Тонкая нить луны
У берега маленькой деревни, затерянной между террасами рисовых полей и темной кромкой кедрового леса, стояла старинная дзиндзя — святилище божества, имя которого давно забыли даже старики. Каменные ступени, обросшие мхом, вели к красным воротам тории, под которыми, казалось, воздух становился плотнее, тяжелее, словно наполненный чужими шепотами. Лисий след из сухих листьев извивался к алтарю, и при каждом ветре в ветвях сосен звенели старые эмма — дощечки с пожеланиями, почерневшие от дождей и солнца. Ночами деревня дышала тихо. Три фонаря на главной дороге — один у чайной лавки, один у моста через канал и еще один возле склада риса — в сумерках загорались синими пятнами света, скрадывая углы домов, заволакивая щели в стенах мнимыми тенями. Люди закрывали двери на деревянные засовы, оставляли в передних комнатах чашки с рисом и маленькие кубки сакэ, потому что в этих местах любили говорить, что мир не кончается за чертой двора, а лишь прячется за шуршанием двери. Сэйка вернулась в деревню после многих лет в городе. Жизнь в Киото оставила в ней странную пустоту — шум маршруток, запах кофе по утрам, белые лампы офисов, — и тишина деревни, первый крик коршунов на рассвете, влажная трава по колено, вдруг показались лекарством. Она унаследовала маленький домик у подножия холма от бабушки — женщины молчаливой, но с ясным взором, которая в детстве учила Сэйку складывать журавликов, гладить хвосты кошек и слушать песню воды. В первую ночь, распаковывая одну из коробок, Сэйка обнаружила плоское зеркало в деревянной оправе. На обороте кто-то вырезал тонким ножом изящный знак луны, окруженной волнами. Серебро на поверхности потускнело, но
стоило ей провести пальцем по стеклу, как в глубине тихо дрогнул отзвук света. Она вспомнила — зеркало висело в комнате бабушки, низко над комодом, и та всегда останавливалась перед ним, предваряя выход, как перед собеседником. Зеркало показалось Сэйке тяжелым, но приятным. Она отнесла его в свою комнату и повесила напротив окна. Когда она легла, косой лунный луч нашел путь в стеклянную гладь, и на короткое мгновение комната показалась наполненной прохладой, будто ветер проскользнул через щель.
На утро она пошла в святилище. Деревня жила по старым привычкам: поклоны при входе, монетки в ящик, хлопок в ладони, чтобы привлечь внимание божества. Сэйка вытащила из сумочки блестящую монету — новая, городская — и положила на тёмное дерево. Где-то за спиной мягко хрустнула ветка. Она обернулась — там, в кустах, стояла лиса. У нее была густая шерсть оттенка чая, черные, словно подведенные уши, и мокрый нос. Лиса не убегала — лишь наклонила голову, как старая знакомая, и тихо моргнула. Сэйка улыбнулась, подняла руку, но животное уже исчезло, оставив на тропинке след, не похожий на свой — отпечаток ладони. Сайдзо, хозяин чайной лавки у дороги, улыбался тем же февральским солнцем, что светило в его маленьком зале. Он был коренаст, с круглым лицом и хитрыми глаза. Увидев Сэйку, он кивнул, зазвенел чайниками и сказал:
— Ты — внучка Акико-сан. Твои пальцы такие же — длинные. А глаза, — Сайдзо глянул мимо нее, куда-то за плечо, — смотрят глубоко.
Сэйка попросила чашку горячего зелёного чая. В заварнике запахло бамбуком. На стене, над полкой с фарфором, висела маска но — белая, с узкими глазами и полуулыбкой, выточенная из дерева.
— Зеркало ты повесила? — спросил Сайдзо, словно знал.
— Повесила, — кивнула Сэйка. — Это бабушкино. На обороте месяц и волны.
— Месяц и волны… — повторил он. — Хорошая вещь. Но помни: в зеркалах не только лица. Иногда — дороги. Иногда — двери. А двери надо закрывать, если не уверена, что хочешь, чтобы вошло.
Вечером, возвращаясь домой, Сэйка подумала о его словах. Вокруг горел дым костров — кто-то сжигал прошлогоднюю солому. Подле канала где-то внизу падал в воду камень; звук уходил в глубину, как будто входил в кто-то высокий, стройный. В окне ее комнаты отражался лунный диск, и зеркало словно жило собственной жизнью, собирая тишину. Ночь прошла на полтисика. Проснулась она оттого, что кто-то слегка тронул ее за плечо. Сэйка открыла глаза: комната была сумрачной; полоска лунного света, пробившаяся через щель между ставнями, лежала на полу. В зеркале была другая комната — как будто отражение ее собственной, только на полке стояли старые кимоно, на столике — бронзовый подсвечник, а на стене висели бумажные полоски омамори с длинными кистями. В этом отражении дверь была приоткрыта, и за ней темнела фигура. Женщина? Узкий силуэт, волосы идут вниз до пояса. Она не входила — стояла и слушала, дыша чуть слышно. И долго, пока Сэйка не решилась спрямить спину, чтобы сесть, и не оторвала взгляд. Когда она снова посмотрела в стекло, там отражалась только ее комната.
На рассвете Сэйка пошла за водой к каналу. По дороге она встретила Нори — старую женщину, у которой вечно были цветные платки на голове, а руки пахли рыбой. Они поздоровались, и Нори сказала:
— Вчера, когда ты ходила к дзиндзя, за тобой шел след. Не твой. Тонкий, как волос. Видела?
— Лисий, — ответила Сэйка, не уверенная, к чему ведет разговор.
— Не лисий, — покачала головой Нори. — Лисий оставляет запах дыма и теплой земли. А это — как холодная вода и железо. Будь внимательна. У нас здесь нет бережливых богов. Наши берут, что им дают, и берут с избытком.
Сэйка вовсе не хотела становиться героиней деревенской сказки, где каждая тень требует поклона, а каждое зеркало — обета. Ей нужна была просто жизнь: утром — чай, днем — путь к рисовым полям, разговоры на рынке, ночью — сон. Но в следующую ночь она снова проснулась от легкого прикосновения. В этот раз не плечо — волосы. Будто кто-то, встав рядом, пробежал пальцами по прядям. Зеркало было темным, но в глубине поблескивал карандашный контур. Сэйка встала, подошла ближе, и в стекле дрогнуло: лист бумаги, зажатый тонкой кистью пальцев, на нем — черной тушью — написанный знак. Она не знала самого иероглифа, но узнала слог: вечный сиганий воды, слово «возвращение». Утром она взяла зеркало, сняла со стены и поставила на пол, прислонив к стулу. Положила рядом рис, соль и маленький синий кубок сакэ. Зажгла палочку ладана. Тихо сказала:
— Я не знаю, кто ты. Если ты из времени бабушки — скажи. Если ты заблудилась — я помогу. Но не держи меня за волосы. У меня нет твоей силы.
Сгоревший ладан оставил на блюдце серый круг. В зеркале появилось движение — как если бы ветер сорвал с полки бумажку, а та завертелась в вихре. На стекле годами копилась пыль, и сейчас она собралась в знак — так четко, будто кто-то нарочно рисовал пальцем. Три короткие линии, похожие на шрам, и круг. Сэйка доселе не видела этого символа. Она подумала о Сайдзо.
— Это древние. Ты не найдешь их в отцовском словаре, — сказал он, разглядывая рисунок, когда она принесла ему фотографию, сделанную на телефон. — Это знак обета, который давали в старых деревнях: не ломать линию между берегом и водой. «Ничего не бросать и не брать», — говорили. Но кто теперь помнит? Мы все ломаем, иногда случайно. Бывает, и зеркала ломают не стеклом, а тем, что в них смотрит.
— Думаешь, это… — Сэйка, до конца не уверенная, стоит ли говорить слово вслух, замялась. — Дух?
— Ками не любят, когда их называют «духами», — хмыкнул Сайдзо. — Но что-то, старше нас. Тебе оно стучится в сон — значит, есть путь. Ты — мост. Но мост истончается. Я видел, как ты смотришь в воду: у тебя взгляд, как у тех, кто готов слушать незримое.
— Я не просила.
— Никто не просит. Нас выбирают те, кто длиннее времени. Сходи к Нори. Она знает старый путь на другой берег. На тот, который отражается.
Нори встретила ее у двери, будто ждала.
— Неси зеркало, — сказала она. — Возьмем с собой соль, красные нитки и ножницы. И больше ничего.
Они шли по тропе, пролегающей между полей, где маленькие лягушки успели уже поселиться на тёплых камнях. Кедры стояли стеной. За тории воздух сделался такой тяжёлый, что приходилось дышать чаще. Нори шла наугад, не оглядываясь, и шептала: «Не смотри по сторонам. Не отвечай, если услышишь своё имя. Если попросит — не обещай. Если поблагодарит — ничего не говори в ответ».
Внутри святилища было холодно даже при дневном свете. Камни во дворе покрылись мхом. На ступенях сидела та же лиса, но теперь ее шерсть казалась темнее. Она встала, коротко повернулась вокруг собственной оси, переступила на место и… исчезла — так, будто сползла вниз по невидимой лестнице.
— Здесь давали обеты, — сказала Нори. — В дни Обона приносили огонь, рис, воду для мёртвых. И оставляли здесь зеркала — чтобы те, кто уходил, могли смотреть и вспоминать. Иногда они и смотрят, и вспоминают слишком пристально. Не потому что злы — потому что тоскуют.
Нори разложила вещи: соль — белый полукруг, красная нитка — тонкая арка, ножницы — тяжелые, с заклиненным винтом. Ладони у неё были спокойны, как у того, кто много раз делал то, что делает сейчас.
— Попросишь имя, — сказала она. — И не отступай, когда скажет. Потому что в имени — мука и облегчение. И если услышишь — чужая боль станет легче. Но и твоя нитка натянется.
Сэйка поставила зеркало, по левую руку — соль, по правую — нитку. Она не знала, как просить имя. В городе имена — лишь звуки, ярлыки для посылок и банковских карт. Здесь — иначе. Она закрыла глаза. Звук воды наполнил ей уши — не шум ручья, а тяжелый гул глубокой реки. Она стояла по колено в месиве холодной тины, под ногами — гладкие, как кости, камни. Перед ней — не святилище, а бездонная лодка, полная тумана. В тумане — фигура. Женщина. Ее волосы были мокрыми, липли к лицу; глаза — величиной с лунные монеты и такие же хрупкие. Из рукава ее кимоно капала вода.
— Имя, — сказала Сэйка. — Назови имя. Я — не тот, кто может дать тебе дорогу, но я могу назвать тебя.
Женщина смотрела так, будто не видела ее вовсе: не вниманием — чем-то другим, проникающим. На ее лбу тянулись три шрама — такие же, как знак в пыли. Краем глаза Сэйка заметила что-то на дне лодки — кинжал, затянутый ржавчиной; на рукояти — выцарапанные волны и луна.
— Юна, — наконец whispered женщине голосом, будто воздух вынула из холодной воды. — Я — Юна.
— Юна, — повторила Сэйка. — Тебя оставили здесь?
— Я оставила, — сказала Юна. — Я дала обет. Не брать и не бросать. Но он взял — и бросил.
Сэйка хотела спросить — кто. Но поняла, что в таких пространствах вопрос «кто» не имеет формы. Вместо этого она спросила:
— Ты хочешь… возвращения?
— Я хочу узла, — ответила Юна, — и ножниц.
Она смотрела на красную нитку.
Следующее, что Сэйка помнила — холод отступает, лёгкая дрожь в пальцах, шум в ушах, как от далёкой трубы. Нори сидела рядом, прижимая кисть к губам, будто пытаясь удержать слова.
— Красную нитку — на два узла, — сказала она сипло. — Один — между тобой и зеркалом. Другой — между ней и водой. Когда обрежешь — почернеет стёклышко в глубине. Не бойся. Это хорошо.
Сэйка взяла нитку, связала первый узел на ножке зеркала. Второй узел казался ловкостью — он вдруг лёг на воздух, как будто там была невидимая верёвка. Она связала — и воздух затянулся, чуть дрогнул. Вокруг святилища затих ветер. Нори протянула ножницы.
— На вдохе, — шепнула она. — И не отводи взгляд.
Сэйка подняла ножницы. Лезвия встретились с мягким сопротивлением. Раздался звук — негромкий, словно кто-то в соседней комнате разорвал бумагу для письма. В зеркале вдруг потемнело; свет ушел, как вода, опрокинутая в колодец. По стеклу пробежала трещина — не настоящая, а тень, которая тут же исчезла. Где-то вдали — там, где туман, лодка и кинжал — вырос тонкий звон, удар колокольчика.
— Она поблагодарила, — сказала Нори.
— Я не ответила, — прошептала Сэйка.
— И правильно.
В ту ночь Сэйка спала до рассвета. Никаких прикосновений, никаких отколовших кусочек сна звуков, никаких знаков на пыли. Утром она проснулась от того, что за окном орал петух. На столике возле зеркала лежал маленький предмет. Кинжал? Нет — железная подвеска, на которой шершаво был вытиснен тот самый знак — три шрама и круг. Она взяла подвеску в ладонь: металл был тёплым, как если бы держал в себе человеческое тепло.
Дни пошли, набирая густоту. Сэйка стала проводить больше времени у воды. Она выучила маленькие привычки деревни — каждый раз, проходя мимо святилища, оставлять пару рисовых зерен; не свистеть вечером на двери и не смеяться над людьми, которые оставляют на мосту кусочки красной ткани. Иногда её взгляд находил лисий след — теперь она знала, что это не обман света. В чайной лавке на полке с чашками появилась ещё одна маска — маленькая, серебристая, с глазами без зрачков. Сайдзо, заметив, как она на неё смотрит, сказал:
— Двери не надо держать открытыми всегда. Иногда пусть будет занавес. Ты связала узел — и обрезала. Это уже искусство.
В одно утро, когда туман ещё держался на рисовых полях, как молоко на губах ребёнка, в деревню пришёл молодой человек. Его плечи были слегка просевшими от ноши, и одежда пахла дождем. Он постучал в дом Сэйки, и, когда она открыла, долго молчал, глядя на её волосы, как на солнечный тонкий шёлк. Потом, низко поклонившись, спросил:
— Здесь жила Акико-сан?
— Жила.
— Я — из деревни по ту сторону хребта. У нас старики говорили о зеркале. Оно оказалось здесь?
Сэйка позвала его войти. Он представился — Кэнто. У него были спокойные руки. Он держал их так, как держат рыбину в воде: мягко, но крепко. На его запястье была красная нитка — потускневшая, с несколькими узелками.
— У нас есть река, — говорил он, сидя на татами, — она карманами уходит под землю. Мой дед, когда был мальчиком, однажды увидел в воде лицо девушки. Он думал, что это отражение, — пока лицо не улыбнулось небу, и к нёму не поднялась рука, не оставив на поверхности ни кругов, ни пены. Он испугался, побежал к святилищу, а старик-жрец сказал: «Это зеркало, которое у вас не в доме — в воде». Они связали нитку, сделали узлы, но ножницы сломались. С тех пор наши руки дрожат, когда мы стоим у воды, особенно при луне. Мне сказали, что Акико-сан знает дорогу, как делать узлы. Но её нет. И я пришёл к тебе.
Сэйка слушала и знала, что узлы иногда тянутся от одного дома к другому, от одной деревни к другой, от воды в зеркале к воде под камнем. Она рассказала ему о Юне — не всё, только то, что принадлежало не ей: её имя, лодку в тумане, кинжал.
— Иногда, — сказал Кэнто тихо, — я чувствую, как меня по ночам кто-то зовёт. Не страшно зовёт — так, как зовут ребёнка из сада домой. И я хочу идти.
— Это долгое эхо, — ответила Сэйка. — Оно приходит не только из воды. Иногда из крови.
Они пошли к их святилищу вместе. Нори их ждала уже у тории, будто получила записку от ветра. Она принесла новые ножницы — старые, но острые; шавлюк ладана; и стеклянную баночку с водой, в которой плавал засушенный лист лотоса.
— Нам повезло, — сказала Нори. — Есть ещё один край той самой нитки. Мы сможем её увидеть.
На этот раз воздух кололся ледяной прохладой. Их тени лежали на гладком камне, как пятна плесени. Зеркало стояло на своей доске, и в отражении было небо. Только у самого низа стекла, там, где начинается рама, темнела тонкая полоса — словно нерешительный аккорд, который уже скоро прозвучит. Сэйка почувствовала — им надо не звать имя, а слушать. Она перестала говорить. Кэнто тоже. Нори зажгла ладан. Потянулся сладковатый дым. И тут — в глубине зеркала — открылся маленький круг воды. Там качнулся нежный лист лотоса, под ним — белая рука. Рука не просила, не взывала — она просто была, как бывают руки у тех, кто в воде долго, кто выучил, как держать свет меж пальцев, не задув.
Кэнто протянул свою ладонь к стеклу, не касаясь его.
— Если она придет, — сказал он, — важны ли имена?
— Имена — на берегу, — ответила Нори. — В воде — жесты.
Они опять связали узел. Не такой, как в прошлый раз; теперь нужен был узел, который держит не дверь, а окна. И нужно было, чтобы окно могло приоткрываться с обеих сторон. Сэйка вспомнила: у бабушки были такие шторы, тяжелые, но послушные. Их можно было коснуться — и они расходились. Нитка легла как новая трещина на воздухе. Сэйка держала ножницы, а Кэнто — нитку. Они тянули очень осторожно, почти не касаясь. В зеркале возрос волноломный шум — но без ветра. Вода заклокотала, и Сэйка, лишь теперь поймав взгляд Юны — да, она знала, что это она — увидела в этих глазах не тоску — или не только ее — а любопытство.
— На выдохе, — прошептала Нори теперь. — Потому что то, что надо оставить — выдох. А то, что нужно — вдох.
Лезвия разошлись. Нитка дрогнула — и тихо, очень тихо, как только могут звучать вполне земные вещи, когда они делают небесное, щёлкнула. В зеркале круг воды стал шире на пальцевую ширину. Лист лотоса послушно скользнул, как лодочка в детской игре. Белая рука коснулась границы, и, не проходя, — будто вспоминая, как это — быть на той стороне — оставила на стекле след. Как влажный отпечаток, который исчезает в тот же миг, как сделан.
— Достаточно, — сказала Нори. — Иначе мы станем мостом, на котором забудут ставить опоры.
Они сидели долго, пока ладан догорел, пока в святилище не улёгся шёпот прятавшихся где-то в углах мерцаний и разговоров. Потом Нори собрала вещи. Кэнто молчал, смотрел в пол.
— Ты вернёшься к своей реке, — сказала ему Сэйка. — И там сделаешь ещё один узел. Тихо. Без громких слов. И у тебя тоже будет окно.
— А если я… — начал он, но не договорил.
— Тогда ты станешь частью её разговоров, — сказала Нори. — И это — не плохая судьба. Просто другая. Но пока ты здесь — ты человек. Живи, как человек. Пей чай, суши водоросли, смейся над масками.
Кэнто поднял глаза и улыбнулся впервые. Улыбка была неуверенной, как у тех, кто вышел из тени на свет, щурясь.
После этого в деревне всё как будто вернулось. Но возвращение это было не к прежнему — к тому, что стало возможно. Тени по вечерам стали мягче, как будто их подрезали доброй рукой портного. Лиса, что иногда появлялась у дорог, теперь оставляла следы, похожие на собственные. Сайдзо на полку к маскам добавил маленький колокольчик — чистый, как поцелуй. И если его нечаянно задеть, он издавал звук, похожий на слово «дом».
Зеркало у Сэйки в комнате перестало быть дверью, но осталось окном. В нём иногда шевелились цветы — те, которых не было в её саду; и иногда ветер расправлял несуществующие занавески. Раз в месяц, когда была тонкая луна, Сэйка ставила перед зеркалом кубок сакэ, два зерна риса и маленькое яблоко. И всегда — подвеску с тремя шрамами и кругом.
Однажды ночью, в тяжелой тишине перед дождем, Сэйка почувствовала, как зеркало охватил легкий холод. Она поднялась, подошла — и увидела, что в глубине, там, где стекло становится тёмным, блеснуло чье-то движение. Юна? Нет. На этот раз — мальчик. У него были большие, смехливые глаза, волосы приклеились ко лбу, и он тянул перед собой ладошку, как будто превратил в лодочку. Сэйка наклонилась, улыбнулась — и тоже сделала ладонью лодочку. Мальчик поднял взгляд, и в этот миг она поняла, что он повторяет её — как зеркало повторяет лицо. Но не зеркально, а с надеждой. Она не стала связывать нитку. Просто постояла, слушая, как за окном начинает идти дождь.
Утром она пошла к Нори и спросила:
— Если окнам позволить быть окнами, сколько через них пройдёт света?
— Ровно столько, сколько вы готовы провести, — ответила Нори. — Другое — пусть остаётся по ту сторону. Мы не хозяева свету. Мы — его носильщики.
В день Обона деревня вывела на реку маленькие лодочки с свечами. Бумажные корпуса их были тонкими, трепетными, каждая лодочка — как чья-то память. Сэйка со своим кубком сакэ и подвеской стояла на мосту и смотрела, как огоньки отплывают. Рядом с ней Нори держала в руках створку раковины, в которую налили воды, и там плавали три зернышка риса.
— Вот и все, — сказала она. — Вода — не зеркало, но зеркало — всегда вода.
И когда последняя лодочка стала точкой и исчезла в темноте, когда дети перестали бегать по берегу, а старики были в тени, Сэйка почувствовала в себе новую нитку. Не красную — бесцветную, как застывший пар. Она начиналась где-то в груди и уходила в сторону — туда, где стоят кедры, где загораются тихие синие фонари, где лиса иногда проходит между деревьев, не оставляя следа.
И в этой нитке не было боли. В ней было лишь то, что бывает между человеком и путём, который он принял: тишина, в которой слышно, как ножницы режут нитку, — и как кто-то за стеклом, наконец, перестаёт трогать тебя за волосы, потому что знает: ты услышал.
Дверь у моря
С вечера море лежало как разрезанная жемчужина — гладкое, холодное, с неясным внутренним свечением. Аои стояла на узкой террасе старого дома и слушала, как ветер шуршит в навесах из бамбука и в ржавых колокольчиках у карниза. Дом бабушки пах рисовой соломой, сушёной кожурой мандаринов и древней тушью, хотя со смерти Хисаэ прошло уже три года. За домом — узкая тропинка, которая вела к храму на скале, и дальше обрыв с покатой лестницей, упирающейся в песок и кости разбитых раковин. Городок перешёптывался сам с собой. Люди по вечерам выходили к воде, ставили на берег деревянные ящики, играли в маджонг, курили с сигаретами в пол-лица и смотрели, как уходит в темноту последний автобус. Аои вернулась сюда на неделю. Присмотреть, что осталось, встретиться с агентом по недвижимости, собрать в коробки выцветшие фотографии, наклоненные фильма про обломанные свадьбы, и — уйти. Она говорила себе, что здесь ничего не держит: токийская квартира, кофе на углу, работа, в которой всем всё равно, если ты исчезнешь на день или на год. Лепесток от бумажного фонарика сорвался и свернулся в руках. Она бросила его в воздух и он никуда не улетел — просто лёг ей на ладонь, словно птица без пуха и костей.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.