
Глава 1. Кабинет отца
Москва встречала ноябрь хмурым, беспросветным небом, которое казалось низким потолком гигантского склепа. В такие дни даже шумный Арбат глушил голоса, а свет из витрин выглядел грязно-желтым, неспособным прогнать сырость, пробиравшуюся к костям. Но для десятилетнего Антона Воронцова этот мир за окном не существовал. Его вселенная была здесь, в большой трехкомнатной квартире в одном из тихих арбатских переулков, в комнате, которая когда-то называлась кабинетом.
Его отец, Сергей Петрович Воронцов, был энтомологом, сотрудником Дарвиновского музея. После смерти жены — трагической, нелепой, от стремительного менингита, о которой не говорили никогда, — он замкнулся в науке, как в броне, а свой профессиональный мир перенес домой. Кабинет стал святилищем тишины и порядка.
Антон стоял на пороге, как делал это каждый день после школы, затаив дыхание. Воздух был густым и специфическим: сладковатый запах нафталина, резковатый — формалина, пыльная затхлость старой бумаги и вечный, едва уловимый запах железа. Полумрак. Шторы, тяжелые, бархатные, цвета запекшейся крови, были всегда задернуты, защищая сокровища от выцветания. Свет исходил только от массивной лампы с зеленым стеклянным абажуром на отцовском письменном столе, да от стеклянных витрин, вдоль стен.
Витрины — вот что было главным. В них обитала смерть, превращенная в вечность.
Под стеклом, на аккуратных подложках из бархата, лежали, летели, замерли в вечном порыве сотни насекомых. Тонкие булавки, воткнутые в грудки, крепили их к поверхности, не оставляя сомнений в окончательности этого положения. Бабочки с крыльями, будто сотканными из закатного неба и расплавленного золота — махаоны, павлиноглазки, аполлоны. Рядом — тяжелые, матово-блестящие жуки-олени, казавшиеся крошечными рыцарями в рогатых шлемах. Богомолы, застывшие в молитвенной позе. Стрекозы, чьи ажурные крылья казались витражами миниатюрного собора.
Отец работал, склонившись над столом. В луче света его длинные, тонкие пальцы, всегда холодные на ощупь, двигались с хирургической точностью. Он расправлял крыло только что умершей бабочки, пойманной прошлым летом и дожидавшейся своего часа в энтомологическом конверте. Движения были нежными, почти любовными. Он не убивал их сам, нет. Он находил. Находил уже готовые, совершенные формы, остановленные временем, и возвращал им былую красоту, фиксируя ее навсегда.
— Подойди, Антон, — голос отца был сухим, тихим, как шелест крыльев за стеклом. — Смотри.
Антон подошел, не смея дышать. Он смотрел, как от прикосновения тех ледяных пальцев, смятое, бесформенное крылышко расправляется, обретает четкость, становится идеальным.
— Видишь? — прошептал отец. — Они уходят. Жизнь уходит. Она эфемерна, мимолетна, несовершенна. Взгляд, жест, мысль — все рассыпается в прах. А вот форма… Форма остается. Ее можно поймать. Сохранить. Дать ей вторую, настоящую жизнь. Жизнь вне времени. Тишину можно оформить, Антон. Беспорядок смерти — превратить в порядок искусства.
Мальчик не до конца понимал слова, но он впитывал атмосферу. Этот кабинет был царством спокойствия. За его дверью оставался шумный, непредсказуемый, болезненный мир: насмешки одноклассников из-за его тихости, немые укоры в глазах бабушки, приезжавшей готовить, пустота в маминой комнате, которую никто не занимал и не прибирал. А здесь был совершенный, кристальный покой. Здесь смерть не была страшной. Она была красивой. Понятной. Подконтрольной.
Его первым самостоятельным «экспонатом» стала мёртвая муха на подоконнике в кухне. Бабушка уже замахнулась тряпкой, чтобы смести серый комочек, но Антон вскрикнул — резко, неожиданно для себя.
— Нет!
Он аккуратно подцепил ее на листок бумаги, унес в комнату и несколько часов рассматривал в лупу, выпрошенную у отца. Он видел не грязь и не переносчик болезней. Он видел фасеточные глаза, сложенные, как мозаика. Хрупкие, прозрачные крылья с прожилками. Тончайшие лапки. Это был сложнейший механизм, микроскопический аппарат, теперь остановившийся. Его красота была видна только при полной остановке. В движении она была лишь назойливым жужжанием.
Он нашел спичечный коробок, выстлал его ватой, положил туда муху. Его «коллекция» началась. Скоро в коробке оказался жук-солдатик с ярко-красными надкрыльями, отливающими металлом, паук с непропорционально длинными ногами, несколько бабочек-капустниц, уже потрепанных жизнью, но обретших совершенство в его коробочном саркофаге.
Он не просто собирал. Он готовил. Вычищал пыль мягкой кисточкой, аккуратно расправлял лапки и усики булавками, которые стащил из отцовского запаса. Он учился тишине и тщательности. Учился препарировать реальность, оставляя только самую суть — форму.
Переход к позвоночным был неизбежен и случился весной, в парке усадьбы Царицыно. Антон брел по еще сырым дорожкам, подальше от кричащих детей и шумных компаний, и нашел ее под кустом сирени. Молодую сойку. Она была еще теплой. Перья на шее взъерошены, одна лапка неестественно вывернута, из темного клювика сочилась крошечная капля крови, похожая на рубин. Но само оперение было дивной красоты: серо-голубое с переливом, с яркими синими «зеркальцами» на крыльях, будто осколками неба.
Жалко? Да, было щемящее чувство в груди. Но сильнее было другое — восхищение перед этой замерзшей красотой и жгучее, всепоглощающее желание спасти ее. Не оживить. Спасти от тления, от червей, от превращения в гниющую плоть и кучку перьев. Сделать так, чтобы она всегда была такой — идеальной.
Дрожащими руками он завернул птицу в носовой платок и понес домой, прижимая к груди под курткой. Вечером, когда отец засиделся в музее, а бабушка смотрела сериал, Антон заперся в ванной. Он достал книгу отца по основам таксидермии для начинающих, которую тайком изучал последние месяцы. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться и улететь, как эта сойка.
Он положил птицу на газеты. Взял скальпель (новый, блестящий, тоже «одолженный» из отцовских инструментов). Сделал аккуратный разрез от грудины к хвосту, как было указано в схеме. Запах был новым, странным, теплым и солоноватым. Он морщился, но руки не дрожали. Пальцы, такие же длинные и тонкие, как у отца, работали методично, отключая мысль о том, что это «живое». Это была уже не жизнь. Это был материал. Нужно было осторожно отделить кожу с перьями от тушки, сохранив целостность. Выскоблить жир и остатки мышц. Пропитать кожу соляным раствором для консервации.
Это заняло несколько дней. Он прятал «проект» на антресолях в своей комнате. Потом, используя проволоку, вату и деревянную болванку для клюва, которую выстругал сам, начал создавать каркас. Воссоздавать позу. Он хотел, чтобы она сидела, слегка наклонив голову, будто прислушиваясь. Глаза заменил на стеклянные бусины, подобранные в шкатулке матери, — они были цвета темного меда.
И вот настал день, когда он поставил готовое чучело на полку в своем шкафу. Оно сидело там, среди книг и старых игрушек, будто всегда там жило. Перья были чуть тусклее, чем у живых птиц, поза — чуть деревяннее. Но это была она. Спасенная. Очищенная от уродства смерти и тления. Превращенная в чистый, несокрушимый образ.
Антон выключил свет в комнате и сел напротив шкафа, в темноте. Из-за шторы пробивался отблеск фонаря с переулка, и он падал на стеклянный глаз сойки, зажигая в нем крошечную, холодную точку света. Мальчик смотрел в этот немигающий глаз и чувствовал небывалый покой. Восторг творца. Власть.
За дверью послышались шаги отца. Антон быстро прикрыл дверцу шкафа. Но в голове уже звучали слова, которые он когда-нибудь, много лет спустя, скажет своему первому, по-настоящему важному «экспонату»:
«Не бойся. Я освобожу тебя от суеты. От боли. От времени. Я сделаю тебя совершенным. Я подарю тебе вечность в правильной позе».
Он еще не знал, что насекомые и птицы — лишь проба пера. Эскизы. Что его истинный материал, мятежный, сложный и полный скрытой поэзии, ходит за стенами этой квартиры. По шумным улицам, по блестящим торговым центрам, по тихим читальным залам. Живой, шумный, несовершенный мир Москвы ждал своего художника. Художника, который мечтал превратить его в вечную, безупречную и безмолвную галерею.
А за окном, в ноябрьской тьме арбатского переулка, ветер шелестел мертвой листвой, словно перелистывая страницы будущего каталога его работ.
Глава 2. Уроки анатомии
Прошло три года. Лето, которое должно было пахнуть тополиным пухом, нагретым асфальтом и речной водой, для Антона Воронцова пахло скипидаром, костным клеем и пылью старого дерева. Кабинет отца оставался его храмом, но его алтарь сместился. Теперь его манила не столько витринная, булавочная эстетика энтомологии, сколько объем, вес, анатомия. Он перечитывал не только отцовские книги по таксидермии, но и старые медицинские атласы, найденные на антресолях, с пожелтевшими страницами и гравюрами, где мускулатура и внутренности были изображены с бесстрастной, почти геральдической точностью.
Он уже не крал инструменты, а имел свой набор, подаренный отцом на тринадцатилетие: скальпели, ножницы, щипцы, иглы для сшивания, глаза-бусины разного калибра. Подарок был вручен без улыбки, с деловым кивком: «Пользуйся аккуратно. Инструмент любит порядок». Это было высшее признание. Бабушка же смотрела на это со смесью страха и отвращения, крестилась украдкой и шептала: «Не к добру это. Мальчишке бы в футбол гонять, а он с мертвечиной возится».
Но Антон не возился. Он творил. Его комната превратилась в филиал мастерской. На полках рядом с учебниками по математике стояли его работы: сойка, которой он дал имя «Цаца»; два полевых воробья, застывшие в вечном споре из-за крошки; еж, найденный на трассе под Звенигородом и тщательно реконструированный (иглы были его первой серьезной победой над сложным материалом). Он научился не только снимать кожу, но и варить черепа для скелетирования, вываривать жир, делать проволочные каркасы, повторяющие изгибы мышц.
Именно летом случился «кролик».
Отец принес его с работы, с биологического склада музея. Обычный лабораторный кролик, белый, альбинос, с розовыми глазами. Умер своей смертью, был заморожен, теперь требовал утилизации. Сергей Петрович положил тушку на кухонный стол, застеленный клеенкой.
— Вот, — сказал он коротко. — Твоя дипломная работа. Позвоночное. Млекопитающее. Анатомия близка к базовой. Сделаешь все сам: от первого разреза до монтажа на подставку. Я буду консультировать, но руки прикладывать не стану. Справишься?
Антон кивнул, не в силах вымолвить и слово. Восторг был таким острым, что походил на страх. Это был вызов. Переход в новую лигу.
Работа заняла почти месяц. Первые дни были посвящены изучению: он часами просиживал над анатомическими схемами грызунов, трогал тушку, еще холодную, оттаявшую, мысленно прокладывая маршруты разрезов. Первый надрез — от грудины до паха — дался тяжело. Кожа млекопитающего была иной, более толстой, связанной с мускулатурой. Под ней открылся мир, который завораживал своей сложной, влажной красотой. Органы, еще не успевшие потерять форму, переливались перламутром и багрянцем. Здесь была тайна. Тайна устройства. Он не испытывал брезгливости, только жадный, познавательный интерес. Он аккуратно извлек внутренности, складывая их в стеклянную банку с формалином (позже она займет почетное место на его полке — как памятник первой серьезной анатомической победе).
Дальше была кропотливая, почти медитативная работа: отделение кожи, обезжиривание, консервация. Изготовление манекена. Отец запретил использовать простой ватно-проволочный каркас. «Это для птичек, — сказал он. — Для млекопитающего нужна форма. Нужно повторить рельеф».
Антон освоил метод накрутки: на проволочный остов, повторяющий скелет, он слоями накручивал паклю, нитками формируя мускульные бугры, впадины, изгибы. Это было уже не ремесло, а скульптура. Он лепил тело заново, по памяти и по схемам, стремясь к абсолютной достоверности.
Самым сложным оказалась голова. Сохранить тонкую кожу на мордочке, не порвать уши, правильно зафиксировать веки и губы. Глаза он заказал у таксидермического снабженца, с которым отец имел дело, — идеальные стеклянные шарики, имитирующие розовато-молочную радужку альбиноса. Когда он вставил их в подготовленные орбиты и натянул сверху кожу, произошло чудо. Кролик обрел взгляд. Пустой, неподвижный, но взгляд. В нем было нечто большее, чем при жизни. При жизни это был просто испуганный, туповатый зверек. Теперь в его застывших глазах читалась некая премудрость, холодная и отстраненная.
Финальный этап — натяжка, сшивание, сушка, доводка. И вот он сидел на деревянной подставке, которую Антон покрыл темным лаком и присыпал искусственной травкой. Белый, чистый, с идеально ровным швом, почти невидимым под восстановленной шерстью. Поза была выбрана классическая: сидящий, с подобранными лапами, голова слегка повернута, будто кролик замер, прислушиваясь к далекому, нездешнему звуку.
Он поставил работу на стол в кабинете, где отец проверял этикетки для новой экспозиции. Сергей Петрович оторвался от бумаг, снял очки, подошел. Молчал долго, минут пять, кружа вокруг стола, наклоняясь, всматриваясь. Потом взял в руки, ощупал шов на брюхе, проверил крепление лап, заглянул в стеклянные глаза.
— Хорошо, — наконец изрек он. — Шов можно было мельче, левая задняя лапа чуть вывернута. Но для первого млекопитающего… Хорошо. Ты понял главное. Форма — это все. Души здесь нет. Не пытайся ее искать или вкладывать. Твоя задача — безупречная имитация утраченной жизни. Имитация настолько точная, что заставляет забыть о потере. Это и есть искусство.
Антон кивал, сгорая от гордости. Он был на седьмом небе. Но в глубине души с отцом он был не согласен. Не до конца. Не «имитация» жизни. Не «утрата». Это было преодоление жизни. Жизнь была хаотичной, небрежной, недолговечной. А эта фигура — идеальна, вечна, продумана до мелочей. Он не копировал жизнь. Он создавал нечто лучшее.
В тот вечер бабушка, заглянув в кабинет за пустой вазой, увидела кролика. Она ахнула, отшатнулась и перекрестилась.
— Господи, да он как живой! — выдохнула она. — Жутко как. Антош, ну как тебе не страшно? Он же… он мертвый.
— Он не мертвый, баба Нина, — тихо, но очень четко поправил Антон, не отрывая взгляда от своего творения. — Он вне категорий. Он совершенен.
Бабушка ушла, бормоча что-то под нос. Антон остался в кабинете один. Он выключил верхний свет, оставив только настольную лампу с зеленым абажуром. Свет падал на белоснежного кролика, отбрасывая длинную, искаженную тень на стену с коллекциями насекомых. В этой полутьме кролик казался не просто чучелом. Он казался хранителем. Хранителем этой комнаты, этого знания, этой особой, ледяной тишины. Его розовые стеклянные глаза видели то, что недоступно живым: красоту остановленного времени.
Этот успех, эта отцовская похвала (пусть и сухая) стали пиком. За ним последовало обрушение.
Все случилось осенью. Сергей Петрович работал над срочным заказом для музея — восстанавливал редкого тюленя. Что-то пошло не так. То ли в уже готовой тушке остался очаг гниения, то ли был использован некачественный реактив. Развилась стремительная инфекция. Редкая, коварная. Его госпитализировали с сепсисом.
Антона к нему не пускали. Он остался один в большой квартире с бабушкой, которая теперь только плакала и молилась, и с десятками пар стеклянных глаз, смотревших на него с полок. Он приходил из школы, садился в кабинете и ждал. Ждал шагов, скрипа стула, сухого кашля отца. Но слышал только тиканье старых часов и бормотание бабушки перед иконами.
Через две недели отца не стало. Смерть, которую Антон так старался изучать, обессмертить, превратить в экспонат, пришла не как прекрасная бабочка или изящная птица. Она пришла как тупая, серая, биологическая машина. Без формы. Без смысла. Она не оставила после себя ничего, что можно было бы препарировать, очистить и поставить под стекло. Только пустоту и холодный пепел в урне.
На поминки пришли коллеги из музея, тихие, странные люди, пахнущие так же, как и кабинет. Они говорили «талантливый был ученый», «цельная натура», «преданный делу». Антон сидел в углу, сжимая в кармане кусочек пакли, оставшейся от кролика, и думал, что они ничего не понимают. Отец был не ученым. Он был жрецом. Хранителем форм. И теперь хранить это наследие предстояло ему.
После похорон бабушка, сраженная горем, собралась уезжать к дочери в Тулу. Квартиру решено было продавать. «Здесь все пропитано смертью, я не могу», — рыдала она.
— А коллекция? — спросил Антон ледяным тоном, который удивил его самого.
— Коллекцию… отец завещал музею. Придут, упакуют. Твои… твои зверушки, Антош, прости, их придется выбросить. В новую квартиру такое не возьмешь.
Он не стал спорить. Он просто кивнул.
В последнюю ночь перед отъездом бабушки и приездом музейных грузчиков Антон не спал. Он вошел в кабинет. Витрины уже стояли пустые, ящики выдвинуты, насекомые аккуратно упакованы в специальные коробки с гнездами. Остался только дух — запах нафталина, формалина, пыли и вечности.
Он подошел к своему столу, где под колпаком из прозрачного пластика сидел его белый кролик. Он снял колпак, взял чучело в руки. Оно было прохладным, твердым, незыблемым. Совершенным. В отличие от всего в этом мире: от бабушкиных слез, от нелепой смерти отца, от собственной пугающей неизвестности.
Он поставил кролика обратно и открыл нижний ящик стола. Там, в стальной коробке из-под печенья, лежало его самое сокровенное: не коллекция, а архив. Фотографии его работ, сделанные отцовским «Зенитом». Зарисовки анатомических схем. И несколько стеклянных баночек с формалином. В одной плавал крошечный эмбрион кошки, найденный на улице, — невероятно сложный, как инопланетный цветок. В другой — парадоксальный, жутковатый экспонат: крысиный череп, на котором, как корона, красовался идеально сохраненный, разноцветный хитиновый покров жука-бронзовки. Этот гибрид, это соединение двух царств (позвоночного и насекомого) было его первой, неосознанной попыткой создать не просто чучело, а композицию. Высказывание.
Он достал блокнот с твердой черной обложкой. На первой странице, каллиграфическим, почти машинным почерком, он вывел: «Каталог. Наследие Тишины». Перелистнул. Там уже были записи: «Экспонат №1: Муха комнатная. Найдена 12.11.89. Состояние: хорошее. Поза: стандартная.» И так далее, вплоть до кролика. Но после кролика страницы были пусты.
Он взял ручку и на свежей странице написал, медленно, вдавливая стержень в бумагу:
«Экспонат №0: Человек разумный (самец). Сергей Петрович Воронцов. 1948—1992. Состояние: утрачен. Не подлежит сохранению. Ошибка системы.»
Он посмотрел на эту запись, потом поднял глаза на пустые витрины. Стекло отражало его собственное лицо — бледное, с темными глазами, слишком серьезное для шестнадцати лет. И в этом отражении, на фоне пустых полок, ему вдруг явилось видение. Не насекомые. Не звери. Фигуры. Человеческие фигуры. Застывшие в осмысленных, грациозных, вечных позах. Сидящие в креслах парка, стоящие у витрин магазинов, лежащие на ступенях библиотек. Невообразимо сложные, полные скрытых смыслов, очищенные от суеты и тления. Совершенные скульптуры, одетые в плоть и ткань.
Их нельзя было создать здесь, в этой квартире. Для них нужен был иной масштаб. Другой фон. Весь город мог стать витриной. Всё человечество — материалом.
Рука сама потянулась к ручке. Он перелистнул еще несколько страниц и написал заголовок, который ждал своего часа:
«Проект „Городская флора и фауна“. Концепция: интеграция совершенных форм в среду их первоначального обитания. Цель: преодоление забвения. Доказательство победы формы над хаосом.»
Внизу он начал делать пометки, сначала робкие, потом все увереннее:
— Патриаршие пруды. Статичная композиция. Диалог. Двое.
— Читальный зал. Позерство. Сосредоточенность. Многократное повторение.
— ВДНХ. Павильоны как готовые выставочные залы. Тема: «Рай». Или «Музей антропологии».
— Торговые галереи (ГУМ). Витрины. Ирония. Потребитель как экспонат.
Он писал, увлеченный, почти в экстазе. Горе, одиночество, страх — все отступило, растворилось в холодном пламени творческого замысла. Он нашел свою великую цель. Миссию.
На улице за окном зашумела метла дворника, сгребающего первые опавшие листья. Звук был похож на шелест огромной кисти, подметающей мир, готовя чистый холст. Антон закрыл блокнот, спрятал его во внутренний карман куртки вместе со стальной коробкой. Взял со стола белого кролика. Остальное — мебель, книги, пустые витрины — не имело значения. Наследство было у него в руках и в голове.
Он вышел из кабинета, в последний раз притворив дверь. Бабушка уже спала. На кухне горел свет. Антон прошел в свою комнату, поставил кролика в рюкзак. Подошел к окну. Напротив, в темном окне заброшенного мастерской, тускло отражались огни ночной Москвы — рыжие, размытые, как подтеки на старой картине.
Он прикоснулся лбом к холодному стеклу.
— Я исправлю это, — прошептал он в отражение своего лица, сливавшегося с ночным городом. — Я приведу всё в порядок. Я создам из вас музей. Настоящий. Вечный.
И город, казалось, замер в ожидании, отражаясь в его темных, неподвижных, словно стеклянных глазах.
Глава 3. Павильон №13 «Здоровье»
Смерть отца и продажа квартиры стали не концом, а началом. Бабушка, сломленная двойной потерей (дочери и зятя), определила Антона в интернат, сама уехав в Тулу. Мир, который он знал — мир запертых комнат, тишины и ясных, препарированных форм — рухнул, сменившись хаосом: вонью дешевой туалетной бумаги и вареной колбасы, грохотом магнитофонов, грубыми словесными перебранками, тупой агрессией и столь же тупой дружбой. Антон стал призраком в этих стенах. Его тихонько травили за нелюдимость, за странный, не от мира сего взгляд, но доводить до серьезных разборок не решались. В его молчании, в этой ледяной, изучающей отстраненности было что-то, что охлаждало пыл даже самых отъявленных гопников. Они чувствовали, что он смотрит на них не как на врагов или однокурсников, а как энтомолог на редких, шумных, но абсолютно примитивных насекомых.
Все свое время и мизерную стипендию он тратил на одно: таксидермию. Он разыскал снабженца отца, угрюмого старика по имени Лев Борисович, державшего лавочку в подвале на окраине Москвы, рядом с птичьим рынком. Лавка пахла кожей и табаком. Лев Борисович, бывший музейный таксидермист, спившийся после какого-то служебного прокола, с первого взгляда распознал в Антоне «своего». Он стал его неофициальным учителем, ментором и поставщиком.
— Отца твоего уважал, — хрипел Лев Борисович, вручая Антону пачку стеклянных глаз разного калибра. — Руки у него были золотые. И голова. А у тебя… у тебя взгляд. Художника. Безумного. Это ценно.
Он научил Антона премудростям, которые не описаны в книгах: как вываривать череп, чтобы он стал белее слоновой кости; как имитировать влажность носа и губ с помощью специального лака; как вправлять глаза, чтобы в них не было пустоты, а была глубина. И главное — он дал Антону ключ от заброшенного подсобного помещения в полуразрушенном павильоне №13 «Здоровье» на задворках ВДНХ. Павильон давно не работал, его должны были снести, но руки не доходили. В бывшей котельной, среди ржавых труб и разобранного оборудования, Антон обустроил свою первую настоящую мастерскую. Свой храм.
Здесь, при свете керосиновой лампы (электричество отключили), под аккомпанемент капающей воды и шорохов крыс, он творил. Сначала — на заказ. Лев Борисович сводил его с чудаковатыми коллекционерами, желавшими увековечить своего умершего кота, или с ресторанами в «русском» стиле, которым требовались кабаны и медведи для интерьера. Деньги были небольшие, но их хватало на материалы, еду и на то, чтобы откупиться от воспитателей в интернате.
Но истинным горением были его личные проекты. Он уже не просто делал чучела. Он создавал сцены. Диорамы. Маленькие драмы в ящиках под стеклом. «Сорока» — где птица, уцепившись лапкой за старую корягу, косилась на брошенную на «землю» из окрашенной глины серебряную ложку. «Кот и воробей» — застывший навсегда момент перед прыжком, напряжение мышц хищника и полная, трагическая неосознанность жертвы. Он научился работать не только с кожей и мехом, но и с тканью, миниатюрной мебелью, создавая иллюзию крошечного, законсервированного мира.
Он стал регулярно посещать Дарвиновский и Зоологический музеи, но не как посетитель, а как исследователь. Он изучал не животных, а позы. Как музейные таксидермисты расставляли экспонаты, чтобы рассказать историю? Как группа волков, застывшая в рывке, создает динамику? Как одинокий олень, замерший на фоне нарисованного леса, рождает чувство тоски? Он видел в этом высшее искусство — искусство рассказывать о жизни через ее остановленную, идеализированную форму.
Именно в Зоологическом музее, в зале с копытными, он встретил Её. Девушку. Она стояла перед витриной с сайгаками, склонив голову набок, и что-то быстро рисовала в блокноте. Ему было девятнадцать, ей, на вид, столько же. Не красавица, но с лицом запоминающимся: очень бледная кожа, темные, почти черные волосы, собранные в небрежный пучок, и глаза невероятно светлого, холодного серого цвета — как дымчатый кварц. Она была одета во всё черное, пальто до пят, грубые ботинки. Антон замер в десяти шагах, наблюдая. Он видел не просто девушку. Он видел композицию. Линию ее шеи, изгиб спины, сосредоточенность в позе. Она была невероятно гармонична в этой музейной тишине, среди замерших зверей. Она сама казалась идеальным экспонатом — «Homo sapiens artisticus».
Он подошел ближе, заглянул в блокнот. Она рисовала не сайгаков. Она набрасывала череп одного из них, но в стиле, напоминающем средневековые гравюры — с геометрической точностью и мрачным украшательством.
— Вы рисуете скелет, а не животное, — сказал он тихо, не думая.
Она вздрогнула, обернулась. Серые глаза оценивающе скользнули по нему. В них не было ни испуга, ни раздражения. Был интерес такого же сорта, как у него.
— Животное — это временная оболочка, — ответила она голосом, низким для женщины, немного хрипловатым. — Скелет — это истинная форма. Перманентный чертеж. Меня зовут Алиса.
— Антон.
Оказалось, она учится на художника-графика в Строгановке, увлекается анатомией, memento mori и средневековыми бестиариями. Они разговорились. Говорили об искусстве как о способе преодоления тления, о красоте законсервированного момента, о том, что современный мир утратил понимание смерти и поэтому так уродлив. Антон, обычно молчаливый, говорил, захлебываясь, чувствуя, как находит родственную душу. Он рассказал ей о таксидермии. Не о ремесленной части, а о философии. О вечности формы. Она слушала, не перебивая, кивая, ее серые глаза горели странным огнем.
Они стали встречаться. Свидания их были не похожи на обычные. Они часами просиживали в анатомичке Строгановки, где Алиса имела доступ. Она рисовала с натуры — расчлененные конечности, препараты органов, скелеты. Антон же изучал их с практической точки зрения: крепление мышц, точки сочленения, как всё это можно воссоздать. Они ходили на Боткинское кладбище, не чтобы целоваться в укромных уголках, а чтобы рассматривать старые, разрушенные памятники — скорбные ангелы, у которых отваливались носы, плакальщицы со стертыми лицами. «Время всё делает, как таксидермист, — сказала как-то Алиса, проводя пальцем по трещине в мраморной плите. — Оно снимет со всего живого шелуху, оставив только чистый, вечный образ. Художник лишь торопит этот процесс. Придает ему смысл».
Антон был очарован. Он впервые почувствовал не просто влечение, а необходимость поделиться своими самыми сокровенными мыслями. Он привел ее в свою мастерскую в павильоне №13.
Алиса вошла, огляделась без тени брезгливости или страха. Ее взгляд скользнул по рядам заготовок, банкам с глазами, проволочным каркасам, незаконченным работам. Она подошла к его последней диораме: «Лисья охота». Лисица в прыжке над норкой, из которой в панике выглядывали два крошечных суслика. Вся сцена была залита искусственным снегом из гипса и слюды.
— Это… прекрасно, — выдохнула она искренне. — Ты не сохраняешь жизнь, Антон. Ты сохраняешь драму. Эмоцию. Это гениально.
Он почувствовал прилив гордости, горячее, чем когда-либо. Он показал ей свой «Каталог. Наследие тишины». Она листала его, изучая записи, зарисовки, и наткнулась на последние страницы — наброски «Городского проекта». На эскизы человеческих фигур в интерьерах Москвы.
Она долго молчала. Потом подняла на него свои кварцевые глаза.
— Ты думаешь об этом серьезно?
— Я… я размышляю, — смутился он, впервые пожалев, что показал это. — Это просто концепция. Идеал.
— Это единственно логичное развитие, — сказала она спокойно, как констатировала факт. — Насекомые, звери… это подготовка. Проба материалов. Венец творения — человек. Его форма самая сложная. Его история — самая богатая. Его смерть — самая осмысленная. Но и самый неблагодарный материал. Он гниет, портится, теряет форму быстрее всех. Сохранить человека… это вызов.
Он смотрел на нее, пораженный. Она не испугалась. Не назвала его монстром. Она поняла. Более того, она видела в этом эстетический и философский вызов.
— Но как? — прошептал он. — Технически… Это невероятно сложно. И… источники материала?
Алиса улыбнулась. Улыбка у нее была странная, без тепла, почти дьявольской.
— Мир полон добровольцев, которые уже выбрасывают свои формы на помойку, — сказала она. — Алкоголики, бомжи, одинокие старики… Их тела исчезают, не оставляя следа. Никто не ищет. Никому не нужно. Разве не милосердно — дать им шанс на вечность? Превратить их из отбросов в произведения искусства?
В её словах была леденящая, безупречная логика. Логика, которая стыковалась с его собственными тайными мыслями. Это был не призыв к убийству. Это был призыв к сбору. К утилизации уже списанного материала во имя высшей цели.
— Ты… ты бы хотела… участвовать? — спросил он, не веря сам себе.
— Я художник, — ответила Алиса, подходя к его столу и беря в руки скальпель. Она провела пальцем по лезвию, не нажимая. — Меня интересует граница. Между жизнью и искусством. Между медициной и скульптурой. Между трупом и экспонатом. Да, Антон. Я хотела бы участвовать. Как соавтор. Как… ассистент.
В ту ночь они не целовались. Они сидели на ящиках в его мастерской, при свете керосиновой лампы, и строили планы. Не планы убийств — планы проектов. Алиса говорила о композиции, о свете, о том, как вписать человеческую фигуру в городской ландшафт так, чтобы это было шоком, но и откровением. Антон думал о технике: о консервации, о каркасах для человеческого тела, о проблеме кожи, о сохранении мимики.
Он чувствовал себя завершенным. Нашелся не только ученик, но и соратник. Муза, понимающая глубину его замысла. Вместе они были не парой маньяков, а художниками — первопроходцами, готовыми открыть новое направление в искусстве. «Постмортальный лэнд-арт», как назвала это Алиса.
Он проводил ее поздно вечером до метро. У турникетов она обернулась.
— Для начала нужно потренироваться, — сказала она. — На том самом материале, который никому не нужен. Чтобы отточить технику. Я… я могу найти. У меня есть знакомства в определенных кругах.
Он кивнул. Сердце билось ровно и сильно. Не от страха. От предвкушения великой работы.
— Жду, — сказал он.
Она ушла вниз по эскалатору, черное пальто растворилось в толпе. Антон пошел назад, к ВДНХ. Ночь была морозной, звездной. Павильоны высились темными монументами, похожими на мавзолеи забытых цивилизаций. Он смотрел на них и видел уже не заброшенные здания, а готовые выставочные залы. Огромные, пустующие, ждущие своего содержимого.
Он запер дверь мастерской, зажег лампу. На столе лежал его блокнот, открытый на странице с «Городским проектом». Он взял ручку и дописал под планами:
«Соавтор. Алиса К. Начало практической фазы: поиск и обработка материала первой категории (добровольный утиль). Цель — отработка методики на сложной биомассе. Сроки: до конца зимы.»
Он отложил блокнот и подошел к верстаку, где стояла незаконченная работа — чучело ворона. Он взял его в руки, поправил крыло. Птица смотрела на него пустыми, желтыми глазами.
— Скоро, — прошептал Антон, глядя в эти стеклянные глубины. — Скоро мы перейдем к главным экспонатам. И весь город будет нашей витриной…
Снаружи, по заснеженным дорожкам ВДНХ, прошел ночной сторож, поскрипывая валенками. Его фонарь выхватил из тьмы мраморную группу у павильона «Космос» — фигуры рабочего и колхозницы, устремленные в светлое будущее. Антон видел их в окно. Застывшие, идеологические, безжизненные. «Фальшивка, — подумал он. — Они не жили. Их не препарировали. Они родились мертвыми. А я буду работать с тем, что жило. И сделаю это по-настоящему бессмертным».
Он погасил лампу и лег на жесткую койку в углу. В темноте его глаза были открыты. Он уже не видел потолка мастерской. Он видел залы Ленинской библиотеки, заполненные не шелестящими читателями, а вечными, задумчивыми фигурами, склонившимися над раскрытыми книгами. Видел Патриаршие пруды, где на скамейках сидели пары, замершие в момент тихого, неугасимого диалога. Видел сверкающие витрины ГУМа, за которыми стояли не манекены, а люди из плоти, одетые в последнюю моду, с выражениями лиц, полными холодного, покупательского блаженства.
Это был прекрасный сон. И он знал, как сделать его явью. Первый шаг был уже сделан. Он нашел свою Еву. Теперь им предстояло вместе вкусить запретного плода с древа познания смерти — и пересоздать мир по своему образу и подобию.
Глава 4. Первая композиция
Зима в Москве в тот год была затяжной, грязной и циничной. Снег, выпавший в ноябре, к февралю превратился в серую, зернистую кашу, испещренную коричневыми пятнами талого асфальта и окурками. Воздух в городе был густым, как бульон, сваренный из выхлопных газов, угольной пыли и человеческого равнодушия. Именно такая погода, как понимал Антон, была идеальным союзником. Она заставляла людей спешить, укутываться, смотреть в землю. Она делала их слепыми.
Его мастерская в павильоне №13 превратилась в лабораторию. Под руководством Алисы и с техническими консультациями Льва Борисовича (старик, хитро щурясь, догадывался, для чего Антону вдруг понадобились реактивы для фиксации тканей в больших объемах и специальные шприцы для инъекций) он оттачивал методику. Они начали, как и договаривались, с «добровольного утиля».
Первым «материалом» стал мужчина, которого Алиса «нашла» в подворотне у Курского вокзала. «Сергей, пятьдесят с хвостиком, алкоголик со стажем, без определенного места жительства, — доложила она с холодной деловитостью патологоанатома. — Семья в другом городе, в милицию на розыск не подавали. Идеальный кандидат».
Доставка в мастерскую прошла без проблем глубокой ночью. Тело было завернуто в старый ковер и перевезено на украденной Алисой тележке супермаркета. Первый раз, увидев его — синеватое, обрюзгшее, с запахом, который не перебивал даже формалин, тело — Антона вырвало в раковину. Это была не прекрасная, чистая смерть бабочки или птицы. Это был крах. Разложение личности, записанное на плоти. Алиса же не дрогнула. Она надела резиновые фартук и перчатки, которые принесла с собой, и сказала:
— Смотри не на него. Смотри на скелет. На потенциальную форму. Всё остальное — просто мусор, который нужно убрать.
Она была права. Работа началась. Это был адский, бесконечный труд, растянувшийся на недели. Антон понял, насколько человеческое тело сложнее звериного. Объемы, толщина кожи, подкожный жир, необходимость сохранения индивидуальных черт лица. Они действовали по отработанной на животных схеме, но в гигантском масштабе: вскрытие, извлечение внутренностей и основных мышц (их заспиртовали в огромных банках — мрачный архив будущего), обработка кожи и черепа. Каркас пришлось делать из комбинации стальных прутьев и монтажной пены, чтобы повторить грубые контуры тела. Череп выварили, отбелили и вернули на место. Глаза — особые, человеческие, заказанные через сомнительного поставщика Льва Борисовича из закрывшегося музея медицины.
Самой сложной частью оказалось лицо. Кожа на лице обвисла, потеряла тонус. Пришлось учиться подшивать ее изнутри, создавая новый рельеф, имитирующий мускулатуру. Алиса, с ее художественным взглядом, руководила этим процессом: «Левая скула должна быть чуть выше… Уголки губ опусти, но не слишком, нужна легкая отрешенность, не гримаса страдания…»
Когда работа была закончена, перед ними стояла фигура. Нет, не Сергей-алкоголик. Это была скульптура «Бродяга». Фигура человека в рваной, но тщательно вычищенной и обработанной консервирующим составом одежде, сидящего на ящике. Поза была выбрана устало-созерцательной: слегка ссутуленная спина, руки, лежащие на коленях, голова, опущенная, но не на грудь, а будто бы человек смотрит себе под ноги. Лицо выражало не страдание и не опустошение, а глубочайшую, философскую усталость. Вечную усталость от бытия. Это было уже не тело, а образ.
— Прекрасно, — прошептала Алиса, обходя фигуру кругом. — Ты убрал всю грязь. Всю боль. Оставил только чистую идею. Идею отверженности.
Антон смотрел на свое творение, и внутри него бушевал ураган противоречивых чувств: отвращение к процессу, головокружительная гордость за результат, леденящий страх от осознания того, на какую дорогу он вступил. Но сильнее всего было чувство правильности. Так должно быть. Хаос личной смерти был упорядочен. Бессмысленный конец обрел форму и смысл.
Но что дальше? Хранить это в мастерской? Это было бессмысленно. Экспонат создан для показа. Для того, чтобы его увидели. И здесь Алиса предложила гениальный в своей простоте и дерзости план.
— Его нужно вернуть в среду. Туда, где его бы не искали, но где его форма заиграет новыми красками. Где он станет частью пейзажа, но вскоре его заметят. Это будет… пробный шар. Послание.
Они выбрали Чистые пруды. Не Патриаршие, те были слишком пафосны, слишком на виду. Чистые — место более демократичное, с разной публикой, с длинной набережной, где по утрам гуляют старики и мамы с колясками, а по вечерам тусуется молодежь. Они вывезли фигуру ночью, в тот же день, когда в Москве случился первый по-настоящему сильный снегопад. Метель была им на руку.
Они установили «Бродягу» на одной из скамеек в самом начале набережной, возле выхода из метро. Посадили его аккуратно, как живого, пристегнули ремнями, которые потом Антон аккуратно обрезал. На голову натянули старую шапку-ушанку, на руки — перчатки с отрезанными пальцами. В одну руку вложили бутылку в темном пакете, в другую — недокуренную «беломорину». Снег быстро начал покрывать фигуру тонким слоем, добавляя натуралистичности.
— Идеально, — сказала Алиса, отходя и оценивая композицию. — Он здесь свой. Он часть этого места. До тех пор, пока кто-то не попытается с ним заговорить или тронуть.
Они ушли, растворившись в белой пелене снега. Антон всю ночь не спал, ворочаясь на своей койке, прислушиваясь к вою ветра в трубах павильона. Он представлял, как утром первый прохожий — может быть, старушка с сумкой на колесиках — увидит неподвижную фигуру на скамейке. Подумает: «Опять пьяный спит». Потом другой… третий… А потом кто-то заметит странную неподвижность, неестественный цвет лица…
Утром он, как одержимый, поехал на Чистые пруды. Снегопад кончился, день был серым, стеклянным. Возле скамейки, где они оставили «Бродягу», стояла небольшая толпа. Милицейская «буханка» с мигалкой, два участковых, оцепляющие место, и несколько любопытных, щелкающих фотоаппаратами «Зенит» и «Смена». Фигуры на скамейке уже не было.
Антон смешался с толпой, сердце колотилось где-то в горле.
— Что случилось? — спросил он у пожилого мужчины в ушанке.
— Да вон, мужик на скамейке замерзший сидит, — с мрачным удовольствием сообщил тот. — А он, понимаешь, и не замерзший вовсе. Набитый чем-то. Чучело, блин! Милиция гадает, кто и зачем такое поставил. Шутка, говорят, дурацкая.
«Чучело». Не «труп», не «покойник». Чучело. Слово прозвучало для Антона как высшая похвала. Он не удержался и спросил:
— И что, как? Похоже было?
— Да вроде как живой! — засмеялся мужчина. — Только глаза стеклянные, и не дышит, ясное дело. Я сам сначала думал — спит. А потом вижу: снег на нем не тает, и лицо восковое. Жуть, да и только. Но забавно.
«Забавно». Это было не то слово, которого ждал Антон. Он ждал ужаса, отвращения, паники. А получил… любопытство и смутную «забавность». Его творение восприняли как странную, несколько жутковатую шутку. Перформанс. Это было не совсем то, на что он рассчитывал, но и не провал. Послание было доставлено, просто адресаты не смогли его полностью расшифровать.
В течение следующих нескольких дней в вечерних выпусках новостей и в газетах прошла пара заметок: «Жуткая находка на Чистых прудах», «Мистификация или злой умысел?». Эксперты, приглашенные милицией, гадали: кто и зачем изготовил настолько реалистичное чучело человека? Выдвигались версии от розыгрыша студентов-медиков до акции неизвестных художников-авангардистов. Никто не заговорил о настоящем трупе. Техника оказалась настолько совершенной, что обманула первый, поверхностный осмотр. Только когда фигуру увезли в морг и начали вскрытие, правда всплыла. Но об этом СМИ уже не писали — милиция засекретила информацию, чтобы не сеять панику.
Для Антона и Алисы это был и шок, и триумф. Шок — потому что они поняли, насколько близко подошли к разоблачению. Триумф — потому что их искусство прошло первую, самую серьезную проверку: оно обмануло живых. Оно влилось в городской пейзаж, став его частью.
В мастерской они устроили «разбор полетов».
— Слишком реалистично, — сказала Алиса, куря самокрутку. Дым стлался призраком под низким потолком котельной. — Мы сделали идеальную копию бомжа. Её и приняли за чучело, то есть за нечто заведомо неживое. Нам нужно не копирование. Нам нужно… гиперболизированное бытие. Не человек, а Архетип. Чтобы с первого взгляда было ясно — это не труп. Это Скульптура. Но скульптура из плоти.
Антон понимал её. Первый «Бродяга» был пробой пера, упражнением в технике. Теперь нужно было работать над художественным языком.
— Следующий, — сказал он, открывая блокнот, — должен быть выставлен там, где его невозможно принять за спящего или пьяного. Где его искусственность станет частью замысла. И он должен нести… историю.
Алиса улыбнулась. Её глаза блеснули в свете керосиновой лампы.
— Я уже думала. Библиотека. Ленинка. Читальный зал. Тишина, сосредоточенность, погруженность в мир идей. Это идеальная среда. Фигура Читателя. Вечного. Абсолютного. Материал… должен быть соответствующего склада.
Она снова ушла на «поиски». Антон же, оставшись один, подошел к стеллажу, где стояли банки с органами и мышцами первого «Бродяги». Он смотрел на них, плавающие в мутном формалине, и не чувствовал ничего, кроме удовлетворения ученого, правильно классифицировавшего образцы. Страх ушел. Осталась лишь жажда движения вперед, к более сложным и выразительным композициям.
Он взял «Каталог» и сделал новую запись:
«Экспонат №1: „Бродяга (Сергей) “. Место первой экспозиции: набережная Чистых прудов. Дата. 28.02.1998. Реакция — успешная интеграция в среду, последующее изъятие, признание артефактом. Вывод: необходимо повышение уровня художественного обобщения. Переход от реализма к символизму.»
«Экспонат №2 (в работе): „Вечный читатель“. Место предполагаемой экспозиции — читальный зал РГБ (Ленинка). Требования к материалу: интеллектуальная внешность, возраст 40—60 лет, признаки „книжности“. Статус — поиск.»
Он закрыл блокнот. Снаружи снова завывал ветер. Москва, ничего не подозревавшая, спала под тяжелым, грязным снежным одеялом. Город был огромным, равнодушным организмом. И в этой его равнодушной плоти уже зрела чужая, непостижимая для него жизнь. Жизнь искусства, рожденного из смерти. Антон Воронцов, Таксидермист, сделал свой первый публичный жест. Это был лишь легкий, почти неощутимый укол булавки. Впереди было настоящее препарирование.
Глава 5. Ленинка. Читальный зал
После истории на Чистых прудах в городе на неделю воцарилась нервная, едва уловимая истерия. Газеты, отыграв сенсацию, переключились на другие темы, но в метро, в очередях, в курилках институтов шептались: «Слышал про того набитого мужика? Говорят, это настоящий труп был!», «Да ну, розыгрыш. Студенты из меда». Мнения разделились, но общее чувство было одно: в Москве завелось что-то странное. Что-то, нарушающее привычный, грязный, но предсказуемый порядок вещей. Милиция проводила какие-то негласные проверки возле музеев и художественных вузов, но, не найдя зацепок, постепенно свернула активность. Следствие уперлось в тупик.
Для Антона и Алисы это было окном возможностей. Давление ослабло, а значит, можно было готовить следующий шаг. И этот шаг должен был быть качественно иным. Не тайным подкидыванием, а торжественным, почти сакральным внедрением.
Алиса оказалась права: материал для «Вечного читателя» нужно было искать в соответствующей среде. Она проводила дни в читальных залах различных библиотек — от Ленинки до скромных районных. Она искала не просто одинокого человека. Она искал тип. Ученого, архивариуса, фанатичного книгочея — того, чья внешность и манера держаться сразу говорили бы о погруженности в мир текстов. Того, чье исчезновение могло бы остаться незамеченным на какое-то время, но чей образ, увековеченный, был бы мгновенно узнаваем.
Её выбор пал на человека по имени Виктор Сергеевич Полуянов. Кандидат исторических наук, некогда перспективный специалист по древнерусским летописям, спившийся после краха карьеры (не то плагиат, не то идеологическая диверсия — история была мутной). Он доживал свой век, влача полунищенское существование на окраине Москвы, в коммуналке на Ленинском проспекте, и проводя все дни в историческом читальном зале РГБ. Он был идеален: одинокий, почти никому не нужный, с благородными, резкими чертами лица, которые не до конца испортил алкоголь, и с неизменной, почти театральной элегантностью в поношенном, но чистом костюме-тройке и с бабочкой. Он был живой реликвией, ходячим анахронизмом. Алиса проследила за ним, узнала режим, выяснила, что из родственников у него лишь сестра в Нижнем Новгороде, с которой он переписывается раз в год открыткой.
«Он уже почти экспонат, — сказала она Антону. — Мы просто поможем ему завершить трансформацию. Из почти-живого в вечное».
Операция по «изъятию материала» была проведена с пугающей легкостью. Алиса, представившись студенткой, попросившей помощи в работе по старообрядческим текстам, втерлась к нему в доверие. Пригласила «обсудить детали» в тихое кафе. Подлила в его чай мощный миорелаксант, «позаимствованный» из анатомички Строгановки. Полуянов просто уснул за столиком. Они вывели его под руки, как подвыпившего знакомого, погрузили в ожидавший у переулка старенький «Москвич» Льва Борисовича (старик, мрачно жуя мундштук потухшей трубки, лишь кивнул, получив пачку долларов) и привезли в мастерскую.
На этот раз работа была тоньше, почти ювелирной. Они не просто консервировали тело — они создавали характер. Выражение лица должно было передавать не усталость, как у «Бродяги», а сосредоточенную, глубинную думу. Легкое напряжение в уголках губ, морщинка между бровей, направленный вдаль, но не на физическую книгу, а вглубь мысли взгляд. Алиса лепила это выражение на лице, как скульптор, пока Антон трудился над сохранением тканей, используя новые, более совершенные составы для инъекционного бальзамирования, которые позволили добиться более естественного цвета и упругости кожи.
Одели его в его же собственный, вычищенный и отглаженный костюм. В тонких, длинных пальцах (сухожилия были зафиксированы в идеальном положении) зажали настоящую книгу — потрепанный том «Повести временных лет» факсимильного издания. Посадили на стул, придав позу легкого наклона вперед, к воображаемому тексту. Весь облик кричал: Мысль. Остановленная, кристаллизованная, вечная мысль.
Но просто поставить его в мастерской было бы кощунством. Для такого экспоната требовалось соответствующее обрамление. И этим обрамлением мог быть только главный читальный зал Российской государственной библиотеки — знаменитый зал №3, с его гигантским сводчатым потолком, темным деревом кафедр и немым гулом интеллектуального напряжения.
Проникнуть туда ночью с такой ношей было нереально. Но Алиса нашла иной путь. Она выяснила, что в зале идет плановая замена проводки, и по вечерам, после закрытия, там работают электрики. У одного из них, молодого парня, помешанного на тяжелом металле, она, под видом художницы, «заказала» несколько кассет с редкими записями. Взамен он, очарованный и не задающий лишних вопросов, согласился впустить их «поснимать интерьеры для дипломной работы» за полчаса до открытия библиотеки, в шесть утра, когда охрана менялась, а электрики уже заканчивали работу.
Так и сделали. Холодным, туманным мартовским утром, когда первые лучи солнца только начинали золотить шпили сталинских высоток, они с Антоном, одетые в темные рабочие халаты, внесли «Вечного читателя» в здание. Фигура была закутана в ткань, как крупногабаритный экспонат для выставки. Нервный электрик провел их через черный ход, по бесконечным коридорам, и вот они стояли в огромном, пустом, погруженном в предрассветную синеву зале.
Тишина здесь была иной. Не мертвой, как в его старой квартире, а насыщенной. Она была соткана из миллиона непрочитанных страниц, из сдержанных вздохов тысяч ученых, из скрипа перьев и шуршания бумаги. Это был храм. И они принесли сюда свою икону.
Они выбрали место у одного из высоких окон, в стороне от основных проходов, но на виду. Поставили стул, усадили на него фигуру. Поправили складки на костюме, угол книги. Антон в последний раз протер стеклянные очки «читателя» (Алиса настояла на очках в тонкой металлической оправе — это добавляло образу завершенности). Они отступили, чтобы оценить.
Фигура Виктора Сергеевича Полуянова сидела в лучах восходящего солнца, которые медленно, как прожектор, ползли по паркету, взбирались по стулу и, наконец, осветили его лицо. Свет играл на стеклах очков, скрывая пустоту глаз, и делал кожу почти живой. Он был неотделим от этого зала. Казалось, он сидел здесь всегда, с самого момента постройки здания, и будет сидеть вечно, внемля тихому гулу ушедших в небытие мыслей.
— Это… гениально, — прошептала Алиса. В её голосе впервые прозвучало нечто вроде благоговения. — Он дома.
Они ушли тем же путем, оставив электрику пачку долларов и строгое предупреждение забыть их лица. Тот, бледный от страха и жадности, лишь кивал.
В девять утра библиотека открылась. Первые читатели — аспиранты, ученые, странные старики с блокнотами — разошлись по своим местам. Тишина зала нарушалась лишь привычными, ритуальными звуками: поскрипыванием стульев, шепотом, стуком каталожных ящиков.
Открытие совершила пожилая женщина, библиотекарь с многолетним стажем. Она шла между рядами, чтобы отнести книгу на полку, и краем глаза заметила неподвижную фигуру у окна. Она замедлила шаг. Что-то было не так. Слишком неподвижно. И выражение лица… Она подошла ближе.
— Виктор Сергеевич? — тихо позвала она. Полуянов был здесь своим, многие библиотекари его знали в лицо.
Ответа не последовало. Она наклонилась, увидела застывшие, не моргающие глаза за стеклами очков, абсолютную, статуарную неподвижность. И вдруг ее взгляд упал на руки. На тонкую, благородную кисть, держащую книгу. Кожа на костяшках пальцев отливала странным, восковым блеском. Не естественным.
Она вскрикнула. Тихий, сдавленный звук, но в гробовой тишине зала он прозвучал как выстрел. Десятки голов поднялись от книг. Кто-то встал, подошел.
— Что случилось, Анна Петровна?
— Он… Он не дышит. И… он неживой. Совсем.
Начался переполох. Кто-то побежал за охраной, кто-то вызвал «скорую». Но когда подошли ближе, стало ясно, что «скорой» здесь делать нечего. Медленный, леденящий ужас пополз по залу, сковывая даже скептиков. Это не было похоже на обычную смерть. Человек не падал, не хрипел. Он замер, как изваяние. Охрана, растерявшись, оцепила место. Прибывшая милиция и санитары, попытавшиеся сдвинуть тело с места, обнаружили его чудовищную тяжесть и жесткость. Шепот пронесся по залу: «Да он как каменный!», «Восковая фигура!»
Но это была не восковая фигура. При близком рассмотрении, при попытке снять очки, стало ясно — это плоть. Настоящая, но каким-то образом законсервированная, превращенная в нечто среднее между человеком и скульптурой.
В тот день библиотеку закрыли. Новость, в отличие от истории с Чистыми прудами, мгновенно стала достоянием всех информагентств. Уже к обеду у здания РГБ стояли толпы журналистов и зевак. Говорили о жуткой находке, о маньяке-таксидермисте, об убийце, который делает из людей чучела. Паника, настоящая, густая паника, наконец вспыхнула в городе. Теперь все понимали: первый случай не был чьей-то больной шуткой. Это была репетиция. А это — главная премьера.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.