16+
Улица Горького

Бесплатный фрагмент - Улица Горького

Фантасмагория

Объем: 368 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Улица Горького

Пролог

Северное Чертаново. Наши дни.

Ветер играет полосками жалюзи. Солнечный луч, пробиваясь сквозь окно, расщепляется на все положенные ему цвета. А за окном назойливо гудят торопящиеся за всякой ерундой машины. И только трамвай, словно громадный смычок, ползет по рельсам, заставляя их петь собственную песню. «Мы зна-аем, куда!.. Мы зна-аем, куда!..»

— Не отвлекайся! — говорю я себе. — Ты же уже все придумал! Осталось только записать!»

Я довольно потираю руки. И вспоминаю Высоцкого: «Меня сегодня муза посетила…». Ну да, и у меня — «посидела, посидела и…». И прошелестела простуженным голосом: «А чего б тебе не написать историю Анны Болейн?».

— А почему не про Чингачгука! — ответил я не очень интеллигентно.

— Про него уже и написано, и снято! — просипела муза нетерпеливо. — Ты давай про Анну!

Она подозрительно посмотрела на меня.

— Ты хоть знаешь про такую?

— Э…э… — смущенно заерзал я. — Я же делал фильм «История Средних веков». Но до Анны не дошел — деньги у фирмы кончились…

— Значит, ты чистый лист. Tabula rasa…

Повозившись за пазухой, моя гостья достала оттуда два яблока — а я-то думал, там что-то другое.

— Съешь! — предложила она. — Открой третий глаз!

Уж не знаю, какой там глаз открылся, но я увидел Ее. Не то чтобы красавицу: лицо продолговатое, худощавое, скулы высокие, рот узкий.

Не в моем вкусе… Но решительный подбородок. И глаза — черные, яркие. И чуть заметная улыбка.

А между тем я ел второе яблоко, и теперь к изображению добавился звук: словно диктор в голове озвучивал начерно смонтированный фильм:

 Эта женщина перевернула историю целой страны, очаровала короля настолько, что ради нее он пошел наперекор Папе Римскому и поменял веру…

Ого! Хороший подарок мне сделала муза. Прямо как Пушкину. Прямо хоть хватай гусиное перо и строчи на папирусе, на пергаменте, на бересте — на скрижалях, одним словом.

И вот пальцы опускаются на клавиатуру — от каждой руки по одному. Легко-легко поддаются клавиши. И на мониторе появляются черные и четкие слова.

«Будильник, зараза, трезвонил ровно в семь. Кирпича на него не было…»

 Господи! Что это! Может, муза чего-то недоговорила, и путь к моей Анне лежит через реки и моря, через запад и восток, через дни и годы, нанизывая, словно мясо на шампур, былое и думы, дела давно минувших дней и рассказы речистых былинников.

Я подумал, подумал и махнул рукой по клавишам. Взвейтесь кострами, синие ночи, лейся, лейся, ключ отрадный, журчи, журчи свою мне быль. Пальцы полетели, подчиняясь импульсам подкорки, в голове застучало: «Отворитеся! Отопритеся!» и «А не то мы вам ворота разнесем!». И вошло Оно — отряхивая с себя венки и древесную труху, календарные страницы и целлулоидный серпантин запечатленных мгновений.

Я впустил на монитор прошлое.

Глава первая

Давным-давно.

Будильник, зараза, трезвонил ровно в семь. Кирпича на него не было… И сразу же начинали петь гудки. Солидный, басовитый — Триста четвертого завода. Пожиже — фабрики Петра Алексеева. И совсем тоненький — «Иголки». Кунцево звали на работу.

— За что? — каждый раз спрашивал я себя. — Почему я должен вставать в такую рань?

— Мне же в третью смену! — умолял я маму.

— Уроки делать! — мамин голос был беспощаднее заводского гудка.

В эту минуту мама казалась мне самым недобрым человеком на свете.

— Ну, еще минуточку! — зарывался я головой в подушку. — Еще чуть-чуть!

Но мама уже гремела посудой, уже пахло керосином, и шипел доходяга-примус. Брат Мишка, который спал рядом, на стульях, приставленных к дивану, острыми коленями расчищал себе путь к моему месту. Приходилось выбираться из-под груды наваленных на нас телогреек и торопливо натягивать тысячу одежек. Холодно же! Клацая зубами, я разбивал кружкой лед в ведре, черпал на донышко и слегка смачивал лицо, ухая, чтобы мама лучше прочувствовала. Не лето же!

— Какие зубы! — отмахивался я от нее. — Кто чистит зубы зимой!

Торопливо заглотав приготовленный мамой завтрак (а она вставала всякое утро, чтобы накормить меня), я доставал ненавистный учебник. И что же? Так я и знал! Меня уже поджидал бассейн с вливающейся и выливающейся водой. Какое мне до нее дело! Я и плавать-то не умел.

Мстительно обмакнув перо в непроливашку, я калякал прямо на странице учебника:

Ах, лейся, лейся, ключ отрадный!

Журчи, журчи свою мне быль…

Вот! Пусть знают! А то думают, будто Пушкин сидел перед фонтаном Бахчисарайского дворца и складывал столбиком литры и кубические метры.

Решительно затолкав учебники и тетрадки в парусиновую сумку, я объявлял:

— Пойду к Дорохину делать уроки!

Мама не возражала. Жалела нервы. И у нее давно уже было подозрение, что ее старший сын не самый умный на нашей улице. Но деловитый, деловитый. Вон как шустро напяливает на себя старенькое (ох, какое старенькое!) пальтишко и твердой рукой толкает заиндевелую дверь.

Только открыть дверь не каждый раз получалось. Наш дом стоял в низинке, и в оттепель талая вода подступала под самый порог. Ночью она замерзала, и тогда мама стучала в стенку соседа:

— Петя, отколупайте нас.

Дядя Петя Иванов стучал ломом, отплевываясь от ледяных брызг, и я протискивался в тощую щель. И становился одной из унылых теней, плетущихся на постылую работу.


В то утро я, как всегда, протиснулся в отколупленную дядей Петей щель и понуро поплелся к калитке. Снега было «по самое немогу», как говорил сосед. Снег хрустел под валенками, а иногда сыпался с сосновых веток. Прямо за воротник, зараза. Вместе с замерзшими иголками. Пахло морозом и лошадиными «яблоками». Видно старый Мендель проехал. Значит, опять колонка замерзла.

А на улице старик Обливанцев собачился со стариком Жолниным.

— Японский бог! — кричал Обливанцев. — Я тебе руки обломаю!

Как стояла, так и стоять будет!

— Ишь ты хозяин земли русской! — отвечал Жолнин.

— Куркуль проклятый! У тебя же снега зимой не выпросишь!

— Свой иметь надо!

Это у них вместо утренней зарядки было. И все из-за сосны, которую старик Жолнин норовил спилить. Потому что за нее платить надо было.

Это недавно придумали: налог на деревья, которые росли во дворах и на улице. За дворы платили хозяева. А за улицу все, кто на ней жил. Вот старик Жолнин и злобствовал.

— С какой это такой радости я должон платить за твою жердь!

— А с такой, что мои сыновья за твою жопу жизни положили!

Все знали, что до войны к сосне привязывали гамак для сыновей Обливанцева. Сыновья на войне погибли. Оба. А остатки гамака так на сосне и болтались.

— Оно, конечно, — подумал вслух сосед дядя Петя Иванов. — Память — дело святое. Только нет у нашей улицы денег. Ну, нет! И все тут!

— Все равно! — подала голос соседка тетя Маруся Курылева. — Надо же людями быть!

— Люди те, у кого гроши есть! — услышала ее другая соседка, тетя Ханна Кракова. — А нам людями быть не по карману!

Мне такие разговоры не нравились. Советская власть знает, что делает. Так нас учили в школе. И так по радио передавали.

Хотя, конечно, лишних денег ни у кого не было. Да и не лишних тоже. Жили бедно, как все после войны. Ну, может, чуть получше, чем мы с мамой. А тут еще эти деревья…

Я вспомнил, как мама по ночам кряхтела да охала. У нас ведь и было то всего две дохлых сливы. Зато вся улица была утыкана соснами. И дубы во дворе росли. Это сколько ж надо за них платить!

— Пилить! Пилить! — орал тем временем старик Жолнин. — А то как в лесу живем! Один скрып кругом!

А сосны, и правда, скрипели. Даже когда ветра не было. Но скрип этот был какой-то домашний. Как говорила мама, уютный.

Я посмотрел наверх. Сосны чуть качались и скрипели. А потом я посмотрел вниз. И вот те раз!

Протоптанную в снегу тропинку лениво пересек кот. Мало того, что черный-пречерный, так он еще тащил в зубах здоровенную крысу.

— Кыш! — заорал я не своим голосом: свой-то еще не проснулся. — Пошел вон, Кышмыш! Пропади ты пропадом, окаянный!

Но кот хоть бы что. Плевать он на меня хотел. И на имя свое не откликался. Словно всем своим видом показывал: «В гробу я вас видел!».

Делать нечего. Пришлось обойти соседний дом, где жила подружка Карина. И потопать мимо «Вороньей слободки» — так Каринин папа почему-то называл деревянную двухэтажку, под завязку набитую разным народом. Там жили Михайловы, Бурлаки, Кирилловы — всякой твари по паре.

Я шел себе и шел, загребая снег ногами. И мне бы так идти и идти, сначала к Дорохину, потом в школу, потом домой, Как каждый день получалось. Но сегодня что-то видно пошло не так. Потому что я вдруг услышал сначала какое-то карканье, а потом окрик:

— Пацан! Эй, пацан!

Смотрю, а на крыльце «Слободки» что-то черное. И оно каркает «Кра-кра-кра!». Еще смотрю, а это человек в черном ватнике, черной ушанке и с черным мешком за плечами. Сидит, согнувшись, и кашляет. Будто ворона каркает. Мне бы пройти мимо, да любопытство заело. Стою и смотрю. И не знаю, что это ключик поворачивается, и открывается дверь, в которую лучше бы даже голову не совать.

— Пацан! — снова позвал меня черный человек.

Что-то мне говорило, что надо бежать, только ноги непослушно несли к крыльцу.

— Ты здешний? — спросил черный человек.

— Ну…

— Лапти гну!.. Скажи-ка, Бурлаки все еще в этом доме живут? На втором этаже?

— Ну…

— Кончай нукать!.. Поднимись лучше наверх и вызови Иру!

— А что сказать?

— Скажи, отец внизу ждет!

— Какой отец?

Весь двор знал, что Иркин отец без вести пропал. Они и письмо об этом получили. И по сто сорок рублей им платили. В месяц. На что активистка Ковалева каждый раз ворчала: — Знаем мы этих пропавших! Небось, в плену отсиживались!..

И вот он сидит на крыльце и кашляет. Живой. Правда, черный весь какой-то.

— Скажи, пусть мать подготовит!

Вообще-то я любил приносить новости. Помню, как в эвакуации тетка Фрима зверем выла, когда принесли похоронку на ее дядю Борю. А я быстренько-быстренько побежал на кладбище, где играли мои двоюродные сестры, и еще издали им кричал: — Жанка, Верка, вашего отца убили!

— Эй! — снова окликнул меня человек. — Ну, чего заснул! Ступай! — торопил он меня.

Деваться некуда — пополз я наверх. Не успел до двери добраться, навстречу мне Ирка с портфелем. В школу собралась.

— Ты куда? — спрашивает.

— Там к тебе мужик. Говорит, отец…

— Ой! Какой такой отец?

— Всамделишный! Велел тебя позвать.

— Мамочки! — Ирка аж портфель уронила. Вместе с непроливашкой в мешочке. Она что-то еще трендела про отца, который на фронте пропал, но я уже не слушал — смотрел как разливается по полу фиолетовое пятно.


— А потом и сестра Лида спустилась. И мама ихняя… Только она тут же на пол свалилась. Пришлось им ее отпаивать чем-то…

Это я уже активистке Ковалевой рассказывал. Вцепилась в меня, как только я со двора вышел. И давай приставать: что за черный человек? И о чем я с ним трепался?.. Мне бы язык прикусить, да она, зараза, знала, где мое больное место.

— Хочешь, чтобы я в школу пошла и рассказала, где на самом деле твой отец?

Да не хотел я! Конечно, не хотел!

Мой отец тоже считался пропавшим без вести. Так я в школе говорил. На самом-то деле… На самом-то деле он был… Ну, где он был на самом деле, я не мог сказать. Одно время классная приставала, почему я плачу за учебу, ведь дети погибших освобождены от платы. Но потом отстала — видно, о чем-то догадалась… А потом шелапут Головешка распустил слух, что мой отец — разведчик, работает в какой-то вражеской стране. Может, кто и поверил. А, может, нет…

— К Бурлакам, говоришь? — допытывалась Ковалиха. — Отец, говоришь? Интересное дело! Сбежал? Или отпустили? Это надо провентилировать!

Ишь, какое слово придумала! А глаза у самой загорелись. Как у кота Кышмыша, когда он на охоту выходил.

— Ты смотри, — говорит, — если что заметишь, сразу сигнализируй!

— Жди больше! — подумал я про себя. Хотя понимал, что отвязаться от Ковалихи будет ой как непросто! Даром что ли была она активисткой. «Беспартийной большевичкой», как себя называла. Да еще «красной косынкой». Потому как первой на митингах горло драла. И первой на займы подписывалась. У себя на почте, где работала. И на нашей улице. Следила, чтоб никто не отлынивал. А когда война началась, по домам ходила. Проверяла, все ли приемники сдали. И не слушает ли кто вражескую пропаганду.

— Усек? — ткнула она в меня пальцем. Чуть в глаз не попала. —

Ты ж, поди, уже комсомолец! Классового врага под землей чуять должен!

Комсомольцем я был целых два месяца. Осенью на комитете меня приняли. Хорошо, что про отца не спрашивали. А классовых врагов я, конечно, терпеть не мог. Когда по радио пели «Орленка», слезы на глаза наворачивались. Особенно на словах:

Не хочется думать о смерти, поверь мне,

В шестнадцать мальчишеских лет.

Зато потом меня что-то прямо приподнимало. И я во весь голос подхватывал:

Орлёнок, орлёнок, идут эшелоны,

Победа борьбой решена.

У власти орлиной орлят миллионы,

И нами гордится страна!

И я, правда, гордился. И не мог простить врагам гибель Чапаева. И по тыщу раз бегал в кино — смотреть, как два бойца лупят немецких фашистов.

Вот только считать Иркиного отца врагом у меня никак не получалось. Хоть он был черным-пречерным. И кашлял, как ворон. Но как он плакал, когда Иркина мать обнимала его. И как они втроем поднимали его по лестнице, и он еле-еле одолевал каждую ступеньку, и его мешок колотился по перилам. И как он на самом верху повернулся ко мне и прохрипел: — Хороший ты человек, пацан!

Какой же я хороший? Испугался Ковалиху, и все ей выложил. Что теперь будет? Какую пакость она устроит Бурлакам? И кем я буду после этого?

Нет. Что-то в нашем мире не так!

Только я подумал об этом, как ветер зашумел в соснах, и мне за воротник опять посыпался колючий снег. Под солнцем пробежала серая тучка, а потом опять стало светло. И как будто не так холодно.

Смотрю, а кот Кышмыш уже перебрался через улицу Горького и теперь протискивался во двор к моим теткам. Крыса свисала у него из зубов, и хвост ее подметал снег на нетоптаной дорожке.

— Ой! Что сейчас будет! — выдохнул я.

И точно. Кышмыш аккуратно опустил дохлую крысу на крылечко принялся в сторонке вылизывать шерсть, Вид у него был очень довольный. Добытчик как-никак.

Только долго гордиться собой ему не дали. Тетка Рейзл вышла из дома с помойным ведром.

— Гва-алт! Кры-ыс!

Ее крик разбудил галок, мирно дремавших на снежных ветках. Они заметались, как оглашенные, вопя на все Кунцево.

Но куда ж им было до моей тетки.

— Штинкенде кот! — орала она. — Гейт аруйс! Ин дрерд! Чтоб ты гешволн был! Я не знал, что такое «гешволн», но что кот вонючий и чтоб он провалился — это я понял.

— Бренен золст ду а файер!

— Это уже тетка Фрима пожелала Кышмышу гореть в огне.

— А рихн дайне тате! — помянула она его отца. Хорошо, что не мать.

— Вус? Вер? — прошамкала выглянувшая в дверь бабка Злата

Углядев крысу, она ухватила ее за хвост и метнула за забор — во двор соседей Жолниных. А старик Жолнин как раз возился там с охапкой дров. Не говоря худого, он ухватился за тот же хвост и шваркнул крысу дальше — во двор к Фетисенковым. Там Шурка Киселев отваливал сугроб от своего «Москвича».

— Крысы идут, — посмотрел он на небо. — А обещали снег.

Не долго думая, он подхватил дохлячку лопатой и метнул на улицу. И попал…

— Здравствуй, жопа, Новый год! — проворчал дядя Мешварг, отряхивая пальто и закидывая крысу через забор доктора Брука. Там кто-то завизжал — наверное, девочка Софа, докторова дочка.

А дядя Мешварг стал что-то втолковывать Шурке Киселеву, да так горячо, что Шурка даже метать снег перестал. Он слушал, а дядя Мешварг скакал вокруг него и руками подергивал, словно вожжи дергал.

— И куда это он скачет? — задумался вслух дядя Петя Иванов. И даже снег перестал разгребать.

— Не иначе, на бега его агитирует!

Вся улица знала, что сосед Мешварг ездит на бега и как-то там играет. И, видно, кое-что с этого имеет. Потому что его тетя Маня перестала торговать квасом на Можайке. А зимой нарядилась в теплую шубу.

— Цигейка! — поджав губы, сказала мама.

А, главное, налог за деревья он уплатил. За свои. А на уличные он еще не собрал. Дядя Петя вздохнул.

— Собьет он нашего Шурку с панталыку. Запросто. У того ведь и так ветер в голове!

Да бог с ним, с Шуркой! — подумал я. Мне сейчас не до него было. Я все не мог выбросить из головы Бурлака и Ковалиху. И свою трусость, которая, чует мое сердце, дорого кому-то обойдется. Думать-то я думал, а ноги переставлять не забывал. Надо же было идти к Дорохину. Уроки делать.

Глава вторая

Калитка у Дорохина была с секретом. Стоило открыть ее, и в доме трезвонил звонок. Чтобы все знали: кто-то идет. Это Женькин отец так придумал. Он же был на все руки мастер. Правда, у Женькиной мамы от наших звонков вечно голова болела.

Так что приходилось шустрить. Раз — и я на крылечке! Два — и уже топчусь в сенях, сбивая снег с валенок.

— А, титан мысли пришел! — встретил меня Женин брат Толик.

— Отец русской демократии! — ответил я ему.

Это у нас такой пароль был. Вместо «здрасти-до свиданья!» перекинуться парой знакомых строк. Он мне из «Золотого теленка». И я ему:

— Грузите апельсины бочками!

— Да ладно вам, книгочеи! — остановил нас Женька. И сунул мне в руки какой-то болт с насаженной на него гайкой. Он знал мою привычку что-то крутить-вертеть. А потом доходчиво объяснил, на какой минуте пешеход догонит поезд, вышедший из пункта «А».

Только сегодня я плохо его понимал. Не то, чтобы полным придурком был. Так, на четвертинку. Да голова моя была забита другим.

— Ты чего смурной такой? — спросил Женька.

И я все ему и выложил. И про Иркиного отца, и про Ковалиху. И про ее приказ следить за Бурлаками.

— Да… — сказал брат Толик, слышавший мой рассказ. — Влип ты, как кур!.. А твой Бурлак, видать, из мест отдаленных прибыл.

— Из каких? — не понял Женька. Откуда ему было знать, его же отец не сидел.

Брат Толик чертил что-то на большом листе ватмана. Он только что окончил институт и работал архитектором. В какой-то конторе, как он говорил. А иногда и дома.

— А, может, у него минус? — подумал вслух Толик.

— Какой такой минус? — теперь уж не поняли ни Женька, ни я.

— Эх вы, темнота! Это когда людей отпускают, только запрещают им жить в городах. Кому — в трех. Кому — в десяти. А кому — в целых ста! Так и пишут: «минус сто!».

— Ничего себе! — присвистнул Женька.

А я испуганно спросил:

— Думаешь, Бурлак «минус сто»?.. Чего же делать?

— А ничего! — сказал Женя. — Без нас разберутся!

Брат Толик выглянул из-за своего ватмана и почему-то вздохнул:

— Комсомолец!..

А потом повернулся ко мне:

— Зайди потихоньку к ним и расскажи про Ковалиху!

— После школы, — обещал я.

Но, как говорила мама, человек предполагает…


— Хиксосы, стройся! — скомандовал историк Василь Васильевич. И придирчиво осмотрел нашу шеренгу.

— Равняйсь!

Еще в пятом классе мы узнали, почему он называет нас хиксосами. Оказывается, племена гиксосов в каком-то затертом веке вторглись в Древний Египет и сколько-то там веков безобразничали в нем. Зато они научили египтян воевать на колесницах.

— Смирно! — громче прежнего проорал историк. — Обалдевать знаниями шагом марш!

И мы послушно потопали в дверь нашей мужской семилетки. Но я не успел в нее войти. Потому что Василь Васильевич взял меня за шкирку и прошипел:

— А ты — к директору!

На меня как будто потолок обвалился. За что? Что я такого сделал?

Николай Григорьевич не стал ничего объяснять. Он просто помахал перед моим носом бумажонкой с корявыми буквами.

— Твое?

Я только ниже опустил голову.

— Положи портфель и ступай за матерью!

Зря говорят: «Книга — источник знания». Для мелких пакостников это еще и способ вляпаться в очередную беду. Пару дней назад я дочитал книгу какого-то Яна «Батый». Очень там было завлекательное место, когда рабы восстали против то ли бухарского, то ли хорезмского шаха и вырвались из тюрьмы. Они сорвали с себя железные ошейники, на которых было выбито клеймо «Навеки и до смерти». Ошейники переделали в кинжалы, а к надписям добавили пять слов. Получилось: «Навеки и до смерти ненавидь шаха и его палачей». Во как!

Я не нашел ничего лучшего, чем запечатлеть на листочках запавшую в душу фразу. Правда, с небольшими изменениями. Но какими! «Навеки и до смерти ненавидь немку и ее палачей!». Уж не знаю, что плохого сделала мне бедная Ольга Никифоровна. Просто захотелось выпендриться. А Юрка Головань поплевал на мои листочки и пришлепал их к стенке. «Ничего страшного! — подумал я. — На Головешкиной слюне долго не провисят!».

Да вот беда. Головешкина слюна оказалась крепче всякого клея. Первоклашки, учившиеся в первую смену и уже умевшие читать, дружным хором долдонили на всю школу:

— Навеки и до смерти ненавидь немку и ее палачей!.. Навеки и до смерти ненавидь немку и ее палачей!

И так до посинения. Пока их радостный хор не долетел до учительской. Следствие было коротким: такой безобразный почерк имел только одного хозяина.

Николай Григорьевич славился своим умением вышибать слезу. Стоило очутиться перед ним даже самым отчаянным головорезам, как глаза их превращались в соленые фонтаны.

— Посмотрите на себя! — говорил он. — Где ваши отцы? В чистом поле ваши отцы! Только птицы кричат над ними… И что же они кричат? «Зря, кричат, положили вы жизнь за эту мелкую шпану!».

Где-то он находил такие слова…

Я хлюпал носом, честно признаваясь в зловредном влиянии татаро-монгольского Батыя. Книга, мол, попутала.

— Хм… Так ты читатель? — удивился директор.

— Читатель, читатель, — подхватила «русачка» Клавдия Ефимовна. — Думает, я не вижу, как он книгу под партой прячет. Прямо посреди урока!

Бедная мама только губами шлепала. Как рыба. Сказать-то ей было нечего. Меня и дома от книги было не оторвать. На все мамины просьбы сходить за водой или помойку вынести, я отвечал одно: «Сейчас! Сейчас дочитаю!». И не поднимался, пока мама на стену не лезла.

— А еще он дрова пилить не любит! — ябедничала «русачка». — Ребята вкалывают, а он в сторонке посвистывает…

Ну, уж это она загнула. Свистеть я тогда совсем не умел.


Всю дорогу домой мама молчала. Это было как-то не похоже на нее. В темноте я не видел ее лица и не мог понять, уж не плачет ли она? Только этого мне не хватало. И так муторно. Я все гадал, какие пакости ждут меня теперь. Ясно же, что навеки и до смерти мне по-немецкому больше двойки не светит. Стану я обмылком — вроде Мурнева, об которого только ленивый ноги не вытирал. И друзья мои будут делать вид, что ничего страшного со мной не случилось и что обычное дело оставаться на второй год.

Мама долго не могла уснуть. Все крутилась и вздыхала. И бормотала:

— Айн гот веймс…

В смысле «один бог знает». А что «бог знает», не договаривала. Может, он знает, чем платить за деревья. Хотя вряд ли. Но одно точно: что из меня выйдет — один бог знает.

И мне не спалось. Не только из-за «навеки и до смерти». Я вдруг вспомнил, что не зашел к Бурлакам и не предупредил их. Что-то теперь будет?


Утром я без маминого понукания вынес помойное ведро. Быстро шваркнул то, что там было, в мусорный ящик и рванул к «вороньей слободке». Поднялся по лестнице и постучал в дверь к Бурлакам. Сначала тихонько, чтобы соседи не слышали. Потом громче. Потом ногами. Потому что никто не открывал. «Спят что ли, сони? — подумал я. — Ирка же в первую смену учится!».

— Ты что, обалдел? — высунула голову Иркина сестра Лида. — У тебя горит?

И тут же пооткрывались двери у Кириловых, у Ефимовых, у Михайловых.

— Горит? Где горит? — загалдели соседи. Но Лида схватила меня за плечо и втащила в дверь.

— Ты к Ирке что ли? Так она давно ушла.

— Не-а… — замотал я головой. — К отцу.

— С чего это? Какие у тебя с ним дела?

— Надо!

— Валенки отряхни! — сунула она мне веник.

А тут и сама Рыбачиха вышла.

— Ранний гость, — говорит. — Тебе чего?

— Сказать надо.

— Ну, так говори!

— Не вам…

— А, пацан… — выполз из комнаты Бурлак. Сегодня он не был таким черным. И таким страшным. Просто каким-то усталым. Больным, наверное. И дымил «Беломориной». Как паровоз.

— Что хорошего скажешь?

— Да ничего…

Я хотел сказать: «ничего хорошего!» А сказал только:

— Ковалиха…

Он пожал плечами, но Бурлачиха и Лида сразу все поняли.

— Узнала, гадина! От кого?

У меня чуть не вырвалось мамино «Хвейс!». В смысле, «Я знаю?». Но успел спрятать глаза куда подальше. Во рту стало сухо-сухо. И смог чуть слышно выдавить:

— У вас что — «минус сто»?

— Что? — в один голос спросили женщины. Но Бурлак только усмехнулся:

— Минус тридцать девять…

— Ковалиха будет копать! — догадалась Лида.

— Уезжать мне надо! — выдохнул дым Бурлак. — И поживее! И поглубже!

Но и жена, и дочь замахали на него руками:

— Тебе лечиться надо! А где ты там хороших врачей найдешь!

— Да уж как-нибудь…

Все трое завздыхали, загрустили. А я стал потихоньку пятиться к двери.

— А доктор Брук! — вдруг вырвалось у меня.

— Такой Брук один на всю страну, — вздохнула Бурлачиха.

— Спасибо, пацан! — проводил меня Бурлак. — А ты и, правда, хороший парень!

— На нашей улице все хорошие! — вырвалось у меня. Хотя и не особенно верил в это.


Дядя Петя Иванов, как всегда, возился со снегом. Этой зимой его было завались.

— Это что? — спросил он меня. — Бурлак домой заявился?

Я молча проглотил слюну.

— Сбежал? Или отпустили?

Я еще ниже опустил глаза.

— Как бы Ковалиха не проведала. А то быть беде на нашей улице!

Старик Обливанцев тоже расчищал тропинку возле своего крыльца. И тоже спросил:

— Сбежал? Или отпустили?

И тут же из двери выскочила Обливанчиха.

— Саша! Сережа! — приложила она ладонь козырьком ко лбу. — Пора и вам придти!

— Мамаша! — потащила ее обратно дочка Тоня. — Сколько раз говорено: не придут они! Скажите спасибо, что хоть я вернулась!

У Обливанчихи в войну погибли два сына. Вот у нее крыша и съехала. А дочка Тоня выжила. Хотя тоже была на фронте. Во дворе ее так и звали: «фронтовичка».

— Японский бог! — проворчал старик Обливанцев. — Как бы этот враг рода человеческого не узнал!

«Это он про Жолнина!» — понял я.


Вечером к нам заявилась тетя Ханна Кракова.

— Дора! — объявила она, — Вы слышали, к Бурлакам муж вернулся! А?.. Из лагеря, говорят. В плену был, а потом отсиживал… Может, и мой тайерер Мося тоже где-нибудь…

Она не договорила. И мама только вздохнула:

— Хвейс…

А что она еще могла сказать. У тети Ханны Краковой воевали два сына. Леня вернулся, а Мося сгинул неизвестно где. Я хорошо его помнил. Он ходил, наклонив голову набок. Мне почему-то тоже нравилось ходить так. И бормотать какие-то стихи. Как он.

И еще тетя Кракова спросила:

— Вы таки будете платить этот налог?

— Таки да, чтобы таки нет, — непонятно ответила мама. Но тетя Ханна Кракова поняла:

— У меня тоже таких денег нет!

Глава третья

Историк Василь Васильич как всегда скомандовал «Смирно!» и завел наш строй в школу. А там, как всегда, пахло дымом.

— Опять тяги нет, — объяснил Василь Васильевич. — Можете не раздеваться!

Это мы и без него поняли. Втискивали в парты свои телогрейки и пыхали паром, как те еще паровозы. А Юрка Головань потыкал пером в свою «непроливашку» и весело объявил:

— Чернила замерзли!

— Ура! — шепотом прокричали мы.

Печки в нашей школе топились дровами, которые мы сами пилили и кололи на полешки. Но пока печки раскочегаривались, пока воздух не становился хотя бы на чуток теплее улицы, мы дуба давали. Даже бедный физик дрожал мелкой дрожью, хоть и был в длинной шинели поверх кителя. Но стоило ему заикнуться о массе тела, как с задней парты потянулась рука:

— Арсений Иванович, вы же на прошлом уроке не досказали, как вас ранило!

— Правда! Правда! — загалдели все. — Ну, ее на фиг массу тела! Писать же все равно нечем!

— Вы же фронтовик!

И, правда, Арсений Иванович все еще жил где-то там, на войне. Он никак не мог забыть, как его часть бомбили свои же самолеты:

— Сидим мы в овраге… Притаились… Ждем команды… Вдруг как жахнет!.. Мы кричим: «Вы что, с ума сошли! По своим бьете!»… А им сверху хоть бы хны!..

В общем, на этом уроке мы узнали о массе тела намного меньше, чем о бое за какую-то деревушку Свинавку.


На перемене все побежали в коридор, поближе к печкам — отогреваться.

— Что, хиксосы, озябли? — беспокоился за нас историк Василь Васильевич.

— Как цуцики! — хором соглашались мы.

— Ничего, — успокаивал нас учитель. — Сейчас кое-кому жарко станет! Буду спрашивать про Французскую революцию!

— У-у-у! — застонали мы. — А, может, не надо! Лучше тоже про войну расскажите!

Ну, правда, зря мы трухали. Звонок во всю звенел, а даже самые отчаянные выскакивали из класса, зажав носы. Там стоял такой смрад, что дух спирало. Значит, кто-то из двоечников сунул в чернильницу карбид. Это такая штука, которая поднимала оттаявшие чернила дыбом и заставляла их пузыриться. И невыносима вонять. Какие уж тут уроки!..

«Ох! — подумал я. — Без Мурнева тут не обошлось!». Мурнев был из тех, кого в нашей школе называли «партизаном». Лучше всего у таких получалось срывать уроки в школе. Это была та еще школа. Наверное, нигде больше не собиралось столько обалдуев, отчаянно не хотевших учиться. Это были дети работяг с Двадцать пятого участка. У нас это место считалось бандитским. Без крайней нужды туда не стоило соваться. Обчистят да еще морду набьют.

Поэтому порядки в нашей школе были гарнизонные. Внутрь пускали только строем и под водительством учителя. До конца уроков выйти вон и думать не смей. Время было послевоенное, поэтому учителя, бывшие фронтовики, ходили в кителях и держали нас в ежовых рукавицах. Старались держать.

Короче, урок истории прошел в коридоре, возле теплой печки. А когда запах карбида выветрился, настал час немецкого.

«Ну, брат, держись!» — подумал я, когда в класс вошла Ольга Никифоровна. И правильно подумал. Немка, даже не раскрывая журнала, спросила: — Так кто тут такой начитанный?

И весь класс посмотрел на меня. Я сразу потерял голос и всякое соображение. И очень скоро Юрка Головань, сидевший на первой парте, вытянул шею в журнал и показал всем два пальца.

— Навеки и до смерти! — зловредно объявил он.


Что же делать? — спросил я сам себя. А кого еще было спрашивать? И понял я, что надо стать зайцем, которого прижали к дереву. Хошь не хошь, а надо отбиваться. И взял я лист картона, нарезал его на полоски, чтобы в спичечной коробке умещались. На одной стороне написал немецкое слово, на другой — русский перевод. И теперь куда бы ни шел, все время крутил свои картонки: немецкое слово — русский перевод. И так тыщу раз, пока не понял: разбуди меня ночью, спроси: «Diе Tochter»? Отвечу, даже не просыпаясь: «Дочь»!.. Спроси: «Diе Schwester»? Отвечу: «Сестра»! «Laufen» — бегать.«Springen» — прыгать. «Fenster» — окно. И даже такое страшное слово запомнил: «Untergrundbahn» — метро. Во как! Я уж не говорю о таких пустяках, как «Anna und Martha baden» или «Мaus, Maus, kommt heraus!».

Только Ольга Никифоровна никак не хотела угомониться. Больше тройки за мои ответы не ставила. Да и то с натяжкой.

Так что радоваться было нечему. Да еще активистка Ковалева меня доставала. Стоило выглянуть во двор, она тут как тут. И каждый раз пристает:

— Следишь?

— Больше мне делать нечего! — говорю.

— Смотрю, ты обнаглел! Нет, придется мне в твою школу наведаться! Стружку с кой кого состругать!

— Да я чего! Я же ничего!

А и, правда, спорить с ней себе дороже. Приходилось помалкивать.

В воскресенье она поймала меня веселая-превеселая.

— Разобралась я с твоим Бурлаком. Он и, правда, в плену отсиживался. А потом вину искупал.

— Где?

— Где надо! Вот только хворобу у него нашли. И отпустила его наша добрая власть. Пусть дома помирает!

— Так чего тогда?..

— А того, что не велено ему в Москве и под Москвой жить! И еще в тридцати восьми местах! Нечего ему своим тлетворным дыханием мирный труд отравлять!

— Куда ж ему?

— А это не твоя забота! И не моя!.. Наше дело — следить, чтоб он до поры не слинял. Я кому надо просигнализировала. Они примут меры. Усек?

Я только кивнул. А сам, едва она скрылась, рванул в «Воронью слободку». И давай стучать в Бурлакову дверь. Сначала опять тихонько. Потом сильнее. Потом ногой со всего маху. И никакого толку. Одна соседка Кирилова выглянула и давай пальцем у виска крутить.

— Совсем сдурел, что ли!

— Да мне к Бурлакам…

А тут и Ирка, наконец-то, голову в дверь просунула.

— Кончай стучать, утопленник!

Утопленником она меня называла, потому что как-то раз я свалился в заброшенный колодец, что остался во дворе от бывшего помещика Эшке. Воды там было вровень с землей. Ирка рассказывала, будто бы только распахнутое пальтишко не дало мне утонуть. И будто бы они с подругой Кариной палкой подцепили меня и прибили к берегу. А дальше подсобили выбраться на сушу… Ну вот, убей бог, не помню я такого… Но с Иркой не спорил. Хочется ей быть моей спасательницей — пусть будет!

— Тебе чего? — спросила Ирка не больно-то ласково.

— Отца бы…

— Нет его. Уехал.

— Ку… куда?

— Много будешь знать, скоро состаришься!

— Ну, правда… А то Ковалиха пристает. Следить собирается.

— Скажи ей, что он теперь в Петушках!

— А как же врач? Доктор Брук?

— А это уж не твоя забота! Ступай домой, умник!

Я пошел. И все думал: «умником» она меня похвалила или обозвала? Нет, в непонятном мире мы все же живем!


День был ясный, а тут вдруг зашуршал ветер сухим снегом, поволок мимо солнца темное облако. И сосны заскрипели вдоль улицы.

Смотрю, а по улице старушка Никитишна шкандыбает. Курьерша из домоуправления. Небось, повестки разносит. Злостным неплательщикам. А таких, почитай, вся улица. Нет у людей таких денег, чтобы за деревья платить. Да еще пени, которые за неплатежи набегают.

Дошло до того, что люди стали яблони и груши рубить. Посчитали, и вышло, что дешевле фрукты всякие на рынке покупать, чем налог за деревья платить.

Только Ковалиха таких в свой блокнот записывала.

— Саботажники! — ругала она их. — Не хотят родную власть в трудную минуту поддержать. Забывают, в каком окружении живем.


Но сегодня соседи толпились на улице. И все чего-то высматривали. А это, оказывается, Шурка Киселев на своем «Москвиче» во двор въезжал. И Мешварг с ним. Вышли из машины веселые, Шурка с цветами, а Мешварг с тортом.

— Красиво жить не запретишь! — сказал дядя Петя Иванов.

— Умеют некоторые устраиваться! — позавидовал старик Жолнин. А старик Обливанцев проворчал:

— От трудов праведных не наживешь палат каменных!

— Откуда же у них деньги? — спросила тетя Рая Штаркман.

— На бегах выигрывают! — объяснил дядя Петя Иванов.

— Это что, законно?

— Говорят, там такие люди играют! У-у!

Глава четвертая

Это «У-у!» стало совсем громким «О-о!», когда все узнали, что Шурка Киселев тоже уплатил налог за деревья. А потом он проехал по улице не на своем задрипанном «Москвиче», а в белой, как снег, «Победе».

Улица напряглась. «Это что ж за дела такие! Всякий вахлак может на бегах бешеные деньги загребать! А мы что, рыжие!».

Первым подсуетился старик Жолнин. Смотрю, он возле Шурки Киселева вьется. Парным молоком его угощает. И снег от ворот помогает откидывать. Чтоб, значит, Шуркина «Победа» могла спокойно выезжать. А в воскресенье он уселся в эту самую «Победу» и вместе с Шуркой и Мешваргом куда-то умотал. Когда они вернулись, никто не видел. Но зато на неделе на глазах у всей улицы старик Жолнин крыл свою крышу новеньким железом. А ведь всегда жаловался, что крыша дырявая, а денег на ремонт нет.

И скоро, смотрю, уже старик Обливанцев бьет копытами в Шуркином дворе. И усаживается в белую «Победу». А потом тетя Маруся Курылева заскакала на двух ногах вокруг Шурки. И от ее криков «Но! Но! Но!» снег с деревьев сыпанулся. А тетя Рая Штаркман заставила мою подружку Карину играть на скрипочке марш Буденного:

Мы красные кавалеристы,

И про нас

Былинники речистые

Ведут рассказ!..

И вжикала рукой, будто саблей, и дергала невидимые вожжи.

Только тетя Шура Романова оказалась ловчее всех. Она послала сыновей чинить Киселевские ворота. За просто так. Задаром.

А ее недоделанная сестра Нюня теперь не ходила по улице, разнося молоко, а скакала, тряся руками. Лошадьми правила. И покрикивала:

— Ню! Ню! Ню!

Что с нее, чокнутой, возьмешь!

И, конечно, в первые же выходные «Победа» увезла тетю Шуру Романову и ее сыновей в Москву. А в понедельник сестра Нюня таскала по улице громадного пластмассового пупса, ростом чуть меньше ее самой.

— Ля! Ля! Ля! — баюкала она его.

— Лялька, что ли? — спрашивали Нюню покупатели молока.

— Ню! Ню! Ню! — соглашалась она.

И слухи ходили, будто тетя Шура Романова вторую корову купить собирается.

Никогда еще наша улица Горького не была такой ухоженной.

После каждого снегопада соседи скребли ее лопатами, как на субботнике. Корзуны скалывали лед. Кирилловы посыпали скользкие места песком. Где они его брали, не знаю. А Фетисенковы сколотили из бревен мостик через канаву, чтобы Шуркина «Победа» без заморочек по нему проходила.

И все по очереди ездили на ней в Москву. На бега, как знала уже вся улица.


Мне, конечно, было интересно, что это за бега такие. И в какие игры там играют. Но мама от моих вопросов только отмахивалась.

— Порядочные люди в эти игры не играют! — говорила она. — От них пахнет знаешь чем!..

А «чем» не говорила.

— А старик Мендель что ли не порядочный? — не соглашался я.

— Он что — тоже? — удивилась мама.

Со старика Менделя все и началось.


Я брел, лениво волоча ноги и злобно гремя пустыми ведрами.

Мама послала за водой. А ведь, наверняка, наша колонка замерзла и придется шкандыбать до конца улицы, аж к самой Можайке. Там колонка почему-то не замерзала. А потом тащить полные ведра домой. И вода будет плескаться на валенки и замерзать на них ледяными сосульками. Суши их потом…

Как вдруг меня обогнала лошадка, запряженная в сани с пылающей жаровней. Над жаровней висел громадный медный бак. Он пыхал во все стороны жгучим паром. Из ноздрей лошадки тоже валил пар. Возчик — старый еврей Мендель — приказал лошадке: «Тпр-ру!», содрал с колонки железную «шапку» и запустил внутрь шипящую паром трубу. Там что-то свистело и клокотало. Я смотрел, разинув рот, и уговаривал колонку: «Ну же! Ну!».

И вдруг труба провалилась совсем внутрь. И колонка начала плеваться водой. Дождавшись, когда струя сделалась устойчивой, Мендель привязал ручку к колонке, чтобы вода текла, не замерзая.

— Фартиг! — сказал довольный старик. В смысле «готово!»

А вода текла себе и текла. И в мои ведра и мимо. А я смотрел и радовался. За ночь вода протянет ледяной язык до самого оврага. И тогда по льду помчатся наши самокаты — несколько сколоченных досок на коньках. Поднимая ледяную пыль, полетит навстречу ветру «куча-мала». Здорово!..

— Эй, бохер! — вернул меня на землю голос старого Менделя. — Ком а гер! Вус херст за бега?.. И вус загт твоя мишпуха?

А и правда, — подумал я, — знают ли мои тетки про всю эту суету? И бабка Злата? И что они себе думают?

Это я узнал очень скоро. Я еще и до теткиного крыльца не дошел, а уж слышу — в воздухе пахнет скандалом. На веранде собачились тетка Фрима и тетка Роза. Ну, которая Рейзл.

— Ты моей смерти хочешь! — надрывалась Фрима. — Чтоб я до конца с этими шикерами мурыжилась! Видеть их не могу!

Тетку Фриму недавно перевели из грузчиц в продавщицы винного отдела. И она уже охрипла от вечной ругани с кунцевскими пьяницами.

— Чтоб все они гешволн были!

— Фербрент зи верн! — соглашалась с ней тетка Рейзл. В смысле «горели бы они!» Но тут же добавляла:

— И Шурка твой тоже! Мит зайне мансенс! Мит зайне ферд!

«Ага! — догадался я. — „Ферд“ — это лошадь! А „Шурка“ — это, видать, Шурка Киселев! Значит, про бега-то они и спорят!».

Я, конечно, понимал с пятого на десятое. Всякие там «кадухис», «халоймес», «гей какн», «ин дрерд», «гурништ». Но главное до меня дошло. Тетка Фрима хотела делать то же, что делала вся улица — ездить на бега и выигрывать. А тетка Рейзл стояла на своем: Мешварг и Шурка «локшен аф дер ойер» — лапшу на уши вешают.

— С этого гешефта все будут иметь дрек мит фефер! — талдычила она.

Вот это-то я совсем хорошо понял. Мне бы промолчать, да нелегкая дернула:

— А старик Мендель тоже хочет на бега!

— Швайгт! — остановила меня тетка Рейзл. В смысле, «Прикуси, мол, язык!».

Мне что. Сказано «молчать!», вот я и молчу. Только тетку Фриму молчать не заставишь.

— Гиб а кик аф ир! — показывала она на сестру. — Люди из воздуха парнусы имеют! А мы такие гордые, что лучше будем мешки таскать! И от пьяных морд мать-перемать слушать!

— Ма! — дернула ее за рукав двоюродная Жанна. — А Райке Жолниной коньки купили! «Снегурки»! На ботинках!

— Херст! — еще громче заголосила Фрима. — Слышишь! Людям такой нахес! А нам одни цуресы! Ночи не спать. Чем платить налог, думать!

— Халоймес! — отмахивалась Рейзл.

Но тут на веранду приползла бабка Злата.

— Вус загт? — прицепилась она ко мне.

Пришлось втолковывать ей про Мешварга и Шурку, про бега, про лошадей и про сказочные выигрыши, которые перепадали самым смелым на нашей улице.

— О, ферд! — только и поняла бабка. — А гите вещь!

Видно, вспомнила, как у нее с дедом в каких-то затертых годах была лавка, которая торговала овсом и всякими вожжами, хомутами и другими причиндалами для лошадей.

— А гите гешефт! — залыбилась она. Небось, забыла, как они с дедом драпанули из этой лавки, когда их пришли раскулачивать.

— Пусты мансенс! — все равно не соглашалась тетка Рейзл. Только Фрима стояла на своем.

— Ингеле! — повернулась она ко мне. — Дойди до этого Шурки! Скажи, чтоб в другой раз и нас прихватил!

— Халоймес! — припечатала эту затею тетка Рейзл.

Но я все равно побрел к Шуркиному двору. Смотрю, у его ворот стоят сани старика Менделя

и паром пыхают. А сам Мендель о чем-то с Шуркой договаривается. Тут и я подоспел.

— Дядя Шура — говорю, — а моих теток на бега возьмете?

— Взял бы, — вздыхает Шурка, — да машина-то одна, а желающих вся улица…

Но тут он посмотрел на старого Менделя, а потом на его сани.

— Вот только если реб Мендель согласится вашу мишпуху с собой прихватить? — подмигнул он мне.

— Чтоб ты был так здоров… — начал было отказываться возчик. Но потом увидел мою кислую физию и вдруг передумал. — Э-э!.. Зольст але хакен вер!

— А как же? — кивнул я на клокочущий бак.

— Нит гедайге, киндл! — успокоил он меня. — Дер алте Мендель имеет этвас бессере фюр гите мишпухе!

Это он про другие сани, понял я. И стал думать, а как бы увязаться с ними. Интересно же, как это там играют, на этих бегах. Ну, что там лошади скачут, я знал. Всласть насмотрелся на эти скачки в кино. Как классно мчались кони в «Кубанских казаках»! Все Кунцево не могло наглядеться. Да еще эти песни! «Каким ты был…» да «Ой, цветет калина…». У нас ее, конечно, тут же переделали. Стали петь:

Ой, цветет картошка

Да зеленый лук,

Полюбил картошку

Колорадский жук…

Все же знали, что этого вредителя напустили на наши поля зловредные американцы. Но песня-то все равно была хорошая.

А второй куплет был еще лучше:

Он живет, не знает

Ничего о том,

Что Трофим Денисыч

Думает о нем!

«Ну уж, будьте уверены, — знали все, — главный мичуринец академик Лысенко обязательно придумает что-то верное против этой напасти. Так что у американцев глаза на лоб полезут!»

А вот про то, как играют на бегах, в кино ничего не было. Спросил у Дорохина и его брата Толика.

— Ты что, собираешься играть? — пристал было Толик.

— Да не-е… не-е… — заненекал я. — Просто так…


А сам, между прочим, все твердил немецкие слова. Крутил свои картонные «фантики» и проверял себя. «Das Wasser» — вода, «kalt» — холодная, «morgen» — завтра, «zu fliegen» — летать… И даже набрался нахальства заглянуть а конец учебника. А там стихи какие-то.

Wer reitet so spaet durch Nacht und Wind?

Es ist der Vater mit seinem Kind…

Смотрю, полно же знакомых слов. «Nacht» — ночь, «der Vater» — отец, «Kind» — ребенок. Только вот, что такое «reitet». Поискал в словаре: «reiten» — скакать. Ого, это же что-то про лошадей. В самое «оно»! И там же перевод:

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?

Ездок запоздалый, с ним сын молодой.

К отцу, весь издрогнув, малютка приник;

Обняв, его держит и греет старик.

Кошмар какой-то! Но зацепило почему-то. «Лесной царь» называется. Гете сочинил. А перевел Жуковский.

И вот как-то раз немка давай гонять меня по словам. Всякие там «Springen», «Singen», «Laufen»… Но не на того напала. Я как орешки щелкал: «прыгать», «петь», «бежать»… И даже про «darf man herein» и «nemen Si Platz» правильно сказал: «Можно войти?» и «Садитесь!». Думал, все — отцепится. Ан нет. Тут-то Ольга Никифоровна и подсунула мне текст из дальних страниц учебника:

Wer reitet so spaet durch Nacht und Wind?

Es ist der Vater mit seinem Kind…

И стала зловредно ждать, как я буду плавать. И уже руку занесла для очередной двойки.

— Это мы не проходили, — хотел сказать я. Но вдруг понял, что это же те стихи, в которых было то самое — о всаднике, о ребенке, о каком-то царе. Не знаю, что на меня нашло, только сами собой выскочили слова:

 Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?

Ездок запоздалый, с ним сын молодой…

О-о! — прибалдела училка. — Ты знаешь «Лесного царя»?

Она как-то странно посмотрела на меня, хмыкнула и принялась читать это немецкое стихотворение. Дочитала почти до конца и снова уставилась на меня:

Erreicht den Hof mit Muht und Not;

In seinen Armen das Kind war tot.

 Ну!..

Я понял:

 Ездок погоняет, ездок доскакал.

В руках его мертвый младенец лежал.

 У-у-у! — загудел класс. — Стра-стра-страшно!

Смотрю, а «немка» выводит в журнале «хор» — прямо против моей фамилии.

Глава пятая

Ну вот, и воскресенье пришло. С утра пораньше я уже околачивался у нашей калитки. Ждал Менделя. Возле меня собралась небольшая толпа: старик Жолнин, а с ним дочь Райка, тетя Маруся Курылева, дядя Петя Иванов, тетя Рая Штаркман с девочкой Кариной и мои двоюродные Жанна с Верой. «Это что ж, — думал я, — лошадь Менделя всех увезет? Да ни в жисть!».

И, правда. Сани у Менделя оказались нарядными, но тесными. Скамейка на троих сзади, да место для пары седоков на полу.

— Это что за гармидер! — испугался возчик, увидев живую очередь из наших соседей. — Думаете, у Менделя паровоз? Берите ноги в руки и бикицер на станцию!

Он согласился посадить к себе тетку Фриму и старика Жолнина. Нашлось бы место и для тети Раи Штаркман, но тут приползла бабка Злата.

— Идн, гиб а кик! — всплеснул руками Мендель. — Вус тун хир дизе бобе?

— Швайгт! — приказала ему моя бабка. «Молчи, мол! За умного сойдешь!».

Мендель понял, что бабку ему не переспорить, и как-то втиснул ее на заднее сиденье.

— А я! — хватило у меня духу.

— А маме? — не согласился со мной Мендель.

— Ну-у, дядя Мендель… — заныл я.

— Цидрейте менш! — выругался возчик и пошел в сторону нашей двери. Не знаю, что он там говорил, но мама вышла во двор, погрозила мне пальцем, но ничего не сказала.

— Лезь до мене! — показал Мендель на место рядом с собой.

Он натянул вожжи, щелкнул кнутом, и кони почапали по снежной улице Горького. А все, кого он не взял, побрели на станцию Рабочий поселок ждать паровичка из Усова.

Ух, как здорово было смотреть на дорогу с высоты! Сани катились ровно, только поскрипывали полозьями по проступавшему льду. А я шептал про себя какие-то строчки:

Ямщик сидит на облучке

В тулупе, в красном кушаке…

«Вот мирово, думал я, Пушкин это придумал! — Ну, прямо про меня!»

С высоты этого самого облучка виделась вся Можайка, далеко-предалеко вперед и далеко-предалеко по сторонам. Вот Давыдково в снегу по самые крыши. Вот Мазиловские сады, белые от инея. Вот темный лес на Поклонной горе, в глуши которого, говорят, отдыхает сам Вождь. Конечно, когда в Кремле мало работы. Хотя как это может быть у Вождя мало работы — на нем же весь мир держится.

Машин на Можайке было мало, только иногда попадались редкие автобусы. Я думал, лошадь будет пугаться, но она даже ухом не вела, бежала бодренько и хвостом помахивала. А под хвостом у нее мешочек болтался. Я хотел было спросить у Менделя, для чего он, но потом сам догадался. Это чтобы конские «яблоки» на дорогу не падали, Москва же как-никак.

А Москва началась сразу после Дорогомиловской заставы. Пошли большие дома, и дорогу перебежал троллейбус. Мендель вдруг натянул поводья.

— Тпр-ру!

И чего он? Улица же была свободна, только на другой стороне пускали синие газы грузовики, груженные землей. А за ними краны таскали на высоту горы кирпичей. Дом строился. И видно было уже, что большой и красивый.

А чего ж это Мендель стал? Повернулся лицом к стройке, и бормочет что-то, и качается взад вперед. «Молится» — догадался я. Но почему здесь-то?

— Еврейское кладбище… — объяснил старик Жолнин. Снял шапку и давай рукой махать от плеча до плеча и ото лба до пуза. Крестился, значит.

— И русское, — сказал, — было.

И, правда, было. Потому что на кладбище должна стоять церковь. И всякие памятники. Как у нас в Омске, я же помнил. А тут сплошная стройка. Кирпичи, краны и грузовики.

— А куда ж мертвецов дели? — хотел спросить я, но старик

Мендель дернул вожжи и повез нас дальше. Лошадь бежала шибко, сани скользили по снежной улице, по мосту над Москвой-рекой, останавливались перед красным глазом светофора или перед перебегающим дорогу трамваем. Старик Мендель свое дело знал.


Место, куда мы приехали, называлось «Ипподром». Я его сразу узнал — по лошадям над колоннами. Лошади были железные — все четыре, а за ними мужик, тоже железный. Как на шоколадке с Большим театром.

Возле колонн толпились всякие сани, телеги, автомобили. Были тут и «Москвичи», и военные «Газики» (бывшие «Виллисы»), и даже один «ЗИС-110». Но наша «Победа» выглядела белее всех. Рядом с ней уже топтались Шурка Киселев и сосед Мешварг. И вместе с ними — во дела! — моя тетка Рейзл. Роза, то есть. На нас не смотрела, а прижимала к себе такую штуку, которую на шею лошадей надевают. «Хомут» называется. Тетка купила его во время обмена денег, когда за десять старых рублей давали один новый. Тут-то и оказалось, что у нашей улицы есть, что терять, и с Кунцевского рынка потянулась целая демонстрация с матрацами, корытами, бидонами для молока, баками для стирки белья, валенками, керосинками, вениками. И всякими другими не самыми нужными вещами. Люди тратили деньги на что угодно, лишь бы не пропали.

— Може, найду дурня на этот штыкл дрек, — сказала тетка, когда ее спросили, зачем приехала на бега.

— Ступайте на трибуны! — велели Мешварг с Шуркой. А сами намылились к каким-то сараям. И я за ними.

Сараи оказались конюшнями. Оттуда выводили лошадей и пристегивали к ним маленькие двухколесные тележки. «Качалки» называли их знатоки. Это были хорошо одетые, важного вида люди «Солидные», как говорила тетка Рейзл. Они разговаривали друг с другом, хлопали по плечам наездников, некоторые даже с прищуром разглядывали лошадиные копыта. Почти у всех были листки с напечатанными кличками лошадей. Я подсмотрел, что это были за клички. «Квадрат», «Звонкий», «Дерзкий», «Задорный», «Розмарин». И еще куча всяких. И против каждого имени — его номер. И такие же номера, только большие, на боку каждой лошади.

Шурка Киселев и Мешварг тоже старались казаться солидными. Держали в руках блокноты, что-то туда записывали. Шурка даже крикнул кому-то:

— Вася! Я на тебя ставлю! Не подведи!

Но на него тут же зашикали, он сразу скис, видно же было, что он тут не самый главный.

— А ты тут что ошиваешься! — накинулся он на меня. — Сказано же — ступай на трибуны! Но дать мне подзатыльник не успел, потому что вся толпа вдруг шарахнулась в сторону. Из конюшни вывели новую лошадь. Красивую! — скажу я вам. Но все смотрели не на нее, а на того, кто шел рядом. И был это — обалдеть можно! — сам Семен Михайлович! Сам товарищ Буденный! Сам маршал Советского Союза! Живой! В шинели, с погонами и при своих агромадных усах. Как будто только что вышел из своего портрета.

На трибунах было не протолкнуться. Свою мишпуху я нашел в самом тесном уголочке. Дядя Петя Иванов читал вслух список лошадей, а все остальные делали вид, что понимают. Одна баба Злата все время переспрашивала:

— Вус? Вер? Вас ер гезакт?

Но тут подоспели Мешварг с Шуркой и стали объяснять шепотом:

— Мы будем ставить на «Квадрата»! На прошлых бегах он выигрывал.

— Ну да, — перебил их дядя Петя, — я тоже на него ставил, а он пришел третьим! Пол зарплаты навернулись!

— Штиль! — предупредил Мешварг. В смысле «Тихо!». И оглянулся по сторонам. — Я вам свое слово сказал. А дальше — думайте сами! Это же игра.

— И бикицер! — поторопил Шурка. — Ставки надо делать сейчас!

Все зашевелились, полезли в карманы, стали совать Шурке деньги. А сосед Мешварг записывал, кто сколько дал и на кого ставил. У меня денег не было, так что я просто смотрел и слушал.

Собрав деньги, Шурка и Мешварг пошли вниз, под трибуны. И я увязался за ними. Интересно же было, как это ставки делают.

Внизу в большой комнате несколько очередей тянулись к трем окошкам. Солидные люди совали туда деньги и называли имена лошадей. Только и слышалось: «Квадрат»!.. «Зоркий»!.. «Дерзкий!»…

Когда до нашего окошка оставалось всего ничего, к нему вдруг подошли два командира с золотыми погонами.

— Ну-ка! — подтолкнул меня Шурка, — Протырься поближе, послушай на кого ставят адъютанты нашего маршала!

Я так и сделал, подслушал, а потом доложил Шурке:

— Они назвали какого-то «Квадрата»!

— А сколько поставили?

— Мне показалось, что кассирша сказала: «пятьсот»…

— Хм… задумался Шурка. — Буденный знает, что делает…

Они с Мешваргом начали было совещаться, но тут подошла их очередь.

— Ах, — махнул рукой Шурка. — Что наша жизнь?..

— Игра! — подхватил я, потому что до войны у нас была такая пластинка.

От кассы мы отошли с розовыми билетиками. На каждом был номер, наверное — лошади. Шурка Киселев раздал их и велел ждать удара колокола.

— А там — будь что будет!

Колокол ударил, да не один раз. Все трибуны ходуном заходили. Головы завертелись, рты пооткрывались, руки замельтешили.

— У-у-у! — загудели голоса.

С наших мест было видно совсем немного — так, кусочек ипподрома. В этот кусочек влетали скачущие лошади. Неслись мимо, да так быстро, что и до десяти сосчитать не успеешь. И пропадали на следующем кусочке. Только брызги льда разлетались из-под копыт.

— Вася! Петя! Саша! — вразнобой голосили трибуны. А потом:

— Квадрат, давай!.. Зоркий, припусти!

И всякую другую ерунду. И я орал ее вместе со всеми.

— Квадрат! Квадрат!

И вся наша мишпуха от меня не отставала:

— Квадрат! Квадрат!

Одна бабка Злата почти неслышно шамкала: — Фосмафин!

Вот придурошная!

— Динь-динь-динь! — прозвенел колокол. И сразу же загундосило радио:

— Первым пришел Розмарин! Клуб «Динамо»! Наездник…

Имени я не расслышал, потому что трибуны заголосили:

— О-о-о!

Аж воздух зашатался. И по нему полетели клочья разорванных билетиков с обрывками бедного «Квадрата». А радио надрывалось:

— Выигрыш пять к одному!

— Ах-ах-ах! — вздохнули трибуны. А сосед Мешварг развел руками:

— Не проканало!

Он развернул свой список и вдруг заволновался:

— О! Кому-то свезло! Кто-то ставил на Розмарина!

Шурка Киселев тоже заглянул в список.

— Таран! Кто у нас Таран?

Тетка Фрима толкнула в бок бабушку Злату.

— Маме! Таки ты казала за «Фосфамина»?

Оказывается, моей бабке понравилось имя «Розмарин». Вот она и заставила Фриму поставить на этого коня десятку. За себя. И теперь разбогатела на целых сорок рублей!

Остальные клацали зубами.

— Непруха! — жаловался старик Жолнин. — Это ж ремонтные денежки!

— Ништяк! — успокаивал его сосед Мешварг.- Еще четыре забега! Отыграемся!

И, правда, еще четыре раза мимо нас пробегали лошади с качалками. И трибуны орали, не жалея глоток. И наша мишпуха не отставала:

— Наддай! Наддай!

Я тоже кричал. Но не очень громко. Во-первых, ставок я не делал — не на что было. А, во-вторых, я все поглядывал в середину трибун. Там, за колоннами блестели золотыми погонами какие-то большие военные. «Правительственная ложа» — сказал об этом месте Шурка Киселев. Там тоже не сидели спокойно. Кто-то все время вскакивал, махал руками и даже свистел. «Неужели это он?» — волновался я. — Сам маршал товарищ Семен Михайлович «болеет» за своих? И ставки делает? Ему что, денег не хватает?» — испугался я собственной мысли.

В общем, за эти четыре забега наша улица вернула свои деньги.

— Остались при своих, — не очень весело сказал дядя Петя Иванов.

— И чего притащились? — поддакнула тетя Маруся Курылева.

— Не боись! — опять подбадривали всех Шурка с Мешваргом. — Главное впереди! Забег троек!

— Ставим? — спросили они.

— На кого?

Шурка опять достал свой список.

— В тройке, понимашь, три лошади. Главный — коренник называется. Он задает ход, а по бокам тянут пристяжные. Во как!

— Щас пойдут коренники: Альт, Купол, Борец, Вальс и Приз, — объявил Мешварг. — Шансы есть у всех. Но в прошлый раз первым пришла тройка Борца. Мы с Шуркой на него ставим!

— Так вы и Квадрата хвалили, — засомневалась тетя Рая Штаркман.

— И на старуху бывает проруха, — согласился с ней Шурка. — Так что думайте сами!

Все загалдели, стали рвать список друг у друга, чуть за грудки не хватались. А Шурка вдруг повернулся к моей бабке.

— А ты, бабуль, что скажешь? — пристал он к ней.

— Вус эр гезакт? — приставила она ладонь к уху.

— Маме, на кой ферд гельд класть?

— Вус? Вер? — снова не поняла старушка. Но потом, видно до нее дошло. И она прошепелявила:

— Фосфамин!

— Маме! — поправила ее Фрима. — Розмарин был у прошлый раз.

Шурка снова назвал имена главных лошадей. Баба Злата пожевала губами и объявила:

— Альтер ферд!

Шурка на вид прибалдел и стал рыскать глазами по списку.

— Альт, говоришь? Так он же ни разу не выигрывал!

— Ставь на него! — загалдели все. — Бабке фартит!

— Ваше дело! — согласился Шурка. Собрал деньги и побежал вниз.

А когда вернулся, стал брызгать слюной:

— Ну, вы, чумовые! Весь ипподром ставит на Борца! И даже сам товарищ Буденный! А вас бабулька развела!

— Ладно! — успокоил его Мешварг. — Их дело. Их деньги.

И снова звякал колокол. И снова мимо нас пролетали кони. Но теперь они скакали по трое, запряженные в сани. И сразу видно было, кто в тройке главный — самый рослый, самый могучий. Конь-огонь! Коренник, в общем.

Трибуны снова будто с цепи сорвались. Кричали, топали, свистели. Чаще всего орали:

— Борец! Борец! Жми! Наддай!

В правительстве опять кто-то махал руками и даже приплясывал у самых перил. Мне даже показалось, что он вот-вот перевалится через них и грохнется вниз усами на бегущую тройку. Но в последний момент его ухватили за плечи и оттащили. И знаете, кто его тащил? Никогда бы не поверил, если бы не видел своими глазами. Простого маршала Буденного спасал от падения сам Первый маршал! Сам Климент Ефремович! Товарищ Ворошилов!

 Он кровь готов пролить за эсэсэр! — начал было петь я. Но тут поднялся такой хамишуцер, такой гвалт, что я поневоле заткнулся. Все! Забег кончился!

— Борец! Борец! — продолжал шуметь народ.

— Победила русская тройка с коренником Альт! — прохрипело радио. — Выигрыш пятнадцать к одному!

— Ах! Ах! Ах! — ответили трибуны. И дружно завопили: — Жулье!

А в правительстве один маршал снова оттаскивал другого от перил, и не давал ему махать усами.

Зато на нашей улице был праздник. Все кричали «Ура!» и лезли обниматься с бабкой Златой. Домой мы возвращались веселые. Еще бы: все не только вернули свои денежки, но и наварили хорошие парнусы, как говорила тетка Фрима. Даже наша Рейзл чуть-чуть улыбалась. Она сбагрила свой хомут старому Менделю, а вырученные рубли поставила на Альта. Послушалась бабу Злату. Наверное, первый раз в жизни.

— Что ты орешь! — разбудила меня ночью мама.

— Ну, Альт, же! Альт, давай! — не унимался я. И сучил ногами, а брат Мишка уже лежал на полу и кричал, что я с цепи сорвался.

— Кони сытые бьют копытами! — успокоила его мама. А меня хлопнула по затылку.

— Мишигине копф!

Глава шестая

Ну, что я мишигене, то есть ненормальный, и доказывать не надо было. Особенно, когда я ввязался в гешефт моего соседа Мешварга. Он застукал меня на улице, по дороге к Дорохину.

И стал напирать:

— Хватит на мамкиной шее сидеть!

У меня даже голос пропал.

— Я что… Я ничего…

— Бега видел? Понравилось?.. Хочешь быть в деле? Ты нам, мы тебе? А?..

Он протянул мне какой-то свернутый рулон.

— Объявление о бегах… Расклеишь там, где народ ошивается! И посмотришь, чтоб читали!

— А клей? У меня нет…

Мешварг достал из кармана денежку.

— Вот десятка! Купишь на рынке! Сдачу отдашь! Усек?

— Усек, — согласился я.

— Получится, будешь иметь процент!

— Ага, — сдуру согласился я, хотя, что за процент, совсем даже не усек.


— Женя, — сказал я Дорохину, — хочешь иметь процент?

— Это сотую часть чего-то? — сразу догадался мой друг-арифметик. — А чего?

— Вот чего!

И я развернул даденный мне Мешваргом рулон.

— Ого!

У Дорохина аж глаза на лоб полезли. И у меня тоже. Это были плакаты с картинками лошадей — да каких! Каждая — краше на свете не бывает. Гривастая, глазастая, морда огнем пышет, ноги воздух колышут.

— Мировые кони! — залыбился Дорохин.- Откуда!

— А ты смотри! — показал я.

На каждом плакате крупными буквами было выведено:

— «Бега и скачки по выходным!»…

— «Большие бега!»…

Как лозунги на демонстрациях.

— Ипподром! — объяснил я. — Там по воскресеньям бега. Сам видел!

— Да ну!..

— Вот тебе и ну!.. Там можно деньги ставить. И выигрывать!

— Врешь!

— Зуб даю!

— И чего с этими форчужками делать?

Дорохин все непонятное называл «форчужкой».

— Расклеить по улице. Чтоб народ знал. И ставки делал.

— Ага!

Женька как раз рассматривал плакат с объявлением:

«Главные зимние призы для орловских рысаков». — И что мы с этого будем иметь? — спросил он.

— Процент! С выигрышей! — объяснил я. — С чьих?

— С уличных.

Женька развернул плакат с надписью: «Как выиграть на бегах».

 А если никто не выиграет! — засомневался Дорохин.

— Да ведь вся улица Горького выигрывает! — успокоил я его.

— Контора «Рога и копыта»! — выглянул из-за своего ватмана старший брат Толик.

— Тарелочка с голубой каемочкой! — не согласился я.

Но Толик стоял на своем:

— Знаю я эти бега! Вокруг них одно жулье крутится!

— А как же Буденный! — раздухорился я. — Да и сам Первый маршал!

И рассказал про то, что видел.

— Э, — махнул рукой Толик. — Идите клейте свои афиши.

Клей, у Дорохина, конечно, был. Так что покупать не пришлось. И кисточка нашлась. Одна беда: деревянных заборов на нашей улице после войны почти не осталось. Все загородки были из колючей проволоки. А к ней фига с два что приклеишь. Но почти в каждом дворе были ворота и калитки. А у Дома охраны, где жили пожарники, забора вообще не было. Так мы прямо к дому и приклеили: «Как выиграть на бегах».

 Ну, мы прям как тимуровцы! — сказал довольный Дорохин.

— Почему тимуровцы? — не согласился я. — Мы же мушкетеры!

И загорланил во все горло:

 Трусов плодила

Наша планета,

Все же ей выпала честь, —

Есть мушкетеры,

Есть мушкетеры,

Есть мушкетеры,

Есть!

И тут же из-за угла подвалил новый голос:

Другу на помощь,

Вызволить друга

Из кабалы, из тюрьмы, —

Шпагой клянемся,

Шпагой клянемся,

Шпагой клянемся

Мы!

Это мы допевали уже втроем, потому что тут к нам Витька Дубовик прибился. Он был третьим мушкетером в нашей команде. Не то Портосом, не то Арамисом. Мы никак не могли доспорить, кто из нас кто. Только обещали друг другу: «Один за всех, и все за одного!»

 А я у вас за Д’Артаньяна буду! — вмешался в нашу работу Юрка Головань. Смотрит как мы плакаты клеим.

— Чего это! — спрашивает. — Народ охмуряете?

— Валил бы ты! — хотел я сказать, да не успел, потому что мимо нас проехал старик Мендель со своими нарядными санями. А в санях сидел, знаете кто? Сам доктор Брук. В руках держал чемоданчик и по сторонам не глядел.

Куда это они намылились? — подумал я. И с каких это пор старик Мендель возит доктора? Интересное дело… Но ребятам ничего не сказал.


Уж не знаю, сколько народа прочли наши объявления, только в воскресенье с самого утра у Шуркиных ворот стопилась вся улица Горького. И Кузнецовы, и Ивановы, и Фетисенковы, и Корзуны. И Кирилловы, и Ефимовы. Тетка Фрима уже сидела в санях старика Менделя.

— Не-е… — сказал Шурка, выкатывая свою «Победу». — Я вам не пионервожатый! Сами с усами — большие мальчики уже!..

Дорогу теперь знаете. Так что гуляй, Вася!

— А гит йонтыф! — поздравил всех с «праздником» старый Мендель

— Да, — вздохнула тетя Рая Штаркман, — недолго музыка играла…

А тетка Фрима чуть не схватила Шурку за грудки.

— Ты усе казал! А хтось сманил нас! Хтось усей улице копфы задурил!

— Поимей совесть, Шурка! — стыдил Киселева старик Жолнин. — Я ж еще не всю крышу перекрыл! И налог за деревья платить!

— Ну, ладно, — вмешался сосед Мешварг. — Таскать всю улицу мы не нанимались. Но можно и по-другому! Каждый делает взнос, а мы за него ставим. Сколько выиграем — все ваши!

— Оно бы, конечно, ничего… — пробурчал дядя Петя Иванов. — Только кто ж проверит!

— Что ж мы, со своей улицей жульничать будем! — разозлился Шурка Киселев. — Не верите — не играйте!

Сосед Мешварг повернулся к тете Рае Штаркман:

— А вы, мадам, можете быть народным контролем! Будете записывать наши ставки и выручку!

Тетя Рая приосанилась и зашептала что-то Мешваргу. Он кивнул, и в машину уселась не только соседка, но и дочка Карина со скрипкой.

— Пацан! — позвал меня Мешварг. — Немен зи бите платц!

Это он слышал, как я учу немецкий. Стенки то у нас тонкие. Мама тоже слышала. И вцепилась в меня обеими руками.

— Куда!

— Мам, я же играть не буду! Просто посмотрю!

Хотел сказать, что за Шуркой и Мешваргом глаз да глаз нужен, Только мама и так поняла. И отпустила.


Было холодно. Но трибуны все равно ломились от народа. Первого Маршала, правда, я не видел. Но Семен Михайлович размахивал своими усами, как и в прошлый раз.

Шурка Киселев и Мешварг все время спорили, на кого ставить. А тетя Рая Штаркман записывала их ставки в блокнот. Не скажу, чтобы мы каждый раз выигрывали. Но и в проигрыше не оставались. Шурка и Мешварг ждали забега троек. Я думал, они уж точно будут ставить на Альта. Но они выбрали какого-то Вальса.

И вот тройки понеслись. Я, конечно, со своего места не мог разглядеть, кто из них кто. Я же опять видел только кусочек ипподрома. Но народ на трибунах, видно, все понимал и прямо кипятком писал.

— Борец! Борец! Борец! — орали одни.

— Альт! Альт! — драли глотку другие.

А Шурка с Мешваргом надрывались:

— Вальс! Вальс!

И мне послышалось, что Семен Михайлович в своей ложе кричал то же самое. Даже тетя Рая Штаркман и девочка Карина не жалели голосов.

— Вальс! Вальс! — шумели они. И я вместе с ними.

Но, видно, что-то пошло не так. Когда в следующий раз тройки пронеслись мимо нашей трибуны, сосед Мешварг зацокал языком, а Шурка схватился за голову.

— Сбоил! — чуть не плакал он. Я не знал, что бы это значило, но видел, что Семен Михайлович в своей ложе рвет шинель с орденами на своей груди.

— Вальс! Вальс! Давай! — подначивал Мешварг нашего коренного. А Шурка наклонился к девочке Карине и стал что-то ей втолковывать. Карина сначала вся съежилась от испуга, но потом вдруг достала из футляра свою скрипочку и поднесла ее к плечу. И скрипочка заплакала, заныла, тонко так, жалостливо. И люди на нашей трибуне перестали орать и начали медленно подниматься с мест. Потому что Каринина скрипочка играла Гимн Советского Союза.

Это была песня без слов. Но ведь это неправильно. Гимн же надо петь. И как можно громче. Я-то это понимал. Почему же не понимают другие? Может, надо им подсказать? И я завел во весь голос:

Союз нерушимый республик свободных

Сплотила навеки великая Русь.

Да здравствует созданный волей народов

Единый, могучий Советский Союз!

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.