электронная
119
печатная A5
362
18+
Варварин крест

Бесплатный фрагмент - Варварин крест

Рассказы

Объем:
166 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-3689-6
электронная
от 119
печатная A5
от 362

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

За гранью

Эту историю рассказал мне мой дед. Я даже и полагать тогда не мог, что в жизни могут происходить такие завертоны судьбы — давно запрограммированные, как оказалось. И эти завертоны приводят к неизбежному, которое мы или принимаем, или отпихиваемся от него всеми четырьмя точками опоры. Начнём.

…Мне тогда было лет девять. У моего деда был заветный ларчик, к которому он не допускал никого. Дед хранил его в письменном столе в ящике под замком. Ключ всегда находился у деда. Что было в том ларчике — никто не знал, кроме него самого. А мне представлялось, что там какая-то страшная дедовская тайна, или сокровища морских пиратов, ну или, на худой конец, карта, в которой указывалось, где спрятаны сокровища.

И вот фортуна сверкнула мне розой ветров. Дед что-то писал, сидя за столом, я возился рядом с новоподаренной отцом игрушкой. Раздался звонок в дверь.

— Маша, открой! — сказал дед моей маме.

Через несколько минут в комнату вошёл человек. Дед встал, пожал ему руку и вышел с ним из комнаты, забыв запереть ящик стола. Заветный ларчик тут же был извлечён мной из недр тайны на свет божий.

Содержимое ларца дало мне возможность почувствовать себя кладоискателем — я пискнул от восторга! Потрёпанная карта, рисованная от руки, была испещрена тонкими голубыми неровными линиями, жирными точками, возле которых было что-то мелко написано, и цифрами, обведёнными красными кругами.

Здесь же был ещё один странный, но интересный предмет, напоминающий знак плюс, только одна его палочка была длиннее другой; по краям он весь был украшен вырезанными узорами, а середина его была гладкой и ровной. Из чего он сделан, для меня было непонятно: это было не дерево и не металл.

И последним предметом оказалась грязная, затёртая, пожелтевшая тетрадь. На первом листе было написано: «Адэский Жора. МАГЛАГ».

В момент, когда я впивался глазищами то в карту, то в тетрадь, при этом держа в руке этот странный «знак плюс», моё ухо было захвачено в плен пиратскими костлявыми пальцами деда.

— Уй-уй-уй! — заскулил я, пойманный на месте преступления.

— Ах ты ж, стервец, это ж кто тебе позволил шарить у меня в столе?!

— Никто, деда, я сам!

— Ах, сам, говоришь! Где ключ взял?

— Какой ключ?

— Не, ну ты поглянь на этого пострелыша! «Какой ключ» — от стола!

— Нет у меня никакого ключа, ты сам стол не закрыл! — скулил я жалобно.

— А ты, значит, и момента не упустил, да?

— Ну так ведь интересно же, деда!

— Не, ну ты глянь, прям я в молодости! — хватка дедовых клешней-пальцев ослабла, и голос помягчел.

— Давай, слаживай всё на место и дуй в угол!

В ларец вернулась карта, тетрадь, а вот «плюсик» уж больно мне пришёлся по вкусу. Я зажал его в ладошке в надежде, что дед его не заметит.

— Так, пострел, где крестик?

— Какой крестик? — я попытался изобразить удивление.

— Какой? Такой! А ну покаж руки.

Я вытянул перед собой кулаки и разжал их.

— Не, ну я в молодости, точно! Марш в угол, заноза, и чтоб об увиденном никому ни слова. Ты понял меня, Сёмка?

— Понял, понял! — сказал я, а самого сверлило любопытство. Простояв в углу минут пять, решил идти на абордаж.

— Дед, если ты меня не выпустишь из угла и не расскажешь, что это такое и что значит «Адэский Жора. МАГЛАГ», я всё расскажу бате с мамкой!

— Ах ты ж, хлыщ кручёный! Прям так и расскажешь? Ну а если это не моя тайна, а чужая, как мне тебе её можно рассказать? Лучше давай я расскажу тебе одну историю — интересней, чем эта тайна! — деда Жора попытался со мной поторговаться.

«Так, чужую тайну деда не расскажет, — да я бы тоже не рассказал, — тогда надо соглашаться на историю», — подумал я.

— Ладно, давай историю рассказывай.

— Э не! Расскажу, но не сегодня.

— Когда же?

— Вот завтра родители уедут в деревню, тогда и расскажу!

— А что, сейчас нельзя? Это тайная история, да?

— Да, Сёмка, очень тайная.


На следующий день не успели родители уйти за дверь, как я подступился к деду.

— Деда, давай рассказывай тайную историю!

Он хмыкнул, разгладил усы и начал рассказ.

Дед рассказывал, страшно вращая глазами, раздувал щёки, топорщил усы. Я же поначалу обратился весь во внимание, даже уши стали топорщиться. И тут я сообразил.

— Деда, да ты чего? Это же сказка! Где рассказ, который ты мне обещал? — подступил я к дедову горлу «с ножом». — Хочешь обмануть меня, да? Думаешь, я маленький, ничегошеньки не понимаю? Эх ты, деда… — слёзные нотки появились в моём голосе.

— Ну если ты взрослый, тогда ладно — я расскажу, а ты потом скажешь мне, что же ты понял из моего рассказа. И решим, можно ли кому-нибудь ещё поведать этот тайный рассказ или нет.

Я опять обернулся в одно большое ухо.

— Есть одна удивительная страна, зовётся она теперь Колыма. Там девять месяцев зима, а остальное — лето.

— Дед, ты опять?

— Да слушай — это правда. Это так далеко — на краю мира. Туда можно было попасть во времена моей молодости только на каком-нибудь ржавом корыте, которое считалось судном, либо на барже, толкаемой сухогрузом. Вот на такой барже-судне и попали туда люди, о которых я буду рассказывать.

— Деда, а самолёты? На них же быстрей!

— Самолёты для людей туда не летали. Ну вот. Набитые до отказа трюмы этих посудин разношёрстным живым грузом с Большой земли до места назначения добирались долго. Людей на палубу не выпускали, еды и пресной воды практически не было, из-за чего были раздоры и вспыхивали драки. Нужду справляли здесь же, где спали и ели. Грязь, вонь, инфекция и вши были тоже полноправными пассажирами. Люди мёрли, как травленые мухи. Мёртвых доставали из трюмов и выбрасывали в воду.

— Деда, а куда и зачем все эти люди ехали, почему они не взяли с собой еду и воду?

— Пункт назначения никто из них не знал, а вот зачем они едут — знали все. И ехали они не по своей воле, потому ни еды, ни воды у них не было. Да ты слушай дальше — сам поймёшь.

«Странные люди, — подумал я. — Как можно куда-то ехать, если ты не хочешь?»

— Много дней спустя посудина остановилась в бухте Нагаево. В то время о ней знали уже все, это означало Север — возврата нет. Или есть… если выживешь. Был май месяц, ещё плавали ледяные торосы в бухте, на берегу кое-где лежал снег. К посудине подходили деревянные рыболовецкие баркасы, туда грузили людей партиями и увозили на берег. Некоторые прыгали в ледяную воду в надежде убежать от надвигающегося ада, забывая, что бежать некуда — кругом ледяная вода и тайга, на много сотен километров ни одной живой души. Их никто даже не вылавливал. Они тонули в ледяном плену, некоторые умудрялись доплыть до берега. На берегу их выстраивали по три человека в шеренгу и вели в лагерь, — он находился в километре от бухты. Сопровождал процессию конвой с собаками.

Мои глаза-пуговки увеличились раза в два.

— Деда, так эти люди были заключённые?

— Да, Сёмка, заключённые.

— А, ну тогда всё понятно!

— Что тебе понятно?

— Почему их так везли: они ж бандиты, чего их жалеть? Папка говорит — невиновных не садят в тюрьму!

— Много твой папка понимает… И тогда и теперь в лагерях сидят кучи неповинных. Или за малое, за что обычно тебя, Сенька, только порют, а их ссылали на смерть.

— Дед, ты чего, разве так бывает?

— Бывает. Дай Бог, чтобы это ни твоего дурного папки не коснулось, ни тебя. А уж про мамку твою и говорить неча.

— Так ведь не за что нас!

— Так-то оно так, внучек, да не так.

— Деда, я не понимаю, про что ты говоришь!

— Поймёшь, коль до конца дослушаешь. А если неинтересно, то и говорить не буду.

— Мне интересно, очень интересно — говори!

— То-то же! Ну так вот, среди этих каторжан и был Жора Адэский. За воротами вновь прибывших встретили, прям скажем, «гостеприимно», «радушно». Начальник лагеря выступил со своей давно уже изъезженной, выщербленной, но неизменно гадливо-смердящей тирадой деспота: «Вы человеческий мусор, и всех вас привезли на свалку. И здесь только я решаю, как и когда уничтожать хлам. Я здесь советская власть, бог, князь и царь. Всё, что было недобито в семнадцатом году, я добью здесь. Блатари, воры, убийцы, рецидивисты. Вы, крысы, пережрёте друг друга сами». Хозяин лагеря, как потом оказалось, и сам был из числа сильно провинившихся, но, конечно, не так, как все: где-то когда-то «прокололся», вот его и сослали подальше с глаз. Последние слова начальника всколыхнули блатное сердце Жоры Адэского.

Дед, что значит «человеческий мусор»?

Это, Сёмка, значит вот что. Например, была у тебя хорошая, нужная, полезная игрушка. Ты подрос и отдал её другу младше себя, ну, чтоб и ему пользу приносила, чтоб ему жить интересней было, а он ею пользоваться не хочет и не умеет, поэтому сломал и выбросил в мусор.

А, понятно! Это вот как ты. Папка говорит, что с тебя толку нет, потому что ты уже старый. Это потому, что он не умеет тобой пользоваться и не понимает тебя. Так, да, деда?

— Да, внук, сравненье ещё то! Но понял правильно.

А вот что значит «блатное сердце», я знаю: это значит его в магазине по блату купить можно, ну, как мама свои колготки покупает.

У деда Жоры брызнули слёзы от смеха.

Ну, ты, Сёмка, и фруктоза. Дальше-то рассказывать, башковитый, или хватит?

Меня удивил смех деда, но задавать вопросы я не стал.

Как хватит? Не, давай до конца!

Ну и вот. Из толпы раздался голос Жоры: «А ты не обхинявишься, начальничек? Мы на крыс крысоловов имеем, подюбилей тебя будут», — из Жорки пёрла накипь. Хозяина разозлила и оскорбила такая наглость. Искать среди этой толпы обнаглевшего раздражителя бесполезно: никто не сдаст. «А это мы прямо сейчас и начнём проверять. Зобов, начинай», — при этом он пальнул из нагана в толпу заключённых. И без того не умолкающий лай собак стал остервенелым, они рвались с поводков. Зобов зачитывал списки, набиралась группа заключённых и тут же угонялась в один из двенадцати бараков. «Горчичный!» Жорка услышал свою фамилию и вышел из толпы, перебирая ногами, словно пытаясь танцевать чечётку. «Эх, начальничек, дай папиросочку, вишь, у меня штаны в полосочку!» — пропел Жорка. «Будет тебе сейчас папиросочка», — «обхинявленный» Зобов обладал отличным слухом, поэтому сейчас, услышав голос Жорки, понял, что эта дерзость начальнику была его. Адэский поднапрягся, прищурил один глаз, нагло скривил губы: «А ты не пугай, не такими перцами пуганый!» — «В спецбарак этого!» Жорку отпнули в сторону и с остальными не увели.

Я знаю, что такое спецбарак: в таком бараке живёт мой друг Димка с бабушкой. А наша училка в школе говорит, что он сын врага народа, что их всех надо переселить в бараки в каком-то Магадане!

От услышанного у деда Жоры усы ощетинились и брови съехались в одну линию. Я от его реакции даже растерялся.

Нет, это не такой барак. В том бараке по большей части жили те, кто хотел выжить любым путём: предательством, выслуживанием перед администрацией лагеря, подставой — в общем, не брезговали ничем. Прожить хотя бы неделю там означало повесить себе на шею табличку «Я стукач». В мире, в котором жил и вращался Жора Адэский, это значит неизбежная смерть от своих же.

Как смерть? Разве можно за это убивать? Я же вот Петьку не убил за то, что он директору школы сдал меня, когда я математичке в портфель ужа подложил. Отец из-за него до-олго мне «показывал, где раки зимуют», — для подтверждения я сдёрнул штанцы с одной ягодицы. — Во, видал? — на полубулочке красовался синяк в ширину отцовского ремня.

Видал! — дед улыбался.

Ну во… а я потом Петьке «показал, где Макар гусей пасёт».

Представляю, как убедительно ты ему «показывал»! По тому же месту, где и тебе «показывали»!

Не, чуть выше. У него теперь два личных фонаря — никто не отберёт.

О, ты же за предательство Петьку отметелил? А эти бараки специально делали, держали там таких петек, а нормальных людей туда специально сажали — мол, если ты там сидел, значит, и ты такой же. Поди потом докажи, что мы с тобой не ежи.

Я призадумался. Дед Жора смотрел на меня, размышляя: «А не рановато я ему это рассказываю, он хоть и башковит не по годам, а всё ж таки малец. Хотя потом может быть поздно — надо сейчас, пока молодая и ясная голова, не забитая мусором. Пока понимает и воспринимает так, как надо, пока не воспитался в нём цинизм, надо засеять благодатную, чистую почву добрым семенем».

Да, гады они, гады. Ух! — я встрепенулся задиристым воробьём.

Кто? — не понял дед.

Петьки эти!

Это точно — не поспоришь.

Дед, давай дальше рассказывай.

А, ну да…


Жорку и ещё человек двадцать в барак загнали пинками, затравливая собаками. Видавший виды Жорка слегка затушевался от увиденного. Барак в двадцать метров длиной и в пять шириной с обеих сторон был уставлен двухэтажными нарами, сооружёнными из подручного деревянного хламья. Вместо матрацев на нарах валялись клоки свалявшейся соломы и ветки стланика. Вместо полов под ногами голая земля. Между досок в стенах были видны щели. Потолка нет: от стен шёл сразу свод крыши. Посреди барака стояла одна-единственная печь, смастерённая из железной бочки.

Народу в этих «хоромах» было набито столько, что свободно негде было вкрутить ногу. Старые жильцы стали двигаться на нарах, давая место новым. Постепенно все разместились, и Жорка остался стоять один в проходе. С боковых нар, прямо напротив печки, спрыгнул мужичок и развязной походкой зашагал к Жорке.

— Так-так-так… И кто это у нас тут? Какого ты пристыл? Тебе что, наши апартаменты не по вкусу? Или встреча не та?

— Апартаменты, как в «Астории», а ты, я смотрю, шнырь коридорный? — Жорка Адэский сразу, сходу дал понять — мол, меня без хрена не проглотишь.

— Ты кого шнырём назвал, лось забуревший?! — взревел блатарь.

Назревала маленькая заварушка, у которой могли быть крупные последствия. В словесную перекуску вмешался третий, цыкнув на шныря.

— Засохни, Прыщ, не видишь, человек с дороги устал, а ты варежку разеваешь. Надо как следует встретить, шконку поближе к теплухе.

— Ща оформим, — Прыщ заюлил.

На таких же нарах напротив, на нижней полке ютились четыре человека вместо положенного одного. Это были учитель музыки, осуждённый за любовь к произведениям Баха; колхозник, спёрший мешок картошки у совхоза для своих голодных детей; интеллигентишка, имевший неосторожность сказать что-то хорошее о царе и был услышан соседом по коммуналке; и ещё дворник, служивший при какой-то церквушке, обвинённый в антисоветской пропаганде. Прыщ подскочил к ним, вытянув обе руки, согнутые в локтях, растопырив скрюченные пальцы, как когти у кошки, и зашипел зловеще.

— А ну, черви, ша отсюда, человеку отдохнуть надо!

У измученных работой на стройке дороги, забитых, затравленных людей не было сил сопротивляться — и нары были освобождены. Открылось подобие дверей, впуская холод в и без того продуваемый всеми ветрами барак. Надзиратель с порога гаркнул:

— Шабанов, на выход!

Тот третий, который осадил Прыща, лениво встал и вразвалку пошёл к дверям.

— Куда это его? — поинтересовался Адэский.

— А кто же его знает — может, за пулей, а может, за медалью! — загоготал Прыщ.

Жорка огляделся по сторонам: заключённые лежали штабелями, не раздеваясь и не снимая обуви, несколько человек то там, то здесь сидели. Время от времени кто-то из них заходился в чахоточном кашле, иногда слышались слабые стоны. На соседних нарах дворник и музыкант перешёптывались.

— Вот, Иван Кузьмич, видите, до чего жизнь в безбожии доводит… Одни бесы и кровососы вокруг: если работой непосильной или голодом не заморят, то вот эти убьют.

— Тихо вы, Никита, тихо, а то и до утра не доживём.

— Эх, нам бы в третий барак попасть… Там, говорят, лучше и тише. У них в бараке в сидельцах батюшка православный есть.

— Да у вас что, горячка, Никита? Откуда здесь священник? Их же сюда никогда не ссылают.

— Теперь, видать, ссылают.

Жорка прислушивался к еле слышному шёпоту.

— Откуда вы это знаете?

— В женском бараке для лагерной обслуги, где прачечная, бабёнка православная в прачках ходит, мы с ней случайно столкнулись, так она и сказала.

— Ох, Никита!

— Да что вы всё охаете, Иван Кузьмич?

— Не говорите про это больше никому, а то быть беде, и вообще, ложитесь: вместе с солнцем опять на каменоломни погонят, — Кузьмич захлебнулся чахоточным кашлем. Никита встал, взял с печки чайник, налил в железную кружку жидкость, терпко пахнущую еловой хвоей.

— Вот, выпейте, Иван Кузьмич.

Иван Кузьмич отхлебнул несколько раз горячую жижу, и кашель понемногу стал утихать.

— Недолго мне, Никита, осталось, не доживу я до освобождения. Как умру, ты попроси этого священника за меня хоть молитовку прочитать… — немного помолчал и спросил: — А вы, Никита, Баха когда-нибудь слышали? Ведь это музыкант от Бога — невероятного таланта. Как он писал и как он звучит! Божественно. Вы, Никита, как вернётесь домой, съездите в Питер и сходите в театр послушать Баха — если, конечно, к тому времени уцелеет хоть один театр.

— Схожу, Иван Кузьмич, обязательно схожу, только сначала в церковь, свечку поставлю, а потом — в театр.

— Вы думаете, что это пролетарское отребье, которое уничтожило почти всё российское наследие, копившееся веками, не истребит все храмы под корень? Ведь сколько их было уничтожено за пять лет, с семнадцатого по двадцать третий год, и до сих пор ведь не успокаиваются. Священство по большей части в тюрьмах, лагерях и ссылках.

— Э не! Это-то им не по зубам, пока на земле есть хоть один православный и один священник — веру нашу не истребить. Это ж почти всю Россию-матушку пересажать и перестрелять надо.

Дверь в барак опять открылась, впуская свежий холодный воздух, — привели Шабанова. Собеседники тут же умолкли и улеглись. Что сейчас будет происходить, они уже знали.

— Ну что, корешок, шканарь у тебя есть, приняли тебя чинарём, пора и рамс развести, кто есть кто, — Шабанов приступил к раскачке пакостного дела.

— Ну а чего не развести: мне, порядочному вору, неча таить.

— Ну так и скажи народу за себя: кто, что, откуда.

— Сказать-то не внапряг. Да хотелось бы знать, перед кем.

— Да ты, как я посмотрю, зубат. Не многовато на себя тянешь, мил человек? Пупок не надорвёшь?

— Тяну-то я не так, а вот за мой пупок не тебе шкуроходить. Жора Адэский за себя говорить никогда не о…!

Пока всё шло как положено: это была не первая отсидка Адэского и порядок он знал.


— Ой, деда, это на каком языке они разговаривают — этот, как его, Шалбанов и Жорка, — я не специально исказил фамилию Шабанова.

— Это, Сёма, феня называется, на этом языке все отпетые бандюги разговаривают.

— А что это за язык такой, феня?

— Ну, я даже не знаю, как тебе объяснить — такой он мудрёный! — дед почесал затылок.

— Ага, точно мудрёный, но так интересно! Можно, я тоже буду на таком языке разговаривать?

— Нет, нельзя. Потом объясню, почему нельзя. И давай договоримся: все вопросы — когда закончу рассказ, а то так и за месяц не расскажу.

Я, конечно, согласился, потому что было очень любопытно, а что же будет дальше, чем дело кончится, про себя решив, что всё запомню непонятное и в конце обо всём деда расспрошу. Деда Жора немного помолчал и продолжил.


— Ну-ка, ну-ка! Так ты тот самый Жора Адэский, который взял большой ювелирный, сберкассу и инкассацию с портовой зарплатой в Одессе? — Шабанов спрашивал, уже зная, кто перед ним.

— Если мне память не изменяет, то это так! — Жорка приосанился.

— Так с этого и надо было начинать. Подгребай сюда, чифирнём. Шнырь, замути.

Шнырь метнулся куда-то в угол, потом к печке, ещё несколько реверансов — и горячий чифирь стоял на столе.

— Ну а я Чика. Это Шнырь, это Грек, это Шыпа, это Жмых, — Шабанов по очереди кивал головой в сторону то одного, то другого.

— Негусто!

— Это костяк, остальные — шестёрки. Ну что, Жора, не хочешь спросить, на каком курорте оказался?

— Та вижу, что не в царских апартаментах.

— Это да, здесь даже не Соловки. Но жить можно, если дружить с нужными людьми, немного им пособлять — и у тебя, Жора, всегда будет чифирь, жрачка и не очень пыльная работа.

Чика перешёл к главным действиям; вызов из барака и поход в администрацию лагеря, распоряжения хозяина — всё сводилось к одному: заставить работать на хозяина лагеря, то есть доносить на всех и вся, если нет — ломать. Как это делается, Чика знал: Жора был уже не первый.

— Чёй-то я не понял, а давай с этого места поподробней, — Адэский почуял подвох.

— А чё ты не понял? Хозяин на лагере мужик не самый паскудный, с пониманием к нашему брату. Не, ну конечно, за понимание платить надо. Политической швали здесь полно. Родину любить надо, а они ж её не любят. Так если ты там чё услышал аль увидел — поделись с хозяином, и усё в ажуре! И ты весь в монпансье, — Чика заржал.

— Да ты чё, бычара, хочешь, чтоб честный вор ссучился до доносов? Охренел?!

— Ой, ну зачем так грубо, Жора?

— Так это сучья хата, и ты старший сучёныш! — Жорка вскочил и вылил остатки чифиря на голову Чики.

— Ты чё, пенёк обмыленный, с кем так базаришь?! — перед Жорой возник Шнырь с заточкой. Жорка ловко подхватил табурет, стоявший рядом, и опустил его на Шныря. Грек, Шыпа и Жмых принялись молотить Жорку со всех сторон. Барак проснулся, но на защиту Жоры никто не встал: нельзя, а то наутро найдут заколотым.

Удар Жмыха был сокрушителен, и Жорка вырубился. На поднявшийся шум прибежала охрана. Посреди барака валялся Жорка с заточкой в руке и Шнырь. Из-под Шныря вытекала лужица крови.

В бараке воцарилась тишина. Жорка стал приходить в себя, охранники подняли его, забрав заточку, явился старший охраны.

— Ну что, голубок, допрыгался? — ехидно кривился старший охраны, глядя на Жорку. С нижних нар раздался голос Ивана Кузьмича.

— Не он это, гражданин начальник, Шныря заколол, не он, а вот тот бугай — я видел.

Иван Кузьмич поднялся и вышел в проход. Жорка глянул на больного, тщедушного, уже почти старика.

— Не пиликай, Музыкант, все одно форта от этого нет, — сказал Жорка, и что-то в глазах у него мелькнуло.

— Да, гражданин начальник, не Жорка это, вот те крест, — в проход вышел Никита. Жорка от удивления разинул рот.

— Да вы все тут припудренные, — подытожил Жорка.

— А ну ша! — заверещал охранник, и Жорку увели.

Его путешествие было недолгим, в итоге он оказался в рубленом, добротном доме из кругляка. Его завели в одну из душно натопленных комнат, пахло жареным салом и водкой. За столом сидел уже знакомый начальник лагеря — хозяин, он уже принял изрядную порцию на грудь.

— А, ты? Ну заходи. Садись, — пнул табурет ногой хозяин.

— Так ведь вроде я уже и так сижу, — съехидничал Жорка.

— А ты умный, как я погляжу. Коль так, садись и слушай.

Жорка присел. Хозяин налил пол гранёного стакана водки и подвинул Жорке.

— Махни.

— Непьющий я.

— Гляди-кась ты, непьющий. Тогда слушай на сухую, — и хозяин начал говорить. Говорил много, уговаривая Адэского сотрудничать, но Жорка только улыбался.

— Начальник, не по адресу на гниль давишь. Я сукой не был и не буду.

Хозяин взбесился, стал угрожать, обещая «жопой на снег», затравить собаками, иголки под ногти, «комаринник в тайге», сгноить на лесоповале, замучить в каменоломне, «закатать в колымскую трассу». Вдруг в нём что-то щёлкнуло. Он залпом махнул Жоркины полстакана.

— Да ты, эх! — махнул он рукой, рухнул на табурет и уронил голову на подставленный кулак. Правду говорят, хочешь знать истинное лицо своего зятя — напои его. Так и получилось у Жорки с начлагеря. Хозяина прорвало.

— Ну, чего вылупился?! Ты думаешь, что только ты порядочный? Шиш! — он скрутил фигу из пальцев и сунул Жорке под нос. — Думаешь, что я сука, зверь нестреляный? Да мне самому всё это противно. Ведь здесь половина народа зря сидит. За что? За мешок картошки — потому что сосед сука, за моток ниток, спёртый с фабрики, за то, что его дед был дворянин. Или за то, что дура-баба крестится на икону и вреда от этого никому, а её — хоть убей, но она всё равно своё: «Господи, помилуй!» — и крестится. А у кого, я спрашиваю, у кого от этого шкура слезла? Вот ни у кого. Так за что её сюда? Не за что! А вот ты у государства воруешь. Вот тебя правильно.

— Так ведь это всё государство у этой вот бабы и спёрло, — хмыкнул Жорка. — Ну и в чём атас, если я у большого вора кроху щипнул. Разгильдяи: ворованное лучше охранять надо. Так что и меня не за что. А бабу эту — да, не за что.

— Вот и я говорю. Я к дуре к этой и так и сяк: и работу ей в прачке, и жрачку, как обслуге, а она всё в барак прёт, сама не жрёт, говорит — не по-христиански. К себе не допускает, жалеет меня, понимаешь, меня — не себя: нельзя, мол, говорит, грех это. Всю душеньку мне измотала.

— Ну, начальник, на богомолке, смотрю, ты и погорел. Эвон, как она тебя скрутила. Так ведь ты же её без уговоров взять можешь: сучка — она в любой шкуре сучка.

Хозяин подскочил к Жорке, схватил его за грудки, брызгая пеной изо рта, стал трясти его что есть сил.

— Но ты, шваль, не тронь её, даже словом не тронь! Задавлю, как мышь рудую.

— Понял, начальник, понял, — Жорка слегка пристыл.

Вдруг в хозяине опять что-то щёлкнуло, даже голос изменился:

— Короче, сотрудничать будешь, или яйца морозить будем?

Жорка молчал, размышляя.

— Ладно, начальник, но у меня условия.

— Условия, у тебя? Да ты занаглец. И какие же это условия, я стесняюсь спросить?

— Я заеду в третий барак, и Музыканта с Метлой тоже туда из сучьего сарая, — Жорка пёр ва-банк.

— А не много ли просишь? На твоё место желающих пруд пруди, чтоб я с тобой цацкался…

— Ну так дело хозяйское. Это же не ты, начальник, мне нужен, а я тебе.

Жорка каким-то собачьим нюхом чуял, что форт выгорит. Адэский, конечно, стучать не собирался: псу ясно, что он начальника поводит за нос, а вот зачем ему багаж из Музыканта и Метлы — сам объяснить не мог. Сказать — из благодарности, что сделали попытку довести правду и отмазать его, — нет: Жорка и прежде никогда и никому не был благодарен. Теперь ничего не поменялось.

И переселение состоялось. Первоначально Жорка не уловил разницы между предыдущим бараком и этим, третьим. Встретили практически так же.

— Ну проходи, чего встал, — после пятиминутного просмотра-заценки услышал Адэский где-то спереди, по правую руку.

Жорка принял позу: плечи назад, грудь колесом, руки в карманы брюк, босяцкая походка, — и театрально прошествовал на голос. Шествуя, старался увидеть и заметить всё — его глаза сейчас напоминали маятник ходиков. Маятники-глазки замирали на секунду, «накалывая» на зрительную память лица, вещи, движения людей. И вдруг Жоркины глаза-маятники замерли, наткнувшись на лицо — спокойное, умиротворённое, в бородатом окладе. Жорка всеми фибрами души чуял: знал он это лицо — из той, прошлой жизни, когда маменька и папенька живы были. Или нет, ошибается? «Да нет, блажь», — подумал Жорка. А с этого лица в бородатом окладе на него в упор смотрели два бередила — того, что осталось в детстве. А было ли это детство? Или это плод его фантасмагорий?

У Жорки изнутри, грыжей наружу стало выпирать, как газ на болоте: вот сейчас вырвется из трясины, разрывая тину болотную, и чмокнет, выпуская болотный газ. Жорка попытался задавить это состояние, но где уж — всё ж таки чмокнуло, разрывая трясинную тину.

— Гляделки не обломай, борода! Ну чё, глухой, жмурки захлопни, — Жорка нервничал.

— Ну так, мил человек, Господь мне эти гляделки-жмурки на то и приделал, чтоб я тебя не проморгал.

— Чё, я не понял, чё за шухер вокруг Жоры? Ты уверен, борода, что именно меня не должен проморгать? Сдаётся мне, что для тебя спокойней меня совсем не видеть.

— Так шухер, Жора, вокруг тебя уже давно, и надо этот шухер снять, пока для тебя не поздно.

Адэский не понимал, о чём речь, но внутренняя спиралька закрутилась, сжимаясь, готовясь в любую секунду развернуться инстинктом самосохранения.

— Глянь-ка, как Кадило зацепил его, во даёт! — Жорка услышал это за своей спиной.

— Да ты не дрейфь, он безобидный — поп же! — Жора ещё раз глянул на бородатую окладность и развернулся к говорившему. — Ты лучше за себя скажи: кто, что и за что. С Кадилом потом трещать будешь.

Жоркина спиралька стала тихо раскручиваться в состояние покоя. И он выложил про себя — кто, что и за что. Повествование Адэского было недолгим, но выпуклым и объёмным. Он был принят блатным миром этого странного стана, в котором смешалось всё: жестокость и жалость, зло и добро, и почти уже забытое Жоркой такое понятие и состояние, как чистота души. Души, живущей другим миром, не тем, в котором варился Жорка, как в адском котле, — миром, в котором всегда рядом тот Незримый — второй, третий, десятый — не важно, но Он всегда с тобой, готовый в любую минуту прикрыть тебя Собой от любой беды; Он никогда не предаст, всегда слушающий и слышащий тебя. И вот эти два глазных бередила, которые взорвали Жоркину болотную тину, тоже из этого мира душевной чистоты.


Я смотрел на деда уже не моргая, с подозре­нием, в голове начала шевелиться одна мысль, было желание спросить, но я помнил договор не перебивать.


За простым трёпом ни о чём Жорка давил косяка на обладателя бородатого оклада и двух бередил.

— Слушай, Чалый, этот бородач — кто он? — Адэский задал вопрос, указывая на бородача.

— Этот? Да я ж говорил — поп он.

— Что, настоящий?

— Не, блин, бутафорский! Конечно, настоящий.

— А давно он здесь?

— Да пёс его знает. Когда я сюдой заехал, он уже здесь был.

— Давно заехал-то?

— Так пятый годок!

«Пятый годок…» — повторил Жорка в задумчивости.

— А тебе-то что за интерес за этого попа?

— Да нет у меня никакого интереса!

— А-а-а, а то, может, ты это, того, в Боженьку вдариться решил с горя? — загоготал Чалый.

— Кончай пустой трёп, — отмахнулся Жорка.

— А чё, может, Кадило тебе священную фуфайку подгонит. Глядишь, крылышки у тебя отрастут и свалишь отсюда.

— Чё ж ты себе такую фуфайку не спросишь?

— Кадило говорит, нет моего размерчика, надо, мол, для начала к этому на пузе приползти, — Чалый ткнул пальцем верх и нервно гоготнул. — Кадило, я правильно базарю?

— Как бы за базар твой тебе, Чалый, поплатиться не пришлось, — губы бородача зашевелились в грудном басе, а глаза-бередила превратились в острые копья, наконечники которых были густо окутаны почти ощутимой пеленой жалости к Чалому.

— О, видал, как зыркнул? Как трёшку подарил, — буркнул Чалый, осекая эту тему. Жорка качнул головой и промолчал. — Ладно, Жора, теперь о земном. Порядок у нас такой. Чёрных работяг с нашего барака не трогаем и пайку не урезаем. Они часть нашей рабоче-крестьянской нормы отгорбачивают. А мы даём им взамен сносное существование в нашем коммунистически светлом бараке.

О как! Про нормы всёк, а про пайку чё-та не догребаю. Поясни.

Чё пояснять? Молотящий вол достоин пропитания, — сказал нервно Чалый и покосился на попа.

Эвон как, это где ж ты этого нахватался? — Адэский ехидничал. — Значит, я должен с пустой кишкой жить и без табака? Ради облегчилова житухи этой шушеры?

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 119
печатная A5
от 362