электронная
120
печатная A5
361
16+
Война, любовь и психология

Бесплатный фрагмент - Война, любовь и психология

Объем:
242 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4485-3395-2
электронная
от 120
печатная A5
от 361

Моей дорогой маме, соавтору этой книги и всей моей жизни, — с благодарностью за то и за другое.

Эта книга написана исключительно благодаря моей маме — Анне Михайловне Горфункель. Она сохранила и перебрала множество документов и писем, написала много воспоминаний и, главное, вдохновила меня — своим примером (она написала замечательную книгу о своей сестре), своим доверием и, конечно, своей любовью к отцу. Если бы не мама, я, вообще, вряд ли бы начал эту книгу. И никогда бы не узнал, насколько это занятие может быть интересным и эмоционально содержательным. Я многое понял о жизни своего отца, и мне многое стало понятно о самом себе. А главное — пока я писал эту книгу, я совершенно отчетливо почувствовал ту тональность, в которой надо строить отношения со своими детьми, чтобы сохранить их способность быть счастливыми. Так что маме огромное спасибо.

Мне помогли многие люди, поделившиеся своими воспоминаниями о моем отце, все они упомянуты в книге, и я всем им очень благодарен.

Отдельно хочу сказать спасибо моей жене Ирине и моему старшему сыну Максиму за полезные советы и проявленное внимание.


У меня плохая память. Просто ужасная. Она помнит множество вещей, запоминать которые совершенно ни к чему, и при этом не может воспроизвести мне меня самого (не говоря уже о других людях) в сколь-нибудь последовательном промежутке времени. Недавно у нас была встреча одноклассников. Все вспоминали какие-то события, происшествия, рассказывали, кто каким был в школе. Я ничего не помню. Так, какие-то отрывочные события, какие-то картинки — не более. И так лет до тридцати. Примерно с этого возраста, мне кажется, я помню себя более-менее отчетливо, и то, как показывает практика, это мне только кажется. Мама говорит, что это такой вид памяти и что с возрастом я буду вспоминать все больше и больше. Возможно. Но она это мне говорила, когда мне было тридцать, сейчас мне уже за пятьдесят, а до сих пор ничего не изменилось, если не считать еще нескольких забытых лет.

Мой отец умер двадцать девять лет назад, мне было двадцать три. Он умер от инфаркта ночью в своей комнате. У него был рак легких, и это уже был приговор, но сердце не выдержало раньше. Я помню мамин стон, когда она утром нашла его, лежащего в своей комнате на полу. Помню, как вызывал скорую, чтобы как-то помогли маме, и даже не мог сказать слово «умер». Помню, как потом я пошел в университет, где отец работал, чтобы сообщить преподавателям его кафедры. Помню, что вызвал Сергея Леонидовича и в коридоре сказал ему, и он пошел сказать всем, и через минуту уже выбежала их лаборантка Ольга — она была вся в слезах. И потом я помню — все плакали. Все эти дни, когда были приготовления к похоронам, прощание, похороны… Очень много людей, и все плакали… А я почему-то нет. Я помню, что я не плакал. Не знаю почему. Сейчас я, совершенно взрослый мужик, по прошествии стольких лет набираю эти строки и натурально реву — слезы как будто накопились с тех пор.

Отца своего я помню так же, как и себя самого: отрывками, картинками… Почему-то запомнилось, что, когда мы брались делать что-то вместе (ну, например, какой-нибудь шкафчик на кухне или верстак на нашем садовом участке), дело заканчивалось ссорой. Это, наверное, было соперничество за «кто прав», возможно, в молодости это кажется принципиальным. Сейчас-то я понимаю, какая это глупость вообще, а уж в отношении близких — тем более. А тогда, видимо, это казалось таким важным… Причем я не помню самих событий этих ссор, у меня просто остались воспоминания, что они были. Впрочем, один случай помню. Мы с отцом собирались сделать что-то типа серванта, и предусматривалось стекло, которое должно было скользить в пазах, как тогда это делалось. Стекло было решено купить на рынке и там же попросить отрезать по размеру. А вот как сделать кромки стекла гладкими, нецарапающимися? И тут отец говорит, что надо купить серную кислоту и ей обработать края стекла. На мой вопрос он пояснил, что серная кислота растворит поверхность стекла и загладит шероховатости. Я попробовал себе это представить и сказал, что это вряд ли. Отец продолжал меня убеждать, что это так, что серная кислота очень сильная. Вскоре мы перешли на повышенные тона. И тут я достал козырного туза, сообщив папе тоном человека, уставшего от глупого спора по пустякам и вынужденного объяснять очевидные вещи, что если бы серная кислота разъедала стекло, то ее не наливали бы в стеклянную тару. Противник был сражен наповал. Наверное, в моей жизни были и еще какие-нибудь такие же никчемные победы — не помню. Но эту помню точно. И до сих пор жалею об этом.

Но это редкий случай из нашей жизни, который я помню. В основном не помню ничего. И странное дело: несмотря на это, я почему-то уверен, что запросто могу ответить на вопрос, каким был мой отец. Он был сильный, он был строгий, умный, веселый, жизнерадостный, у него было отличное чувство юмора и огромная сила воли. Он был смелый — не боялся ничего и никого. Вообще, он был таким, что все, кто имел хоть какое-то к нему отношение, гордились этим. Он любил людей. Всегда был внимателен к ним, и особенно — к слабым. Потому что им нужна помощь. И еще он уважал себя. И поэтому ему никогда не надо было скрывать, какой он есть, никогда не надо было казаться каким-то другим, он всегда был собой. И он по-настоящему любил жизнь. А как было ему ее не любить, когда он всегда был в полной гармонии с ней и в согласии с самим собой? Вот таким был мой отец. Конечно, такой отзыв о своем папе больше достоин маленького мальчика, чем взрослого человека, способного проанализировать, обдумать и сделать выводы. Но в том-то и дело, что особо анализировать мне нечего: я практически ничего не помню, никаких конкретных событий. А откуда я это знаю — не знаю. Наверное, это какая-то память души, когда ничего не помнишь, но знаешь.

Прошло, наверное, года два, а то и три, с того времени, как он умер, когда я понял, что мне его не хватает. Не хватает так, что жизнь стала восприниматься совсем иначе, она просто стала совсем другой. Это было странно — ведь я не помню, чтобы при его жизни я привык бы, например, делиться с ним моими радостями и печалями, идти к нему за советом, просить у него помощи… Потом я понял — просто я стал главой семьи. Это когда ты чувствуешь ответственность за всех, а за твоей спиной никого нет. И это случилось внезапно, и ты к этому не готовился, и не у кого спросить совета. И единственный, кто мог бы тебя понять и посоветовать, — тот, кто был на этом месте до тебя, твой отец.

Я стал часто ходить к нему на могилу, один, без всяких поводов. Просто приду, принесу цветы, постою, немного поговорю с ним… Мне и до сих пор — прошло уже двадцать девять лет — его не хватает. И я живу теперь далеко и редко бываю на его могиле, но все равно иногда разговариваю с ним, просто ни о чем или про какие-то события, как мы сейчас живем, какие у меня планы и какие проблемы…

Не так давно я начал читать письма, которые отец с мамой писали друг другу на протяжении всей своей жизни, и другие документы из нашего семейного архива. Раньше я как-то этим не занимался, не знаю почему. И даже не знаю точно, почему занялся сейчас, наверное, просто время пришло. Узнавая о тех или иных событиях в жизни отца, о том, как он поступал в тех или иных обстоятельствах, что говорил, чувствовал, переживал, я как будто восстанавливал физически картину, которую потерял, но помнил. Я настолько узнавал отца в его поступках и словах, как будто видел все это сам. Я прочитал все, что было, о его жизни, а в основном это была их жизнь с мамой (хотя и до встречи с ней у отца была целая эпоха в жизни — война). Вот это была жизнь! Это настоящий роман о любви, преданности и бесстрашии!

Я с сожалением отмечаю, что я не знаю среди своих знакомых моего поколения — включая и меня тоже — людей, о жизни которых можно сказать такие слова. И мне уже кажется, что мы чего-то лишились, что сегодняшние наши жизни — хоть они и с сотовыми телефонами, компьютерами, машинами и прочими достижениями технократического развития — жалкая пластиковая модель по сравнению с жизнями наших родителей. Ну, может, не всех, но моих — точно.

Смерть отца была для мамы не просто страшным ударом. Я думаю, она восприняла это как конец ее самой. Ведь отец был не просто ее мужем, он был центром ее жизни и одновременно — ее тылом. Быть вместе с ним — это было для мамы и смыслом, и способом жизни. И вдруг всего этого не стало. Тут любой может сломаться. Но только не моя мама. Она-то, конечно, уверена, что вся ее жизненная сила, которая до сих пор удивляет и восхищает всех, кто ее знает, и которая снова поставила ее на ноги и заставила идти дальше, что все это есть результат жизни с отцом. Она, конечно, уверена, что он встретил ее в далеком сорок пятом маленькой, слабенькой, пугливой девочкой, а за время их совместной жизни сделал ее сильной, стойкой, способной к сопротивлению любым вызовам жизни. Наверное, это так. Но я думаю, не совсем так. Я думаю, увидев эту маленькую, слабенькую, пугливую девочку, отец — вот что значит быть психологом от бога! — сразу разглядел в ней ее внутреннюю жизненную силу и энергию, о которых сама мама, наверное, и не подозревала. И отец в течение всех лет их с мамой жизни плавно, но последовательно раскрывал ей ее собственную силу, заставлял поверить в нее и учил пользоваться ею на собственном примере. Как будто всю свою жизнь он готовил маму к жизни после него… Они написали друг другу огромное количество писем. Как рассказывала мама, она никогда не сохраняла эти письма и даже не задумывалась об этом. И только несколько лет назад, продолжая разбирать бумаги отца, она нашла все их письма — больше тысячи. Они все были аккуратно сложены и сохранены. Мама написала много писем отцу после его смерти, она ведет собственные дневники. И недавно я все это прочитал. Она все время обращается к нему… Он никуда не делся, он до сих пор с ней…

Я думаю, жизнь моих родителей — это уникальный случай такого сплава любви и профессионального сотрудничества, да еще длящегося всю жизнь! Они были поистине талантливы — и в любви, и в профессии. Об их профессиональной деятельности уже написано несколько статей, о ней известно многое.

Они окончили Ленинградский государственный университет и в качестве профессиональных психологов приехали в Ижевск в начале пятидесятых годов по направлению от министерства — работать в Удмуртском пединституте. Они застали науку психологию в самом плачевном состоянии, практически в нулевом — профессионально подготовленных специалистов не было, а информация о психологии доносилась в качестве популярных сведений. Ни о каких научных подходах в изучении, а тем более в применении психологии, не было и речи. Даже о применении психологии в педагогике (институт-то педагогический, готовил учителей!) рассказывалось преимущественно на любительском уровне. Совместная профессиональная деятельность родителей длилась тридцать лет, и это целая эпоха и в их жизни, и в развитии психологии в Удмуртии. За это время им удалось не просто сдвинуть изучение и применение психологи с места, а поднять их на совершенно новый — научный — уровень. Чем только они не занимались, какие только области изучения и применения психологии не затронули!

Но это все известно и без меня. И уже несколько раз написано, хотя, конечно, далеко не все. Я и сам-то о профессиональной деятельности отца знаю из этих же источников и рассказов мамы, так что не мне об этом рассказывать.

Многих людей, знавших отца, работавших с ним или учившихся у него, впечатляла не только психология, не только профессионализм отца в ней, но — и я думаю, даже в бо́льшей степени, — сама личность отца. А проявлялась она не только в работе. Не в меньшей, а может быть даже в большей, степени она давала о себе знать в семье.

Как я уже сказал, я практически ничего не помню. И отец никогда не рассказывал мне о себе. Наверное, потому что я не спрашивал. Так что все, что я узнал теперь, — из писем, документов и рассказов, в основном маминых.

Справедливости ради, надо сказать, что мама была права (какая замечательная фраза, не правда ли? Каждый пришедший наконец к этой мысли, может считать себя по-настоящему взрослым человеком), и, пока я собирал сведения о жизни отца, я и сам вспомнил несколько ярких эпизодов из своего детства, связанных с отцом, и крайне удивился — не тому, что я их вспомнил, а тому, что забыл. Мне было интересно писать эту книгу, и я подумал, что, может быть, людям, которые знали отца, будет интересно ее прочитать. А может, и тем, которые не знали, тоже.

Детство

Мой отец — Павел Лейбович Горфункель — родился в Ленинграде 27 октября 1923 года.

Его мама — моя бабушка, Ева Фишелевна Флейшман — родилась в большой семье в Молдавии, в маленьком городке или в сельской местности, в деревне. Во время революции и гражданской войны в Молдавии и на Украине прошла волна еврейских погромов. Спасаясь от них, убегали, стараясь спрятаться в высоких колосьях и в кустах, старики, молодежь, дети — и бабушка в том числе. Бандиты их догоняли и убивали. На глазах у бабушки были убиты ее родные — дядя, тетя, двоюродные сестры. Бабушка сумела укрыться в поле и благодаря этому спаслась. Спаслись также ее родители, брат и сестра. Впоследствии все они, кроме бабушки, эмигрировали в Аргентину — в то время многие уезжали в Южную Америку. А бабушка не поехала — она встретила моего будущего дедушку, тогда молодого красивого моряка Черноморского флота. Бабушка, кстати, была очень красивой девушкой — у нас есть ее фотография в молодости. Моряка звали Лейба Михайлович Горфункель, его знакомые и соседи звали его Лев Михайлович — так было проще. Он родился в многодетной семье, был моряком царского флота и демобилизовался после Первой мировой войны. Они поженились в Молдавии, уехали жить в Ленинград и поселились там на улице Плеханова, где у них было две комнаты в пятикомнатной квартире, в которой до этого была оранжерея профессора ботаники из Петербуржского университета. Работали они в составе артели по изготовлению головных уборов — шили на дому кепки и сдавали их в артель. Больших денег это не приносило, но жили вполне сносно. Лев Михайлович был человеком с твердым, даже жестким, характером и нежностью явно не отличался. Придя с работы или закончив какую-то работу дома, мог вполне развалиться на диване, и его мало волновало, что жена (моя бабушка) в поте лица занята работой по дому. Бабушке было тяжело от работы и обидно от такого невнимания. Но что поделать: время было тяжелое, нравы тоже, да еще и моряк — вполне можно понять. Мой отец — Павел — был старшим ребенком в семье. Через два года после него родилась его сестра Муся (Мария), а еще через пятнадцать лет — его брат Геня (Генрих). Бабушка, вдоволь хлебнувшая «еврейского счастья», настояла впоследствии на том, чтобы отчества детей хотя бы произносились «Львович», а не «Лейбович» — так их все потом и звали, а Мусю она даже сумела записать в документах как «Мария Львовна». И моего отца тоже все сначала знали как Павла Львовича. Однако он все равно позднее стал Павлом Лейбовичем, о чем расскажу дальше.

Из рассказов бабушки (она рассказывала Гене и моей маме, а они — мне) я знаю, что отец мой воспитывался на улице — в том смысле, что основную часть времени проводил с друзьями, он никогда не делился своими проблемами с родителями, ничего не рассказывал о школе, о друзьях, его родители не знали, что ему нравится, как он живет, он как будто жил отдельно и избегал разговоров с ними. Участие его отца в воспитании ограничивалось в основном наказаниями в виде порки. Они случались не очень часто, но это был основной способ воспитания и основная форма общения Льва Михайловича со старшим сыном Павлом. Несмотря на это (или благодаря этому), мой отец своего отца уважал, считал правильными чертами его строгость и волю. Отец в детстве никогда не плакал (за исключением грудного возраста). Он даже не показывал, что ему больно. И научился этому так, что делал это всю жизнь: никогда и никто не видел и не знал, какие боли ему приходилось терпеть практически постоянно, о чем расскажу дальше. И он никогда не извинялся — как бы с него этого ни требовали. Он был не просто упорным — он был по-настоящему упертым в этом вопросе. Он настолько «напрактиковался» в этом, что и много лет спустя не мог извиниться, даже если считал нужным, и лишь после долгих лет жизни с мамой он наконец немного растаял и научился этому. А плакал он лишь дважды — и об этом тоже расскажу позднее. Так что отец с детства воспитал в себе упорство, упрямство — как хотите. И волю. Волю, которая станет для него потом настоящим стержнем, помогающим преодолевать многие трудности, а впоследствии — даже предметом профессионального исследования. Также он с детства привык не делиться с родными своими переживаниями, проблемами, болями, вообще привык быть одиночкой и самостоятельно решать свои проблемы и переносить свои невзгоды. В детстве он был очень подвижным и очень непослушным, приносил замечания из школы за плохое поведение. Но он был очень способный, что отмечали все его учителя, его сочинения и контрольные по математике нередко отмечали как лучшие, хотя нередко он получал и неуды. Однажды он выступал на школьном вечере в присутствии родителей, загримированный под Пушкина, и читал его стихи, хорошо читал. Его запомнили дети и потом, встречая, говорили: «Вон Пушкин идет!» Его приняли в школу по классу скрипки: у него оказался абсолютный слух, но учиться он не захотел, а заставить его все равно бы никто не смог. Никаких других сведений о детстве отца не сохранилось. Он закончил школу — и началась война.

Война

Письма, которые отец писал своей маме во время войны, — единственные документальные свидетели его фронтовой жизни — не сохранились. Все, что я знаю о военных годах отца, я знаю от мамы — по ее рассказам и некоторым статьям, а также единичным документам, найденным мной в семейном архиве.

Война застала отца именно так, как это обычно показывают в фильмах о войне — выпускником школы. И именно во время празднования окончания школы в Петергофе у фонтанов объявление о нападении немцев. Отец вместе с другими одноклассниками сразу поехал в военкомат. Вскоре его отправили на шестимесячные курсы артиллеристов. Ему долго не могли подобрать форму: маленький, худосочный, размер ноги 38… Учили, конечно, максимально ускоренными темпами — а как же иначе, когда враг все ближе? И уже в декабре сорок первого отец прибыл на фронт, а дома остались его отец, мать, младшие сестра и брат. И Лена — его первая школьная любовь. Перед отъездом отца на фронт они решили пожениться сразу после войны…

Отец был назначен сначала командиром взвода, а затем батареи: четыре орудия, двадцать бойцов и еще кони — перевозить орудия. Это была двести восемьдесят шестая стрелковая дивизия Ленинградского фронта, основной задачей которого была защита Ленинграда. Отец всю жизнь гордился потом, что защищал свой родной и любимый город, свою семью, которая осталась там.

Он был самым молодым командиром батареи — восемнадцать лет. Период был самый тяжелый: немцы наступали, голод, холод, болотистая местность вокруг Ленинграда, кони застревают, не могут перетаскивать орудия. А ему надо не просто воевать, а еще и командовать людьми, отвечать за них, по крайней мере перед собой. Восемнадцать лет… Не могу себя представить на его месте в восемнадцать лет… Хотя, может, если бы я был на войне… Но я не был.

Кроме всех этих трудностей, еще были — и, наверное, самые тяжелые — трудности моральные. Ведь наступление на этом фронте началось только в начале сорок четвертого года. Это значит, больше двух лет в состоянии, когда каждый день очень тяжело, каждый день может стать последним в жизни, и нет никаких проблесков победы. Да еще и сознание того, что в городе голодают, умирают от голода. И это не какие-то абстрактные люди — это твои сограждане, твоя семья. Мама отца (моя бабушка Ева) писала ему на фронт письма, он тоже писал ей, а также отсылал все деньги, которые получал как офицер (это называлось, кажется, «аттестат»). Конечно, это были совсем маленькие деньги для семьи. Отец папы, мой дедушка, к началу войны уже серьезно болел, и бабушка все свои силы направляла на заботу о нем, на обеспечение его и всей семьи питанием. А еще были сестра отца Муся пятнадцати лет и брат Генрих, все его звали Геня, четыре года, и все они как-то должны были жить. А отец был на фронте и мог только посылать им деньги и узнавать о них из писем своей мамы. Сейчас, когда я сам глава большой семьи, я могу представить (да и любой мужик, отвечающий за свою семью, может), насколько это тяжело — знать, что в твоей помощи нуждается твоя семья, а ты должен делать что-то другое, быть где-то в другом месте. А можешь и погибнуть — и кто тогда будет заботиться обо всех? Наверняка эти мысли были с отцом все время. Но он защищал Родину — что тогда могло быть важнее? Бабушка писала ему письма, и это хотя бы давало ему возможность знать, что все живы, что еще осенью сорок первого года Муся уехала в эвакуацию с техникумом, в котором училась, что папу в эвакуацию не взяли, поскольку он болел, и поэтому она, мама, осталась с папой и с маленьким Геней в осажденном Ленинграде. А потом и письма перестали приходить.

И это, наверное, еще тяжелее — полная неизвестность. Но он терпел, терпел вместе со всеми и верил в победу и в счастливую жизнь после нее. Мне отец о войне практически ничего не рассказывал, по крайней мере, я этого не помню. Но я хорошо помню следы от одного из ранений на его спине — два пулевых отверстия совсем рядом, пуля прошла вскользь, под кожей, по мышцам… Опять как начинаю примерять на себя — ведь это смерть была совсем рядом… Или контузия — рядом с отцом взорвался немецкий снаряд… Вообще, за время войны у отца было четыре ранения. После первых трех он все еще оставался на фронте. В то время отца наградили орденом Красной Звезды. Это была редкость — во время отступления мало кого награждали.

Через некоторое время отец получил письмо от своей мамы — нашлась! Поскольку фронтовые письма отца не сохранились, я могу только, зная о произошедших событиях, предполагать: бабушка написала отцу, что в конце сорок первого года она была арестована, и ее осудили на десять лет лагерей. Но самым страшным для бабушки было то, что, когда ее арестовали, они — ее муж и сын — остались совершенно одни. И бабушка совершенно не знала, где они и что с ними. И об этом, наверное, тоже написала. Так что ко всем боевым сложностям у отца добавилась серьезная тревога за родных, особенно, наверное, за Геню — ведь он был совсем маленьким.

Все, что произошло на самом деле, стало известно уже несколько лет спустя. Но это история, о которой стоит рассказать. Так что рассказываю.

Военная история не с поля боя

Итак, бабушка оставалась в осажденном Ленинграде с мужем и маленьким Геней. Есть было нечего, дедушка болел и умирал от голода — он уже не вставал. Бабушка всеми силами старалась поддержать его и Геню, но еды практически не было, она покупала продукты на деньги, которые присылал отец с фронта, но это были крохи, конечно, хотя он посылал все, что получал как офицер. Чтобы не дать дедушке и Гене умереть от голода, бабушка, во-первых, экономила на себе — она практически ничего не ела, отчего к описываемому моменту находилась в последней степени дистрофии. А еще она продавала оставшиеся от моего отца вещи и покупала продукты. Но поскольку продукты в осажденном Ленинграде были самым дефицитным товаром, то это тоже помогало не много. Но бабушка делала все, что могла. Понимая, что так долго не продержаться и что когда-нибудь она может просто не вернуться домой, умерев где-нибудь на улице, бабушка собрала два чемодана вещей, передала их соседке и попросила ее, в случае, если с ней, с бабушкой, что-нибудь случится, увезти Геню в эвакуацию к Мусе, а эти собранные вещи постепенно продавать, чтобы кормить Геню в пути. Еще она надела Гене на шею медальон с его данными, а также адресом его сестры Муси в городе Пугачеве Саратовской области, где она была в эвакуации, и старшего брата — моего отца — на фронте. И однажды бабушка действительно не вернулась, но не потому что умерла: она была арестована «за спекуляцию», то есть за то, что она меняла вещи на продукты. Ей дали 10 лет лагерей. Уже после войны она подробно рассказала об этом своим детям. Из их воспоминаний: «Мама говорила, что, если бы она была с папой, он бы не умер. В тюрьме мама подвергалась унижению — еврейка, спекулянтка. Истощенных до предела заключенных вывезли в товарных вагонах на большую землю и выгрузили перед какой-то станцией. Многие вообще не могли двигаться и умирали тут же. Кто посильнее, в том числе и мама, шли в близлежащий лес, там находили клюкву и бруснику… Мама говорила, что ее спасла жажда жизни и желание увидеть детей: „Не верила, что умру, надеялась!“». Потом всех оставшихся в живых почему-то отпустили. Она добралась туда, где была в эвакуации дочь Муся, — в город Пугачев Саратовской области. И они жили там, не имея никакой возможности узнать о судьбе Гени. На то, что дедушка жив, бабушка, наверное, и не надеялась — он уже находился при смерти, когда бабушка видела его в тот последний день, перед арестом. Бабушка только надеялась, что соседка сделала то, о чем она ее просила (увезла Геню в эвакуацию), и когда-нибудь, может, после войны, они его найдут. Как выяснилось много лет спустя, дедушка действительно скоро умер — на глазах у маленького Гени, соседка забрала Геню и приготовленные чемоданы и отправилась с ним в эвакуацию как имеющая ребенка. Но на какой-то станции она сошла и исчезла, видимо, вместе с чемоданами.

Из показаний Горфункеля Генриха Лейбовича (Гени), переданных в организацию YAD VASHEM, Иерусалим, 24 декабря 1996 года: «Хорошо помню, что я стоял перед умирающим отцом, который смотрел на меня и что-то говорил. Кто-то взрослый меня увел, это была жиличка Аня, которую с грудным ребенком вселили в нашу комнату. В то время больной отец и я четырех лет остались одни, так как маму арестовали по подозрению в спекуляции. Уходя, она просила жиличку присмотреть за нами. Еще просила, если она не вернется, а папа умрет, чтобы Аня отвезла меня в г. Пугачев Саратовской области к старшей сестре. Папа вскоре умер. Жиличка, ребенок которой умер еще раньше, собрала вещи и вместе со мной села в направляющийся на юг поезд. Где-то по дороге она сошла одна, а я доехал один, видимо, до Краснодара. Помню, что ехал в вагоне, мне давали хлеб, гладили по голове. Потом меня расчесывали, наклонив голову над бумагой, на которую сыпались маленькие желтые червячки, и мне было интересно наблюдать за их движением по бумаге… Еще помню, что был во дворе или на площади, вокруг много людей с мешками, телеги с лошадьми… Хорошо помню, что долго ехал с двумя женщинами по проселочной дороге, кругом были поля… В темноте въехали в какую-то деревню, и меня на руки взяла женщина… Потом другая женщина вела меня за руку по хутору в другой двор…»

Из показаний Сластениной Марии Львовны (Муси), переданных в организацию YAD VASHEM, Иерусалим, 16 ноября 1996 года: «…Гену отдали в детский дом села Новощербиновка (Краснодарский край), как ребенка, потерявшего родителей. В это время Краснодарский край занимала немецкая армия. Воспитательница этого детского дома Тося решила с младшей сестрой Милой увезти еврейского мальчика от немцев (впоследствии она мне говорила, что еврейских детей немцы сразу отправляли в концлагерь). Тося повезла Гену в Туапсе и всю дорогу учила выговаривать слово „кукуруза“, так как он в детстве грассировал звук „р“. До Туапсе они доехать не успели, так как немцы перехватили беженцев и приказали всем возвращаться на свое прежнее место. Тося на обратном пути отдала Геночку какой-то старушке, так как боялась, что в Новощербиновке за ним придут из полиции, которая могла узнать имена детей, зарегистрированных в детском доме. Так оно и случилось. К моменту ее возвращения уже были составлены списки лиц, подлежащих аресту. К Тосе трижды приходили „за жиденком“, но она заверила полицаев, что он по дороге умер. О том, что мой младший брат находится в детском доме села Новощербиновка, я узнала из телеграммы этой воспитательницы Тоси. Адрес она нашла в медальоне, повешенном мамой на шею ребенка, в котором была записка с моим пугачевским адресом и адресом старшего брата Павла Лейбовича Горфункеля, находившегося на фронте. Но поехать за Геной по указанному адресу я уже не могла, так как Краснодарский край уже частично был оккупирован немецкой армией…»

Так и остался Геня в оккупированном немцами Краснодарском крае. Старушка, которой воспитательница Тося передала Геню, увезла его в свой хутор, где он в конце концов был взят к себе одной женщиной, Верой Максимовной Бурячок. Она была одинокой доброй женщиной, приютила Геню как родного и делала все, чтобы уберечь его от немцев, понимая, что если они найдут этого еврейского мальчика, то сразу убьют его. Поэтому она составила ему «легенду» и заставляла ее заучить. «Главное воспоминание — о том, как учили меня правильно отвечать, если чужие люди будут спрашивать. Она мне говорила: „Если спросят: „Где твой батька?“, говори: „Батьки нету“, а спросят: „Кто твоя мамка?“, говори: „Моя мамка Вера“, а спросят: „Как твоя фамилия?“ — говори: „Бурячок“, а про мамку в Ленинграде молчи, и про Ленинград молчи, а то дядька заберет“. Помню, что уроки были не зря: я действительно отвечал какому-то мужчине, что батьки нет, а мамку зовут Вера. Но все-таки на меня не надеялись и уводили к соседям, когда надо было спрятать от посторонних глаз. Я помню, что ночевал в других хатах, спал на лавке или на печи…»

Так Геню берегли всем хутором до сорок третьего года, когда пришли наши войска. Вера Максимовна была очень одинокой женщиной: «Раньше у них была большая, дружная, работящая семья, много братьев и сестер, нужды не знали. Но в тридцатые годы их семью раскулачили, отняли дом и все имущество, отца, мать, братьев и сестер выслали за Урал. Она одна из всей семьи осталась на Кубани с мужем, который не то бросил ее, не то умер… Больше семьи у Веры Максимовны не было». Конечно, она привязалась к Гене, полюбила его, как родного, и, когда пришли наши войска, усыновила его.

Из показаний Сластениной Марии Львовны (Муси): «Лишь в 1943 году, когда эта территория была освобождена от немцев, мама решилась послать меня на поиски младшего брата. В то время проехать через всю страну без пропуска было невозможно. Поэтому я написала письмо товарищу Сталину о том, что мой младший брат потерян, а от старшего нет писем с фронта, и просила помочь нам с мамой в розыске младшего брата».

Честно говоря, когда я читал эти документы из нашего архива, это обращение к Сталину выглядело в моих глазах таким наивным — с учетом количества таких обращений, которое в то время наверняка было огромным. Поэтому продолжение меня просто поразило:

«Буквально через десять дней я получила ответ за подписью Лурье, в котором говорилось, что мне выдадут пропуск для бесплатного проезда по Краснодарскому краю и предписание местным властям оказывать мне содействие».

Объездив множество сел Краснодарского края, Муся в конце концов нашла брата.

«Я пришла во двор Веры Максимовны утром, но она уже была в поле. Геночка еще спал. На столе был приготовлен целый набор прекрасных продуктов, которых в голодном Пугачеве не видели несколько лет: отварная курица, молоко, сметана, масло, каравай белого — местной выпечки — хлеба. У меня разбежались глаза и слюнки потекли. Мне мама дала в дорогу несколько кусков черного хлеба и несколько луковиц, чтобы менять в пути на продукты. Когда я разбудила братишку, он меня не узнал. Вскоре прибежала с поля Вера Максимовна, которой, пока я шла до ее хаты и расспрашивала людей, уже передали, что приехали забирать ребенка. Она встретила меня очень агрессивно и не хотела отдавать мальчика, ссылаясь на то, что он ко мне не признается. Гена на мои вопросы, знает ли он меня, отвечал на чисто украинском языке: „Ни, наша Муся красна была, во яки косы были, а ты нэ гарна“. Но когда я показала ему фотографии родителей и наши со старшим братом, он схватил мамину фотографию и закричал: „Вези мэна до мамы, до ридной мамы!“ Вера Максимовна была очень расстроена и пыталась меня уговорить оставить братишку хотя бы на время: „У вашей мамы уже и так есть двое, а мэнэ никого нема. Да и голод там у вас в Ленинграде, исты нэчего, а у нас все есть. Нехай хлопец поживет у мэнэ еще, а потом заберете после войны“. Она собрала нас в дорогу. Положила в мешок много прекрасных продуктов, по тем временам целое богатство: две жареные курицы, вареные яйца, огурцы, помидоры и два каравая белого хлеба. Потом договорилась в колхозе, чтобы дали машину до г. Тимашовска. Она проводила нас до машины и плакала, прощаясь с ребенком».

Вот такая история приключилась с Геней, пока его брат — мой отец — был на фронте. Могу только представить радость отца, когда он получил письмо о том, что Геня нашелся.

Геня, конечно, никогда не забывал Веру Максимовну, которую считает своей второй мамой. Он несколько раз приезжал в тот хутор, много помогал Вере Максимовне по хозяйству, его встречали всегда очень радостно, все рады были видеть его, того маленького еврейского мальчика, которого они спасали в годы войны от фашистов. Когда Гене было около тридцати лет, он женился на Инне, и они вместе тоже ездили туда, там им устроили прямо настоящую свадьбу. Вера Максимовна тоже несколько раз приезжала в Ленинград, погостить у Гени с бабушкой, и они показывали ей город. Также она приезжала, когда у Гени с Инной уже были дети. Умерла Вера Максимовна в девяносто втором году.

После ее смерти Геня и Муся обратились в израильскую организацию YAD VASHEM, которая в том числе собирает сведения о людях, спасавших евреев в годы войны. Они описали всю эту историю, переписка продолжалась два года. В девяносто девятом году Геня получил из этой организации письмо о том, что Вере Максимовне присвоено звание «Спаситель мира» (это звание присваивали всем, кто участвовал в спасении евреев во время войны), Геню пригласили в посольство Израиля в Москве (им с Инной даже оплатили все расходы по поездке), там их встретили, повезли в синагогу на Поклонной горе, где было торжество, посвященное этим награждениям, было около двадцати награждений. Гене вручили свидетельство о присвоении Вере Максимовне этого звания и медаль, которые до сих пор хранятся у него. Потом выступил «Хор Турецкого» с еврейскими песнями, Геня мне рассказывал, что было очень хорошее, душевное мероприятие.

«По характеру Вера Максимовна была тихая, скромная, незаметная и какая-то спокойная, никогда не раздражалась, не сердилась, не кричала. Добрая и ласковая, она, видимо, очень любила детей, которых не надеялась уже иметь. Потому и взяла меня, беспризорного ребенка… В отношениях с другими была добра и приветлива, неспособна была кого-нибудь обмануть или обидеть. Сама она не унывала. Не помню, чтобы она была хмурой, мрачной, в плохом настроении. На лице почти всегда была добрая улыбка. Когда рассказывала мне про свою жизнь, никогда не жаловалась на судьбу, никого не осуждала, ни о чем не жалела. Наоборот, говорила, что всем довольна, жизнь у нее хорошая, никто ее не обижает…»

Война. Продолжение

Отец снова стал получать письма от семьи, все были вместе, кроме его отца, о месте захоронения которого так никогда и не узнали. Но была жива его мама, младшая сестра и младший брат, который наконец нашелся. Война продолжалась, и жизнь продолжалась. И чувство юмора, которое было с отцом всю его жизнь, не покидало его и тогда:

«Добрый день, мама! Получил от тебя сразу два письма, а отвечать нечего, т. к. только вчера я отправил тебе письмо. Пока все без перемен. А это только для Гени (ему было шесть лет). Ты, Геня, просишь у меня сапоги, галифе и ружье. Я и выслал бы тебе, так вот беда: не знаю, какой тебе нужен размер, — а то пришлю галифе, а оно окажется велико, или получишь сапоги, а они тесны. Насчет же ружья я тоже сомневаюсь: ты какое просишь — обыкновенное или полуавтоматическое? Я уж тут выбирал-выбирал, а потом решил, что все это сделаем тогда, когда я приеду. Но если тебе очень хочется, то напиши — я посмотрю-посмотрю, да и пришлю тебе какой-нибудь станковый пулемет — подойдет? Ну, пока до свидания; будь здоров, не кашляй. Передавай привет маме и Мусе… Павлик. (обрат. адрес: Полевая почта „72410-Ф“)».

Наконец долгожданный день наступил — в январе сорок четвертого дивизия получила приказ: прорвать рубеж! И они его прорвали! И началось наступление! И освобождение населенных пунктов. И это не просто населенные пункты — это люди! И они их освобождали! Нам не дано испытать такого счастья. Но и таких страшных трудностей…

Возвращаясь после очередного наступления с пехотой, чтобы подтянуть орудия, отец наступил на мину, ему раздробило стопу. Это, наверное, была ужасная боль, но впереди была еще ужаснее…

Пока отца доставляли в полевой госпиталь, началась гангрена. Необходимо было срочно удалить голень. А в госпитале нет обезболивающих средств. Если ждать, пока привезут, или ехать туда, где они есть, придется удалять всю ногу. И отец решается на ампутацию без обезболивания…

Потом это решение ему воздалось: благодаря тому, что отняли только голень, отец смог впоследствии и на лыжах ходить, и с нами играть, и много еще чего, чего не смог бы без ноги. Но ведь он ничего этого не знал тогда, когда решался на это! Опять пытаюсь себя представить…  ни за что бы не смог, мне кажется. Даже представить не могу. А отец смог — и представить, и решиться, и выдержать. Его решение, выдержка и воля поразили даже видавших многое врачей. А он даже сознание не потерял. Потом, конечно, это сказалось — первый инфаркт в сорок четыре года. Сердце-то все помнило… Пройти через тяжелое испытание ради будущего — вот что он умел и еще не раз в жизни доказал это. Ради будущего — он в него верил.

Так закончилась для него война. Точнее, не война, а его в ней участие. Потом отец не раз с горечью говорил маме (а она уже рассказала мне), что он очень жалел, что не довелось участвовать в последующих сражениях и вместе со своими однополчанами испытать эти радость и гордость победных боев. Он лежал в госпитале (в Красноярске, эвакуационный госпиталь 985, третье отделение, тридцать третья палата) и о дивизии узнавал издалека — в январе сорок пятого она вышла к Одеру, а войну закончила в Берлине. Ей присвоили звание краснознаменной и поставили памятный знак ее воинам.

Впоследствии отец несколько раз ездил на встречи ветеранов дивизии, но никого из своих боевых товарищей не нашел. Уже в последние годы его жизни произошел такой случай: дома раздался телефонный звонок. Мама взяла трубку, и женский голос попросил Павла Львовича. Уже из этого можно было понять, что это звонит кто-то из далекого прошлого, так как отчество отца — Лейбович, и только раньше его знали как Львовича. Отец подошел, слушал, но тут у него начался приступ кашля (в последние годы он все время кашлял), и он не смог продолжить разговор. Тогда трубку взяла мама. Она потом рассказала об этом в статье, посвященной ветеранам войны:

«Женщина (имя я не удержала в памяти, хотя ПЛ вспомнил ее тогда!) сказала, что знала Павла на фронте немного, но он хорошо запомнился ей: вместе добирались в штаб, где она узнала, как его высоко оценивает командование, а на обратном пути он спас ее — напоролись на немцев. В конце войны она была тяжело ранена, теперь инвалид — без ног и нет руки, Герой Советского Союза. Сказала, что Павел тоже стал бы героем, когда началось наступление по освобождению страны: „Он смелый, умный, настоящий ленинградец“. Нашла она его адрес после встречи ветеранов 286 стрелковой дивизии (ПЛ уже не ездил, хотя приглашения получал, так как ранее убедился, что никого из друзей-однополчан нет в живых, и сам болел все тяжелее). Сам ПЛ почти не рассказывал о войне, о себе — только о друзьях, восхищался ими…»

В госпитале отец пробыл до сорок пятого года. Там же его постигло еще одно горе: его любимая девушка Лена, с которой он переписывался, будучи на фронте, узнав о его ранении и ампутации, просто перестала ему писать.

Он вернулся в Ленинград в сорок пятом. По пути у него украли всю его военную одежду, а другой у него и не было. Продукты только по карточкам, так что впереди была голодная жизнь денег на покупку продуктов не было. Его мама присылала ему периодически посылки с продуктами: масло, мед, но он их не ел. Дело в том, что, вернувшись в Ленинград, отец нашел своего друга по школе, Толю. У того был туберкулез, осложненный голодом, питался Толя, как и большинство жителей, плохо. Чтобы поддержать его, отец отдавал ему все продукты, которые присылала бабушка. Это Толю не спасло — туберкулез тогда был неизлечим, но продлило его жизнь и наверняка сделало ее чуть светлее, показав, что в ней есть место искренней дружбе, благородству, щедрости. Жить отцу, как выяснилось, тоже было негде: квартира, где они жили до войны, была занята другими людьми, которые отдали отцу только таз с фотографиями… Вот так закончился этот этап: двадцать один год, инвалид, девушка бросила, жить негде. Было очень тяжело, к тому же семья не могла приехать — бабушке в связи с судимостью был запрещен въезд в Ленинград, отчего страдала вся семья. И отец делает все возможное, чтобы вернуть их в Ленинград.

Председателю исполкома Ленгорсовета депутатов

трудящихся товарищу Попкову

от инвалида Отечественной войны
2-ой группы

Горфункель П. Л.

                                      Заявление.

В июле 1941 г. я был призван в Красную Армию и сражался на фронтах Отечественной войны до ноября 1944 г. За это время я был 4 раза ранен. Четвертое ранение сделало меня инвалидом, и я в январе 1945 г. вернулся в Ленинград, где застал свою квартиру занятой, а вещи — расхищенными. Поэтому жить мне сейчас одному, особенно в условиях, когда я имею только то, в чем я вернулся из армии, очень трудно. Особенно чувствуется отсутствие посторонней помощи и ухода, ожидать которые я ниоткуда не могу, разве что от своей матери, но ей въезд в Ленинград воспрещен.

Дело в том, что за время моего отсутствия отец мой умер в блокаду, а мать, желая спасти мужа от голодной смерти, начала менять оставшиеся от меня вещи на продукты и в конце концов поплатилась за это. Она была осуждена на 10 лет и отправлена в исправительно-трудовые лагеря. Правда, через 7 месяцев она была освобождена, но въезд в Ленинград ей запрещен.

Прекрасно понимая, что преступление моей матери против нашей Родины и Ленинграда в то тяжкое время очень велико, все же обращаюсь к Вам с надеждой, что при Вашем содействии въезд в Ленинград моей матери теперь, в дни победы над врагом, будет разрешен.

                               Подпись. Дата (март 1945 г.)

Через полгода бабушке разрешили вернуться. А за это время отец сумел добиться возвращения их довоенной жилплощади, правда, вернули только «размер» 2 комнаты не вместе, а в разных районах города. В одной из этих комнат он и стал жить и готовиться к новой жизни. А она, жизнь, его действительно ждала — и какая!

Студенческие годы

В сорок пятом году отец поступил в Ленинградский университет на философский факультет, самостоятельно изучив для этого английский язык. Наверное, к этому времени он уже пережил тот факт, что его девушка Лена не дождалась его с фронта, и смирился и свыкся со своей инвалидностью. У него не было ни денег, ни нормальной одежды ничего. Но его это наверняка мало заботило и не могло остановить — он погрузился в учебу полностью и жадно глотал все интересное. Он был человеком очень острого ума и любознательности, поэтому любые знания, получаемые в ходе учебы, находили свое отражение в сложных выводах, новых вопросах и стремлении их разрешить. За короткое время он обратил на себя внимание ведущих профессоров университета и до конца учебы — да и до конца жизни — оставался неутомимым исследователем, которому доступно и интересно все, связанное с его профессией. В студенческие годы отец овладел способами быстрого чтения — и глотал буквально все, он читал всю свою жизнь, читал очень быстро и очень много. Из воспоминаний мамы: «ПЛ — человек разносторонне увлекающийся и развивающийся безостановочно. Уже в студенческие годы не по программе глубокое изучение древней философии, учения Гегеля, „Капитала“ Маркса (студенты изучали политэкономию по учебным пособиям, а он — по первоисточникам), зоопсихологии (даже поехал в сухумский питомник обезьян, проводил эксперименты, сделал научный доклад…), обучал школьников психологии (подрабатывал в школе), искал методы повышения мотивации (это выросло в дипломную работу, а позднее — в диссертацию)».

Все время отца в те годы было посвящено учебе. Он очень интересовался философией, обожал Гегеля, взгляды которого не очень-то соответствовали коммунистической идеологии, но от этого не становились для отца менее интересными. На него, вообще, мне кажется, мало влияло чье-то мнение, особенно идеологическое, когда у него было свое. А свое мнение у него было по всем вопросам, с которыми он сталкивался. Кроме философии, его увлекла психология. С годами, все глубже погружаясь в ее изучение, он все больше понимал, насколько важным может оказаться исследование в этой области и как много механизмы человеческой психологии определяют в нашей повседневной жизни. Тайна механизмов, определяющих поведение человека, становилась для него все более и более притягательной, и он посвящал изучению всего, что с этим связано, все свое время. Он читал множество книг, посещал лекции, кружки… Кстати, посещал он не только психологические кружки, как потом выяснила мама. В эти послевоенные годы начались репрессии, арестовывали и увозили в неизвестном направлении людей, в преступления которых невозможно было поверить. Происходило что-то непонятное… Несколько бывших фронтовиков организовали кружок, на собраниях которого они обсуждали сложившуюся ситуацию, осуждали ее и искали пути выхода. Отец тоже был членом такого кружка, а это, кроме всего прочего, было связано и с опасностью…

Короче, жизнь била ключом. Но не только в смысле учебы  были и другие события, поджидавшие, так сказать, за углом. На втором курсе отец познакомился с мамой. О том, как она увидела его впервые, она написала сама:

«Учились мы вместе с первого курса, я была из сельской школы, серенькая… вся была поглощена учебой (понять бы, усвоить бы), но однажды вдруг увидела того, реферат которого хвалила доцент по древней философии, — бледный, худой, очень плохо одетый, на костылях, но лицо… образ из детства (любимый герой из фильма „Человек-невидимка“, видела, когда мне было пять-шесть лет). Но все это лишь промелькнуло. А месяца через два Тося сказала мне, что влюбилась в него».

Тося — мамина подруга детства, с которой они учились в университете вместе. Тогда, конечно, и мама обратила на него внимание — все-таки предмет воздыхания подруги. Вместе они стали пристально наблюдать за ним. И обнаружили в нем:

« — вдумчивость, глубокое, самостоятельное и оригинальное мышление, четкая логика в изложении, все положения аргументированы (по философии, политэкономии);

— догадливость быстрая, хорошая способность к обобщению, умение изъясняться на иностранных языках и вне занятий, приятное произношение (отметили преподаватели английского и французского языка);

— эрудиция, сила и оригинальность мыслительных процессов, умение выделить суть изучаемого явления, проблемы человека (патопсихология, психологический практикум, зоопсихология…);

— внимание, способность его длительно сосредотачиваться, записывать мысли лектора высокого уровня (именно его конспекты лекций нашего кумира проф. Б. Г. Ананьева легли в основу создания «Курса лекций…»).

А также мама с Тосей очень жалели его: «Постоянно грустен, замкнут, малоразговорчив, стеснителен, внешний вид и одежда — хуже некуда. Но и независим — старался обойтись без помощи, даже сердился, если пытались ему помочь в раздевалке, на лестнице, подать костыли или упавшую его вещь».

Вообще, у отца был протез, который он получил вскоре после выписки из госпиталя. Но операция по ампутации была сделана неправильно (в полевых-то условиях!) — и когда отец надевал протез, то вскоре рана начинала сильно болеть и кровоточить. Эти боли продолжались всю жизнь, даже когда появились более хорошие протезы.

Тося продолжать неровно дышать к отцу, страдала, делилась с мамой своими переживаниями, прямо не знала, что делать, а мама, как настоящая подруга, поддерживала с ней эти разговоры, старалась ей хоть как-нибудь помочь. Однажды она решила, что надо, так сказать, разрубить неизвестность, и предложила Тосе поговорить с предметом воздыхания и выяснить отношения. Но Тося робела и не могла найти в себе смелость сделать это. Тогда мама  опять же как настоящая подруга  предложила свою помощь. Тося, конечно, радостно согласилась. Наивное поколение! Мы-то сейчас, конечно, знаем, чем такие вещи заканчиваются. Я даже помню песню из наших студенческих лет точно с таким же сюжетом, которая заканчивается словами: «В любви надо прямо и смело задачи решать самому, и это серьезное дело нельзя доверять никому». Но в те годы этой песни, наверное, еще не было, а может, Тося не участвовала в художественной самодеятельности. Или, может, даже и самодеятельности еще не было, а может, Тося просто не любила песни. В любом случае последствия не заставили себя ждать. Я, конечно, не был свидетелем этого разговора, но вполне себе представляю, как мама, ответственно подойдя к делу (а она ко всему всю жизнь подходила ответственно), приготовила основные мысли, продумала возможные ответы и, может быть, даже написала тезисы беседы. И пошла выяснять судьбу подруги. А в результате выяснила свою. «Я предложила ей узнать о его отношении (влезла на го̀ре со своей помощью!) … Павлик в ответ признался, что он любит меня, что удивляется моей недогадливости об этом… Мне хотелось провалиться сквозь землю — что и как я скажу Тосе?! Но что делать — мы всегда были правдивы друг с другом. Драматическая ситуация, а тогда она казалась трагической (мы обе ужасно переживали, но „про себя“), через какое-то время… пришло мудрое смирение: мы продолжали общаться, были дружны и заботливы друг о друге (до конца жизни!)».

Так начался их роман, который продолжался всю жизнь.

Кстати, отец, как я узнал от мамы, еще до того как сообщил ей о своей к ней любви, предпринял некоторые действия, чтобы обратить на себя внимание. Одно из них было такое: у Тоси был день рождения, и отец подарил ей пластинку с поздравлением. «Очень трогательное, его бархатный голос на фоне нашего любимого вальса Штрауса из к/ф „Большой вальс“ — тогда это было сверхоригинальным. Мы с ней слушали много раз и млели. Это повлияло еще на один мой шаг ему навстречу». Еще бы, если живут в одной комнате — конечно, будут слушать вместе и будут слушать его голос. И какая уже будет разница — кому конкретно был сделан подарок? Молодец мой папа настоящий завоеватель женского сердца!

«Я все больше обращала внимание на Павлика, а он часто садился рядом на занятиях, в читальном зале, в столовой, спрашивая, не против ли я. Мне приятно было такое отношение (в школе такие „ухаживания“ меня возмущали, отталкивали), все больше мы стали сближаться — уже вдвоем нередко оказывались… И весной первый раз поцеловались!»

Это торжественное событие произошло совсем не так, как мы могли бы себе представить, — там и тогда, где и когда застал момент… Все не так просто. Мама никогда до этого ни с кем не целовалась «по-взрослому» (и отец так и остался ее единственным на всю жизнь), поэтому так спонтанно с ней ничего не могло произойти. Но она уже была готова на такой серьезный шаг и в ответ на просьбу отца поцеловать ее ответила согласием, но потребовала, чтобы это произошло в таком месте, где можно быть уверенными в отсутствии зрителей. Такое место на примете имелось — рядом с маминым общежитием, у Петропавловской крепости, был совершенно дикий пустырь, только росли трава и деревья (через несколько лет там построили зверинец). Придя на пустырь, мама с отцом увидели, что никого нет, только какие-то колышки и невысокая ограда, которую они легко перешагнули и присели на бугорок. Мама еще раз придирчиво провела рекогносцировку местности — вроде никого, можно начинать. Только начали — вдруг, как из-под земли, прямо рядом появляется вооруженный военный и сообщает, что они находятся в запретной зоне. Пришлось ретироваться, но поцелуй все равно состоялся — ничто уже не могло остановить их быстро разгоравшиеся чувства.

Однако не все было так просто. У мамы был двоюродный брат Юра, в которого она была влюблена с детства и, несмотря на то, что не видела его несколько лет, продолжала питать к нему самые теплые чувства, всю войну переписывалась с ним. «Павлик не раз спрашивал о моем отношении к нему, я призналась „в раздвоенности чувств“». Так что надо было что-то делать, что-то решать. Посоветовавшись с Тосей (то есть урок на пользу не пошел!), мама решила поехать к Юре, чтобы понять свое отношение к нему. Отец пришел на вокзал проводить ее. «Павлик провожал меня на вокзале сверхзаботливо: принес роскошные гостинцы — баранки и конфеты (да еще мои любимые — „Белочка“), это значит, он два дня оставался без хлеба и месяц — без сахара, только по талонам можно было купить продукты! Он истратил их на меня».

Встретившись с Юрой, мама поняла, что за прошедшие годы их отношения сформировались как родственно-дружеские и такими остались на всю жизнь. Как потом рассказывала мама, в ходе встречи с Юрой она поняла и почувствовала, что он «недостаточно взрослый», а ей бы хотелось быть рядом с сильным, самостоятельным человеком. Конечно, желание вполне понятное и естественное. И все же я думаю, оно возникло не на пустом месте, а именно в результате знакомства с отцом, и именно его личность, отвечавшая, конечно же, всем этим требованиям, навеяла на маму такое обоснованное суждение. Это была очень притягательная и яркая личность, соревноваться с которой было непросто, даже такому давнему возлюбленному, как Юра.

Я, кстати, будучи студентом, поехал как-то на научную конференцию в Ригу и встретился там с ним и его женой — замечательные, очень интересные и по-настоящему родные люди.

Ну вот, вроде все и разрешилось! Можно возвращаться в Ленинград и строить совместную жизнь! Как бы не так. С Юрой-то мама все решила, но с собой, видимо, еще нет. Иначе чем можно объяснить ее поведение, которое дало отцу понять, что у него нет никаких шансов? Мама не помнит (и поэтому я тоже не знаю), в чем это поведение выражалось, но результатом его стало очень прочувствованное, очень доброе и печальное письмо отца, в котором он прощался с мамой, письмо, полное любви и отчаяния.

Совсем недавно мама нашла это письмо в архиве и долго мучилась вопросом: может ли она ознакомить с ним родных, как она это делала до сих пор — давала о папе как можно больше информации нам всем, в основном в форме своих воспоминаний:

«Удивляюсь, что ПЛ не уничтожил это письмо, как уничтожил стихи, сочиненные им для меня?! Ведь все это — проявление не только максимума чувств, но и слабости (излишней чувствительности), а последнее он боялся проявлять, тем более если кто-то заметит ее.

Вот и сомневаюсь, могу ли я познакомить родных с ним?! Даже через 63 года?!»

Мама решила спросить у меня — можно ли? Я таки дожил до этого момента — не я у мамы, а она у меня спрашивает разрешения!

Вместе с письмом отец вложил в конверт свою фотокарточку. Это фото было сделано давно и предназначалось еще той самой Лене — школьной возлюбленной отца. Фотография была очень красивая, вся в таких коричневых тонах — тогда это было верхом фотографического искусства. И такими же коричневыми буквами написано «Лене от Павла 1941 год». Видимо, сделать новую фотографию для отца было дорого, а может, некогда. В общем, он колебался недолго — яркими синими чернилами он пририсовал палочку к букве «Л» в слове «Лене» и в нем же зачеркнул (жирным синим крестиком) букву «е». К цифре 1 пририсовал недостающие части. Получилось «Ане от Павла 1947 год».

А потом у них все наладилось, и об этом мама тоже рассказала: «Через 3 месяца пришла весна — не только в природе, но и в наших отношениях, поэтому в моем студенческом дневнике он написал:

«Анка, дорогая, вся наша жизнь будет весной, а наша любовь — лучшим ее цветком! Счастье не в том, чтобы получать его, а в том, чтобы его создавать. И мы создадим, мы вырастим наше счастье, благо для этого у нас хорошая почва — наша большая любовь! 13.4.48».

Вот так счастливо закончился этот сложный период. И только много-много лет спустя мама узнала о том, как отец переживал ту ее поездку к Юре, понимая, что решается его судьба. Однажды мама, разговаривая с бабушкой Евой (мамой отца), спросила ее, плакал ли он в детстве. И бабушка рассказала ей, что она не помнит, чтобы он плакал в детстве (за исключением младенческого возраста), но помнит, что однажды, будучи студентом, он, ничего не объясняя бабушке, плакал, уткнувшись ей в колени. Бабушка сказала маме, что она тогда поняла, что это из-за нее, из-за мамы. А мама, сопоставив все события, поняла, что это было как раз тогда, когда она ездила выяснять свое отношение к Юре. Нелегко отцу далась эта мамина поездка… Но результат того стоил!

Теперь они с мамой стали парой и много времени проводили вместе. Как потом отец признавался маме, «она вдохнула в него новую жизнь, новую энергию».

«Все студенты (и не только однокурсники) замечали, как Павлик изменился, когда мы стали друзьями (2–3 курсы), — блеск в глазах, улыбка, да еще такая красивая, разговорчивость, общительность (не сторонился, как раньше), подшучивание над некоторыми юношами-сокурсниками, ухоженный (я советовала и контролировала — рубашка, носки, носовые платки), пополнел (мы часто вместе обедали, он ради меня старался завтракать и ужинать), а на третьем курсе сшили ему новый костюм! И я, и все увидели, какой он красивый!

Для меня (и не только для меня!) он всегда был красивым мужчиной: высокий лоб, густые черные брови, красивые губы, крупный нос, густые, слегка волнистые волосы и — главное — карие, с постоянным блеском, проницательные, притягивающие глаза. Через них шла его сильная, даже гипнотическая, энергетика, завораживающая не только родных. А какая обворожительная улыбка, преображающая его излишне строгое, серьезное лицо, делающая его добрым, мягким, доступным.

Наша студенческая группа запомнилась как дружная, заботливая, особенно после 2-го курса, когда мы выделились как будущие психологи (это около тридцати человек), другие специализировались по философии, по логике. Группа была сильная (немало выдающихся личностей вышло из нее), «трехслойная»: участники прошедшей войны, ленинградцы и те, кто приехал из провинции. Последним было трудно, но было на кого равняться».

Вдохновленный новым этапом, отец, теперь уже вместе с мамой, продолжил учебу, еще более активно погружаясь в науку. В сорок седьмом году он едет в Сухуми, в обезьяний питомник, ставить психологические опыты. Никакие обстоятельства — ни инвалидность, ни разлука с любимой — не могли удержать его от научных исследований. Кроме исследований, отец также проводил в питомнике экскурсии  для заработка. Мама в это лето была у своих родителей в Гжатске.

Из письма отца: «Ну вот, наконец-то получил от тебя письмо! Анечка, писать особенно много не буду, т. к. не хочется писать то, что я тебе могу сказать через неделю. Могу тебе только сообщить, что я не могу остаться здесь из-за кое чего, о чем я тебе расскажу. И отъезд мой задерживается только лишь потому, что питомник не имеет сейчас денег. Я не уезжаю, пока они не расплатятся со мной (я должен получить с них 1040 руб.). Мой отъезд — вопрос нескольких дней. Так не терпится увидеть тебя: представляю тебя поздоровевшей и пополневшей. Смотри, не худей эти дни. До скорой встречи, друг! Павел».

«Кое-что», о котором упомянул отец в этом письме, сейчас показалось бы совершенно не значительным эпизодом: он поспорил со случайным посетителем питомника, утверждая, что в Абхазии «все любят деньги и все торгуют», а посетитель утверждал, что «деньги любят все, и не только в Абхазии, но и в Москве тоже и вообще везде, и тоже все торгуют». Такой, в общем, безобидный, на современный взгляд, разговор. Вскоре отца вызвали в какой-то местный партийный орган, где ему объяснили, что он, оказывается, «великодержавный шовинист», и стали обещать написать в университет. Судя по тому, как быстро узнали, студентом какого вуза он является, можно легко догадаться, кем был его собеседник в питомнике. Назревал скандал, который запросто мог закончиться отчислением. Мама просила отца принести извинения и стараться как-то загладить все это, но отец извинений приносить не собирался, говоря «пусть лучше отчисляют». Неизвестно, как бы сложилась его судьба в случае отчисления. Но мама сдаваться не собиралась, понимая, какое важное место в жизни отца занимает учеба и наука. Она продолжала его уговаривать, плакала и пускала в ход все другие средства воздействия на влюбленного и любимого. И отец сдался, принеся свою принципиальность в жертву любви. Представляю, как нелегко ему это далось.

Секретарю

Абхазского обкома ВКП (б)

                                Объяснение.

19 августа 1947 г. между мной и одним из экскурсантов, сидевшим перед входом в питомник обезьян, произошел следующий разговор. Начало разговору, к которому я сначала не прислушивался, было положено Жилиной и Карима, работницами питомника. Они вели разговор о каких-то деньгах, и кто-то из них сказал, что здесь любят деньги. Экскурсант, сидевший рядом со мной, заметил, что именно, я уже не помню, но смысл был тот, что такие слова неправильные. Тогда я сказал этому экскурсанту, что в Абхазии все любят деньги, что здесь все торгуют. Экскурсант мне ответил, что любят деньги не только здесь, а и в Москве, и в Ленинграде и что торгуют не только здесь, что Москва — сплошной базар. Я очень горячо и грубо возразил ему, что Москва не базар; я сказал ему, что Сухуми — сплошной базар, где каждый торгует. И дальше я добавил, что если и торгуют в Москве, то от бедности, а здесь — из-за богатства, т. к. все имеют свои огороды и сады. На это экскурсант мне возразил, что и москвичи имеют тоже свои огороды. Я ответил ему, что москвичи могут собрать со своих огородов только то, что им самим хватит на зиму. В это время Жилина повела экскурсию в питомник, и экскурсант, с которым мы спорили, направляясь вслед за экскурсией, сказал мне: «Не бойтесь, я никуда не пойду наговаривать на вас». Я ответил ему, что я нисколько не боюсь, т. к. наговаривать на меня не из-за чего. Весь разговор проходил очень горячо, мы часто перебивали один другого, не слушая иногда то, что мы друг другу говорим

Я, как комсомолец, чрезвычайно жалею об этом глупом разговоре, многие слова которого были произнесены необдуманно, в горячке спора. Я прошу партийную организацию простить мне эту глупость, которой со мной никогда раньше не было и которой больше не будет.

П. Горфункель. 2.9.47.

Вообще, время было, как мы теперь знаем, непростое.

Из воспоминаний мамы: «У нас, студентов философского ф-та ЛГУ — будущих идеологов, смятение было чрезвычайным: убеждения получали трещины, мы не могли объяснить происходящее ни людям, ни себе. Лучших наших преподавателей увозил „черный ворон“, студенты тайно обменивались сомнениями и возмущениями, а наиболее смелые и прошедшие войну объединились в „эстетический кружок, где высказывали критическое отношение к Сталину и ко многому другому в стране“».

Отец тоже ходил в этот «эстетический кружок». Однажды, когда он собирался на очередное его заседание, мама попросила его пойти вместе с ней в «публичку», чтобы подготовиться к зачету. Отец все же собирался пойти на заседание кружка, но мама его очень просила, и он согласился — любовь опять выиграла! — и пошел с мамой готовиться к зачету, пропустив заседание кружка. В этот вечер, во время заседания, все члены кружка были арестованы и получили по десять лет. Многие так и не вернулись, погибли, а те, кто вернулись, были совершенно больными… Так что если есть выбор — всегда надо выбирать любовь!

Жизнь продолжалась, и дело шло к свадьбе. Отец с мамой были первыми — и, как потом оказалось, единственными — молодоженами в группе. Их обоих очень уважали и радовались за них — все, включая другие курсы и отделения. На свадьбу им написали стихи, в которых были слова: «Чета Горфункель нам являет единство противоположностей». И каждый указывал что-нибудь. Получился довольно внушительный список «Павел — Аня» с перечисленными соответственно качествами (я привожу только часть): шатен — блондинка, лицо удлиненное, угрюмо-серьезное  лицо преимущественно светящееся, с улыбкой и ямочками, худой — пухленькая, замедленно-солидная походка и движения — походка быстрая, торопливая, черты холерика (скрытые) и флегматика — сангвиник с чертами меланхолика, устойчивость, длительная сосредоточенность внимания — легкая переключаемость, отвлекаемость, исключительная последовательность и принципиальность, настойчивость в делах и поступках («иду на цель») — непоследовательность, яркая «женская логика», отступление от цели, критическое отношение ко всему, требование доказательств — легкая вера, доверчивость, любит и умеет преодолевать препятствия в жизни, борец за справедливость  стремление обойти их, «непротивление злу насилием»…

С благословением родителей проблем тоже, видимо, не было. Еще бы — отец, прося у них руки дочери, изложил подробный финансовый план, из которого следовало, что они способны обеспечить себя сами, без помощи родителей. Родители дали свое благословение и до конца учебы в университете посылали им по 200 рублей в месяц, хотя мама с отцом делали все возможное, чтобы быть материально самостоятельными. «На будущий год я буду работать в школе, преподавать психологию, меня уже включили в список, возьму два класса девочек. И уж тогда мы будем самостоятельны, Павлик всегда особенно переживает, что мы берем у вас деньги. Павлик опять возьмет четыре класса». Отец очень хотел добиться материальной самостоятельности, подрабатывал везде, где только было можно, у него даже сохранилось «Удостоверение, выданное Горфункелю Павлу Львовичу, о том, что он состоит на работе в тресте „Ленсвет“ в должности охранника огородов сотрудников треста, находящихся на территории станции Шоссейная». Но учеба была превыше всего. Уже на четвертом курсе и мама, и отец получали повышенную стипендию. Раньше отец ее не получал — он хотя и имел широкие и глубокие познавательные интересы, но не по учебной программе, поэтому получал и тройки. Но теперь появился стимул — он был главой семьи, так что пришлось и на оценки обратить внимание. Обратил, стал получать повышенную стипендию.

Теперь отец с мамой жили вместе, в одной из тех комнат (двенадцать квадратных метров), которые вернули отцу с семьей вместо довоенной жилплощади. «Павлику нравилось, что мы живем отдельно, самостоятельно, а мне после общежития тем более. С соседями мы жили мирно, старались не сближаться, чтобы не тратить время на разговоры, мешающие нашей учебе». Квартира была на десять семей, народу было много, и жизнь кипела. Зачастую происходили ссоры между соседями, и тогда они шли к отцу с просьбой рассудить их. Несмотря на свою молодость, отец пользовался большим уважением среди соседей, они считали его умным и справедливым. Эта репутация сохранилась за ним навсегда. И я помню не один случай, когда к отцу приходили за советом и помощью, и он всегда был на стороне справедливости.

«Главным плюсом нашей женитьбы (для меня!) была возможность экономить время (на учебу, то есть ради нее: мы часто занимались вместе — теперь в любое время суток — свидания отменены!) и финансы (питались вместе, я готовила, вела домашнее хозяйство), а для Павлика, как он говорил: „Смотреть на тебя день и ночь, жить без расставаний“».

Так подошло окончание учебы. Отец и мама защитили свои дипломы на пять с плюсом, их работы были рекомендованы к публикации. За время учебы отца (как и многих других студентов) увлекли лекции профессора Б. Г. Ананьева, работе по его направлениям отец посвятил много времени. Ананьев высоко ценил способности отца и по окончании учебы рекомендовал его в аспирантуру (он был его научным руководителем). На факультете решили, что мама также достойна поступления в аспирантуру, но, поскольку мест не было, ее рекомендовали в аспирантуру педагогического института им. Герцена. «Меня принял ректор, побеседовав, согласился на мою кандидатуру и попросил оставить мои данные у секретаря. Через несколько дней — устный отказ. А Люблинской А. А. (мамина руководитель диплома) объяснили по секрету, что не подошла фамилия». Вот так — фамилия отца подвела маму. Впрочем, мамина девичья фамилия — Витал — тоже вряд ли бы их устроила… Отца тоже не хотели утверждать (по этой же причине), но профессор Ананьев сумел отстоять его. В этот раз было кому заступиться за отца. А вообще, фамилия, а точнее национальность, была для отца вечной преградой, таким вечным тормозом — я напишу об этом дальше. Ущемления евреев в то время были настолько обычным делом, что это не вызвало у родителей никакого удивления. Результатом того, что маме отказали в аспирантуре, стала их долгая разлука. У родителей не было никаких сомнений в необходимости аспирантуры для отца — это была единственная возможность продвигаться в науке дальше. Работы для мамы по специальности в Ленинграде не было… «„Пристраиваться“ на работу любую, не по профессии, не по специальности — мы не считали возможным. Ждать „оказии“ не могли — не на что было жить. Решили — еду в Сыктывкар. Это было самое близкое от Ленинграда, пединститут, а не подумали, как трудно туда добираться! Мама Ева, родственники и друзья были против нашего решения, против моего отъезда, против нашей разлуки, мы были за и другого пути не видели!» Это было тяжелое решение. Расстаться тогда, когда, казалось, начиналась самая хорошая часть жизни, да еще и на такой долгий срок, пока отец учится в аспирантуре (три года), казалось совершенно немыслимым, особенно для мамы — отец-то жил, глядя не в сложности настоящего, а в радости будущего. И ради этого будущего он, как и всегда, был готов пойти на многие испытания, а мама была с ним — всегда и во всем.

Ленинград — Сыктывкар

Мама уехала в Сыктывкар в августе пятидесятого года работать в пединституте. Как она сама вспоминает, это был совершенно дикий край, к тому же место расположения колоний, где сидели опасные уголовные преступники, а также и политические заключенные. Из-за этого маме, и так боявшейся Сыктывкара потому, что она там будет без своего мужа, становилось еще страшнее. Вот такой напуганной она сошла с поезда в Котласе. При этом она почти всю дорогу проплакала, да еще на нижних полках ехала супружеская пара, тоже выпускники ЛГУ, биологи, по направлению, как и она. И жена тоже боялась, а муж ее нежно успокаивал. А маму успокаивать было некому. Надо еще было долго ехать в кузове грузовой машины по совершенному бездорожью. Первая сыктывкарская картинка: мама сидит в кузове, машина отъезжает от вокзала, и за ней бежит человек в белой рубашке и совершенно окровавленный — после какой-то драки, затем запрыгивает в кузов. Понятно, что это не прибавило маме энтузиазма, который и так уже был на нуле. А прибавить ко всему этому то, что она очень скучала по мужу, да осознание того, что это так надолго… Но надо было, чтобы отец закончил аспирантуру. «Надо» — это слово всю жизнь сопровождало маму, и она покорно ему подчинялась. Это была тяжелая разлука для обоих, которая тем не менее не только не смогла разрушить, но и, напротив, укрепила связь родителей. Это все видно из их писем в этот период — удивительный сплав любви и профессионального сотрудничества. Терпение и нежность, с которыми отец помогал маме пережить разлуку, — ярчайшие составляющие этого сплава. А ведь он и сам наверняка скучал не меньше… Мне нечего вспомнить о том периоде — меня еще не было. Но письма родителей друг другу рассказывают о многом.


«Дорогая моя девочка! Спешу догнать тебя — ведь одному так тоскливо! Вся наша комната еще полна тобой: чисто подметенный пол, аккуратно застланная кровать, цветы, которые ты так любишь; словом, везде так чувствуется наведенный тобой и не тронутый еще мной порядок, что кажется, вот-вот откроется дверь, и раздастся родной голос забежавшей из кухни Ани: „Павлик, руки мыть — сейчас завтрак…“ Тихо, уютно, меня ласкает каждая вещь, а вокруг так и носится твое нежное: „My dear“… (родители часто так называли друг друга). Вчера успел закрепить за собой одну школу, сейчас иду насчет второй (отец преподавал психологию и логику, чтобы зарабатывать). Зайду заодно и к Гельману (однокурсник родителей), чтобы взять у него брошюру Васильева, которую вместе с этим письмом и отправлю к тебе авиапочтой. Любимая, жду от тебя писем, писем, писем… Крепко-крепко целую моего лучшего друга. Павел. 30.8.50».

«Любимый, когда же я теперь увижу тебя? Понимаешь  я совсем одна. Все коллеги  семейные, пожилые люди, так что мне остается ждать твоих  бесчисленных!  писем и тебя. Конечно, если ты будешь в аспирантуре, то останешься в Ленинграде, а если нет, то обязательно нам нужно быть вместе. Зачем нам столько мучений! Ты говорил, провожая меня: „Варенье  тебе, когда будешь скучать  полакомишься“, но я ничего не могу есть. Все взятое в дорогу я привезла сюда, и все лежит. Ничего мне не хочется, только был бы ты… Я понимаю, для нашего будущего лучше, чтобы ты закончил аспирантуру, но сейчас так тяжело, так страстно мечтаю быть с тобой  лучше бы вместе работать…»

«Анечка, родная моя, сегодня первое письмо, в котором ты сообщаешь, что получила мое письмо. Наконец-то! Теперь уже пойдет все хорошо. А у меня экзамены опять отложили  до 17-го. (Аспирантура отца долго была под вопросом: профессор Ананьев оставил его у себя в НИИ на свой страх и риск, но еще надо было сдать экзамены, и — главное — окончательное решение было за идеологическим партийным отделом.) Обо всем скажу тебе по телефону. …Не жалей денег на яички, хоть они и стоят 25 руб. Вообще, на питание денег не жалей. Если с деньгами туго — обязательно сообщи телеграфом, я вышлю (мамино примечание: «У самого денег нет, значит, возьмет в долг»). Ну, счастливо, моя любимая, иду к кабинам — сейчас услышу твой голос.

…Добрый день, дорогая моя. А дни действительно настали добрые: ведь каждый из них приближает нашу встречу! (Отец всегда находил повод подбодрить маму!) И я становлюсь все нетерпеливей. Я вот сейчас думаю: все научились люди изменять, но только не время. А ведь как было бы хорошо: на разлуку мы время укорачивали бы, на встречу — удлиняли бы. Мечты… Я сейчас все время учу марксизм, у меня на уме только марксизм и ты… Целую тебя, моя любимая девочка…»

«Мой дорогой, мой учитель! Вот уже месяц моему боевому крещению в Сыктывкаре! Как хорошо мы с тобой поговорили. Ты доволен, что я бодрая. Я очень чувствую твою любовь, заботу. И я очень хочу, чтобы ты остался в аспирантуре, хотя мне ужасно тоскливо, часто просто невыносимо без тебя… Любимый, хочу знать о каждом часе твоей жизни! А когда получаешь от меня деньги, отмечай это  выпей пива или еще то, что тебе хочется. Я всегда-всегда с тобой! Но… очень хочу, чтобы ты в аспирантуре был. Целую, целую…»

«Девочка моя, я очень хорошо понимаю, как тебе плохо одной. И хорошо, что ты обо всем мне пишешь, не скрываешь. Но не упрекай  мы же доверяем друг другу!..»

«Счастье мое, сейчас такой хороший вальс исполняли… и мне представилась наша встреча. Какое это будет прекрасное время! В такие моменты я даже забываю, где нахожусь, опомнюсь, а тебя нет…

…Любимый мой, как ты себя чувствуешь? Как нога? Голос мне твой не понравился  не скроешь, не молчи! Я ведь тебе обо всем пишу. Не уверена, как объяснять деятельность мозга, скажу о развитии интегративных полей, раскрою теорию Павлова. …Письма твои  радость высшая! Но и печаль  кратко ты пишешь, а мне хочется долго-долго говорить с тобой. …Ты для меня все, что необходимо для моей жизни. Как дождаться дня нашей встречи?..»

«Моя любимая девочка прислала мне такое хорошее письмо, что даже предстоящий сегодня урок в школе не может испортить мне настроение, — все сознание охвачено мыслью, что тебя так сильно любят… Родная моя, я очень рад, что у нас все так ХОРОШО! получается. Ты — главная виновница нашего успеха! И пожалуйста, не говори, что я незаслуженно называю тебя самоотверженной, это действительно так, и я тебя очень ценю за это, дорогая моя девочка: ведь мне хорошо здесь, в Ленинграде, разглагольствовать, а ведь основная тяжесть разлуки легла на тебя, мою маленькую. У меня много было угрызений совести из-за этого, но теперь я вижу, что все хорошо, и я очень благодарен тебе за это. Мои мысли все больше вращаются вокруг будущего, нашего самого радужного будущего. У меня всегда основное — это будущее, такой взгляд очень помогает пережить все испытания настоящего. Правда, Анька! Это здорово помогает.

…Любимая моя, ты глубоко ошибаешься, полагая, что мои письма лишь долг по отношению к тебе. Для меня наши письма тоже единственная радость, девочка моя!»

«…Любимый, ты говоришь, что все острее чувствуешь разлуку, а у меня наоборот: я сначала просто задыхалась, была в отчаянии, мне казалось, что не выживу! Страшно вспоминать! А теперь… я спокойна и готовлю себя работать еще и еще. Конечно, я очень скучаю, мне не хватает тебя, но теперь я могу рассуждать!.. …Как меня спасает классическая музыка! Вот сейчас Бах — плачу и постепенно успокаиваюсь…

…Впервые выступала с публичной лекцией! По настоятельной просьбе парт. организации города и института для «актива» (людей, занятых воспитанием). Организаторы попросили слушателей написать отзывы. Представь  только положительные! Один, более пространный, посылаю: «Лекция великолепна. Отличная дикция лектора, личная обаятельность в сочетании с высоким умением доходчиво, убедительно преподнести материал является примером для подражания. Считаю лектора отличным специалистом и педагогом. И женщина она красивая!..»

«…Я только что с гор. станции: взял билет! Достался последний, боковое место. Начинаю упаковываться! Чемодан возьму у Ваньки (однокурсник и приятель отца по университету и аспирантуре), не покупать же. Это мое письмо ведь последнее, девочка моя, „прощальное“. Скоро ты получишь меня самого! Я только боюсь, как бы наша встреча не оказала плохое воздействие на тебя. Мы должны будем, Анечка, после нее расстаться с самым лучшим настроением! Иначе наша встреча не принесет нам никакой пользы. Ну, я, конечно, надеюсь на тебя  ты ж у меня умница… Прими, любимая, мой последний бумажный поцелуй и жди настоящего…»

Их встреча состоялась через три месяца после отъезда мамы в Сыктывкар. Чемодан отец взял другой — тот, с которым мама приехала с Дальнего Востока в Ленинград, деревянный. Собрал, каких мог, продуктов и отправился. Был ноябрь, в Сыктывкаре настоящая зима, а у отца было только старое осеннее пальто, купленное на рынке после того, как у него украли одежду по возвращении из госпиталя, летние ботинки и кепка. Прямого сообщения с Сыктывкаром не было, вообще никакого не было. Надо было доехать до Котласа, а там искать машину, такую грузовую открытую машину, на которой еще ехать в кузове около полутора часов. Приехав в Котлас, отец узнал, что ближайшая машина будет через 10 часов, но разве мог он ждать, когда времени на свидание — всего неделя?! Он узнал, что можно пойти напрямую через реку по льду — четыре километра. И вот он, в легкой одежде, с тяжеленным деревянным чемоданом (вез маме продукты и что-нибудь вкусненькое!), на протезе, от которого постоянные боли, пошел через реку по льду. Чемодан привязал веревкой и катил его. Можно представить, как он замерз! Но ведь он спешил! Мама как будто знала, что так будет, — она заранее заказала баню, припасла бутылочку водочки… Это была счастливая неделя, которая пролетела мгновенно.

«…Ты покинул меня, родной, как мне опять трудно без тебя жить, сон и аппетит пропали, но должна терпеть, надеяться, что станет легче со временем…»

Конечно, после разлуки опять стало тяжело, но все же самый трудный этап — период до первой встречи — был пройден. Дальше стало легче.

«Родной мой! Сегодня твой день (день артиллерии), ты мог бы вспомнить о своей фронтовой жизни, а мне так приятно было бы слушать тебя. Как мне не хватает тебя.

«Подумай, Анек, прихожу в школу, а завуч говорит, что уроков у меня не будет: весь класс «самоосвободил» себя от последних 3-х уроков, сбежали, сорванцы! До моего 6-го урока еще час. Я сказал, что категорически против срыва, — урок должен состояться, надо вызвать учеников! У классного руководителя этого класса безнадежное отношение  дисциплина ужасная на всех уроках. Я такого не допускаю. Строгость считаю непременной и соединенной с надеждой, любовью. На урок собралось большинство, провел!

«Как мы хорошо поговорили! Настроение боевое! А психология у меня не выходит из головы, себя тоже ищу в ней. Хорошо, что я не изучала медицину,  заболела бы всеми болезнями.

Пишу «Речь», объясни мне 2-ую сигнальную систему, казалось, знаю, но не для студентов. И еще  как сделать переход от «Личности» к «Психическим процессам»? …Звучит ария Роберта, помнишь, вместе слушали в Большом? Когда звучит любимая музыка, у меня лучше пишется. …Павлик, со следующей стипендии тебе надо рубашку купить. Умоляю, чтобы ты был красивым, аккуратным!»

Почти все следующее лето — пятьдесят первого года — они провели вместе, были в Ленинграде, ездили к маминым родителям в Гжатск, а осенью отец еще был в Сыктывкаре и работал там целый месяц вместе с мамой. Результатом столь плотного сотрудничества, кроме профессиональных достижений, конечно, стало рождение их дочери Наташи, моей старшей сестры. Мама родила ее в Ленинграде 25 апреля 1952 года, она специально приехала туда к родам, чтобы отец и его мама, моя бабушка Ева, могли помогать. После этого мама вместе с Наташей уехала снова в Сыктывкар — то есть опять по этой сложной дороге с пересадками (с трудом все это можно представить!). Там деревянный чемодан, который отец в свое время тащил по льду через реку, стал для Наташи ее первой кроваткой. Расскажу, кстати, о том, как Наташе было выбрано имя. Наташей звали мамину младшую сестру, мою тетю, которая была удивительным и прекрасным человеком — открытая, честная, высочайшей порядочности личность. После ее смерти мама написала книгу «Наташа, девочка из Гжатска» — замечательная книга, которой зачитываются даже те, кто совсем тетю Наташу не знал. Так вот, тетя Наташа очень радовалась маминому выбору, а отец очень радовался, что у мамы такая сестра, — они всегда радовались друг другу и были настоящими друзьями. Иногда они встречались — то у родителей в Гжатске, то в Ленинграде. Однажды они встретились в Москве, каждый куда-то ехал: тетя Наташа — в Гжатск, а отец — в Ленинград. Перед отправлением поезда они сидели на вокзале и разговаривали, мечтали о будущем, которое, конечно же, всегда представлялось светлым. Они заговорили о детях — кто сколько хочет иметь детей. И тут они договорились до того, что отец назовет свою первую дочь Наташей, а тетя Наташа своего первого сына — Павлом. Вот так их и назвали — задолго до их рождения. Так что у меня есть старшая сестра Наташа и старший двоюродный брат Павел, который родился в феврале пятьдесят восьмого года в Праге. Вообще, в нашей родне все очень уважают моих родителей и называют в их честь своих детей. Так что у нас, кроме моего отца, есть еще три Павла, а кроме мамы — еще три Ани.

«…Эни, что-то ты иногда очень уж восхваляешь меня  прямо неудобно я себя чувствую. Это, конечно, по сравнению с тамошними мужчинами. Так ты пиши все, что о них знаешь,  я очень хочу знать о людях, с которыми ты работаешь, с которыми приходится сталкиваться… Целую мою любимую девочку! Береги себя! Твой Павел».

Отец никогда не ревновал маму к другим мужчинам — я думаю, это результат его собственной уверенности в себе и в маме. И все же к этому вопросу относился серьезно — правда, в другом, совершенно неожиданном контексте. Приведу письмо, которое отец написал маме в ответ на ее письмо о том, что она ехала в машине и какой-то попутчик обнял ее, чтобы ей не было холодно. Рассуждения отца по этому поводу, думаю, будут интересны всем, а тем, кто хорошо знал отца, наверняка будет приятно еще раз встретиться с его мыслями, с его логикой и прямотой — чертами, по которым его легко узнать.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 120
печатная A5
от 361