электронная
200
печатная A5
341
18+
Такая вот…

Бесплатный фрагмент - Такая вот…

Дети войны

Объем:
164 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-9533-6
электронная
от 200
печатная A5
от 341

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Вместо предисловия

Персонажи этой книги вошли в наш, вечно изменяющийся мир, под грохот кованых сапог германцев, в огне и вое медных труб, в дыме пожарищ, облитые слезами и горем стонущей русской бабы — Война! Как написал один мой ровесник и товарищ, тамбовский поэт Гена Якушенко нелепо погибший в начале шестидесятых годов:

«Не плач при мне. Не выношу я слёз.

Запрячь, захорони в душе обиду…

Я среди бед, я среди горя рос.

Я столько слёз в глазах у женщин видел!

Вой-на… Зачатые наспех, кое-как — война! иногда невзначай — война!, мои ровесники не могли быть иными, чем показано в этой книге. Я не говорю о комсомольских стройках, в которых они безоговорочно и до конца отдавали молодость и силы. Об этом много сказано и без меня. Знаете, как в песне:

«Я помню завод Ильича,

Две маленьких доменных печи,

А третию строили мы,

Согнув свои юные плечи».

Ранняя самостоятельность, безотцовщина, скудность послевоенной жизни сделали их невосприимчивыми к житейским проблемам, но безумно любящими саму жизнь. Они никакие не герои, простые жители и насельники своей, как позже скажут, застойной эпохи. Обманутые говорливым племенем перестройщиков, проживая в бедности и юдоли, они, и до сих пор ещё, не потеряли веру в иное, более справедливое общество. Но, как говориться, что есть, то есть, что было — было…

Такая вот C’est la vie

1


Холодный дождь стальными жгутами охлестывает осенние деревья, пытаясь вместе с листьями содрать и кожу, деревья возмущаются, гнуться, шумят, но так и остаются на месте, увязнув в наших русских черноземах.

Осень всегда печальна, особенно теперь под затяжными дождями с ветром готовым смахнуть все по своей дороге.

Печалюсь и я…

Печалюсь, что так быстро пролетело чудесное лето с погожими долгими днями, с его теплом и утренней улыбкой зари, что безвозвратно прошла молодость, оставив в сердце досадное чувство за присущую ей, молодости, бездумность и щедрое растранжиривание времени на пустяки.

Все вернется на круги своя, но отпущенное тебе Господом Богом время не возвратиться никогда. Эта аксиома всем известна, но верить тому отказывается душа вопреки разуму. Может, действительно душа вечна и ей, душе моей, все наперед известно и определено. Может, потому я с такой жадностью гробил молодые годы на пустяки, на солому дней сгорающих без следа в закатных небесных кострах.

Только в школьные дни ясные и чистые ты полностью ощущаешь радость новизны жизни, которая течет как светлый ручеек из солнечного родничка, чтобы потом прошуметь высокой волной полноводной реки, или захлебнуться, запутавшись в бурьяне, стоячей, прокисшей водой, рядом с пустыми, сухими берегами.

Все еще впереди, еще не жжет сердце горькая щелочь утрат, и солнце светит только тебе одному.


2

У нас в Бондарях была одна школа, районная.

Школа одна, но какая! Только на моей памяти она выпустила из своего шумного рукава четырех генералов Советской Армии, двух докторов технических наук, заслуженного врача-хирурга, около десятка педагогов, двух членов Союза писателей, несколько заслуженных строителей.

Школа располагалась в тесном двухэтажном здании бывшего трактира, в котором по воспоминаниям тех стариков просаживались в карты не только поместья и состояния.

Бондари — село большое, вольное. Здесь, еще с петровских времен обосновались беглые крестьяне, получившие вольную как работники новой суконной фабрики француза Леона.

Бон пари! — восклицал он на берегу Большого Ломовиса, оглядывая зеленые спины холмов за рекой, может, поэтому и село Анастасиевка было переименовано в Бондари, потому, что тех, кто делает дубовые бочки, здесь отродясь не жили.

В советское время фабрику местные жители растащили по кирпичикам на хозяйственные нужды, трактир приспособили под школу. Потом из школы сделали музей, на фасаде которого красовалась памятная доска в честь известного советского поэта Владимира Замятина, лауреата Государственной премии.

Теперь за ненадобностью музей снесли. Построили новую школу, но будет ли она столь удачлива для ее обитателей, не знаю.

Вместе с музеем стирается и память о своих достойных земляках. Новое поколение, по моим наблюдениям не любопытно, и вряд ли оно сможет удержать в памяти достойное прошлое своего села. Новая жизнь, новые заботы сундучного времени.

Но это так, к случаю.


3

В старших классах, когда я учился, в большой моде были кулачные бои между сверстниками. Правда, они назывались более романтично — дуэли.

Начитавшись классиков, дуэли могли устраиваться по любому поводу и не обязательно из-за девочки.

Шпаги и пистолеты, где возьмёшь, а кулаки всегда при себе.

Дуэль объявлялась заранее в строго назначенное время. Если противник опаздывал или не приходил вовсе, ему объявлялось поражение в правах и всеобщее презрение.

Обычно дрались до первой крови, соблюдая незыблемое правило чести — лежачего не бьют.

После драки, размазывая по лицу кровь и выплевывая зубы, братались, зла друг на друга не держали, не как в нынешнее время, когда само слово «честь» вызывает ироническую усмешку.

Я не то, чтобы так уж лез в драку, но доставалось и мне.

Редко кто миновал эти богатырские, не всегда веселые и безобидные забавы.

Бои происходили на глазах заядлых болельщиков, которые ставили свои сбережения и скудные заначки то на одного, то на другого бойца.

Но ставки были беспроигрышные: весь сбор относили в местную чайную на сигареты или на бутылку дешевого портвейна. Тогда времена были попроще.

Из-за девочек старались устраивать дуэли с выдумкой. Болельщики не приглашались, — только секунданты. Все происходило по взаправдашнему: лихая пощечина, презрительный плевок под ноги — остальное было делом секундантов.

Секунданты выбирали особый способ удовлетворения чести. Кулачные бои отвергались сразу за грубость решения проблемы. Не джельтельменское это дело, кулаками махать!

Самый распространенный способ удовлетворения был таков: кто лезвием бритвы запросто вырежет на запястье первую букву имени любимой девочки, тот и будет победителем.

Если тот и другой смогли вырезать первую букву, вырезалась вторая, и так далее до самого конца.

Но такое происходило редко. Мало кому удавалось вырезать даже половину буквы.

Этот способ враз отрезвлял соперников, и они оставались при своих интересах, но были и такие, которые, закусив губу, полосовали себе кожу во имя одной девочки — Ларисы Заборовской.

Лариса была дочкой самого большого начальника нашего района, присланного сюда для укрепления бондарских партийных кадров, которые ничего не смыслили в сельском хозяйстве, кроме как писать грамотные отчеты борьбы за урожай.

Новую девочку посадили со мной за одну парту в шестом «А» классе.

— Мальчик, у тебя есть ножик, мне карандаш заточить?

Я выворачиваю карманы, выкладываю все свои мальчишьи амулеты и обереги, раскладываю свой заветный перочинный ножик с несколькими острыми, как жало, лезвиями, открываю одно и с готовностью подаю ей.

Нож в ее руках совсем не подчиняется ей, лезвие скользит по карандашу, осыпая стружки на парту, грифельный стержень крошится, пачкая ее розовые, как лепестки волшебного цветка, пальчики.

Я бережно беру из ее рук ножик, беру карандаш — раз-два и карандаш в моих руках уже заострен, как летящая стрела Амура.

Я в то время увлекался мифами древней Греции.

— Вот! — сказал я, и неизъяснимый ток прошел от ее руки прямо через мое сердце.

В то время только-только входила в моду педагогическая мысль, что половая нивелировка поднимет успеваемость и благотворно скажется на общей дисциплине.

Сказалось ли это как-нибудь положительно, не знаю, но в нашей школе, хулиган так и оставался хулиганом, а двоечник — двоечником, только прибавилось заботы классному руководителю за девичью безопасность от такой близости.

Как бы там ни было, но мне бешено завидовали, что усложнило мою мальчишескую жизнь до предела.

Я чаще, чем когда-либо стал приходить домой с расквашенным носом или фингалом под глазом.

В Заборовскую были влюблены все мальчики нашего класса, и борьба за ее внимание велась нешуточная. Уйти от ее чар, было выше моих сил.

Лариса была так не похожа на остальных моих одноклассниц: она и смеялась-то не так громко и заразительно, как те, и одевалась-то совсем не по-нашему, а по-городскому. Беленький кружевной воротничок на коричневом форменном платье, нежная белая кожа ее по-женски мягких рук, быстрые ножки на громких каблучках, сводили с ума даже безнадежного балбеса.

Поговаривали, что она еврейка, а ее родители сбежали в Советский Союз из оккупированной Польши, где их неминуемо ожидало бы уничтожение в печах Освенцима.

Вот этот непривычный для нашего села ее выговор на очень правильном русском языке, ее чистенькая аккуратная одежда, ее особенная прическа темных волос и легкий румянец, разом выбили из меня всю мальчишечью дурь.

Я произносил ее имя, как священное заклинание. Ложился спать с надеждой, снова увидеть ее, тайно вдыхать запах ее волос, нежный аромат неведомых мне трав и благовоний.

Что может быть чище и светлее первой любви подростка, еще не юноши, но уже и не мальчика? Ты каждый миг живешь в таком озарении всех своих чувств, словно весь мир принадлежит только тебе одному и тебе одному светит солнце в небесной глуби.

Боже, как я ее любил! Одного нечаянного прикосновения ее руки хватало, чтобы тебя окатывала высокая удушливая волна неизъяснимого чувства, такой нежности, что в счастливом упоении заходилось сердце, хотелось кричать от счастья во весь свой не устоявшийся ломкий голос. Но ты скрываешь это, ты отыскиваешь уединенный угол и сгораешь там, растравляя в одиночестве все свои немыслимые ожидания.


4

Все было так, и неизвестно как бы сложилась моя дальнейшая жизнь, если бы не еще один человек, чьи чувства были так же задеты ее присутствием в нашем классе.

Звали его Скворец. Вообще-то он был Колькой, но фамилия его была Скворцов, поэтому — мы его называли Скворец, да Скворец.

Он действительно был похож на скворца. Смуглый с жесткой смоляной прической лежащей крылом, на его высоко поднятой голове с заостренным худым носом, он напоминал взлохмаченную весеннюю птицу готовую вот-вот запеть.

Маленький осколок войны, сирота, жил у сердобольной приютившей его двоюродной тетки, которая числилась в нашей церкви регентом, и Николай иногда тоже пел с ней в церковном хоре, на что наши учителя смотрели сквозь пальцы, сами настрадавшиеся за войну, они знали успокаивающую силу молитвы и церковного хорового пения.

Коля был застенчив, держался всегда один. Друзей у него не было, и я с ним не дружил тоже, хотя и никогда не дрался.

Мы дрались все со всеми, а он оставался в стороне.

От нас его отделял страшный, неизлечимый недуг — эпилепсия. Случались с ним припадки не совсем часто. Я только один раз видел ужаснувшую меня картину, когда Коля во дворе школы бился в конвульсиях, выпачкав свой аккуратный костюмчик в мягкую, перемолотую сотнями ног, пыль.

Директор школы под страхом исключения, строго предупредил нас, чтобы мы об этом случае никогда Коле Скворцову не напоминали.

«Несчастный подранок войны» — сказал директор, вытерев, культяпой ладонью лоб.

Война везде успела наследить.

Коля Скворцов был эпилептик, но это ему вовсе не мешало бегать по балкам на решетчатом остове нашей растащенной на кирпичи фабрике. Высокие литые колонны соединялись между собой от второго до пятого этажа чугунными на болтовых соединениях балками, по которым, вальяжно переступая, бродили только вороны да голуби.

У Коли Скворцова была одна страсть, которая нас удивляла и страшила: он совсем не боялся высоты и свободно бегал по узким балкам на самой верхотуре. Может, он подсознательно хотел самоутвердиться, или просто показать нам свою немыслимую смелость.

Я страшно боялся высоты, от одного вида Колиных проделок у меня кружилась голова, и сосало под ложечкой.

Для меня целой проблемой было со стула ввернуть лампочку. В раннем детстве я видел как с телеграфного столба, сбитый ударом молнии упал и разбился насмерть наш сосед, работник районной связи.

Может, поэтому во мне и жил страх высоты.

Однажды на перемене Коля Скворцов, робким прикосновением ладони изобразил на моем лице пощечину. Вначале я даже и не понял, что это, пока мой закадычный дружок, Витька Клок, не заплясал возле меня, требуя удовлетворения.

Витя Клоков был из балбесов балбес. Безотцовщина, двоечник. Курить начал с семи лет, а материться еще раньше.

— Ой, ты смотри, мля, Скворец тоже в орлы хочет! — удивленно закричал он, требуя от меня немедленного удовлетворения.

— На что драться будем? — спокойно спросил я у Коли Скворца.

— Пойдем в сторону договоримся.

Я знал, что Коля потаенно посматривает на Заборовскую, и всегда был с ней услужлив, но меня это до нынешнего дня не трогало: мало ли, кому нравиться моя девочка? Меня так и распирало от гордости и бахвальства, хотя я сам никогда не смел, даже подержать ее за руку. Для меня это было недосягаемой вершиной, о которой я только мечтал.

Давай руку резать! — сказал я. — На все буквы — «Лариса».

— Нет, — сказал Коля, буков много…

— Э, зассал, зассал! — припрыгивая от нетерпенья, — непристойно жестикулировал Витя Клок, набившись ко мне в секунданты.

У Коли Скворцова нашелся свой секундант, староста класса Альберт Кудрявцев, Алик, как мы его звали. Алик был любимцем всех наших учителей, круглый отличник, ему пророчили большое будущее.

Из всей школы один Алик знал о моей фобии, боязни высоты.

Как-то надо было снять воздушный шарик, запутавшийся в ветвях дерева во дворе школы. Первого сентября был праздник, и яркий голубой шар выскользнул из рук маленькой первоклашки, которая от этого горько расплакалась.

Я в первом порыве бросился к дереву, подпрыгнув, ухватился за ветку, но залезть на дерево было выше моих сил, хотя за малышку было очень обидно.

— Ну, лезь, чего ты? — кричал мне Алик, — Боишься что ли?

— Ага! — почему-то сознался я.

Алик подпрыгнул, ухватился за ветку, по-обезьяньи раскачался, зацепился ногой за другую ветку — и вот он уже на самой высоте, где весело под ветром, трепыхался этот злосчастный шар, сделавший меня перед лицом Алика, трусом.

… — Кто пройдет по балке на самом верху до опорной колонны, того и будет Заборовская, — твердо заявил Алик. — Может, откажешься, а? — ехидно спросил он меня и громко рассмеялся.

Отказаться я не смог бы, если даже и захотел. Так вот запросто, отдать Заборовскую, было выше моих сил. Пусть упаду, пусть разобьюсь! Пусть! Пусть! Но Лариса никогда не узнает о моей трусости. Пусть…

— Ну, как? Разбивать руки или нет? — тормошил меня Витя Клок.

— Разбивай! — хрипло выдохнул я и протянул ладонь Коле Скворцову. — Давай, Скворец! Спорим!

Алик с Витей разбили наши руки, и мы пошли к фабрике. Ее остов, ее скелет мрачно чернел на фоне вечернего неба. Красный, огромный шар солнца зловеще высвечивал всю пустоту пространства заключенного в квадратные переплеты чугунных балок и колонн. В петровские времена прокатных станов не было, и большинство опорных конструкций были литые и держались на черных больших, как грибные шляпки, заклепках. Само время остановилось в их резких и грубых очертаниях.

Ничего, более страшного, чем эти мертвые переплеты, я не знал. Но, что делать? Позор еще страшнее, страшнее самой смерти.

И я пошел на этот спор, заранее прощаясь с жизнью. Я твердо знал, что мне никогда не осилить эту пустоту, эти полсотни шагов по узкой в ширину ладони балке на высоте двадцати метров.

«Пусть я разобьюсь всмятку, в лепешку, но не уроню своей чести перед Аликом, Колей Скворцовым, которого я теперь зауважал из-за его потаенного чувства к Ларисе Заборовской, перед Витей Клоковым, перед своим 6-а классом. Пусть!»

Я шел, обреченный, но не сдавшийся. Жаль, только мать будет плакать. А отец — ничего! Утрется рукавом и скажет: «Пропал сукин сын не за понюх табаку!»

Но, что не думай, а ничего не придумаешь. Вот они черные чугунные перекладины в огненом зареве закатного солнца. Свершилось! Витя Клок поплевав на счастье в свою ладонь, пожал мою руку:

— Покажи Скворцу, как орлы летают!

Ничего себе, успокоил! У меня так горько сжалось сердце, что я непроизвольно застонал.

— Ты, что? — участливо спросил Витя Клок.

Я зажал ладонью щеку:

— Ззубб…

— На, покури! — Витя Клок протянул мне замусоленный чинарик. — Мой отец завсегда зубы махоркой лечит.

Я глубоко затянулся и бросил чинарик под ноги:

— Все! Полезли!

Впереди всех взбирался по маршевой лестнице Коля Скворцов.

— Я первый! — сказал он, и почти бегом ступень за ступенью отмахивал пролеты.

Что решил, то — решил!

За ним полез я, избегая смотреть себе под ноги и всячески бодрясь перед непоправимым. Все! Мы на высоте!

Алик с моим другом остались где-то там, внизу, куда я избегал смотреть.

Коля уже шагнул на балку. Я вспомнил, что говорил нам учитель физкультуры Петр Сафронович: «Если идешь по перекладине, нельзя смотреть под ноги, надо, чтобы взгляд ложился в длину на расстояние высоты твоего роста, тогда сохраняется устойчивость тела.

Собрав остатки своего мужества в кулак, я, раскинув руки, ступил на балку и сделал шаг. Ничего, только между ног подло защекотало и ужалось в маленький комочек. Впереди покачивалась спина моего соперника в ярком оранжевом сиянии вечернего солнца

Вдруг Коля передернул плечами, как в ознобе, вскинул в страшном изломе руки и исчез с моего пути.

Еще не понимая, что случилось, я не помню, как очутился возле спасательной колонны.

— Скворец полетел! — глупо гыкнул Витя Клок и тут же осекся.

Я, обняв колонну, мгновенно соскользнул по ней на землю и подбежал к раскинутому на щебне моему сопернику. Его тело с поджатыми коленями лежало так неудобно, что я попытался повернуть Колю на спину, ребята, подбежав, помогли мне.

Коля прерывисто и как-то страшно дёргался, широко открыв рот, который был набит вишневым вареньем с косточками.

Хоронили Колю всей школой. Белый, мраморный лоб мне долго представлялся, когда я мельком смотрел на черный каркас нашей старинной фабрики.

На другой день после похорон я, пряча взгляд, сел на свою парту. Резкая пощечина заставила меня выскочить из-за парты. Заборовская, зло, взглянув на меня, молча, собрала с парты учебники и ушла на пустующее место Коли Скворцова.

До самого окончания школы она со мной не обмолвилась ни одним словом, и всячески старались меня избегать. После выпускного вечера я ее больше не видел.

А каркас из чугунных столбов и балок вскоре порезали электротоком на металлолом.

P.S,

Я готовился поступать в институт, оценки позволяли мне надеяться на вольную студенческую жизнь, если бы не только что вышедший на экран фильм «Высота».

Эта талантливая картина о рабочем классе, снова разбудила во мне память о том далеком случае. Забросив учебники, я уехал в Тамбов, где, к неудовольствию родителей, поступил учеником монтажника в трест «Химпромстрой». И всегда, когда мне приходилось работать на высоте, передо мной в сиянии закатного солнца, стояла маленькая фигурка Коли Скворцова.

Такая вот се ля ви…

Мы, дети опалённые войной

Мы, дети озарённые Победой.

из ранних стихов

Сошедший с пьедестала

Стоит солдат. Он в каменной шинели.

Из ранних стихов

Только крикнут во след дорогие:

— Ворочайся назад!..

там же.

1

Вернулся. Пришёл с войны солдат-освободитель Григорий Матвеевич Тягунов к своей молодой жене, одарённой не только красотой, но и беззаветной верностью, какая наблюдалась у русских женщин в самые суровые годины. Вернулся… Но об этом я расскажу потом.


Наш народ, что пружина в автомате Калашникова. Курок не выбьет искру и не запалит патрон, пока эта самая пружина, которая сначала податлива, тягуча, — делай, что хочешь, пока эта пружина не сожмётся до упора, до самого предела, потом, спохватившись, начнёт давать такой ход, безотказный и стремительный, что боёк только поспевает долбить стальным калёным клювом, вышибая из патронника, из магазина, убойную, неотвратимую силу. Только нажимай спусковой крючок…

Так и случилось в ту, последнюю Отечественную войну с русским народом. Не замай! Пружина народной обиды не лопнула, а, сжавшись, стала давать обратный ход, — только успевай — «айн-цвайн-драйн!» могилы копать в податливой русской земле.

Всё вернулось на круги своя! И — слава Богу! Повеселели глазами, подобрели бабы. Такую перемену первыми почувствовали дети. Куда делась испуганная присмиренность? Даже назойливые постояльцы — понос с золотухой, стали понемногу покидать привычные, обжитые места. Малышня, рождённая ещё в счастливое, мирное время, подрастала. Крепла, а новой прибавки не было. Да откуда ей быть-то?! От ветра что ли? Мальчишки приобретали раннюю мужскую уверенность и преждевременную волю, над которой сокрушались и всплескивали руками зачумлённые в работе, солдатки.

Повозка войны, громыхая всеми колёсами, расплёскивая по русским дорогам слёзы, а какая война, даже победная, — без слёз? покатилась назад, подминая под себя гитлеровские волчьи урочища и ямы. Заговорили о непобедимости Советской Армии, о военной хитрости партийного руководства страны, умело заманившего фашистского зверя в смертельный капкан.

Так это или не так, знают только те, кто давно уже перемешался с землёй, отдав ей свою жизненную силу.

Пацаны, мастыря рогатки, и поджигные наганы, азартно устраивали сражения. Теперь в «немца» играть никто не соглашался — в горячке жестокой игры можно было получить и по зубам. «Оглоеды! — ворчали бабы, когда только подрастёте?

Подросли. Вошли в силу. Состарились…


2

Вот и дотянулись до победы. Дожили. Додержались. Дотерпели.

Война, пережевав большую часть наших бондарских мужиков, выплюнула одни огрызки, но уже оглашались улицы басовитым привычным матом, пьяными драками и, забытой до поры, русской говорливой гармошкой, иногда к ней, нашей трёхрядке, подлаживался, белозубо сверкая перламутром, трофейный аккордеон с томительным, как любовные признания, голосом.

Искалеченность мужиков, недавних бойцов заслонивших свою землю, не воспринималась тогда трагически, как несчастье, по крайней мере, не было в глазах той боли, которая делает человека жалким, несчастным, зовущим к состраданию. Напротив, — здоровый мужик, у которого ноги и руки на месте, вызывал вместе с восхищением и подозрительность: «Надо же, какой везунчик! Всем хватило, а ему не досталось!»

Возле нашей школы, недалеко от райисполкома, а, точнее, напротив, чуть наискосок этого органа власти на селе, располагалась шумная чайная, где вечно толпилась транзитная шоферня, смущая бондарских выпивох и одиноких вдовушек.

К этой чайной тянулось много дорожек политых бабьими слезами. Одна из дорожек вела сюда и Гришу Тягунова, Потягунчика, как у нас, его звали. Дорожка шла от его добротного, срубленного прямо перед самой войной, дома. Дом Гриша рубил сам ловким и умелым топором. Силы было не занимать, да и стати тоже. Крутой мужик, напористый — всё сам да сам. А теперь вся сила и мощь Гриши заключалась только в его руках. Вот тебе и война-злодейка!

Позвоночник у Гриши был перебит немецким осколком, но ни от Гриши, ни от его заботливой жены, никто никогда не слышал горестных стенаний на свою судьбу. Перемогались сами. Как могли.

Кличка «Потягунчик» прилепилась к нему с языка говорливой жены. Она, выпрастывая его из душной избы на улицу, приговаривала: «Потягушки сделай руками! Потягушки! Вот и будешь на солнышке!». Так фамилия перекинулась с его образом жизни.

Чтобы мужик выползал на воздух, для этого сметливая баба, навроде шпал узкоколейки, обочь половичков, набила кругляшей от жердины, за которые, хватаясь крепкими ещё руками, передвигался на животе хваткий орденоносец, освободитель Европы, легендарный Советский солдат, стать которого осталась в Трептов Парке.

Для того безденежного времени. Гриша получал неплохую пенсию, время выдачи которой, так скрашивало, если не его бытиё, так семейный быт. Бутылка обязательной водки была ему наградой за боевые заслуги и ратный труд.

Жена блюла Гришу строго. Больше бутылки в месяц ему за все подвиги не причиталось. Соседи были предупреждены. Гришиных жалельщиков сбегать за вином, она тут же останавливала своим бабьим правом. И вот, когда Грише становилось невыносимо, когда особенно спекалось внутри, а жена была на колхозной работе, он ящерицей выползал на дорогу к гулливой районной чайной.

Чтобы там хорошо поднабраться, денег ему для этого не требовалось. Компанейская шоферня, тоже недавние воины-освободители, с добродушными шутками подсобляла ему добраться до буфета, где угощали вином, но не из чувства жалости, а исключительно только в знак мужской солидарности. Ведь каждый из них мог оказаться на его месте, ведь каждому был припасён свой осколок да промахнулся. Пей, Гриша! Пей!

Тогда Гришин дух воспарял. Он на равных матерился с товарищами, смеялся, забыв свою отметину в позвоночнике.

Однажды, возвращаясь из школы, я увидел дядю Гришу на пыльной сельской дороге. Широко расставив крепкие руки с большими, как лапы варана, ладонями, он, извиваясь всем корпусом, споро преодолевал расстояние уже от чайной к дому.

Начитавшись Гайдара, нет, не разрушителя России, а того, кто написал про тимуровцев, я, хоть никогда и не был пионером, с готовностью кинулся Грише навстречу, предлагая свою помощь.

Опрокинувшись на спину, оскалив в победной улыбке свои, по-лошадиному широкие, ещё не изношенные зубы, он послал меня нормальным русским языком к истоку всех истоков. Хотя прошло более десятка лет, как сметливый вражеский осколок нашёл своё место в Гришиной спине, Потягунчик всё ещё чувствовал себя мужчиной.

Да, война…

Когда-то мне посчастливилось быть в известном берлинском парке, где стоит знаменитый воин-освободитель, вставший во весь богатырский рост над зеленью газонной травы, и я вспомнил Гришу Потягунчика, нашего бондарского ратоборца.

Воин-освободитель одной рукой прижимал девочку-Европу, а другая его рука сжимала опущенный меч, разваливший пополам фашистский перевертень. Чем не образ, чем не метафора сельского шлемоносца, которому уже никогда в жизни не прижать к сердцу, ни своего, ни чужого ребёнка, ползающему на своём чреве, «аки гад». И тоска его будет жалить и в пяту, и в голову до самого смертного часа.

Да, война…

Андел! Андел прилетел…

Я невидимку заметил — то ангела волос!

Я потаимку услышал — то ангела голос!

Юрий Кузнецов

Холодная, пуржистая зима тысяча девятьсот пятьдесят пер­вого года. Ранний заледенелый вечер. Мне десять лет. Вытертое пальтишко на вате, доставшееся мне по наследству от брата и жиденькая бедная кровь почти не греют. Маленькая станция посреди России не освещена, сюда еще не провели электричество. Стеклянные пузыри керосиновых ламп пустыми сосульками вморо­жены в стены. Экономиться керосин. Внутри станции холодно, скучно и тоскливо. Кажется сейчас во всем мире такая же неу­ютность и бедность

До села Бондари далеко, более двух десятков километров. Там мой дом, моя семья. Завтра Рождество. Мать теперь гото­виться к празднику. Жарко натоплена большая, в пол-избы, рус­ская печь. На лавке, возле печи, дежа с тестом для завтрашних блинов. Кирпичи на лежанке горячие, как на летнем солнцепеке. Хорошо лежать! Пусть в трубе возится и поскуливает нечистый, его хвостатого и рогатого в дом не пускает крест, которым мать на ночь затворила чело у печи. Спать не страшно. Одно плохо — ночь проходит быстро. Не успеешь, глаза прикрыть, а мать уже будит: — «Вставай, нечего бока отлеживать! Пора уроки учить. Под лежачий камень вода не потечёт» — и суёт в руки картошку. Картошка горячая, обжигает пальцы, пляшет в ладонях, будоражит. Вот уже и сон улетел. Вот уже и хорошо…

А здесь, на этой станции пусто, поезда равнодушно пролетают мимо, и только иногда, тяжело дыша от длительного гона, отдыхает какой-нибудь товарняк, груженный чугунными болванками, щебнем, или пассажирский, местного значения, как наш, выпустит пар, по-старчески охнет и, двинув туда-сюда ша­тунами, прихрамывая, снова тронется в путь.

За окнами зябкая серая поволока. Пассажиров — никого. То­лько я да мой двоюродный брат Васятка, так называют его мои родители, с красивой, сошедшей с новогодней открытки женщиной в белом пуховом, берете, из-под которого пружинисто выбивались крупные кольца темных волос. Руки женщина прятала в меховую муфту — зимняя мечта городских модниц тех времен. Женщине то­же было зябко и неуютно, здесь, под холодным взглядом мертвых керосиновых ламп. Только мои брат Васятка, в щегольском кожаном пальто-реглан цвета спелой вишни, в белых отороченных желтой кожей бурках из хорошего фетра, с «беломориной» во рту, все улыбается и всячески шутит, стараясь развеселить женщину.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 200
печатная A5
от 341