электронная
439
печатная A5
830
18+
Венец безбрачия

Бесплатный фрагмент - Венец безбрачия

Сборник повестей об одиноких дамах

Объем:
652 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4493-3114-4
электронная
от 439
печатная A5
от 830

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Об авторе

Елена Рябова (Березовец) родилась в 1955 году в г. Барнауле.

В 1979 году окончила Московский государственный университет им. М. В. Ломоносова по специальности «журналистика».

С начала восьмидесятых по начало девяностых годов прошлого века работала завлитом в Алтайском государственном театре им. В. Шукшина. Писала рецензии на спектакли местных и гастролирующих театров. А также сотрудничала с радио и ТВ! То есть была, в сущности, пиарщицей!

В середине 90-х начала сотрудничать с газетой «Свободный курс», где стала основателем отдела культуры и искусства.

В 1997 году принимала участие в российском конкурсе провинциальных журналистов, пишущих на темы культуры и искусства, который проводился газетой «Культура» и Институтом «Открытое Общество» (фонд Сороса). Заняла третье место в номинации «Рецензия».

В конце 90-х работала в главной краевой газете «Алтайская правда» — заместителем редактора отдела культуры и образования. Публиковалась в столичных изданиях: журналах «Театральная жизнь и «Театр», а также в газете «Культура».

Склонность к писательству, в сущности, «преследовала» автора со школьной скамьи. Но всерьез она занялась созданием литературных произведений в зрелом возрасте — после сорока лет.

Сегодня в творческом портфеле Елены Рябовой (Березовец) — два романа — «Год кондуктора, или метаморфозы любви» и «Век кондуктора, или Ночь смерти глазами любви», восемь повестей (историй из жизни одиноких женщин), и семь миниатюр, посвященных волшебной природе Горного Алтая.

Романы представляют собой двухтомник, но при этом каждую книгу можно читать, как самостоятельное произведение.

В 2012 году переехала из Барнаула в село Турочак Республики Алтай, где продолжает заниматься литературной деятельностью.

Провинциалка

Стреляться было нечем! А поскольку цианистого калия, который сожительница и даже как бы подруга Аглая, по ее словам, держала прямо в комнате на самом видном месте, все равно было не найти, потому что Аглая скорее всего врала, то ей не оставалось ничего другого, кроме как смотреть на себя со стороны. И видеть следующее: взрослая дурра, с почти уже высшим образованием, жжет ладан, травится никотином, тупо смотрит в окно и хочет застрелиться.

И это в то самое время, когда на столе — не нюханный диплом, а на факультете — незнакомый руководитель, уже не чающий ее, наверное, лицезреть.

Взять разве поехать сегодня. Выйти в эту липкую весеннюю сырость, потосковать в метро, потолкаться на факультете, с кем-нибудь поболтать, похихикать — словом, укрепиться и посмотреть на свое мерзкое настоящее с какой-нибудь другой точки.

Она — назовем ее Инной — встала со спального дивана и принялась лихорадочно натягивать джинсы: надо срочно, сию же минуту выбираться из высотки, пока этот проклятый сталинский ампир на Ленинских горах окончательно ее не раздавил. Стоило ли переться за тридевять земель в столицу, — с жалкими остатками иронии думала она, запирая дверь, — для того, чтобы изводиться из-за каких-то штанов, или, выражаясь более интеллигентно, из-за недоустройства личной жизни…

***

Да нет, конечно же, в Москву они — самые решительные школьники советской провинции — ехали вовсе (или не только?) за личной жизнью, а, в первую очередь, за самым качественным в стране образованием, которое, как они мечтали, должно было распахнуть перед ними двери столичных, а то и (поскольку Инна и ее будущие друзья выбрали в качестве будущей профессии жутко модную в семидесятые годы журналистику) забугорных редакций, издательств, агентств и прочих учреждений и служб, связанных с литературной или около того деятельностью.

Что ж, мечтать, как всегда считалось в нашем народе, не вредно. А ближе к рубежу веков даже стало считаться, что и полезно: мыслеобразы, дескать, формируются, а потом и в жизнь воплощаются.

Может быть, теперь они, и правда, воплощаются, да только во времена сугубого коммунистического материализма любые мыслеобразы рассыпались в прах об одну из главных установок «социалистического общежития»: трудись там, где ты прописан. Или там, где тебе прикажут. Да вот только в столице ее бывшим студентам, будь они хоть семи пядей во лбу, трудиться, как правило, не приказывали. И без них, дескать, с семью пядями народу полным-полно.

И это, в общем-то, было правильно. Ведь если бы в столице ежегодно оставались все желающие новоиспеченные специалисты (а вкусить столичной «манны» желали буквально все!), то ей (столице) пришлось бы разрастись в результате до размеров всей нашей страны. Или во всяком случае до ее половины.

А, впрочем, это тоже было бы правильно. Пусть бы вся страна сделалась столицей, чтобы провинция перестала, наконец, на нее обижаться: у них там, дескать есть все, а у нас — вошь на аркане, да и та в дефиците. И это при развитом-то социализме!

Короче говоря, все светлые мечты о столичной карьере упирались в одну маленькую и с виду невзрачную штучку — в штамп о московской прописке. Который, в свою очередь, упирался в другую, себе подобную штучку — тоже в штамп, но уже о браке. С законным жителем столицы, разумеется.

И это все надо было как-то совместить с ах-любовью, которая, как девятый вал, цунами, горный оползень или иное стихийное бедствие, буквально с первых же учебных дней с головой накрывала ежегодно тысячи дорвавшихся до свободной столичкой жизни вчерашних провинциальных школьников, избавившихся посредством отъезда за тридевять земель от осточертевшей родительской опеки.

Однако если в первые два-три года все они, вступая в любовные связи, руководствовались исключительно велениями своих юных горячих сердец (или других, желающих любви) частей тела, то впоследствии — на четвертом, а особенно на пятом курсах — многие индивидуумы того и другого пола стали всерьез задумываться о том, что любовь должна приносить не только моральное или, на худой конец, физическое удовлетворение, но и материальную (в виде пресловутого штампа в паспорте) пользу.

Ох, что тут началось! Сколько любовных драм стало разыгрываться и сколько подушек и дружеских плеч пропитываться слезами! Ибо в одночасье распадались прямо на глазах самые стойкие, самые влюбленные (или казавшиеся таковыми), самые проверенные временем пары. Любовь повсеместно попиралась и предавалась, покинутые любовники навсегда (так они во всяком случае провозглашали) теряли веру во все разумное, доброе, светлое и вечное, а самые обиженные даже делали попытки (в условиях общежития, правда, заведомо безуспешные) свести счеты с жизнью.

Не легче было и тем, кто в результате погони за столичной пропиской моментально определялся общественным мнением в ряды презренных предателей. Например, Иннин однокурсник Славик, неожиданно для всех за полгода по получения диплома женившийся на беременной (не от него) продавщице из ГУМа, всякий раз искренне мечтал провалиться под землю, когда в него впивались начиненные ядом презрения взгляды подружек покинутой им девушки — умницы, отличницы и красавицы Верочки, которую угораздило родиться в Курске.

Еще круче маялась близкая Иннина подруга Олечка. Урожденная «рязанская мадонна», отмеченная невесть откуда взявшимся в этой русской провинции французским шармом, она была безнадежно (хоть и не безответно) влюблена женатого волоокого красавца-болгарина Любочку (краткое производное от Любомира). А поскольку со своей болгарской женой Любочка по каким-то своим (и к нашему повествованию отношения не имеющим) причинам разводиться не собирался, Олечка была вынуждена с горя крутить роман с ненавистным ей, но по уши влюбленным москвичонком Павликом — незначительным (в сравнении с модельной Олечкиной выправкой) ванешне, но с оч-чень незаурядной профессиональной родословной.

На четвертом курсе Олечка (а куда деваться?) вышла за своего Павлика замуж, родила первого на их курсе ребенка и весь пятый курс неустанно лила слезы в своей прелестной однокомнатной квартирке на проспекте Мира. Оплакивала студенческую вольницу и загубленную женскую жизнь.

Впрочем, Олечке мало кто сочувствовал. В основном завидовали и говорили, что она бесится с жиру. Поэтому поплакаться на свою скорбную участь она могла только Инне, которая осталась единственным связующим звеном между счастливым общежитским прошлым и тоскливым настоящим.

Инна же Олечку не только искренне жалела, но и стопроцентно ее понимала, ибо в ситуации находилась очень на Олечкину похожей. С той лишь заметной разницей, что никакой москвичонок Инны не домогался, а свою будущую столичную судьбу Инне еще предстояло как-то решать.

Да и попробовал бы кто-нибудь Инны домогаться! Он бы тут же получил в лоб, нос и ухо по самое что ни на есть первое число. Не от Инны, разумеется, а от Фила, которого по-настоящему звали Теофил и который был ревнив почище, чем темнокожий шекспировский Отелло.

Тут надо сказать, что в сравнении Фила с Отелло не было совсем никакой натяжки, потому что оба они относились к одной и той же расе. Фил был приятного коричневого цвета — кофе с небольшим количеством молока.

Африканское происхождение Фила сильно огорчало Иннину маму, закоренелую коммунистку и партийного работника. Мама печально писала из далекого голода Г.: «…цвет кожи, доченька, не имеет значения. Но — чуждая нам идеология!»

Бедная счастливая мама, она не дожила до того часа, когда выяснилось, что не их идеология нам чужда, а наша — чужда не только им, но и нам самим. Если бы мама была жива, она бы обязательно умерла от недоумения.

Инниной маме также не нравилось, что у Фила, кроме чуждой нам идеологии, есть еще семья. Инне тоже не нравилось, что у Фила есть семья, но ни он, ни Инна не были виноваты в том, что Фил был на десять лет старше Инны и успел жениться еще тогда, когда Инна и не предполагала, что станет учиться в Москве и встретится с Филом.

А не встретиться они не могли, так как учились на одном курсе и в первые полгода учебы жили в одном общежитии. И даже на одном этаже. А потом Фил переехал в более комфортабельную высотку. Ему, как иностранцу, сделали исключение.

А сначала Фил, как и все нормальные студенты на первом курсе, жил в комнате на четырех однокамерников. И в этой же комнате жил Василий Косолапов, одногруппник Инны. Василий в Инну бы влюблен едва ли не с первого дня, но очень этого стеснялся, поскольку затылком едва доставал Инее до плеча. Он-то и познакомил, на свою голову, Инну с Филом, чтобы потом все пять лет тихо страдать.

***

Познакомленный с Инной Фил пригласил Инну на ночное свидание в темный холл их этажа. Холл был темный потому, что в общежитии в час ночи вырубали свет. Очевидно, чтобы студенты не переутомились учебой.

Это было очень гуманно, и в холле обыкновенно случались сразу несколько свиданий. Участники свиданий очень быстро научились уважать друг дружку и обстоятельства и делали вид, что никого кругом себя не замечают. Вернее, сначала замечали (насколько это вообще был возможно в темноте): кивали, здоровались, помахивали ручкой. А потом, увлекшись беседой или чем-нибудь еще, уже не замечали.

Фил ждал Инну на самом удобном месте — на диване. Остальное были — кресла, стулья и три подоконника. Инна с трудом разглядела Фила в темноте, потому что на нем был темный спортивный костюм, и все это вместе сливалось с диваном.

Инна нашла Фила по белкам глаз, блеску зубов, огоньку сигареты и запаху импортного табака. По этому запаху в семидесятые годы прошлого столетия можно было почти безошибочно узнать иностранца. Но это было только в начале первого курса, потому что уже в конце его многие наши курили их табак. И внешне тоже больше бывали похожи не на наших. Понятное дело: это не наши помогали нашим всем, чем могли, извлекая из этого материальную да и моральную (а как же — мир, дружба, любовь!) пользу.

Но это было потом, а пока Инна села рядом с Филом на диване и закурила импортную сигарету Фила. Инна еще не любила Фила, но он был ей симпатичен, поскольку ухаживал за ней издали уже целый месяц. А еще Инне было интересно, все ли тело у Фила одинаково коричневое или есть на нем какие-нибудь светлые пятна. Оказалось, есть — ладони.

Фил поцеловал Инну, и ей это тоже понравилось. Они немного поцеловались, а потом он сказал с легким акцентом:

— Теперь ты — моя девушка. И должна вести себя хорошо. Если вижу тебя с кем-нибудь, тебя — ненавижу, а ему — дам!

Инне понравился такой крутой подход, потому что в ее восемнадцать лет на нее никто еще так активно не посягал. И, хотя девственницей Инна уже не была, нормальных долгих отношений между мужчиной и женщиной она еще испытать не успела. Правда, пару недлинных романов (тут даже лучше сказать «повестей» или «рассказов») она к моменту встречи с Филом за спиной имела. А недлинными они были потому, что Иннины предметы, как назло, оказывались гораздо старше Инны и были, соответственно, заняты другими женщинами. Поэтому долгих отношений с Инной они не могли себе позволить, чтобы не разбивать советскую семью — ячейку общества.

А вот Фил разбить свою несоветскую ячейку не боялся, несмотря даже на то, что у его жены ежегодно рождались дети. От Фила, разумеется, и от летних каникул.

Но Фил не боялся разбить свою ячейку африканского общества вовсе не потому, что относился к Инне несерьезно. Относился он к ней как раз очень даже серьезно: называл ее своей девушкой, потом даже женой, кормил ее и поил и по средствам одевал; а она ему стирала рубашки, носки и даже, пардон, трусы, когда они стали жить в одной и той же высотке.

А не боялся Фил потому, что в конце четвертого курса предложил Инне стать его второй (!) женой. Инна было обиделась, но Фил рассудительно сказал на чистом русском:

— На тебе же не будет написано, что ты — вторая.

Однако на пятом курсе Фи засомневался в своем предложении. То есть сначала он усомнился в Инне, в ее настоящей и грядущей верности их странной африканской любви. А поводов для сомнений у него, заметим, было предостаточно И вот почему.

***

Пока Фил был рядом — в непосредственной или относительной близости — Инна не испытывала сомнений в любви к нему. Зато испытывала, кроме любви, немалое уважение. Такое, какого до сих пор не испытывала никогда и ни к кому. Так уж складывалась ее жизнь до Фила, что она всегда с прискорбием отмечала в мужском поле недостаток ума. Почти со всеми своими ровесниками ей, как правило, бывало скучно. Ждать, когда они повзрослеют и поумнеют, Инне было некогда, а помогать вырастать — не приходило на ум самой Инне.

С Филом же вопрос об уме просто не возникал. Во-первых, они, хоть и общались на русском, но, в сущности, говорили на разных языках. А во-вторых, рядом с Инной Фил все равно становился дураком, но дураком влюблены — и это было приятно. Хотя Инну уже раздражало, что он ни о чем, кроме их отношений, с ней не говорит и больше всего любит делать это в постели. Фил называл это по-французски — фэр-ля-мур. Об умном у них в Африке с дамами говорить не полагалось, а, может, даже считалось моветоном.

Для умной беседы существовала мужская компания, в которую Инну все же иногда приглашали, поскольку она почти ничего не понимала по-французски, кроме фэр-ля-мур. Компания бывала, по большей части, как и Фил, коричневая. И изумительно здоровая. Любой белый человек, исключая, пожалуй, крепкотелую и розовощекую Инну, выглядел в сравнении с компанией бледным, дохлым, чахлым и изнуренным.

Поэтому, глядя на блестящих, черных, сверкающеглазых и –зубых, веселых мужчин, Инна понимала, что будущее человечества за черной расой. И нисколько этим не расстраивалась. Более того, Инна хотела родить ребенка от Фила. Смуглокожего, красивого, веселого мулатика. Такого, какими были все черные и смешанные дети в их общежитии. Белые рядом с ними казались дохлыми, чахлыми, худыми и недоразвитыми.

Желание Инны родить черного ребенка разделяла даже ее любимая подружка Галочка, время от времени заявлявшая категорически, что уж у нее-то детей никогда не будет: зачем плодить болезни и нищету. Но однажды, принимая и угощая у себя в комнате маленькую и прехорошенькую африканочку Монику, Галочка, стесняясь своих чувств, шепнула Инне:

— Если уж заводить ребенка, то только черного.

Это было тем более неожиданно, что у Галочки ни разу не было черного любовника. Но поскольку Галочка любила Инну, и Фил любил Инну, то и Галочка любила Фила — по-дружески, разумеется.

Так вот, сидя в компании Фила и попивая какой-нибудь захватывающий импортный алкоголь или поедая в больших количествах приготовленное Филом острейшее мясо с гарнирным «фу-фу» (этакая экзотическая смесь манки с крамалом), Инна замечала, что душой компании всегда бывал Фил. И отнюдь не потому, что — хозяин. Инна видела, КАК на него смотрели гости, КАК они ловили каждое его слово и до колик в черных животах смеялись его остротам, которых Инна не понимала (разве что изредка употребляемое «мерд» — пардон, «дерьмо»). Фил в этихситуациях совсем не походил на дурака.

А однажды Инне повезло, и она окончательно убедилась в том, что Фил — не только умный, но и тонкий. Это было уже на пятом курсе. Фил к тому времени запросто трещал по-русски, научился даже на чужом языке шутить и уместно материться. А, впрочем, последнему он, как и все другие студенты иностранного происхождения, выучился уже на первом курсе. Наши ругательства, говорили они, в сравнении с вашими — тьфу! Не выразительные то есть. Но шутить на русском могли далеко не все. Очень трудно, признавались они, шутить на чужом языке.

Инна с Филом в тот момент занимали целый блок — две маленькие комнатки с общим выходом в коридор. Сосед и друг Фила Володя Муратов — секретарь партийной организации курса, но, несмотря на это, замечательный парень — куда-то отъехал и разрешил Филу пожить настоящей супружеской жизнью с Инной.

К Филу зашел поболтать студент-заочник Иван Вилкин — длинный, нескладный, с вечно удивленным и глуповато наивным (несмотря на солидный для студента возраст — сорок лет) лицом. Предстоял мужской разговор, и вымуштрованная Инна безропотно удалилась в комнату Володи. Но двери оставались открытыми, и Инна, занявшись от нечего делать утюгом и рубашками Фила, разговор слушала.

Сначала Иван Вилкин, с «присущей» советскому человеку тактичностью, принялся расспрашивать Фила об его семье: любит ли Фил жену, сколько у него детей, и не грустит ли он в такой дали от своих близких?

Фил, ощущая Инну за стеной, отвечал уклончиво, а на вопрос Ивана, ел ли он слонов, рассердился:

— Ты что, сумасшедший? — спросил Фил. — Не знаешь, что слон — священное животное?!

Иван дописывал свой заочный диплом с интригующим и неожиданным для Ивановой глупой физиономии названием. Что-то про непознанные возможности человека и их освещение в средствах массовой информации. Иван, очевидно, скептически относился к теме своего диплома, потому что после фиаско со слонами повел речь о том, что он не верит, к примеру, в то, что какой-нибудь «недоразвитый казах» может написать изящный классический вальс. И что написать настоящий вальс способен лишь представитель развитой древней культуры с традициями. Очевидно, себя-то он и подразумевал под представителем этой самой культуры.

— Не согласен с тобой, Иван, — сказал Фил. — Если у человека есть талант и желание, он может многое. Приведу тебе пример. К нам в страну приехал один французский композитор, стал у нас жить. И написал такую африканскую музыку, которую от нашей родной не отличишь. Мы все ее поем и слушаем, как свою собственную.

Фил помолчал, очевидно, закуривая, и продолжил:

— А как ты, Иван, объяснишь тогда такой факт: я, человек, недавно, по-твоему, слезший с дерева, слушал в Римском соборе хоралы Баха — и плакал?

Инна, замерев с утюгом в руке в соседней комнате, сначала сильно удивилась, однако спустя пару мгновений вспомнила недавний рассказ Фила о своем детстве…

Ну, так пусть и читатель знает о том, что Фил учился в католической школе. И не только учился, но еще и пел — то есть был очень преуспевающим мальчиком-хористом! В те совсем еще юные годы он был религиозным мальчуганом. Причем, весьма убежденным. И потому совсем не удивительно, что он поступил еще и в семинарию и мечтал стать священником!

Но когда в начале шестидесятых (Фил тогда учился в пятом классе) в его стране начался серьезный левый переворот, мировоззрение юного африканца вдруг неожиданно изменилось. Он довольно-таки резко оставил свои религиозные занятия, осознав, что гораздо больше пользы своему народу он принесет не в церкви, а на политическом поприще!

И Фил, недолго думая, встал на тот новый путь, который только что избрала его страна! Фил вступил в молодежную организацию Национального революционного движения и принялся руководить молодежью в одном из округов своей любимой страны. Его искреннюю активность быстро заметили лидеры молодежи, и Фил стал помощником правительственного комиссара в департаменте Н.

Фил настолько проникся «делом трудящихся масс», что уже в 1970 году (когда Филу было лет двадцать пять) он стал членом государственной партии труда, и принимал участие во всех политических боях!

А в 1974 году Фил поступил на журфак МГУ и влюбился в Инну…

…И вот тут мы нарушим ход нашего повествования и вкратце расскажем о том, о чем Инна в студенчестве знать не могла! Да и Фил еще не знал…

После окончания университета, когда Инне с Филом пришлось расстаться навсегда (хотя они так не думали, но!), и Инна отбыла в свой родной город; Фил продолжил свое образование в Стране Советов — и заслужил степень доктора наук в области информации МГУ имени Ломоносова!

Остается только перечислить, КЕМ был Фил в своей стране до самой его смерти, забравшей Фила в семьдесят лет…

Фил остался в памяти своего народа выдающимся организатором! Он был и членом Центрального комитета Союза социалистической молодежи своей страны, заместителем редактора государственного телевидения, советником по социальным и культурным вопросам в отделе печати, пропаганды и информации.

А, кроме того, Фил был начальником отдела исследований и планирования генерального директора печатной прессы страны, генеральным секретарем редакционной коллегии журнала с названием страны, генеральным директором государственного информационного агентства и супрефектом одного из районов своей страны! И везде деятельность Фила называли блестящей!

Вот какой незаурядный темнокожий мужчина достался Инне! Но, увы, на время…

…Инна, замерев с утюгом, представила себе плачущего над хоралами Фила и чуть не зарыдала сама — от любви и удивления. А Фил еще не закончил:

— Значит, я, черный человек, сумел проникнуться чуждой мне классической музыкой. А давай посмотрим, сможешь ли ты, культурный человек, понять нашу африканскую музыку? — И Фил зашуршал пластиками.

«Ай да Фил!» — Взвизгнула про себя Инна и при первых звуках музыки смело вошла в комнату Фила, справедливо полагая, что эта «интеллектуальная» беседа вряд ли может иметь продолжение.

Музыка звучала громко, Фил подпевал тенорком, а Инна, давно адаптированная к непривычным для белого уха диссонансам и даже находившая в них своеобразную гармонию, наблюдала за Иваном. Иван кое-как запрятал недоумение, стал понимающе хмыкать, кивать, улыбаться и даже жестами показывать — во! Однако мину примерно через шесть он взглянул на часы и, как бы вспомнив что-то, фальшиво проорал поверх музыки:

— Старик, прости! Совсем забыл! Мне пора бежать! Консультация! — И бедолагу Ивана прямо-таки вынесло из блока. Народная музыка иногда помогала Филу избавиться от непрошеных гостей. А Инна с Филом под эти гармоничные африканские диссонансы стали смеяться и фер-ля-мур.

Без сомненья, Инна по-своему любила Фила. Но вся беда была в том, что ее любовь оказалась географически лимитированной. Граница ее совпадала с границами Москвы. Фил при этом мог уезжать, куда вздумается — во Францию, в Польшу, в свою Африку, наконец, — и все бывало в порядке: Инна как бы умирала от тоски. Но стоило Москву покинуть самой Инне, как влияние Фила мгновенно улетучивалось. Как будто его африканское колдовство не могло пересечь столичных границ! Особенно остро это ощущалось в Иннином родном сибирском городе Г.

Проводя каникулы среди родных и друзей и постепенно адаптируясь к исключительно светлокожему окружению, Инна начинала воспринимать свою любовь к Филу как нечто чужеродное, как некий парадокс, с ее жизнью никак не совместимый. Просто-таки нонсенс! Инна тщилась представить себя рядом с Филом, скажем, на главном проспекте Г. — и выходила какая-то ерунда. Не представлялось, не вписывался Фил никаким место в эту (в столице, впрочем, вполне естественную) ситуацию. И тогда Инна начинала думать, что с Филом надо завязывать, находить себе какого-нибудь завалящего москвича и как-то в этой жизни устраиваться.

Исходя из всего этого, Инна время от времени от Фила уходила и ударялась в поиски. Иногда эти поиски были вполне платоническими, а иногда и не очень.

Местами возникала реальная возможность выйти замуж, но всякий раз наступал момент, когда что-то в Инне орало: «Хватит! Не могу без Фила!» И тогда Инна чуть ли не в халате и домашних тапочках впрыгивала в такси и мчалась в высотку, яростно нашептывая: «Ах, Фил, Фил! Ах, дура я, дура!»

Фил каждый раз прощал Инну, хотя понять причину ее уходов и тем более приходов не мог. И все же на четвертом курсе он сделал ей вышеуказанное предложение, поставив Инне условие хорошо вести себя на пятом.

Но поскольку ни в какие свои отъезды Инна не верила (вы уже знаете, почему), то как раз на пятом-то ей и пришла в голову блестящая идея: выйти замуж за москвича. Потому что в столице, думала она, ей будет легче прожить без Фила, чем в каком-нибудь Г.

Некоторые Иннины друзья, не разделявшие ее привязанности к Филу, эту идею с удовольствием оценили. Правильно, Инуля, сказали они, чего тебе — наших мужиков мало? У нас же есть, знаешь какие мужики — ого-го! Инна знала, какие у нас есть мужики, но она как бы любила Фила и потому мужик ей был нужен — фиктивный. Пусть даже алкоголик какой-нибудь, согласный в уплату за штамп получить и тут же употребить ящик водки.

И вот, наконец, не разделявшие Иннину африканскую страсть друзья отыскали курсом младше некого Севочку. Маленький юркий москвичонок Севочка жениться не собирался, зато мог оказать услугу. Любую. Причем, совершенно бескорыстно, исключительно из любви к искусству услуг. Севочка нашел для Инны вариант и как-то, выловив ее на факультете, шепнул с уместной таинственностью:

— Сегодня в шесть-ноль-ноль встречаемся у памятника Пушкину.

Севочку Инна знала маловато и для уверенности позвала с собой того самого Васю Косолапова, который познакомил ее, на свою голову, с Филом и теперь был несказанно рад ее с ним развести.

От Пушкина поехали на метро куда-то далеко — Инна этого района не знала. Потом шли пешком — недолго. Севочка гремел ключами от квартиры Дмитрия Петровича (так звали жениха) и объяснял, что тот подстраховался ключами на случай, если вдруг задержится на работе.

А работа у Дмитрия Петровича оказалась очень ответственная и серьезная — строительство объектов к надвигающейся Олимпиаде 1980 года. Дмитрий Петрович, объяснил Севочка, в этом самом строительстве имел немалый вес. Тут в Инну закралось сомнение. Зачем бы это солидному Дмитрию Петровичу понадобился фикбрак, но спрашивать пока ни о чем не стала, справедливо полагая, что все разрешится в свое время и само собой.

На звонок никто не ответил, и Севочка привычно открыл дверь. Квартира оказалась малюсенькой однокомнатной хрущобой. Очевидно было, что здесь только что сделали ремонт, но не до конца, потому что в комнате все было свалено, как придется. Зато кухня дышала живым деревом — темным настоящим деревом от пола до потолка. Кухонный стол тоже был деревянным, темным. И стояли лавки.

Инна, Севочка и Вася, закурили и принялись ждать хозяина. И тогда Севочка сказал виновато:

— Инна, я тебя немножко обманул. Дмитрий Петрович — мой старый друг. Он года три назад развелся со второй женой, разменял квартиру, а сейчас снова хочет жениться. Не фиктивно, а по-настоящему. Надоели, говорит, московские шлюшки, найди мне, говорит, Сева, хорошую девушку из провинции. И когда я тебя увидел, решил, что надо вас познакомить.

— Не бери в голову, Севочка, — сказала Инна, несколько, впрочем, ошарашенная.- Может, оно и к лучшему. Денег за штамп платить не надо. Если он мне, конечно, понравится.

***

Внешне Дмитрий Петрович оказался хоть куда. Лет ему было примерно сорок пять — это Инна как раз любила. Ничего был и рост. А лучше всего — роскошный русый чуб, зачесанный назад волнистым коком, которым Дмитрий Петрович, похоже, гордился и немного пижонил.

Было очевидно, что и Инна произвела на «жениха» благоприятное впечатление. Теснясь в крохотной прихожей, они все вместе просунули головы в захламленную комнату, и Дмитрий Петрович обратил внимание Инны на огромный шкаф темного дерева и старинной работы.

— Этот шкаф, — гордясь, сказал Дмитрий Петрович, — стоит столько же, сколько «Жигули». Антиквариат!

— А «Жигули» у вас уже есть, — скорее подтвердила, чем спросила Инна.

— Нет, «Жигули» мне ни к чему. Я их продал, — отозвался Дмитрий Петрович. — Это роскошь, недостойная русского человека.

И вообще я — аскет.

«Дурак ты, а не аскет», — подумала Инна.

А Дмитрий Петрович в доказательство своего аскетизма, между тем, провел их всех на балкон, который почему-то находился на кухне. Там у него была растянута туристическая палатка со всем необходимым для ночной жизни: раскладушка, спальный мешок, фонарик и даже электричество.

— Вот тут я ночую с апреля по сентябрь, — скромно сказал Дмитрий Петрович, — и потому — здоров и бодр.

Да-а, перед Инной был уверенный в себе мужчина со сложившимся и раз навсегда утвержденным взглядом на вещи. Имеющий к тому же два развода. Инне было о чем задуматься. А, впрочем, это были еще цветочки.

Стали накрывать на стол. Мальчики для душевного расположения прихватили с собой бутылку водки и сухенькое для Инны. В тот вечер Инна не отказалась бы и от водки, но нужно было производить впечатление скромной и славной девушки из провинции.

У Дмитрия Петровича нашлись колбаса и сыр, и Инна взялась их нарезать — как-никак женщина в доме. Однако, увидев, как она режет, Дмитрий Петрович перепугался:

— Девочка моя, кто же так режет!!! — Волновался он. — Надо же по-русски, большими ломтями. Вот так! — И он показал, как это делается по-русски.

Потом Дмитрий Петрович достал большую бутыль, сообщил, что мы — русские — пьем водку только из четверти и аккуратно вылил туда поллитра. Водки сразу стало как бы мало. Вася опечалился, но, взглянув, на увядающую Инну, украдкой шепнул:

— Инуля, по-моему, тебе плохо. Если плохо, скажи, я дам ему в ухо.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 439
печатная A5
от 830