мог подобно мелкой мухе выпутаться из его сетей. Но не мог же NN скрываться столь тщательно, чтобы ни разу не встретились мы глазами за обедом или на прогулке. Впрочем, быть может, он действовал строго по имевшимся у него инструкциям от лиц, про которых я мельком слышал в злосчастном доме, и кои являлись, по моему разумению, зачинщиками всей авантюры.

Повторюсь в который уж раз, что совершал я тогда некоторые поступки вовсе не из желания докопаться до чужой и ненужной мне тайны, а, скорее, из убеждения, что дворянин, которому брошен вызов, пусть даже и в такой изощренной форме, не имеет права бездействовать, доверяя честь единственно случаю.

С этими мыслями в голове и пистолетом в кармане (ибо твердо усвоил я урок Этьена Голуа) дюйм за дюймом после обыскал я корабль, заглядывая в самые потаенные углы, но этот господин как в воду канул, заставив меня кусать губы от ярости и бессилия.

Во всем остальном плавание протекало мирно, даже с известным удобством. С палубы открывались нам виды восстающих один из-за другого серых и суровых хребтов, а после надолго мы потеряли из виду все берега. Так миновали мы Мителену, именовавшуюся прежде Лесбос и Сцио со столицами Кастри, а в виду некогда процветавшего и ныне все еще пустынного Хиоса перед глазами моими, омываемыми слезами словно встало полотно Делакруа и вспоминал я историю чудовищной резни, учиненной турецкими моряками при начале восстания греков. Мечталось мне посетить и Патмос, где в ссылке любимый ученик Христов писал свое Откровение, но пуще того стремился я всем существом в Святой Град, и потому крохотный, изрезанный островок остался в стороне еще одной верстовой вехой Архипелага.

Вечером последнего дня пути мы со Стефаном расположились в креслах, подставляя лица соленому ветру и предзакатному солнцу, растратившему за день свой неистовый в этих краях жар. За бутылкой цимлянского, остуженного находчивым боцманом в толще средиземноморских вод, разговор тек размеренно и откровенно.

Я коротко поведал ему о своих злоключениях у князя, сетуя на бесполезность вначале обнадеживавшей миссии. Не утаил я ни редкого камня, ни находки странного скелета, взяв наперед слово не распространять рассказ далее нас двоих. Он не перебивал, и мне мнился в его глазах неподдельный интерес.

— А ведь знаете, что занятно, — с живостью подхватил он, когда я, в сущности, кончил описание приездом приставов, — та записка графу Воронцову, полученная мною от Его Величества, как раз касалась дела князя. Наместник при мне распечатал послание и сказал следующее: «Ну вот, теперь и до императорской канцелярии дошло. Доигрался князь. Пишут витиевато, а по сути — распространяет слух, что раскопал-де ангелов. Предписано пресечь. Не хотел я кляузам верить, да теперь придется… отложив чувства, исполнять инструкции». И не поморщился и не улыбнулся. Не правда ли, замечательно: я вез послание, стававшее поперек пути вашему предписанию? Вы имели приказ — изучать, я — запрещать то же. Я не досадил вам?

— Возможно лучше бы, — вздохнул я, — чтобы последовательность их исполнения поменялась местами. Впрочем, мы кажется оказались пешками в чужой партии.

— Только обыкновенно пешки не знают, чего ради ими манипулируют, и видят лишь то, что находится у них перед носом. Нам же с вами посчастливилось узреть на мгновение свои роли в игре, — совершенно серьезно ответил он.

— Игра продолжается, а мы, мелькнув в начале, безжалостно разменяны. Чему я, впрочем, счастлив, не имея склонности к государственной службе, а уж к экзерсисам Прозоровского и подавно. Конечно, интересно, что оба мы узнали суть своих императорских депеш. В той, что я вручил патриарху Иерусалимскому, сообщалось об огромном денежном вспоможении царствующей фамилии в пользу православных святынь, окормляемых ею, и которая поступит вскоре через наше консульство в Яффе. Кроме того, возобновлены права на доходы патриархата с Валахских княжеств, прерванные войной. Не могу передать, сколь возрадовался Владыко Афанасий. Смею полагать, нынешнее наше плавание под его эгидой стало возможным благодаря обещаниям скорых пожертвований. Я же бесхитростно пользуюсь благами, незаслуженно даруемыми любому доброму вестнику. Очень верю, что и сами патриархи Иерусалимской церкви перенесут престол в Святой Град. Что ж, в этом мире, причиной несовершенства которого являемся мы сами, деньги, увы, играют немалую роль.

После страшного пожара восстановление Храма Воскресения истощило церковную казну, но еще более огня разоряло священников и монахов всех вероисповеданий неумеренное самовластье больших и малых чиновников Порты. Особенная повинность ложилась на греческое монашество, принявшее большую тяжесть забот о новом строительстве. Девять долгих лет оторванности от единоверных собратьев Российских привели к двухмиллионному долгу под восемью процентами годовых, еще более того, на доходы повлияла изоляция от двух податных княжеств и милостыни со всех краев христианского мира. Чтобы спасти положение, все драгоценности ризницы пришлось обратить в наличность, свыше сорока пудов золота и две тысячи пудов серебра оказались распроданы в кратчайший срок. Все же и при том суровые заимодавцы настойчиво требовали аукционировать святыни, монастыри и поместья в уплату долга, так что лишь решительное заступничество нашего правительства спасло в то время Иерусалимский патриархат. Теперь же, когда свобода передвижения и возможность возобновить приток средств восстановлены, надежда патриархии вновь обрести былое величие не казалась эфемерной.

Делясь со Стефаном этими сведениями, полученными от самого патриарха, я внезапно замолк. Нашедшее вдруг озарение чуть не заставило меня вскочить. Пусть подозрительный и осторожный князь, раскопав захоронение крылатых тварей даже в самом начале мая, тотчас же курьером отправил известие в Петербург, то, как к исходу апреля канцелярия императора составила для графа Воронцова упоминавшее «ангелов» предписание? Решительная невозможность этого делала обстоятельства работ Прозоровского темными настолько, что я был рад тому, что мне удалось беспрепятственно и с небольшим ущербом покинуть эту странную юдоль лжи и предательства. Но почему он обманывал меня? И только ли меня? О, нет — истинное время находок он скрыл ото всех, ведь подозрения Голуа в отношении моего слишком скорого приезда имели основанием те же ложные сведения. Теперь мотив назойливого француза и его сподручных тоже стал совершенно прозрачен! Зная о некоторых важнейших находках князя, они, конечно, проведали о его письмах в столицы. Неизвестно по какой причине я прибыл гораздо раньше ожидаемого срока, посему заговорщики заподозрили во мне не ученого, а проходимца наподобие их самих, — того, кто может отнять то, что готовились похитить они, и что по праву уже считали своим. Они могли торопиться и по причине предположения, что князь затеял отправить часть сокровищ с путешественниками, для чего и затеял вояж столь поспешно. Не получив от меня удовлетворительных объяснений и совершив промашку с раствором Либиха, они решили попросту покончить со мной. Сам я тоже виноват: мое глупое стояние за статуей в первую же ночь дало им первый и самый весомый повод причислять меня к плутам, имеющим виды на достояние князя. Но до чего ловко сам Прозоровский скрывал правду! Требовал бумаги от Общества, подтверждающие мои полномочия, в то время как комедия разыгрывалась строго по его плану… Утишенная временем неприязнь к князю разгорелась заново, и только любовь к его невинной дочери останавливала руку мою от написания язвительного доклада в Общество, а, возможно, и в газеты.

Кажется, я что-то произнес вслух, потому что Стефан изрек, что не видит в прозорливости императора ничего невозможного. Как и праведникам, помазаннику Божию дано зреть гораздо более того, что мыслит простой смертный. Мне пришлось решительно возразить, что этому должно найтись объяснение сугубо из разряда ratio.

— Многие преподобные обладают даром предвидения, — рек он.

— Я наслышан о старце Серафиме из Сарова. Утверждают, что он прозревает не только будущее, но и настоящее, что особенно изумляет посетителей. Но все мое уважение к властям не позволяет мне видеть в государе Николае Павловиче святого, — парировал я.

— Впрочем, это не важно, — подвел итог Стефан. — Любой факт или действие может иметь множество объяснений, как и некоторое следствие являет сумму многих разрозненных и на первый взгляд не связанных причин.

— В основе научного метода познания вселенской правды лежит эмпирика — подчинение воображения наблюдению, — объявил я всегдашнюю свою позицию.

— Правду не следует путать с истиной. Правда лежит в области морали, она очевидна и неизменна, истина же, обыкновенно временная, может исчисляться и математически и политически. Очередная экономическая или торговая истина приводит лишь к разобщению, разорению, войнам, погибели.

— Древо познания, — я повернулся к нему, уперев спину в тугую упругость леера. — Его проклятье.

Он грустно согласился с бесспорностью такого посыла. Я фальшиво посетовал, что его, увы, нечем заменить, посему приходится идти раз данной дорогой, но здесь он запротестовал, приведя мнение Бэкона, согласно коему познание добра и зла запрещено, ибо завещано Богом в Писании, прочее же постижение вещей открыто для разума, а потому познание возможно заменить правдой веры. Но тут уж воспротивился я:

— Веру нельзя проверить. Да и зачем бы?

— Она дает точку опоры, твердый фундамент, систему аксиом наподобие постулатов Евклида, от которой можно вести поиск нового, но к которому всегда можно вернуться для сверки. Страшен отрыв от веры, ибо он грозит лишь путешествием от одних сведений к другим.

— Дурно это или хорошо, но не так ли накапливаются все знания? — спросил я.

— Сведения не следует путать со знаниями, особенно тому, кто имеет целью собирать первые.

— Второго нет без первого, — усмехнулся я. — Хотя бы по праву арифметики.

— Тут важно уяснить отличия одного от другого. Сведения — кирпичи, знания — башня. И если для первого не нужно веры, как кирпичнику понимания замысла зодчего, то для второго она непременна, как точный расчет архитектору. Наука — не напоминает ли вам столпотворение? Как и пресловутая башня, она уже приблизилась к небесам и бросает вызов Создателю не тем, что соревнуется с ним, а тем, что хладнокровно не замечает его. К сожалению, мне часто приходится наблюдать, как осененное модой новое слепое вавилонское нагромождение, каждый последующий этаж которого имеет опорой лишь предшествующий, почитаемый за истину, рушится из-за того, что строители сочли истиной чье-то частное заблуждение, а, не имея твердого фундамента веры, не позаботились о проверке ошибочно выстроенного этажа. И в конечном итоге умение вести операции по векселям и закладным ценится выше простых добродетелей. Сведения путают, отрицают друг друга, их релятивизм сводит на нет возможную ценность. Слишком часто мы отбрасываем зерна, оставаясь с плевелами. И столп знаний рухнет, потому что упорно строится вершиной вниз. Строители ее уже не имеют возможности зреть корень, и основанием полагают лишь один-единственный видимый ими слой, уложенный предшественниками, находившимися в сходном положении. Вспомните, Алексей Петрович, когда вы начинаете вникать во что-то совсем для вас новое, не чувствуете ли вы себя подвешенным в воздухе, ошеломленным или паче того, одураченным? Вам необходим сторонний совет или сравнение с уже известным набором знаний.

Я не мог не согласиться внутренне с его рассуждением, особенно после знакомства с некоторой частью коллекции Прозоровского, но и не хотел остановиться, чтобы поразмыслить над этим.

— Любой ученый с великой осторожностью использует вчерашние достижения коллег.

— Часто лишь из высокомерия. А достижения те — нередко лишь мнения. Здание может строиться и таким прихотливым способом. Но чем выше, тем больше возможность потерять устойчивость и опрокинуть его одним-единственным кирпичом, нарушающим общее равновесие.

— Люди науки тщательно все проверяют, прежде чем укладывать новый слой.

— Могу допустить, что они поверяют его, осматривая тот, на котором стоят сами, но не тот, на котором зиждется вся башня. И отбрасывают то, что может опасно накренить здание.

— Разумеется, так и должно поступать… Постойте, что вы имеете в виду? — спохватился я, ощутив подвох в его безупречной логике.

— Сведения, друг мой! — обрадовался он. — Пора вернуться от образов к предметам. Вы ведь отчетливо видите со стороны, как непрочно такое построение. Единственный факт способен обрушить его. Посему — он часто отбрасывается.

— Истинный ученый не совершит такого! — с жаром воскликнул я.

— Ужели? — улыбнулся он. — Вы же отвергли находку князя Прозоровского с порога. Знаете, почему? Она обрушивала сложившиеся в вашем мировоззрении представления. Этот неровный камешек оказался лишним, потому что не сочетался с идеальным сопряжением граней подогнанных друг к другу идей. Кстати, почему они так удобно ложатся? Может, их природа вовсе не такова, но люди подточили их, чтобы укрепить в кладку, продиктованную своими мыслями, вместо идей Творца?

Я до боли закусил губу изнутри, кровь бросилась мне в лицо. Обида от недоверия ко мне, в то время как я поведал искренне то, что утаил даже от своего Общества, тронула меня пуще всего. И ведь я чувствовал его правоту. Он ловко и жестоко подвел меня под самое страшное обвинение, которое сам я мысленно не раз бросал другим: обвинение в упрямой предвзятости, губящей нашу науку.

— Это не научный факт, а… — я с трудом подбирал слово, — profanatio! Низвращение! Даже если это не мистификация, то — ошибка. Убежден, что все можно объяснить без привлечения оккультизма, который, увы, слишком глубоко пустил корни среди нынешней высшей знати. Государь наш, в противоположность прежнему, бьется против этого ужасного явления, однако привлекает к разоблачениям не столько университетских светил, сколько жандармов. Философский принцип, именуемый «лезвием Оккама» требует не множить сущностей без необходимости. Прозоровский же грубо посягнул на него. — Стефан чуть пожал плечами, показывая, что он не вполне разделяет мое мнение насчет князя. — Дайте мне только время, и если Александр Николаевич не одумается сам, то я по возвращении разоблачу его твердыми фактами, а не одними лишь догматами моего научного credo.

— Не принимайте близко к сердцу, дорогой Алексей Петрович, — попросил Стефан, виновато растягивая губы, очевидно не ожидавший угодить под бурю моих объяснений. — Я ведь вовсе не придерживаюсь в нашем философском споре противной вам стороны, а просто умышленно ставлю вопросы неудобным боком, чтобы поупражняться в рассуждениях с вами вместе. Мораль и духовное падение — вот что заботит меня на самом деле, иначе ехал бы я не в Иерусалим, а в Оксфорд. В наш век, когда нам стоит столько труда решиться верить в Бога, я вижу страшное смятение умов, оторвавшихся от заветов. И предвосхищаю грядущую смуту душ человеческих. Внемли, когда в умствованиях, когда в суждениях о вещах нравственных и духовных начинается ферментация.

Я рад был и сам изменить течение нашей беседы. Мне требовалось время на осознание, чтобы приготовить ответ, достойный вызова. Воображение мое воздвигало колосс Вавилонской башни в образе перевернутого конуса. Я прогнал от себя эту мысль. Но почему ведет он разговор таким странным маршрутом, путеводную нить от которого держит сам, и никак не позволяет мне подвергнуть его анализу логикой? Человек без сомнения не рядовой из самого высшего общества он обладал умом живейшим из всех с кем покинул я столицу, но что ему нужно от меня, что так тщательно подходит он к выбору предметов для расспросов? Он словно швырял камешки в разные части моего разума, чтобы почувствовать по их звукам быстроту или слабость течения моих мыслей. Зачем однако это понадобилось ему — я не знал и, признаться, не имел цели выяснять.

— Я слышал подобные разговоры. Вы помышляете о новых якобинцах?

— Вовсе нет. Мы едем в благословенные места, по которым ступала нога Спасителя, но я изучал другие религии и что я с ужасом обнаружил? Все они стремятся к тому, чтобы стать распорядителями человеческой жизни, подчинить ее строгим нормам, направить в раз и навсегда проложенную колею. Для этого написаны толстые книги многоопытных мудрецов. Увы, и христианам порой кажется так неуютно на свободе, данной нам в нагорной проповеди, что некоторые стремятся домыслить к ней тысячи мелких ограничений, без соблюдения которых иной раз вас сочтут за еретика.

— Может статься, я заменяю счастье бытия радостью познания.

— Берегитесь, Алексей Петрович, — погрозил он пальцем, и я не понял, шутит он или всерьез. — Познание коварно. Я уже говорил, что один лишь факт может перевернуть всю вашу теорию дном вверх. А если теория есть смысл вашей жизни, то и ее!

— Но следующий факт — вернет обратно или переместит еще куда-то. Если не опускать рук.

— Беда в том, что вы никогда не поймете, навсегда ли это. Я же остановился на первой части из вашей формулы, друг мой.

— Правда — хорошо, а счастье лучше? — нахмурившись, поддел я его.

— О, нет. В этой формуле — то и другое. Счастье неведения в правде веры.

— В неведении находите вы радость для себя?

— Неведение неведению рознь. Я лишь говорю о неведении суетливого разума. То, что для одного радость, другому покажется скукой. И напротив. Вас интересуют игры ума, меня духовное совершенство.

— Вы еще не приняли постриг, а уже рассуждаете как монах.

— Постриг — венец пути. Владыко благословил меня на послушание, но я должен убедиться, что того же хочет Бог.

— Вы намереваетесь получить от Него напрямую какие-то сведения относительно себя? Браво. Надеюсь, при всей вашей способности к прямому… богообщению, вы не отрицаете позитивную философию Августа Конта? Наши методы познания не противоречат друг другу.

— О, да, я полагаю, что мы стремимся к одной вершине разными дорогами, в меру нашего умственного и духовного совершенства. Но мой путь много короче вашего. — Он замолчал, но я не прерывал его, чувствуя, что он собирается продолжить. — Знаете, мы действительно чем-то схожи.

— В этом нет сомнений! — воскликнул я, не дождавшись. — И я твержу то же.

— Нет, правда. Соблаговолите взглянуть на бокал. Сделайте милость, опишите его коротко.

— Хрустальный фужер, с рельефным растительным орнаментом до половины заполненный белым вином… — начал было я, придумывая какими еще эпитетами и оборотами наградить простой натюрморт.

— Да! Так я и знал, — прервал он меня.

— Я уже успел где-то допустить ошибку? — с иронией в голосе вопросил я.

— Здесь нельзя ошибиться, — улыбнулся он, испытывая от чего-то удовлетворение. — Этот бокал можно описать как наполовину полный, что вы и сделали, но и как наполовину пустой.

— Мне не пришло бы в голову, что вопрос можно поставить так… простите, суесловно. А вы — неужели вы видите его пустым? — усмехнулся я.

— О, нет, — поспешил отмахнуться Стефан, — я тоже вижу его наполовину заполненным. Я, как и вы, в определенном смысле — позитивист.

— Но это же прекрасно! — возгласил я, обрадованный степенью образованности моего собеседника.

— А вот в этом — мы с вами расходимся категорически, друг мой! — рассмеялся он.

— Да бросьте, Стефан, давайте начистоту, — разве есть люди, которые с первого взгляда воспримут половинчатую пустоту сего сосуда? И что в этом хорошего? Должно быть, это сварливые девы преклонных лет? Или пьяница, исчерпавший бутылку.

— О, нет! — искренне смеясь, ответил Стефан. — Ибо такие только, умеющие видеть… нет, не так, не так! Те, кому дано, — он сделал многозначительную паузу, устремив перст к небу, — дано зреть пустоту, неполноту и незавершенность — двигают наш мир вперед. Именно эти таланты наполняют чашу, из которой черпают все остальные. А гении лепят саму чашу. Но для этого нужен — дар. Потому что заполнение пустоты — это сотворчество Всевышнему.

— Мы в самом деле не так уж далеки друг от друга! — воскликнул я. — Я тоже ищу сведений, которые заполнят существующую пустоту. Но меня волнует не столько мое будущее, сколько наше общее прошлое. В мои обязанности входит поиск неизвестных древних эпиграфов, я должен искать и собирать рукописи, особенно раннехристианского периода: первых общин, легендарных метохов отшельников…

Лукавил ли я в тот миг? Или возжаждал сам себя окрылить великим идеалом беззаветного служения науке? Где в тот миг обретался образ моей возлюбленной? О, я не мог забыть об Анне, но она виделась мне парящей где-то подле иного смысла моей жизни. Смысла, который сам я еще не осознавал достаточно, а лишь стремился улавливать о нем робкие предчувствия.

— Чего же ради? — донесся до меня вопрос Стефана.

— Сводить сведения воедино, простите за каламбур, и добывать на их основе новые знания — вот моя задача. Мертвые языки ждут моего вмешательства, дабы зазвучать сызнова. Истина — как бы высокопарно ни звучало это слово в устах вчерашнего школяра, — вот моя цель. Даже если она опрокинет труд предшественников.

— А позвольте спросить вас, Алексей, — он заглянул мне в глаза, — знаете ли вы уже, что хотите найти?

До крайности удивил меня этот вопрос.

— Вы, вероятно, не слышали меня, Стефан. Я говорил о рукописях и…

— Нет-нет, я внимательно слушал. Рукописи — это лишь средство, жизнь ранних общин — задача. Но я задал вопрос не о задачах и средствах, а о цели этих поисков. Что вам в тех папирусах и общинах — что представляет собой то нечто, — сделал он ударение, — чего ради, собственно, предпринимаете вы такие усилия вдали от Отчизны и близких, в долгом одиночестве?

— Как же могу я знать это нечто, находясь только в начале пути?

— Возможно, не вы, а те, кто вас отправил в путешествие? — уточнил он. — Разве нет у вас замысла или задания более цельного, чем сбор случайных разрозненных черепков по всему свету?

Теперь еще сильнее, чем раньше оказался я уязвлен. Неужели молодость и горячность дают основания сомневаться в моей самостоятельности?

— Нет, я волен сам выбирать… форму для нового сосуда, — ответил я, но после голос мой утратил твердость. — Впрочем… вы все время конфузите меня, теперь я уж в сомнениях.

— Славно! — обрадовался он. — Значит, я добился своего. Сомнения — это затравка для поиска. Вы говорили, что ищете сведений, которым предстоит заполнить пустоту. Но вино можно налить в пустой бокал, и тогда оно послужит своей цели, а можно выплеснуть в пустоту окна, и оно сгинет без проку. К чему я говорю все это? Сначала воображение дает толчок опыту, мысль опережает и сами сомнения. Без цели любые находки не обретают смысла. Пустота, которую ищут заполнить любомудры, обязана иметь контур, но эти очертания сначала рисует нам разум. Поэтому чистая идея, как это ни парадоксально, все же остается единственным и самым прочным фундаментом. Сначала скульптор воображает композицию, после ищет мрамор и инструменты. Надо знать, что привезти с Востока, прежде чем ехать за три моря. Найдите свою пустоту. Но не забудьте ограничить ее формой.

Это задело меня, потому что чувствовал я, что он глубже меня понимает некоторые важнейшие сущности. Но и свои редуты сдавать без боя я не собирался.

— О, я, кажется, понял вас. Именно это губит нашу науку. Именно это — делает ученых людей врагами. Кёлер, Бларамберг, Прозоровский и другие: каждый мнит свою теорию справедливейшей, а из груд добытых сведений отсеивает для себя только то, что потребно для доказательства, не считаясь с прочим. Это слишком напоминает варварские раскопки курганов, когда блеск золота, становящийся целью, затмевает неисчислимые ценности. Как желал бы я избежать этих ошибок моих предшественников. Если позволить использовать ваш образ, то наполовину пустой бокал можно наполнить вином, а можно винным уксусом.

Мы давно уже находились на широте Яффы, корабль наш ровно скользил прямо на восток, и я нетерпеливо встал, намереваясь с высоты роста разглядеть долгожданный город.

Стефан слушал меня внимательно, но в конце с недоверием покачал головой.

— В этом есть правда. Христос принес в дар людям вино как кровь всей полноты мира, освобожденного от греха, люди вернули ему губку с уксусом, порожденную своей ущербной верой в пестуемые законы. Что ж, пробуйте, и Бог вам в помощь, хоть я и не сочувствую вам. Ибо не ответы на вопросы следует стремиться вам стяжать. Стяжайте хотя бы сами вопросы, коих у вас еще нет. — И словно желая переменить нелицеприятную тему, он вдруг сказал: — А вот вам факт, раз уж вы снова вспомнили князя Прозоровского. Знаете вы, что бесплотность ангелов церковь признала только в шестом веке? До того, в древности, широко бытовали и иные мнения.

Я вздрогнул и порывисто обернулся к нему.

— К чему вы это?

— К тому, что вы намерены собирать без разбора все сведения, кои встретятся на пути вашем. Так вот, не побрезгуйте и моею мыслью. — Он выдержал, пока я наберу воздуха в грудь, чтобы дать свой ответ, а после прибавил тихо, но внятно: — В той записке графу Воронцову упоминались ангелы. В традиции — изображать их крылья наподобие птичьих; демонов же чаще рисуют с перепонками как у летучих мышей, но традиции сей и вовсе не много лет. Да полно дуться, вам разве не интересно, почему легенда о последней битве столь живуча? Сужу по себе. Меня вы заинтриговали даже простым пересказом, что же я могу думать о вас, который видел все своими глазами? Да, и вот еще: едва ли не у каждого народа есть воспоминание о потопе, так и воспоминание о последней битве содержится у множества племен, к которым плывем мы навстречу.

Он улыбался мне одними морщинками в углах глаз. Следовало остановиться и остановить его. Я себя не узнавал: ученый, всерьез обсуждающий строение крыльев ангелов! Я залпом допил свой бокал и швырнул его в тихие волны. Вместо ответа я указал вдаль. Яффа вставала из вод.

Полукруглый холм города, весь в сотах белых домишек, поднимался из лазури, искрясь на предвечернем солнце наподобие огромной сахарной головы.

— Здесь Ной строил ковчег, — задумчиво произнес Стефан. — А вам, Алексей Петрович, не хотелось бы поверить в легенду, что и сын его Иафет строил тут свой корабль по прообразу того самого первого, чтобы отправиться заселять завещанную ему Европу?

— Вы основываетесь лишь на созвучиях имен, но мне недостаточно таких доказательств, — покачал я головой. — Однако если я найду на сей счет нужные пергаменты, то первому отпишу вам.

— Красота умозаключения и логика истории не менее важны для построения. Дух всегда оставляет след для разума. Некогда Иафет отплыл в Европу, а потом его потомки приплыли оттуда же для освобождения Гроба от порабощения потомками его братьев.

— Я не мистик, мне яснее история похода, изложенная Фульхерием Шартрским или Мишо, где говорится, что первые крестоносцы не плыли по морю, а шли через Балканы. Как и наше доблестное войско ныне. Разумеется, Яффу отстроили как главный порт снабжения, но уже после становления Иерусалимского королевства. Да и называли ее прежде — Иоппия, что значит «прекрасная». А вот это ведь и доныне так, не правда ли?

Сколько раз представлял себе я в мечтах этот самый первый вид Святой Земли, сколько раз грезил о первом шаге, мысленно отыскивая глазами места духовных подвигов святого Петра, получившего видение о церкви язычников и воскресившего Тавифу. Впрочем, проза жизни и тут взяла верх над романтикой возвышенных чувств, ибо даже выехавшие встречать нас по сигналу пушки лодки не смогли из-за мели гружеными подойти вплотную к берегу. Так что пришлось мне разуться и вместо одного-единственного памятного шага прошлепать по ласковому мелководью саженей сорок, прежде чем стопы мои оставили первые недолговечные отпечатки на песке, дав повод пофилософствовать о тщетности наших земных планов и бренности трудов. И все же многие усердные странники, добравшись до твердого сухого места падали на колени, лобызая камни Палестины, земли, на которой, по словам Стефана «церковь Христова лишь пленница». Некоторые, к слову, припадали уже к огромным валунам, негостеприимно разбросанным повсюду в теплом искрящемся море.

За сим невеликим приключением совсем потерял я из вида и позабыл о своем таинственном попутчике NN. Обласканных нашим консулом Георгием Ивановичем Мострасом, вывесившем на доме своем русский флаг, всех нас незамедлительно препроводили в греческий монастырь, разместив по особым кельям. После чего угостили кофе и разными плодами из больших садов, раскинувшихся свежим оазисом среди пространств, иссохших от знойного солнца по пути к церкви великомученика Георгия, куда и отправились мы на другое утро после непродолжительного отдыха. Странно было привыкать к созерцанию пустоты куполов по запрету турецкого правительства крестов на храмах, нелепо слышать вместо благовеста стук молотка о доску, собирающий прихожан к обедне. Во всей империи османов право звонить в их хриплые колокола укоренено, кажется, лишь для двух храмов латинян в Пере. После службы на греческом языке нас всех сто двадцать поклонников разных исповеданий Европы, позвали к игумену Аврамию. На обратном пути через кущи, отстав от прочих и оставшись лишь с одним провожатым арабом-христианином, не мог я не остановиться в благодатном вертограде том, и на всю жизнь запомнил глубокое благоухание южных соцветий, и под сенью апельсинов, португалей и лимонов начертал я вдохновенно вирши княжне Анне, расписывая ей самые приятные стороны путешествия. Ни одного намека на странные последствия визита к их пенатам не сделал я в своих строках.

В Палестине встречали нас с восторгом, все православное духовенство стремилось всячески угодить нам, мы же повсеместно раздавали щедрую милостыню, по возможностям каждого. Спустя два дня после утомительной ночной дороги в свете месяца глаза мои, наконец, узрели солнце, восходившее над градом Господа сил, и я благодарил творца всех вещей за это упоительное мгновение!

Предваренные из Яффы монахи греческой обители встретили наш караван у Западных ворот, где русские поклонники отделились от прочих, обираемых властями и беспошлинно проследовали в монастырский дом близ патриархии. В сем гостеприимном приюте, устроенном с наивным заботливым удобством, провел я немало последующих дней, поклоняясь святыням в Иерусалиме и окрестностях его.

Голгофа, Крестный путь, Гефсимания и Иордан обрели для меня осязаемый смысл. Я с увлечением предался любимым занятиям, исследуя наследие священных мест. С какой радостью описывал бы я далее в своей хронике красоты и чудеса Святой Земли, где посчастливилось мне провести кроме путешествия с богомольцами еще около пяти лет, с каким наслаждением поведал бы о дальнейших изысканиях в других уголках Востока, но, увы, рассказ мой не об этом.

Мегиддо

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.