Рука судьбы
(По мотивам рассказа Калины Анны)
Маленькое, Богом забытое село на юге Молдавии давно жило своей собственной, обособленной жизнью. До районного центра — больше тридцати километров, и это еще в лучшем случае, если ехать по проселочной дороге, лежащей сплошь через кукурузные поля и виноградники. В объезд, по шоссе, выходило и того больше. Транспорт «из района» ходил по расписанию — один раз в два дня, но селяне не сетовали: привыкли. Да и искать в городе им было почти нечего: овощи-фрукты были свои, с огородов. В каждом дворе своя скотина; мясо, молоко, брынза — все домашнее, свежее. Хлеб пекли сами, крупами закупались основательно — на полгода вперед. Так и жили.
Когда-то это было вполне обжитое, благополучное и людное по местным меркам село — около трехсот дворов. Сейчас здесь обитало не больше полусотни семей. В основном это были старики и дети, чьи родители уехали в большие города в поисках заработка. Из «молодых» осталось несколько женщин, чьи мужья трусливо сбежали от тяжелой жизни, оставив их растить детей в одиночестве и убогости, да парочка мужичков, заливающих бражкой свою неустроенную жизнь.
Здесь давно уже не происходило ничего особенного. Жизнь текла однообразно и скучно: весенние посевные, летняя жатва, осенние уборочные… Зимами снегом засыпало все в округе, и из села было вообще не выбраться, пока сугробы не разнесет суровым и мощным степным ветром. Весенняя распутица разливалась по селу слякотью, лужами, густой тягучей жижей, и засасывала по щиколотку. Свадеб и крестин давно уже не праздновали: жениться и рожать было некому и не от кого. Похороны справляли всем селом, как одной семьей. В беде все друг другу становились ближе и будто родней. Жизнь текла медленно и размеренно, без происшествий, из года в год, пока в один прекрасный день не случилось кое-чего из ряда вон.
Летнее утро того особенного дня начиналось обычно: будто стараясь перекричать друг друга, мычали коровы, блеяли овцы, голосили петухи. Тут и там гремели ведра и подойники, скрипели калитки, хлопали двери. Гоготали гуси, кудахтали куры, крякали утки. Обычное сельское многоголосье наполняло округу и извещало начало новой трудовой недели — такой же, как все предыдущие.
Из этой веселой и будто отрепетированной беспечной шумихи отдельным звучанием выбивался стук молотка. Ухающий, громкий, резкий. Раскатистое эхо повторяло и удваивало каждый удар. Соседки, Мария и Прасковья, выгонявшие гусей на пастбище, недоуменно переглянулись и насторожились: это еще что такое? В самом звуке, конечно, ничего необычного не было. Удивляло то, что раздавался он со стороны заброшенного дома, в котором уже лет двадцать никто не жил: с тех пор, как умерла его хозяйка, бабка Настасья. Родственники ее после похорон в селе больше ни разу не появились: наследство в этой глуши, видимо, никого не интересовало. Да и местным покосившаяся избенка тоже была ни к чему: их в селе еще сколько угодно таких — пустых и никому ненужных.
Осторожно заглянув поверх подряхлевшего забора, женщины увидели крепкого высокого мужчину, увлеченно вколачивающего гвозди в иссушенную временем и едва державшуюся на проржавевших петлях дверь.
Появился незнакомец здесь, очевидно, ночью, поскольку еще накануне вечером избенка уныло глядела на прохожих наглухо заколоченными ставнями. Сейчас же все окна были нараспашку, на крыльце лежали топор, пила и прочие инструменты. Рядом валялась ржавая тяпка: видимо, новый постоялец хотел избавиться от густого бурьяна, заполонившего двор, да отложил это дело на потом.
Мучиться любопытством местным жителям пришлось не так долго: уже к обеду приезжий постучался к бабке Лизавете, что жила по соседству, и попросил продать ему немного яиц и каких-нибудь овощей. Мужчина был замкнут, угрюм и несловоохотлив, но Лизавете все-таки удалось выяснить, что приехал он сюда из столицы и покойной Настасье приходится внучатым племянником. На вид ему было около тридцати. Он был высок, крепок и миловиден. Русоволосый, кареглазый, с высоким открытым лбом и волевым подбородком, он, очевидно, имел успех у женщин. Но было в нем и что-то, вызывающее жалость и сочувствие. При всей его приятной наружности, Лизавета заметила, что взгляд у незнакомца какой-то потухший, да и сам он выглядел осунувшимся, помятым, издерганным. Видно было, что не от большого счастья бежал он из цивилизации в эту глушь.
Лизавета предложила гостю теплого молока, но он сдержанно отказался, расплатился за продукты и ушел. Едва его фигура исчезла за высоким бурьяном, баба Лиза поспешила к соседям: поделиться полученной информацией. К вечеру уже все село знало, что приезжего зовут Трошин Алексей Иванович, приехал он сюда отдохнуть от городской суеты и поразмыслить над собственной жизнью.
«Если понравится, может быть, останусь у вас навсегда», — то ли в шутку, то ли всерьез сказал он как-то между прочим Тихому.
Степан Тихий — лучший в селе плотник, на все руки мастер — помогал Трошину поднимать покосившуюся избу. Фамилия у него была тихая, а шуму, наоборот, выходило много: Степан был здоровым, крепким, неповоротливым. Жена все время жаловалась: «Спасу от него нет! То посуду побьет, то порвет чего ненароком, то, не рассчитав силы, так плюхнется на табуретку, что та с треском под ним разлетится!» Из-за таких «оказий», через несколько лет после свадьбы вся мебель, купленная или подаренная молодоженам родней, была постепенно заменена на самодельную, изготовленную Степановыми руками. Новая мебель по красоте ничуть не уступала фабричной, а по качеству даже превосходила ее: была добротной, прочной, натуральной, как модно нынче говорить, — экологически чистой.
Степан был скуп на похвалы, но своим односельчанам о Трошине так сказал: «Толковый парень, мужики. Руки у него — откуда надо растут». Менее чем за месяц Алексей и Тихий сотворили чудо и превратили Настасьину избушку во вполне приличный жилой домик. Подняли крышу, заменили двери, выровняли стены, подлатали полы, починили печку, обновили сени, а крыльцо не только отремонтировали, но и украсили резными перилами. Бурьян во дворе вырубили подчистую, от калитки к дому проложили тропинку из вкопанных в землю пеньков — чтобы в дождь было удобно ходить.
— Ну вот, жить можно, — довольно сказал Степан, оглядывая дом со стороны. — Огородик бы еще сообразить, но это ты уж сам решай, если останешься, дело хозяйское.
Тихий устроил Алексея помощником плотника в сельские мастерские, где Трошин стал пропадать целыми днями. Вечерами иногда выходил он на завалинку, где собирались местные старики, сидел тихонечко, слушал молча, в разговоры не встревал. Казалось, он был одновременно и здесь, и где-то далеко. Если его спрашивали — отвечал, не спрашивали — мог так и просидеть, не проронив ни слова за весь вечер, а потом вежливо попрощаться и уйти.
Несмотря на свою замкнутость, местным Трошин нравился: скромный, работящий, отзывчивый. Угрюмость его понемногу стала проходить, он освоился, стал более общительным. С удивительной легкостью сошелся он со здешней ребятней: мальчишки бегали к нему чинить свои деревянные самокаты, а девчонки — за новыми кроватками и посудкой для своих кукол. Алексей с радостью мастерил для детишек всевозможные поделки, вырезал из деревяшек медведей, белок или каких-нибудь незнакомых, диковинных зверушек. «А где ж такие живут, дядь Лёш? — спрашивала ребятня. В ответ Алексей начинал рассказывать чудные истории, и было непонятно: то ли он их сам выдумывает, то ли всё это когда-то случилось взаправду. Посмотришь на него, бывало, со стороны: сидит на крыльце, на одно плечо накинут пиджак, в руках самокрутка, смотрит лукаво на детвору, доверчиво облепившую его со всех сторон и раскрывшую рты, и диву даешься: ну, какой же он чужак, какой же он пришлый — свой, как ни есть свой, здешних кровей.
Больше других к Трошину льнул самый младший из сельских детей — пятилетний Ванечка, Любаши Михайловой сын. Личная жизнь у Любы не сложилась. Когда-то она уехала в город, как все, мечтала, что устроится там и больше в село не вернется. Хотела, чтобы всё, как у людей: приличная семья, заботливый и любящий муж, хорошая работа. Потом чтобы дети, чтобы домашние праздники с пирогами, чтобы в отпуск обязательно всей семьей. Встретила, казалось, хорошего парня, влюбилась, вышла замуж. Поселились в его родительском доме, как тогда говорил муж, временно, «пока на своё жильё заработаем». И всё бы хорошо, но свекрови простолюдинка не понравилась с первого взгляда: не тот уровень, не то положение. Мезальянсы в любые времена ломали судьбы.
— Не для того я сына растила, чтобы он тебя, деревенщину, из грязи в князи вытаскивал. Ты на себя посмотри и на него — неужели не понимаешь: ты ему не пара! Не такую жену я хотела своему сыну, — не раз повторяла новоиспеченная «мама», когда оставалась с невесткой наедине.
Жаловаться мужу на его мать Люба не хотела: надеялась, что со временем свекровь поймет, что она любит ее сына и что лучшей жены ему не найти. Но время шло, ничего не менялось. Мама для сына всегда была непререкаемым авторитетом, она была властной, самолюбивой и требовательной женщиной. А после того, как овдовела, стала вдруг слабой, капризной и мнительной. Если что-то выбивалось из ее планов или выходило не так как ей хотелось, она сразу начинала плакать и причитать, что лучше бы ее заживо похоронили вместе с отцом, лишь бы ей не жить вот так и не мучиться. Как «вот так» и в чем именно были мучения, Люба не понимала. Она старалась подружиться со свекровью, старалась быть хорошей невесткой и женой, но ладить было все труднее, а обстановка в доме становилась всё хуже и хуже.
К тому же муж как-то незаметно охладел и замкнулся. И с матерью своей проводил времени больше, чем с Любой. Стоило ей появиться там, где до этого оживленно беседовали мать и сын, разговор тут же стихал, и наступала неловкая тишина. Люба все чаще чувствовала себя лишней в их доме. На ее робкие просьбы уйти жить в съемную квартиру муж реагировал категорическим отказом. Сначала просто просил потерпеть. Потом стал упрекать, что она не способна найти общий язык с его мамой и обостряет там, где не надо. Вода камень точит. В один прекрасный день, когда в отсутствие мужа свекровь вновь затянула любимую «песню» о своей тяжелой доле и о том, как не повезло в жизни ее сыну с такой женой, Любаша просто не выдержала и стала собирать свои вещи.
Это был переломный момент в ее жизни: она понимала, что жить здесь больше не сможет, она ждала, что скажет на это ее любимый человек. Муж, вернувшись с работы и застав жену на чемоданах, к великому ее удивлению, отреагировал на все довольно сдержанно и даже отстраненно. Свекровь, не ожидавшая, что в несмелой до этих пор женщине будет столько решимости уйти, опешила и даже попыталась ее остановить. Но любимый муж сказал: «Оставь ее, мама, пусть идет. Она же тебе никогда не нравилась. Я устал от такой жизни, я больше ничего не хочу».
Идти Любе было особо некуда: близких друзей в городе она так и не завела, а к родне напрашиваться было неудобно. На первое время ее приютила давняя подруга по институту. Выслушала, пожалела, пообещала что-нибудь придумать. Через каких-то знакомых пыталась пробить комнату в общежитии семейного типа. Но помимо сбора необходимых бумаг и справок, там требовалось дать кругленькую сумму «на лапу» коменданту. Своих сбережений у Любы не было, деньги, оставшиеся после получки, таяли на глазах. Просить помощи у бывшего мужа не позволяла гордость. В довершение ко всему, совсем скоро Люба узнала, что беременна. Она поняла, что одна с малышом в городе не проживет, не сможет, не осилит. Не оставалось ничего, кроме как вернуться в село, к своим. Там Ванечка и родился. Бывший муж никогда больше не объявлялся и в жизни сына участия не принимал. Через два года старенькие родители умерли один за другим, и осталась Любаша совсем одна. Работала в единственной сохранившейся от бывшего колхоза полевой бригаде, растила сына и никаких чудес от жизни не ждала. Урок был усвоен на «отлично»: чудес не бывает.
О своем родном отце Ванечка никогда не спрашивал. То ли оттого, что возрастом еще был мал для таких вопросов, то ли оттого, что таких, как он, росших без отца, в селе было еще пять штук. Когда не одному тебе чего-то в жизни не досталось, то вроде и не так обидно.
Ходил Ванька всегда аккуратно одетый и чистенький, носил дедову кепку, которая была не по размеру и постоянно сваливалась на его курносый нос. Из-под козырька выглядывали хитрющие и пытливые глазенки, на щеках играл здоровый румянец, на затылке курчавились белокурые локоны. Не ребенок — ангел, с таких, наверное, в деревенских церквях пишут златовласых херувимчиков.
За Алексеем Ванечка ходил всюду, где только можно было. С утра до вечера пропадал с ним то в мастерской, то в его доме. Помогал поднести инструменты, поднять упавшую деталь или смести стружки в большую кучу. Слушался, боялся сделать что-нибудь не так и ненароком огорчить дядю Лёшу. Внимал его историям с открытым ртом, будто завороженный, да и вообще глядел на Трошина так, будто тот был великим чародеем и в любой момент мог достать из-за пазухи перо Жар-Птицы.
И Алексей парнишку не отгонял, не в тягость он ему был. Не раз, бывало, засиживался Ванечка в гостях и незаметно засыпал прямо на крыльце или на бревне у дома. Тогда Алексей перекладывал мальчика на свою кровать и ставил чайник. Приходила Любаша за сыном, да и оставалась почаевничать, поговорить, послушать. Когда дома никто не ждет и спешить некуда, отчего бы не остаться?
Вскоре в селе уже никто не удивлялся, увидев Трошина и Любу вдвоем. Добросердечные бабки и тетки стали поговаривать о свадьбе: Михайлова-то без мужа одна вон сколько мается, да и приезжий, видать, ни жены, ни ребенка не имеет, раз не торопится отсюда уезжать. Всё складывалось один к одному: могли бы сойтись и жить.
Так незаметно пролетели два месяца. Лето близилось к концу. Жизнь в селе давно вошла в свою привычную колею и текла тихо и размеренно. И тут снова случилось событие, нарушившее сельскую идиллию. Событие это, без преувеличения сказать, по своей значимости намного превзошло даже приезд Трошина. Как обухом по головам, оглушительным и неожиданным для всех стал его отъезд. Не отъезд даже — побег. Тайный. Без предупреждения. Без объяснений и прощаний. Просто однажды утром Алексей не пришел в мастерские. Не было слышно его и во дворе. Тихим и одиноким стоял брошенный хозяином дом.
О причинах отъезда Алексея Ивановича никто не догадывался. И как могли догадаться, если еще недавно выглядел он вполне счастливым и довольным, уезжать никуда не собирался, да и обосновался здесь, казалось, надолго. Ну, в самом деле, не для того же он дом заново отстраивал, чтобы всего лишь пересидеть в нем лето? Что такого могло случиться, чтобы планы в одночасье изменились?
— Люба, а Люба! А куда Алексей подевался, не знаешь? — спросила бабка Лизавета, заглядывая во двор поверх забора. — Вчера-то вы вместе были, вас все видели, а утром его и след простыл. Ты его часом не обидела?
Любаша ничего не ответила, зашла в дом и с силой хлопнула дверью. В окнах тонко зазвенели стекла. Ей хотелось плакать, грудь сжимала обида.
Целый день в доме царило напряженное молчание. Люба с тревогой наблюдала за сыном. Тот уже знал, что Трошин исчез, и был невероятно этим расстроен. То, что Алексей Иванович сбежал ото всех, включая его маму, было еще полбеды. А вот то, что он не пришел попрощаться даже с ним, было уже равносильно самой настоящей катастрофе. Ванечке была еще не знакома крылатая фраза про тех, «кого приручили», но своим маленьким детским умом он достаточно ясно понимал, что дядя Лёша поступил очень, ну очень неправильно.
Люба понимала, что сыну обидно. Если бы дети умели выражать свои чувства как взрослые, Ваня сказал бы: «Мамочка, мне очень больно». Но он просто сидел за столом, насупившись, и шмыгал носом. Потом долго стоял у окна, что-то бормотал про себя, избегая смотреть матери в глаза. Потом собрал все игрушки и поделки, подаренные ему Трошиным, и выбросил их в малинник, что рос на заднем дворе. Вернулся в дом. Залез на печь. Сидел молча. Отказывался есть. Лег, отвернувшись к стене. Опять долго шмыгал носом. Беззвучно плакал. Потом снова что-то бормотал, что-то решал для себя. Не слезал до вечера. Потом вдруг неожиданно соскочил с печи, побежал во двор. Долго возился в малиннике, изодрал одежду, сильно исцарапал лицо и руки, но собрал все игрушки, до единой, и снова принес их в дом. Аккуратно протер каждую от пыли, расставил по местам. Матери коротко бросил: «Подождем».
***
Алексей выдохнул, отряхнул пыль с брюк и огляделся. Хорошо бы сейчас принять душ или хотя бы умыться. В этой глуши даже на трассе не поймать ни одной попутки. На то, чтобы пешком преодолеть расстояние от села до станции, ему понадобилась, казалось, целая вечность. Тело ныло, ноги гудели. Вот что значит быть городским жителем и надеяться только на колеса. Теперь поля и виноградники остались далеко позади, впереди замаячили огни полустанка. Трошин подошел к киоску, купил сигареты и зажигалку, посмотрел на часы: успел. Ближайший пригородный до столицы должен прибыть через двадцать минут. Он опустился на облезлую лавку, вытянул ноги и закурил. Представил, как в селе удивятся его побегу. «А хорош же ты, Алексей Иваныч, хорош», — сказал он себе и усмехнулся.
Алексей Иванович! Давно ли он им стал? Еще весной он был для всех всего лишь Лёшкой, Лёхой, вечным лаборантом, мальчиком не побегушках, палочкой-выручалочкой для своих коллег. Преподаватели постарше, правда, называли его Алексеем. И только в этой Богом забытой глуши взрослые мужики впервые обратились к нему по имени-отчеству. Только там его впервые стали воспринимать как серьезного и самостоятельного человека, способного на мужские поступки. А он опять взял и сбежал. Опять струсил. Смалодушничал. Как когда-то…
В принципе, Алексею везло в жизни. Его девизом была вычитанная где-то и полюбившаяся фраза: «Мне кажется, что кто-то там, наверху, хорошо ко мне относится». Долгое время они здорово подходили друг другу — эта фраза и он. Школу закончил с красным дипломом, с легкостью поступил в мединститут, завел множество друзей, пополнил список контактов полезными и нужными номерами. Жизнь стоила того, чтобы говорить о ней: удалась. Трошин всегда мечтал стать известным, изобрести сверхмощное лекарство от рака и войти в историю как новатор, совершивший мега-прорыв в медицине. После окончания вуза он остался при кафедре, устроился в лабораторию, «химичил» что-то свое, делал наброски к диссертации. Будущее представлялось ему более чем ясно: вот к такому-то сроку закончит свой научный труд, вот к такому-то — защитится, к такому-то запатентует новый препарат. Потом женится, заведет детей. И будет жизнь, как у всех — насыщенная, наполненная смыслом.
Но в какой-то момент что-то пошло не так. Опыты, которые он ставил в лаборатории, не давали ожидаемых результатов. Алексей всё больше времени стал проводить над мензурками и пробирками, и всё меньше — над диссертацией. Потом разочаровался и вовсе ее забросил. Руководитель кафедры сказал тогда простую вещь: «Лёша, люди устают от всего. И от неудач в том числе. Отложи на время свои талмуды, не доводи себя до срыва. Ты еще молод, у тебя впереди много времени. Успеешь. Переключи пока свое внимание на что-нибудь другое».
И Трошин переключил. Ежедневные мелкие задачи, которые он теперь решал, давали ему и удовлетворение, и успокоение: теперь он видел одновременно и цели, и результаты, и был доволен собой и своей работой. Так прошло несколько месяцев. Потом несколько лет. Алексей стал для всех в лаборатории своим в доску. Он уже даже не замечал панибратского отношения, которое позволяли себе не только ровесники, но и более молодые сотрудники, поступившие в лабораторию многим позже него. Сказать, что на нем ездили — ничего не сказать. Помимо творческой работы, связанной с опытами и изобретением новых препаратов, на Лёху все чаще стали сваливать и обычную рутинную работу: сделать опись реактивов, составить квартальный отчет, начертить график дежурств по лаборатории и прочее, прочее. Вопросов о диссертации ему уже никто не задавал, да и сам Трошин давно махнул на нее рукой. Повседневность — скучная и однообразная — поглотила его целиком, и чаще других внутри обидно свербела одна и та же мысль: кто-то там, наверху, совершенно о нем забыл.
Однажды утром Алексей, как обычно, когда опаздывал, быстро вскочил с постели, второпях умылся, наскоро перекусил, налил себе чашку кофе и открыл балконную дверь, чтобы выкурить сигарету. Воздух, хлынувший в дом с улицы, ударил и будто оглушил его запахом весны и распускающейся природы.
Неужели зима закончилась? Трошин посмотрел в календарь: уже конец мая, а он этого даже не заметил. Снег давно сошел, кругом зеленела трава и молодая поросль, из влажного чернозема проклевывались тонкие и нежные бутоны весенних цветов. Он забыл, когда в последний раз ощущал запах зелени, любовался закатами, испытывал чувство влюбленности. Из его жизни куда-то ушла романтика. Куда? Когда? Более того: из его жизни куда-то исчезли интересные женщины. Была, правда, старинная подруга Таня, бывшая сокурсница, давнишняя коллега по цеху. Иногда они вместе ходили перекусить в видавшие виды кафе недалеко от института, раза два, было, сходили в кино. Отношения вроде могли перерасти из дружеских в более близкие, но Трошин особого рвения не проявлял, да и Таня никак не показывала своего интереса. В общем, не ладилось ни в работе, ни в личной жизни.
Алексей искал оправдание тому образу жизни, который он вел в последние несколько лет, но так и не находил. Факт оставался фактом: семьи нет, для науки его имя до сих пор ничего не значит, все эти годы прошли незаметно и были растрачены на ничего не значащие мелочи. Безрассудно. Глупо. Непростительно.
Трошин закрыл балкон, вернулся к столу, бросил взгляд на растрепанную папку. Это был отчет о работе лаборатории за последний квартал. Отчет! Его ли это дело? Он ли должен был этим заниматься? И это ли — предел его возможностей?! Неужели на этом закончатся его честолюбивые планы?! Неужели это конец?! Нет. Нет! Не может этого быть.
Его охватила паника, страх, даже ненависть к самому себе. Как он мог так безалаберно относиться к собственной жизни?! У нее же нет дублей, у него же нет вторых вариантов. Надо срочно что-то менять. Сегодня. Прямо сейчас.
Как в бреду, Алексей достал с антресолей старый отцовский чемодан и стал собирать вещи. Уехать, сбежать, вырваться из липкой паутины будничной безысходности. Прочь из столицы! Но куда? Он вспомнил о бабке Настасье, к которой когда-то в детстве ездил с родителями в гости. Сколько лет прошло? Жива ли родственница? Узнает ли? Примет ли? Ехать, ехать и всё, остальное решится по ходу.
«Поживу там немного, соберусь с мыслями, подумаю, как быть дальше», — так размышлял он, сидя в вагоне поезда, уносившего его из города.
Село ему понравилось сразу: ни суеты, ни шума, кругом цветы, деревья, домашняя живность, мало людей. За долгие годы он впервые почувствовал себя человеком — самостоятельным, свободным, способным принимать решения. Здесь его называли по имени-отчеству, и ему это нравилось: он снова почувствовал, что такое уважение, дружба, человеческое тепло и взаимовыручка. Здесь все помогали ему искренне, бескорыстно, не ожидая получить никакой ответной выгоды.
Алексей не знал, как долго тут задержится. Здесь ему легко работалось: по ночам, сидя у открытого окна, под стрекот сверчков и щебет ночных птах. Он писал и писал, свежие идеи рождались, будто из воздуха, диссертация обретала новую наполненность. Вместе с этим весь его внутренний мир будто перевернулся, к нему начала возвращаться уверенность — в своих силах, в будущем, в том, что кто-то там, наверху, снова о нем вспомнил.
***
Алексей снова посмотрел на часы: осталось пять минут. Достал еще одну сигарету, торопливо закурил. В институте, наверное, всё можно будет объяснить и уладить. По головке, конечно, никто не погладит, но на кафедре к нему всегда хорошо относились, так что есть надежда, что войдут в положение и на этот раз. Не хорошо как-то всё получилось, но мало ли что в жизни бывает.
Он больше не может тут оставаться. Или может? Хочет ли он остаться? Или хочет уехать? Надо искать причины. Искать ответы на свои вопросы, и незамедлительно. Всё: решено! Хватит с него сельской жизни! Надоело. Как ему вообще могло прийти в голову поселиться в глуши? Чем заниматься? Всю жизнь строгать табуретки из подручных материалов? Мастерить поделки из прессованной стружки? Полоть траву, которая растет как на дрожжах, руби ее хоть через день? Носить воду из колодца, греть ее на дровах и купаться в жестяном тазу? Ладно, летом. А осень придет, зима — тогда что? И как они вообще живут в этой глуши? Бред какой-то. Издевательство над самими собой.
Трошин в два приема выкурил сигарету и заходил по перрону туда-сюда. Посмотрел на часы: поезд опаздывает. Ничего удивительного: здесь всё выбивается из расписания, здесь никому никуда спешить не надо. Нервно оглянулся по сторонам, будто кто-то мог его увидеть раньше, чем прибудет состав, и помешать уехать отсюда. Достал зажигалку, нервно чиркнул несколько раз, разломил сигарету надвое и раскрошил ее пальцами. С яростью швырнул зажигалку в ближайшие кусты, выругался вполголоса. Ему никак не удавалось заглушить в себе мысли о событиях недавних дней.
Дело было в выходные. Алексей договорился с Любашей, что зайдет за ними на рассвете: он давно обещал Ванечке сходить вместе на рыбалку. Нашли хорошее место, разложили снасти, закинули удочку. Мальчишка остался следить за поплавком, а Трошин с Любой пошли собирать хворост для костра. Было свежо, роса холодила ноги, кожа у обоих покрылась мурашками.
— Замерзла? — весело спросил он. И, не дожидаясь ответа, неожиданно для себя самого вдруг сгреб Любу в охапку, притянул к себе и поцеловал. Она не сопротивлялась.
Поцелуй был долгим и глубоким, но чего в нем было больше — простого желания физической близости или какой-то особенной нежности к Любе — Трошин так сразу и не понял.
Чтобы нарушить неловкую паузу, Люба вдруг засмеялась и стала рассказывать, что в селе ее уже не раз спрашивали, не думают ли они жениться. Она говорила о бабских сплетнях с о смущенной улыбкой, добавляя, что это, конечно, нелепость и сущая глупость. Но он чувствовал, что она была бы рада, если бы он убедил ее в обратном, если бы сказал, что ничего глупого и нелепого в этом нет.
А он?.. Чего бы хотел он?
Настроение было испорчено. Разговор не ладился, поклева не было, к тому же заморосил дождь, спасительный для всех. Рыбалка закончилась раньше времени, они сдержанно попрощались и разошлись. Дома он раздраженно кинул снасти в угол и плюхнулся на кровать. Так, уставившись в потолок, он и провалялся весь день.
Люба, Любаша… Она хорошая. Добрая. Работящая. Милая. Чистая душой. Она могла бы сделать счастливым любого, кто взял бы ее в жены. Любого. Она могла бы сделать сильным даже самого слабого и бесхарактерного. Потому что сил, что в ней жили, хватило бы на двоих. Она могла бы сделать для Трошина все. А что он мог сделать для нее? Что он мог сделать?
Жениться на ней? Усыновить Ваньку, родить общих детей, обзавестись хозяйством? А дальше что? Стареть в этой глуши, с опаской ждать времени, когда дети вырастут и уедут в город, чтобы никогда сюда не вернуться? Нет, это не его жизнь. Он так не хочет. И так не будет. Он не готов быть мужем, отцом, не готов нести ответственность за кого-то еще. Он и в отношении себя с этим едва справляется. Да и какая сейчас семья? Диссертация, наконец, практически готова. Осталось уточнить некоторые формулы, провести кое-какие опыты, сверить результаты. Он вдруг понял, что неистово соскучился по своей лаборатории. Значит, надо ехать. Сейчас же. Трошин быстро встал и стал собираться.
«Надо подождать до утра, нельзя же так уезжать — не попрощавшись, не объяснившись», — уговаривал он себя, направляясь к калитке. Но какая-то неведомая сила выталкивала его из этого двора и влекла прочь, прочь.
— Какая разница, что они подумают? Я никому ничего не должен, уехал и уехал, — успокоил он себя, покидая село.
***
Пригородный тронулся и застучал колесами. В вагоне было душно и нестерпимо жарко. Из-под нижней полки пахло тухлой рыбой. В проходе были свалены мешки с картошкой и кукурузой, под ногами у дородных баб стояли корзины с яйцами и овощами, у кого-то в мешке повизгивал поросенок: все это везлось в райцентр, на продажу. Сельский люд, лишенный городских манер, разговаривал громко и наперебой. Трошин сел в дальний угол, расстегнул ворот рубашки и закрыл глаза. Но от этого стало только хуже.
Мысли о покинутой и преданной им Любе не оставляли его. В голове назойливо вертелось одно и то же: трус и предатель. Предатель и трус.
Ему вспомнилась одна из их прогулок. Из тех, что были до поцелуя. Он сидел, прислонившись к дереву и смотрел, как Любаша спускается к реке, осторожно ступая по влажному глинистому берегу. Вот она оглянулась и помахала ему рукой. У нее были нежные маленькие ладошки, ему нравилось держать ее за руку. У нее были красивые карие глаза. У Ванечки были такие же. Он любил эти глаза. От этой мысли у Алексея тревожно заколотилось сердце. Любил? Нет, он и сейчас любит эти глаза! Так почему же он уезжает? Неужели его трусость сильнее, чем любовь? Неужели его сомнения сильнее, чем желание стать счастливым? Неужели страх перемен сильнее, чем вера в то, что друг с другом им всем вместе будет очень хорошо?
Ну, в самом деле, нельзя же всю жизнь убегать от других и от себя! Нельзя же жить одному в пустой квартире, сходя с ума от тоски и замыкаясь в своем одиночестве. Ему нельзя уезжать. Нельзя! Это его последний шанс. По сути — по-настоящему первый и последний. Еще можно соскочить на ходу. Поезд еще не разогнался в полную силу, еще не утонула в деревьях крыша покинутой станции. Только бы успеть, только бы не передумать! Трошин схватил чемодан и, распихивая людей, стал пробираться к тамбуру.
«О, Лёха! А ты здесь откуда?» — крепкая рука опустилась на его плечо. Трошину подумалось, что это рука Судьбы. Поезд ускорился, колеса застучали быстрее и громче. Алексей продолжал стоять в проходе. Воодушевление, переполнявшее его минуту назад, улетучилось, бесследно растворилось в душном и спертом воздухе. Трошин как-то вдруг обессилел, обмяк, выронил чемодан. Голос приятеля раздавался откуда-то издалека. Он поднял чемодан, похлопал Лёшу по плечу и потащил его в сторону своего купе. На ходу стал рассказывать, что ездил в отпуск «на деревню, к дедушке», еще раз спросил, какими судьбами здесь оказался Алексей.
Трошин сидел на нижней полке. Несмотря на жару, его бил озноб, будто его только что окатили ледяной водой. Тошнота, усиленная ненавистью к самому себе, подступала к горлу. Неужели он так никогда и не сможет пересилить своей трусости? Неужели никогда не сможет ничего изменить в собственной жизни? Неужели кто-то там, наверху, просто над ним подшутил, когда заставил его бросить город, приехать наугад в заброшенное село и случайно познакомиться с Любой? Неужели ему на роду написано оставаться никчемным придатком огромного мира и всю жизнь мучиться от осознания собственной ничтожности и бесполезности?
За окном проплывали золотые поля, виноградники, редкие перелески. На лугах мерно паслись коровы и овцы. Маленькие пастушата, завидев поезд, побежали навстречу и замахали руками. Один из них — сорванец в большой, не по размеру кепке — напомнил Трошину Ванечку. «Трус и предатель», — снова ужалила мысль.
Поезд продолжал свой путь и, унося Трошина все дальше, безмятежно плыл через очередное село. За окном снова замелькали заборы, дворы, избы, люди. В одной из женщин Алексею почудилась Любаша. Но через секунду она осталась позади, а состав, стуча колесами, все ехал и ехал вперед.
Миша
Миша — пропащий неудачник. Может быть, он себя таким и не считает, но все думают о нем именно так. Ему тридцать шесть, он молод, но жизнь его столь же бессмысленна и беспросветна, как жизнь самого последнего опустившегося престарелого бомжа, ночующего зимой в чужих подъездах или на теплотрассах, а летом и вовсе под чужими балконами или в парке на лавке. Мише тоже случалось ночевать на улице. Хотя у него есть квартира. Своя собственная, трехкомнатная, доставшаяся по наследству. Миша — хорошо сложенный и внешне здоровый мужчина, не хиляк и не инвалид. Как говорится, на нём еще пахать можно. Но пахать некому: у него нет ни семьи, ни жены, ни детей. И никогда не было. И, скорее всего, никогда уже не будет. Миша — алкоголик. Безнадежный и неисправимый. И я не знаю, кем надо быть, чтобы захотеть связать свою жизнь с таким человеком и завести от него потомство.
Миша — наш сосед. Мы живем на пятом этаже, а он на третьем. Когда мы переехали в этот дом и стали понемногу знакомиться с соседями, Миши здесь не было. Он сидел за кражу. Не было его и на похоронах его матери. Соседи говорили, что он очень просился, но тюремное начальство так и не отпустило его попрощаться с единственным родным человеком, который был у него на всем белом свете. Своего отца Миша никогда не знал. Братьев и сестер у него не было. Мать была из простых людей, малограмотная, работала уборщицей в продовольственной лавке. Мишина юность выпала на смутные времена: Союз развалился, предприятия позакрывались, полки магазинов опустели. Откуда ни возьмись, как тараканы из щелей, всюду стали появляться фарцовщики и спекулянты. Шмотки, которые они предлагали, стоили нереально дорого, но парень рос, его надо было обувать и одевать. Зарплаты уборщицы, конечно, ни на что дельное не хватало, и бедной женщине приходилось браться за любую подработку. По вечерам она ходила убираться в квартирах состоятельных соседей, стирала, штопала, вязала на заказ. Словом, старалась заработать, как могла. Иногда вместо денег она приносила домой макароны, муку или рис, иногда — чужую, поношенную одежду. Мише это не нравилось, он считал, что подрабатывая, мать прислуживает и унижается, и этого он терпеть не хотел. Несколько раз он требовал бросить подработку, пытался убедить, что они и без этого справятся. Мать не соглашалась. Тогда Миша сказал, что такого «добра» ему не надо, бросил школу, вознамерившись найти работу, но случайно связался с плохой компанией. Ничего хорошего это, конечно, не сулило.
Однажды Миша залез в чужую квартиру, разумеется, по неопытности попался и получил срок. На него, так получилось, повесили еще несколько аналогичных преступлений (понятное дело — квартал, статистика, а «висяки» портят показатели), а денег на адвокатов и на «мохнатые лапы» у Мишиной матери не было. Так что пришлось ему сидеть, как говорится, и за себя, и за того парня. Такой несправедливости его мать не вынесла. Одинокая немолодая женщина, чей единственный поздний (и от этого еще более долгожданный ребенок) отбывал не в меру суровое наказание, не смогла справиться с собственным бессилием и неспособностью хоть как-то ему помочь. Она и себе-то толком никогда помочь не могла. Сама детдомовская, без родни, без близких, за всю свою жизнь она даже друзей себе не смогла завести. Молчаливая, тихая, всегда незаметная, передвигавшаяся неслышно, как тень, она никому не причиняла беспокойства и всегда старалась не попадать на глаза без надобности. Ласковая, заботливая, внимательная, отзывчивая, она была его ангелом-хранителем. Глядя на нее, Миша часто думал, что она могла быть самой лучшей женой для любого, но, сколько он себя помнил, в их доме никогда не было мужчин. Он никогда не спрашивал, где его отец, и почему у него, как у всех остальных детей, нет бабушек, дедушек, дядьев и тетей. Он привык быть сам по себе, потому что другого примера у него никогда не было: его мама всегда была сама по себе. Он любил ее. Очень любил. И очень страдал от того, что у него не получилось стать таким сыном, каким она могла бы гордиться.
Когда в зале суда огласили приговор, и стало понятно, что Мишу посадят всерьез и надолго, его мать почувствовала, как невыносимо больно сжалось сердце. Словно невидимые тиски со всех сторон одновременно медленно сдавили грудную клетку. Воздух стал густым, тягучим, настолько тяжелым, что его невозможно было вдохнуть. Ей хотелось помочь себе, но она не знала, как. Глядя, как сына выводят из зала, она не могла сказать ни слова, лишь беспомощно хватала губами воздух, как рыба, выброшенная на берег. Ее состояния никто не заметил. На нее в принципе никто не обратил внимания. Она к этому привыкла.
Потом она слегла. Нет, она не была обездвижена параличом. Ее просто съедала тоска. Высасывала силы, медленно убивала. Ей казалось, что она уже никогда не увидит своего сына, и это не давало ей жить. Она перестала выходить из дома, иногда даже забывала поесть, теряя последние остатки сил и воли. Соседи, которым она когда-то оказывала услуги, иногда приходили ее проведать, насильно кормили, помогали переодеться и причесаться. Но у всех были свои дела, свои проблемы, своя жизнь. И в самый нужный момент никого не оказалось рядом. Однажды ночью она умерла. Также тихо и незаметно, как жила: никому не причинив беспокойства, никого не заставив плакать, не потревожив ничей сон.
Миша вернулся из тюрьмы повзрослевшим, огрубевшим, мрачным и одиноким. Его никто не ждал. Соседка молча, будто виновато, отдала ему ключи от квартиры и, даже ради приличия не предложив помощи, поторопилась закрыть свою дверь. Он понял, что никому не нужен. Закрывшись в пустой квартире, где все напоминало о прошлой жизни, когда была жива мама, Миша долго и безутешно плакал. Он не знал, как жить дальше. Он вообще не знал: как жить, что делать, куда идти, — он остался один на всем белом свете, и никому нет до него дела.
Миша запил. Пил много и долго. Сначала один, потом — с какими-то людьми. Он и сам не заметил, с какого именно момента его квартира превратилась в приют для таких же обездоленных и неприкаянных, как он. Его жизнь текла как будто в бесконечном кошмарном сне. Иногда он с интересом наблюдал за ней как бы со стороны: вот он, Миша, лежит на диване и ему очень плохо. Вот кто-то подходит к нему, к Мише, и дает ему что-то выпить. Вот кто-то накрывает его, лежащего на полу и замерзающего, грязным, видавшего виды, свитером. Это было странное кино, Миша его не понимал. И не понимал, что это кино — про него самого, про его жизнь. Не то чтобы оно ему не нравилось. Ему, скорее, было непонятно, как можно одновременно и смотреть кино, и играть в нем. Но этим Миша не особо интересовался, ему было все равно. Такое же «кино» он смотрел и про своих друзей, которые появились у него неизвестно когда и неизвестно откуда.
Мишины неожиданные друзья — алкаши, бродяги, безработные и бездомные оборванцы. О таких говорят — отбросы общества. Где они находили деньги на выпивку — этого я и сейчас не понимаю. Но то, что они каждый день приходили к Мише не с пустыми руками, — факт. На удивление, это были сплошь интеллигентные алкоголики. Они никогда не шумели, не устраивали дебошей, не дрались, не били посуду. Они тихо пили, тихо общались и тихо расходились. Этому их приучил Миша: нельзя беспокоить соседей — так говорила мама.
Мы с Мишей никогда не общались. К тому времени, как он вышел из тюрьмы, половина из его бывших соседей распродала свои квартиры и разъехалась, так что многих новых жильцов он, разумеется, не знал. Когда он вернулся, и его квартира превратилась в пристанище бомжеватых людей, каждый раз, заходя в подъезд, я старалась побыстрее пройти вверх по лестнице, мимо его площадки, и делала вид, что не замечаю его. Ну, в самом деле, что могло быть у нас общего? Ни мне, ни ему это ничего не значащее «здрасти» не было нужно, поэтому мы и не здоровались. Ему было безразлично, как я нему отношусь, а я испытывала брезгливость и к запаху, которым наполнялся подъезд, когда открывалась дверь его квартиры, и к его друзьям, и к нему самому.
Однажды, когда мой муж был в отъезде, а в доме, как назло, закончились все продукты разом, я поехала на рынок. И, как это часто бывает у женщин, которые собираются купить всего полкило картошки и пакет молока, а покупают все подряд, я вернулась домой с кучей пакетов, набитых по самые ручки. Когда таксист выгрузил мои покупки, на лавке у подъезда не осталось свободного места. Оглядев все это, я стала соображать, как бы изловчиться так, чтобы за один раз и всего в двух руках унести продукты домой.
— Давайте помогу, — раздалось за моей спиной.
Я обернулась и увидела Мишу. Давно нестриженый, косматый, небрежно одетый и слегка покачивающийся, он стоял позади, пряча бутылку водки во внутреннем кармане замызганной ветровки. Понимая, что в данной ситуации отказываться просто глупо, я согласилась. Пока мы поднимались до моего пятого этажа, мне было неловко от затянувшегося молчания. Мне хотелось сказать ему что-то доброе, возможно, даже теплое. Ведь он, получается, нормальный человек. Вот предложил ведь помочь мне, хотя мог запросто пройти мимо и сделать вид, что меня не заметил, как всегда делала я. Что я могла ему сказать? Что бы он хотел услышать, и хотел ли вообще? Наверное, это бестолковые стереотипы, в которых мы растем и живем, и которые сами придумываем, а потом боимся разрушить, заставляют нас чувствовать себя обязанными делать и говорить что-то, лишь бы не молчать. Пожалеть его? Но ведь мне его не жаль, как не жаль всех алкоголиков, сознательно прожигающих жизнь и планомерно и целенаправленно движущихся ко дну. Предложить помочь ему найти работу? Но ведь к нему не раз приходили и участковый, и представители службы социальной защиты, предлагая ему встать на учет в Агентстве занятости и с и заняться каким-нибудь делом. Спросить, не нуждается ли он в чем? Но ведь это было так очевидно: он нуждался во многом. А если бы он попросился у меня постираться или принять ванну, потому что у него, разумеется, не было ни бойлера, ни стиральной машины, да и воду, сдается, недавно отключили за неуплату. Но мне не молчалось, мне казалось, что непременно нужно что-то сказать. Когда мы дошли до моего этажа, я поставила тяжеленные пакеты на пол, повернулась к нему и сказала:
— Послушайте, Миша, вы молодой и пока еще сильный мужчина. У вас есть руки и ноги, вы не инвалид и вполне можете делать какую-нибудь работу, зарабатывать деньги, жить нормально. Почему вы тратите свое время на пьянку? Вам не жаль жить так бессмысленно?
Он посмотрел на меня и вполне серьезно, без иронии и сарказма спросил:
— А почему вы думаете, что в вашей жизни смысла больше, чем в моей?
Я не нашла, что ответить. Он донес мои пакеты и, не сказав «пожалуйста» в ответ на мое растерянное «спасибо», молча спустился на свой этаж.
Метаморфозы и троеточия
Она была особенной, не такой, как все. И — обычной, такой же, как многие необычные люди. Была волшебной, умела сделать свое настроение сутью. И этим — нравилась.
Она никогда не бывала птицей. Боялась высоты. Смотрела снизу вверх и думала, что там — все иначе, лучше, проще. Туда, высоко-высоко, до самой белоснежной облачной ваты, конечно, очень хотелось, и небо бесконечно манило лазурными далями, но страх упасть был всегда сильнее…
Она бывала бабочкой. Нежной, невесомой, хрупкой. Кратковременной, как всё нежное и хрупкое. И летала. Пусть не так высоко, как птицы, но все же. Ей нравилось. Мечты дарили крылья, оттого и не было страха. Бабочка — не птица, ее в клетку не посадишь…
Иногда она бывала мышкой. Тихой, незаметной. Пугливой. Временами даже беззащитной. Кусалась, если норовили схватить за хвост. И пряталась, если обижали. Грустила часто. Мышки вообще редко бывают веселыми, просто об этом никто никогда не думал…
Однажды она была собакой. Преданной. Верной. Временами даже — слишком. Охраняла. Берегла покой. Не давала чужим даже шанса приблизиться и что-то нарушить. Спала чутко, реагировала на малейший шум. Не ждала команды, всегда была рядом. Но как-то вдруг поняла, что такая собачья жизнь не может долго приносить счастье…
Бывала лошадью. Настоящей, ломовой. Всегда готовой в путь, на баррикады или на пашню. Не жалела себя. Отдавалась вся, без остатка. Уставала сильно, выматывалась. Но засыпала всегда с улыбкой. А что, кто-то не знает, что лошади умеют улыбаться?..
Еще бывала песком. Убегала сквозь пальцы, когда не хотела, чтобы ее держали. И приставала к ступням, когда не хотела, чтобы от нее уходили…
Водой бывала. Сама себя боялась. Захлебывалась, тонула, лежала на дне, бездвижная. Одна. Страхом скованная, не понимавшая, что в себе утонуть невозможно…
Бывала солнцем. Обнимала. Грела. Тянулась руками-лучами до самого темного, до самого дальнего потаенного уголка. Прогоняла холод. Топила льды. Горела. Знала, что когда-нибудь всё кончается. Никогда не боялась сгореть…
Травой бывала. Сильной, пробивавшей даже толщи бетонных плит. Ее вытаптывали, обрывали, травили. Она прорастала. Не так-то просто убить того, в ком желания жить и — быть — больше, чем звезд на небе…
Она бывала светом. Появлялась неожиданно и тихо. Заполняла собой пространство, заставляя отступать тьму. Открывалась, распахивалась настежь, светилась. Указывала путь, как луч фонаря в темноте опустевшего города, как луч маяка в штормящем и бушующем море. Тени всегда были радом. Они следовали за ней по пятам. Но она была светом, и тени всегда оставались в тени…
Бывала улиткой. Недоверчивой. Ускользавшей. Закрывалась от всех в своем тоненьком маленьком мире. Видела одной ей понятные сны и не считала дней. Никуда не спешила. Жила сама по себе. И не страдала, если не находила ответа на собственный вопрос: сегодня — уже завтра или еще вчера?..
Шоколадом бывала. То горьким, то сладким. Таяла. Оставляла следы на всем, к чему прикасалась. Дарила блаженство, наполняла наслаждением. Запоминалась надолго…
Бывала музыкой. Тихой, еле слышной, будто кажущейся. Или — гремящей, сотрясающей воздух. Трогала самые тонкие струны. Разливалась вокруг. Оглушала — звуками или тишиной. И сама превращалась в слух. Или глохла…
Дождем бывала. Моросила. Монотонно стучала по крышам, убаюкивала, успокаивала. Или заливала. До краев. Прорывала плотины, разливалась, изливая себя…
Еще бывала ветром. Неуловимым. Не дающимся в руки. Свободным. Ни к кому не привязывающимся. Холодным ли, теплым ли, но — всегда свободным. Принадлежащим всем сразу и потому — никому в отдельности…
Никто не знал, какой она будет завтра…
Никто не знал, какая она — настоящая…
Четыре пекинеса
Вообще-то, она, конечно, уже давно не просто Ира, а Ирина Станиславовна. И для бывших учеников, и для их родителей, и для коллег, которые даже старше возрастом. Да что там — даже для соседей. Заслуженный учитель, прекрасный руководитель, неизменно фонтанирующий неповторяющимися и оригинальными идеями организатор. В школе ее любят и уважают буквально все — от директора до техничек и завхоза.
Хорошая она. Ни к одному учителю после окончания школы не приходит столько бывших учеников, сколько к ней. Каждый раз на вечерах встречи с выпускниками ее кабинет был буквально завален цветами, конфетами, подарками. Один бывший троечник, ставший недавно депутатом, даже подарил ей маленькую машину. Такую же уютную и симпатичную, как она сама. К Ирине Станиславовне всегда можно было просто так запросто взять и прийти в гости, посидеть, поговорить, поделиться радостями или печалями. Она и выслушает, и посоветует, а если надо, то и пожурит по-матерински. Она все знает, всех понимает, всем помогает. И была такой всегда. Она никогда не ошибалась. Или почти никогда. Сейчас ей уже за пятьдесят, она живет со старенькой мамой, красит волосы в пепельно-русый, чтобы скрыть седину, и каждый вечер ходит гулять со своими четырьмя пекинесами. А могла бы гулять и с внуками. Если бы только у нее были дети…
Жизнь Ирины — это пример того, что родные не всегда бывают правы. К сожалению, некоторым и жизни не хватает, чтобы это понять.
Отношения между отцом и матерью всегда были какими-то слишком сдержанными. Холодными их назвать нельзя было, но и особо теплыми — тоже. Может быть, когда-то между ними и была настоящая любовь и даже пламенная страсть, ведь у них все-таки появилась дочь. Хотя, Ирине всегда было сложно ответить даже самой себе, родилась ли она от любви, или от того, что «так было надо». Ей всегда казалось, что мама и папа — совсем случайные друг для друга люди. Нет, они никогда не ругались, но и особого трепета в их отношениях девочка не замечала. Хотя, с виду все было, как у всех: утром — совместные завтраки, по выходным — поездки в зоопарк или цирк, летом — отдых на морском побережье. Но чего-то все равно не хватало. Может, шумных домашних праздников с хохотом, плясками и кучей соседских ребятишек, пришедших в гости? Может, тихих семейных вечеров, когда сидишь на диване, закутавшись в плед, между мамой и папой, а они перебирают фотографии из своей молодости и рассказывают удивительные, полные приключений истории? Может, совместных поездок на весь отпуск в деревню к бабушке и дедушке, как бывало у всех одноклассников? Не хватало, определенно чего-то не хватало в их очень правильной, сдержанной и размеренной семейной жизни.
Любила ли мама папу? Любил ли он ее? Маленькой девочке Ире когда-то казалось, что да. Просто ее родители были очень скромными людьми, воспитанными в строгих правилах, никогда не демонстрировавшими своих чувств не только на людях, но даже и дома, при ней. Папа всегда был строг и сдержан, мама — та вообще была противницей сюсюканья и телячьих нежностей. Родители никогда не целовали друг друга, ни утром, уходя на работу, ни вечером, встречаясь после долгого дня, проведенного врозь. У них в доме не было заведено проявлять чувства. Скорее, даже наоборот: у них в доме было заведено чувствами не пользоваться. Ира едва ли может вспомнить, сколько раз за все ее детство папа сказал, что любит ее, а мама — обняла и поцеловала. Но девочка не знала других примеров, поэтому считала, что так живут все. Иногда ей все же не хватало обычного человеческого тепла, ей хотелось чувствовать себя ребенком, которого есть, кому защитить и приласкать, хотелось зарыться лицом в мамины колени или спрятаться в папиных объятьях. Она даже несколько раз делала попытки сблизиться, но этого порыва родители не только не оценили, но и посчитали опасным. Нет, они не отругали ее за чрезмерную любвеобильность, но настоятельно посоветовали Ире быть сдержаннее и научиться контролировать свои эмоции. И она, как послушная девочка, старалась их больше не огорчать.
Со временем Ирина научилась подавлять свои чувства, да так, что к тому времени, когда бывшие одноклассницы и однокурсницы гуляли по микрорайону с колясочками и нянчили румяных карапузов, Ира уже закончила аспирантуру, состоялась как молодой педагог, получила докторскую степень и сутками напролет корпела над очередным научным исследованием в области филологии. Мама и папа к тому времени уже давно жили по разным комнатам, и их большая трехкомнатная квартира напоминала читальный зал центральной библиотеки, в котором никогда не бывает посторонних шумов, а разговоры ведутся исключительно полушепотом и только при большой необходимости. Телевизор в доме, конечно же, был. Но им практически не пользовались: интеллигентному человеку вполне достаточно иметь хорошую библиотеку, чтобы чувствовать себя гармоничной и всесторонне развитой личностью, как говорил папа.
Однажды, когда Ире было уже за тридцать, она совершила почти преступный поступок: без спросу и без предупреждения привела к ужину субтильного аспиранта и сказала, что собирается за него замуж. Отец, отодвинув тарелку с дымящейся овсянкой, молча ушел в свою комнату и больше не выходил. Мать, едва не уронив сахарницу, которую держала в руке, сказала: «Вот такого я от тебя не ожидала!». И тоже ушла к себе. Незадачливый жених тоже поспешил ретироваться. А Ира вдруг испытала такую сильную ненависть к родителям, к себе, к такой ничтожной жизни, которой они все живут в этом доме, что в ярости стала бить посуду и все, что попадало под руки. На шум из своей комнаты вышла мать, молча поставила на стол пузырек валерианы и начала собирать с пола осколки.
— Мама, ну почему вы такие черствые, а? — глотая слезы и капли, разведенные в остывшем чае, спросила Ирина.
— Что значит, черствые? — изумленно спросила мать. — Ты хочешь испортить себе жизнь, связавшись с человеком, не имеющим ни своего жилья, ни приличного заработка, ни постоянной работы, который, к тому же гораздо младше тебя! Ты хочешь, чтобы мы с отцом позволили тебе скатиться в эту пропасть позора и отчаяния? Нет, дорогая, этого не будет. Ты не выйдешь замуж за этого никчемного человека!
— Мама, он младше всего ничего. И он не никчемный. Вы его совсем не знаете. Вы даже не посчитали нужным спросить, люблю ли я его?
— «Люблю»? — что ты понимаешь в любви, деточка? — женщина опустилась на край дивана и с недоумением посмотрела на свою дочь. — В семье главное не любовь, а надежность. Перспектива. Стабильность. Уверенность в завтрашнем дне. Тоже мне, выдумала — «любовь»! Да если бы я искала любви, меня бы в этом доме давно уже не было! И этот старый олух уж точно не был бы твоим отцом!
— Мама, что ты такое говоришь? — Ирина не могла подобрать нужных слов, чтобы яснее выразить мысли, которые нахлынули одновременно и, казалось, вот-вот ее оглушат. — Мама, какая ты жестокая, как ты могла?..
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.