Егор Егорович и богиня Иштар
Егор Егорович Тетёхин, человек со смешной фамилией и прекрасным сердцем, герой этой повести, в первой половине своей жизни был почти ничем.
Почтовый чиновник в дореволюционной Казани — почти ничто; муж своей жены и отец малолетнего Георгия (уже не Егора) — почти ничто. Затем приходят чехословаки, спасающие чужую страну благоразумным отступлением, занимают город Казань, отдают город Казань, и за чехословаками уходит часть населения города Казани.
Это — уже не история и ещё не история; это — сумбур и чепуха. Почти ничто, почтовый чиновник не из крупных, обходит с молодой женой и малолетним сыном вокруг земного шара и поселяется в Париже. Совсем неожиданно земля, бывшая огромной и существовавшая, строго говоря, только на географической карте и в толстой почтово-телеграфной книге, справочной для телеграмм и заказных писем, — становится реальностью, а именно небольшим аптечным шаром, по которому, не зная зачем, ползают мухи с подержанными крылышками — русские эмигранты. Не помнится, чтобы кто-нибудь когда-нибудь послал из Казани письмо, бандероль или кусочек казанского мыла на остров Борнео; а между тем Егор Егорович, с женой и сыном, видел в подлинном городе Сингапуре подлинную обезьяну, протискался через Малаккский пролив и самолично, глазами, привыкшими созерцать слияние реки Казанки с илистым Булаком, обозрел необозримый Индийский океан.
Если бы этот путь, богатый приключениями, проделал один человек, — он был бы почтён за замечательного и весь остаток жизни мог бы писать воспоминания; но таких же было очень много, и Егор Егорович остался человеком срединным, ничем не выдающимся. Из одного года его биографии, правильно нарезав, можно бы было создать десять-двадцать полновесных житий англичанина, француза и итальянца; для русского человека — это как раз на одного.
В дни своей мирной казанской жизни Егор Егорович мог, сильно распалив фантазию, которой у него не было, предположить в будущем все, что угодно, но не Париж. Он, например, мог сделаться начальником почты и телеграфа во всей Казанской губернии, скажем даже — главноуправляющим почты во всей империи, хотя это уж слишком. Он мог выстроить огромный (этажа в четыре!) дом на Проломной улице, прославиться усовершенствованием аппарата Морзе, купить три парохода на Волге, развестись с женой, — словом, возможна была всякая необузданность фантазии; но в его мыслях не могло никогда быть такого оборота вещей, при котором он оказался бы на улице Qonvention оседлым парижанином, вполне хорошо говорящим по-французски и служащим в конторе Cachette. Однако мир перекувырнулся — и так именно случилось. К началу повести его сын Георгий был уже Жоржем и по-русски почти не говорил.
Рост Егора Егоровича несколько ниже среднего, глаза серые, волосы с проседью, усы, бородка, малая в себе уверенность, доброе и доверчивое отношение к людям, все полагающиеся недомогания возраста (пятьдесят лет), покорность судьбе. Его жена, — говоря вообще и без желания обидеть; — неприятная женщина и духовно гораздо его ниже. Но двадцать лет прожито вместе.
Постепенно расскажутся некоторые подробности, парижской жизни Егора Егоровича Тетёхина, а предварительно излагать их вряд ли нужно. Быт его, полурусский-полуфранцузский, сероват и обычен; знакомства необширны. В пище — остатки родных традиций, то есть довольно часто каша и все на сливочном масле; но, конечно, и пуаро, птипуа, арико. Обстановка квартиры, к сожалению, более французская: грандиозная общая с женой, кровать посередине комнаты, салончик с субтильными креслами, на камине обже-д-ары. Жена Егора Егоровича очень скоро прижилась в Париже, скажем — обмещанилась; ничего мудрёного, потому что она и была настоящей чиновницей-мещанкой. Так как в Париже они жили довольно хорошо, без нужды, то и обставились соответственно. Особого кабинета для занятий у Егора Егоровича не было; был только свой хороший уголок в салоне, то есть книжный шкап, кресло и небольшой, вроде письменного, стол. В книжном шкапу — классики в издании Ладыжникова, романы эмигрантских писателей — Алданова, Минцлова, а бунинская «Митина любовь», даже в переплёте. Конечно, и французские книги: Золя, Мопассан, Моруа, малый словарь Ларусса, на корешке которого осыпается одуванчик. В самое последнее время в ящике стола завелись брошюры и книжки в синих обложках, которые он никому не показывал. Но об этом после.
У сына Жоржа своя комната; в ней учебники, теннисная ракетка, мячи. Жорж — юноша недурной, без прыщей, но только не русский. У него уже наметилась своя жизнь, которая в этой повести, вероятно, не отразится.
Начинается повесть с того дня, когда Егор Егорович однажды сказал жене, что вечером уйдет и обедать не будет. Ввиду некоторой необычайности заявления Анна Пахомовна вынудила его объяснить причину, и он объяснил откровенно и с некоторым смущением:
— Пригласили меня поступить в члены одного французского общества, не то чтобы тайного, а все-таки я только тебе говорю, а ты никому не рассказывай.
— Кто пригласил?
— Один сослуживец. Ничего особенного. Большое общество, в него входят и министры, и маленькие служащие, все — как братья, попросту. Одним словом — масоны. Интересно все-таки. Это во Франции разрешено.
— Когда же ты вернешься?
— Часам к двенадцати. Там будет обед.
Анна Пахомовна подумала, что обед, вероятно, будет дрянной. На закуску — селёдочное филе в масле и недоваренная жёваная говядина с салом. Потом телятина, плавающая в желтоватой водице. Салат, сыр и жидкий кофе. В остальном Анна Пахомовна интереса не проявила. И когда за обедом Жорж спросил, где папа, — она ответила:
— У него какое-то дурацкое заседание.
В эту минуту Егор Егорович отрезал жизнь прошлую от жизни предстоящей.
При очень бледном и дрожащем свете дописаны на печатном бланке торжественные и банальные слова. Затем на взрослом человеке начал истлевать пиджачок, за ним обувь и рубашка. Человек снизился, сморщился, замкнул глаза, превратился в комочек и запутался в материнской пуповине.
Счёт времени приостановился. В недрах земли спало зерно с истлевшей оболочкой. Земля делала свой обычный оборот вокруг Солнца. Богиня Иштар, дочь Сина, пройдя путь, которому нет обратного, достигла страны, из которой возврата не бывает, — царства теней, жилища Иркалла, — и постучала у дверей:
— Привратник, отопри, впусти меня! Если ты не отворишь двери — я выломаю её, я разобью запоры, уничтожу порог! Я выведу мёртвых, чтобы они пожрали живых, — и среди живых умножатся мёртвые!
Привратник сказал:
— Подожди, повелительница, я доложу о твоём приходе царице Алату!
Он ей доложил:
— Это Иштар, твоя сестра.
— Впусти её, соблюдая древний обычай!
Широко распахнув двери, привратник впустил богиню Иштар, сняв с её головы корону.
— Почему ты снял мою корону?
— Входи, повелительница: таков закон Алату.
У второй двери он снял с неё серьги, у третьей — ожерелье. Так снял все её драгоценности, и на последнем пороге он отнял у богини пояс стыдливости.
— Почему ты снял мой пояс, привратник?
— Входи, повелительница: таков закон Алату.
Увидав Алату, Иштар хотела броситься на неё, но царица теней приказала своему служителю Намтару:
— Возьми её, запри в моем дворце и напусти на неё шестьдесят болезней: болезнь глаз на её глаза, болезнь ног на её ноги, болезнь сердца на её сердце…
С той поры, как Иштар сошла в страну, из которой нет возврата, на земле замерла жизнь: бык не покрывал коровы, осел — ослицы, и человек не нисходил до служанки.
Человек спал отдельно.
Отдельно спала рабыня.
Ждать пришлось долго. Глаза Егора Егоровича присмотрелись к полумраку. Было, конечно, очень любопытно, но нестрашно: мишура явная. Скелет не настоящий. Из надписей страшна:
«Ты сам таков будешь».
Егор Егорович решился посмотреть, что в вазах: в одной оказалась самая обыкновенная поваренная соль, крупная, грязная и влажная, на дне другой вазы — пропылившийся жёлтый порошок. Мимо запертой на ключ двери шаркали ноги: рядом с этой комнатой была уборная. Двое, проходя, громко разговаривали:
— Если рано кончится — в белот сыграем?
— А ты на агапу не останешься?
— А ну её!
Егору Егоровичу хотелось курить, но он не знал, можно ли. Как будто нехорошо! Подняв глаза — увидал форточку. В гимназические годы куривали в уборной в форточку. Когда ключ в двери повернулся, Егор Егорович вздрогнул. Вошёл тот же человек, который запер его в комнатке:
— Написали?
— Написал, да не знаю, правильно ли.
— Это все равно. Я это возьму, а вы пока снимите пиджак и башмаки. И воротничок отстегните. Вот тут одна туфля. Я вернусь и вам объясню. Носки тоже снимите.
К отцу Иштар явился вестник богов, с лицом потемневшим, в одеждах разодранных и грязных:
— Царь, с той поры, как Иштар сошла в край без возврата, жизнь на земле остановилась: бык не покрывает коровы, осел — ослицы, и мужчина не входит к рабыне: он спит отдельно, и отдельно спит женщина.
И тогда царь создал женственного Атсушунамира и приказал ему спуститься в край без возврата:
— Перед тобой распахнутся семь дверей, и ты предстанешь пред лицом Алату.
Увидав женоподобного вестника, Алату укусила свой палец:
— Иди прочь, Атсушунамир, или я тебя зачарую. Ты будешь пить сточную воду городов, ты будешь питаться их пылью и мусором, и твоим жилищем будет тень, бросаемая их стенами.
Но именем богов Атсушунамир потребовал открыть источник живой воды, и Алату приказала служителю Намтару вывести Иштар из дворца, опрыснув её живой водой.
И при выходе её привратник: у первой двери возвратил ей пояс стыдливости, у второй двери — кольца и браслеты, у третьей — опояс, украшенный родильными камнями, у четвёртой — украшения груди, у пятой — шейное ожерелье, у шестой — её подвески, и у седьмой двери он возложил венец на голову богини Иштар.
Его вели под руку с повязкой на глазах, и никогда ещё он не казался себе таким неуклюжим и смешным. Может быть, напрасно он, почтённый и пожилой человек, согласился быть участником забавы. Он не знал, нужно ли улыбаться для сохранения достоинства, или это неуместно; и в то же время его нервы были напряжены.
Когда они остановились, его водитель грубо застучал кулаком в дверь, и Егору Егоровичу опять захотелось снять глупую повязку, извиниться и уйти.
Что-то щёлкнуло, донёсся голос неестественного тона, спутник Егора Егоровича назвал его, затем Егора Егоровича подхватили, пригнули ему голову, так что верёвка неприятно защекотала шею, потом подтолкнули в спину, и, шлепая туфлей на босой ноге, он смиренно отдался на чужую волю.
Дальше было почти страшно, так как он боялся оступиться и упасть. Пол подымался и опускался, ноги запинались о неровности. Он плохо разбирал слова, которые говорились для него напыщенным тоном. Зачем-то ему едва не опалили лицо, затем велели пить горечь, оказавшуюся красным вином ordinaire, кисловатым и терпким, потом было слышно, как точат ножи, и на минуту Егору Егоровичу пришло в голову, не попал ли он действительно в скверную переделку и не окончится ли все это для него печально. Когда наконец с его глаз сняли чёрную повязку, он стоял совсем ошалелый и потный и, часто моргая, растерянно переводил глаза от кинжала у сердца к возвышенью комнаты, которое казалось ему ослепительно светлым.
Это состояние ошалелости и порядочной усталости продолжалось и дальше, когда все стало довольно обыкновенным и незнакомый француз с лентой через плечо говорил с полчаса в общем очень хорошие слова, пуская, где нужно, дрожь в голосе. Из речи француза Егор Егорович узнал, что он стал учеником и неотёсанным камнем и что отёсывать себя он должен сам, хотя помогут и другие.
Ежедневная работа Егора Егоровича требует большого внимания, но не тяжела. На восьмом году службы он — начальство. В своё время, ещё в Казани, готовясь к почтённой почтово-телеграфной карьере, он старательно изучал иностранные языки, сначала по Туссену и Лангеншайту, а потом и с учителем. Французский изучил отменно, немецкий недурно, английский достаточно, чтобы разбираться. Это помогло ему в Париже хорошо устроиться в торговой конторе.
Сослуживец и подчинённый Егора Егоровича, молодой француз, сегодня пожал ему руку по-особенному. Егор Егорович ответно улыбнулся, но огляделся: пожалуй, тут условные знаки и ни к чему. Просматривая ведомости и подписывая бумаги, он мысленно переживал вчерашнее. Все-таки впечатление сильное.
Жизнь наша маленькая, изо дня в день та же и та же. Очень все заучено, полезно и необходимо. Выйти за пределы этой законной заученности — всегда приятно. Вместо слов казённых — вдруг такие новые, что почти стихи! И вместо monsieur ласковое mon frere (мой Брат). И вместо привычных и нужных движений — совсем особенные, театральные, неожиданные, бесполезные и, пожалуй, красивые.
Убедившись, что дверь кабинета затворена, Егор Егорович встал, поднял соответственно руку и попробовал сделать шаги, как его учили; но среди деловой обстановки это показалось ему слишком смешным, а кроме того, мог кто-нибудь быстро войти и увидеть, что начальник словно бы танцует. Сам себя застыдившись, Егор Егорович сел за стол, нахмурился и занялся делами.
От полудня до двух часов, когда контора пустела, Егор Егорович иногда уходил в ресторанчик, а то закусывал в конторе принесённым из дому: и дешевле и вкуснее. Приятные часы, никого нет, можно подумать и почитать. Сегодня он внимательно прочитал синюю брошюрку, которую ему дали.
Перед его столом висела на стене географическая карта с отметинами, и он ясно себе представлял, как по этой карте разбегаются пачками газеты и связки книг из конторы. Вот точно так же может по ней растекаться и проповедь хороших чувств — по разным странам и разным городам. Или, как вчера говорил француз:
«Где бы ты ни был, в любой чужой стране, в любом городе ты найдешь человека, который поймёт тебя по знаку и слову и поможет тебе в затруднении».
Если правда — то это замечательно! Предположим, занесло меня куда-нибудь в Австралию (а что может занести — Егор Егорович после Сингапура не сомневался), и вот все там чужое, и никого решительно я там не знаю, и ещё случилось какое-нибудь затруднение или несчастье. И вдруг… «Как? Значит, вы…» — и тотчас же полная перемена в обращении и в судьбе, быстрая братская помощь, улыбки и рукопожатия. Замечательно! Менее понятно остальное, хотя, слов нет, привлекательно именно своей таинственностью. Почему, например, треугольник? Потому что он соединяет три в едином. Ну, так что же из этого, и какие три в каком едином? И однако три — число священное с незапамятных времён. «Без троицы дом не строится» или там что-нибудь подобное.
Синяя книжечка перелистана, и нельзя сказать, чтобы она была достаточно толковой. Живое слово дало бы больше.
Вчера за ужином Егор Егорович сидел рядом со старым французом, молчаливым и как будто безжизненным. Все были веселы, он оставался задумчивым. Егор Егорович, обычно вина не пивший (полстаканчика с водой), тут после двух стаканов осмелел и почувствовал потребность в душевной беседе. И он спросил молчаливого соседа:
— Вы, вероятно, давно состоите в обществе? Сосед медленно разрезал кусок худосочной телятины и ответил:
— Двадцать три года, дорогой брат.
— Ой! Так что вам, конечно, известны многие тайны?
С полной серьёзностью сосед сказал:
— Тайна есть только одна, и узнать её невозможно.
Егору Егоровичу очень хотелось спросить, что это за тайна, но он удержался. Прожевав кусок телятины, сосед прежним тоном добавил:
— Эта тайна: откуда мы пришли, кто мы и куда мы идём? И в этой тайне все.
Интерес Егора Егоровича не то чтобы потух, но ослабел. Он знал отлично, что он — служащий фирмы Кашет, пришёл из дому, с улицы Конвансьон, вернется туда же. А когда он вернется, жена, если она ещё не спит, спросит:
«Ну, кормили тебя, конечно, дрянью?»
Вряд ли она проявит большой интерес к тайнам Егора Егоровича.
После пюре из каштанов, от которого остается во рту сладковатый сор, подали жиденький тёплый кофей; и тогда председатель провозгласил сразу несколько тостов, а оратор ложи повторил приблизительно то же, только покороче, что уже говорил, когда оглушённого и ослеплённого Егора Егоровича усадили на особый стул. Опять не без труда усвоил себе Егор Егорович, что в дальнейшем ему постоянно придётся заниматься обтёсыванием камня, причём особенно старательно скалывать суеверия и предрассудки. Затем, предложили самому Егору Егоровичу ответить на эту речь. Сильно смущаясь, но не столько затрудняясь в языке, сколько в приведении мыслей в должную связь, Егор Егорович поблагодарил своих новых братьев за то, что они приняли его в свою среду, и обещал обтёсывать себя по мере сил и знания, чтобы быть достойным. Так как все присутствовавшие именно этого от него и ожидали, то Егор Егорович имел успех: ему аплодировали и жали руку.
У трамвайной остановки Егор Егорович опять оказался вместе с тем же стариком, подошедшим позже. И тут Егору Егоровичу пришла в голову мысль, имевшая в его жизни чрезвычайные последствия. Он предложил французу зайти в кафе и взять аперитив. Тот сразу согласился — и целый час они провели за уединённым столиком. Молчаливый в большом обществе француз оказался отличным и живым собеседником вдвоём.
Когда наконец Егор Егорович вернулся домой и, чтобы не будить жены, тихонько разделся, лёг и выключил свет, он долго не мог заснуть от наплыва разнообразнейших и странных мыслей, пробуждённых событиями вечера, и особенно последней случайной беседой в кафе. Мысли его не укладывались в привычные и простые умозаключения, и в особенности одна, раньше никогда не приходившая в голову, теперь беспокоила и волновала до крайности: мысль о том, что в жизни его завершился этап и предстоит нечто совсем новое. Прежний Егор Егорович умер естественной смертью и истлел в земле; новый Егор Егорович лежит в пелёнках, щурится от света и, не умея ни читать, ни писать, по складам произносит некое слово, не имеющее никакого смысла, но очень важное и очень таинственное.
В последней дремоте Егор Егорович, вытянувшись в постели, чувствовал себя мужской колонной храма, и рядом с ним была колонна женская. Потолок спальни завершал и соединял их архитравом, и эта естественная триада погрузилась во мрак ночи и небытия.
Два мира
Что общего между Егором Тетёхиным, одним из служащих конторы Кашет, и Гермием Трижды Величайшим, сыном Озириса и Изиды, открывшим все науки?
Вот он сидит, великий Трисмегистос, голова его увенчана коронованной чалмой с коническим верхом, в правой руке циркуль, в левой глобус; вдали на скале распростёр крылья царственный орёл. И рядом, за малым письменным столиком, Егор Егорович с трубкой в зубах, и в трубке смесь капораля со сладким леваном, — а перед ним загадочная малопонятная книга.
«То, что внизу, как то, что вверху, и то, что вверху, как то, что внизу, для того, чтобы совершить чудеса Одного и того же. И подобно тому, как все предметы произошли из Одного по мысли Одного, так все они произошли из этого вещества, путём его применения».
Заведующий экспедицией тщетно силится понять «Изумрудную Таблицу» Гермия. В кухне звякают кастрюли, в столовой позванивают тарелки. Всегда чем-нибудь недовольная Анна Пахомовна недосчитывается соусника, не подозревая, что соусником завладел Феофраст Парацельс Бомбаст Гогенгейм, лысый, не без добродушия человек в длинной одежде, с солнцем и луной за плечами. Тут же в кухне, притворяясь фам-де-менаж, Великий Алхимик крошит в соусник кусочки серы и подбавляет меркурия, после чего ставит соусник прямо на газовую плиту. «При сём деле наблюдать должно четыре степени огня: в первом распускает Меркурий тело своё, во втором высушивает меркурий серу, в третьем и четвёртом меркурий делается неподвижным». Феофраст Парацельс помешивает своё варево и стучит ложкой о край посудины. Ещё слышно, как в кухне льётся вода из крана. «Философическое небо, или винный камень, все металлы в меркурий превращающий, есть металлическая жизни вода мудрых. Так они разведённые дрожжи и называют». Однако Анна Пахомовна на ужасном французском языке, — она никогда не научится, — старается доказать мадам Жаннет, что «кто для совершенства философского дела превращает меркурий в чистую воду, тот весьма заблуждается», и, кроме того, «лук нужно резать мельче и поджаривать сильнее, непременно подрумянить», и она называет это «mettre du rouge» (покраснить), и француженка в полном недоумении. Наконец Парацельс обиженным тоном говорит:
«Ну, готово! Егор Егорович, Жорж!» — и тёплая струя духовитого съедобного ударяет в нос задремавшего над книгой.
У Жоржа, который уже бреет губу, огромный рот, а волосы аккуратно прилизаны, хотя на улице он не носит шляпы. У Жоржа есть то, чего до сих пор не было у Егора Егоровича: своя жизнь. Однако за последнее время нечто подобное завелось и у заведующего экспедицией. Нет своей жизни только у Анны Пахомовны, которая говорит:
— Жорж, ты много ешь, а плохо пережёвываешь. Это вредно.
Жорж, набив рот, отвечает уклончиво:
— Je fais de mon mieux, maman. (Я очень стараюсь, мама)
И Анна Пахомовна недовольна, что Жорж отвечает по-французски.
Большим ртом и большими глотками Жорж пьет вино с водой, тогда как Егор Егорович пригубливает. И вдруг, услыхав бульканье в горле сына, Егор Егорович внезапно догадывается, что случилось непонятное и, может быть, непоправимое: жена, сын, обеденный стол и вилка с поджаренной картофелиной быстро и бесшумно по резиновым рельсам откатываются в ужасную даль, а он остается одиноким. Вдали тёмным утёсом виднеется взбитая причёска Анны Пахомовны и мрачной пещерой рот Жоржа. Налево — циркулем наведённое солнце с весёлыми бровями, направо — долгоносый лунный серп, и, приняв образ мадам Жаннет, Феофраст Парацельс Бомбаст Гогенгеймский, внезапно выросший в дверях столовой, говорит голосом гортанным и таинственным:
— Премудрость, которой ты служишь, ни в каком счастии тебе не откажет. Живи счастливо и будь блажен!
На что Анна Пахомовна отвечает:
— Бон. Порте.
И Жорж, по обыкновению, морщится от акцента матери.
После сладкого Егор Егорович уходит в спальню переодеваться, и так как сегодня вторник, то Анна Пахомовна не спрашивает, куда он идёт: по вторникам Егор Егорович уходит путаться со своими масонами. Что они там делают — никому не интересно, вероятно, говорят о нестоящем, умеренно выпивают и довольны собой.
Над глазами мосье Жакмена, приятеля и брата мосье Тетёхина, нависли седые брови. У стариков в бровях вырастают особицей длинные, жёсткие и прямые волосы, и не по ворсу, а против ворса. Егор Егорович наблюдает за движением особенно толстого, как бревешко, волоса в левой брови досточтимого брата и слушает его связную и убедительную речь. Старик прикладывает губы к стакану мандарен-кюрасо, Егор Егорович потягивает называемый пивом слабый раствор канифоли, — и их столик в угловом кабачке отделён от всего мира синим звёздным занавесом познания и посвященности.
Если изобретён мотор, если в мире профанном мальчик-рассыльный перебирает педали велосипеда, а делец дает адрес шофёру, — значит ли это, что ноги человека устарели и отменены? Мой дорогой брат, наука дает ответ на все, кроме того, на что она ответить не может. Там, где беспомощна таблица умножения, — там пытливый дух человека бредёт по старым и испытанным путям великих мудрецов, по путям символического познания и мистического постижения.
Упитанный и апатичный кот, с малого возраста лишённый дурных вожделений, третьим вступает в беседу пожилых людей. Рука Егора Егоровича гуляет по шерсти кота, ухо слушает, голова мыслит особо и не совсем связно с разговором. В книжечке, которую он вчера не без труда разбирал, был изображен ведический бог Индра, многовласый старец, распростёрший руки, — и руки его заросли бородой до последнего пальца. Брат Жакмен похож на бога Индру, — хотя в петлице брата Жакмена орденская ленточка почётного Легиона, а во рту золотой зуб, единственный целый зуб его верхней челюсти. Зуб исчезает за губами — и вновь выскакивает из леса седых волос. Вместе с ним выкатываются слова ниткой жёлтого подобранного янтаря:
— Чего мы ищем и добиваемся? Мы ищем в веках потерянное слово. Наука нам говорит, что человек никогда не был блажен и не был всеведущ, а что был он, скорее всего, обезьяной; и наука, конечно, права, — да что толку в её правоте? Все равно нам невозможно и невыносимо жить без веры, должен быть ключ к загадке бытия — и слово должно быть найдено. И вот мы ищем его, зная, что найти его невозможно, но наслаждаясь его исканием.
Егору Егоровичу представилось, что вот Анна Пахомовна потеряла ключ от комода — и ищет, ворчит, все швыряет, поминает недобрым словом фам-де-менаж, которая тут ни при чем, потому что ей ключ никогда не доверяется. Но знай Анна Пахомовна, что ключ окончательно потерян в веках…
И он робко говорит:
— Что же искать, если знаешь, что найти нельзя? Золотой зуб исчезает — и снова выскакивает с пузырьком слюны:
— Мой брат, идеал недостижим, иначе он не идеал. Так что же жить без идеала? Вы не охотник?
— В каком смысле?
— Ну, с ружьём не охотились?
— В молодости случалось. У нас под Казанью сейчас же леса, много зайцев и волки, конечно, и медведи есть.
— А олени?
— Оленей под Казанью близко нет. Лисиц много. А птицы сколько угодно: утки, гуси, и потом вот эти, — не знаю, как по-французски, — де-глюхарь, де-рябтшик и всякие другие.
Золотой зуб, омытый глотком мандарен-кюрасо, точно и чётко накалывает на невидимом пергаменте прекрасный рисунок:
— Оленей у вас нет. Но это все равно. Вот вы, охотник, верхом на белом коне гонитесь за златорогим оленем. Пусть это в сказке. Вы его видите, но он вне вашего выстрела. Вы все быстрее его настигаете — он все быстрее от вас уходит. И вот мелькают минуты, бегут часы и дни, проходят года, века — вы не приблизились к нему ни на одну пядь, но вы все крепче связываете свою судьбу с его судьбой. И постепенно вашей целью делается уже не настигнуть оленя и не убить его, тем самым разрушив вашу с ним таинственную связь, а вечно за ним гнаться, чтобы никогда его не догнать и никогда с ним не расстаться. На место первоначальной, временной, маленькой профанской цели — явилась новая, великая, вечная, мистическая.
Ведический бог Индра указывает рукой вдаль — и Егор Егорович, шпорами сжимая бока коня, мчится очертя голову за сказочным оленем. И сердце Егора Егоровича, уже немолодое сердце, усердно работавшее от Казани через Сингапур до Парижа, проще скажем — подержанное сердце, усталое, — бьется в такт конскому галопу. Взмыленный конь минует все кружочки и отметины на экспедиционной карте фирмы Кашет; уносит всадника за её борт, перелетает овраги, взбирается на пригорки и горы, — а вдали златорогий олень взбивает копытами траву, камушки, и в золотых его рогах свистит ветер. Охолощённый кот, краса углового кабачка, прыгает с дивана на колени Егора Егоровича, который решается сказать:
— Да, да, это уж… это действительно. И холодным пивом заливает жар и дрожание гортани. Красивее ничего и не представишь себе. Удивительно! И как верно!
Так в поздний вечерний час они роняют слова в горечь стаканов — слова замысловатые, полные мистической прелести и тайны, обоим им гораздо более нужные, чем все профанские речи, крики, возгласы, барабаны и колотушки. Дым сигары образует облако, над облаком звёздное небо — двенадцать знаков зодиака, превратившихся в условные значки, дует от входной двери, чавкают стаканы и блюдца под струей воды, полногрудая кассирша, зевая неожиданной пастью, выдвигает и задвигает ящик, гарсон начинает водружать стулья на столики и рассыпает по полу влажные опилки, — все это в том мире, рассудочном и логичном, в мире монет, товаров и вечерних газет, в мире людей, никогда не седлавших коня и не видавших златорогого оленя.
Салфетка на плече — гарсон совсем близко подкатывается со щёткой и, раздвинув звёздную завесу, невежливо цукает на кота и вежливо и просительно намекает, что кабачок запирается. Пальцами левой руки он сметает в карман чаевые, теми же пальцами хватает за борта стаканы, — и кассирша ласково кивает уходящим клиентам.
На уличном островке они ждут каждый свой трамвай, и Егору Егоровичу жаль уезжать первым. С площадки он ещё видит старую и мятую шляпу над седыми бровями, кондуктор резко рвет шнур, и парижские дома начинают свой обычный вечерний бег, кокетничая световыми вывесками и хмуро суживаясь в тёмные переулки.
Грубый камень
Егор Егорович отпустил посетителя и некоторое время сидел неподвижно, подперев голову руками. Какая неприятность! И какое безобразие!
Клиент агентства намеренно проговорился, что своё право он основывает на взятке, данной им молодому служащему фирмы мосье Анри Ришару, — а это тот самый, который ввел Егора Егоровича и тайное общество. Егор Егорович сказал, что, во-первых, он не верит, а, во-вторых, это для него лишний мотив для отказа:
— По вашему заявлению я произведу, конечно, строгое расследование. Но в ущерб интересам фирмы и вопреки нашим обычаям я поступить не могу. Пеняйте сами на себя.
Теперь следовало вызвать служащего, уличить его и немедленно уволить. Где доказательства? Доказательство, — если это правда, — легко прочтётся на лице молодого человека.
Он начальственно позвонил, и мосье Анри Ришар, молодой конторщик, вошёл с доказательствами на лице: он видел клиента, вышедшего походкой, которая ничего доброго не предвещала. Мало того, он задержал клиента в дверях и шепотком сказал ему, что случилось недоразумение, которое, конечно, уладится, и что, в крайнем случае, он готов возвратить ему свой должок. Клиент, не повернув головы, отвечал:
— Это уж дело ваше.
В предчувствии неприятного разговора мосье Ришар вошёл деловито и серьёзно. Дальнейшая сцена была краткой и маловероятной. Молодой человек ошибся в тоне, пытаясь разыграть оскорблённую невинность. По правде сказать, он и не чувствовал себя слишком виноватым: разве все другие не поступают так же? Он хотел предоставить преимущество клиенту новому, более щедрому, перед старым, менее щедрым; вот и все. Маленькая частная сделка для клиента очень выгодна, и расход покрывает с избытком. Фирма не теряет от этого ничего. Но когда Егор Егорович, внимательно на него посмотрев, прямо ему сказал, что знает о взятке и уволит его со службы, он растерялся, испугался и сделал худшее из всего, что мог сделать: он назвал начальника не monsieur, а mon frere. И тогда он услыхал крик, какого никогда не слыхали в кабинете заведующего отделом: крик бешеного, раненого и истязуемого. Спокойнейший и мирнейший из шефов истерически взвизгнул, затопал ногами и закричал непонятное на своём варварском языке. Опасаясь худшего, молодой человек отступил к дверям и вышел из комнаты.
Кувырком, цепляясь руками за воздух, рабочий летел с лесов вниз на кучу строительного материала. Вослед ему летели камни, мешки цемента, лопатка, уровень, отвес, оторвавшиеся доски. Больно ударившись, он потерял сознание, а когда очнулся, не мог сообразить, упал ли только он или рушилась вся постройка.
Он был скромнейшим из каменщиков и только что научился владеть незамысловатыми инструментами, помогая в кладке стен старшим товарищам. Но он гордился принадлежностью к славному сословию строителей. И вот он оступился, или его толкнули, или развалилось все здание. Глаза залеплены известкой, разбиты все члены, мир перевернут вверх дном.
Хотя Егор Егорович был иностранцем, но служащие его любили за приветливость, отзывчивость и строгую деловитость; он был старшим по должности и по времени службы — почти все поступили в контору уже при нем. Если такой человек впал в неистовство, значит, тому была исключительная причина. Простое объяснение, что «старик чудит», данное порядочно смущённым Анри Ришаром, удовлетворить не могло. Машинистка покачала головой и продолжала писать, остальные конторщики притихли. С опущенной головой и с портфелем в руках Егор Егорович проследовал к выходу, никому не кивнув и ничего не сказав. Время было перед закрытием.
Очень редко, но все же случалось, что Егор Егорович опаздывал к обеду. Обычно в таких случаях он предупреждал по телефону, чтобы Анна Пахомовна могла сообразовать сего опозданием свои хозяйственные хлопоты. На этот раз телефонного звонка не было, и просрочено было целых полчаса. Поэтому Анна Пахомовна позвала сына:
— Иди обедать. Не можем же мы ждать без конца.
Оба ели молча, своим молчанием строго осуждая Егора Егоровича, который в это время взбирался по лестнице на шестой этаж дома в противоположном конце Парижа.
На третьем этаже он передохнул, переложил портфель из-под правой мышки под левую и стал подыматься выше. На шестом этаже были три двери — и никакой дощечки или карточки. Консьержка сказала: «Дверь прямо» — но все двери оказались с левой стороны. Егор Егорович догадался позвонить у средней.
Долго не отворяли. Потом зашаркали туфли и заслышались тяжёлые и веские шаги, знакомые Егору Егоровичу, который, испытав удовлетворение, косточкой указательного пальца постучал в дверь трижды с равными промежутками. Отворившему мосье Жакмену он сказал:
— Это я для вашего успокоения, что стучит не враг.
Удивлённое и недовольное лицо Жакмена посильно изобразило приветливость.
В передней пахло пылью и табаком, а затем прошли в комнату, где пахло пылью, табаком и старым человеком. Ставни были полупритворены, но было видно на большом мягком кресле обратное изображение форм тела мосье Жакмена. Егор Егорович занял стул напротив, а портфель положил на колени. Начали с молчания, которого Жакмену хватило, чтобы набить трубку. Когда же он чиркнул спичкой, Егор Егорович сказал:
— Я пришёл к вам, как младший брат к старшему, как невежественный ученик к мастеру.
Затем следовало изображение события, до того взволновавшее ученика Егора Тетёхина, что он забыл про обед дома и про французский обычай приходить к знакомым только по приглашению:
— Как мне поступить? Будьте в этом деле братом и руководителем.
Золотой зуб руководителя вынырнул и принялся за работу:
— Думаете ли вы, дорогой брат, что масонство призвано решать профанские дела и делишки? Мальчишка оказался негодяем — при чем тут Братство вольных каменщиков? Прогоните его со службы — и вы будете правы.
Егор Егорович опешил:
— Я, конечно, знаю, что обычно поступают так. Но не налагает ли на меня звание вольного каменщика особых обязательств, тем более, что провинившийся служащий — наш брат по ложе и, следовательно, посвящённый?
— Посвящённые не воруют и не берут взяток. Один обряд не делает посвящённым, и много мусора и недостойных в наших рядах.
— Это я тоже знаю, хотя и очень сожалею. Но могу ли я, масон со вчерашнего дня, судить брата, старшего по стажу, хотя и младшего годами на счёт профанский, хотя и моего подчинённого по службе, притом — меня самого приведшего к свету?
— Этот Ришар — паршивец; его нужно не только со службы, а и из ложи прогнать.
Егора Егоровича стеснял набитый делами портфель; он приставил его к ножке стула, примяв кожаный угол. Разговаривать стало легче.
Испокон веков приходили к мудрецам за советом обуреваемые сомнениями. Мудрецы становились в позу, запахивали тогу и изрекали изречения. В данном случае мудрец, пыхая табаком, исключительным по дешевизне и ядовитости, выражался ясно и безо всякой торжественности, и именно это смутило Егора Егоровича. Неожиданно для себя он теперь старался защитить провинившегося:
— Он ещё молод. Если я его уволю, это может толкнуть его на дурную дорогу. А если оставлю, — не припишет ли он этого нашей особой связи? И не выйдет ли — рука руку моет?
Мудрец перестал пыхтеть трубкой и пристально посмотрел на собеседника, который продолжал:
— С другой стороны, — если наша братская связь что-нибудь да значит, то к этому случаю я должен отнестись с особой внимательностью. Прежде я и думать не стал бы, а теперь очень чувствую ответственность. Дело в том, брат Жакмен, что я до сих пор не позаботился узнать, как живет этот Ришар, что он читает, что думает, какова его семья и все прочее. Большая ошибка! Может быть, он потому и решился на такой шаг, что попал в безвыходное положение и отчаялся, или же, — ведь это возможно — он это сделал под воздействием тёмных сил, омрачивших на время его разум.
Мосье Жакмен грузно и не очень охотно привстал, взял со стола пенсне, протер его большим и нечистым носовым платком и оседлал нос. Сквозь сильные стекла выглянул его глаз, полный недоуменья и со слезящимся треугольником у носа. Этим глазом он оглядел сначала лицо Егора Егоровича, задержавшись на бороде, потом скользнул по галстуку, спустился до коленок и вернулся обратно к бородке. Ничего особенного, останавливающего внимание и дающего объяснение, во всем облике русского брата не было, и мосье Жакмен сказал:
— Oui… Mais… (Да… Но…) [Мне кажется, дорогой друг, что вы склонны заняться перевоспитанием Анри Ришара?.
Я старше его годами и имею немалый жизненный опыт. И мне кажется, что в том, что произошло, есть доля моей вины, потому что я вовремя не подал ему доброго совета и не протянул руки помощи. То есть я это предполагаю.
— Tiens… (Да ну…)
Только тут мосье Жакмен заметил, что галстук Егора Егоровича мог бы быть лучше подобран к костюму и что пора ему постричь волосы. Тем временем трубка мосье Жакмена погасла.
Некоторое время они молчали. Затем Егору Егоровичу пришлось обстоятельно ответить на вопрос любознательного брата, не находится ли город Казань в Сибири и далеко ли это от Киева и Одессы. Заговорив о Казани, Егор Егорович вспомнил, что Анна Пахомовна его заждалась, хотя, надо надеяться, уже пообедала с Жоржем. Поэтому, подняв портфель за уголок, он с чувством самой живой и искренней благодарности пожал руку мосье Жакмена и извинился за причинённое ему беспокойство. В передней решительно уклонился, когда добрый друг слегка пошевелил рукой, как бы готовясь помочь ему найти рукав пальто, а спускаясь по лестнице, — удивился, что оказался так высоко. Выйдя, он забыл, направо или налево идти к остановке автобуса, и только в автобусе сообразил, что следовало ему сначала самому обдумать происшедшую историю и принять решение, а не затруднять чисто житейскими пустяками человека старого, и, может быть, занятого.
— И однако, — какая чудесная голова у этого старика! Как сразу и как верно он провел границу между высоким учением и этими прилипчивыми кусочками житейской грязи!
И Егор Егорович торопливо нащупал в особом карманчике книжку автобусных тикеток, чтобы не задержать подошедшего кондуктора.
В контору, откуда вчера в гневе выбежал лев, сегодня кротко вернулась овечка; ласковым «б-бе» поздоровалась с сослуживцами, виноватым голосом сказала Анри Ришару: «Зайдите ко мне» — и удалилась в свой кабинет.
— Слушайте, мой друг, вот почтовая расписка; я отослал этому господину то, что вы ему должны; когда вы будете при деньгах, вы мне вернете. Иначе поступить я не мог.
— Мосье…
— Постойте, Ришар, дослушайте меня. Вы молоды, будущее перед вами. Я не хочу его разрушать, но хочу быть уверенным, что вы сознаете свою ужасную ошибку. Я беру вашу вину на себя, поступаю вопреки служебному долгу, терплю непозволительное, оставляю вас на службе. Но вы ошибаетесь, если думаете, что вас спасают наши особые отношения! Напротив, я тем строже осуждаю ваш поступок. То, что делают другие, не должен делать вольный каменщик.
— Я это сознаю, мосье.
— И прекрасно, Ришар. Именно это я и хотел от вас слышать. Я не призван вас учить, но прошу вас быть со мной впредь откровеннее. Ведь я почти ничего не знаю о вашей личной жизни. Вы очень нуждаетесь, дорогой?
Анри Ришар сделал неопределённое лицо. Конечно — он нуждается, то есть он желал бы иметь больше средств на свои личные надобности. Он живет с отцом, матерью и сестрой. У отца коммерческое предприятие, семья вполне обеспечена, но отец все же скуповат. Рестораны, кино, увлечения молодости (попросту говоря — гигиенические потребности) — все это плохо окупается заработком в конторе. Правда, костюм, белье, галстуки обеспечивает родительская помощь. Но молодость бывает только раз, и у Анри Ришара нет склонности к метро второго и девушкам третьего класса. Однако объяснять все это шефу бесполезно, и Анри Ришар просто говорит:
— Я не в последней крайности, но, конечно, нуждаюсь.
— Вы должны знать и помнить, Ришар, что в тяжёлых случаях проще и лучше обратиться к брату, чем искать неправильных и, простите, предосудительных источников обогащения. Я не богат, живу только службой, но без особого труда могу вовремя выручить нуждающегося друга. Не за что благодарить, Ришар, это наш долг. Ну вот, мы объяснились. Простите меня, что вчера я был груб. И ещё — вы сделаете мне и моей жене большое удовольствие, если зайдете к нам как-нибудь пообедать; например, если вы свободны в среду, — приходите прямо со службы. Нет, вы ничем нас не стесните, и, пожалуйста, запросто. Значит, решено, мой друг! Ну, идите работать.
Дружеское, тёплое рукопожатие. Сказать, что Анри Ришар не смущён великодушием мосье Тэтэкин, было бы несправедливо. Во всяком случае, этот русский — большой оригинал. Трудно предполагать тут какую-нибудь хитрость! Если даже он глуп, то все-таки недурной человек. Но послать деньги тому жулику — чистейшее идиотство; во всяком случае, он мог бы попросить моего согласия. Придётся, пожалуй, вернуть ему двести франков. Конечно, могло быть хуже! В общем — пресмешная история.
Бухгалтер полюбопытствовал:
— Э? Мирный разговор после грозы?
— Да, старик сбавил тон.
— Маленькое недоразумение?
— Не о чем говорить! В сущности, старик — неплохой человек, но что поделаешь — мания величия! Между прочим, извинился за вчерашнее и пригласил меня обедать.
В отсутствие Ришара бухгалтер поделился с дактило соображениями:
— Сказать по правде, Анри Ришар — настоящая дрянь, но умен и хитёр, пойдет далеко. Что до нашего шефа, то не будет преувеличением сказать, что он — разновидность святого дурака. Вот бы вам такого мужа, мадемуазель Ивэт!
Мадемуазель Ивэт передвинула каретку, нажала табулятор и спросила:
— А чем, собственно, провинился Анри?
— Думаю — лёгкое мошенничество, я шеф его уличил. Уличив, очевидно, простил, а простив, пригласил обедать. Вы понимаете?
— Я не понимаю этого.
— Нет ничего удивительного, Ивэт, что вы не понимаете по-китайски. Это называется ame slave (славянская душа) мадемуазель. Нечто вроде пуаро под шоколадным соусом с анчоусами.
— Мосье Тэтэкин — прекрасный человек!
— Я не отрицаю. Именно поэтому любой мерзавец может оставить его в дураках.
Пальцы машинистки забегали по клавишам. О том, что Анри Ришар не принадлежит к числу ангелов, она кое-что знала.
Можно подумать, что в кабинете шефа производится спешный ремонт — стучит молоток и во все стороны разлетаются брызги каменных осколков: Егор Егорович работает над грубым камнем, скалывая с себя недостатки и пороки мира непосвящённых. За сегодняшний день работа, казалось бы, настолько подвинулась вперёд, что камень должен был принять кубическую форму; и однако, со, всей энергией ударяя молотком по долоту, Егор Егорович с удивлением замечает, что выбоины и неровности увеличиваются и при дальнейшей работе в том же направлении камень может треснуть и рассыпаться.
Разыграл высокое благородство души! Добродетель, купленная по случаю за двести франков! Залп великодушия по преступной душе молодого человека!
Кстати — выстрел холостой, бутафорский: Анри Ришар не убит и не ранен, а стрелок попал в святые по дешёвому тарифу.
А главное — какое жалкое расчётливое лицемерие! Сначала отправился на поклон к мудрецу и порисовался перед ним. Затем выделил два стофранковых билета из скромных сбережений и послал их от имени Анри Ришара (Не от своего! Святые застенчивы!). Наконец, спросил у струсившего мальчишки сладким голосом, как поживает его мамаша, — и пригласил его в гости. Какая красота! И ещё подчеркнул: не подумайте, что это поступок брата; я, дескать, благороден самостоятельно, от самого рождения!
Сквозь географическую карту на стене просовывает голову сама акционерная компания Кашет, вращает глазами, щёлкает челюстями и требует у Егора Егоровича немедленного ответа: на каком основании он поощряет и тем плодит порок во вверенном ему учреждении? За чей счёт? Кто поручил ему заниматься нравственным перевоспитанием человечества вообще и Анри Ришара в частности вместо того, чтобы следить за процветанием экспедиционной конторы? И нельзя ли в деле чисто коммерческом, да ещё чужом, обойтись без эманации славянской души и без Теодор Достоевски?
Сказать по правде, Егор Егорович чувствует себя очень плохо. Какая-то ошибка совершена, а какая? Оценка собственных поступков должна производиться путём взвешивания их на весах совести. Егор Егорович прежде всего приводит чаши весов в равновесие, затем осторожно погружает на одну чашу Анри Ришара, клиента, почтовый перевод, пенсне, трубку и золотой зуб Жакмена, а на другую чашу становится сам, обеими руками держась за уходящие конусом вверх цепочки. Чаша с Егор Егоровичем взмывается в высоту, макушка его головы едва не пробивает потолка. Оглушённый ударом, он все-таки не может определить: а что же это значит? Может быть, он прав, а может быть, наоборот, без меры преступен.
До полудневного перерыва он проводит время в необычайных нравственных мучениях, продолжая все же подписывать бумаги, отдавать распоряжения и подытоживать в голове цифры. Когда контора наконец пустеет, он вынимает из портфеля завёрнутый в бумагу завтрак, который принёс из дому, и жует безо всякого аппетита, хотя Анна Пахомовна на этот раз проявила и хозяйственность, и щедрость, и тонкий вкус: квадратики хлеба переложены ломтиками холодной печёнки и итальянской колбасы — поочерёдно. Сверх того, в особой, провощенной бумаге треугольный кус шоколадного торта, не доеденного в день её рождения и в два следующих дня. Бутылка вина и стакан всегда хранятся в конторке Егора Егоровича, и он наливает с обычной умеренностью. Но и в стакане, и в сладком торте множество осколков плохо отёсанного камня, и на зубах неопытного каменщика неприятный хруст.
Первой после перерыва возвращается машинистка мадемуазель Ивэт; она заново пудрит нос и подправляет красивый рисунок некрасивого рта. За ней тяжело вкатывается толстый пожилой бухгалтер, чревоугодник пятисполовинойфранкового ресторанчика, комбатант, холостяк, скептик и ревматик. И только когда оба упаковщика и рассыльный мальчик занимают оставленные посты, — является с небольшим опозданием Анри Ришар, молодой и уверенный голос которого вызывает сегодня на лице Егора Егоровича болезненную настороженность. Затем начинается обычное хлопанье двери — приход и уход посетителей конторы.
Со вздохом, принимается неотёсанный камень за свои оставленные бумаги и погружается в деятельность, прерванную не принёсшим облегчения отдыхом. Какой сегодня длинный день!
Тао-Те-Кинг
Щёлкнула дверь, и медная дощечка с надписью «George Tetekhine» иронически блеснула в спину носителю этого имени. В такую погоду только рассеянный человек может выйти из дому без зонтика.
Бывшего казанского чиновника мочит парижским осенним дождем, но он слишком погружен в свои мысли, чтобы обратить внимание на такой пустяк. Предстоящий вечер полон значения и тайны. Раз уверовав — нужно цепко держаться за этот подарок судьбы, и тогда весь мир предстанет в ином освещении. И предстал уже! Совсем иными, чем прежде, глазами смотрит Егор Егорович на дома, на людей, на освещённые витрины магазинов. Суета, пускай неизбежная, даже милая, но — суета, маетность, бессодержательность! Люди с зонтиками и без зонтиков чертят ногами узоры по земле; Егор Егорович сознательно, но тайно плывет над их головами, жалея их, проникнутый большой к ним любовью, но не смешиваясь с толпой. С этой высоты он плавно опускается под красные шары метро и затем катится по рельсам мимо станций, порядок которых давно знает наизусть: Convention, Vaugirard, Volontaire — вплоть до Concorde, где пересадка.
С некоторого времени Егор Егорович стал исключительно чутким к вывескам и к звуку и значению слов. Он десять лет прожил на улице Convention, не задумываясь над тем, что означает её имя. Сейчас ему кажется знаменательным, что его путь — от Договора к Согласию. Случайность, полная смысла для ума, воспитанного работой над тайнописью символов. Даже коньячная реклама на потных стенах туннеля звучит для него намёком на этапы нравственной последовательности: «Дюбо» — «Дюбон» — «Дюбоне». От простого житейского Сговора, через Красоту и Добро — к высокому братскому Согласию. Эта догадка поражает Егора Егоровича, и он застенчиво озирается, — один ли он об этом думает, или та же мысль занимает умы всех, сжатых взаимно локтями и мокрыми спинами? Не может быть, чтобы ещё кто-нибудь не думал о том же!
Потом наступает момент — Егор Егорович перед дверью, на которой надпись:
«За этим пределом билеты не действительны».
Как бы иначе говоря:
«Ты можешь с тем же билетом ехать дальше, можешь бесконечно метаться, меняя направления, по подземным туннелям, — но раз ты решил перешагнуть порог и выйти из-под земли на улицу, в мир реальный, помни, что возврата нет». Роковая черта! «Оставьте всякую надежду сюда входящие!» И опять — никогда раньше он не замечал этой вывески и о странной границе двух миров не думал! Символы окружают нашу жизнь, оплетают её тонкой паутиной, в которой нужно уметь разобраться, — иначе запутаешься или порвешь её нити. И рвут, и путаются, не делая попытки проникнуть в значенье слов, недооценивая образов. И есть ещё дверь с надписью не менее загадочной; её порог Егор Егорович переступит сегодня вечером: «Пусть не входит сюда не знающий Геометрии». Эти слова начертал Платон над входом своей школы.
Философ Платон среднего роста, лыс, с одной из тех бородавок на лбу, на которые, невольно заглядываешься, мысленно их отколупывая. Прежде всего Платон удивительно симпатичен, впрочем, — как и все присутствующие. Обширная комната пропитана любовью, и все излучения этой любви направлены в сторону Егора Егоровича, который чувствует себя стеснённым, как бы сжатым в объятиях. Ему тоже хотелось бы или обниматься, или до боли сжать все руки, слившиеся в одну — дружескую, мягкую и ароматную. Сейчас нельзя этого делать. Нужно быть серьёзным и торжественным. Философ Платон, его ученики и помощники, вся его школа кружит вокруг Егора Егоровича, чтобы сделать его достойным восприятия новых чувств и новых тайн; сам он передвигает ногами в зачарованном и полусне, сдерживая улыбку радости и благодарности. Время от времени философ Платон произносит слова, полные высокого значения, хотя ещё не совсем понятные. Ум Егора Егоровича так перегружен работой, что отказывается воспринимать новые материалы и выдавливает из себя совсем постороннее, мирское, профанское, чему не должно быть здесь места. Так, например, философ Платон продолжает служить агентом в Обществе страхования от огня, от старости, от болезни, инвалидности, автомобильных столкновений и чего-то ещё, очень многого, каких-то особенных: неприятностей, от которых он застраховал и Егора Егоровича, выдав ему три полиса на прочной глянцевой бумаге. Первый полис — смерть, второй полис — пожарный случай, а какой третий Егор Егорович не может вспомнить, да и не к чему здесь вспоминать, это просто болезненный уклон утомленного ума. При этом философ Платон намекнул клиенту, что условия, которые он для него выхлопотал у Общества, совершенно исключительны; это, собственно, не агентская сделка, а скрытая форма братского одолжения, чистой бескорыстной приязни. А какой же третий полис? Тут опять-ведут Егора Егоровича под руки и ставят перед большим картоном с надписями, из которых — он успевает усвоить, что существует неизвестная ему священная книга Тао-Те-Кинг. Надо будет непременно её достать и прочитать. Из важнейших наук Егор Егорович отмечает для себя риторику и диалектику, с которыми он также ещё не встречался. Когда опять раздается голос Платона, Егор Егорович внезапно вспоминает, что третий полис застраховал его от возможных несчастий с фам-де-менаж, например, если она обварит себе руку или неудачно упадет, вынося ведро с отбросами кухни; по этому полису платится какой-то совершенный пустяк, а по всем трём выходит порядочная сумма. Обращайте умственный взор ваш на внутреннюю вашу сущность, устраняя резцом нравственности все неровности, которые ещё извращают грани вашего куба! Да, непременно буду! Я, Егор Тетёхин, даю себе слово быть достойным нового звания, припомнить все, что когда-то в реальном училище знал по геометрии: сумма квадратов двух катетов равна квадрату гипотенузы, параллелепипед, трапеция и прочее. Ещё не поздно освежить в памяти и, главное, пополнить знания, почитать и по истории, и по философии, и по естествознанию. Отмечая на бесконечной прямой конечный её отрезок, циркуль поможет нам в мире нравственном довольствоваться пределами выполнимого. Но Егор Егорович готов на гораздо большее — на выполнение невыполнимого! Он крепко сжимает в кулаке вручённые ему деревянные предметы и не понимает, что шепчет ему водитель: «Дайте это, руку, руку освободите!» Наконец отдает, смущённо и с большим сожалением.
Когда его наконец поздравляют, он смотрит прямо в лицо поздравляющим и ловит в их глазах выражение настоящей приязни, хотя и приправленной снисхождением. Вполне понятно — он лишь на пороге истины! Уже разрешены ему шаги уклона и пути сомнений, но он постарается обойтись без этого, он пойдет прямо туда, куда зовет его звезда, некогда указавшая путь волхвам. Ему поможет полдневный свет и, главное, близость всех этих замечательных людей, готовых всем пожертвовать, только бы дать ему возможность стать таким же, полным благородных чувств и просвещённым человеком. Пятиконечная звезда — совершенный человек, распростёрший руки и раздвинувший ноги, чтобы уместиться в её лучах. Поверни концом вниз — и получится козёл, с острой бородкой, рогами и ушами! Вот как нужно быть осторожным в применении своих знаний!
Выходя из подъезда в толпе замечательных людей, Егор Егорович ищет глазами Жакмена, с которым условился посидеть часок в обычном кабачке за обычным столиком. Философ Платон выходит в обыкновенном пальто, приветствует дождик словами: «О-ля-ля!», ставит торчком воротник, сердечно жмёт на прощанье руку Егора Егоровича и тихонько говорит:
— Имейте в виду, дорогой брат Тэтэкин, что правило моё такое: если мне рекомендуют клиента и выходит удача, — начальные агентурные пополам. Вы, конечно, знаете многих своих компатриотов и можете засвидетельствовать, что условия страхования в нашем Обществе исключительно выгодны клиентам. И на случай смерти, и на дожитие. До свидания, дорогой!
— C’est un bon garcon (хороший парень), — ворчит брат Жакмен, — но слишком занят профанскими интересами! Иногда можно от них и отвлечься. Но его любят; он уже пятый год руководит у нас работами ложи.
Брат Жакмен несколько похож фигурой и лицом на Анатоля Франса. В кафе он садится на диван, Егор Егорович устраивается против него на стуле. Гарсон вопросительно склоняется, хотя знает, что ему закажут мандарен-кюрасо и полпива. Из-за кассы кивает кассирша. Мягкими ленивыми шагами подходит здороваться лишённый страстей и воображения кот. Гении добра, толстопузые ребятишки, развязывают шнуры звёздного полога и отрезают членов тайного общества от профанского мира. Анатоль Франс выправляет седые усы, чтобы капли мандарен-кюрасо не пропадали даром. Пивные заводы Франции делают со своей стороны все, чтобы угодить Егору Егоровичу, и не их вина, что ему не нравится ни канифоль, ни персидский порошок, ни пенистый раствор капораля. Пошатавшись, разговор выправляется и вступает на путь желанный.
И тогда Иисус Навин подымает левую руку под прямым углом на уровень плеч и говорит: «Солнце, стань над Гаваоном, и — луна над долиною Аиалонскою!» И стояло солнце среди неба, и не спешило закатиться почти целый день. И не было такого дня ни прежде, ни после того, в который бы так слушал человека Великий Геометр Вселенной. Рядом с пивом и мандарен-кюрасо вырастает кипа ветхих книг и пергаментных свёртков: Библия, Веды, Книга мёртвых, Коран, Тао-Те-Кинг. Опять эта неведомая Тао-Те-Кинг, в самом названии которой есть что-то тревожащее Егора Егоровича. Из-под мокрых и протабаченных усов выскакивает золотой зуб, разбивая речь на слова и фразы и швыряя их без прицела в отверстую настежь ушную раковину пятилетнего младенца Егора. Анатоль Франс в коротких штанишках строит с товарищем из кубиков Вавилонскую башню, и оба они забыли, что нянька-жизнь может больно их за это нашлёпать.
В этот час в кабачке посетителей почти нет, только у стойки бара. Но если бы нашёлся любопытный с тончайшим слухом, сел бы за недальний столик и насторожил ухо, — он был бы разочарован. О чем так горячо говорят эти люди? Не о кризисе ли министерства? Не о крахе ли банка? Или о муже, разрезавшем жену на куски? Представьте себе — они говорят о битве галаадитян с ефремлянами! Перехватили галааднтяне переправу через Иордан и всякого, кто хотел пробраться хитростью, заставляли говорить слово прохода: и когда он произносил его с акцентом нежелательного иностранца, — обманщика тут же рубили на куски. И пало в то время из ефремлян сорок две тысячи. Вот все, что слышит хитрец за соседним столиком, — и в страхе, и недоумении спешит выйти из-кабачка, пусть под дождь, но на свежий воздух. Ему никогда не понять, что связывает Анатоля Франса с бывшим казанским почтовым чиновником, и зачем им нужна переправа через Иордан, из мира векселей и страховых полисов, из мира кисейкой прикрытой лжи, из мира ужасной тоски по горним высотам — в мир загадок и тайных символов, в мир детской веры в совершенного человека, в созвучие микрокосма с макрокосмом, в соборное слияние творческих воль.
И да воссияет на небе сознания нашего сия пятиконечная звезда!
— Позвольте мне заплатить, это я вас пригласил! И Егор Егорович решительно отстраняет монету Анатоля Франса.
У выхода, оступившись, он едва не ударяется лбом о дверной косяк — и изумлённо останавливается от пришедшей ему в голову внезапной догадки: Тао-Те-Кинг — но ведь это почти его фамилия в её французском звучании! Как все это странно и как все это изумительно!
Метаморфозы
Анна Пахомовна сидит и пристально и недоверчиво смотрит на Анну Пахомовну. Когда она шевелит правой рукой, другая Анна Пахомовна шевелит рукою левой. Затем они обе одновременно слюнят каждая два пальца на разных руках и проводят по разным бровям. Посередине брови намечается неровная тёмная ниточка, ничем не привлекательная, и обе Анны Пахомовны убеждаются, что это — не то. Затем, на минуту опасливо показав друг другу затылок, они с внезапной решимостью вытаскивают из причёсок шпильки, распускают жидковатые косы, подбирают их в горсть и прижимают пониже висков. Глазами не встречаясь, они обоюдно рассматривают получившееся и потому не замечают во взоре друг друга помеси панического страха с тревожной надеждой. Наконец ближняя Анна Пахомовна встает и упирается головой в лепестки и ёлочки лепного карниза, а дальняя ловко ныряет в стену, отсекает свою верхнюю часть по пояс и бледным выпуклым квадратом синей с полосками юбки остается маячить в зеркале.
С потолка раздается:
— Что бы ты сказал, Гриша, если бы я остригла волосы?
Именуемый Гришей Егор Егорович, читающий лёжа, ненаходчиво отвечает:
— Ну да, конечно.
— Ты не понимаешь меня. Я прошу у тебя совета: остричь или оставить так?
— Как остричь? Совсем остричь? То есть ты хочешь сказать — не просто а всю голову?
Этот человек со своими вечными книжками может кого угодно вывести из терпения.
— Брось на минуту чтенье! Кстати, тебе давно пора одеваться и идти. Я просто говорю, что нелепо жалеть какие-то космы и возиться с причёсками и шпильками, когда все решительно ходят стриженые. У меня и времени нет причёсываться.
Очень ласковым и виноватым голосом Егор Егорович подтверждает:
— В сущности, действительно! Приходится возиться и затрачивать, а между тем…
— Ты правда так думаешь? Кажется, я осталась на весь Париж единственной с длинными волосами, и все решительно на меня странно смотрят. И если бы ещё какие-нибудь особенно длинные…
— Конечно! Если бы уж очень длинные, ты могла бы их… это… как-нибудь там особенно…
Со своей белой поляны Егор Егорович смотрит на вершину горы и пытается представить себе, что получится, когда Анна Пахомовна коротко стрижет волосы? Взмахом огромных ножниц он обкарнывает их по плечи, и Анна Пахомовна превращается в толстого дьякона в легкомысленной рясе. С осторожностью он говорит:
— Да, но… обыкновенно они должны, кажется, как-то виться, то есть кудрявиться…
— Что? Ах, это, конечно, завивают у парикмахера. Главное, удобно, что можно завивать индифризаблем, сразу на полгода и больше.
Гордый тем, что сумел поддержать разговор и не сказал глупости, Егор Егорович спускает ноги, натягивает панталоны, встает и оказывается на одном уровне с женой.
— Естественно, — говорит он, — один раз отрезать начисто и потом раз в год, этак в январе, подвивать там все, что нужно. Куда-то я дел подтяжку…
— Подтяжки на тебе, а одна спустилась, подбери. Анна Пахомовна с величайшей добротой помогает Егору Егоровичу просунуть руку с книгой в большую петлю, и подобрать подтяжку на плечо. Небрежным тоном она добавляет:
— И ещё — этот цвет какой-то неопределённый. А я, в сущности, по коже и по всему светлая блондинка. Но это не важно.
Вообще она очень довольна разговором. Снова соорудив перед зеркалом ненавистную и отжившую причёску, она напевает не то «Матчиш», не то «Ах, ты, берёза». Обе Анны Пахомовны смотрят на этот раз весело, и их глаза преисполнены таинственных планов.
Перед службой, в перерывах и после службы, перед обедом и после обеда, на сон грядущий и вставая, Егор Егорович читает, читает и читает. Книгу сменяет книгой, небольшие глотая целиком, в большие вгрызаясь с краю, проваливаясь в середину и выплывая у противоположного берега. И не прежние книги с малопонятными словами и рисунками; сова, перекрещенная пылающими факелами, голый человек с мужской и женской коронованными главами, реторта, включённая в треугольник, а с ним в куб, — но книги вполне толковые и разумные, по истории и особенно по естествознанию. Шагом, рысью, галопом он нагоняет потерянные годы с не меньшим упорством, и прилежанием, чем когда-то в Казани, мечтая о почтовой карьере, изучал иностранные языки. Его отлично знают во французской библиотеке квартала и ещё лучше в русской Тургеневской, где он подолгу роется в каталогах и наконец выискивает какую-нибудь самую неаппетитную и сомнительную книжку, давно скучавшую на полке, потому что и устарела она, и забыта, да и никогда не была в чести. Но Егору Егоровичу не с кем посоветоваться: он идёт ощупью и догадкой. Как-то попробовал обратиться за справкой к тому самому почтённому брату, который его водил и останавливал у картонов с перечнями наук, архитектурных стилей и великих книг (Тао-Те-Кинг и другие); почтённый каменщик удивлённо, но не потеряв самообладание, ответил:
— История религий? Ah, oui! (Ах, да!) Есть, разумеется, много прекраснейших работ наших французских учёных, сотни работ, дорогой брат! Отличные работы настоящих специалистов. Названия? Сейчас не вспомню. А зачем вам религия?
— Я должен изучать, чтобы совершенствоваться в знаниях. Я очень мало подготовлен.
— О, да, конечно. А нет ли у вас какого-нибудь знакомого кюре, они всё это назубок знают и укажут охотно, хотя, говоря между нами, народец вредный.
Наук оказалось огромное количество, гораздо больше, чем предполагал Егор Егорович, окончивший только реальное училище, и чем было начертано на картоне. Упущено для работы, по крайней мере, тридцать лет жизни — какая обида и какая ошибка! А сколько было раньше свободного времени! Теперь приходится читать в трамвае, в метро, в постели, а главное — в праздники. Летом будет двадцать восемь дней отпуска — вот когда можно будет подогнать. Предстоящий отпуск Егор Егорович решил целиком посвятить философии и ещё этим, которые значились на картоне: риторике и диалектике.
На пути в главную контору Кашет с месячным отчётом своего отделения Егор Егорович штудирует зоологию, предмет поистине увлекательный. Тургеневская библиотекарша, Марья Петровна, наизусть знающая все книги по всем отраслям наук, и их названия, и их библиотечные номера, заполнила его портфель двумя толстыми томами Брэма, посулив и остальные восемь. Область распространения полосатой гиены гораздо больше, чем у других видов; она ещё встречается во всей северной Африке; начиная от крайнего запада, в значительной части южной Африки и в юго-западной Азии, начиная от Средиземного моря и до Бенгальского залива. Знаю Бенгальский залив, проезжали мимо. Как Сольферино? Пересадку-то я и пропустил! Ну, пересяду на Сэн-Лазар, лишних минут десять. Её детёныши похожи на старых. Во всех местах, где она живет, встречается много падали… станция Мадлэн, пересадка на следующей. Сунув палец в пасть Брэма, Егор Егорович идёт с толпой душным подземным коридором; все это — спешащие служащие, комиссионеры, барыньки за покупками. При случае они хватают овец, коз, а также и собак. Молодые экземпляры считаются в Индии довольно способными к приручению. Далее на север Монтейро во всей области Куанза… стоп: станция Реомюр.
Егор Егорович возрождается из-под земли в сообществе приручённых полосатых гиен. Голова у них толстая, а морда относительно тонкая, на конце — довольно тупая; их детёныши действительно старообразны. Может быть, на воле эти животные хищны и прожорливы; здесь, в неволе города, они смахивают, скорее всего, на простых собак в намордниках, виляющих хвостами на слова хозяина. Вместо шерсти — на них юбки, штаны, шляпы, в руках сумочки и зонты, под мышками свёртки. А то бывают ещё гиены пятнистые, и те приручаются нелегко, злы, неопрятны, вместо шляп носят кепки, за ухом недокуренную папиросу. Пятнистая гиена известна своим воем, похожим на сардонический хохот; и когда она хохочет поблизости от благоустроенного человеческого жилья, — люди трясутся от непобедимого страха, хотя пятнистая гиена опасна только для мелкого скота, а крупный справляется с ней рогами, человек — палкой, в неволе — кнутом.
В главной конторе Егор Егорович дает своё заключение по вопросу о желательности открытия в его районе ещё двух газетных киосков, там, где растут новые дома с экономическими квартирами. Кредит брать можно, залог — как везде. Вообще, разговор обычный, как из года в год, и мосье Тэтэкин в главной конторе — свой человек. Обратно он едет опять под землей, но сократив путь пересадкой на более подходящей станции; по пути узнает, что шерсть волка как по цвету, так и по длине довольно разнообразна, в зависимости от климата. Обычный цвет шерсти чало-серо-жёлтый, летом рыжеватей, зимой жёлтоватей. Ну, волков мы знаем достаточно, люди казанские! Вообще же никакое знание нелишне для посвящённого. Все горе в том, что столько лет потеряно напрасно.
Не так легко на шестом десятке обряжаться в серую курточку с кожаным поясом и учить свои уроки! Зато — как много красоты и счастья в знанье, и как украшает и заполняет жизнь его новая, свободная и бескорыстная работа. И не работа, а отдых души и чистое наслаждение!
За обедом макароны, всегда переваренные. Жорж подымает их вилкой, обкусывает, а остатки падают на тарелку; Анна Пахомовна нарезает их мелко ножом и отправляет в рот не слишком большими партиями; Егор Егорович возится с ними долго, завивая и снова распуская комочек длинных белых червяков и подбирая их концы хлебной корочкой.
— Оригинально, — говорит он, — что черви, обыкновенные — дождевые, могут жить разрезанными на куски.
Анна Пахомовна возмущённо кладет вилку на четырёхгранную стеклянную подставку; она бы и просто бросила, но не хочет запачкать скатерть.
— Ну, что ты говоришь про такие гадости за обедом! Это невыносимо, и я не могу есть. И при чем тут! И кому это интересно?
Егор Егорович виновато оправдывается:
— Ну, прости, я это действительно… Нечаянно пришло в голову сравнение, потому что я читал…
Жорж, не утративший аппетита от слов отца, спрашивает с любопытством и сильным акцентом:
— Папа, я смотрел твою странную книгу, почему ты читаешь таких? Это — sciences naturelles (Естествознание)?
— Да. Это, Жорж, замечательно интересно и очень необходимо.
— Разве это нужно в твоём бюро?
Егор Егорович с радостью объясняет сыну, что каждый человек должен непрерывно совершенствовать свой разум, пополнять свои знания и упражнять нравственность свою и ближних, чтобы мало-помалу, общей работой, привести к совершенству все человечество.
— Очень тебе советую, Жорж, читать как можно больше и по естественным наукам, и по философии. Полезнее, чем играть в теннис, хотя, конечно, и тело развивать нужно. Ты что-нибудь читаешь?
— Oui, я читаю немного belies lettres и то, которое… се que me regarde comme будущий инженер. (Да… художественную литературу… что имеет ко мне отношение как…)
— А по истории, например, что-нибудь читаешь?
— Папа, я выучил всю историю в лицее, история Франции и histoire generale (всеобщая история). Но это не нужно ничего pour faire mon chemin (чтобы идти своим путем).
Вступает в разговор Анна Пахомовна:
— Жоржу и своих занятий довольно. И ты бы ел, Егор Егорович, все остыло. Жорж ещё мальчик и все успеет. Ты тоже раньше не читал про разные гадости.
Егор Егорович думает, что надобно будет как-нибудь поговорить с сыном на досуге, в день праздничный. Священная обязанность отца — следить за воспитанием и за направлением мыслей сына и вести его к истинному познанию и свету.
За киселем Анна Пахомовна говорит:
— Завтра будет курица и пудинг. Сначала, конечно, закуски. Я думаю — этого достаточно? Кажется, этот твой Ришар любит больше белое вино? Кстати, не забудь напомнить ему, что завтра он у нас обедает.
— Завтра?
— Ну конечно, всегда же по средам. Сам зовешь и не помнишь.
— Разве я звал?
— Это невыносимо, Егор Егорович! Одним словом, мы его звали в среду, значит, на завтра. Надо нам поддерживать знакомства с французами.
— Конечно, конечно, я только запамятовал, что мы его опять звали. Скажу, скажу, вместе и приедем.
— Курица с жареной картошкой, а пудинг с ромовой подливкой. Боже мой, когда я это все успею, я завтра с утра страшно занята!
Анна Пахомовна смотрит в завтра и вдаль. Если бы кто-нибудь знал, что будет завтра, он удивился бы, как эта женщина может спокойно есть, управлять разговором и думать о картошке и подливке, как она помнит о каких-то гостях, вообще как она снижается до вопросов повседневных, чисто профанских, и как она терпит, когда Егор Егорович говорит:
— Вот жареная картошка, это действительно. А ведь, между прочим, картошки в Европе до шестнадцатого века совсем не было, её испанцы завезли. Она, конечно, питательна, но азота в ней маловато, меньше, чем в хлебе.
Анна Пахомовна возмущается в последний раз:
— Я покупаю всегда самую лучшую, у толстого зеленщика. Если уж у него мало, то я не знаю… Если тебе не нравится — покупай сам.
Вообще Егор Егорович доволен, когда обед кончается и можно взять книжку и уйти в неё, как в прекрасный парк, исчерченный аллеями и замысловатыми дорожками, по которым приятно побродить и поплутать, пока не попадется скамейка или ствол павшего дерева, на которых хорошо посидеть, размышляя о величии природы, догадливости человека и безграничности познания. А захочется: — и подремать, потому что ежедневная служба в конторе все-таки не шутка, особенно для человека в возрасте достаточно преклонном.
Назавтра утром Анна Пахомовна задает вопросы и отвечает на вопросы, разливает кофе и кладет в чашки сахар, втолковывает мадам Жаннет, как готовится ромовая подливка к пудингу, лично раскладывает в извечно установленном порядке диванные подушки и подушечки, — но мысли Анны Пахомовны не здесь и заняты они не текущим, а предстоящим.
Она завтракает не торопясь, но без вкуса; в час с половиной начинает волноваться до дрожи и пустоты в груди, в два часа выходит из дому. Это рано, так как событие назначено ровно на два с половиной, а пути всего десять минут. Чтобы протянуть время, она задерживается у витрины, изображающей тысячу скользящих в пропасть башмачков и туфелек, равно достойных ножки богини и консьержки, отдающихся почти даром, за удовольствие увидать покупателя, но всегда недостаточно высоких в подъёме. Оторвавшись от витрины, она ужасается, что опоздала, — но времени излишек, и ей приходится трижды равнодушно прогуляться мимо розовых бюстов с аршинными ресницами и восковой невинностью губ. Наконец она обжигает перчатку ручкой двери и низвергается в бездну парикмахерской.
Происходит невообразимое, смещающее планы в хаосе и спешности. Толстый и бритый американский судья, оптом торгующий свиньями, в розницу решающий судьбы людей, неумолимым голосом — читает приговор, которым преступник присуждается к смертной казни на электрическом кресле. Палач с помощником бросаются на негра, кутают его в саван, пригибают его голову, окатывают её едкой жидкостью, моют, втирают, сушат, втирают, моют, окатывают, прыгая вокруг в диком танце, — пока негр не вырождается в мулата, метиса, пятнистый тиф, радугу и рыжую китайскую собачку. Гудит мотор, горячий воздух вырывается с шумом и свистом. Жертва правосудия привязана к чудовищному креслу. С потолка медленно сползает и повисает в воздухе блестящий спрут со стальными щупальцами. Палачи вставляют жертве в нос, в уши, под черепную коробку электрические штепсели, пускают ток и внимательно наблюдают за агонией, которая тянется час, тянется два. «Кончено!» — говорит главный врач и приступает к уборке покойника. Труп бальзамируют, подскабливают, причёсывают, разрисовывают, — и мало-помалу из тленной оболочки, из мумии, из мёртвого кокона вылупливается рыжеватая бабочка-крапивница, ребёнок от года до ста лет, та самая парикмахерская кукла, которая раньше стояла в оконной витрине и многосмысленно улыбалась прохожим. Рабыня спешит докрасить коготки, раб смахивает последнюю пушинку пудры, американский судья поздравляет новорождённую:
— «Мадам очень устала? Стакан воды мадам?» Кассирша шуршит билетами и отсчитывает кружочки сдачи; кружочки скользят из пальцев в пальцы и попадают в карманы белых балахонов.
Из дверей парикмахерской уже никогда больше не выйдет та, которая зашла сюда три часа тому назад; её дочь, цветущая возрастом и румянцем, взволнованная светлая блондинка спешит домой предупредить родных о случившейся великой метаморфозе. На всем протяжении пути встречные столбенеют от удивления, женщины зеленеют от зависти, мужчины падают стройными рядами, как подкошенная пшеница, автомобили в необузданном веселье закручивают и пускают волчком стоящего посередине крылатого с белой палочкой.
Гудит подъёмная машина совсем по-новому, ключ в замке двери застенчиво щёлкает, — и время, сорвавшись с цепочки, продолжает прежний бег по обновлённым рельсам.
Только два дня тому назад курица с белым хохолком раскидывала когтистыми ногами солому, наклоняя голову, и ловко выклёвывая зерна. Сейчас, лёжа в верхнем этаже духового шкапа, без хохолка на голове, подвёрнутой под ощипанное крыло, она равнодушно ждет дальнейшей судьбы. Мадам Жаннет пробует её вилкой и переживает муки творчества. Гул подъёмной машины уже не в первый раз заставляет Анну Пахомовну насторожиться и поправить у зеркала один-единственный волос, отставший от прекрасной волны. В передней топчутся Егор Егорович и его молодой гость.
— И имейте в виду, мой дорогой, — продолжает Егор Егорович, — что расстояние между этими звёздами приходится считать тысячами миллионов, биллионов и триллионов километров. Триллион — это значит: тысяча биллионов! Цифры, которые наше обычное представление отказывается понимать.
— Анри Ришар не из тех, кто может не заметить перемены в женщине. Анри Ришар говорит с энтузиазмом:
— Мадам решилась расстаться с причёской а-ля-рюс? Позвольте мне выразить полное восхищение!
Истинный француз — ни слова о перемене цвета.
— Знаешь, Анна Пахомовна, мы с Ришаром так проголодались, что чуть было не зашли по пути в ресторанчик предварить твою курицу с картошкой какими-нибудь эскалопами в, мадере.
Егор Егорович весел, приветлив и старается шутить. Он кладет свой портфель на обеденный стол, но догадывается убрать, похлопывает Ришара по плечу и решительно заявляет, что научит его пить перед обедом рюмку водки:
— Сам я обычно не пью, но с вами выпью. В русском доме все должно быть по-русски. Запасец должен быть.
За столом, расправляя салфетку, Егор Егорович с довольным видом смотрит на тарелочку с икрой, другую с маринованным угрём и третью с селёдкой в белом вине. Неэкономно, но приятно и после службы поражает воображение. Хороший хозяин должен занимать гостя:
— Я вам говорю, мой дорогой Анри, а кстати, Жорж, вероятно, и тебя заинтересует, что при огромном собранном научном материале — мы все-таки лишь в начале пути, а самый путь бесконечен! Сначала икры, Ришар, и имейте в виду, что она настоящая советская: мы с советами не в ладах, а коммерцию поддерживаем. Я и говорю, вот, например, в астрономии, планета Сатурн: она с кольцом, — а что такое её кольцо? И оказывается…
Кусочек угря замирает во рту Егора Егоровича. Дочь Анны Пахомовны, племянница Анны Пахомовны, дальняя родственница, бабушка, — но где же сама Анна Пахомовна?
Все же, проглотив угря, он говорит по-русски в полном Недоумении:
— Что такое? Почему парик?
Анна Пахомовна деланно смеется, но внутренне бесится:
— Ты только сейчас заметил? Сам же мне посоветовал!
— Да, но ты, кажется, перекрасилась?
— Не говори глупостей, и вообще не обращай внимания, это неприлично. Жорж, объясни гостю, я не могу, что папа в первый раз меня видит, а то выходит глупо.
— Но ведь это закон, мадам! Мужья всегда рассеянны и все замечают последними. Готов повторить много раз, что вам очень, очень идёт эта маленькая сделка с природой.
К моменту прилёта жареной курицы Егор Егорович возвращает себе если не первоначальную весёлость, то спокойствие. Картофель лишён достаточного количества азота, но вот салат чрезвычайно богат витаминами. Анри Ришар, с своей стороны, не только слыхал о витаминах, но и знает презабавный анекдот, чуточку легкомысленный, чтобы не сказать непристойный. Жорж хохочет с полным ртом, Анна Пахомовна, ничего не поняв толком, говорит на всякий случай: «Comme c’est joli!» (как это красиво) — Егор Егорович чувствует, что рюмка водки, два стакана вина и ромовая подливка начинают действовать. И он доволен, когда мадам Жаннет приносит кофе. Ещё минута, и Егор Егорович заскучает.
— Напротив, мадам, у вас прекрасное произношение! Русские удивительно быстро перенимают наш язык. В русских женщинах, мадам, есть таинственный шарм, не свойственный француженкам. О да, я страстный поклонник славянской души, и не я один. Я мало знаю русскую литературу, мадам, но вся Франция обожает вашего прекрасного писателя, вашего знаменитого поэта, его фамилия Дэсто… Дэто… о мерси, Жорж, oui, c’est bien са, (да, да, именно) Достоески. Пьер Лоти, Андрэ Моруа и Достоески — их души родственны, мадам! Мы были в союзе с Россией, и мы опять будем в союзе, две великие страны. Гений латинский и гений славянский. Будьте уверены, мадам! C’est moi qui vous dis! (Это я вам говорю) Казни ужасны, мадам, но интерес государства, и это пройдет, я вам ручаюсь, мадам. Я лично знаю одного чиновника полпредства, мой большой друг, и он меня уверял…
Он врет со вкусом, сам себя слушая, пригубливая сладкий ликёр. Женщина, правда, не первой свежести, но русские плечи положительно стоят французской ножки. Егор Егорович слегка осовел и имеет полное право больше не открывать рта. Жорж очарован красноречием гостя и с удивлением смотрит на мать. Кольца вокруг Сатурна вертятся бешено и со свистом.
В толщину они несколько десятков километров, в ширину не более двухсот; для полного оборота достаточно десяти часов. В половине одиннадцатого Ришар подымается и, зная русский обычай, галантно целует ручку Анны Пахомовны, слегка щекоча её ладонь пальцем. «Au revoir, mon chef! Adieu, George!» (До свидания, шеф! Прощай Жорж!) — и дверь в передней отчётливо крякает.
— Кажется, все было хорошо, Гриша. Он очень мил, твой Ришар, и, кажется, очень образованный человек. И знаешь, я все, почти все понимаю. Но как я устала сегодня, как устала!
Егор Егорович снимает пиджак и, чтобы лучше использовать время до сна, берется за самую толстую книгу.
Шаг второго градуса
В день воскресный и очень светлый Егор Егорович выходит из дому, напевая весёлый мотивчик. Радость должна преобладать в вольном каменщике. Пусть на чёрном бархате серебряные слезы, пусть череп скалит зубы, пусть разрушен храм Соломона, — чёрный цвет, порождённый атанором философской ртути, в свою очередь, породит все светлые цвета. Кроме того, сегодня имеются особые причины.
Улыбки, бесплотные розовые создания, не то цветы, не то мотыльки, не то кондитерские пирожные, качаются на воздушных качелях, ловят и сажают рядом Егора Егоровича и возносят к небесам: ух-у-ух! Тарлам-тарлам-татам, тарлири, ририри… Консьержка выбивает коврик; когда консьержки не разбирают почты и не ворчат, они всегда выбивают коврики… «Bonjour, monsier Tetekhine!» — «Bonjour, madame, dites, ваша кошка окотилась?» — «О, мосье, она принесла мне шестерых котят! Не возьмёт ли мадам Тэтэкин одного?» — «Думаю, что она будет рада. Au revoir, madame!» — «Au revoir, monsieur!» Тарлири, рири-ри… И причины достаточно серьёзные, все-таки, — первая несомненная победа, и победа в семье: над женой и сыном. Погода нынче совсем весенняя. Вчера Егор Егорович, войдя в комнату неслышно, в мягких туфлях, застал Жоржа погруженным в рассматривание иллюстраций в книге по анатомии человека, которую Егор Егорович взял из библиотеки не то чтобы изучать как следует, а пока хотя бы поверхностно познакомиться. Увидав отца, Жорж захлопнул книгу и буркнул что-то вроде: «Я думал, что-нибудь интересное…» Значит, все-таки проникся мальчик моими словами, потянуло его к чистому и бескорыстному знанию, как будто ненужному pous faire son chemin! А сегодня говорит Анна Пахомовна: «Знаешь, не брать ли мне уроки французского разговора, а то как-то неудобно. Я все понимаю, когда говорит Ришар или другие, но когда отвечаю — ужасно путаюсь». — «Ну конечно, следует! Ты хоть с Жоржем говори или со мной». — «Нет, уж лучше брать настоящие уроки у француза. Этот твой Ришар не согласится? Мы бы могли ему платить». — «Могу спросить». — «Нет, я сама с ним поговорю, ты пригласи его опять обедать в среду». Тарлам-тарам там-там, тарли-ри, рири-ри. Парикмахерские куклы, пылая необычайным загаром лица и шеи, изо всех сил улыбаются Егору Егоровичу: «Поздравляем мосье с блестящей победой!» — «О, мерси, мадам! Хотя действительно…» Так, упражняя свой разум и свою волю, человек влияет на других, и прежде всего, конечно, на своих ближайших, на свою семью, а дальше — на членов братства, и с ними в сговоре — на мир профанный, на все человечество. Храм Соломонов должен строиться общими усилиями, но его первый камень — ты сам, человек! Тарлам-тарам та-там. В тени ещё холодновато, а на солнце совсем теплынь.
И ведь чем привлекает взор зеленная лавка? Прежде всего — яркостью и разнообразием красок: салат, апельсины, бананы, свёкла. На ходу Егор Егорович хватает с лотка пять апельсинов, швыряет их по очереди выше крыши, ловит, подбрасывает, конечно, — только мысленно, но с большой ловкостью. Весна превращает стариков в детей, а детей в козлят. На Егора Егоровича нападает озорничество, и через дорогу он проходит с необычайной важностью ритуальным шагом, задерживая автомобили, — опять же, конечно, только мысленно. Крылатый с белой палочкой кричит шофёру автобуса: «Qu est-ce gue tu f… mon vieux? (Куда прешь, старина?) Ты не видишь, что шествует вольный каменщик!»
И вдруг — резкий кошачий визг, и на дороге бьется белый комочек: пробегавшую кошку задело колесом. Егор Егорович, оборвав весёлый мотивчик, спешит первым на помощь, другие прохожие сочувствуют. На носу кошки капля крови, задняя ножка волочится. На Егора Егоровича кошка смотрит глазами ненависти, — ей ли в такой момент различать злодея от благодетеля? С кошкой и портфелем Егор Егорович забегает в аптеку тут же рядом. Нужна скорая помощь.
— Дежурный доктор?
— Да, мосье. Но это животное, мосье? Доктор не лечит животных.
— Доктор понимает лучше нас; тут нужна перевязка, ножка, вероятно, сломана. Очень прошу вас позвать доктора, я уплачу. Котёнок — живое существо, и он чувствует боль так же, как и мы.
Взволнованному человеку нельзя отказать. Ножка действительно смята, но возможно, что кости целы. Доктор осматривает лапку кошки, которая его ненавидит; она окружена врагами. «Это ваша кошка, мосье?» «Нет, я подобрал её на улице, здесь, рядом». — «Это кошка мадам Монфор из соседнего дома, — говорит пожилой фармацевт, — я её хорошо знаю. Мадам будет огорчена». — «Я отнесу ей, где её квартира?» — «Пятый этаж, левая дверь». — «Сколько я должен за перевязку?» — «О, мосье, ничего, мадам заплатит». — «Вот десять франков». — «Мерси, мосье!»
Взрыв горя на пятом этаже. «Mon pauvre Minou! (Бедная моя Мину) О, мосье, вы так добры!» — «Она попала под колесо, но доктор думает, что она легко поправится». — «О, мерси, мерси! Вы — иностранец, мосье?» — «Я русский». — «Русские так великодушны». — «Известно ли вам, мадам, что кошка сродни тигру? Да-да, как это ни странно!» Егор Егорович читает маленькую лекцию о семействе кошачьих, характеризуемом главным образом втяжными когтями. Тигр живет в бамбуковых зарослях близ рек; самка приносит двух-трёх детёнышей. Разновидность — тигр яванский живет на Яве и Суматре, на затылке имеет гриву. «О, мосье, как вы любезны! Русские знают все».
Через какой-нибудь месяц совершенно оправившаяся кошка сама приходит в квартиру Егора Егоровича на улице Конвансьон благодарить за спасение жизни. «Вы были милосердны к ничтожному животному, мосье! Вы показали меня врачу, подали первую помощь, отнесли к моей доброй хозяйке; благодарю вас, мосье Тэтэкин, вы поступили, как настоящий вольный каменщик». — «То, что сделал я, сделал бы и любой профан, не лишённый сердца!» Отвечая кошке, Егор Егорович искренне сожалеет, что вся эта сцена с автомобилем, кошкой, аптекарем, доктором тоже не настоящая, а выдуманная его возбуждённым и радостным весенним состоянием. Глаза Егора Егоровича влажны, к горлу подступает шампанская пробка.
Именно в таком состоянии Егор Егорович на углу улицы Лекурб включил в объятия профессора Лоллия Романовича Панкратова.
Мы опять уносимся в Казань к дням триумфального ухода чехословаков. В городском саду, на лысине великого математика Лобачевского, сидел, нахохлившись, воробушек и смотрел на окна второго этажа недальнего дома. Обычно в этот час из оконной форточки высовывалась рука и сыпала на особую дощечку хлебные крошки. Воробьи были уверены, что за этим стеклом живет непроходимый идиот, простоту которого легко использовать. Когда рука скрывалась, один из дежурных воробьёв взлетал на крышу дома, свёртывал голову набок, смотрел вниз на дощечку, прицеливался, спускался парашютом, хватал кусочек позабористей и летел с ним на лысину Лобачевского или на другое удобное и безопасное место. По его сигналу такую же военную диверсию проделывали и другие воробьи, соблюдая, конечно, всяческую осторожность. Так ловко они пользовались людской непредусмотрительностью, оставляя с носом человека за стеклом.
Сегодня форточка не отворялась, рука не высовывалась и не сыпала крошек. К эпитету идиота дежурный воробей возмущённо прибавил негодяя и зря точил нос о череп, вместивший неэвклидову геометрию.
В это самое время и благодетельная рука, и принадлежащий ей человек, и ещё много рук, ног, обезумевших голов, астматических грудей, детских локонов, женщин, не успевших захватить кастрюльку, купчих, набивших чулки бриллиантами, попов, запрятавших в подрясник лепту вдовицы, дрожащих осиновой дрожью либералов, чрезвычайно возмущённых эсеров, обомшалых учёных и честно-пламенных дурней кубарем катились по дороге от города Казани в неизвестное будущее. Впереди всех на золотых колёсиках казны российской катили не в свою сторону чехословацкие герои.
Никто не знал, зачем и куда он уходит, — но все знали, откуда и почему они бегут. Единственным, не знавшим ни того ни другого — ни куда, ни зачем, ни почему, — был казанский профессор Лоллий Романович Панкратов, не успевший утром покормить хлебными крошками воробьёв. С вечера его уверили соседи, что нужно оставить Казань и двинуться на Самару; ночью благодетельные руки уложили в чемодан его костюм, несколько смен белья, микроскоп и черновик давно изданной работы; на рассвете профессор удивлённо и добросовестно шагал в толпе по улицам пустевшего города, после чего несколько месяцев или лет, давно потеряв чемодан, микроскоп и черновик, двигался в разных направлениях пешком, в теплушках, на пароходе по России, по Сибири, по морям, экзотическим странам и европейским улицам.
Его сновидения были полны разнообразия, этапы жития необъяснимы. До каких-то границ он двигался в обществе почтового чиновника Тетёхина, что и положило основу их теснейшей дружбы. Затем профессор жил, или ему казалось — в Праге, где те же чехословаки раз в год выдавали ему из своих складов солдатскую рубашку точного российского образца и несколько бумажных ассигнаций, не имевших ничего общего с золотым запасом.
По истечении неопределённого времени профессор попал в Париж и стал что-то где-то делать не по своей профессорской части. Впрочем, его некогда почтённое звание уже считалось липовым и несерьёзным с тех пор, как всякий русский, проехавший на трамвае мимо Сорбонны и умевший говорить, механически делался профессором.
Заключив старого друга в объятия, Егор Егорович воскликнул с неподдельным волнением:
— Вы ли это, Лоллий Романович? За три года встречаю вас третий раз — и ни разу у меня не побывали. Нет, теперь уж я вас не выпущу!
Восторг Егора Егоровича был естественен и понятен: вот человек, который разгуливает среди научных дисциплин, как в собственном огороде, тогда как самому Егору Егоровичу гороховая заросль кажется непроходимым бором.
Вероятно, профессор куда-нибудь шёл; возможно, что даже с намеченной целью и в определённом направлении. Но со времени казанской истории он утратил веру в реальность самостоятельных движений и в свободу воли индивидуума. Стараясь попадать в шаг, он шёл теперь с Егором Егоровичем и за Егором Егоровичем, удивляясь неожиданности поворотов и новизне улиц, по которым, впрочем, много раз проходил.
Ресторан в который они зашли, был очень счастлив их видеть и, очевидно, с нетерпением их ждал, так как столики были накрыты и лакей нисколько не удивился. «Ведь вы не завтракали, Лоллий Романович?» — «Не думаю, чтобы…» — «Я тоже не завтракал. Не приглашаю вас сегодня к себе, потому что Анна Пахомовна взяла у меня некоторым образом отпуск, а Жорж у своих приятелей. Для начала, что вы скажете об устрицах?» — «Род раковинных моллюсков… вы разумеете, вероятно, ostrea edulis, пластинчато-жаберных?» — «Гарсон, дюжину португальских! Как я счастлив, что встретил вас, Лоллий Романович! У — меня — к вам тысяча и один вопрос. Вы пьете вино?» — «О, конечно!» — «Гарсон, бутылку анжу».
Егору Егоровичу хочется тут же, сейчас же, проглотив третью устрицу, спросить профессора о сумчатых, о туманностях, религиях Индо-Китая и санскрите. Но он внезапно замечает крайнюю худобу и бледность Лоллия Романовича, который заедает каждую устрицу двумя кусками хлеба.
— А как вы живете, профессор, над чем сейчас работаете?
— Я клеил коробки, и это очень хорошо, но в последнее время отдыхаю.
Егор Егорович с ужасом смотрит, как профессор, посыпав кусок хлеба солью, быстро расправляется с ним жёлтыми зубами. Триста пятьдесят пять томов толстейших и учёнейших работ в переплётах срываются с полок, обрушиваются на голову Егора Егоровича и вышибают из его глаза слезу. В ужасе разбегаются стада кенгуру тушканчиков и саламандр, обращаются в слякоть туманности, киснут электроны, линяют религии индусов. Гарсон в недоумении, но исполнительно заказывает буфетчику шесть порций недожаренных шатобрианов с луком и яйцом сверху. «Шатобриан недурен», — говорит Егор Егорович, уверенно подстрекая профессора на четвёртый кусок, — и Лоллий Романович отвечает невинно: «Да, но каков путь от „Atala“ до „Memoires d’outre-tombe“! И однако он был последовательным легитимистом. Какое, кстати, превосходное мясо! Как это называется?» — «Кушайте, дорогой, тут ещё ваша порция. А не спросить ли нам мозги-фри или чего-нибудь основательного?» — «Мерси, но я боюсь, что я сыт, как это ни странно». — «Тогда — гарсон! — сыр, фрукты, кофе!»
Отхлебнув кофею, профессор тянет из бокового кармана пиджака мятый синий пакетик, шарит в нем и вынимает недокуренную папиросу. Затем медленно подымает на Егора Егоровича покрасневшие от вина и усердия в пище глаза и говорит чеканно и выразительно, как бы начиная лекцию перед аудиторией:
— Я очень вам благодарён, добрый друг Тетёхин. Думаю, что лет пять я не ел с таким удовольствием и до столь полного насыщения. Дело в том, что я до чрезвычайности беден и притом довольно стар.
— Гарсон, изогнувшись каучуковым корпусом, щёлкает без промаха серебряной зажигалкой и дает потрёпанному клиенту закурить. И в ответ слышит на безукоризненном языке:
— Votre amabilite parfait се tableau enchanteur! Профессор чуточку захмелел.
Одна из трёхсот пятидесяти толстых книг, повредивших темя вольного каменщика, лежит перед ним развёрнутая на странице, где написано: «Необычайные завоевания человеческой мысли, выражающиеся в бесчисленных открытиях и изобретениях, облегчают существование человечества и делают его жизнь все более лёгкой, радостной и счастливой».
— Врете-с! — кричит Егор Егорович, не стесняясь присутствием Анны Пахомовны, совершенно поражённой. — Нагло врете-с!
В форме обращения на «вы» — последняя дань уважения Егора Егоровича к науке.
— Что с тобой, Гриша?
Захлопнув книгу и отшвырнув её на неподобающее место, вышеупомянутый Гриша вскакивает и меряет комнату большими шагами:
— Наглое вранье! Если бы знания делали жизнь счастливой, то он, не съел бы за один присест, без передышки, пять шатобрианов!
— О ком ты говоришь?
— Это безразлично, не в том дело. Какой-нибудь агент страхового общества или этот пустоголовый Ришар — благоденствуют и жуют дважды в день в полное своё удовольствие, а человек широчайшего образования, глубочайших познаний, настоящий профессор, не снимает пальто, потому что штаны у него протёрты и сзади, и на коленках. Нет — извините!
— Если он, по-твоему, пустоголовый, то зачем ты его приглашаешь? И что это за выражения!
— Кто? Кого? При чем тут я?
— Это невыносимо, Егор Егорович! И вообще у тебя ум за разум заходит от дурацких книг.
Далее происходит совершенно невероятное. Егор Егорович смотрит сквозь Анну Пахомовну и говорит тоном начальника отделения гоголевских времён:
— Па-пра-шу оставить меня в покое.
И, не дав Анне Пахомовне времени погибнуть от изумления, а «дураку» догнать себя на лестнице, Егор Егорович надевает пальто и уходит.
Путь ушибленного и взбунтовавшегося человека от его квартиры до временного местопребывания Великого Геометра Вселенной не близок и завален мусором внезапно обрушившейся пирамиды книг и учёных трудов: клочья, страницы, корешки, обложки, закладки, пергаменты, фолианты, брошюры. Каша подгнивших истин. Сумбур ограниченных постижений. Кавардак идей. Крушение искусств. Любопытно, что гибнет самое бесспорное, независимое от случайных событий дня и временных настроений. В иных местах Егор Егорович, не нащупав ногами твёрдой почвы, пускается вплавь, откидывая взмахами рук накипь напрасных утверждений, которым ещё недавно так свято доверялся. На этот раз он хочет донести свой протест горящим, — как доносят четверговую свечку.
И действительно, он решительно и не стуча врывается в кабинет Великого Геометра Вселенной, погруженного в свои вычисления, и кричит ему в упор:
— Обман! Как ты можешь спокойно чертить свои треугольники и пентаграммы, когда рядом умирает от голода человек, твой ученик, тебе поверивший и пошедший по твоим стопам?
И Егор Егорович — трудно поверить! — хватает Геометра за шиворот.
Не отрываясь от вычислений, Великий Геометр спокойно говорит:
— Не тронь моих чертежей.
— Наоборот, я изорву их в клочья, потому что это — ложь и преступленье! На кой черт истина, если за неё нельзя получать даже обеда в шофёрском кабачке? Пока ты откроешь наконец рецепт философского камня, — тысячу твоих учеников уволокут на кладбище.
Великий Геометр подымает голову, поправляет пенсне и протягивает руку Егору Егоровичу:
— Здравствуйте, дорогой Тетёхин. Сейчас я доклею вот только эту пачечку. Что, собственно, вас смущает и почему вы так суетитесь? Во-первых, вы несколько преувеличиваете мою учёность; во-вторых, мои дела не так уж плохи, я получил работишку по наклейке этикеток на коробочки: полтора франка за тысячу — довольно сносно при моих малых потребностях, комнаты не окупает, но для питанья как раз в-третьих, вы путаете области — в данном случае к области чистых знаний неприложим коммерческий расчёт. Пока я доклеиваю, вы можете, конечно, возражать, но имейте в виду, дорогой Тетёхин, что вы всегда слабы в аргументации.
Маленький сдвиг картины — и Егор Егорович оказывается за липким мраморным столиком. Подперев голову руками и смотря в начатый стакан, он ищет слова, которые выразили бы всю муку его сомнений:
— Да-с; я учился мало, хотя всегда с прилежанием; вы же, Лоллий Романович, постигли всяческую премудрость. И вот мне ваши книги наболтали, что знание украсит и облегчит человеческую жизнь, сделает людей счастливыми и окончательно свободными. Как же так? Знаний все больше, счастья все меньше, а уж про свободу и говорить нечего. Я и спрашиваю вас: где истина? Во что я должен верить? Что отвергать?
— А зачем вам истина, дорогой Тетёхин?
— Странное дело — зачем? Я родился; я живу; я служу; у меня жена и сын. Должен же я знать, для чего это случилось и как мне быть дальше? А вдруг окажется, что не нужно ни жены, ни сына, ни службы, а всего лучше намылить верёвочку и повеситься.
Спокойно отхлёбывая невероятную жидкость, профессор старается говорить вразумительно:
— Ну, родились вы естественным порядком, не для того, а потому что. Живете вы потому, что родились, но, конечно, можете поставить себе и некую определённую цель дальнейшего существования — хотя, дорогой Тетёхин, стоит ли? Что касается вашей женитьбы на Анне Пахомовне…
— Ну, это ладно, я знаю; просто — женился, а там уж пошло.
— Вот видите. Вы служите, чтобы иметь заработок, питаться и в пределах возможного питать других. Все понятно. Какую же вам ещё нужно истину?
— Нет, вы меня с толку не сбивайте! Я вам ясно говорю: не хочу быть бессмысленной скотиной, как был до сей поры. Мне говорят: люби ближнего. Пожалуйста, с удовольствием! Совершенствуй, говорят, свои нравственные качества. Ладно, постараюсь! Пополняй свои знания. Опять — с полной готовностью! Беру всякие книжки, читаю, интересуюсь, и что такое водород, и какие созвездия, и про всяких, простите меня, моллюсков, и про бананы, и что индусы очень уважают корову, и микроскоп, и Вильгельм Завоеватель, одним словом, — по чистой совести, сколько хватает времени. И вдруг оказывается — всё ни к чему! Вчера в газетах — молодой человек повесился из-за крайней нужды; а окончил университет. На кой черт он его окончил? Вы не молчите, вы мне прямо отвечайте: на какой черт он его, этот университет, окончил?
— Прежде всего не кричите, дорогой Тетёхин. Кричать, выпив только полстакана вина, нерасчётливо.
— И кричу, и буду кричать, и буду руками махать! Я, Егор Тетёхин, мелкая рыбёшка, мразь, полунеуч, жил смирно и кротко. И вот я взбунтовался. Вы, Лоллий Романович, учёный человек, не мне чета. Отвечайте мне по чистой совести: дважды два — четыре?
— Вообще говоря, — да.
— Ага! Вообще говоря! Значит, — только для простаков. А вот я прочитал, что дважды два может быть и не четыре.
— Дорогой Тетёхин, уверяю вас, что для практической жизни дважды два — четыре, поэтому волноваться не стоит.
— Так. Я и не волнуюсь за свои конторские счёта, там все ясно. Но моя жизнь конторой не исчерпывается, я хочу добиться правды. А как я её добьюсь, когда нет прицепки, нет ничего верного? Вертелось Солнце вокруг Земли — и ничего в том плохого не было. Потом оказалось — наоборот: Земля ходит вокруг Солнца. Прекрасно, это, пожалуй, даже удобнее. Теперь оказывается — вообще ничего неизвестно, кто вокруг кого вертится. Нет, извините! Я так не могу! Либо то — либо другое, но чтобы уж наверное и окончательно! Я ли в трамвае еду, или пускай он по мне едет, или муха летит, или муха сидит, а я лечу — я все могу снести, Лоллий Романович, но чтобы мне знать, откуда и куда я лечу, иначе я лететь отказываюсь! Вот вы смеетесь, а для меня это верная гибель. Я из-за этого голову потерял.
Помолчав, Егор Егорович говорит, как бы извиняясь за свои скандальные речи:
— У меня, Лоллий Романович, накоплено в банке двадцать тысяч франков. Хотите — возьмите их себе.
— Как же я возьму? Да мне и не нужно.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.