18+
Война и мир солдата Ивана Мухина

Бесплатный фрагмент - Война и мир солдата Ивана Мухина

Рассказы о человеке внутри войны

Объем: 90 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Станция «Солнечная»

— Это до войны еще было, в сороковом году, — начал он.

Стояли они на боевом посту где-то в германской глубинке, дело было в самом конце войны, охраняли какой-то стратегически важный особняк, в котором не было ничего кроме мебели, и, по совести говоря, вовсе никто ничего не охранял, а сидели они на ступеньках посреди чёрной немецкой ночи и отчаянно боролись со сном.

Петька Погорельцев по прозвищу Петька-болтун поёжился, явно намереваясь начать очередной свой рассказ, перекинул автомат на колени и продолжил:

— Ехал я на лето к тётке в Саратов, жара, духота, вонь, поезд идёт медленно, то и дело останавливается. Слева бабка ртом беззубым шамкает, напротив дед яйца варёные чистит да жуёт, потом бабка храпит, дед ворчит, потом наоборот. Тоска смертная в общем.

Ну пялился я в окно от нечего делать, а что там, в окне? Поля да леса, потом станция какая, да снова поля да леса. Короче сморило меня, забрался я на верхнюю полку да заснул.

И приснился мне сон странный, будто просыпаюсь я в вагоне, а возле меня проводник стоит и так сурово мне выговаривает:

— Что же Вы, товарищ Погорельцев, спите? Ваша станция скоро, а Вы спите! Берите скорее Ваши вещи, я Вас провожу.

Ну я натурально хватаю чемодан — и в тамбур, глядь — а вагон пустой. Совсем пустой, ни одного пассажира нету! Я хоть и удивился, а виду не подал, и спрашивать ничего не стал. Поезд остановился, проводник вниз спрыгнул и ступеньки (невиданное дело) мне опустил, дождался, пока я сойду, поднялся обратно в вагон и торжественно так сказал:

— Счастливо Вам оставаться, товарищ Погорельцев, до свидания!

— До свидания, — говорю я, и поезд тут же трогается.

Стою я на перроне, глаза протираю, да зеваю, и вижу — не Саратов. Вообще не Саратов. Станция какая-то, посмотрел вокруг, вот название: станция «Солнечная», красивыми буквами зелеными написано и желтый полукруг сверху, на солнце похожий. Никогда я про такую станцию не слыхал и никого тут не знаю, а ведь к тётке не первый раз еду!

Стою, значит, на перроне — один одинёшенек, что удивительно — вообще никого на вокзале, ни одной живой души, стою и думаю, как мне теперь отсюда до Саратова добраться, смотрю по сторонам и поражаюсь, как всё тут чисто и красиво: ни окурков тебе, ни блевотины, ни нищеты, клумбочки-цветочки всюду. И тут голос за спиной:

— Здравствуйте! С прибытием Вас!

Я на голос поворачиваюсь — девушка стоит. Как она неслышно ко мне подойти умудрилась — не могу понять. Красивая, высокая, стройная, не чета твоим коровам колхозным, темные волосы в короткой стрижке, черные брови и глазами огромными голубыми смотрит на меня внимательно так, словно бы оценивает. А еще рубашка на ней белая была и короткая юбка.

— Добрый день, — отвечаю я, — тут, наверное, какая-то ошибка вышла, не моя это станция, я в Саратов еду, к тётке! Когда тут следующий поезд до Саратова?

— Саратов? — нахмурилась девушка, — нет, не слыхала про такой.

И пока у меня глаза на лоб лезли, она и добавляет:

— В любом случае, товарищ Погорельцев, следующий поезд будет только завтра утром, поэтому разрешите мне Вас встретить, показать Вам мой город, познакомить, как говорится, с достопримечательностями. Будем знакомы, я — Катя.

И протягивает мне руку решительно так, что я даже опешил и руку эту сразу пожал. Теплая рука, мягкая.

— Петр Погорельцев, — отвечаю я, держа её за руку, и ловлю себя на том, что ни глаз оторвать от неё не могу, ни руку отпустить. Неловкая ситуация значит. Стою, держу я Катю за руку, а сам думаю: как это — завтра утром? Мне тётке сообщить надо, она старуха железобетонная конечно, но старуха всё-таки…

А Катя вежливо так руку свою из моей высвобождает и говорит: пойдёмте. И я, словно заколдованный, иду за ней, только и успел чемодан схватить. И идём мы к зданию вокзала, да там, мужики, и Саратов со своим коровником позавидует такому вокзалу: кремовое здание с башней, а в башне часы золотые, и словно бы мерцают, а спереди колонны мраморные.

— Станция Солнечная, город — тоже Солнечный, — говорит Катя, — это мой город и мой мир, живу я тут одна единственная, встречаю прибывающих пассажиров на вокзале, знакомлю с городом, а потом они уезжают следующим поездом, и я их провожаю.

Удивления во мне и так было, аж вываливалось, а при таких её словах я последний разум растерял.

— Как так одна?

— А вот так. Здесь, в городе больше никого нет.

— Может из соседних деревень кто приезжает погостить, или из соседнего города? — мямлю я.

— А соседних городов и соседних деревень тоже нету, — говорит, да так, знаете, беззаботно, словно у нас каждому гражданину по персональному городу полагается.

Заходим мы в здание вокзала, а там птицы каменные на стенах, и у каждой птицы глаза светятся, и головы нам вслед поворачиваются, словно бы следят, а на стене расписание поездов висит, и буквы по этому расписанию сами по себе бегают туда-сюда. Что говорить, удивительный вокзал, какой там Саратов.

А немного в стороне — буфет сверкающий. Как будто не буфет это, а операционная хирургическая. Бутылки стоят различные, пирожки да булочки, бутерброды… Аж засосало под ложечкой. Жаль, буфетчицы не видно. И словно бы прочитав мои мысли, Катя спрашивает:

— Не хотите ли чаю, Пётр?

— Хочу, — говорю. Очень.

Заходит после этих моих слов она за прилавок, и сама мне чай наливает, и тарелку с бутербродами на стол передо мной ставит, и напротив садится:

— Буфетчицы тут нет, так что я уж сама за Вами поухаживаю.

— А Вы сами как же?

— С удовольствием, — сообщает она и наливает себе чай.

— Вы конечно удивлены, однако ничего удивительного здесь нет, — говорит она, — в моём городе может остаться лишь тот, кто захочет в нём остаться. Пока вот никто не захотел, поэтому гости есть, а жителей нет. Но впереди очень большая жизнь, и кто-нибудь обязательно захочет здесь жить. А пока я встречаю и провожаю гостей, учусь чему-нибудь, читаю книги в библиотеке, катаюсь на велосипеде и рисую, иногда шью.

— Должно быть это очень грустно — так жить?

— Нисколько, тем более я не готова сказать, что когда-либо жила какой-то другой жизнью. Мне не с чем сравнивать, к гостям я привыкнуть не успеваю, а вот сами гости — наоборот, боятся здешней тишины, безлюдья и спокойствия. Может быть Вам здесь понравится, а может нет, и тогда ваш поезд — завтра утром.

Слушаю я её, братцы, и дума про себя, что мне уже здесь нравится.

Кому бы не понравилось?

Мы допили чай и вышли на городскую площадь, в центре которой стоял памятник неизвестному мужчине. Странный памятник: мужчина разводит руки в стороны и пожимает плечами, а выражение на лице у него было такое, как будто он восклицает: «не пойму!». Никогда я не видел таких странных памятников, если честно.

Вокруг площади стояли невысокие нарядные разноцветные домики в два или три этажа, все они были чистенькие, аккуратно выкрашенные и пустые. В первых этажах помещались всевозможные магазины и лавки, в которых тоже никого не было, а в стороны от странного памятника уходили опрятные улочки, опять же абсолютно пустынные. Чуть поодаль был виден купол небольшой церквушки, и это навело меня на новую мысль:

— А как же Ваши родители? Где они?

— Они там, — ответила Катя, указывая на церквушку.

Мы пересекли площадь и приблизились к церквушке, которая вблизи была даже меньше, чем казалась издалека. Огороженная легкомысленным забором, стояла она ровно в середине покрытого яркой травкой участка, а сбоку были видны два аккуратных надгробных камня. Я подошел ближе и увидел, что на одном было написано «мама», а на другом — «папа», а больше ничего не было.

— Вот, — сказала Катя очень спокойно, — они всегда были здесь, я их никогда не видела.

Я не нашёлся, что ответить, поэтому не ответил ничего, и мы молча пошли дальше.

Мы побывали в огромной библиотеке, уставленной по самый потолок пахнущими типографией книгами, побывали в какой-то странной школе, где по зелёной доске ползал сам по себе какой-то подозрительный мелок, чертя незнакомые мне формулы, зашли в полутемный концертный зал, в котором на сцене стоял одинокий черный рояль и была слышна музыка, но откуда она доносилась — понять было невозможно. А потом как-то плавно и незаметно мы оказались в диковинном парке, в котором росло такое, чего я даже на картинках в учебнике не видел вообще никогда.

Тут мы присели на белую аккуратную скамеечку, и я с удивлением обнаружил, что среди окружающих нас буйных лиан и всевозможных пальм запросто произрастают наши самые обычные советские огурцы, чуть поодаль журчит фонтан, у нас в руках вкуснейшее мороженое, и вообще вся жизнь видится такой прекрасной и удивительной, какой я никогда её не видел и даже представить себе не мог, что так бывает.

Мы грелись на солнышке и молчали, потому что было без слов очень хорошо. А пока мы молчали, я думал себе приблизительно следующее: ну его к чёрту этот Саратов! И Москву тоже к чёрту. Я не хочу никуда отсюда уезжать. Я останусь здесь жить с этой удивительной прекрасной Катей, чтобы она больше не стояла каждый день на перроне и не встречала непонятных пассажиров, для того чтобы на следующий день провожать их. Я буду жить в этом аккуратном чистеньком городе, он настолько аккуратный и чистый, что кажется ненастоящим, но вот ведь мы сидим вдвоем в парке, мы настоящие, мы на самом деле!

— Я даже не знаю, — произносит вдруг Катя словно прочитав мои мысли, нарушая полную тишину этого странного мира, — на самом деле я существую, или всё это вокруг — один сплошной сон, я просто не думаю об этом никогда, да и какая разница, реально всё это или нет? Я и про Вас, Пётр, ничего не знаю.

А что я сам о себе знаю, подумал я? Какая у меня ещё есть жизнь? Заводское училище с перспективой всю жизнь проработать на заводе? Дружки-хохотуны со своими сальными шуточками и слюнявыми фантазиями? Ну да, есть. Постылая тётка Соня из Саратова? Сдалась она мне. Вонючий вагон с шамкающей бабкой и ещё три десятка тысяч бесполезных километров дорог в никуда в перспективе? Весёлая жизнь, ничего не скажешь.

— А я могу здесь остаться? –спрашиваю.

— Это решать только тебе, Петя, — отвечает Катя и смотрит на меня долгим пронзительным взглядом, словно хочет сказать что-то ещё, но не может этого сделать.

Смеркается, и мы возвращается в город.

Мощеный тротуар, акация цветёт, и двумя аккуратными рядами двухэтажные домики, и в окнах уже загорается свет.

— Почему свет загорается? Нет же никого?

— Не знаю, отвечает Катя, — просто я хочу, чтобы был свет в окнах, потому что так уютнее — и свет загорается.

— А ещё что-нибудь происходит так, как ты хочешь? — внезапно осеняет меня.

— Да, я хочу, чтобы каждое утро на вокзал приезжал поезд и привозил одного пассажира. И это происходит каждый день.

— А ты хоть раз хотела, чтобы кто-нибудь из пассажиров здесь остался?

— Да, хотела, — ответила Катя, — но это моё желание никогда не сбывалось.

— А ты хочешь, чтобы здесь остался я? — выпалил я, осмелев наконец.

— Да, хочу, — сухо ответила она и почему-то стала смотреть в сторону, а потом добавила:

— Мы пришли, вот наш дом.

Я, конечно, заметил слово «наш», и посмотрел на дом: уютный домик в два этажа с палисадником, серые стены, белые окна, белый ажурный заборчик.

Вошли в дом, везде горит неяркий свет, кругом чистота и порядок, мебель, все дела. Очень уютно.

— Вот твоя комната, Петя, — говорит Катя, — а за той дверью — ванная.

Я заглянул — кровать там, братцы, в комнате стоит — больше чем вся моя халупа в коммуналке, а рядом с кроватью чемодан мой на полу одинокий. Я же как-то совсем забыл про него, даже не знаю, как он тут очутился. Посмотрел я на него значит, и про тётку сразу вспомнил, и сразу подумал, что надо бы ей телеграмму отбить в Саратов, чтобы не волновалась: мол, извините, тётя Соня, планы мои круто переменились, так что не ждите. Должен же тут быть телеграф?

— Да, телеграф есть, — ответила Катя, — но ведь это можно сделать уже завтра?

Я согласился, конечно, и тогда наступила неловкая такая пауза, и мы стали смотреть друг на друга, а потом мне как-то от её взгляда неловко стало, и я стал разглядывать фотографии на стенах.

Фотографий никаких на стенах не было, мужики. Висели там пустые рамки, а когда я к ним подходил и всматривался, в них появлялись разные изображения, черно-белые, а иногда и цветные.

Вот тут была Катя на берегу какого-то озера (здесь есть озеро?), стоит она босиком на песке, платье белое короткое в горошек развевается на ветру, … Я аж захотел туда сразу.

А на другом снимке был я. Только я был старше, в строгом сером костюме и с седыми висками, и смотрел я на фотографа этак сурово, будто бы с осуждением.

На следующем снимке мы были вместе. У Кати на коленях маленькая девочка, на меня похожая. Красивая пара, ничего не скажешь.

Потом я в ванную зашёл. Братцы, я такой белой и чистой ванной сроду не видывал! Я, как только в ароматную это горячую воду залез да в пену зарылся, только тогда понял, какой же я был грязный и вонючий с поезда. А потом она тоже в ванную вошла и говорит:

— На тебе, Петр, полотенце.

И смотрит. Я конечно в пене весь лежу, но она же смотрит!

Я чуть сквозь землю не провалился и говорю:

— Спасибо.

Потом из ванной я вышел, чистый, румяный, и в сон клонит. Я в смысле поспать всегда был не дурак, а тут такая усталость на меня навалилась, что сразу я в постель лёг, кровать-то мягкая, словно на облако прилёг отдохнуть, глаза прямо сами закрываются, и только помню, что подошла ко мне Катя, присела рядышком, и руку на грудь мне положила, а потом поцеловала. В щеку, мужики, правда! В щеку! И сказала:

— Спи, Петя! Жизнь долгая, надо выспаться и перед новым днём набраться сил. А я рядом буду.

И я заснул, и спал так крепко, как вообще никогда не спал.

Рано утром проснулся, и сразу чемодан мой убогий в глаза мне бросился. И сразу про тётку вспомнил. И про телеграф. Оделся быстро, выбежал из дома, там Катя цветы поливает.

— Я на телеграф, — говорю, — мигом!

Она мне дорогу разъяснила, там рядом совсем было. Прибегаю я на телеграф, вывеска красивая, чисто, нарядно, как везде.

И нет никого.

Кто примет телеграмму-то? Сам не смогу, не обучен.

Постоял я, помялся, да ушёл ни с чем.

Иду и думаю: ничего с ней не сделается, с тётей Соней, не помрёт она от волнения по родному племяннику, она за всё лето на меня хорошо если три раза внимание обращает. Но с другой стороны — не красиво. Ехал к ней, а приехал совсем в другое место. Старших надо уважать, разве нет?

Вернулся я тогда на почту, взял карандаш и бумагу, и письмо тётке написал короткое: так мол и так. Конверт тут же нашёл и марку наклеил, адрес в Саратове написал и в почтовый ящик бросил. Вроде полегчало.

И снова иду, и опять думаю: кто письмо достанет? Кто отправит? Пусто же, нет тут почтальона…

Вернулся я обратно к Кате и рассказал о своих сомнениях.

— Даже не знаю, что делать, — ответила она и вздохнула.

И тогда я подумал: судя по всему, отсюда до Саратова рукой подать. Надо сесть на поезд, доехать до Саратова и всё тётке объяснить по-людски. А потом сразу вернуться.

— Хорошая идея, — сказала Катя, когда я ей описал свой план, и тогда, уже без тени сомнений схватил я было чемодан свой, и подумал: зачем он мне нужен — скоро обратно вернусь — бросил его и побежал на вокзал, а Катя со мной пошла.

Там поезд уже под парами стоял, и вагон открыт, и проводник улыбается. Ну тогда обнял я Катю и поцеловал крепко, и говорю:

— Жди меня, Катя, я очень скоро вернусь обратно и никуда больше отсюда не уеду!

И залезаю в вагон.

Поезд сразу же трогается, а я высовываюсь из окошка и машу Кате рукой, а она смотрит на меня так, словно похоронила кого. Никогда я, братцы, этот взгляд не забуду. Но что делать, ехать-то надо.

Прошел я на своё место, сел. В окне — леса да поля. Так и проснулся.

Поезд наш стоял на какой-то станции. Дед чистил яйцо — сколько их у него — два десятка? Бабка виртуозно храпела.

— Где стоим? Что за станция? — спрашиваю я у деда.

— Курдюм, — отвечает он, — Солнечную вот только проехали — стояли, и опять стоим.

Я оторопел.

— Какую, — говорю, — такую Солнечную?

— Самую обыкновенную, — ответил дед и откусил яйцо, — минуту всего стояли, никто не выходил даже.

Братцы, я потом всю карту глазами изъездил: нет никакой Солнечной ни до Курдюма, ни после. Нет и всё. Это ведь сон был всего-то. Правда?

В Саратове уже понял я, что нет со мной моего чемодана — никакой особой ценности в нем и не было, тётке Соне я так и сказал, а она глянула на меня подозрительно, да и спрашивает:

— А как, Петя, письмо твоё тогда понимать? — и конверт мне протягивает.

Я его открываю, а там: «Дорогая тётя Соня, планы мои круто переменились, так что не ждите…». А обратного адреса на конверте нет. Откуда ж ему взяться, я ведь не писал его.

Да как тут что понимать, думаю, когда мысли мои все об Кате? Как могло мне всё это в голову прийти? Какой-же это сон, если письмо пришло и чемодана нету?

Спал я плохо, а когда засыпал — снилась мне станция Солнечная и Катя на перроне стоит, смотрит на меня, и я кричу ей что-то, и бегу в тамбур через длинный коридор вагона, а поезд уже катится прочь, и никакой Кати уже нет…

А потом я всё время думал: а если это не сон был? Да гори она огнем и синим пламенем, эта тётка со своим Саратовом, дура старая. Почему я не остался?

— Потому что ты пиздобол, Погорельцев, — раздался за спиной тихий основательный голос старшины Василюка. Мухин с Погорельцевым одновременно подпрыгнули и вытянулись по струнке.

— Хорош трандеть на посту, — добавил он вполне миролюбиво и скрылся в темноте ночи.

А Иван смотрел на бедного Петьку-болтуна, на внезапно заблестевшие его глаза, на руки, теребившие бесцельно и слепо автоматный ремень. Смотрел на него и думал: был ли это сон? Конечно это был сон.

А вслух сказал:

— Хороший сон, Петь.

И весь остаток ночи они молчали, думая каждый о своём.

А через неделю Петьку Погорельцева подстрелили. Он с группой возвращался из разведки, шальная пуля попала в живот. Рана не была смертельная, но пока донесли…

В общем принесли его, едва живого, он уже метался в агонии и бредил, ничего не понимая. Когда Иван подошел к нему, наклонился и сказал глупое «Петька, держись», Погорельцев с трудом сфокусировал на Иване взгляд и вдруг ясными и чистым голосом произнёс:

— Всё, брат, пока. Я на Солнечную. К Кате.

И с этими словами испустил дух.

Потом уже, гораздо позже, после войны Иван Мухин будет искать на самых что ни на есть подробных военных картах станцию Солнечную, и — ясное дело — ровно ничего не найдёт.

Может быть спустя годы он расскажет эту удивительную историю, равно и результат короткого своего расследования дочке, ну пусть её будут звать Катей, и выслушав его крайне внимательно, дочь максимально возможно серьезным для восьмилетней девочки тоном заявит:

— Пап, ну ты что, правда думаешь, что весь мир на картах нарисован?

— Нет, дочь. Я так не думаю, — ответит Иван.

А потом однополчане очень удачно позовут его на встречу, как раз под Саратовом. Он купит билет и поедет. И, если вдруг поезд остановится на станции Солнечная, конечно же выйдет и обязательно разыщет ту самую Катю. Он давно и счастливо женат, поэтому просто сообщит ей, что Пётр в силу объективных причин, ну, скажем… задерживается, но обязательно приедет. А она — взрослая уже, умная и красивая женщина, молча кивнёт ему в ответ, обнимет, поцелует в щёку и грустно вздохнёт.

Она ведь и так всё прекрасно знает.

Три смерти рядового Ивана Мухина

Смерть первая

В окопе было тихо и уютно.

Пахло травой и землёй, и какими-то пахучими цветами, светило солнце, и совсем не было похоже на войну. Но шла война, и свежеиспеченный рядовой Иван Мухин сидел в окопе, смиренно ожидая, когда начнется первый в его маленькой жизни бой. Еще пару недель назад Иван был низкорослым трусоватым слабым малолетним лопухом, а теперь вот солдат, и рядом лежит тяжелая и неудобная винтовка, и его война вот-вот начнется, и все они как на подбор — молодые дристливые неопытные солдаты — побегут навстречу врагу, которого они и в глаза то еще не видели, и будут кричать «ура» и «за родину», побегут гурьбой навстречу граду хаотично летящих невидимых злых пуль, и одна из этих пуль обязательно попадёт в него, и он упадёт прямо здесь, в этом красивом русском поле, и останется лежать, пока бой не закончится и его труп не подберут и не похоронят где-нибудь неподалёку, в братской могиле, без имен и званий, а больной матери отправят скупую похоронку, уже вторую, после похоронки отца, который погиб еще год назад под Москвой…

По окопу пронеслись тихие возгласы, кто-то шел, подбадривая бойцов фразами с лозунгов с наигранными и неискренними интонациями. Вскоре рядом с Иваном очутился политрук Багров — крупный и полноватый мужик с круглым красным, покрытым испариной лицом. Он остановился, сел на какой-то ящик, достал флягу и сделал несколько шумных глотков, затем поймал взгляд Ивана и сразу же спросил:

— Что, страшно?

— Никак нет, товарищ политрук, первый раз просто, — ответил было Иван, но Багров перебил:

— Страшно, знаю. Всем страшно, и тем, кто в первый бой идёт, и тем, кто в двадцатый. Я вот тоже учитель, а не солдат, так вот же — воюю… Ничего, солдат, прорвёмся, — добавил он совсем уж как-то фальшиво и спросил:

— Как зовут-то тебя?

— Рядовой Иван Мухин, товарищ политрук!

— Ваня значит… Не боись, Ваня, пуля тебя боится, а не ты её. На, глотни лучше.

И протянул Ивану флягу.

Ваня сказал «спасибо», взял флягу и сделал пару вежливых глотков, от которых обожгло горло: во фляге был спирт, и тут внезапно мир потемнел и в небе взвилась зеленая ракета, заухали где-то рядом орудия и защелкали далёкие выстрелы, и послышались команды, и все вокруг закричали «ура» и стали медленно, словно бы лениво вылезать из окопов, и тогда политрук Багров покраснел еще сильнее, сказал Ивану «держись рядом» и вдруг закричал страшным трубным голосом, от чего вены на его толстой потной шее посинели и надулись:

— В атаку! Вперед, братцы, за Родину!

Он вскинул вверх руку с пистолетом и побежал, и толпа молоденьких солдат побежала следом, и даже обогнала его, потому что бежал он медленно и тяжело, Иван это видел, но старался, как и сказал политрук, держаться рядом. Потом солдаты начали по одному падать, сначала один, потом второй, потом третий, а Иван всё бежал вперед, стараясь не наступить на упавших, а потом заметил, что политрук Багров в десятке метров от него вдруг стал прихрамывать и скоро совсем остановился, потом упал на колени, прижимая руку к груди, затем медленно завалился на бок, совершая правой рукой с пистолетом сложные движения в воздухе, словно бы пытаясь найти цель, и Иван подбежал к политруку, не особо понимая, что нужно делать, потому что политрук наверняка был ранен.

— Товарищ политрук! — только и успел выпалить Мухин, падая перед ним на землю.

Но политрук Багров ранен не был. Он лежал на спине, тяжело и редко дышал, лицо его было белое с синевой, а губы серые, и он явно умирал.

Он силился что-то сказать, глаза его то и дело закатывались, но когда Ваня наклонился над ним, с трудом посмотрел на него политрук и прохрипел:

— А, Ваня… Иван… Сердце моё никудышное, помираю я, Ваня.

— Бросьте, товарищ политрук, Вы даже не ранены!

— Заткнись, — отрезал Багров и замолк, а затем сунул Ивану в руку пистолет и продолжил, с трудом выговаривая слова:

— Не хочу на поле боя сдохнуть от сердечного приступа, пистолет возьми, как помру — выстрелишь в меня. Пусть дети знают, что погиб в бою, грех на душу не возьмешь, покойник мертвее не станет…

Тучное тело политрука свела вдруг страшная судорога, глаза закатились, и он затих, и Иван тут же оттолкнул его пистолет от себя, но взгляд политрука снова на секунду стал осмысленным, он толкнул пистолет Ивану и серым вялым своим ртом выговорил:

— Стреляй, Иван! И ничего не бойся. Пуля тебя боится…

Затем тело его обмякло, он перестал дышать совсем, а серые глаза с тревогой уставились в синее небо.

Иван оглянулся по сторонам: кругом лежали только тела погибших, рота убежала далеко вперёд. Иван взял пистолет и очень быстро выстрелил в политрука, и тело от выстрела вздрогнуло, и вырвался из мёртвого рта страшный и нелепый звук, словно покойник икнул.

«Господи помилуй», толи подумал, толи проговорил Иван, схватил свою винтовку и побежал дальше, догоняя роту, и догнал, и вскоре увидел первого фашиста и тут-же выстрелил, и едва подумав, что вот сейчас, в эту секунду он убил первого своего врага, он выстрелил еще, и снова побежал, чувствуя в себе, в тщедушном маленьком теле своем невиданную силу, и тут-же выстрелил снова, и упал замертво еще один немец, и что-то Иван кричал перепуганным растерянным солдатам, подбадривая их, и снова стрелял, и убивал врагов одного за другим, и опять бежал вперед перепрыгивая через рытвины и тела убитых немцев и наших… Время неслось с сумасшедшей скоростью, не было ни страха, ни усталости, ни боли от стертых до крови ног, Иван — маленький тщедушный солдат нёс смерть врагу, неистово мстил за отца, за политрука и за больную мать, и за всю Родину…

Пуля со страшным свистом попала ему прямо в грудь.

Иван, оседая на внезапно ослабевших ногах, услышал какой-то страшный хрип и бульканье, и подумал, что, наверное, с таким вот звуком душа выходит из тела, а потом мир замигал, словно неисправная лампочка, а Иван только и успел подумать, что политрук его всё-таки обманул, ведь эта пуля его совсем не испугалась…

Потом синее небо навалилось на него всем своим немалым весом и почернело, и Ваня умер.

Смерть вторая

Интересно, рай или ад? Если бы рай — то, наверное, не было бы так больно, а если ад — то не было бы так мягко, тихо и тепло, а еще чей-то голос не говорил бы какие-то хорошие, ласковые слова. Что это были за слова, Иван разобрать не мог, да и не видел ничего, кроме белой пелены, а непонятные слова произносил, скорее всего ангел, хотя в школе говорили, что никаких ангелов нет, а бабушка говорила — есть.

Неизвестно, сколько прошло времени, но вскоре зрение вернулось к Ивану, и тогда он убедился, что никаких ангелов на свете нет, а есть строгий доктор с лысиной, с сомнением глядевший на Ивана, и медсестра с круглым бледным усталым лицом и голубыми, как небо глазами.

— Очнулся-таки, — констатировал доктор и крякнул.

— Пуля… меня боится, — выдавил Ваня, не узнав собственного голоса.

— Ты это в бреду сто раз повторял, весь госпиталь знает, — сказал кто-то с соседней койки, кого Иван не видел, и лысый доктор с медсестрой по-доброму усмехнулись, а потом доктор строго добавил:

— Ну чтож, выздоравливай. Вояка ты теперь никудышный, но Родине еще пригодишься, — и вышел вон.

Медсестра поправила Ивану подушку и тоже собралась уходить, когда Иван набрался храбрости и спросил:

— А как Вас… зовут?

— Маша, — ответила медсестра, улыбнулась и ушла вслед за доктором.

— Маша, — тихо повторил Иван, погружаясь в тяжелый, но очень нужный ему сон.

Во сне снился ему политрук Багров, его широкое красное лицо украшала довольная улыбка, был он здоров, подвижен и весел.

— Неужели ты думал, что я тебя обманул? — спрашивал политрук с напускной строгостью, — сказал же — пуля тебя боится! Ну, одна попала, так ведь и та испугалась! Ведь ты жив!

— Да, — гордо отвечал Ваня, — пулю-то вынули, вот она, а я живой, — и он протягивал на ладони маленький кусочек свинца, чтобы политрук посмотрел на его пулю, а Багров отмахивался и говорил:

— Да брось, кому она нужна, пойдем погуляем, пока тишина… И пистолет тоже брось, с кем здесь воевать? Услыхав про пистолет Иван вдруг обнаружил, что у него в руке огромный тяжелый пистолет ТТ, и он тут же швырнул его куда-то в траву и пошел следом за политруком.

И они шли через огромное зелёное поле, пахнущее цветами и свежестью, и летом, и миром и просто жизнью, и по щекам гладил тёплый летний ветерок.

А потом Иван просыпался и сразу вспоминал, что политрука нет, а сам он лежит в госпитале с дыркой в груди, и грудь болит, и вообще всё болит, и ужасно хочется пить.

На следующий день сосед, небритый мужик лет 30 без ноги, оказавшийся из одной с Иваном роты, поведал тому, как собирали убитых после того боя, собирали быстро, не церемонясь, как выкопали огромную яму и сносили покойников в нее, и даже начали уже закапывать, когда кто-то с лопатой закричал, что «вот этот вроде живой еще». Прибежал старшина Власюк, глянул и сказал, что «всё равно не жилец», однако скомандовал доставить в госпиталь, и Ваню доставили. И было это два месяца назад, «а нынче вся их рота полегла, никого не осталось, только мы с тобой».

И каждый день приходила к Ивану Маша, поила его и кормила, подмывала и давала немудрёные лекарства. И Иван быстро поправлялся, и страшно было ему даже подумать, что чем быстрее он поправлялся, тем ближе он был к разлуке с ней, потому что чего греха таить — как очнулся он, так и глаз от неё не отрывал, нравилась ему молоденькая медсестра с бледным от постоянного недосыпа лицом, совсем уже он не мог представить себе жизни без тихого её голоса, усталого улыбчивого лица и теплых заботливых рук. Спустя месяц ему разрешили вставать, и тогда они с Машей подолгу сидели на лавочке под берёзами во дворе госпиталя, и даже пару раз целовались.

Спустя еще два месяца у госпитального крыльца стоял грузовик, возле грузовика курил шофер Кузьмич с пышными седыми усами, а чуть в сторонке — Иван, одетый во всё новое, здоровый и румяный, и надлежало Ивану явиться в редакцию фронтовой газеты и приступить к выполнению новых, не известных ему обязанностей, в связи с чем Ваня трогательно прощался с Машей, вызывая слезотечение у наблюдавшего за этим украдкой персонала женского пола, и завистливые взгляды мужского.

Грузовик направлялся в город за медикаментами и продуктами, и Кузьмич терпеливо ждал именно его — Ивана.

Ваня обещал писать, а по возможности — сразу же приехать. Маша совсем уж напоследок поцеловала Ивана в щеку, он сел в кабину, а в кузов забрались еще трое, Кузьмич завёл мотор и тронулся.

Иван еще чувствовал слабость, в груди еще возникала ноющая боль, но в душе его появилось то, чего не было никогда: желание жить и любить.

Ухабистая дорога петляла посреди леса, трясло страшно, но этот мир был прекрасен: зеленая трава, величавые сосны, пушистое мелколесье по краю дороги, и пахло земляникой, и пьянящая тишина, и очень похоже на мир, где нет никакой войны, не слышны выстрелы, и никто никого не убивает, а там, в госпитале его ждёт Маша, и закончится война, и он обязательно вернётся, и они поженятся и у них будет трое детей. Да, трое…

Машина выкатила на полянку, где дорога делилась на две: одна снова уходила в лес, другая — в поле. На развилке стоял мотоцикл, с которого слез и замахал руками сержант.

— Полем ехай! Полем, там дорогу разворотило! — прокричал он, указывая на право.

— Ясно… — буркнул в ответ Кузьмич и навалился на руль.

Дальше ехали полем, здесь дорога была ровнее, она вилась между холмиками, покрытыми невысокими пушистыми деревцами.

Кузьмич всю дорогу молчал, да и Иван не особо стремился к разговору, поэтому очень удивился, когда Кузьмич вдруг громко и быстро произнес:

— Прыгай и беги к лесу!

Прежде чем смысл сказанного дошёл до Ивана, в небе прямо перед ними показалась маленькая чёрная точка, которая тут же стала больше, потом еще и еще больше, и уже слышен был надсадный рёв самолётного мотора, и Иван, не раздумывая больше ни секунды распахнул хлипкую деревянную дверцу и прыгнул в траву, и в тот же миг оглушительная очередь прошила кабину грузовика насквозь, оставив мертвого уже Кузьмича на своем рабочем месте навечно, а Иван бежал к лесу, до которого было всего то метров двадцать, вокруг него знакомо уже свистели пули, но ему было всё равно, не обращая внимания на боль в груди он бежал, как мог, а фашистский истребитель резко ушёл вправо и выстрелы прервались, и тогда Иван оглянулся, и в этот момент горящий грузовик превратился в огненный шар, из которого медленно и величаво вылетело колесо. Крутясь, словно граммофонная пластинка, оно летело прямо на Ивана, и за все те две секунды только и успел Ваня подумать: «а вот пуля-то меня боится, а колесо — нет», и в тот же миг мир погас навсегда.

Смерть третья

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.