18+
The way of Kawana

Объем: 358 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Кирим Баянов

книга 1

The way of Kawana

Моей подруге, Adelayo Adedayo, посвящается…

Тишина

Я иду на кухню и делаю себе кофе. Время течет медленно. И на часах застыло без двадцати два. Ночь сегодня душная. Воздух пропитан интенциями свободы, в ней плавают странные знаки мне непонятных этей. И если вы однажды не ощущали этого, хотя бы раз вас могло тронуть путешествие, в котором нет нужды путешествовать куда-либо. Нет нужды шагать или ехать. Оно приходит в дом само и уходит лишь только вы уснете.

Индейцы говорят, что мир раньше был громадной библиотекой, а я сажусь за стол. В темноте мне светит ночник и напольная лампа. Кофе одуряет своим ароматом, и я думаю, что сегодня в самый раз подумать о чем-то большем. В моем распоряжении весь поздний вечер и тихая ночь. Сегодня плавно переходит в завтра, и время течет незаметно. Его тиканье лишь слегка заметно в ритме эрфикс и буйстве листвы вокруг моего стола.

Чехарда больших городов. Так часто трогает нас. Мигает таблоид; текут минуты; и неоновый флер рекламы — унылые спутники вечно торопящегося ритма больших городов. Начинается ночь, и мой паркер лишь отчасти может сказать мне, что среди недоеденных булок, есть место для малых. Будучи их вечным жителем, не замечаешь совсем неприметных и развенчанных на обочине жизни. Я задумываюсь об этом, и это странно. Ведь — всего лишь беседую сам с собой. Но что-то говорит мне, будто в этом скрыта чудесная воля, а краткость форм не всегда хороша. Стоит подумать о большем, чем писать сводку аналитики в вечно стремящемся за пределы времени, меняющемся, бегущем мире, настолько скоро и быстротечно, что десятки лет теряются в них, как один день.

Индейцы говорят, что если верить разуму, можно услышать гимн логики, но услышать свое сердце так же трудно, как различить писк комара в девяти милях от бивуака.

Будет не так жарко сказали по радио, но все, что есть сейчас у меня это горячий кофе и жара в сорок градусов. Стальная линейка отражает дым, поднимающийся от моих сигарет, и только то неразумное, случайное существо, сплошь состоящее из случайностей и несправедливо подающее успех и радость, которое зовут богом, знает, когда рассеется этот дым. Небо над городом полное звезд заволокли облака и кажется, что случайно в этом месте на уголке дома, в перепруженной автомобилями улице уснула кочующая тишина.

В этом городе слишком многое покажется вам странным, но самое странное в нем — люди, успевшие отвыкнуть от спокойствия и теплоты, полные деловой хватки и падкие на скорое слово, вменяющие тишине старых правил гомон уличных зазывал, лихорадку наживы и механику структурированных машин, без чувств, без эмоций, без слов, а только жесткая политика в скудных рамках глухо-немой толпы.

Мой кофе остывает понемногу, но сегодня он особенно свеж и бодр. А если добавить Irish cream и мороженное с перцем к водке, то наша беседа приобретет краски необычайной ночи. И если так, если все это есть, останьтесь со мной ненадолго. Мои мысли снуют в абберациях скупых культур и народов. В них не осталось величия, как пропадает оно с мечтой. И если так, то сколько еще открытий осталось на судьбу забытых, сильных и слабых мира сего? Все было сказано, и все забыто. Ты ходишь по кругу, словно по выложенным камнями пиктограммам, и только морок знает, где ночевало вчера. Время пустых городов — бремя напруженных и летящих вдаль мостовых. Everything, what was, was written before.

Танец больших городов, страсть и шум мегаполисов, безумная карусель сиюминутной канвы — то, что оставили нам в наследство наши предки. Можно ли было себе представить тогда, что начнется стоккато стремительной жизни, миллионов авто, метро и тонны стеклобетонных мешков, свечи высоток, сверкающих сталью, меркло поблескивающих лэд-люминесценцией, тысячи тысяч маленьких уголков за стеклом небоскребов, — все это произойдет?

Раньше мир был библиотекой, а не тоннами бесплотной, лишенной материи инфоструктуры. Ломящей полки серверов в общественных сетях, на самых нижних этажах КНУК и OPDS.

Раньше все познавалось впервые. Теперь мир стал отягощен индустриальной машиной, технологиями, нано и новой эпохи. Интерпретационной техникой и достижениями НТП. В эту эпоху сложно оставить свои гаджеты нетронутыми, сложно оставаться самим собой, не потерять связь откуда пришло наследство, найти корни и жить с ними в ладу. Странно об этом думать. Ведь мы уже живем в железобетонном царстве машинного масла и в фэшн-полайт плэйс, месте, где битум асфальтов и тротуары заменили красоту форм и природу, офисные кабинеты корпоративных студий — деревья и автохтоны. Саванны и пампы — кластеры межнациональных корпораций. But I still love you like a bullet love a gun, мой мегаполис!

Сколь прекрасен ты ночью. И нет другого пейзажа желанней таблоидов и ночных огней.

Говорят, раньше мир был библиотекой. Он и сейчас таков. Изменилась лишь внешность. Поменялся антураж, стал новым дизайн, методы и принципы стали иными, but Juda went back to the Nazareth,

Everything was like before

And the pharaohs killed the first born son

Good lord Jesus Christ went back to his whore

The whore went back to Babylon

Ничего фактически не изменилось, за исключением того, что воздух стал менее плотным, динозавры вымерли, миллионы айдл девиц делают селфи и выкладывают в инстаграм, дышать мы стали окто-числом, дизелем, а рыба плавает вместе с дельфинами, касатками и пингвинами в нефти с мазутом, поклонение восьмицилиндровых и порока — икона нынешнего века. Незанятая молодежь и живущие на подарки с Рублевки и Беверли Хиллс Бэтти Пэйдж и альфонсо Пэр Голуаз подражают своим героям 90х с разворотов постеров и уличной жизни, делая селфи еще ярче и оригинальней не только девиц, но и дам, пользующихся услугами «позвони мне, позвони». Ничего не изменилось в этом мире за последние 80 лет, за исключением библиотеки, которой стала The Juda Christ. But я по-прежнему, все равно love you, мой мегаполис, like a bullet loves a gun. Love is as good as soma,

I wanna crush all bones in you

Cause I’ve got nothing better to you

Well, I’m no son of Aquarius

I think the world is too small for both of us

Hug me till you drug me, honey

Kiss me till I’m in a coma.

Hug me, honey, snuggly bunny,

Love is as good as soma.

And your friends and all your sisters too

Let the world spin like the lovers do

Полезно вдруг прислушаться к тишине. Это тоже своего рода библиотека. И если кто-то скажет, что она пустой звук вентилятора в кондиционере на углу дома, то я нисколько не обижусь, потому что пустой звук в кондиционере на углу дома в магазине 24 часа в сутки или К-Mart, ничем не отличается от тишины в прериях и саванне кечуа, — курящих трубку, запрокидывая головы в трансцедентальном акте метафизических перемен. Вкус и цвет тишины от кондиционера тот же. Его познание и опыт никак не изменился в отличие от опыта предков. Его пустота, такая же, как пустота Нансена или Бодхидхармы. Медитируйте чаще. Благо тонны бетоностекла позволяют это делать в любое удобное время. И если мир вам покажется ничтожным, безвкусным, однообразным и лишенным всяких знаний, вспомните о тихой ночи, белом шуме автомобиля, доносящем отголоски шоссе, сверчков и трепет кондиционера. Вкус этой ночи — вкус пустого одиночества в заваленных товарами на витринах магазина, оставшегося открытым до зари, и с зорей напруженным случайными клиентами. Вкус этой ночи, вкус лета, оставшегося на потом, забытых талонов на фитнес и авиабилетов в Боду. Вкус пустой ночи и пустых звезд. Забудьте о кондиционере. Пора закурить сигарету и выпить чачи из черепов ваших врагов. Сделать амулеты на удачу и флейты из костей директоров. В этой таинственной тишине, притаившейся на углу забытого и покинутого магазина, есть много того, что по вкусу многим. Зайдите в нее и расположитесь, примите опыт метафизических сверчков.

Цикады поют не хуже. И в этой тишине они играют вам целый оркестр. Оперу забытых флейт и дымящихся на пепельнице сигарет. В это время открывается канал от непознанного через маленький мост на берегу Венны и Роны, где по стечению обстоятельств пьют кофе из пластиковых стаканчиков ваши друзья, из-за того, что вы забыли им позвонить. Вспомните о Нансене и вслушайтесь в пение железнодорожных путей. Там жутко трясло в 80х, за исключением Нью-Йорк Метрополитен и Сайтама. Сколько пользы принесла вам тишина из библиотеки в дефилировании по ночным улицам. В это невозможно поверить. И все из-за каких-то паршивых авиабилетов, талонов в фитнес клуб и потушенной сигареты. Остается надеяться, что 24 часа в сутки в следующий раз, забегаловка K-Mart или Магнит будет открыт, и тишина принесет вам сонную девушку, наполняющую сонный стаканчик полимера сонным кофе в два после полуночи, где можно поговорить о Нансене, Бодхидхарме, Ганде, Чегеваре и библиотеке, которой был раньше этот мир, до той минуты, когда опустится тишина, нарушаемая в зале лишь шуршащим пением кондиционера. Мир не изменился. Изменилась библиотека. И если вы потерялись в ней, забыв об идентификации, вас легко приведет в норму стаканчик кофе и тишина в K-Mart, полном безлюдной эйфории от безумного танца в ритмах больших городов, страсти мегаполисов и чехарде вечно бегущей суеты.

Забывайте билеты в Боду, Нью-Йорк и Рону, забывайте талоны и стремительную дрему в метрополитене вечной регаты, не отпускающей вас мечты. Забывайте о пустых, ненужных потемках, забывайте о пустых и никчемных мыслях, о суете и о работе. Хоть иногда. Тогда вы неожиданно поймете, что мир прекрасен, хоть в нем есть много Боду, селфи и потемок. В нем есть тишина ветра и боры, к которой прислушиваются дети, забытые, сильные и слабые мира сего. Вкус и цвет молчания тот же.

Говорят, много пустых людей пустующих в пустоте прошлого, настоящего и будущего, не отпускают его. Но если так, то, что же отпускает нас в дрему и сон; что есть то, что доставляет спокойствие и тишину? Ту, где можно отпустить все и расстаться с настоящим, прошлым и будущим. Если вы не задумывались об этом, задумайтесь о тишине. В ней вам будет легко вернуться туда, где вы оставили свои драгоценности. И если вы не задумывались над этим хотя бы раз за все свои сорок лет, вы плохо слушаете, вы плохо думаете, и вы не слышите ветра…

Если вы задумываетесь над этим только сейчас, ветер гуляет в вашей библиотеке. Ветер кормит ваших врагов и бывает там, где вы забыли флейты из костей и перьев ваших чаяний и надежд. Он там потому, что вам хочется быть везде, всюду и включать телевизор дома как фон. Пусть так, это не смертельно. Задумайтесь над этим. Ведь все, что нужно, прислушаться. И тишина вам ответит…

Мой кофе совсем скис и остывает в остатке. Я иду и готовлю еще. Пока он греется на плите, тысячи дорог, виденных мною, пробегают перед глазами и я понимаю, что сегодняшней ночью, библиотека, которая стала бездушной машиной, тоже иногда хочет видеть за рулем человека.

Дорога без конца стоит перед моими глазами, и если в этой библиотеке есть тишина, то она должна быть такой же как за рулем, в бесконечной поездке, с перерывами на фастфуд, краткое мгновение ценнейших моментов и мягкий сон в полумгле мотеля.

Интенции прошлого, настоящего для меня ничего не значат. И хотя я все еще принимаю их во внимание, многое уже для меня позади. Я пью кофе и думаю: «Как же хороша эта ночь». И в ней ничего не хочется менять.

Alleluia

Тихий шорох шин, шепот работающих двигателей, фосфор габаритных огней. Этот город становится колыбелью пустой жизни пустых людей.

Я размешиваю кофе в кружке. По потолку неспешно ползут огни, а запах трав преследует меня. И хотя уже начало зимы, в воздухе по-прежнему чувствуется запах лета, и я погружаюсь в серую ночь, расцвеченную фарами автомашин. Зажигаются фонари и кажется, что тени ползут отовсюду. Моя сигарета медленно тлеет во мгле, а тонкий дым почти не заметен в пахнущей акациями и кустами жасмина ночной тишине.

В свет мелькающих фар и монохромную игру фонарей уносит меня вдаль маршрутное такси. Там игра ночных теней и радужный вальс люминесцентных огней. Под столбами пыльного света и битумных мостовых лежит город пустых надежд, красочных витрин и холод стеклянных пустынь. В этом вальсе можно зажмуриться и пустить летать свою душу. В мерклом солнце луны падают в глубину черных небес колкие звезды. Их желта пыль осыпает нас золотым дождем, и я говорю: «Goodbye, goodbye milky way». Mission is over, mission is die…

Вновь расплодились мотыльки и мошкара. Горит в подворотне красным огнем магазинчик на углу и его холодный теплый свет так неестественно отражается в краске черных машин. Июль. Секс. Вибрирует телефон, плавно дрожа в моей руке. Толстые столбы света под никелированной сталью плывут в ночной тишине. Абонент недоступен. Он в ночной пустоте.

Дорожки закоулков и тупиков в переплетении проулков и мостовых. Каждый шорох слышен в седой тишине. Старый город и новый мегаполис в цветах сизо-карамельных мазетт. Шелк ночных аллей и ветер больших перемен. Все повторяется снова, теперь каждый миг, каждая персть, каждый шорох — отлив и прилив далекой луны. Так горячо и прохладно. Сквозит бриз. Звезды летят, опускаясь в бездну. Глубокий колодец бродит над городом из облаков. Его вращает и гонит ветер. Там, складывает песчаные ракушки и зыбь песков дитя, что радуется глазам, тысячи глаз, взирающих на него. Пустая колыбель облаков. История обычных людей в обычных городах, плети мигрирующих огней, несущихся вдаль по мостовых, капли дождя, песнь пустых аллей, городская суета, засыпающая в ритме маршрутного такси. Ночь. Время больших надежд. Грусть — пустая скорбь детей. Моросящий дождь — беспечная жизнь в сети неоновых теней. Аргон стремительных надземок. Пустые площади уснувших аллей. Звук частых авто. Гуляющие пары, подземка, метро.

Куда не глянь ветер и огни, витрины немых амрит, мир без людей, стекла высотных домов, стильная сталь хромированных перил. Мерно отсчитывающий секунды счетчик часов. В этом свете далеких и близких литот стираются всякие мысли, казусы и часы. Звезды падают в бушующую тишиною ночь. И быстро движущееся такси несет своих пассажиров, сквозь пустоту безлюдных дорог. Трасса, шоссе. Тиканье хронографа, мерно раскачивающегося на приборной доске. В жизни так мало радости. Дождь, оседающий на окнах авто. Пустой звук кочующей тишины. Раскачивающаяся колыбель в разворачивающейся пелене дорог. Откуда мы здесь? И куда направляемся. Быстрый холод, пробежавший по лицу и рукам. Перчатки. Кожа пустых фистул. Все наполняется снизу. Главное в том, что наполняется. Секс. Снова ночь. Город. Пустых дорог безмятежная сеть. Сеть снующих огней. Лабиринт безлюдных дорог. Усталый мальчик, перебирающий ракушки и персть песков. Большие надежды больших городов. Столбы света от никелированных столпов. Мягкий дым неона и сигарет. Льющийся свет. Душ после поездки и запах готовящейся пищи в соседнем окне. А я размешиваю кофе в стакане. Не бывает идеальных людей. Но так ли это в пьяно и соло пустых витрин. Звезды словно огни фонарей. Пар смешался с дымом.

Я снимаю очки. Ночь через них еще темней, чем кажется. И запах пустых аллей расцветает в воздухе, несет влагу и тепло этей. Они витают надо мной, как непойманные птицы, — мысли пустых людей, в буйстве пустых ветвей. И я откупориваю бастардо. Я один из них. Пти вердо. И пряный запах мелиссы.

Пустая улица в пустых огнях. Звезды пустые светят — страх и совесть разбитых надежд. Каждый ищет то, что хочет. Каждый находит не то, что хотел. И в этой луне спрятались жертвы отрив, обрушивших стены воздушных замков, похоронившие кровь чудес.

Этот город пустых людей наполняется… Вода бурлит. Облака плывут. Падают в бездну галактики. Эта ночь пустых этей, плавающих в колодце над городом, в колодцах дворов. Запах женских духов в этой прохладной теплоте. Мерно плывущий ритм в лоне больших городов. Плавный взмах ночных птиц. Плывущий в бездну шорох шин. Мы живем в точке пустых миров. Открыты все пути, и все шоссе ждут. Магистраль несет авто. Дома рушатся. Поезда сходят с путей. Пахнет пирог на столе. Откуда мы пришли? И куда мы идем? Бог — это маленькое существо, и оно везде. Что нам до него, большим неповоротливым мастодонтам. И я гоню все дурные мысли. Персик в стакане. На столе кахета в черничном соусе. Манго и маракуйя. Плод страсти, плод этей, как дно пустых миражей, наполняется колодец молоком. И в воздухе стоит запах чистоты. Свежесть. Июль.

Кто сказал, кто знает куда ведут все дороги? Пустой фужер наполняется изнутри, а не снаружи. Все дороги ведут. Все мечты бодрят. Все люди хотят. И если в этой ночи есть смысл, пусть она продолжается.

Каждый знает какой дорогой ему идти, каждый строит отривы. В них пустота, которая дарит щедроты новых надежд. Новые люди. Новая честь. Новая совесть. И новые сети открытий. Радость пустых калдер, щедрость безлюдных мест, время открытых дорог, счастье пустых надежд.

Июль. Секс. Дорога, которая стремительно уводит вверх…

Drive, driven

Gave, given. Дробный дождь падает на стекло. Медленно движется авто, проплывают улицы. В тихом танце блестит кирпич мостовых. Запах дуста и старой кожи. Легкий привкус дюшеса. Сквозняк, заглядывающий в окно, несет холод и сырую морось. Влажный воздух, протискиваясь в щель, бодрит, бродя по салону. Остается на щеках влажной сыростью и пленкой холода. Слепо барахлит мотор, раскачивая кресла. Юркий шорох шепота, включает в тихий танец, медленно, плавно скользя на поворотах. Слышен ропот, двигатель дрожит. Осень, прохладой раскачивает листья в канавах и решетках стоков, дарит плен дождливых сейд. Плачет дождь, оседая на стеклах витрин и пустых мостовых.

Теплая ночь, по-осеннему мягкая в прохладе мокрого бриза, манит танцем больших городов. Огни порта у самых мачт вяло, глухо давят пустой воздух над пристанью. Колышется черный плес, упираясь волнами в киль. Рыжая провинциалка в рыжих клетках на черном пальто, трогает носик под фонарем. Дорога под склоном, круто уходит вверх у самого порта, утопает в темноте, расцвеченной фарами шатающегося такси. Мягкое дрожь подается повороту. Что-то уходит, в этом движении вперед. Осень. Запах дождя и прелых листьев в парфюме духов. Медленно тают склоны. Что-то меняется. Но разве стоит задумываться что. Drive, driven. Gave, given.

Мелькает за окном дорога, проносятся в медленном танце клумбы и сливы, зеркало на повороте в муниципалитет. Запах прелых листьев становится необорим. Закрывая глаза, думаешь о дороге, пыльных мостовых и глубоком журчании воды. В лужах и растоках, в грязи мостовых и парков, тает ломкий свет, отражаются фары. Одиночество на мелькающих улицах как будто питает саму ее пустоту. Тишина, расползаясь по закоулкам, затопляет собой все, каждую щель в растресканной брусчатке, штукатурке домов и клумб. Ползает по фронтонам и ступеням театра. Он спрятался в глубине проулков, — старый и переживший тебя на добрый десяток лет. Если не больше. Кто знает.

Софоры висят, вяло опустив сосульки семян, и только пустой ветер редко трогает их. Все еще живые, одетые в шапки листвы, акации сжимают зеленый тоннель улочек, нависая ветвями. Что-то меняется в этом вечном ритме эфемерных страстей, дорог, которая уводить вдаль сворачивается в кольцо. Что-то уходит, что-то остается по-прежнему. Здесь особенно это заметно. Старый город. В старых улочках.

— Сделаем еще круг.

Водитель молча, прибавляет газа, и я прошу его не торопить езду.

Пока мы едем, тоннель становится ясней, в его ветвях купаются листья, и я забываю зачем сюда возвращаюсь. Я возвращаюсь. Каждый раз, думая, о чем придется. В шапках листвы утопает бледно-зеленый свет, кропит серую полосу дороги, вычерчивая острые тени. Тихо и покойно на улочках. Пустынно и серо. В бледном свете флуоресцента зависает воздух, прозрачной шапкой дыша на меня, запотевают окна, и я провожу рукой. Старые улицы старого города полны ночью, ее прохладой и теплом. Раскачивается авто, приносит свежий ветер. Дождь почти прошел и только редкие ручьи по стеклам, говорят мне что все и вся здесь забывается. Здесь забываются. В канавах и на обочинах, слабо тянутся по вымокшей мостовой лужи. Сверкают под витринами и фонарями. Silvery night. I stay, I prey. See you haven one day…

Что-то всегда остается здесь со мной, что-то остается во мне, заставляет возвращаться. Старый город сулит загадки и тишину, глубина на этих улицах двадцать тысяч лье под водой. И пока, мы вновь делаем круг, я откупориваю вино. Шампанское бодрит, отступая под ветром сладкой нотой, щекочет небо и тянет на дно, в яму кожаных чехлов. Сладкий привкус летучих спиртов парит в сквозняке, льется внутрь салона. Плавают запахи кожи и старого города. В этом аромате сточных вод, повисает марево зеленых огней, не спеша убаюкивающих, тянущих в ночь, пробегают тени сладкой луны, касаются крыш авто, — спящих, закрывших зеркала фар, подмигивающих стальными бликами в габаритах полусонных глаз. Сон здесь частый свидетель, и желанный гость. Играет в стекле луч освещенных дорог.

Плавно двигаясь, шуршат шинами встречные авто. На развилке перед небольшим пятачком зарытого в низменности депо, нам приходится притормозить. Желтый свет фар, мелькая, ползает по креслам и нашим лицам. Поездка закончена. Я здесь выхожу. Шампанское еще только бурлит в моей голове. Ленивая ночь плавает в шапках акаций и софор. И я не верю своей удаче. Ночное кафе. Раскинув свои объятия, оно словно ждет. Столики на воздухе под сорокалетней сливой, уже пустуют и это только начало ночи. Здесь все не так. Старый город.

Мелкие тени ветвей рисуют раешник на моем столе, и я допиваю вино. Что-то в этой тишине и море ночных огней есть. Они гонят ночной свет под луной и флуоресцентом на шапки акаций и слив. Старая софора здесь была всю мою юность, и пожалуй, будет еще чью-то жизнь. Падает звезда в темной бездне пустая пелена черной тафты на небе, и я остаюсь. Я все еще здесь.

Терпкий вкус хурмы в освежающей прохладе, лишь еще больше освежает. Аромат кофе и ленивые тени официантов ползают по асфальту и цоколю кафе. Странно. Еще немного и покажется, что оно вымерло. Но жизнь здесь не прекращается. Над старой сливой, меркло пуская лучи, зависла луна, обливая тенью массив на краю кафе. Старые дома. Низкие, трехэтажки. Что-то уходит. В этом танце лунных ночей, в прохладе осени, что-то пышет жизнью и пахнет хурмой. Что-то становится старым и ветхим, пахнет ветошью и дождем. Что-то становится моим. В этой прохладе все еще теплой ночи, что-то зовет и тешит меня. Я остаюсь. В этом мерцании габаритных огней и тишине фонарей, глухих улиц, в тенях оплетающей меня тишины, в мелко подрагивающем флуоресценте, зеленом свечении фонарей, шапках акаций и слезливо вальсирующих ручьев, мелко падающем дожде, накрапывающем под козырьками пустого кафе. Не задумываясь, не теша себя, не зная, что ждет впереди, не ведая радости и тоски. Не оставаясь, чтобы выяснить это, чтобы стать кем-то другим. Оставаясь, чтобы остаться. И только это важно. В этом пустом ропоте и тишине старых улиц, под сенью лунных огней, в раешнике пышных крон, зелень на голых ветвях дарит ночь уставших людей. Drive, driven. Gave, given. I can’t myself await… Тихо журчит вода, падает вновь звезда. Что-то рождается. В этом вине плавают капли ночного неба, бегают огни в стекле. Плавно скользят капли на крышах авто. Бряцают собираемые ложки и чайный сервиз. Плавают в лужах фонари. Кажется, ночь зовет с собой. Но она зовет только, чтобы остаться. И я чувствую запах вина в терпком аромате листвы. Желтые бока хурмы мерцают в бликах. Не хватает лишь феи, трогающей кончиком волшебной палочки золото виноградной лозы. Я думаю, все это облака. Мы проезжали балку всего в нескольких метрах от улочки возле театра, и я думал, что все это, весь этот старый город, так распростерший объятия, ждет своих родных. Он просто встревожен и раздражен в предродовых схватках, рождая новые дома и пустые улицы, разбережен кирпичами мостовых и брусчатки, проулками и тупиками в чреве улиц.

Плутают одинокие тени. Кто-то потушил огарок. Полночь опустевших дорог давит пустынной тишью. Плавает в дыму слабый дух лозы. Прибывает авто, — разрезанная тутнь ночной мги лучами фар. Чертят небо над сливами ласточки. Тихо шепчет дождь. Легко касается крыш и козырьков кафе. В этом запустевшем депо, окруженном сливами, софорой и акациями, что-то медленно движется с тенью. Drive, driven. Gave, given. Все случается. Все приходит. Что-то меняется, что-то остается. Причудливая игра слов, имен и чисел, геометрия новых цифр, новых имен, старых улиц, ветхих домов. Правит ночью пустым депо. В этой тишине слышен стон шин, гомон пассажиров и скрип железнодорожных путей. В лунной тени падает капля за каплей в золотую лозу. Падает, чертя небосклон, звезда. Что-то остается в старом городе, здесь. В этом раешнике, тишине и чехарде огней: что-то притягивающее, манящее, прельщающее и таящее. Таинственное и глубокое. Блуждает по улицам, в пустых закоулках и людных улочках, тупиках и узеньких мостовых, в лабиринте скользких проулков, в пустующем кафе. Я здесь. Но кажется, что меня нет. И я не думаю больше, не слежу за авто, не размышляю вслух, не пробую на вкус шардоне. Все это здесь, в старом городе, в этом депо и в старом кафе, я лишь растворяюсь, слушая тишину. Она вокруг. Во мне. И только слабый шорох шин, оставляет пару-тройку живых мыслей о завтрашнем дне. Но вскоре ночь оставит их позади. И старый город вновь будет жить медленным танцем в раешнике зеленых огней, мерцающих луж и шорохе шин, в акациях и шапках софоры, в вербах и сливах у дорог. Старая вишня, мерцая корой в растресканном дупле, будет отбрасывать лунную тень. Шелестеть в шорохе шин, робко причаливающих авто. Жизнь здесь требует тишины. Она как воздух, необходима улицам здешних мест, чтобы жить. И я растворяюсь в ней, жду чего-то далекого, забытого, чего-то нового, еще не отгаданного и непостижимого, чего-то необузданного, теплого и тяжелого.

Старый город ждет вместе со мной. Пустой, раскрашенный тенью, зеленым огнем и безлюдным депо. Падают листья. Живет тоннель. В темноте гаснут огни. И снова несут меня прочь. В расцвеченный витринами, суетливый и полный жизнью мир. Центр, — гулкий и людный, полный света и цветных реклам, падает на меня, и я думаю, что старый город остался со мной. В нем никогда не утихает ропот, текут мостовые и мерцает раешник дикой листвы. Он здесь, со мной, хоть и незаметен. Тут, хоть и далек. Со мной, хоть и остался в депо. Он во мне, хоть и полон тоски. Хмурый и тяжелый, липкий и сладкий от хурмы, напоенный виноградной лозой. С тутнью и блеском луж, шапками акаций и диких софор. Только в пустых улицах и редком шорохе шин, но столь близкой мне тишине. В моей памяти, пустившей корни в покой. В сиянии фонарей. Пустом шорохе, затекающем в щербинки растресканных мостовых, забытых редутах и бастионе, в липкой роскоши улиц. В его дожде. И я пробую на вкус шумливое, снующее шоссе, покидая его. Думаю, о весне, пустых, ненужных делах и куче мелочей. Они преследуют меня, но сегодня они на миг отступили. Я был там, я помню. Субботний вечер и шепот огней все еще здесь. Он окутывает меня своим языком терпкой сладости, мягкой зелени и сочных крон. Сонливо. Я еду, раскачиваясь в креслах, чтобы снова вернуться домой, но они там, откуда я отбыл, там, откуда я уезжаю, — в этом пустом и тихом месте старого, мертвого города. В его мшистых аллеях и зеленых огнях.

Проплывают улицы, жеманно падает свет, в пустых кварталах плавает барабанящий дождь, и кажется, что в их глубине вновь слышен ропот уставших людей, старого Дна. И мне кажется, что я не покидал его, и никуда не уезжал. Я пью кофе. На лоджии плавает дым. Вдыхая отравленный воздух, гляжу на вымершую под утро улицу. В рядах авто мерцают светлячки противоугонных огней, холод блуждает по воздуху, заглядывая в мое окно. Немеют пальцы. И я думаю, что остаюсь, а она… sure is working for the KGB.

Пустая тутнь в потемневшем окне напротив, в тихом шорохе и на плюсне мостовых. Темная мга никелированных фонарей, слепо мечущих пульс на кривые дорожки и деревца слив. Голые яблони и миндаль. Шоколад в ажур де крюи. Грильяж на столе. Пустая гичь за окном, в глубокое дыхание ночи пульс трассирующего метро. В этих звуках тоже есть паутина ломких эвфем. Она не умирает в них. Она в них давно. Стелются облака на горизонте, горит в окнах свет. И только пустая зыбь листвы опускается в сон, как вновь брезжит рассвет. Мегаполис не спит. Он только делает вид.

И я пью золотое кофе, и смотрю на встающие с улиц сумерки. Старый город все еще жив. Он жил в сердцах людей очень долго, чтобы враз пропасть, погаснуть, как только забрезжит солнце.

Старый город. Он полон дорог.

Марта

Густые, рыжие волосы ее слегка вьются. Когда она, стоя над столом, пригибается, перебирая бланки и переворачивает листы, смотрит журналы, они закрывают уши, ложатся на плечи, занавешивают ее щёки.

В задумчивости она ожидает своего клиента. Когда он приходит, она вздрагивает, глядя ему в глаза, и расцветает, спархивает со стула и выпрямляется; соглашаясь со всем, кротко и тепло улыбается.

Ее лицо белое треугольное приобретает розоватый оттенок, и она оправляет халат. Ее монгольские глаза, — карие и блестящие, — немного слезятся. А щеки покрываются ямочками.

В ее имени нет ничего монгольского, но есть прибалтийский акцент. Она совсем не побита жизнью и в ней нет той покорности, которая присуща людям с такой же улыбкой и такой же привычкой.

Есть что-то другое. То чему я не нахожу слов, названия. То чего я давно так не видел и что я забыл.

Когда я сажусь на кресло и отдаю в ее руки свои волосы, то чувствую, как она дотрагивается своими маленькими, тонкими ладошками, обертывая шелестящей бумагой шею, касается моих ушей, волос, — они тяжелеют от воды и ложатся под ножницы, на расческу, скользят по накидке вниз.

Я закрываю глаза, чтобы уберечь их, но думаю совсем об ином. О чём-то беспредметном, бессвязном, большом, громадном. О том, что течёт, словно мыльная пена по моему затылку, вискам и шее. Будто бы вспоминая давным-давно забытое, то чего не было с мной уже много лет. Открываю глаза и вижу перед собой согнутые в локтях тонкие, белые руки. Марта ровняет чёлку. Её проворная соседка успевает за это время обслужить двух-трёх клиентов, три-четыре раза выдвинуть ящик стола и убрать туда ножницы, пересчитав деньги и проверив на всякий случай сумму. А для Марты не существует времени и ящика. Для неё существует что-то совершенно иное.

Воздух в парикмахерской сладковато-приторный, влажно-мокрый, пропитанный одеколоном.

Поёт радио. Левая рука Марты покоится на моем затылке, а в правой сонно урчит машинка. Подбирая остатки волос, она касается их тупой кромкой лезвий, оставляя по себе холодный… холодный шепот ножниц.

В зеркале отпечатывается тихая, гипнотическая улыбка. Немигающие глаза, — внимательные и устремленные, — следят за тонкими пальцами, старательно выискивая недостатки.

Марта стрижет с удовольствием, с необыкновенным старанием. Вне времени, вне минут. И это передается. Это заразительно. Словно ты уже почти вспомнил… Почти постиг то, как это называется…

Фен обдувает мне уши, и вы чувствуете тепло, которое отражается на вашем лице, когда вы встаете и протягиваете ей деньги, вам отчего-то совестно расплачиваться. И вы переплачиваете. Но от того еще совестней. И вы быстро суетливо собираетесь, берете куртку и закрываете кошелек, прячете его в карман.

И вам не приходит в голову совсем ничего, кроме спасибо. И ей наверняка тоже есть мало, что сказать…

И я говорю это, но на моем лице написана целая книга. Марта тихо прикрывает глаза ресницами.

Потом мне невообразимо трудно и совсем не хочется покидать этот, неуютный на первый взгляд, пустой салон, с зелеными папоротниками в дешевых пластиковых горшках и без вкуса обставленный зал. С голыми окнами, покрашенными в белый цвет, и линолеумными полами. Но теперь он стал частью меня, частью того, что безвозвратно ушло, сгинуло, пропало вместе с зеркалом, от которого я отошел и с Мартой…

Но оно вернется. Я знаю…

Мне припоминается ее улыбающееся лицо, ее благодарный кивок и я плыву, раскачиваясь, словно на палубе, пьяным к выходу. Там меня встретит пустой и стремительный в своем соседском ритме чужой, вечно суетливый мир. В нем не будет места для Марты и для того, что я почти вспомнил, почти постиг, почти запамятовал, что всплыло из моей памяти…

Но я знаю. Это будет снова. я снова приду. И снова ее увижу…

И я храню свое спасибо Марте как тайну. Несу его сквозь промозглые улицы, слепящее солнце и оглушительный рев моторов, сквозь сквозняки открытых форточек и толпы прохожих, лица подобные моему, соседские и добродушные, недовольные и мрачные, простуженные и чужие, — до того, как я почти вспомнил, почти познал, почти нашел в своей памяти эти моменты.

И я скажу его вновь, мое спасибо, собираясь и суетливо пряча деньги в карман, вставая из кресла, отходя от зеркала, скажу, когда приду сюда снова и уйду опять.

Этого мало. Этого очень мало.

Но… это все, что у меня есть.

И будет всегда… для Марты. И для таких, как она. Для простых, заставивших меня почти вспомнить моментов, для чего-то обыкновенного, обычного, что я забыл. Но я вспомню, я знаю. Снова. И снова скажу… спасибо.

В инфраструктуре, вечном потоке спешащей изменяющей, трансформирующейся и деформирующейся жизни, вечном танце больших городов. Забывающих о нечто простом и нечто живом, нечто большем, чем грязь и неурядицы, обиды и профанация, желчь и холод пустых дорог, улиц и лед разбитых сердец, нечто большем, чем пустые заботы постылых дел, нечто большее, чем спасибо.

В Кайфе

Легкий джаз так несвойственный и чертовски расходящийся ладами с культурой востока, которую можно видеть на каждом шагу Пекина и Гонконга, свойственен только европейцу. Большой зал Ритз, пьяня чуждой и суровой небрежностью вылизанных до блеска витрин, холодно посматривает на одинокие столики, где он и она обсуждают что-то свое, — маленькое, мелочное, незначительное. Огромные залы давят засидевшихся, пришедших и оставивших свои галстуки в номерах, выхолощенностью и живой толпой. Она где-то там, вдали, не приближаясь к стойкам и буфетам, душит своей вечной прозорливостью, жаждой жизни. Но здесь внутри лобби это не ощущается. И только плаксивый блюз тромбона и фуги, завораживает пустой, разбитой тоской. Ничего не меняется.

В этот раз, она в цветном годе и лишь что-то давно ушедшее, печаль изгоя в куба либре, вечная грусть на кишащих людных улочках кантонов за стеклами дарит вчерашние сны о многом.

Что-то меняется, но не все так скоро. В бывшей роли гейши, исправно молчаливой и немо подающей чай, просыпается страсть гречанки. И хоть она европейка, в каждом жесте и каждом слове скользит пыл данайки. Странно, что она в цветастом платье держит за ножку бокал с мате. Странно видеть ее здесь, в этой сверкающей, бесстыжей роскоши циничной Кайфы. И было бы странно слышать от нее раскрепощенные речи о Киото. Здесь в Кайфе, город спешит и купается в ночном танце. Тысячи светлячков и бордов ночного неона, заполнят собой все вокруг. И она, странно молчаливая, разбавляет джаз этой ночи, своими улыбками. Время от времени добавляя в разбавленное брюзжание товарок и торговок, немного праздника. Холодка в ночное небо Гонконга. И теплой тоски в ветреное сенрё палаток. Есть много вещей, в которых она не видит смысла, много слов, которые в ней не находят выхода, и лишь только пустая выхолощенная улица, полная сиюминутной суеты, мелочности и сырой трески, пытаясь оставить свой след, вызывает ее звонкий смех. Она смеется и тогда, когда я пробую клубнику с грязных, кучащихся лотков Кайфы. Ее нельзя есть, нельзя продавать и нельзя покупать. Но в этом есть что-то дико сомнительное и рискованное, от чего я не могу отказаться. И чтобы не уступать здравому смыслу, в ней просыпается азарт. Она пробует ее вместе со мной.

Дикая клубника, в диком кантоне. Вся наша жизнь, всего лишь покупка. В рассрочку или в кредит. Мы смотрим по пути в отель, как плескается в канавах рыба, и покидаем улицы в наваливающемся гомоне толпы.

Когда бы не случился серьезный разговор, она лишь улыбается и сводит его на нет. Невпопад, но так мило, что забываешь о том, что ждет тебя послезавтра за стенами Ритз.

Длинный, томный джаз не оставляет покоев в нем. Плавает ваниль и кофе в распаренном, душном номере. После прохладных улиц Кайфы, ее цветастый слив, приоткрывает для меня пролог в новую Эгею, новые горизонты и новый Антиох. Кайфа так серьезна этим утром, в еще не закончившейся ночи, столь угрюма. Пики и борозды мегаполиса за стеклом густых сумерек, стелются у подножий небоскребов.

Странно и одиозно твое спокойствие. Она не зовет, не требует, в ее глазах остыла забытая логика снов. Не мила усталая музыка лавок и лотков. Клубника, что мы пробовали в Чахе за углом. Что-то далекое и безразличное в ее взгляде, что-то растраченное попусту. И я опускаю гобой.

Она не смотрит, не слушает музыки. Лишней и неловкой в этом застывшем мгновении. Праздник пустых, остывших улиц и чехарда бистро. Быстрый гомон дорог, плен витрин. Кайфа так же грустна, как если бы ей завтра улетать в Мадрид. И только капли росы, собирающиеся за окном, свидетели длинной ночи, ее обнаженных ног, в разрезе юбки на годе-пекин. Странная улыбка, в номере, где все еще слышен блюз камерных голосов. В этом зале с высокими потолками и льдом в ведерках с гвинейским вином, становится душно и не по себе. Но эта ночь все исправит. Она исправляет всех. Однажды, когда-то, кто остерегался, кто не доверял, кто отказывался.

Сплетение тел, сплетение рук, промозглый дождь и ветер, тепло горнил, ласка муслиновых покрывал. Песочный свет ламп. Я все еще здесь. В Кайфе. Она так холодна и тревожна. Чайка на небосклоне. Белый запах солнца. Сияние над Микках. Сверкающее золото и стекло, кожа дубовых кресел на сто восемнадцатом этаже. В моем сейфе пусто, и это не так печалит.

Меня и раньше бросали. Но никогда, как сейчас. В моих мыслях пустая отрава. В буле завернутый в холщу магнум. Я не распаковал его. Он все еще там.

Что ты наделала Салли.

Мои мысли, варятся в густом соку исчезнувших буден, падают на землю, как мертвые птицы. Клубника горит на краю пропасти. Она сладкая и сочная. Он берет и ест ее…

В Хуавей и Глоболе в Тайване меня ждет такой же холодный прием. Никто не поручится теперь за мою жизнь. Сотни обманутых кредиторов ждут своей выгоды, и только пустой, открытый сейф на сто восемнадцатом этаже в Ритц говорит мне, что за мной скоро придут.

Когда наступает этот момент, ты ни о чем не думаешь больше. Ты просто бежишь. Всем, кто на твоем пути конец. Нет больше друзей, ни прохожих. Каждый знает тебя в лицо и каждый стребует свою долю. А как приятно начинался этот танец с ветром в семи платках, каким жарким был чай в Сёго.

Как странно, что Кайфа принимает меня теперь. Без дома и крова, без шелковых салфеток и дорогого костюма от Himark. За мной идут, и я не знаю, что будет уже сейчас. В этой капсуле на тридцать втором этаже в Шенжен, мой матевер греет меня, принося с собой холод, — он струится по моим рукам, а за окном падают капли. Дождь в Киото. Наверно идет дождь. Я думаю о тебе все чаще. О твоих неловких улыбках и помаде, нерасторопных ответах и свежей клубнике в Кайфе. Она красная и спелая. Сок течет по рукам. Твое лицо в искрах гацура, свет в глазах. Неоновый дым Шенжен за минуту до проливного дождя. За мной идут, Салли, и я не знаю, что у них на уме. Я здесь в безопасности. Пока. До тех пор, пока они не поймут куда подевалась карта памяти. Если бы ты взяла только деньги. Салли…

Пустые разговоры и блюз дорог. В этом месте без дна, полно отчаяния и страха. Улицы Кайфы стали для меня пустынью. И только мой матевер согревает мои пальцы в складках брезента.

Мои мысли, путаясь, падают на землю, как мертвые птицы. Если бы только не этот чай в Шенжен, с которого все началось…

Пустая трата времени. Пустой мир, — в этом большом городе некуда бежать и негде скрыться. Я думаю о тебе все чаще. Салли…

Пустой матевер. Я набираю пули. Ты неправа, Салли. Но в этой прогулке по Кайфе и твоем скромном платье, цветастом годе и цветном сливе для меня не осталось злости. Только пустыня. И птицы. Они бьются о камень и валуны на пляжах. Звучит утро. Поднимается солнце. Белые облака. Я поживу. Поживу еще малость. Ведь только все начинается…

Я только взял кредит.

Когда приходит весна

Слабый стук колес, шорох состава. В этой прохладе замерзают руки и отваливается нос. Ветер дует наискось и его шквал время от времени срывает желтые листья слив. Яблони стоят словно мертвый частокол, — кривые и сгорбленные. Белый свет фонарей меркнет под наваливающейся слюдой пустой, безлюдной ночи. В этом покрывале так легко закутаться и исчезнуть. Но я иду, и тротуар, — серый от мги фонарей, бело-серый, — проплывает мимо, как скатерть, на которой всегда царит пустота. Еще не лето, но уже не зима.

Плавный шелест шин, одиноко плывущего авто. Куда оно направляется и зачем остановилась на пару минут? На этой пустой улице, в бело-сером свете на бело-серой простыне асфальта катятся листья. Кто-то курит в окно, сетуя на холод и стужу. Кто-то уронил одинокий окурок. В этом покрывале серо-белой простыни жеманно тешится свет, плавают сухие листья. Этот город, город иллюзий. По дороге из колыбели снов в твердый битум глузда, его обитатели растеряли все мечты. Их было великое множество, и великое множество обид, горя, зависти останется тут. На млечном полотне асфальта, плещущемся в молоке фосфоресцирующих фонарей, — тоскливо, жеманно льющих свет на пустой разор вычищенной от сухой листвы железобетонной полосы. Рифы домов, словно холодные, пустые мешки, голыми стенами давят монолит дорог. В этом городе, на этой пустой улице нет ничего необычного. Холод и стынь, блажь и шепот слив, голод и степь дорог. В пустой пачке валяется пять сигарет. Они как гвозди, заколачиваемые в гроб, но я потрачу свое здоровье и снова куплю еще. Одна за одной плывет в дыме простуженных мостовых. И только пустой серый ветер, знает отчего так тепл кедр. Я кладу его в кофе. Пар обдает лицо, а запах обещает бессонный вечер. Бессонное утро проходит. Светит яркое солнце. Его жар опаляюще-бодр. Его щупальца ходят по комнате, отражаясь и плавая в пылинках в проеме двери. Простое чудо, простого дня. Если бы только он знал бессонную ночь и терпкий вкус кофе.

Эта встреча с тобой. И этот город…

Плывущий в ритме танго, плавно огибая острые углы и осторожно, боязливо сторонящийся темных аллей. В нем можно утонуть по ночной поре, но свет мигающих фонарей и стеклянная зыбь, стелющаяся по пустым мостовым не оставят здесь одиноким. Никого нет. И все же ты замечен.

Арабика хороша лишь под коньяк, а пару ложек нагоняет сон. И я пью его, — черный, неразбавленный. А сигаретный дым в окне струится словно деготь, теплая вакса, растворяющаяся в темноте; и быстрый мимолетный взгляд на ветер, остывает в тутне облаков. Он как бездомный тунедец, которого никто не ждет. Но он вернулся.

И я ловлю его пустой холодный поцелуй, чтобы ответить тем же. И грусть в расшевелившемся тумане над алым заревом пятиэтажек, струится в чистом, гулком небе. Оно вымыто и грязно-хмуро. Только быстрый лепет крыльев и засохших листьев падает на мостовую. Словно старый друг, уставший от забот. Приседает ворон. Краски акварель в текущем воздухе. Туман. И сон. Сонливая погода. Холод. Быстрый хлопот крыльев. Звенящее небо над алым заревом. Стеклянные фонари, никелированный свет, брыдло пахнущий в сумерках. Старый звук, напоминающий хруст веника. Шатается по небу ветер, подметает ветви. Рубленные яблони, стоят как сироты. Нагой асфальт. Дни плывут. Вдалеке их неслышный топот. И за глухой, немытой ночью приходит завтрашний немой восход.

Все еще серо и закрыты окна. В скупом пространстве этого балкона простывший вечер уступает ночи, а ночью брызжет серый сумрак утра. Только чтобы было понятно, вот только чтобы не осталось никаких сомнений, что такое грусть или печаль. В ней все седое и пустельга пустая, стеклянный ропот фонарей и серо-белый блеск асфальта. Ночь шумит. Листва трепещет. Гингко растет. Поезда сходят с путей, дома рушатся, люди горят, но если ты настоящий, разрушить, сжечь и свести тебя с пути сложней. Пусть, как однажды, ты проснулся и понял, что миром правит что-то иное, чем любовь, ты встанешь завтра и скажешь: «Дома горят, поезда сходят с путей, надежды рушатся, но единственное, что навсегда — моя неунывающая совесть. И в ней затерялось место для подсказок в какой дом идти, каким поездом ехать, какие надежды верней. Время — единственное, что стоит совести». И только так, она может стать тем, во что оно ее превратило.

Пустая совесть — на совести времени. Пустые камни не говорят. Слепцы умирают во тьме. И только то настоящее, что живет во мне. Все остальное мертво. Это и есть печаль. Но не печаль по скорому, настоящему или будущему, а печаль по весне.

Она скоро придет. Так же придет и следующая.

Backing home

Мыслями я все еще в Кагосима-сити. Порою в Мобиле на разгрузке. Не знаю даже, чем запомнился мне этот день. Шел дождь. По-весеннему мелкий и непродолжительный. Блестели крышки трюма. На пристани припарковался шевроле с открытым верхом. Из него била бешенная музыка и были слышны ликующие крики возбужденных пассажиров. Казалось им весело. Все это оживляло пасмурную картину и шумный шорох дождя.

Порою я ухожу мыслями в Бремен. Эмоции еще не перегорели. Мои нервные клетки все еще разговаривают со мной вспышками ярких воспоминаний. Но я возвращаюсь все больше и больше в душную тихую комнату, впитывающую покрытыми дешевыми обоями городской шум и редкие к вечеру отголоски Кагосима-сити. В лоджию, на самом краю полусна и дремы, в жаркий полдень Неаполя, с раскрытыми окнами, у подножия Сакурадзима. Пишу несколько строк и впадаю в безбрежное восхищение мелкими и несущественными деталями, местами, в которых мне довелось побывать.

Кагосима-сити стирается понемногу из моей памяти, и я устраиваюсь на диванчике в прокуренном кубрике. Жду причала. Через две недели я окажусь в пределах Китая и вылечу первым же рейсом в какой-нибудь городок ближе к Амстердаму. Потом сяду в поезд и направлюсь к себе домой.

Поездки на автобусе, как и на мото почему-то не входят больше в мои расписания. Я устал и напряженно слежу за линией экватора. В Норфолке я познакомился с одним байкером. Он сказал, что отправляется в рай. Не знаю, что он имел в виду, но может быть, когда зеркало мне скажет, что туда отправляются все, кто позади него, я встречу его снова и спрошу, где это место.

Лайнер останавливается в одном из городков Кореи и там курсирует по берегам Синейджу. Пхенан-Пукто и Чагандо особенно живописны. Но в этом пустом безделье, я лишь сторонний наблюдатель и мне видны их огни. Огни больших городов в черной ночи обычно так манят своим теплом.

Я стою у борта, возле надстройки и жду очередных сверкающих ярче звезд над полотнами мегаполиса.

Задумываюсь о беспредметных, текущих, словно морская пена, ударяющая в борт судна, незначимых и неважных, мелких делах. Они скрадывают мои мысли о возвращении тех, которые мне приятны и дороги. В один момент забывая о Кагосима-сити и его прошлом в нем, будто окунаюсь в мирно колышущиеся волны Западного залива, меряю его бурлящие воды взглядом, в котором полно застарелой грусти и меланхолии.

Я окунаюсь во тьму, приятную свежим ветром и легкой прохладой, чувствуя, что она целует меня в лодыжки. Словно Дьявол, шепчет мне лесть и фанфары, заставляя меня парить на носу карго. Я соглашаюсь, немного поколебавшись и забываю, что было со мной дурного и скверного. Все, что будет. Я все еще в Мобиле. Подставляю лицо порывам теплого ветра, понимая, что впервые узнаю на себе, что такое мистраль. Настоящий, упругий, с прохладой в теплых струях. Его порывы бодрят и радуют прохладой. Свободой. Я ухожу в каюту и на завтра снова встаю поздно, выхожу на палубу, закрывая за собой тяжелую дверь.

Смотрю на прибрежные звезды и не поднимаюсь к собравшимся на вечное празднование мелких забот огромной толпе, туристам в кают-компаниях и на деке. Фотографирующих и гомонящих до поздней ночи. Оставляющих по себе обертки мороженого и бутылки, плавающие на дне выглаженной до блеска мостовой. Пирс обливается мягким скользким светом. Влажно. Мне совсем не о чем писать. И я курю одну за одной, дожидаясь шумного гвалта спускающихся по трапу и возвращающихся с пирса гурьбы, празднующих и праздношатающихся зевак. Не обращая внимания на кружащуюся мишуру прохожих и суетливость набережной службы, ищу глазами порт. А в нем огни.

Я помню это отчетливо. Кажется, будто в тумане, прохожу контроль пограничной службы и сажусь в самолет. Рейс довезет меня в прилежащие города Одессы, но я не запомню его и не уверен вполне, что если бы он направлялся в Будапешт, я бы как-то очнулся и удивился тому.

Все стремительно меняется, и я теряюсь в часовых поясах. Я уже отлично выспался и вошел прямиком в Хельсинки-Киев-Рига-София-Вильнюс, а мой пояс все еще топчется на час раньше в Амстердам-Берлин.

Рядом со мною садится растрепанная блондинка, — по последней моде. Вероятно, она за собой следит. Это видно от лоснящегося маникюра до подобранного жакета в тон помаде и шарфику. Пудреница в ее руках отражает толкущихся за нашими спинами неугомонных пассажиров и на меня смотрит из зеркальца Дэвид Кристофер Блэк, вопрошая: «не научились ли вы, уважаемый, читать между строк? Блюз Нарита. А как насчет „Юз“? Шикарнейший скрипичный ключ от Pink для всего малого и большего бизнеса. Детей и промокшей тоски в Кагосима».

Нет. Мне как-то все больше по душе конкретность и детерминизм. Написано Блюз, значит в нем есть Кагосима, но нет никаких скрипичных ключей.

Я обещал безмолвную речку, бесшумно и немо влекущую из приютной гостиной на улицы дождливых ночей, но от меня этого не дождетесь. Думаю, если бы я оставил пустой лист под заголовком в мотеле, он окрасился бы в цвет вечерней зари, а монохромный свет фонарей и ламп в мотеле, подвинул бы ноты чуть ближе к сердцу. Но кто знает, почему о н остался пуст. Я был рад услышать его музыку по-новому и напиться этой сладкой ночью. Мед в Техасе и пшеница бьют в радужку светлым полднем, и я разбираю подарки лета. Оно оставило во мне лучи солнца, пончики в столовой и деревянные брусья придорожной закусочной.

Если кто-то нашел зажигалку с хромированным орлом по New King Roads, знайте, я оставил ее от сердца.

Нет. Мне не кажется, будто я разговариваю с вами на суахили. И мне нет дела до сумасбродной табиты. В противном случае, я бы разговаривал с вами как с Рианной:

— Подай моя камень, — говорит неандерталец.

Жена, подбоченившись скалкой, иронизирует:

— Зачем? Бить камнем башка неприятелей будешь?

— Нет. Буду бить башка камнем. Плохо думать… Зачем ты выкинуть камень, дура!

— В реке много рыба, — отвечает ему жена.

И это как что-то необъяснимое, но повторяющее одну и ту же истину: когда кто-нибудь заламывает руки и бьется головой о стену, нужно подать ему импульс, чтобы он бился сильнее.

Crash, Boom, Bang раскачивается в моих наушниках, и я пою вместе с нею. Совсем как в магнитных динамиках прошлых столетий, разрешает мне впадать в меланхолию усталых романтиков и пустынных улиц, выдирая из нее цепким альтом Sam Brown.

Слушая минорную тишину, сопутствующую моему рейсу, я замечаю, как продолжает прихорашиваться блондинка. Она спрашивала меня уже несколько раз, читаю ли я Волык и как мне этот новый рассказ «Мой нежный…» кто-то там. Не люблю огорчать дам, а потому отвечал, что Волык, само собой, лучше Белык и знает, что нужно публике.

Мне противны ее огромные количества тонального крема и перекрашенные волосы. Но это наверно откуда-то из 80х. Нервное прислушивание к ее чуткой натуре, заглушают тонкие мотивы guitar, flute & sring. И я включаю Moby по-громче. Откидываю голову на спинку кресла.

Мне кажется, что ее можно понять. Довольно странно видеть не лишенного фигуры, в синей обтягивающей футболке и не самой дешевой марки часами, роющегося в записном блокноте, черкающего там каракули и сосредоточенно игнорирующего стюардесс брюнета. В его Orient отражаются ее помада и блеск люмин, складываясь в причудливый блеск. Ему совсем без надобности ее внимание, но она отчего-то решила воспользоваться тем на все сто процентов.

Мне немного печально скрывать от нее мнение относительно ее эрудированности в ситуации сложившихся на мировых рынках и бирже сиюминутных новостей, что я думаю о CNN и шатенах в синих футболках с часами Orient.

Наконец она успокаивается, видя мое безразличие и, в конце концов, я оказываюсь во власти Burning Red. Оно опоясывает каждое мое чувство, каждое движение в нем, тешится игрой равнодушия и тянет меня назад в этих мягких, воздушных креслах к истокам моего прошлого, — самого дальнего, самого далекого, начинающегося где-то глухими нотами форте- и пьяно-. Словно мелодия, прерванная телефонным звонком, — разбитая и дребезжащая, навевающая тоску и амсляв, увлекая за собой перетягивающим неровным звуком.

Раздается дребезжащий голос стюардессы, и я оцениваю мою соседку. Тихо, украдкой, через ее вновь откинутое зеркальце из пудреницы достаю из своего эго и памяти теплоту и приют 80х, где каждый помнит блондинок и химию курчавых волос аля джанк ярд.

Я не очень-то большой джентльмен. И вдобавок прост. Обращаю внимание если не на лицо и фигуру, то хотя бы на шарм.

Он есть, но она худа как недокормленная корова. При ее малом росте, это было бы мыслимо отнести к достоинствам. Но я в этом немного не смыслю. И тем не менее кладу глаз на ярко-красные губы. Такой она очевидно видела одну из актрис в чертовски старом, но еще не отошедшем в анналы преданий блокбастере.

Мне импонирует Волык. Хотя я читал ее немного, но у нее есть очарование. И мне не до конца понятно, что не дает мне заговорить вновь.

Прихожу в себя одним толчком, словно от глубоко сна, в котором я забылся от самого авиапорта: шатаясь по терминалу, следуя к кассе, наблюдая холодные металл и покрашенные стены, бредущих на меня людей, — уставших и подобно мне балансирующих в полудреме, на грани яви и сна.

Открываю глаза и слышу тихий гул двигателей. Очень медленный, растягивающий звук лопастей, копотливый, шуршащий в глубине салона, растворяюсь в темноте неба. За окнами лайнера оно затянуто плывущими облаками. В привычном танце больших ватных клубков, кажется, что все необычно. Ветер за окном еще крепче, чем был. Визжание приглушенной гитары в моих наушниках окончательно вырывает меня из ритма сонной печали, и я стираю подборку в моей К-плейере. Не знаю, как это объяснить. Может быть: пропади оно к черту, все, что не котируется нынешним миром. Пропади к черту талант и дарования. В этом мире, все время недобирающем капли разума и скоростных хайвеев, нет ни на йоту, ни грамма радости. Победы, разочарования, безразличие, как к этой блондинке и теплый джанк ярд восьмидесятых.

Я останавливаюсь, на кнопке удалить, и гляжу в окно, чувствуя, как соприкасаются шасси с землей. Смотрю в монитор черного Ericson, все еще подключенного гарнитурой к слоту наушников, и отчего-то мне жаль наброски, и зарисовки, в которых нет ни грамма надобности. В них нет ничего необычного. Много того, что не понравится, пустых слов и лишних эмоций, но они отчего-то прочно сцепились с моими, и не желают со мной расставаться.

Я подчеркиваю их и затушевываю. Заштриховываю ненужное и наносное. Убираю лишнее, водржаю на пьедестал гармонию и невесомость: «Небо порта, словно звезды в июльскую ночь. Небо Манчжурии, где старый Хоу, говорит мне на языке мертвых. Туман стелется по дороге и клубится вдоль промышленных заводов, построек и электропроводки в огнях и невысоких башен…». Тогда я захлопну дневник и наступит…

«Varum», «Crash, Boom, Bang», Fort Minor, «Nash», «guitar, flute & string».

Я убираю их из музыкальной подборки и растворяюсь в небытие плавающих в танце радиоволн и мелодий. Встаю и иду на выход за кудрявым в мелкий бес на переливающейся маслянистой шапкой черных помазанных будто бриолином волос серьезного на вид низкорослого араба. Или пуэрториканца.

Невозможно определить, но мне казалось будто я видел его крупный нос и черные, как маслины глаза. Метис пододвигает меня, и я извиняюсь, что не наступил ему на ногу, но он, очевидно, занят более серьезными делами, чтобы выслушивать меня.

Стюардесса провожает всех без перебора дежурной улыбкой, на которой, впрочем, возможно прочитать облегчение и счастье от состоявшегося полета.

У меня совсем на редкость несвойственное настроение, когда нет желания кого-то подбадривать португальскими шутками и подбадриваться от того самому. Единственное, чего я хочу, это чтобы меня оставили в покое как ту стюардессу на трапике и записали в мою послужную книжку: «добрался по воздуху, стало быть, не тюфяк».

От посадочной площадки до терминала меня провожает раздвижной рукав, и я попадаю прямиком в зал ожидания, где такие же белые полы и стеклянные двери, как и в терминалах и порту Антверпена.

Усаживаться мне не хочется, за багажом идти тоже. И я шатаюсь, время от времени ища туалет, в котором нельзя курить. Отыскиваю его, спросив служащего и пройдя несколько метров назад к входной точке терминала, открываю дверь и принимаюсь курить. Никого нет, некому меня судить.

В этом свободном и просторном помещении гуляет сквозняк, и я набираю новую подборку на телефоне. Стираю ее, после прослушивания. Улыбаюсь себе в зеркало, докуривая вторую, — мой шедевр был, впрочем, был не так уж плох. Диджей из меня получился бы тоже хороший. Но это не какое-то попустительство и не бездумное расставание со всем, что подворачивается под руку. Мне хочется думать, что это что-то иное. Но я не знаю, что. Быть может какая-то тоска. Или амсляв, граничащий с неизбывностью, промелькнувший, словно вспышка молнии в разряженных облаках. Какая-то грусть, накатившая, навалившаяся словно камень на голову. Что-то тяжелое на плечах. Что-то, что накатывает исподволь на любого, когда-нибудь, без видимой причины, без смысла и без повода, а оттого еще более скверное. Словно обычный пасмурный день, с еще не развидненными облаками, серым небом и хмурой тоской. Ветром, что гуляет в дудках хромированных мостовых. Горько-терпкий запах гаванны.

Я докуриваю сигару. Мыслями вы уже там — в конторе или за прилавком. И все ваши мечты расстилаются под ногами обыкновенного, не щадящего ни больных, ни здравых, обыкновенного случая…

Случая, который приносит богатство и славу одним, а другим бедность и серость буден. И потому, просыпаясь от разбитых надежд, больших и малых в конторе за кипой бумаг или за фасовкой бургеров, словно бы заломленный лист до боли знакомой и неинтересной книги, которую читаете уже не первый год, становится не по себе; будто вы вспоминаете, на чем остановились, перелистывая ее к Ван Гогу от «Войны и мира», и от Моне к пинаклю святой Богоматери, понимаете, что еще немного и вас стошнит. Вы заснете и проснетесь снова на этой главе и дальше вам просто не по пути с этой книгой. Но ему, ей — этой странице в заломленном вами листе, по пути с вами и она замерла на одном слове, на одной букве, в одном мгновении, за которым последует то, что вы уже хорошо знаете, что вы ожидаете, что вам известно, — то, что случается с вами каждый день. И вы закрываете глаза, следя за бланками, гамбургерами, кусками мяса, консервами, и колбасами, кипами бумаг и накладных широко раскрытыми глазами, словно в полудреме вспоминая почему, отчего в вашей жизни случилось не так, как того бы хотел его величество случай. Отчего вы, сейчас здесь, и почему ваши права просрочены, почему так много квитанций за неправильную парковку и зачем вы опять садитесь за руль. Зачем все это повторяется снова, опять и заново. Куда плывет ваш случай, — неведомый, необъяснимый, непримечательный…

Нет. Я этого писать не буду. Выкину, вычеркну, заштрихую где-нибудь по пути домой. Зачем знать, каково тем, у кого нет лимузина?

Что прибавляет вам жизни? Что влечет каждый раз на известную колею?

Может быть, чай? Или кофе?

Что возвращает вас к светлому будущему, быть может не такому осияному и многому перспектив, но, по крайней мере, освобождающему от обыденности серых буден?

Может быть затачивание карандаша или распитие пива за стойкой закусочной. А может, перекладывание и распределение бумажной тяжбы?

Что еще возвращает вас к бодрости, здравому смыслу? Быть может осознание, что, в конце концов, скоро закончится первая половина полудня и будет время выкурить сигарету? Подумать над тем, как улучшить свое финансовое положение и разложить по полочкам в голове весь неприятный роман с Л. Н. Толстым.

Может быть, вы утешитесь тем, что у вас хотя бы отсутствует роман с кокаином?..

А быть может, пина-коллада с рожками из мороженного.

Мне трудно читать ваши мысли. Тем более, когда их так много.

Да и зачем?

Каждый волен сам себе мыслить, что угодно. И лучше всего мыслить себе что-то хорошее. All that I have is what you giving me…

Ну, пусть даже так — мыслить каково тем, кто не возлагает больших надежд, а довольствуются малыми; и каково тем, чьи надежды рушатся, ничтожатся жерновами его величества случая. Но в этом есть что-то другое, и было бы неплохо его увидеть. Другие возможности. Это утешает, так же как хорошие мысли в головах хороших людей.

Мне нет смысла, обращать внимание на то какие у кого головы. Пусть это делают те, кто этому хорошо обучены. А для меня все, кто читает «Гастрономические путешествия», прекрасные головы. Я лицемер. Лгу вам в глаза. Не читайте Набокова и Толстого. Они мне враги. Враги моего кредо. Ведь все, что пишут, должно волновать…

Скверные шутки от скверного настроения. Его не изменить как памятник нынешним дням. А памятник нынешним перипетиям выглядит, наверное, как иголка, — острая и тонкая, которую легко потерять в стогу с сеном.

Ищу свои сумки в вещевом трекере, забывая на время Набокова и Агеева, чуя моих любимых классиков, с которыми не расстаюсь. Их не так уж много.

Отсюда я уеду на авто или чем-то похожем, дымящем и пыхтящем в переполненном автосалоне, пропахшем бензином и старой резиной. Но мне удается сесть на новенький мерседес, совсем просторный и почти что пустой, пахнущий прелыми листьями, захлопнувшейся за дверьми остановки.

Возвращаясь домой, всегда в голову приходят какие-то сторонние мысли. О кровати, о праздновании новогодней ночи, в зимнюю погожую пору, когда снег стоит подтаявшей мокрой коркой и сверху сыплются пушистые завитушки, — как прекрасные заморочки, которыми полны романы странного чудака, ты подбираешь их и радуешься.

Когда ты уже на месте, не в состоянии думать ни о чем, кроме того, что ты наконец-то вернулся. А пока…

Я болтаюсь на сидении то влево, то вправо, низко склонившись в полночных сумерках над листом бумаги, и снова ничего не приходит на ум. Я вычеркиваю, как и обещал ненужные строки, но благодаря этому что-то уходит вместе с ними, — незаметно, случайно, оставляя следы на меркнущей под луной бумаге. Мой рассказ становится все сбивчивей и распорот как наволочка, из которой моросит дождь. Беден и краток путь.

А потому я возвращаю все как есть и уже не помню, когда в последний раз заглядывал в записную книжку.

Города проносятся в мерном танце передо мной, и я забываюсь, приходя в себя за чашкой горячего кофе на остановках в Ялту, дую на руки в холодную предрассветную ночь. Это я пересек океаны времени, чтобы случится здесь…

Довольно странная мысль, то поселилась во мне из бессмертного Брема Стокера.

Девушка напротив меня жмется к парню в остроконечном капюшоне, — худому и высокому, — прячет половину лица в ладонях.

Сходящие на этой станции не расходятся. Лишь оттащив грузные сумки немного дальше от ступенек автобуса, продолжают стоять, обдумывая свои дальнейшие планы. Кто-то срывается с места и уволакивает за собой багаж, кто-то дожидается очередного автобуса. Разговаривают немногие, совсем едва-едва тихо. Шум движущегося со стороны шоссе и станции автотранспорта накрывает нас отголосками эха и гомоном улиц. Почти прояснело небо. Я тоже стою, как другие возле ступеней у открытой двери, и дышу мокрым воздухом во влажной росе.

Оттого что я пересек Атлантику и несколько раз туда и обратно, побывал в Бадель-Бадель, по сути, наплевать этому парню и этой девчушке. Наверно также, как и мне на то, что зеленоглазая стюардесса пересекла по воздуху чуть ли не весь Старый свет.

Откуда мне знать, а вдруг она увлекается экспериментальными видами спорта? Тем более что она зеленоглазая…

У зеленоглазых, знаете ли, особый темперамент и подавляющее их большинство увлекается мужскими видами спорта, особо повышающими адреналин. Нет, я не астролог, просто занимаюсь псевдо-вешанием лапши на уши. Как? Ну не будем никого обижать. И так уже достаточно нахамил Толстому.

Наплевательская погода. И на мою улыбку не отвечает никто, кое-кому наверняка из-под сердца хочется списать ее на трудности путешествий.

Но я не подвел. И никому не дал уснуть этой ночью, рассказывая по пути анекдоты.

Сон ушел, а вместе с ним пришел Мелитополь. Всегда хотел побывать в этом городе. Его роскошный небольшой парк с кленами и выложенным камнями названия с датой города на небольшой площадке, прямо за зданием автостанции пленили меня своей тоскливой степенностью и видом грубого рандеву: отрешенных лавочек, разбросанных то тут, то там, редкими звуками, долетающими с той стороны вокзала. Завлекли обходительностью горожан и подмигивающим светофором на городской террасе.

Мне показалось, будто я попал в свой родной, — город старых лестригонов и отчаянных выпивох. Когда я следовал по парковой дороге вниз к сплошной стене магазинчиков и кофейн, схожесть была лишь поверхностной в обман моего утомленного поездкой внимания, но, впрочем, не оставляло меня удивляться немыслимому сходству дорог и закусочной, которой я соблазнился.

Для меня сейчас было бы в самый раз намешать красный перец с кофе и кока-колой, чтобы вконец протрезветь, но красного перца не оказалось и таблетки аспирина, который можно было бы размешать в алкоголе, тоже.

Я принимаюсь пить кофе. Горячий. Крепкий. Душистый. Словно он из настоящих зерен. Или эти зерна, по крайней мере, хорошей обжарки.

Мои глаза, утомленные бессонной ночью, воспринимают окружающий мир через какую-то мутную преломляющую солнце линзу, и я понимаю, что это просто-напросто замаранное окно.

Вновь вскидываю свой рюкзак и сдаю его уже в камеру хранения. Возвращаюсь в парк. После чего беру билеты и усаживаюсь под одной из ив. Хочу продолжить работу, но ничего не выходит. Только пустое и нетронутое, в котором я зарисовываю скамью с жасмином и несколькими штрихами намечаю кумушки у подножий скамей.

Как шаман вуду я прыгаю и бью в бубен в кругу соседушек, неспешно поедающих солнечный виноград и перебрасывающихся друг с другом улыбками.

Я пересек океаны времен и топи морей, чтобы рассказать вам о безмолвной тихой реке, плывущей вдоль безрадостных берегов, о том, как печальны они под конец нашей жизни, — словно покоящиеся чайки на погребальных камнях, болтающиеся на волнах морской пены и на пятнах израсходованного соляра… Залива, имя которому Балаклава, — в цвету садов и опьяняющих букетах молодого вина, когда мы поднимаем голову и видим в полете птицу, а на утро выпиваем стакан воды и становимся еще хмелее от еще неперебродивших остатков. О том, как похожи страны и полуострова с островами; что здесь в этом краю отдыхали великие люди; что он скоро будет со мной и мои мысли путаются друг в друге, будто в сетях отважных листригонов. О том, что время течет здесь не так как там. А там, не так, как здесь…

Распущенные почки вербы, желтые листья яблонь. Подернутые охрой листья кустарников и винограда, — таким я увижу Крым…

Под конец дня, болтающиеся провода теле- и коммуникационных узлов на заволоченной серой дымкой улице, ближе к вечеру, всегда навевают грусть.

Особую.

Несравненную ни с чем описанным классиками, полную журчащей по трубам теплосети воды и напоенную весенней прохладой, — когда еще ни зима, ни осень; когда все еще тепло и по-летнему тихо. Лишь тонкий еле колышущий ветви ветер скользит по углам домов и теребит листву, — шуршащую и замолкающую в толщи глухого шума, звенящего тишиной телеэкрана, выставленного на нулевой канал.

В такое время сладкий, немного подгнивший инжир воскрешает не только ваши надежды, но и самые приятные воспоминания о том, что было и будет. Ешьте его, а те, кто лежит подобно осенним листьям пусть подымит сейчас, и всегда, порыв ветра, расстелет их новым узором, подобно радужному ковру, в котором есть место небу, солнцу и травам, — повторяющемся изо дня в день, из минуты в минуту, в вечном движении противоположностей, что так притягивают друг друга.

Я выхожу на автовокзале и пересаживаюсь в японскую малолитражку в городах разбитых дорог, присаживаюсь на первое место рядом с водителем и надеюсь, больше никто не подсядет.

Так и есть.

Когда мы почти подъезжаем к выбеленным гаражам перед супермаркетом в тонкой узенькой дорожке часто окутанной сливой и разнотравьем, водитель крякает недовольно и скорбно обращается ко мне:

— Посмотри, что за дорога?

Говорит об автоинспекции и упоминает о своих мыслях, что вместо того, чтобы брать с людей штрафы, лучше бы исправили в нашей стране само название.

Я отвечаю, что это же страна такая, какой она есть и молчу.

Я почти дома.

И где-то тут, там… меня ждет хайвэй-Дженни, которую я творю сам в этой мешанине из лоскутков былых фантазии, бессеребряной красоты и бессмертных классиков.

Последняя сигарета. Последняя… Как смерть…

Все время последняя, говорит в моем сердце Гребенщиков и Мэрилин Монро…

А потом я, трезвея, задаюсь последним вопросом, который не хочу говорить про себя и вслух. Быть может, этот город, в котором я не был так долго уже потерян, давно потерян для меня…

Вполне…

Иллюзия, навеянная дорогой.

Так много нужно сказать, но почти все не к месту.

И я вычеркиваю это из моего блокнота. Вы думаете, это лишнее? Кому-то придется по вкусу. Возможно… Вполне…

Я уже здесь. Выхожу. Это моя остановка, а вам думаю дальше…

Пусть вас везет Дженни…

Через пустынные автострады и парковые аллеи, по дороге мимолетных иллюзий, наполненных жизнью ваших грез и желаний, — осуществимых и неосуществленных, — мимо автостоянок и магазинов. Банок из жести, катающихся по тротуарам и застывших в янтаре фонарных огней, под скамейками и возле мусорных баков. Мимо деревцев, уснувших с птицами, срывающихся с веток и хлопающих крыльями при первом же звуке двигателя, мимо кладбищ и одиноких пустых тоннелей, наполненных бликами трассирующих огней над головой и в спицах, проносящихся за вашей спиной, мелькающих далеко впереди.

А вы держитесь за спину. Не смейте говорить куда ехать. Вы всего лишь попутчик, и рискуете им остаться, если будете нетерпеливы.

Пусть дует в лицо вам ветер, облизывает щеки и плечи.

Пусть кажется, что это беспросветный тоннель, безостановочная погоня наперегонки с жизнью увлекает вас в никуда и вы знаете, что начинали путь неоткуда…

Но так и есть.

Это дорога.

Пусть она кажется вам чем-то большим, потому что так будет…

И я услышу также отчетливо, как вы, рокот двигателя, шорох шин, стелющихся по мостовым и шоссе, припомню, что важно знать, что любовь, это не только дорога или трасса с двусторонним движением. Это дорога, в которой вы меняетесь, а за рулем, каждый из вас, следуя своими путями…

Пусть города проносятся мимо. Но что-то остается. Что-то неуловимое, — скользящее и мимолетное, соскальзывающее в пустоту летней ночи, тишину и механический шум мотора.

Притормаживайте на поворотах.

Глядите на распускающиеся ветви саги. Иначе вас одолеет то, что одолевает каждого, кто пробовал на вкус ночи в Арле. В привычно-безразличное небо добавлены краски индиго, и все, что творится там внизу, станет для вас пустою гаванью, в которую так дурно и не с руки возвращаться.

Пусть Дженни везет вас, а я выхожу. Это мой дом. Я здесь живу.

These… few words of Truth

Славный день или славная ночь. В них так хочется раствориться и только привычное тиканье часов, безмолвно двигающих стрелки, медленно вплетаясь в сладкую полутьму эркера, дают о себе знать. Я думаю о прекрасной незнакомке, повстречавшейся мне в сети и блеск привычного бордо прибавляет в бокале. Я думаю о ней все чаще. За эту ночь я вспомнил ее почти десять раз и что-то случилось со мной. Что-то ускользает.

Как пристыла красота, которой не замечаешь. Шапки деревьев за окном в цвету и росе от тумана. Я не замечаю их, думая о ней. О том, что не отказался бы от пары слов за чашечкой кофе хотя бы приблизительно криво-косо на общем, о фугу, марципане, хотами и ее родном брате, бывшем реноме из Сун Хунг Кай или КНУК, Гайтаме или бодзюцу, ее родном доме, и о том, как сейчас там. Пуэре, и что говорила ее экономка о дзайбацу в Чжоу, готовила мама на рождество, и как она справлялась по дому, будучи занята в Anker Чанша. Что делает теперь, после выпуска из университета, и отчего так многострадален быт. Что она планировала на уикэнд и Боду, когда на нее свалилась куча проблем, инвестиций в будущее, если они есть, каждодневная суета. И в этот славный момент, когда у нее выдалась приятная минутка уйти в законный отпуск, мне было бы интересно, что она делает в такой дыре, как та, из которой давно никто не выезжал, чтобы никогда в нее не возвращаться.

Что она здесь делает? В этом маленьком провинциальном городке.

Возможно, она искательница странных развлечений, в своей форме более чем достойных перверсий, а быть может в ней скрыта душа авантюриста. И каждый раз, сидя в Sun Hung Kai Вачай за столом маленького офиса, она за своим маленьким Huawei Colorful или Colorfly, уже дома, жаждала всегда перемен.

Есть ли у нее все еще желание отведать омлет по-французски с рук русской кухни? Если да, то пусть в эту ночь, как будто в Хакаме или Чанша: на восточном побережье идет дождь и плавают пластиковые стаканчики возле плавучей прачечной, перед джонками на причале горят огни больших городов. Люди и технополис, струящаяся автомобилями развязка и хайвэй празднуют победу над крохотным существованием, суетясь и вия объятия. В улочках захламленных дворов плавают желтые огни флу и неона; в колодцах и узлах водостоков, в развилках шоссе, на перекрестках и круговой, в танце больших перемен, медленно утопает в тумане город. В неслышно спустившейся ночи, она, как дома, бросает ключи на маркетри перед входной дверью, сбрасывает пальто. И плывет на кухню, — в строгом воротничке, набрасывая по пути кардиган. Он куплен по цене два за одно. Готовит себе кофе, поправляя манжету, выправляет воротничок изуверской компашки, в которой проводит большую часть своей жизни, не имея возможности оплатить вовремя счета и хоть как-то улыбнуться радио Хунань, болтающего о всякой всячине, как обычно, как всегда проводя ночь в одиночестве под аккомпанементы колонок Toshiba или хитати сэйсакусё: глядя на хрупко подрагивающие светодиодами Сэйко, которое она купила на барахолке в базарном ритме бешено агонизирующего сидё, под звуки джаза и ритмы станции «саппоро на сегодняшний день стоит всего лишь десять тысяч», вспоминая о днях веселья на дни рождений и праздник мая, считая недостающие двадцать сен из отложенных в качестве подарка коллеге по работе, — помнит, что здесь виски стоит всего лишь девять, (особенно под маркой Саппоро), в местной пивнушке местного разлива не добавляют пива к воде, и у меня все так же весело, как у нее.

Ей некуда спешить и сдаваться в аренду вечно терзающей ее дзайбацу несколько раз на день. Негде упасть в сети безумной ночи и ритма авто, пользующего ее саму, чеки и счета, выставленные за отсрочку, — распрощаться с совестью, выдержкой и самообладанием, цейтнотом и ворохом головокружительных пустяков. Чашечка кофе, которую она пьет, — не прикрыв ладошкой рот — не призыв к исполнению четко указанных церемоний, не долг перед традициями или формальностью, а пустая разбавленная мной фантазия. Здесь нет зубоскальной компании, каждую секунду норовящей отгрызть от нее пару фибр и пожевать в исступлении воротничок. Отколоть номер с ее жетоном или отжать пару йен в ритме «Follow me» Kretzmer & Shaper. Нет вечной тоски. А если и есть, то только такая, как сейчас, в River of Cristal, где каждое ее неохотно исполняемое желание, проявляющих интерес к их пациентам забегаловки на Набережной, есть нечто интеллигибельное и посредственное в сводке набежавших купюр. И даже без них, официанты здесь не краше, чем в Чанша.

Пора забыть о работе. Омлете, что рождает собой долг культурных традиций перед толпой, и наслаждаться этой чашкой кофе наконец так, как будто в робком танце больших городов настала последняя ночь. Под сетью вязкого флуоресцента и ночных алле, лотков, затишье колодцев под оптоволоконной проводкой пахнет безконечной тишиной. Светит луна. И она заглядывает в окно, в чашку, под спуд чая, на дне которой сверкает бутон хризантем. Суп поспел сам, его не надо готовить, из омлета не надо выбирать кориандр и тмин. Ее набережная ничуть не отличается от моей, а в банке с вареньем тоже есть ежевика. Она хороша с молоком. И пусть в этот день она попробует этот коктейль.

Пауки? Что ж. в банках с вареньем они мечтают пожевать не только мух, но и чей-то проездной на самый ранний поезд. Под день всех святых и час вербного воскресенья здесь так же медленно распускаются почки. Из тебя пьют соки, готовят рагу и подают омлет. Но сегодня вечером, все эти блюда в меню растроганных пауков.

В прачечной тебя ждет печальная бабка с бельем, а в кассе приема платежей ее обложат матом из удовольствия послушать ответ.

В этом мире нет виски Arran. Каждый, кто в нем живет — искатель ночных мудырь, памир и разбавленных силуэтов, уютного тепла и холодных Ксу-ксу. Нельзя покидать свой дом после полуночи; а там в реке незабвенных эвфем, всё так же течет избитое кредо времен: «Память — единственное, что остается. Только она, достойна сожалений, за ее отсутствием. Только там есть место кафешке, людной прачечной и обычной хандре по усталой рутине за рюмкой Карт Блё и Карт Рэд в тридцати миллилитрах Велюр. Нуар — это не жанр, а песнь убитого консерватизма. Усталого от жизни и конфетти лояльной прагматики. Скупого эссе. И чая в кино». Его нужно смотреть, когда нет настроения читать провокации за пять сотен йен, промоакции за двести, и ставить крестики на клеточках немых диагоналей, griddler, сумма сбоку и крестики-нолики по-изуверски. В этой забегаловке нет ничего особого, как нет в той, что на реке в Хунань. В ней нет эстетики Нуар и пригодной для этого культуры, нет восхищения хулиганскими вылазками в область археологии и убитой мостовой с колотящим об асфальт баночкой из-под пепси-колы на углу супермаркета полупьяного хипстера, рисующего ими на Хюндай своего соседа кружки от Мерседес Бэнц. В этом нет ничего необычного.

Это их имена пишут в запыленном стекле: «Сука», «Тварь», «Ответишь мне». И «Ты, просто недоносок, падла!».

Что это такое, эти русские слова?

Местный жаргон.

Не требуется перевода. Различные варианты вполне допустимы. Не всегда обозначают одно и то же.

Что и говорить, ты всегда делаешь чай с хризантемами и кардамоном. Эта девушка на фото — не ты, а кто-то другой. Она так счастлива, что кажется будто сошла с небес в розовых Кензо. Она не замечает пауков и банок с помидорами, не терпит лести и лжи. Она не ты… Ты повзрослела. Так мало осталось от клубничного суфле и молока с ежевикой… Ты берешь еще ложечку кахета, и она тянется за ней, словно сироп. Славное суфле.

Не уверен, что взаимность располагает к общению, потому что в ней мало осталось от Хуавэй. Это век техногена. Мы все разговариваем с завитушками под абсент. Не внешняя красота, красит человека. Но и не внутреннее тепло. Не тепло, там, где холодно. Холодно там, где все время снег. Красит любого человека комплекс. Если он большой, то в замок входить всегда приятней, чем в замызганный коридор. Его сложно отличить от карикатурных, но еще сложнее найти. Легкий характер, и малые дозы цинизма.

Нет никаких иллюзий в моем желании скачать картинки из различных частей света мадам самого преклонного и не совсем, пенсионного возраста. Они развлекаются скриншотами и перепиской за чашкой валокардола с гуакомоле и канапе под скрипучий вальс. Это ли то, что мне нужно? Удивляюсь тем, кому — да…

Пока. После того — наступит расплата.

Мило если это удовольствие во благо, безобидно и собирает огромную толпу желающих погллазеть, тех, кто трезв и кому уже далеко за пятьдесят.

Сколько печали было из сиюминутной слабости. И не говори, прекрасная незнакомка из Сайтама или Сун Хунг Кай. Славно, что все, что нужно, чтобы этой ночью светила луна довольней и красно — всего лишь молоко и две чашки кофе, ежевика и суфле под кахета. Нет особой важности в проблемах, упоминать о них еще дурнее. Их было много, и они навалились скопом. Но я выдержал. Так же, как и ты.

Луна сегодня особенно хороша. В ней видно сквозь тлен заволокших ее облаков, сумрак толстых туч. Они плывут на восток, пряча ее за собой, как густой деготь, — медленно заливая в стакан цикорий на белой фарфор. Гало прячется за ними, и дождь, хоть и мелкий, сладок, словно дикий мед.

В такую ночь задумываешься о том, что может быть, ты что-то упустила, что может случиться, призрачно и эфемерно. В чем смешалось вмешательство невероятного и смысл привычного, — в мире простых людей, где привычное неотличимо от призрачного. Печаль… Ты думаешь так же, как я. Это недурно, но хотелось бы холодных капель на распаренной коже.

В этом мире простых людей, где мечты выдаются за явь, свет льётся не так резво, как здесь, в твоей чашке, за окном, в море оставленных под окном авто и позабытых забот. Во дворике тихо падает тишина, спотыкаясь о бесконечное молчание. Ночной колодец в коробках серых домов, в глуши полнота беззвездной ночи и безмолвный колодец. Бочка двора переполнена сном. А за кустами слив и сирени прячется, все еще не уступающий апрелю март. В Окаяме идут дожди и моросит туман. Я думаю, что он там для приятной хандры и случайно слабости. Для души, когда пусто, жарко и душно внутри. Но меня осаживает вдруг незатейливая фантазия, падающие ключи на битум асфальта, и я дую на кофе. Ты тоже? В самом деле? В нем плавают точки над i, и немыслимое удивление падающих на голову мишурой заморочек, — в кружеве из обид и старых, как мир идей, что им правят цифры математических эмблем. Знаки души под запретом законов бездушных этей. Шаркающие шаги в свете укромного уголка, пересекающие припарковую зону у парковки. Одинокий прохожий. Мы все идем разной дорогой, в разных направлениях, каждый со своим багажом, но рано или поздно они приводят к одной: куда уходят те, кому незачем куда-то идти; куда уходить, если нет надобности идти? За целью которой, стоит только конец пути — белый шум болтающего без умолку радио Кавасаки в белом наряде из приукрашенных конфетти, обертках для послезавтра, вчерашней погоде, торгах и пустой Чаньши, где струится недопитое карт Велюр с арабикой. В рутине быстрой реки, что все время стремится в пустое, зыбкое море интриг, стараясь развеять нашу слабость, к Большему, чем просто закономерность в лабиринте — факир, который плавает в спирте MacPheil. Ошибок, задач и веры в ответ. Математической точности. И холодной логики, приумножающей лишь себя саму в себе. Мудрость, печаль, ветер и горсть надежд. Грязный хлеб на столе. Открытое васаби. В планах у осени квартиры внаем и закрытая дверь. Things, that bites…

Математическая точность лжи, что каждый раз выходит за рамки дозволенного, повторяя одну и ту же прозу жизни: если тебе не по нраву грязный хлеб на столе, тебе с ним жить.

Что-то меняется… Но что?

Что-то происходит… Но где?

Что-то в этом чай и чашках кофе с молоком… Ежевика? Она хороша только к молоку. Запомнила?

Я складываю свою зажигалку.

Что-то далеко. В перерывах на обед, забытых мечтах и фатальных суфле на столе немытый кофейнь. Что еще придумает эта жизнь? Фатальное кофе в перерывах на ланч под тортю избитых надежд?

Что-то уходит. Но куда? Пропадает в мишуре мелькающих мимо тебя этей, мыслей и призраков табачных огней, спуде безнадежных дней. Ставших тенями людей? Огней ночных авто в перестуке колес по мостовой, в метро. В юрких ручейках реки, что творит из нечистот, краски жизни, — увлекаясь игрой в маджонг, несет свои воды в праздничной канве присутствующих из нужды вещей. Все уходит, плывет, течет, как песок сквозь пальцы на оставленном тобой в тишине дайкири на безлюдном пляже. И вечер там — будто вечер в крем-брюле. Но в пустой тишине, где главное блюдо ты. В этой вечной тишине снующих людей, мелькающих авто и череде рутин. За чертой города… Подать рукой. Открывается ночная заводь, места утех, закрываются лотки и лавки. Прячутся под тряпки торгаши и лоточники, под замки ходульной избы — мелкая персть судьбы. Хочется плюнуть, но слюна засыхает во рту.

Что-то меняется. Но где?

Что-то уходит, плывет, течет, но куда?

Что-то происходит, но когда? Что-то проходит, остывает, струится, как вода, но зачем?

Что-то перестает быть таким, каким было раньше, — маленькая мадмуазель из Сайтама пользуется вещами больших людей. Но вешать свои победы и обналиченные чеки от бинарных торгов куда? Что теперь делать с дайкири на пляже и куда пойти выпить кофе, чтобы найти пустой бюллетень от прошлогодних выборов? Где? Что сказать? Потому что теперь надо сказать очень многое. Многое не сказанное — томится на душе.

Куда подевалась твоя забытая всеми грация, и где ее теперь искать. Откуда приходит эта скука отчаянного кофе со сливками и куда уходит звездное небо под болонже. Где этот пляж, на котором продают билеты в большое приключение в парк на горе и куда подевался хипстер, который торгует пластиковыми карточками в кредитном отделе под предлогом обресть райскую жизнь.

Куда направляют билеты в авиакассах бессрочных со спичками в кармане, помятых стикеров? Откуда приходит ветер надежд? Он дует так неловко и неуклюже. Поневоле становишься творцом мрачной эстетики. Нуар — не жанр фантастики или безумной, распухшей от инфантильности, пускающей слюни фантазии.

Это проза безнадобности. В ней пустует самое главное, что осталось от пляжа с пахлавой и стикерами авиабилетов в кармане, жизнь лучшую, мелькающих, снующих, текущих и сигналящих авто, призраков, ставших абсолютно незнакомыми тебе людей, лучше скелетов ракушек на безлюдном пляже и мостовой с кружочками от Мерседес Бэнц. Где Moby «Guitar, flute and strings», Linking Park и «My December» помнит «Kite»…

Хочется плакать — почему бы и нет. Только не от чего. Вас никто не услышит. Даже больше — не смотрит в окошко с луной. Поздняя чашка кофе, — как смытый налет Кензо.

Хочется кричать — кричите. Из всех пускающих слюни, бесстыжих, распухших и бредовых фантазии, эта… самая инфантильная. В нет строгих правил и белых воротничков. Отходит ко всем чертям новый вечер. Тускнеет небо над песочным крем-брюле в ракушках олигоцен и морских коньков, застывает в капельках янтаря, облепляя трупики мух и москитов. Курится дым Hem из Мумбай. Ароматы загадочной Индии. В курильницах блуждает забытый, всеми принюхавшийся аромат. Слон на подставке из полистоун блестит слюдой в маслянистых свечах. Что-то в сумерках, падающих в свете полукруглой, трезвой как звон манат, луне. Ты не находишь?

Что-нибудь корсиканское…

Может быть ром?

Что-нибудь сладкое. Из забытых снов…

Что-нибудь необычное — тысяча и одна ночь.

Что-нибудь для души… Всего понемногу. Всего одна ночь под бужуле с карпом и отжившими призраками надежд. Всего-навсего для тебя и для меня. Там, прячутся маленькие вещи больших людей.

These… few words of Truth.

Холодный ветер. Дымлю понемногу. Чашечка кофе и молоко с ежевикой. Запомнила? Хорошо.

Богатая, красивая

— Не интересно, — говорит он, на ее вопрос, что подтолкнуло его к тому, чтобы это написать.

«Не интересно» — и это как лезвие, которое больно ранит.

— Найди кого-нибудь в своем возрасте.

В моей жизни слишком много сарказма, издевок, насмешек и дурных слов. Хочется ранить в ответ. Всех без разбора.

И даже если бы я стал менее язвителен, этому бы послужило множество счастливых моментов. Но их нет.

Только холод. И руки в холоде. Это легкий сквозняк, что по весне треплется в теплом ветре. Я курю, и дым струится из сигареты. В нем, кажется все блеклым и серым. Даже сумерки и сама ночь. В слепых фарах, глядящего авто, отражается красный дым вывески. Неон плавает в черной краске дешевых хюндай и лад — славный ритм, музыка ночи. В темном переулке темных аллей едва горят фонари. Это темный танец фосфоресцирующих путей, дорог, маршрутных такси. Забытых ключей на столе, черствых слов, слышимых из проулков и колодцев домов, на перекрестках. Ей немного за сорок, но она собралась умирать.

И никакие мои комплименты не способны вернуть ее к жизни, будь они в тысячу раз красивы и нежны, как шелк. Грубы и правдивы. Забытье. Татуировки и пирсинг, несколько сигарет марихуаны на день и кривой загвазданный диван в притоне былой молодости Бэтти Пэйдж. Оно приходит ко всем, кто опустился на дно. Мадонна где-то скрипуче играет, внизу из колонок, на пати с приглашенным ди-джеем. Я здесь случайно. Чтобы вытащить полупьяную подругу и-под иглы полупьяного татуировщика. Я ничего не пью. Только пунш. В нем есть немного алкоголя, но я компенсирую это сигаретами и чем попало со столов. Им позавидовал бы самый грязный бомж, не вправе завидовать чему-то пристойному. В этом доме без газонокосилки, ухоженный палисад и лужайка. Странно, что внутри такой кавардак.

Давка в пати достигает пика своего давления. Ди-джея почти выносят на руках из-за стола. Он хватается за пульт, в надежде отбиться от ошалевшей толпы. Марево и дым марихуаны летают над головами и впитываются в пот. Тела полуобнаженные, полуприкрытые чем-то, что с трудом можно назвать одеждой. Пот льется, собирается капельками. Дым сигарет. Даже ненужно курить. Наверху много фикусов: бенджамин и али. Уйма гвоздик в корзинках под стенами и чахлые орхидеи. Здесь запускают под кожу героин, если есть желание. Я стою, будто в прихожей на приеме и жду. Смотрю, чтобы сюда не поднималась Салли.

Здесь сложно найти спортсменов. И все я знаю, что они есть. Среди всех, кто занят накачиванием спиртного и плясками, сложно их выделить. Они смешались с толпой: пловцы, шахматисты, мастера тайского бокса, — у всех одна фигура. Только пловцы чуть крупнее в плечах. Я знаю одного из них. Он танцевал тайский танец посреди отеля, когда его подружка, сопливая блондинка, обкладывала отборным матом русского туриста. Они забрали у него единственные тапочки и довели до белого каления. И когда он им пообещал шалбан в лоб, подойдя к стене и положив на нее руку, потому что плохо знал английский, этот спортсмен начал танцевать, чтобы привлечь людей. А в Лондоне строго обходятся с эмигрантами и туристами. Михаил бы проиграл. Не говоря уже о золотых папах и мамах этой соплячки и этого тайландца.

Я знаю, как выколоть глаз пальцем и сразу бить по шее, в кадык. Эти простые приемы не раз меня спасали. Поэтому никто здесь не покушается на мою гордость. Всем плевать.

Мне тоже.

У Салли есть плохая привычка: задирать нос и сыпать цинизмами в адрес больших парней. Хорошо, если попадется среди них телка. Но в основном, ей приходится иметь дело с бойкими.

Мне это надоело. Пару раз схлопочет по щекам и в следующий раз будет сыпать комплиментами. У Салли шикарный кадык на белой шейке. И хоть она им не гордится, но прятать не прячет. Всем парням интересно проверить. Но нет, у Салли просто отклонение от нормы. И оно придает ей шарма. Я не раз ей говорил, что самая малая капля несовершенства делает ее еще более красивой. И чем уникальней несовершенство, тем более эта капля создает впечатление. От Салли можно сойти с ума. Она козыряет своей красотой и не скромна в словах. Но я держу себя в руках. У меня к ней сугубо инфантильный интерес. Не буду ничего менять.

Мне снились кошмары. В последнее время я вижу их чаще. Может быть все дело в моей впечатлительности, а может я нормальный, и эти кошмары связаны с клубком нервов, которые я сжигал в последнее время. Не хочу потерять ее, как Ронду. Ее изнасиловали и убили. И это при том, что она была паинькой. Салли даст ей фору в сто кутузок и лака ногтей в форме Блэк Саббат.

Черные волосы и бархотка.

Впрочем, Салли не так уж плоха. В ней есть очарование, как говаривал один импозантный пузатый бандит из кинофильма с Чаком Норрисом. Милый такой толстяк. Я всегда думал, что он играет аборигенов из Каира, чтобы купить себе на рождество тысячу мелочей и конфетти в любимом супермаркете.

Салли сегодня носит бархотку. Черную в мелком жемчуге и бисере. Он тоже черный. Я поправляю ее на ее шее и глажу кадык. Она не замечает, прилично набравшись. Рвется в бой. На всем первом этаже гремит музыка и потеют.

Я занимался тяжелой атлетикой, поэтому у меня красивое тело. Но никто из красоток не подходит. Все ждут, что подойду я. А мне плевать, я здесь стерегу Салли. На ее крутых бедрах треплется короткое вечернее платье в стразах, по открытой до неприличия груди и шее течет пот. Он сверкает в полутьме вечеринки, и парни смотрят только на нее. Пустынная роза. Перекати-поле, разворачивающееся розовыми лепестками в шарике-вазе. Вода дает ей жизнь. Если вы ни разу не брали в руки Иерехонскую колючку и наблюдали за тем, как она распускается в воде, вы не поймете.

Алая помада и черное платье на влажном теле. Она бесспорная королева. Среди прочих исхудалых и краснотелых румяных, среди субтильных и сумасшедших гейш, бывалых аристократок и львиц за две сотни баксов в день. Странная компания. Впрочем, домашнее пати никогда не переставало меня удивлять.

У Салли богатые родители, и она не жалуется. Сложно в этом безумном мире найти подходящую пару. Не думаю, что она кинется ее искать еще лет пять. Ей двадцать пять. В этом возрасте только взращенные на Достоевском и рыдающие по Нитке жемчуга, хотят заручится поддержкой мужчин, мужей и так, друзей по работе. Только всхлипывающие по старым фильмам с чашкой чая и дождем за окном, пылают страстью по нежной любви и хандрят по мишкам Банни в розовых колясках за пару сотен йен. Чай в дождь и Джон Дэнвер на пластинке в летний вечер или по весне, так трогает сердца учителей и провинциалок. Хочется налить себе чего-то покрепче и забыться на пару часов. Все уйдет. И печаль, и сладость. И горечь с губ от тупой тоски по принцу, все ненужное и грязное, все, что так волнует и подает обманчивые надежды. За парой чашек самбуки или строгой водки. В этих уютных лонах, домашний очаг правит леном привычного и обихода. Становится теплым сном и плавает в мелодии рома. Пусть и не слишком богатого на оттенки и ноты, то так согревающего и приподнимающего занавес праздников посреди недели. Бывает и к пятнице. Горят на столах и в прихожей лампы. Крадут темноту у ночных кулуаров. Падает блеклый свет, колышется в лампе накаливания. Что-то играет из Денвера, но разве в этом счастье. Оно здесь. В доме одиноком от принцев и нулей, подальше от работы, карьеры и пластиковых стаканчиков на столе рядом с планшетами и лэптопом. И что-то еще. Далекое, непостижимое, глубокое и близкое, — пустая ирония и глубина судьбы, которая вращает, как карусель жизни людей. В привычном ритме, мы забываем о том, что кто-то, где-то, когда-то думает о нас. Сидя в кафе, бродя по улицам, распивая джин-тоник по лавочкам. В зрачке отражается чужое счастье, любимые и любящие пары, целующиеся и жмущиеся друг к другу на виду у ротозеев на остановке в двадцать минут — пару секунд. Что-то дурное есть в этой карьере, которая идет в гору. Что-то постылое. Растаявшие сердца в повидле с вишенкой. Странная мысль, ее не отогнать весной под проливной дождь и Джона Денвера, — так хочется, чтобы кто-то был рядом. Но его нет. Уют и тепло — единственно важные спутники. Они всегда рядом и дарят себя без купюр. В этом доме слишком много места, чтобы чувствовать в нем уют.

Не кидай бычки туда, говорит ветер. Но ты куришь одну за другой, и Нитка жемчуга складывается из нанизанных на нее снов, печалей и горечи на губах. Это ром. Или водка. Нет того, кто способен разделить твое одиночество, наполнить его собой. Карьера, это всего лишь статус, а до отклонений в норме уже недалеко. Тебя спасает только Джон Денвер и беготня суетящегося персонала. По утрам, в сумасшедший цейтнот… Но потом ты приходишь домой. А там все так же мило и по-домашнему. Но пусто и только дрожащий свет от лэд и люминесцента, спокойных ровный от ламп на столах. Богатая и красивая. Только название для пустых надежд. Они вьются, как дым папирос, окутывая тебя своим белым пленом, и что-то не так, что-то терпко и горько. Это обратная сторона монеты. Ее подкидывает праздный шельмец, норовя всегда уложить ребром или стороной вверх, от той, которую ты загадала. В этом нет ничего плохого. Ты не сморкаешься в платок от Джона Денвера и не смотришь фильмов с Чаком Норрисом. Еще чуть-чуть, и ты начнешь помнить динозавров, что Бай Линь украла когда-то батарейки и журнал из супермаркета, и тебе будет казаться, что это было совсем не давно. Чай с хризантемами — славный конец вечера. Начинается ночь. И только в ней покой и сладость. Только чай с хризантемами с сухую погоду, делает тебя добрей и растаявшей, как Иерехонская Роза. К тебе нужен подход, особые слова, но почему-то никто не спешит их к тебе искать. В самом деле, почему? Слишком много косметики, или слишком мало в тебе осталось от нежности? Странный вечер. Он только начался, не смотря на ночь. Пусть тебя кусают угрызения совести, но я не скажу ничего плохого. Я здесь только для того, чтобы посмотреть, как ты живешь.

Салли живет веселее. И не стоит меня пытаться укусить или задеть. Все твои стрелы проходят мимо. На моем сердце железобетонный блок. Там есть и колокольчик. Его дергают, когда хотят войти. Всего лишь вежливость.

Ты приняла это к сведению, и теперь дергаешь за него с неиссякаемым оптимизмом. Но у меня слишком затяжное первое впечатление, и оно малость подпорчено твоей акульей хваткой. Я по-прежнему добр, но уже без интереса к тебе. И если я сейчас уйду, то ты точно растеряешь последнюю нежность в сердце. Я знал куда иду, но не предполагал, что все так запущенно.

Лепестки акации, яблонь и миндаля. Вишни тоже бы подошли. Эта ваза оформлена со вкусом, и не сомневаюсь, что тобой. Ты странная, в тебе много всего.

Салли сейчас спит на твоей кровати, а мы здесь на диване, и тебе только кажется, что между нами пробегают искорки. Таких искорок, которые опорочивают наши с ней отношения, я предпочитаю чураться.

Эта ночь. Все дело в ней. И тебя манит она, как меня. Обещает огни и бурбоновые фонари на рю Жуль Верн. Я думаю о тысячи мелочей и загадок, в которых искушен любой фокусник, но загадки ночи принято решать постелью и зрачками, в которых отражается чужое счастье, чужая любовь.

Фокусница. У тебя бесспорно высокий интеллект. И поэтому я все еще здесь. Мы играем в загадки и отгадки, и нет места тому, чтобы сказать, как красива ваза с лепестками в твоей душе. Как красивы ее лепестки.

У меня нет для тебя загадок. Все они персть и пыль. Я выхожу, как тореадор на арену, когда пишу, но все мои комплименты, которые я могу отпустить в нашем молчании, тускнеют и растворяются как брызги шампанского. Я иногда пью его бутылки в пустом такси. Бывала ли ты в старом городе? И знаешь ли, как слушать его?

— Ты тихий.

И скромный. Но не всегда.

— Это не показатель интеллекта.

Ничто так не определяет человека, как показатель его тоски. Здесь ее уйма. Но в твоих устах улыбка, и это неплохо. Совсем, как Мадонна на приеме у психотерапевта. У нее есть много, что ему сказать, но она предпочитает просто спеть Father got me, Don’t be so shy.

Хорошо, я буду не откровенен. Ты прекрасна, как отпечаток губной помады на моей щеке, шее, спине…

Юмор сближает. Это ли не показатель интеллекта?

Салли проснулась и выползла за минералкой. Как не вовремя, мы только что подобрали ключи к интеллекту. А он сегодня дает сбои на лепестки акации и чашки с кофе. В твоих руках карт Нуар, а на твоих пальцах кольца. Они тебе идут. Пустынная Роза в пустой роскоши. Песнь Валгунты или Моцарта. Не терплю ни того, ни другого. Хотя могу послушать. В этом уютном пентхаусе не хватает хрустальной жемчужины в золотой раковине и тореадора с колотушкой для отбивной в фартуке. Как ты справляешься с ужином? Наверняка обедаешь и ужинаешь у друзей или в ресторане. Это неплохо. Но тореадор в фартуке на кухне, к свечам под бордо и бужуле с карпом, сказал бы, что это все быки и медведи в картинах Бисли.

Ты его знаешь? Он рисует таких, как ты. С пулеметом наперевес, сигаретой в зубах и зубочистками из обслуживающего персонала. Сегодня красное и зеленое, — киви и вишня в глазури, а работе забудь.

Рисовал? М-м… Я не знал.

А кто менее удачен, чем ты, кто экономит на пакетах для мусора, собирая очистки в пакеты из супермаркетов и рулетов за двести рублей? Кто не обедает в ресторанах и не ужинает при свечах? В чьих зрачках отражает горечь и грусть от чужих богатств, несправедливых разделов имущества, завещаний случайных дядюшек из Амстердама или Сансет-Бич? Пустых надежд и шоколадок Риттер Спорт вместо золотой фольги и капуччино Италика за две сотни евро? Ты думаешь о них, когда пьешь бордо и смеешься со мной при свечах? Кто совершил в своей жизни всего одну роковую ошибку. О поломанных судьбах. О той пригожей девочке, что сбила машина и покалечила ей ногу. Ты скажешь, что в виду широты моей души и большого сердца, только в том, что я не трахнул ее, виновата нехватка времени. Что ж. Я не сержусь. Только подумай, что те, кто бродят сейчас по улицам, распивают джин-тоник на лавочках в колодце дворов и сидят за бесконечными чашками кофе в одиночестве, думают о ком-то, нуждаясь в них, не находя в зеркалах авто и витринах. Что кто-то из них хранит верность. А несправедливость в том, что у них нет того, кто это бы оценил. Ты не такая, ты знаешь. Пей кофе. И пару киви с вишней. В этом доме перегорели пробки. Я сам их выкручивал, чтобы ты почувствовала, как хорошо при свечах. Да, его зовут Саймон. Звали… извини. Быки и медведи, красное и зеленое, красотки в трусах и бикини, раскалывающие черепа громил сапожными молотками. Ваши топ-менеджеры? Им не хватает кофе в постель и широты души от тореадоров, выкручивающих лампочки у них в офисе. Кахета с мороженным в сливках под клубнику и дождливой весны в парке с графом. Можно Ноль. Такие встречаются иногда под осень. У них ничего нет. Но в сердце живет тоска по косичкам заплетенным петлей и молоткам в руках сумасшедших топ-менеджеров. Белым воротничкам и запоздалой езде на Судзуки. Можно и в такси. Они знают, как слушать старый город и могут этим поделиться с одной из них. Только, чтобы иметь в знакомых Салли или тебя, нужно хотя бы примерно знать, что такое индекс Доу-Джонса и как он отражается на котировках нефти.

Тяжелый атлет, знает, как выколоть пальцем глаз, бить сразу по кадыку, и просто хороший парень. Он знает, как обращаться с пацанками и колючками. С ними нужно обращаться очень осторожно, чтобы не пораниться. Самоирония — несет в себе часть космоса. В нем всегда есть место чему-то звездному и глубокому. Даже когда горечь и кислота на губах от Ксу-ксу или Медвежьей крови.

Ты уже пробовала ее на вкус? Как и твои топ-менеджеры… Говорят, что она горчит из-за котировок. Я подавал ее в одном ресторане в бытность молодости. Шлюха оставила мне огромные чаевые, и с тех пор я не терплю, когда о них так говорят. В ночных бабочках весь нижний мир, а в твоем их место бессрочно занято службой эскорта за бешеные отступные. Шантаж и грязь красивого мира. Туда стремятся глупые девочки из топ-менеджеров с молотками и в белых воротничках. Так пренебрегая каштанами по весне и графами в старых городах.

Ты так устала за этот день, фокусница. И набегалась по арене. На твоих рогах Медвежья кровь и панталоны владельцев. На твоих губах горечь и вкус побед, космос разочарований. Мускус поражений и дождь в глазах. Не пей много. Это бордо. Его нужно пить стаканами только, когда пришло разочарование в принцах и графах Нулях. А я здесь. ты все еще не больна, и я не заколол тебя на рождество под розы и аккомпанементы цимбал. Маленькая коровка. Ты самая разъяренная из быков. Но мед и молоко с кешью все исправят. Я знаю, где у тебя болит. Подчиненный из меня не очень. Но я был бы советник при короле, если бы не мой юмор.

Я не тот, кто оставляет открытое одеяло, говоря до скорой встречи. Я могу оставить открытыми двери. Чтобы ты вернулась, когда закончится страсть по клубам и сигариллам. В этом безумном мире, слишком мало больших и сильных и слишком много забытья и текилы.

Они преследуют всех, кто устал от жизни, полон сарказма и цинизма, богатых и красивых. Они умирают, как пластинка Джона Денвера на патефоне, шурша и смирея. В этом танце больших городов, ты последняя могиканка из последних племен. Главное, что ты добралась до патефона и мы слушаем ключик Мадонны. Старая песня. И большой респект ди-джею, который ее записал. В этом безумном мире, нет таких красот, в которых не было бы подвалов с текилой. И может быть там, сейчас развлекаются дети. Богатство странная штука, от него только хиреют. Помнишь мой совет? Лучше три миллиона рублей на счету или шесть, джинсовый комбинезон на красном пуловере, чем многомиллионный счет в Сингапуре. Так ты хотя бы знаешь, что граф Ноль может не воткнуть тебе в спину нож. Особенно, если ты держишь его на привязи и угрожаешь молотком с сигариллами. Курить вредно. А я пускаю дым из удовольствия насолить тем, кто выпивает и забывает хранить верность. Из меня чертовски плохой пример для детей. В них сейчас больше текилы, чем благонравия. Пусть веселятся. То, что не открывает двери, можно выпить. А ковыряться в носу конфетами и горлышком Bowenа, все равно, что признать достоверность гипотезы Дарвина. Ты же не думаешь, что люди произошли от обезьян. Наши корабли в далекой гавани, у Альфа-центавра, всего лишь остановились на мгновение из туманности Андромеды. Когда наши предки вышли к берегам этого моря, они поняли, что пчелы отдельно, отдельно мед. Отдельно рыбы из которых появились обезьяны, отдельно ракушки на песке.

И ты рисуешь ими панно, выкладывая с ананасами и манго. А в это время играет музыка на берегу. Море сегодня спокойное. Закат на иголках масленицы и ротангов. Веера зеленых кокосов и стаканчиков дяди Джека на стойках бара. Ты стала смирной и мягкой. И в тебе еще столько ласки, которая требует лепестков агавы.

Смотри на небо. Оно цвета карамели в слоях томаго и Passoa фрукт страсти. Маленькие таиландки и большие туристы. В терпком ликере из терна мы коротаем твой отпуск, и это только начало. Конец твоей работы, начало чьей-то. Думай о пальмах, и не о чем больше. О стаканчиках дядюшки Джека без грязи и накипи пустых рифмоплеток, без стылой текилы и сигар под кривыми ртами банкиров. Это всего лишь радость от пары стаканчиков с терном, лапонией или ромом. В них не утопает весь мир с головой и кажется, что всему есть причина. Она не в том, что мы их пьем, а в том, откуда к нам прибивается попутный ветер. Он свеж и бодр. А мои холода и твои панталоны от совета директоров, и мед на губах, всего лишь грязная красота. В ней нет богатства, она скупа. Но может стать домом. Ты выбираешь, каков он, не я. Все это прошло, все это пройдет. Ты станешь немного за сорок, и я с тобой. Богатая и красивая, сильная и слабая. В этом городе катают на мотоциклах? Я запишусь на хайвэй. Пусть нас покатают отдельно. Но я не отстану. Буду видеть тебя. Еще очень долго. Пока Дженералс Моторс не приобретет Сенкайсен дзайбацу. И даже после этого, я буду колоть тебя розочкой от Lamoda или Мадан.

Бывает у меня болит голова, но когда рядом ты… Ты моя, коровка. Я думаю, навсегда.

The way of kawana

Запах сирени и крыжовника. Запах дизеля и авто, смешавшийся пот и одеколоны. Пустыни река, в кракле высохшего дна разворачивается за горизонт. Я думаю, это я…

Снующие люди и зеркала машин. В пустой пачке опять шесть сигарет. Они как гвозди, заколачиваемые в гроб, но я потрачу свое здоровье еще. Одна за одной плывет акация в дыме простуженных мостовых. И только серый ветер, знает отчего так тепл кедр. Я кладу его в кофе. Пар обдает лицо, а запах обещает бессонный вечер. Бессонное утро проходит. Светит яркое солнце. Его жар опаляюще-бодр. Он проходит, и я окунаюсь в стылый вечер. Незаметный, серый человек. Меня никто не знает. Никто не заплачет и не порадуется за меня. Я персть и пыль этих мостовых. За мою голову никто не ручается и не выдаст награды. Я не встречу соседа и не откупорю шампанское на ветру, не скажу тоста на бурной вечеринке, не подам руки в рукопожатии. Но сегодня я встречу ее.

Она, как теплый ветер, приносит в мою затхлую пустоту глубину и свежесть. Дарит новый день, где пустые долины и пепел надежд, так отчаянно борется с ее счастьем и вязкой сладостью духов. Я впитываю их на миг, и думаю, что забыл обо всем. Она, как цветок, который распускается поздней осенней. В этом холодном городе. Ночной порой, где курсируют боль и стыд, жестокость и безразличие, равнодушность и забытье, — материя бессердечных курьез и курбет, — в этом безжизненном городе блестящих авто и железобетонных высоток, ее клубничный запах шампуня одуряюще тонок. Будто я слышу, как она похлопывает себя по щекам, и зеркало отражает ее белую, как воск, челку.

Ее высокие скулы и ровный подбородок. Мягкие глаза смотрят на меня с вниманием, изучая, опасно сверкая. Я чувствую клубнику на ее губах. Она сладкая и сочная.

Что ты натворила, Энни? И если не я… то, кто еще? Что ты наделала? Знать клиентов в лицо, по имени, мой долг и обязанность.

Это день. Этот вечер. Я заканчиваю приготовления и надеваю смокинг. После душа он немного тесен и трет кожу. Слегка поношен и неказист. Такой можно купить за пол стони тысяч долларов в любом магазине, не привлекая особо внимания.

Шелест машин и гомон улиц в спустившейся ночи. Фары ночных метро и авто, огни большого города, — пустого и безразличного. Пара попутчиков в электричке, шатающихся на поручнях, куняющих носом. Кипы и вороха газет на сером битуме улиц. В проулках все еще грязь и слякоть. Кое-где мне встречаются фонари. Я выхожу на гладкий асфальт шикарного и чистого города. Обманчивое впечатление, что он спокоен и спит. Большие торосы домов и коробки высоток. В этих великанах, посреди безлюдных улиц, кажешься себе крохотным и маленьким. Меня почти никто не видел.

Сердце города бьется. Я прохожу ночной отель с вывеской «Сердце города», и мне кажется, что он также одинок. Я вхожу незаметно и ухожу, как призрак. Маленький серый человек с маленькими усами. Такие лица никто не запоминает. Я смешаюсь с толпой и растворюсь в ней, как шепот моря.

Пусть тебя не смущает мое присутствие, Энни. Я иду к тебе. И небо над городом шепчет твое имя…

Я брошу. Буду писать. Все равно что. У меня хороший слог и я умею захватить. Никто не узнает кем я был. Был до этого.

Ночь льется теплом. Это лето. Все из-за него. Моя усталость и ворох пустых надежд, как газеты из прошлогодних лотков, что кидает ветер. Пустота внутри. Я закуриваю снова, и кажется, что в темноте проулки мелькают в сером дыму витрин. Все серое кругом, металл. Пластик и железобетон. Никелированные фонари. В сердце этого города железо и чистые струи талой воды.

И хотя зима прошла, она все еще здесь, в делах, заботах и сердцах людей. В сердце этого города. Она всегда здесь.

Душно. Воротник давит горло. Белая рубашка, как вызов одиночеству, всегда выглаженная и жесткая. Я думаю это начало пути в бесконечность. И хотя он заканчивается для меня, ты об этом не узнаешь. Даже не вспомнишь. Никогда. Все кончается, Энни. И чашка кофе с сердечным, коньком и кедром, — сиюминутная сладость и пыль надежд, отдохновение и персть дорог, — кажется она заканчивается, заканчивается тоже.

Я иду к тебе, Энни. Порази меня своей красотой.

Клерк в фойе, лифт полупустой. Я останавливаюсь за спиной банковского клерка или гостя отеля.

Наверху плавает в ночной поволоке, словно деготь густой ночи, тень. Лунная тень блестящих витрин и неона. Город виден как на ладони. С крыши этой высотки я вижу сети переходов и фонарей. Они полны покоя и снов. Здесь не утихает лишь биение его сердца. На узеньких мелких мостовых под нами темно. Я шел сюда этой дорогой.

Ты стоишь на краю крыши в красном платье. Оно так изящно обхватывает твою талию. Мне всегда нравились блондинки, даже когда я думал, что они мне ненавистны. Это желание простоты и тепла. Мир меняется. Все становится с ног на голову. Раньше голубые глаза считались признаком божественной доброты, синего неба и доверия. Теперь они не в почете за то, что холодны. Блондинки стали иконой семейного счастья и очага. Твое красное платье — яркое пятно в полутьме колышет ветер. Он слабый и мягкий, как кокон бабочки. Я сдуваю пепел с плеча, в расстегнутом воротнике и открытом смокинге, докуриваю дешевую сигарету. Я к ним привык. А ты сегодня сияешь, как королева, недостижимое, невыполнимое желание. Мечта. Слабый привкус бурбона на моих губах. Я не пью на работе. Но сегодня я думал о тебе. И о твоих делах. О тебе, как о мечте. Ты стоишь ко мне спиной и не видишь.

Я так мало знаю о тебе, и что могла бы ты рассказать о себе.

Шорох в дуле, как короткое шипение змеи, растянувшееся в вечность. Секунда, две. Пули летят доли секунды. Всего две. Ты еще не упала, не поняла, что мертва.

И я подхватываю тебя, кладя на холодный битум железобетонного дна. На крыше этого небоскреба. В поздний час. Твои волосы плавают в лунной тени, а я чувствую запах клубники. Он сладкий и острый, — запах весны.

Завтра в хрониках незаметно проплывет твое имя, а я обналичу чек…

В лунной тени твои белые локоны, пуля застряла в виске. След от нее словно опалесцирующая краснота в свете ночной люминесценции. Пара тысяч люменов освещает твое лицо, твою белую кожу. Она как бархат… Быстро холодеет.

С меня хватит. Я больше не работаю по-наему. Жарко. Кажется, во всем виноваты… твои духи.

When you painting someone’s heart

Легкий ветер в окно. Стынет чай. Поздней ночью всегда так хочется чего-то необычного и глубокого. Ты чувствуешь, что она близка. Она приносит что-то желанное, раз за разом, всегда. Горький дым сигарет плавает в сладкой вишне, переполняющей балкон. Так свежо и уютно в этой тишине. Привязанность. Уют. Его восточные скулы и темная кожа, дурман, который он оставил после себя. В моих венах течет его венозная страсть, желание новых встреч, — гемоглобин любви. Слабость и сигареты — вечные спутники моей пустоты. Чай обжигающе тепл, горяч. Его пар обдает мое лицо и кажется, что ночь шлет его приветы с жарким холодом, смешавшимся в промозглом сыром сквозняке. Все это я. Я чувствую этот жар и этот дым, холод и сырость весенних улиц. Весенняя ночь курсирует в веретене сигарет, и хотя на улице все еще по холодно, я чувствую, что могу отдохнуть в этом дворе. Темный свет, тени от деревьев, скрадывает тень луны. Еще немного и я влюблюсь в ее пустую наготу, желтый язык. Она ползает по песку, ластясь к ногам, сверкает на лавочках. В мишуре листвы колышется стылой занавесью зеленый свет фонарей. И хотя он простужен, в ночной тишине тень от него играет в листве, шепчет мне прохладную лесть и шорох лета. Оно близится к нам все быстрей, все неотвратимей. И скоро легкий сквозняк, и холод сменит тепло летних буден.

Жара душных ветров.

Я чувствую тепло его губ с каждым разом погружаясь в ласковый ветер и только легкий бриз, тянущий стылостью промокших улиц, отрезвляет меня своей бодростью. Чай в кружке, наполовину пустой, пахнет терпким танином, патокой и анисом. Его звездочки отражаются в пачке под софитами фотопрожекторов. Еще пару снимков в прохладном сквозняке вспыхивают огнем в лоске азиатки из Дакара и статуэток из Сьера-Леон. Тихий блеск софитов, мягкое сверкание золота и камней. В этой композиции не хватает только журналов. И я бросаю их разворотами с глянцем. Мой подарок падает на меня, и я успеваю его поймать. Какая же ты непослушная, орхидея. Или я сегодня не так ловка.

Метровые бенджамины и веера замиокулькасов бросают тени. На моем балконе их полно. Я снова курю, и дым плавает в моих разбавленных мечтах и фрустрациях, в смоге разочарований и обид, в повесе разжиженных надежд. Плавные ленты загибаются спиралями и фантазийными кружками, стелются по полу, скользят по подоконнику и растворяются в порывах ветра. Все еще холодно, но я разгорячена работой. Пот струится по моей спине. Еще пару снимком, еще, еще. Сет. Сеттинг. Белые вспышки аргона. За окном плавает тишина, разбавляемая редкими кондиционерами и бликами вывесок. Блеск витрин. Затихшая автостоянка. Пахнет корицей и землей. Ветер приносит ее с улицы, даже не спросив почему я сегодня стою в одном топе. Обдувает меня, ластясь холодной щеткой к ногам, колет стылыми иглами, гуляя по моим ногам, лижет пот. По спине бежит испарина. Я заглушаю тоску и грусть работой. Все, что мне нужно здесь, в этом фото, в этих статуэтках и бижутерии, в цветах орхидей и разворотах журналов. Цепочках колец и сережек, в сверкании альмандинов и топазов. Красный гранат в перстне, желтый топаз в кольце. Фиолетовые фиониты и благородный гиацинт. Я думаю о весне и тысячи распускающихся почек, о листве, ласкающей слух, шорохе света в райках теней, в пестроте уличных фонарей. О беззаботном детстве и праздном отдыхе. Я помню, как маленькой девочкой восхищалась ночной суетой, крышами под звездным небом и ветром, что надувает простыни под окном. Холодит кожу в зное на смоляном ковре высоток и забивает в рот сок арбуза. Он течет по щекам и пальцам, его сладость приторна и тепла. Холодная сталь антенн и перекрытий. В эту ночь я забыла себя и солнце, все ушло, осталось только небо, звезды и сладкая радость ягод. Они наполнили собой вечер, и я насытилась прохладой сквозняком и ветром.

Сок течет… плавает звездная пыль, светят иголки желтых брызг. На черном небе плавают торосы облаков. Где-то далеко неон и вспышки ночных высоток, — сердце города. Оно манит своим огнем и чехардой бульваров. Проулки и тупики темных улиц под крышей, все еще грязны и не достроены, глушь и запустение, безлюдная зябь лунной тени, — все как в плохом кино, от которого так славно веет ностальгией и чем-то глубоким, от чего не можешь отвести глаза, с чем не можешь расстаться. Все стирается и растворяется в мишуре пестрой чехарды, в лунной ночи, плескающихся облаках. Они плывут грузно и тяжко, наваливаясь на бескрайнее чистое небо. Черная полоса над синей невесомостью прочертила длинный горизонт отделяя звезды от неба. С крыши видна развязка машин, пустырь и улочки с ночными магазинами в уютной близости друг от друга. Элоквенция бытия. Славный вечер и тяжесть звезд. Вспышки фотоаппарата. Что-то теплое и летнее. Ветер-бутуз. Сладость красных ягод и большая жизнь. Свобода над тридцатью метрами над землей. Все дозволено, все возможно! Нет пределов и границ, все доступно, все дозволено. Все возможно.

Я думала, что так и будет. Но меня успокаивает новая серия вспышек. И я кладу на журнал веточки вербы. Они высушены и легки. В них уже лето, уже весна, а их фото застывает в цифре. Я правлю линзы и закуриваю гавану. Что-то во мне не изменилось, по-прежнему неизменно. Моя печаль и гавана. И если бы я не была довольна собой и красива, то наверно бы курила партагас. Сложно думать, что ты отличаешься ото всех. Я предпочитаю думать, что я другая, и все, что мне нужно это работа. Я еще долго буду вспоминать эти арбузы на крыше. Ведь это единственное мое хорошее воспоминание из детства, а в остальном оно серо и невзрачно. Странно. Вот тебе было шестнадцать, а теперь двадцать семь. И будет тридцать пять…

Только кажется, что я пахну розами. Я так же хожу в туалет и ем бефстроганов. Моя жизнь ничем не лучше тысяч других, и в ней полно неуместности и разочарований. Я интроверт и меня сложно разговорить. Когда мне кажется, что мои ожидания уважения и доброты в ответ на мои не оправдываются, я прячусь в свою скорлупу и перестаю быть любезной. По-моему, это свойственно всем. Никто не скажет, что в этом одиноки только интроверты. Другое дело, что экстраверты лезут в бутылку и начинают обкладывать нелюбезностями, тогда как мне плевать на таких людей и тех, кто не оправдывает моего доверия.

Я равнодушна избирательно. И горе тем, кто не разделяет моего добродушия. Такие люди несчастны. Им очень мало кто верит, благодарит и уступает место в транспорте. Таких людей не любят и стараются избегать. Они несчастны. Впрочем, как и я… Но у меня какая-то дурная карма. Я все время одна, и никто не попадается, чтобы разделить со мной эту соль одиночества.

Я сплю одна, ем одна. Но я привыкла. Я бы рада кого-нибудь встретить, но это сложно, когда живешь на чемоданах. В последнее время, я все чаще думаю о моем друге. Его зовут Фауст. Я никогда не расстаюсь с «Божественной комедией». Она со мной в долгих и коротких поездках. Всегда.

Я ношу почти всегда черное. Оно идет к моему макияжу и губной помаде. Все, что я делаю это фото, и иногда меня саму тошнит от него. Но работа непыльная. Деньги хорошие. Я зарабатываю в основном на стоках. В этот раз я почти полгода дома, и все, что мне нужно это предметная съемка.

Забываю обо всем. Все подождет. Я помню восточные скулы и темную кожу, запах его одеколона. Его сильные грубые руки, — все, что мне нужно. Марракеш. Я оставила все, что нужно мне там. И теперь здесь, в Луизиане, все не так и как-то скучно. Соль одиночества и печаль. Я найду кого-нибудь и осяду. Буду приносить кофе и чай под утро. Валяться в постели и ждать в ответ того же. Все упрощается с годами, я так думаю. И нет во мне злости за потребительство и натаскивание на предмет неразумного пользования вместо образованной дальнозоркости. Я пофигистка, и не очень-то люблю выяснять, кто виноват. Наверно от этого в моей жизни так мало людей, с которыми можно поговорить за чашкой кофе. Может все дело в моей вечной грусти. А может — в бистро попадаются бойкие парни. Но я там не бываю и бывать не собираюсь. Мне больше нравятся кафе и забегаловки. А может все дело в людях. Какие-то чужие, мелочные и тревожные они стали. Никто не познакомится с тобой, если сама не проявишь интерес. И то, случается, что лучше бы ты его не проявляла. Странные люди. Злые, вредные, циничные и скупые на доброе слово. Я предпочитаю быть одна. Я знавала одного поэта, он говорил, что соль одиночества также больна, как запущенный в небо змей. Может быть, он плывет сам по себе, в этом пустом, бескрайнем небе, отпущенный и сорвавшийся с привязи. Тишина заполняет все собой, и только неслышная мелодия странного одинокого детства, чахнет в ней, — змей, плывущий по бескрайнему небу, пустое небо и шорох ветра. И если я забуду где-нибудь свое одиночество с каваной, то гавана непременно напомнит мне о нем. Это всегда красиво, when you painting someone’s heart. Но краски могут быть чужими.

Я так думаю. Еще пару снимков?..

Граф Ноль

Легкий ветер в окно. Стынет чай. Ночь так хороша. Сегодня в ней плавает дурман трав и легкий бриз. Я слушаю ветер. Это элоквенция существа. Когда не знаешь с чего начинать. На моем балконе пара бенджаминов и буйство мелких цветов. Я думаю о пустом ветре и вечер незаметно проходит. Почти поздняя ночь. When you painting someone’s heart. Пара обид, несколько чашек с чаем и персть дорог, пройденная тобою жизнь и пара воздушных поцелуев. Ночь ползет неторопливо, расточая запах аниса и кмина. Пара палочек корицы в чашке ирландского кофе. Странный привкус ночи. Как бархат. Тлеет сигарета в руках. Дым проносится ломанными струйками и фантазийной мишурой. В новый день с новыми мыслями, поступками, чехардой, но пока что он очень далек. И неслышный ропот авто за пределами горизонта, доносится слабой игрой. На улицах все мертво, и даже легкий ветер, что подхватывал дым и играл листвой, улегся. Кажется, что тишина гладит тебя своим бархатным языком, и только стынущие на улице авто под моим окном, отражают свет полной луны. Только в них все еще играют отблески неона и светодиодов. Магазинчик на углу, в узких тесных проулках, спит красной вывеской аргона, подмигивает алебастру фронтонов и акрилу машин. Все как в добром кино. Хочется здесь обосноваться, уединиться и забыть обо всем. Мягкая известь и побелка новостроек. Чистые тротуары и тень луны на белых боках магазинчиков и балконах. Я веду тебя за руку, и мне не хочется ее отпускать. И хотя стынут руки сегодня, здесь тебя встречает уют. В этом городе нет быстрого танца хайвэев и тонкого льда ночных утех; в этом городе не бьют набат новости и даже его самые бурные и буйные события не находят воплощения в грандиозных вешах и курьезах быта, ничто не нарушает спокойного ритма мягкого существа, — неспешного и медлительного. Каждый танец больших перемен и новин, следует мягким, стынущим на ветру венозным вальсом тупиков и витрин, глубоких дворов и темных проулков полузабытых аллей. Все в этом танце напоминает старый ворох газет, — шуршащих под ветром, бросаемых суховеем и пылящихся в грязных потемках неубранных мостовых. Что-то в старом городе ускользает от взора невнимательных прохожих, что-то ускользает от их внимательных глаз. Его чистые аллеи и старый театр, так быстро позабытый, его акации и сливы. Шорох шин под тоннелем софоры. В райках трепещущих теней под листвой горит зеленый огонь фосфоресцирующих фотонов. Зеленый дым и свет листвы, — фонари тешутся музыкой ночи, и теплый дым аллей поднимается от мокрых кирпичей мостовых. Я чувствую его сырость и тепло. Жар душных ветров. Здесь погода меняется два раза на день. Но в эту ночь она застыла плавающими в аллеях сверчками и теплым ветром. Бьются под козырьками подъездов и на лампах рои мотыльков. Туман отступил. Этой ночью чувствуешь неспешный ритм часов. Он отсчитывает минуты и секунды, растягиваясь на часы. Славный ритм парного молока на поздний ужин и снова шуршащие аллеи зеленых софор. Акации и жасмин, так ласково трогают струящийся свет. В подворотнях и проулках застывает фосфоресцирующая тишина. И теплый летний ветер гонит гнетущиеся облака. Над колодцем домов чистое небо. Звезды рассыпаны в глубокой синеве, и только белое пятно луны, сырной лепешкой, плавает в море бескрайнего юга. Южная ночь. В этом слове не хватает света от полуприкрытых листвой фонарей и песни цикад. Теплый ветер льет на тебя дурманом сладких трав. И только жар и трепет ночных фонарей в буйстве теплой листвы и тишина, ползающая в парке лунной тенью, слизывает своим желтым языком мошкару и цикад. Трезвон сверчков. Их натужное пение в полутьме парка, растворяется и вновь погружается в мерный шепот улиц. Их биение, словно сердце города, шепчет случайными шинами разворачивающихся в тупиках авто, цокотом каблуков и скрипом кресел в такси, — быстрый, спорый танец вернувшихся с поездки по делам и с гуляний. Отдых пахнет в этом спальном ложе спальных улиц, наполненной звуками пустотой и свободной робостью сладких снов. Ты чувствуешь? Это он. Покой. Горят бесценные скарбницы тонким, гладким светом желтых ламп: у подъездов, в буйстве листвы и жасминов, в ветвях акаций, на аллейках пустых мостовых. Южная ночь, — сладость и пыль акрид, новый месяц, лунная тень, уставший старик, присевший на лавку, пыльца жасмина и звездная пыль с небес, — все это таинство и колыбель ночных огней, лунная пыль босых, растоптанных мостовых. Все еще мокра и в дожде аллея, по которой мы идем. Старый город, его сердце. Золотая балка, это про эту долину. Но мы не будем спускаться. Слишком долог путь обратно и может занять всю ночь. Пустое депо, такое маленькое и уютное, круглое, с подходящими и уходящими вдаль аллейками, с кафе на углу домов, что хочется здесь остаться. Я не показал еще тебе старую сливу, — коряво раскинувшую ветви. Толстый, как дуба, ствол. Может быть я не так занятен и весел, как твой друг, но я точно знаю, что в этой ночи есть очарование и луна. В свете ее и в тени получаются славные снимки, а потом ты можешь их выкинуть и забыть. Старый город терпит все. Я — один из его достопримечательностей. Все время хожу по улочкам и сижу в кафе пустого депо. Здесь останавливаются троллейбусы и шастают малолитражки, авто. К вечеру жизнь здесь утихает и только пустота сопутствует ночной суете мотыльков. Ее разбавляет суета кафе. Но даже так, кажется, что в этом медленном танце не трогает его улиц медлительный экипаж, проезжающих маршруток и расчетливо-скупые движения обслуги. В кафе все еще горит свет. Оно принимает у себя каждый час, каждую минуту в новый день и в новую ночь. Славный раек листвы. Летняя жара и тепло ветров. Всю ночь горят фонари. Нежно. Слегка. Элоквенция бытия, — когда не знаешь с чего начать, рисуя чье-то сердце. Я жду. Славная слива. Ты под ней, в шершавом свете желтой луны, кажешься тощей фигуркой в раскидистых ветвях. Это новый день. Он почти наступил, но все еще поздняя ночь. В кафе подают кофе и палочки корицы. Голый кофе и сигареты, ночь и лунная тень на сливе. Старая мелодия, перебиваемая новыми из кафе, — это ночь ждет. А я всего лишь пью и курю. Кусочки разбитых сердец, — они всюду; их можно увидеть в лунном свете, long after the flame. Intensity of love. Здесь всюду разбросаны ее осколки, и можно стать совсем серым, подняв голову вверх к небу. Чувствуя, как на тебя садится звездная пыль.

Сладкая музыка разворачивается на подостывшем булыжнике влажных мостовых после тумана, и терпкий привкус одиночества плавает за кулисами этих улиц. В мостовых еще не высохла влага и морось. Блестит роса на камнях. Старый город очень мал. Он непозволительно крошечен и невелик. В нем самая большая достопримечательность, это кафе и ветвистая слива. Она как королева украшает центр маленького пяточка в депо. И конечно, аллеи. Когда я чувствую пустоту, я брожу по ним в парке, и он меня заполняет, как наполовину пустой, наполовину полный водой стакан. Если взять с собой чашку с чаем, то они заполнят тебя до краев. В этом парке поселилась волчья ягода и прутья ежевики, лиственницы и крыжовник. А еще одиночество и тоска. Но с каждым разом она хорошеет, и ты не замечаешь, как она тихо скребется в твою дверь, в твое сердце. Ты можешь сказать ей нет, а можешь открыться. И тогда самые тоскливые моменты, кажутся пустой игрой воображения, а ежевичный сад заполняет ее. Ту пустоту, которая в тебе осталась, которая хочет оставаться одна, и ничто больше неважно: ты знаешь, что все уходит и возрождается, что все начинается и заканчивается, что всему виной сиюминутная прихоть. И это тоже утихает, укладывается; в тебе остается только ветер и шум листвы. И колючие елкие ветви в сладких ягодах на шипах. Волчьи ягоды и тишина. Покой, который переполняет тебя изнутри. В нем есть всё и ничто не остается незанятым. Каждая мелочь, — столь важная, — переполняет тебя и становится пылью, сиюминутной игрой и незначащей перстью. Блажь дорог, пройденных тобой, этой жизнью, всего лишь дым, туман, ноль, ничто. И только то, что внутри, остается важным. Как подостылые кирпичи на мокрой брусчатке, мостовые в росе, — завтра их покроет пыль. А через день или два, снова упадет дождь. Осадки внутри иногда находят путь наружу, но только не здесь. В этих скверах и улочках падает яблоневый дым и лепестки миндаля весной. Сыпется звездная пыль под лунной тенью, сверкают звезды. Сырная луна пачкает своим маслом дома и асфальт. Горят зеленые фонари. Осадки внутри, осадки снаружи только прибавляют им красоты. Как разбросанные звезды, отражаются в осколках огни и фары. Здесь можно бродить вечность, не успев обернуться и сказать «подожди». Здесь особенно свежи и печальны дожди. И даже когда плавает в лужах персть и листва, кажется, что запах коры, встречает новый день. И новая ночь — other sun. Быстро приходит, не отпускает и бережет. Ты дорог ей, а она твоя. В этом пустом, тихом месте, распускаются сны и ночуют звезды. When you painting someone’s heart. Пыль дорог, роса на цветах, ежевичный сад, парк наполовину пустой, наполовину полный, — здесь, со мной. Я все еще не отвык, все еще привычен к этим полям булыжников и цветам фар. Таких, как я называют граф Ноль. У меня ничего нет и только пустота мой извечный друг, материя моего числа. Но к старости я буду чертовски богатеньким стареньким старичком. У меня будет, где жить и две квартиры, с которых я буду получать проценты. Я буду всегда прилично одет и от меня будет пахнуть Hugo Boss. От меня и сейчас так пахнет. Но все это ненужно и бессмысленно, бесполезно к старости. Что я говорю… Прости. У многих нет даже одной квартиры. Life of ambition. You really all my ecstasy. Она никогда не кончается, и все, что нужно делать, закрыть глаза и представлять, что все это не с тобой, что все хорошо, и так будет.

Я хотел тебя повеселить. Но я не весел и грустен. И все, что у меня есть это пустота, наполненная лунным светом, звездная пыль и тишина. Шепот слив и акаций, шелест софорового тоннеля, зеленых огней. В тумане, развидняемого стрелками на ветровом стекле. Медленное раскачивание такси и скрежет кресел, стакан молока на ужин в позднюю ночь. Дым сигарет и плавающий танец, — где-то вдали, за кромкой горизонта, в этой поездке домой.

Я умею читать стихи по книгам, и в эту ночь, почти под утро будет не до сна. Я хотел тебя повеселить, но все эти книги о поэзии и грустной любви. Я гоню их прочь от тебя.

Только ночь и чай согревают меня. Я — граф Ноль. В этом есть только грусть и немного теплой мелодии. Знойного лета, весны и тревог. Жар и сырость бесконечных дорог. Я почти ничто, и только то, что во мне не дает потускнет и забыться. Ноль — мое имя, ноль — моя страсть. Ноль — мое лето. Ноль — моя кладь.

Тысяча лье под водой в двадцать раз больше, чем голубая лагуна, но даже там, водится опасная рыба, от которой нет спасения. Я хотел порадовать тебя, но принес только разочарование и хандру. Печаль сродни быстрой реке. Ты не вспомнишь ее. Она потеряет ориентиры и унесет тебя вспять, только если ты забудешь о том, где находишься. Это быстрый мир. Он скоротечен, и проходит так же, как песок сквозь пальцы. Время. Единственное, что неизменно. Память стирается, горят дороги, горят дома. Поезда сходят с путей. Единственное, что остается надежда. Но она тоже уйдет, когда не станет нас.

Но не все так мрачно. Even though we know is forever changing. Even though we know the lain wait. Even though we know the hidden danger. I hope is not to late…

«Все, что тебе нужно — любовь». Джон Леннон. Умный парень. Но получил пулю в спину. Я думаю просто так. Потому что был нечто большим.

Вот почему…

Ночь растягивается, как пастила. И чай бодрит.

За окном чересполосица зажженных и потушенных окон. Они как тени от светлячка. В банке из-под черной туши. Наваливаясь, расползаются облака, и только чистая, безоблачная полоса над крышами полна редких звезд. Млечный путь. Здесь он виден невсегда, но если подолгу смотреть в темно-синее небо, можно его представить.

Южная ночь захватывает музыкой чернил и пением цикад. Здесь полно густой, липкой ночи. За плотно затворенными окнами, видна лишь лунная тень и ее свет. Он обливает наполовину скрытый во тьме двор. Самое время уйти и уснуть, но разве можно оставить красоту ночных фонарей, поблескивающих на акриле авто и в лужах мостовых? Только тишина и редкий шорох шин, проезжающих машин.

Только иногда, только случайно, лишь единожды за всю ночь пройдет прохожий. Это тихий район. Он полон ночных акрид и май, — в нем так легко раствориться на улицах. В этих больших и тесных проулках, на ширине дорог. Всюду лишь тишина и покой. Ничто не нарушает привычный ритм спящих домов, новостроек и пятиэтажных хрущовок. Что-то древнее есть в таких домах, — антиквар за рюмкой Мак Фэйл. Сигара, пылящаяся на книжной полке. Далекий отзвук причуд, растертых в золу и прах. Что-то еще есть в усталых мощах, приюте, пристанище для вешних лет, трудов и обложек вчерашних газет. На медных пепельницах и часах Эбель. Что-то далекое и растерянное обретает новую жизнь. Все, что скопилось на полках, в чуланах шкафов, на старых коврах и венге дубовой мебели, массивных столах и комодах, на булле и тумбах, лежит в правах обожания и желания разбавить строгий ритм запыленными, пахнущими свинцом и чернилами книг, — пахнущих древесной корой и лаком, старым клеем и затхлой листвой, — вещами, в которых остановилось время.

В таких домах не встретишь гейзерных кофеварок и белый хайтек. В них нет хромированных кронштейнов и окон. Только розетки самых новых форм и расцветок. Хромированные кронштейны заменены медными и бронзовыми в патине. На столе ручная Tre Spade и фарфоровые чайнички: старый аптекарь и фортепьяно. Чаши для фруктов и Ботаника. Что-то есть в этих коричневых бронзовх блюдах с такой же патиной как на кронштейнах занавесок, — уют и тепло. Старый климат вальяжных, богатых причуд, медленных музык, старых пластинок и клекот чаек. Если бы тут не было все этой роскоши, можно подумать, бельевые веревки из распушенного, жесткого шпагата красовались бы прямо за окном. Но все это в маленьком доме, в одном из зажженных окон. И я думаю, глядя на него, что оно ничем не лучше сотен других.

Еще пара десятков из них пылают матовым желтым и квелым зеленым светом. В одном до сих пор не сняли гирлянды, и они пылают сиреневой мишурой.

Странный народ — полуночники. У них всегда находится чем заняться, пусть даже и сидеть на кухне, глазея в люстр конфетницы an & angel deco.

А если вы не курили на кухне поздней ночью, вы потеряли добрую половину вашей жизни. В то время, когда лунный свет и огонек фонарей медленно ползет по набранному потолку… От одного раза обои не пожелтеют, и никто не скажет, выйди вон. Че-ерны-е обо-и, гря-язная посу-уда… Это как в песенке. Только все чисто кругом и сверкает, вымытая посуда, желтая губка чопорно лежит на блестящей раковине. Полуночники, странный народ. Они все трут, чистят и вымывают за ночь. А потом закуривают.

Дым медленно ползает по an & angel deco, в полотенце с декоративным орнаментом, вьется в воздухе, плавает ленточками в азалиях и орхидеях на полке. Сквозь стекло видны днища горшков и фигурок с обезьянками. Что-то сладкое в этом дыму и липнут губы от сладости. Вишня или дарк крим, не имеет значения. Все подходит в эту ночь. Только краешек лунного света и музыка ночных фонарей. Все уходит, оставляет, не трогает, не будоражит. Все мягкое и теплое. Тишина и уют. В этой ночи хочется раствориться. И ты растворяешься, как мармелад. Пару кусочков сахара в кофе. Он горяч и душист. С гвоздикой. Немного ванили и корицы, — акриды и нектар для меланхоликов, пачули и анестетик для наркоманов. Славный конец дня, завершение вечера и продолжение ночи. В ней вся красота меланхоликов и хандрён. Все, что не сказано, затеяно, затаенно, все спускается этой ночь в дыму и сплетается с воздухом. Все, что начато и продолжается, что закончилось и осталось внутри, сходит на нет, растворяется. Распускается лентами красок в кувшине с водой. Уходит и освобождает место для нового. Растворяется вместе с тобой.

Петрович спит. Он всегда ложиться в полночь и к двум часам ночи, я могу сделать себе мелкую гадость и покурить. Одна моя знакомая говорит, что их сосед по комнате тупой и глупый. Не очень представляю себе, как жить с соседом по комнате. У нас с Петровичем целых четыре комнаты. В двух разместился я, в двух — он. У нас нет четкого разграничения территории, и я могу только посочувствовать тебе, моя хорошая. Жить с мужем в одной комнате, да еще с тупым соседом, это не фунт изюма. Петрович никогда не ворчит. Он вообще тихий старик. Следит за собой. А я чищу, драю, тру и убираю все ночью.

Завтра к шести часам на работу. И я думаю, пока курю, что на свете все-таки есть добрые случаи. Я благодарен моему старику, что он приютил меня. Я нищ, у меня ничего нет, кроме квартиры, которую собирается отписать мне после смерти, мой старик. Я никогда не узнаю объятий знойных красоток. Никогда не буду плавать в бассейне своего дома, распивая шерри или Монтраше. В моем доме пахнет морской волной за пятьдесят рублей, и я чувствую его бриз. Когда я окунусь в него, то забуду обо всем. И пусть завтра в шесть на работу, пусть мелькают выкладываемые мною товары, проносятся тучи посетителей, жизнь медленно протекает, как вода сквозь пальцы, я вспомню об этом только под конец лета.

Сладкий, приторный аромат вишни и морской волны смешиваются в деодоранте, в воздухе растворяется дым. Ночь обещает быть милой и полной тайн. Я сижу за столом, разгадывая их не спеша, и думаю, как повезло тем, кто родился в богатой семье. Мои мысли путаются, и я гоню от себя дурные. Я все еще чист, во мне осталось гордость. И я рад, что мысли о плохом в нее заглядывают не так часто.

Я выжимаю пакетик с чаем себе на язык, и мне кажется, что я наркоман: не могу без чая, кофе и сигарет. Все плохое смешалось во мне, все мыслимые и немыслимые пороки. Надо признать, что часть из них не мои, а только воображаемые. И мне вовсе негрустно думать об этом. И только частый ритм часов, отсчитывающих секунды возвращает меня к завтрашнему дню и полкам с игрушками, едой и толпой праздношатающихся, деловых и холодных людей. Я курю и мне кажется, что все это далеко, так далеко, что невозможно представить. Но я знаю, что как только закончится эта ночь, все повторится. И я опять буду здесь. Буду пить чай, отдыхать и мечтать. Все, что остается в этой скорой, холодной и бездушной жизни, не прощающей не обид, ни тревог, не знающей жалости к Монтраше и таким, как я. Что-то есть в этом бессердечии, но я, увы, не понимаю, что. Да наверно и никто не постиг ее. Говорят, еще должен родиться человек, который бы понял смерть. А мне кажется, что до сих пор не родился человек, который бы понял жизнь.

Вот почему, эти сигареты и кофе, этот чай в такое позднее время. В эту ночь, как и в прошлую, и в позапозапрошлую. И в следующую за ними. Я здесь, и мне кажется, что это главное. По крайней мере, пока. А что будет после, об этом думать еще очень рано.

Чтобы рисовать ночь не нужны краски. Им здесь не место. Только глубина и тишина, мудрость и простота, — вот, что творит феерию из черного полотна.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.