
Увидеть Париж и умереть
— Вот ироды! — сказал Иван вслух, выпутывая из силков уже мёртвую птицу.
«Должно быть это Митька Семёна Стругова или же кто чужой забрёл сюда. Встрену этого Митьку, выверну ухо — всё расскажет!» — уже про себя подумал он. До села оставалось не больше версты, уже доносился до него лай собак и бо́тало* чьей-то припозднившейся коровы. На тайгу, не спеша, наползала темнота. За спиной послышалось чьё-то тяжёлое дыхание. «Ещё какой-то дуролом мне в попутку». — успел подумать он и, оглянувшись, увидел буквально в трёх шагах от себя медведя. Бурого, с клочьями светло-бурой шерсти, свисающих с худых боков. А зверь уже оттолкнулся и прыгнул на свою жертву. Иван еле успел отпрыгнуть вправо и инстинктивно выхватил свой охотничий нож из чехла на поясе.
— Гражданин! Ты что, не знаешь, что с таким оружием нельзя везде ходить? — задержал его как-то милиционер в райцентре.
— Ты-то тут ходишь и страшнее шавки из подворотни ничего не видал, а пистолет при тебе. А я живу в тайге и не хочу встретить зверя голыми руками. Ступай себе своей дорогой. — ответил он милиционеру и пошёл дальше.
— Смотри у меня! — услышал он за спиной.
— Смотрю, смотрю.
Медведь, тем временем, встал на задние лапы и пошёл на Ивана.
— Дамка! Белка! Трезор! — вовсю глотку закричал он, призывая своих собак, в надежде, что они его услышат.
«Эх, рогатину бы сейчас! Посмотрел бы я на твои потроха!», — думал он, отступая назад и продолжая кричать собакам. Медведь махнул лапой, выдрал клок телогрейки, но Иван устоял и продолжил отступать к старой ели, намереваясь спрятаться за ней. Но зверь как будто понял его и неожиданно сделал такой отчаянный бросок, что Ивану пришлось упасть влево с кувырком. Однако, в последний момент когти медведя вцепились в правый карман телогрейки. Иван в отчаянии, с размахом полоснул ножом по огромной лапе, и зверь взревел от боли, выпустил телогрейку. Но не успел Иван вскочить, как оказался в объятиях медведя.
— А вот х.. тебе! Подыхать будем вместе!!! — взревел он от боли и отчаяния, всадил нож по самую рукоятку в живот зверя, вспорол его до самой грудины, чувствуя, как тот рвёт в клочья на спине телогрейку вместе с мясом, как длинные его когти уже вонзаются в рёбра.
По тайге разнёсся рёв двух равных по силе раненных зверей, к которому примешался бешенный взахлёб лай трёх собак, рвущих зверя со всех сторон…
* бо́тало — самодельный колокольчик из консервной банки на шее животного.
— Мотька! Запрягай коня! В больницу… — это всё, на что хватило сил Ивана, чудом добравшегося до своего двора.
Матрёна выскочила из дома и обомлела, увидев мужа, лежащего на животе посреди двора, кровавое месиво вместо его спины и верных собак, мечущихся вокруг хозяина и лающих на всю округу, будто призывающих всё село на помощь.
Очнулся Иван уже утром в районной больнице, неудобно лёжа на животе. Спина огнём горела, будто её кромсали докрасна раскалёнными ножами. Матрёна дремала, сидя рядом на стуле.
«Какого хрена она тут сидит! Коровы не доены, пастуху не отданы! Ладно, птицу ребятня накормят», — думал он, заглушая боль такими думами.
— Мотя! Ступай домой! Тут без тебя обойдёмся, — проговорил он, сдерживая стон.
Матрёна встрепенулась, вскочила.
— Ваня! Слава тебе, Господи! Я уж не чаяла, проснёшься, али нет. И понёс тебя леший, прости меня господи, на эту заимку, будь она неладна!..
— Хватит выть! Без тебя тошно! Ступай домой!
— А как же ты?..
— Ступай, говорю! Или щас как… — он дёрнулся, будто хотел подняться и устроить взбучку непослушной бабе, но глаза его вдруг закатились, всё тело выгнулось дугой, изо рта вырвался даже не стон, а какой-то вопль неизбывной тоски, как будто возвещающий о близком конце света.
Тело Ивана затряслось в судороге, на губах выступила жёлтая пена, из-под бинтов по спине обильно брызнула кровь.
— Па-ма-ги-те! Люди! — заголосила на всю больницу Матрёна. В палату вбежала перепуганная медсестра, следом фельдшер, ещё кто-то…
Следующее пробуждение Ивана было ещё более мучительное, чем первое. Рядом стоял фельдшер Антон Кузьмич, как будто ждал его пробуждения.
— Очнулся? Это хорошо. Ну, Иван, и задал ты нам трёпку! Мало нам твоей спины, так ещё и приступ! Ладно, спину мы тебе залатаем, не сомневайся, но этот приступ… Хорошо ещё, если это просто реакция на сильную боль. Сейчас придёт машина, отправляем мы тебя в край. Придётся делать как минимум две операции. Ничего, всё обойдётся, ты мужик крепкий, двужильный. А насчёт приступа, если вдруг почуешь, что подступает, возьми вот эту палочку и зажми зубами, чтобы не откусить себе язык, а то без него как ты бабу свою будешь материть? Кстати, отправил я её домой, нам в больнице ни к чему такая сирена. Держись, Ваня! — он похлопал по руке кряхтящего от боли Ивана и вышел.
Дорога до Барнаула в кузове полуторки заняла часа четыре, а для Ивана это было бесконечностью. Каждый ухаб отзывался острой болью во всём теле. К тому же два раза пришлось останавливать из-за приступов Ивана, после которых он впадал в беспамятство. Санитарка Зина, которая его сопровождала уже не знала, как облегчить его страдания.
— Егор! — кричала она шофёру, — гони, пока он без сознания, а то не довезём живым.
— Довезём, не боись, — кричал он в ответ, — Ваня мужик крепкий, ещё нас переживёт, — но сам жал на газ, отчего его пассажиры подпрыгивали в кузове чуть ли не выше бортов.
В краевой больнице Ивана сразу отправили в операционную, где его обрабатывали, шили, латали часа три. Очнулся он уже в большой палате на шесть коек. Рядом на тумбочке лежала та самая палочка фельдшера. Боль была ещё сильная, но её уже можно была терпеть без стонов и зубовного скрежета. Мужики в палате с интересом его разглядывали.
— Слышь, мужик, а чё у тебя со спиной-то? — спросил один из них, похоже, самый молодой.
— С медведем обнимался, — угрюмо ответил Иван.
— Нашёл с кем обниматься! — сказал другой, — Бабы что ли не дают?
— А мне как-то соседка спину разодрала — не хуже, чем у него! — подключился третий, — а моя баба как углядела в бане царапины-то, да как огреет шайкой по башке! Аж звон на всю деревню пошёл!
— Это звон от твоей пустой башки, а не от шайки. — сказал второй. И уже Ивану, — Тебя как звать-то?
— Иваном.
— Ладно, Ваня, не боись, залатают тебя, будешь как новый. Да впредь давай, лучше с бабами обнимайся, а не с медведями. А что с тем медведём? Кончил ты его али он ушёл?
— Выпишусь — приходи, продам тебе шкуру.
И потекли у Ивана больничные дни. Спина быстро заживала, но припадки били аж до восьми — десяти за день. И уж так они его изматывали, что хоть волком вой. Врачи ничего не могли поделать с этой бедой. Наблюдал его старый врач, еврей Самуил Яковлевич Шлиман. Про него говорили, что он лечил ещё самого Керенского. Уж очень его интересовали эти припадки. Что только он не предпринимал, но улучшения не наступало. Наконец, когда спина у Ивана практически зажила, он вызвал Ивана к себе в кабинет.
— Ну что, Иван Степанович, спина у тебя уже в порядке, чего не скажешь о твоих припадках. Это называется эпилепсия на базе сильнейшего стресса. Наша медицина на данный момент ничем не может тебе помочь, разве что на полгода на кавказские воды, да и то никакой гарантии, — он надолго замолчал, потом продолжил. — Есть у меня один вариант, только он даёт какую-то надежду. Но это только строго между нами. Если проговоришься, меня уволят за антинаучный подход в лечении. Есть один старик-отшельник, живёт в тайге на заимке, в Бийском районе, лечит травами, молитвами, ещё чем-то, говорят уже двоих вылечил. Поезжай к нему, слушай его, не перечь, лечись. Ты ещё не старый, тебе жить да жить. И дети, наверняка, есть. Сколько их у тебя?
— Четверо. Три сына да дочь.
— Ну вот, видишь? Их нужно поднимать. Так что поезжай, это твой единственный шанс. Вот его адрес. — и он подал Ивану листок с адресом. — Извини, но никого в провожатые дать не смогу. Ты уж как-нибудь сам. Узнают куда я тебя отправил — мне несдобровать.
Иван понял, что другого пути ему нет и из больницы сразу поехал по адресу в бумажке. На попутке доехал до Бийска, но там его опять свалил припадок. Когда очнулся, обнаружил, что кто-то вывернул карманы и выгреб все его деньги до копейки. Покрыв вора полным набором мата, Иван стал искать попутку в сторону той заимки. Два шофёра не захотели подвезти его бесплатно и только третий согласился. Приехали в деревню уже в темноте.
— Извини, мужик, что не приглашаю тебя переночевать. — сказал шофёр, — У меня хата маленькая, самим тесно.
— Ничего, я и не собирался тут ночевать, — ответил Иван, — ты мне только покажи куда идти, я сам дойду.
— Да вот иди прямо до конца деревни, там увидишь налево уходит тропинка. Вот по ней иди версты три и увидишь домик и четыре улья, вот там этот дед и обитается.
— Спасибо!
— Удачи тебе!
Действительно, в конце деревни Иван увидел тропинку и пошёл по ней, но минут через десять опять свалился в припадке. Сколько пролежал в беспамятстве, он не понял, только опять поднялся и пошёл дальше. Ходьба эта ему давалась всё труднее и труднее, болела спина после падения на неё в припадках, болела голова, тошнило то ли от боли, то ли от голода. Наконец и избушка показалась, а за ней ульи. Он тихонько постучал в дверь, подождал, ещё постучал. За дверью послышались какие-то звуки, шаркающие шаги, затеплился огонёк в окне и открылась дверь.
— Кого это посреди ночи бог принёс? Али нечистая сила? — в дверном проёме стоял старик со свечёй.
— Здравствуйте! Извиняйте, что потревожил вас в неурочное время. Я Иван, мне сказали, что вы можете помочь в моей беде. Но ежели не примете, не обижусь, уйду.
— Да уж заходи, мил-человек, располагайся как можешь, а с утречка и поговорим.
При свете свечки дед пошуровал в углу, изобразил какое-то подобие лежанки.
— Ложись, Иван, поспи, утро вечера мудренее.
Утром Ивана разбудило какое-то бормотание и глухой стук. Оказывается, это старик молится перед образами и кланяется так, что лбом слегка ударяет в пол.
— Вставай, мил-человек, помолись Господу нашему Иисусу Христу. — сказал старик, заметив, что Иван не спит.
— Нет, не моё это. Что церковь, что клуб — всё едино, добровольная отдача денег.
— Господь наш это не церковь. Он везде, а главное, Ваня — у тебя в душе. А церковь — это те же комиссары, им бы только народ в подчинении держать, да мзду собирать. Не хочешь молиться — Бог с тобой, насиловать не буду. Ты только повторяй почаще, хоть про себя: «Господи! Прими мя грешного под длань свою животворящую!». И всё, больше ничего не надо. Без этого, Ваня, любое лечение не впрок. — и старик повернулся к образу, ещё троекратно перекрестился двумя перстами и встал.
— А как звать-то вас? — спросил Иван.
— Тихоном меня крестили. Ну что, Ваня, давай позавтракаем, да делом займёмся. Я так понимаю, бьёт тебя падучая. От рождения или недавно пошло?
— Недавно. С медведем сцепился. Он мне всю спину подрал, пока я его ножом кромсал, да собаки драли.
— Крепкий ты мужик, коли хозяина одолел. Испуг, значит. На это дело, Ваня, уйдёт месяц, не менее. Но уйдёшь отсель здоровеньким.
И началось у Ивана лечение, которое заключалось в питье разных отваров, в жевании каких-то корешков, в бормотании Тихона, в стоянии, раскинув руки в полнолунии и прочих стариковских причудах. Иван засунул подальше свою гордость и покорно выполнял всё это, даже «Прими мя…» про себя повторял, лишь бы избавиться от этих выматывающих проклятых припадков, которые всё продолжались и продолжались по десять-двенадцать раз в день. Да ещё выворачивающая рвота каждый раз после приёма отваров. Это продолжалось уже три недели. У Ивана уже начали опускаться руки: «А может всё впустую? Может просто старик уже выжил из ума со своей религией?». Однако, Тихон заметил перемену настроения у Ивана.
— Ваня, недолго осталось, потерпи чуток. Всё идёт как надо.
И действительно, дня через три-четыре припадки пошли на спад — по три, по пять припадков в день. Отваров и кореньев он стал гораздо меньше потреблять, и к исходу месяца прошёл первый день без припадков. По ночам Иван лежал и прислушивался к своим ощущениям, ждал, не подкатит ли опять к горлу этот спазм. Опять перед обедом его накрыл приступ, но уже в сознании, под его контролем.
— Ну что, Ваня, это был последний приступ, больше не будет. Поживи здесь ещё три дня и поедешь домой, к семье.
Дома Матрёна встретила его слезами:
— Ой, Ваня! А я уж все глаза проглядела, тебя ожидаючи! Ну как, вылечили тебя? А на той неделе приходил Семён, председатель. Ну и чё, говорит, всё ждёшь, дура, своего Ивана? Всё думаешь он лечится? А вот хрена он лечится! Он, говорит, узнавал, ты месяц как вышел. Сейчас, говорит, он там с городскими бабами милуется, а ты всё ждёшь. Говорит, вышла бы тогда за меня, стала бы председательшей, а сейчас ты дура дурой, брошенка. А ещё говорит, выключил он тебя с колхозу-то, как злющего прогульщика.
Глаза Ивана налились кровью, как у быка перед боем.
— Ванечка, не бей ты его, ради Бога! Посодют ведь тебя, как пить дать посодют! Вот дура-то я, вытянула свой поганый язык! Не трогай дурака! Как мы тут без тебя-то останемся?!
Но Иван уже ничего не слышал. Он уже представлял, как бьёт этого поганца в его наглое рыло. «Ну, Сёмка, ты у меня умоешься кровавыми слезами! Надо было тебя, паскуду, в двадцатом бросить на съедение волкам! Так нет, тащил, дурак, эту погань на себе вёрст шестьдесят!». Так думал Иван, шагая к председательскому дому. Между тем, бабы уже донесли Семёну о возвращении Ивана, и почти в каждом окне торчали любопытствующие головы, предвкушая грандиозный скандал, возможно даже, с мордобитием, что должно было оживить небогатую на события жизнь деревни. Семён от рождения не принадлежал к числу храбрецов, а потому благоразумно закрылся в своём доме и даже вооружился кочергой, не полагаясь на крепость засовов.
Иван ногой вышиб задвижку на воротах и вошёл во двор.
— Сёмка, говна кусок, выдь на минуту! Не боись, убивать не буду, не хочу пачкать руки.
— Иван, иди домой, успокойся, — подал голос Семён из дома, — Я тебя отчислил по закону, как злостного прогульщика. Тебя уже месяц как выписали из больницы, тут посевная, делов невпроворот, а ты неизвестно где гуляешь. Я мог тебя под суд отдать, да пожалел, как-никак воевали вместе.
— Пожалел, говоришь?! А я вот тебя зазря пожалел тогда, в двадцатом. Надо было бросить, чтобы белые повесили тебя как дезертира!
— Меня в бою белые подстрелили!
— В бою, говоришь?! Это ты мне говоришь, наглая твоя харя?! Да ты же, сукин сын, за мной увязался, когда я решил уйти от белых домой, только часовой тебя в ногу подстрелил, забыл?! А я ещё тащил на себе это говно по тайге. Да промолчал про службу у белых, когда тебя в председатели выбирали! И за всё моё добро ты мне в рожу плюнул, вычеркнул из колхоза, скотина ты неблагодарная!
— Вань, успокойся. Ты мне справку принеси, где был, я тебя опять и впишу. Иначе ну никак не получится, райком уже утвердил решение.
— Справку, говоришь? От кого? От медведя дохлого или от старика полоумного, что меня вылечил? Да в гробу я видал тебя, твой сраный колхоз и твой райком!!!
Иван смачно плюнул в окно, развернулся и широким шагом зашагал домой, разгоняя с дороги стайку ребятишек и самых любопытных баб.
— На хрена мне сдался этот вонючий колхоз? Ишачишь на него, как проклятый, а заради чего? «Трудодни», мать их в душу! Всё! Хватит! Поеду в Казахстан, к Ефиму, он меня давно звал. Там тепло, там яблоки растут… — Так говорил Иван по дороге домой, и эта идея крепла в нём с каждым шагом.
— Мотька! — крикнул он, пинком открывая дверь, — собирайся, всё продаём, уезжаем отсюдова к едрене Фене!
— Уезжаем?! — так и ахнула Матрёна, — Зачем уезжаем? Куда уезжаем?!
— В Казахстан, к другу моему Ефиму. Мы тут полгода сопли морозим, а он круглый год пузо греет да яблоки дармовые жрёт.
— Ваня, да там же одни нехристи, прости мя Господи! Они же нас, православных со свету сживут!
— Хрен они нас сживут! Мы их там в двадцатых так уму-разуму научили, сто лет не забудут!
— А куда ж всё добро, потом да кровью нажитое, а скотину?
— Всё продадим, у нас всё доброе, скотина такая, что с руками оторвут. А там всё купим и заживём в тепле и достатке на зависть другим. Здесь нам всё равно житья не дадут, налогами задушат, сама знаешь, как съедают частников, не забыла ещё коллективизацию?
— Ой, Ваня, страшно-то как! А может ещё Семён передумает? Давай я его по-человечески попрошу.
— Что?!! — взревел Иван так, что всю перепуганную птицу со двора как ветром сдуло.
— Нет-нет, Вань, это я так, сдуру ляпнула, прости уж меня дуру!
— Я те попрошу!.. — и перед лицом Матрёны замаячил кулачище не меньше её головы.
Слово отца — закон, и вся семья занялась сборами и распродажей добра. Вся семья — это сын Василий семнадцати лет, дочь Оля одиннадцати лет и младший сын Никитка трёх лет. Самый старший, Михаил девятнадцати лет, уже учился в танковом училище. Что-то разобрали односельчане, зная, что уж у Одинцовых-то скотина и птица какую поискать, остальное — корову, лошадь и свинью Иван с Василием вывезли на базар и довольно выгодно продали. Остался дом. Его через две недели купили Севастьяновы, у которых старший сын в сентябре сыграет свадьбу. И вот настал день отъезда. Матрёна в голос ревела:
— Матушка пресвятая богородица! Ох, не к добру мы затеяли бросить гнездо родное! Чует моё сердце, ждёт нас лихо великое! Спаси и благослови нас матушка святая богородица!
— А ну цыц, дурья башка! — прикрикнул на неё Иван, закрывая борт полуторки, — Хватит каркать, пока взбучку не получила! Полезай к детям в кузов, обсуши сопли. Поехали, Егор! — и сам сел в кабину.
Егор повёз их в ослушание председателя, который запретил ему помогать бунтовщику и антисоветчику.
Дорога в Казахстан с двумя пересадками заняла у Одинцовых четыре дня. Наконец, они прибыли в Джамбул, от которого осталось сорок километров до Ефима. Выгрузились со всем добром на платформу, вышли на небольшую привокзальную площадь, осмотрелись. Приехавший народ и местные не торопились расходиться и разъезжаться, а почему-то сгрудились в одном месте у столба с репродуктором и чего-то ждали.
— Слышь, милейший! — остановил Иван проходившего мимо мужика в железнодорожной форме, — чего это они все стоят и глазеют?
— Сейчас будет Молотов выступать. — и мужик пошёл дальше.
— Делать им нехрен!.. — проворчал Иван и повернул обратно к своим, но тут репродуктор ожил.
«Граждане и гражданки Советского Союза! Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление: Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбёжке со своих самолётов наши города…».
Речь закончилась. На площади стояла гробовая тишина. Заплакал чей-то ребёнок. И тут прорвало — завыли бабы, по-настоящему завыли, загодя хороня мужей, сыновей, мирную жизнь. И в эту минуту через всю страну, через все судьбы пролегла граница между «до» и «после».
Прошло четыре месяца. Ивана мобилизовали в начале июля, он попал в разведку. Старшего, Михаила, уже в августе отправили на фронт, им, недоучившимся, выдали погоны лейтенантов и бросили на передовую. Василию в сентябре исполнилось восемнадцать, его тут же мобилизовали и, как тракториста, тоже отправили в танковые войска механиком-водителем. Матрёна ходила как тень, предчувствуя беду, с ней оставался маленький Никитка. Олю определили в ремесленное училище в Джамбуле учиться на токаря. Каждое воскресенье она приезжала домой. Однажды вечером в воскресенье она ждала поезд, чтобы вернуться в Джамбул. На станции поезда ждали человек двадцать и ещё человек пятнадцать казахов на лошадях, видимо, кого-то встречали. Тут на станцию пришёл воинский эшелон. Из теплушек выпрыгнули офицеры. Один солдат с котелком тоже спрыгнул и побежал к зданию станции. Увидев старого казаха на лошади, он спросил:
— Отец, а где тут у вас можно разжиться кипятком?
Старик ничего не ответил и отвернулся.
— Вот глухой пень! — сердито проговорил солдат.
Тут старик повернулся и с размаха хлестнул солдата своей камчой*. Не смотря на боль, солдат успел ухватиться за камчу и дёрнул на себя. Старик еле удержался в седле и закричал что-то на казахском. Верховые казахи тут же подскакали и окружили солдата. Он быстро снял ремень, намотнул его на руку и приготовился отбиваться.
— Наших бьют!!! — понеслось по эшелону.
Толпа солдат хлынула из теплушек и, не смотря на грозные крики офицеров, кинулась на казахов. Откуда ни возьмись, появились ещё пятнадцать-двадцать конных казахов. И пошла рубка… Вопли, ржание коней, команды офицеров, выстрелы в воздух… На двух мотоциклах с колясками приехали пятеро милиционеров, но в эту бучу соваться не стали, а только свистели в свои свистки. Наконец, конные начали отступать. Раздался протяжный гудок паровоза, второй, и разгорячённые, некоторые окровавленные солдаты побежали к поезду, который уже медленно набирал скорость.
Каждый раз, когда Оля слышала лозунги о «нерушимой дружбе народов СССР», она вспоминала этот день.
Камча* — кнут, плётка у тюркских народов.
На страну надвигалась чёрная туча. Немцы уже в бинокли разглядывали окраины Москвы. Казалось, ещё чуть-чуть и всё рухнет, и нет ни для кого спасения. Везде царило уныние, граничащее с паникой, чему способствовали эвакуированные москвичи, ленинградцы и прочие жители западных областей страны.
«Здравствуйте, мама, сестрёнка Оля и братик Никитка! Пишет вам ваш сын и брат Михаил. Во- первых строках своего письма спешу сообщить вам, что я жив и здоров, чего и вам всем желаю. Мы тут бьём ворога беспощадно, как можем. Можете не сомневаться, разобьём в пух и прах. Кормят нас хорошо, обмундирование тёплое, мама, не беспокойся, я не простыну. От Васи получил письмо, у него всё хорошо, не беспокойтесь за него. От отца пока письма не было, но за него не волнуйтесь, он воин старый, нигде не пропадёт. На этом я заканчиваю. С наилучшими пожеланиями ваш сын и брат Михаил».
Это первое письмо с фронта Матрёна с детьми зачитала чуть не до дыр. По ночам она тихо плакала и всё молилась, молилась, молилась на старый маленький образок Николая Чудотворца.
Михаил покривил душой про Василия, от которого он получил накануне письмо, написанное чужой рукой.
«Здравствуй дорогой брат Михаил! Пишет тебе твой брат Василий. Во-первых строках своего письма спешу сообщить, что я жив и не совсем здоров. Я нахожусь в госпитале после ранения. Михаил, извини, что не пишу сам, потому что пока не могу. Но ты не беспокойся, я поправлюсь и обязательно вернусь бить проклятущего немца до полного его конца. Михаил, я горел в танке и лицо моё ты теперь не узнаешь. С такой рожей я не вернусь к маме, она умрёт от такого страшилища. Ты мой старший брат, успокаивай её, пиши, что у меня всё хорошо. Как идёт твоя служба? Пиши, буду ждать от тебя ответа. На этом заканчиваю своё письмо. С наилучшими пожеланиями твой брат Василий.».
Это было первое и последнее письмо Василия. Похоронку на него получила Оля в марте 42-го, прочитала, но матери не показала, а сама проплакала почти всю ночь. Позже похоронку нашёл Никитка, пока разглядывал, увидела Матрёна. После этого она слегла с сердцем и больше уже не вставала, а через месяц вторая похоронка, уже на Михаила, доконала её окончательно. После похорон матери Никитку забрали в детдом, который находился в пятидесяти километрах от Джамбула. Кормили там детей плохо, Никитка сильно похудел, стал молчаливый. Оля старалась приезжать к нему каждое воскресенье, обязательно привозить что-нибудь съестное, хоть кусок хлеба от сэкономленной пайки, хоть пару штук отваренной сахарной свеклы, которую она приловчилась добывать палкой с крючком из гвоздя из кузова проезжающей машины. Мальчишки кричали, увидев её:
— Никитка, к тебе мамка приехала!
— Это не мамка, это моя сеструха Олька.
Они сидели на дощечке, положенной на два камня. Никитка с аппетитом жевал гостинец, а Оля расспрашивала его про житьё детдомовское и сама рассказывала, как геройски воюет их отец, как он скоро разобьёт фашистов, вернётся к ним, весь увешанный орденами и медалями, построит большой дом и будут они жить как до войны…
В ноябре сорок второго пришла похоронка и на отца. Оля рыдала всю ночь, она была в полной растерянности, как дальше им с Никиткой жить, ведь они остались одни на всём белом свете, никому не нужные. Но всё же собралась и в воскресенье, как обычно, на тормозной площадке товарняка, поехала к Никитке, решив не говорить ему о смерти отца до конца войны. Когда она вошла в ворота детдома, мальчишки, увидев её, сгрудились в стайку, не спуская с неё глаз.
— Ребята, позовите Никитку! — крикнула Оля.
Они замялись, стали выталкивать самого младшего из них по направлению к ней. Ёкнуло сердце Оли, предчувствуя недоброе.
— Что с Никиткой? Он заболел? Говори! — тормошила она белобрысого малыша.
— Его крысы съели… — выдавил он.
— Что?!! Что ты сказал?!!
— Ну там… кто-то очень смешно разрисовал Сталина, а Никитка смеялся громче всех. Пришла Валентина Сергеевна и наказала его. Закрыла в подвале на весь день. Он кричал, стучал, а потом его крысы съели.
Мир обрушился в глазах Оли, в глазах потемнело, она вцепилась в ограду, чтобы не упасть… «Никитку убили!!!». И как от пощёчины она вдруг очнулась, стиснув зубы и кулаки, кинулась ко входу, готовая растерзать виновных, но кто-то изнутри захлопнул дверь и щёлкнула задвижка.
— Сволочи!!! Убийцы!!! Фашисты!!! Я вас всех убью за брата!!! — во всё горло кричала она, бросала камни, палки по окнам, разбивая одно за одним.
Из флигелька в дальнем углу прибежал сторож казах Махмуд, он обхватил Олю сзади и потащил её подальше, к воротам.
— Тыныш, кызым, тыныш! (тихо, дочка, тихо!) — приговаривал он, успокаивал девочку и удивлялся, откуда столько силы в этом худеньком теле.
— Они убили моего братика! Как они могли?! Он же такой маленький, а они его… — она подняла руки к небу и разрыдалась в голос.
Махмуд усадил её на ту же дощечку, где Оля с Никиткой всегда сидели и знаком показал мальчишкам, чтобы принесли воды.
Жизнь для Оли остановилась. Никто её не ждал, никого она не ждала, пустота вокруг, пустота внутри. Не человек, оболочка. Вскоре пришло казённое письмо. Она глянула — тоже пустое — «несчастный случай»… «соболезнуем»… «виновные наказаны»… Потянулись дни за днями, как сейчас сказали бы: «День сурка». Станок с утра до вечера, болты, шпильки, шайбы, муфты… Вот и война закончилась. Все радуются, смеются, танцуют, строят планы на будущее. А Оля весь день проплакала, вспоминая родных — Васю, Мишу, маму, папу, Никитку… Все эвакуированные возвращались к родным местам, кто к своим домам, кто к развалинам и пожарищам.
— Одинцова, а ты куда вернёшься? — спросил Олю начальник цеха Сергей Игнатович.
— Никуда.
— А родные есть у тебя?
— Нет никого.
— Мда… Слушай, работаешь ты хорошо. А под Тамбовом запустили завод, весь на трофейном немецком оборудовании. Людей набирают. Могу хорошую характеристику написать. Поедешь?
— Как скажете.
— Значит, договорились.
Сложила Оля в фанерный чемоданчик свои нехитрые пожитки и поехала на новое место, подальше от этого, проклятого, где она потеряла всю семью.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.