I
Этот город — чертовски чёрный, нескладный, с нестройными улочками и щербатыми дорогами, — пах серой и кислотой. День ото дня люди здесь в лихорадочной отрешённости делали одно и то же, не ставя высоких целей, не строя далеко идущих планов, и так проходили десятки лет. В серости монотонной жвачки жизни угасали, не успев родиться, и блуждали в облике бледных мертвецов среди до безобразного кривых высоток, не замечали под собой земли и мало-помалу вычерпывали носками башмаков холодные лужи, не обращали глаза к небу, обтянутому тёмной пеленой будто на веки осевших здесь туч. Время… замерло, остановилось. Или же оно никогда и не шло вовсе. С рождения застрявший в одном дне несчастный никогда не сможет в точности сказать, а было ли когда-то иначе.
Для иных стрелка часов всё-таки кое-как, рывками, но перемещалась по циферблату, делила сутки надвое — мёртвый день и живая, во всей своей полноте, ночь. Но их восприятие не отличалось особой популярностью в народе, поскольку даже развлекаться здесь умели немногие, а их развлечения вызывали у большинства ленивые приступы омерзения. Про таких людей не писали в газетах, не выпускали сюжетов по телевизору, лишь иногда из уст в уста передавали какие-то обрывочные слухи, преисполненные осуждением, совершенно обезличенные, высказываемые со столь же отсутствующим интересом, с каким обсуждают любое явление, знакомое всем и каждому от первого до последнего дня жизни.
Некоторые из таких ночных жителей, настоящие изгои, засыпали к утру, как комары на зиму, а вечером просыпались и, повинуясь глубинному зову, неспешно стекались на украшенные битыми стёклами крыши. Словно светлячки, тут и там вспыхивали тонкие огоньки, звякали ложки, скрипели жгуты. Как признак доброй воли, местная трубка мира, ходил по рукам одинокий шприц. Тихая ночь под звёздами брала свой старт с появлением луны и заканчивалась под первые лучи солнца. Волшебные часы в угрюмом мире, творимые человеком для самого себя. Их, изгоев, собственный рай, подальше от земной тверди, поближе к Царствию Божьему. От вечных мук монотонной и одинаковой жизни Эдем отделяло чистилище — достаточно тихое, чтобы задержаться, и слишком затхлое, чтобы остаться надолго. И когда-то изредка, а в последние дни особенно часто, вечер за вечером к ним пробиралась Девочка. Просто Девочка. Вроде бы двенадцати лет. Её имя когда-то прозвучало на этой крыше, но было унесено ветром в очередном откровении души. С детским любопытством она взирала на тощие, как манекены, фигуры, такие же неподвижные, столь же невозмутимо спокойные, неизменно одетые в массивные куртки с рукавами-лоскутами. Девочка, такая юная и ещё не познавшая в полной мере муки ада, в заточении которого оказалась за свой первородный грех. Как и все собиравшиеся здесь, она тянулась к звёздам, но не искала спасения. И это никому не мешало.
И тем не менее эти визиты, ставшие в последние никем не считаемые дни почти регулярными, не могли подолгу оставаться полностью лишёнными внимания. Мало-помалу в одном из немногих уголков искреннего миролюбия, под звёздами, среди битых стёкол и холодных порывов ветра, сдружились Девочка и Изгой. Её обрамлённое золотыми кудрями светлое лицо с восхищением смотрело в провалившиеся глаза иссохшего, мрачного мужчины, а он по памяти читал ей единственное знакомое стихотворение:
Rappelez-vous l’objet que nous vîmes, mon âme,
Ce beau matin d’été si doux:
Au détour d’un sentier une charogne infâme
Sur un lit semé de cailloux
Она вслушивалась в каждое слово, игнорируя смысл, но упиваясь тяжеловесным, с хрипотцой, голосом. А звучал он спокойно и мерно, словно ход часов — живых и не застывших. И время от времени, под эти чтения, кто-то из обитателей Эдема, как тот же ангел, опьянённый золотом луны, степенно шагал к карнизу. И там раскидывал руки по горизонту событий увядшей жизни и уходил без остатка в ночь. Его, преисполненного искренним намерением устремиться ввысь и вернуться к состоянию небытия, находили поутру на мокром асфальте — отпечаток жизни в виде жирной кляксы. Его уход чтили бросками коротких, умиротворённо отрешённых взглядов, и снова загорались огоньки, звякали ложки, скрипели жгуты. Ещё глоток жизни перед смертью, шаг в нирвану и десять по крыше.
Где-то далеко, в совсем другой части города, потряхивали кривыми конечностями загноблённые холодным ветром редкие деревья — последние зелёные обитатели старого парка, огороженного обрывками проржавевшей изгороди. Зелёными они были лишь по названию, вся листва давно посерела, опала сухими хлопьями, разнеслась по городу и захоронилась среди прочих, отработавших свой срок вещей. Сам парк стал местом крайне непопулярным для большинства: среди выцветших лысеющих кустарников скрывались особенно опасные и для женщин, и для мужчин, люди, лишившиеся последних зачатков морали, прячущиеся как хищники в ожидании добычи, и тоже, уподобляясь течению жизни города, застывшие, казалось, навечно.
Неподалёку от парка жил ещё один хищник, но совсем иного толка — прятался не в тени, а очень даже на виду, вёл жизнь, вопреки здешним обычаям, активную, и каждый день изыскивал в ней смысл и удовольствие. Его страшные мысли предшествовали ещё более страшным действам, но его имя никогда не напишут в газетах, не произнесут с экранов, не упомянут даже на дежурных посиделках на кухне за чаем. И его извращённый ум всегда преследовал чёткие цели, действия строго отвечали поставленной задаче, он определённо знал, чего хочет, и прикладывал все усилия, чтобы этого не совершить, но из раза в раз как можно ближе подбирался к черте, чтобы вновь её не пересечь. Подобно Каину, убившему Авеля, Маньяк душил частичку себя, вновь и вновь обрекаясь на вечные скитания.
В очередной раз в окне забрезжил солнечный свет. Встал он бодро, внутри и снаружи приветствуя новый день, заправил постель, помочился, умылся, побрился, почистил зубы, поставил вариться кофе и закинул хлеб в тостер, щёлкнул плеер и под бодрый вальс Иоганна Штрауса приступил к утренней зарядке. Короткий завтрак, глоток свежего воздуха через приоткрытое окно, и вот уже пора собираться. Чёрные брюки, белая рубашка, по паре капель одеколона на грудь и шею, часы на запястье, скрупулёзно начищенные туфли, длинный плащ по погоде и шляпа Хомбург — по типу той, что носил Энтони Иден. Хлопок дверью, два поворота ключом в замке, и вниз по ступеням — жить.
В сером пейзаже судорогой жизни играла автобусная остановка, а на ней пятеро: старик, парочка заспанных студентов, отрешённая студентка и девушка около тридцати. Невысокая, стройная, на каблуках и в дамской шляпке, в руках розовая сумочка, в контраст голубым жакету и юбке. А что под жакетом? С такого расстояния не увидеть. Маньяк без спешки подошёл ближе, встал позади — около дурно пахнущего старика. Зелёная блузка, как же безвкусно. Нужно бы поскорее снять с неё всё это и приодеть поприличнее. В окне протащившейся мимо машины явственно отпечаталось её лицо. А макияж-то нужно наносить аккуратнее! Взять бы её за плечи аккуратно, но твёрдо, развернуть к себе, отчитать как девчонку. Матери у неё, что ли, не было?
Чей-то взгляд вперился в плащ. Маньяк медленно повернул голову — девочка-студентка стояла бледным изваянием, утопив взгляд в тротуаре. Он отвернулся. Отражение в подъехавшем автобусе подсказало — это она на него смотрит. Худосочная, нескладная, с высыпанным лицом. Смотреть-то смотрит, а показать боится. И чего она вообще смотрит-то? Маньяк хотел резко обернуться — так, чтобы она не успела отвести взгляд, но двери пустого автобуса раскрылись, и ожидающие вереницей потекли внутрь. Маньяк остался стоять на месте, прикинувшись, что ждёт другой, хоть никаких других здесь и не ходило вовсе. А можно было бы увязаться за девушкой с неровным макияжем, завести непринуждённую беседу, узнать, в конце концов, где она с таким умением безвкусно одеваться трудится, обменяться номерами, вызвонить, сводить в пару статусных по местным меркам мест, увлечь к себе домой и, наконец, перейти к главному — к этой подобранной невпопад одежде. Упустил возможность под тухлым взглядом доморощенной девки. Ничего, пройдёт год-другой, и, быть может, он примется уже за неё.
В паре километров оттуда, подчиняясь привычному распорядку, неспешно брёл на работу человек без лица. Шаги его оставались бесшумны на онемевших улицах, а сам он был ещё совсем юн, но в пустых глазницах сквозила многотонная тяжесть прожитых лет. Без задора, куража и ража Безликий подмечал всё хоть малость отличающееся от привычного на известном пути. Недолго, не замедляя шага, он вскользь наблюдал за тем, как подле жилой высотки серолицые, измождённые рабочие трудились, заново собирая рассыпавшегося гражданина в подобие его прежнего. Колеблющиеся на ветру ленты-лоскуты отделяли их мир от прочего, и мир этот в самом своём зарождении пропитался едким запахом сигаретного дыма и циничными комментариями к превратностям жизни.
В проезжающих мимо машинах за запотевшими стёклами бледной тенью себя прежних спали герои и героини предыдущей ночи. Мятые, перепачканные, всё ещё живые. Но за каждым резким скрипом тормозов всё яснее пробивался хохот смерти — одно неверное движение, мгновение, и очередной вызов служб. А ещё — пара-тройка тонн металлолома, от ста пятидесяти до двухсот кило свежего мяса, несколько невыполненных планов, которые здесь редко составлялись хотя бы на неделю вперёд.
Голубь, символ мира, расправив крылья лежал на тротуаре, грудь его прижалась к асфальту, но потухшие глаза в последний раз обратились к небу. Собака топталась рядом, обнюхивала и, кажется, намеревалась сожрать. Городская бродяжка — извечно мокрая и потрёпанная, точно и родилась такой. Эти бы сожрали и человека, но тела людей успевали вовремя убрать. Пока что.
Город, изглоданный нищетой, населённый пропащими, уже давно не видел ни яркого солнца, ни чистого снега. Вечный дождь, либо серый пепел, или же сумбурная смесь того и другого, оставляющая ляпки на одежде. Изредка на улицы сходил туман, густой как дёготь. Но никому и никогда не случалось в нём заблудиться — местные, изо дня в день живущие одним и тем же днём, могли безошибочно найти дорогу из дома и дорогу домой, даже будучи ослепшими на оба глаза. Каждое утро они выбирались из замызганных, пропахших испарениями рвоты и мочи подъездов, делали строго нужное количество шагов в одном и том же направлении, замыкались в нелюбимом занятии на многие часы, а по их прошествии ступали назад. И шли что в одном, что в другом направлении всегда в одинаковой манере — как будто бы и не хотят вовсе, но в то же время стремятся поскорее с этим покончить. А коли и случалось попасть под дождь, то они, конечно, убыстрялись, но как-то вяло, лениво, как будто в моменте решая, что не так уж это и страшно — чуть-чуть намокриться. А спешить-то всё-таки куда? Массивные многоквартирки, за облупленной глазурью которых щерился кирпич, лениво подзывали к себе тусклым светом в окнах, но идти туда не хотелось.
Августином Блаженным утверждалось, будто бы мир ненавидят те, кто растерзал истину. Для Безликого вот уже двадцать лет весь мир ограничивался одним знакомым городом, где истину растерзал не он, а все разом и при этом никто — её труп покоился под ржавым крошевом, был присыпан пеплом и утоплен в рвоте, закатан в неровный асфальт с растянувшейся на нём смердящей гнилью псиной, сбитой безмятежным водителем фуры, столь спешившим не к родным детям, а к поеденной жизнью грошовой гетере, третий час стаптывающей ноги у обочины в ожидании одиннадцатого клиента, чтобы под утро вернуться в обвешенное задолженностями неприбранное логово и, не умывшись, так по-матерински приложиться губами к любимому, рождённому от семени невесть кого, чаду, и простить себя за столь рьяное старание обеспечить ему сытное будущее. В таком антураже не принято задумываться об утверждениях какого-то Августина — на то он и блаженный, в конце-то концов.
Когда Безликий наконец добрался, его неприветливым взглядом встретил хромоногий охранник, что курил у проходной. Офисное здание, десятки однотипных кабинетов, сотни людей-функций. Страж смотрел на Безликого хмуро, губами жуя сигарету, пропускать отказался: нету фотографии в базе, вот только и взяться ей неоткуда — Безликий давно покончил с фотографированием. Десять минут ожиданий, они же десять минут опоздания, до которого никому нет дела, и подоспел по-настоящему опоздавший коллега, замолвил перед Стражем, уже курящим следующую, словечко, и Безликий в здании, на работе.
Работать он начал недавно: зарабатывал маловато, но трудностей не испытывал. Его пустые глаза утыкались в монитор, пальцы отрешённо стучали по клавишам, задача выполнялась. В мире нолей и единиц нет правил о душе, эмоциях, страстях — здесь они лишь функции, которые можно и не объявлять. В пару нажатий любая программа будет очищена, останется только надоедливо мигающий курсор, напрашивающийся чем-то разродиться, что-то создать, воплотить в жизнь волю того, кто им управляет. Тот, кто программировал этот город, давно оставил свой проект, не потрудившись напоследок удалить уже написанное. В проекте остались повисшие мёртвым грузом вводные, без конца вызывались глобальные функции, а в них отрабатывали нескончаемые циклы люди-функции, и от перегрузок программа непрестанно сбоила. Ещё один день, ещё одна ночь, снова работа, когда-то зарплата, растратить до следующей, ждать новой, ну и желательно немножко отложить, сохранив хотя бы иллюзию возможности из этого цикла вырваться.
За окном ревело и стенало небо. Капли, соревнуясь в физике, спешили вниз по стеклу. Кто-то из коллег сотрясался — цикл пошёл не по плану: шаг с перекуром придётся пропустить. Литрами по глоткам лился кофе, душная от людских испарений комната звучала стрекотом клавиш и редкими, но агрессивными возгласами, не обращёнными ни к кому конкретному и растворяющимися в тишине. Кто-то из соседнего отдела ввалился в кабинет и, как гром, разверз тишину объявлением. Последний день, чтобы сфотографироваться на документы, звучало оно. Все, кто ещё не успел, немедленно, нет, НЕМЕДЛЕННО, пройдите к @#$%& и сфотографируйтесь. Безликий остался безмолвен, не оторвал взгляда от экрана, на лету отфильтровал лишнюю информацию.
Безликий давно сжёг все детские альбомы, затёр своё лицо на фотографиях в рамках, обнулил хранящееся на жёстком диске. Мамаша поначалу ревела медведем, потом как-то поутихла, а позднее совсем перестала с ним разговаривать. Безликого это не беспокоило, он твёрдо вознамерился извести своё лицо. Оно принадлежит ему и только ему, уйдёт из мира с его смертью. Оставалось разобраться с десятком-другим сайтов, где валялись архивные фотографии, на которых он по юному недоразумению имел место присутствовать. Несколько Безликий уже хакнул, остальные были на очереди. Каждый такой сайт становился маленькой безрадостной победой на пути исключения себя из замкнутого на самом себе русла жизни.
Все эти фотографии лишь запечатлевали образы, преисполненные сиюминутным величием, недолговечным великолепием. И это вовсе не то, о чём стоит помнить, когда речь заходит о людях. Это не эмоции, не поступки, не слабости — по таким гримасам нельзя узнать человека. Просто статуя, лепленное изваяние, а спустя годы — тень прошлого, оставшаяся силуэтом пыли после ядерного взрыва. Ничего живого, ничего настоящего. Безмолвный, искусственный, фальшивый образ, принятый ради удачного снимка. Когда-нибудь Безликий уйдёт, уйдёт насовсем, мысль застыть в вечности в виде поддельной крупицы личности терзала его разум.
II
В ту ночь с крыши снова упал человек. Огонь, разожжённый в бочке и бросающий ржавые всполохи в воздух, напоследок мимолётом осветил его отрешённое лицо.
— Его звали Адам, — сказал Изгой, выдыхая горький дым. — Первый из нас, слишком задержавшийся здесь.
— А где тогда Ева? — и не поймёшь, пытается ли это юное создание съязвить или спрашивает искренне.
— Покинула его ещё в прошлой жизни. Вместе они вкусили запретный плод, но Адам раскаялся, а его Ева продолжила вкушать их и дальше. В конце концов, она пролетела тридцать шесть этажей и была найдена случайным прохожим: тело похоронили как неопознанное, а душа… кто знает, где она сейчас?
— Адам с ней ещё встретится?
— Этого мы не узнаем.
Девочка, задумавшись, склонила голову, а Изгой зачитал по памяти:
Les jambes en l’air, comme une femme lubrique,
Brûlante et suant les poisons,
Ouvrait d’une façon nonchalante et cynique
Son ventre plein d’exhalaisons.
Девочка, казалось, не проявила и толики интереса к строчкам. Всё верно: в прошлых упоминался ангел, а тут… нечего ребёнку интересоваться площадными девками и бесстыдством.
— Что такое гной? — вдруг спросила она, дав понять, что всё-таки слушает.
— Наказание за наши грехи и ошибки, — сказал Изгой, поднимая рукав и обнажая костлявое запястье, усеянное мелкими точками-язвами.
Девочка задумчиво прикусила губу, а затем обняла собственные плечи и, всхлипнув, сказала:
— Дождь не прекращается.
— Идём сюда, — Изгой указал на импровизированный навес из старой пожелтевшей простыни, державшийся на обломках каких-то досок. — Присаживайся, тут не намокнешь.
Девочка придвинулась ближе, пытаясь согреться — от Изгоя смердело мочой и рвотой.
— А эти люди, — она указала на других обитателей крыши, — не промокнут?
— Обязательно промокнут.
— Зачем же тогда они собираются на крыше?
Изгой задумался — дитя многого не понимало, объяснение должно было быть попроще.
— Представь, что это корабль. На нём мы дрейфуем среди мёртвого моря. Разве бывалый моряк станет бояться брызг волн?
— Но вокруг нас не море, а город! — запротестовала Девочка.
— Такой же мёртвый. В нём не осталось душ, только безжизненные оболочки, в своих мелочных нуждах делающие одно и то же каждый день.
— А ты — капитан этого корабля?
— Нет, я тоже моряк. Гребу на вёслах вместе со всеми.
— А где же тогда капитан?
— Капитан? — хмыкнул Изгой. — Он там, наверху.
— Но я не вижу, — посетовала Девочка.
— Правильно, не видишь. Он сидит в вороньем гнезде — оно слишком высоко, отсюда не увидеть.
— И что он там делает?
— Прокладывает верный путь для всех нас.
— И для меня тоже?
— Пока нет. Ты ещё не на корабле, не моряк: нужно вдоволь находиться по суше, чтобы отважиться плавать в море. Пока тебе стоит ходить по земле, но не увлекайся — это нижние земли: пробудешь там слишком долго и тоже станешь бездушной пустой оболочкой.
— И я умру?
Изгой улыбнулся, обнажив гниющие зубы:
— Нет, ты будешь жить. Вырастешь, найдёшь работу, заведёшь семью и день за днём будешь делать одно и то же, продлевая своё бесцельное хождение по мёртвой земле.
— А что делаете вы?
— Мы ждём.
— Ждёте чего?
— Пока наш капитан укажет нам верный курс.
— Когда же это случится?
— Для каждого моряка это происходит в свой час. Он просто сообщает нам, когда приходит время, и мы покидаем этот корабль.
— Как тот человек?
— Да, как Адам.
Девочка поёжилась, вспоминая негодования матери из-за наркомана, отскрёбывая которого рабочие перекрыли выезд со двора. Она прокручивала в голове сочащиеся ядом слова, как вдруг в небе что-то сверкнуло, и Девочка попыталась разглядеть во внезапном просвете воронье гнездо и капитана, но ничего не увидела. И тут громыхнуло, точно здание начало рушиться, и обитатели крыши подскочили как ошпаренные, затряслись, заохали, принялись метаться то в одну, то в другую сторону, будто вдруг очнувшиеся ото сна мухи. Один только Изгой сидел рядом спокойно и улыбался растрескавшимися губами.
— Спокойно, братья! — громко сказал он и зачем-то достал ложку и какой-то пакетик. — Тебе пора, Девочка, а не то простудишься.
Небо исторгало из себя влагу всю ночь и большую часть следующего утра. Тротуары полнились лужами, на дорогах стояла вода, а заборные решётки, забитые мусором и загустевшими испражнениями бродячих животных, никак не справлялись с потоком. В иные моменты казалось, что дождь не перестанет уже никогда, но даже в такую непогоду жители города следовали своему распорядку — ругали капризы природы на чём свет стоит, однако выбирались из душных квартир и шли истоптанными маршрутами. Не стал изменять своим обычаям и Маньяк. Проснулся он привычно бодрым, сырой воздух в приоткрытом окне пробуждал лучше кофе. От завтрака воздержался — пустой желудок позже ещё сыграет ему на руку. Высокие сапоги, брюки, толстовка, плащ, шляпа. Хлопок дверью, два поворота ключом в замке, короткий звонок и вызов такси.
Объединив свои мелкие потребности с более серьёзными, требующими чёткого и выверенного плана, он доехал до неприметного кафе, прошёл внутрь, выбрал дальний столик и заказал скромный завтрак. Толстая официантка с бородавкой под носом, напоминающей здоровенного клопа, смотрела со всей возможной для человека недоброжелательностью. Маньяк же отвечал мягкой непринуждённой улыбкой на каждый её взгляд. Приняв заказ, шарообразная официантка удалилась, раскачиваясь из стороны в сторону на кривых ногах: точно огромный глобус насадили на два дорожных колпака, а он каким-то чудом держится. Её вид сочетался с сальными пятнами с остатками чьей-то еды на столах, неработающей сушилкой в уборной, прожжённой сигаретными окурками обивкой диванов. Всё это, а также мерзкий звоночек, в который тётка по какому-то недоразумению звонила, возвещая о готовности заказа и своём скором приходе, создавали выверенное представление об общей убогости сего заведения. И это идеально укладывалось в план. Это место… не рай, и не ад, как есть — чистилище. Сюда приходили за неимением лучшего места, задерживались тоже от безысходности. Луг заблудших овец — достаточно отчаявшихся и потерянных, чтобы можно было запросто увлечь.
Как раз такую овечку Маньяк заприметил через два столика от себя — молодую женщину, легко одетую и пьющую только кофе. Её ещё слегка потряхивало с улицы, одежда мокрая, волосы растрёпанные, а макияж отсутствует. Не у всех день начинается хорошо.
Эта женщина определённо нуждалась в тепле. Большем, чем способны предоставить это помещение и местный кофе. А ещё ей бы как следует отоспаться, лучше под надзором надёжного человека: какой не потревожит чужой покой сам и защитит его от других. Женщина встала и прошла мимо, направлялась явно в уборную — больше в ту сторону просто некуда. Да, именно так, в уборную. Через несколько минут пойдёт назад. Маньяк дождался её выхода и отвернул голову к окну, изобразив увлечённое созерцание окутавшего улицы бедствия. Шаги подбирались всё ближе и ближе, и вот, когда оставались считанные метры, он шумно зевнул, небрежно двинул локоть в сторону и вилка рухнула прямо ей в ноги, тишина разорвалась коротким звоном.
— Ах, простите! — воскликнул он и рассыпался в поклонах. — Какой же я неуклюжий…
Она вяло улыбнулась, а в глазах впервые сверкнула жизнь:
— Ничего-ничего, всё хорошо.
Она наклонилась, чтобы взять вилку, Маньяк тут же потянулся сам, и их пальцы столкнулись.
— Ах, тысяча извинений!
Она улыбнулась шире:
— Так вы или я?
— Если вас не затруднит.
— Ничуть. — И вот вилка снова на столе.
— Но теперь я просто не могу вас не отблагодарить!
— Ой, ну что же вы, совсем не стоит.
— Стоит-стоит! Или вы не голодны? Вы всё утро только кофе и пьёте.
Она на секунду потупила взгляд, но затем исправилась:
— Разве что вы отчаянно нуждаетесь в компании.
— Не поверите: в такую погоду ни о чём другом и не думаю!
И вот она уже за столиком, сидит напротив, улыбается. Нежность и забота — женщины ценят это даже от совсем незнакомых мужчин. Официантка с клопом заставила себя подождать, но всё же явилась, сверля недобрым взглядом обоих. Из радио грустно и ласково что-то напевал Джон Леннон — уже не в составе «Битлз», а из времён его сольной карьеры.
— Ещё одну яичницу с беконом и тосты, пожалуйста, — сказал Маньяк, улыбаясь.
— И кофе, — сказала женщина.
— И кофе.
Официантка пробурчала что-то невнятное под нос и скрылась за стойкой.
— Часто здесь бываете? — спросил Маньяк участливо.
— Ох, нет, — скривилась женщина. — Я проходила мимо, но внутрь не заходила. Местечко-то выглядит совсем паршивым, — прошептала она, наклонившись ближе.
— Выглядит-то да, но готовят здесь потрясающе.
— А так и не скажешь.
— Поверьте уж, я весьма прихотлив в еде.
В действительности завтрак в заведении оказался на редкость мерзким. Тосты, что он съел ранее, задержались на языке привкусом гари, а в яйце обнаружился волос. Для безопасности людей местного повара следовало бы отправить чистить сортиры или убирать улицы, потому как еда его — дерьмо и мусор. И тем не менее женщине Маньяк солгал. Пускай попробует сама, а он посмотрит, внимательно послушает, тщательно изучит движения мимических мышц. Признает печальную правду или поддержит его сладкую ложь? Скривится в рвотном позыве или изобразит удовольствие? Подыграет ли, чтобы сохранить эту непринуждённую расслабленную атмосферу за столиком?
Раздался противный звоночек, и носы дорожных колпаков застучали по плитке. Огромный глобус катился по полу, а чёрный клоп так и зимовал на северной стороне этой экспозиции. Содержимое блюда, зажатого в жирных пальцах, било в нос запахом подпалин за два метра и выглядело тоже как-то не ахти. В кружке с кофе плавала какая-то пенка — было бы совсем неудивительно, если это официантка в него плюнула, такая уж может.
Женщина поблагодарила тётку за принесённый заказ, вооружилась ножом и вилкой, в глазах её загорелись и тут же потухли первые опасения. Она попробовала принесённое яйцо, тщательно прожевала, не выдала и толики отвращения. Подыграла, значит. Съела ещё, улыбнулась, сказала, что вкусно. Невинная ложь, но капкан уже схлопнулся на лодыжке. Раз она вторит его словам, значит, уже попала в сети — дальше дело за малым. Маньяка прошиб глубинный жар, а с языка слетело лёгкое «рад, что тебе нравится».
А дальше начались привычные разговоры — бездонная кладезь знаний. Просто дай ей говорить и внимательно слушай, узнаешь много полезного. Бухгалтер, старше тридцати, но точный возраст скрывает, в кафе оказалась, потому как с утра пораньше ушла от мужчины, прямо из постели выскочила прочь. Так в подобных местах и оказываются: сбежав после ссоры куда глаза глядят, особенно в ливень. Не накрасилась, не причесалась, лишь наспех оделась и на улицу — тут-то и промочило. Женщина улыбалась, рассказывая об этом, а после злилась, говоря о нём. И всё же многое недоговаривала, как бы шла строго по теме, а потом, почти незаметно, ускользала в сторону и, удержав при себе пару предложений, продолжала о чём-то другом, но как будто бы всё о том же.
Маньяк на лету угадывал избитый сценарий: спит с женатым мужчиной, пользующим её в свободное время и обещающим всякое, но не исполняющим. И ведь не просто любовник, коллега или даже босс — значит, вскоре помирятся, работать же как-то надо. Но вот говорить об этом вслух — только всё портить. Нет уж, молчи и слушай, лодку уже несёт в правильном русле.
— Подонок, — тяжело вздохнул он, когда женщина наконец позволила себе паузу. — Такого и мужчиной-то не назвать.
— Вот-вот, а я о чём? — встрепенулась она, теперь живая и бойкая, не то что раньше.
Завтрак был съеден без остатка, а эта даже не поморщилась! Такие женщины умели на краткий миг очаровать мужчин своим умением исправно глотать. Маньяк слегка коснулся пальцами её щеки, и алые губы сами раскрылись навстречу поцелую. Дай женщине излить душу — и увидишь, как она распускается подобно цветку; прикоснись к лепесткам — и нектар сам заструится по пальцам.
А дальше всё понеслось как в ускоренной перемотке немого кино. Улица, дождь, прыжок в такси, она промочила ногу в луже, магазин, рыжий в пятнах парнишка-продавец, две бутылки вина, снова такси, сурового вида водитель требует доплаты за ожидание, шум колёс, капли на стекле, они дома — в логове Маньяка.
И тут время взяло совсем иной темп: пошло медленно и неохотно. Возня в прихожей, обувь невпопад бросается на плиточный пол, она спрашивает, где уборная, он указывает на единственно подходящую дверь и отправляется за бокалами, достаёт из ящика стола штопор, аккуратно вскрывает первую бутылку, разливает, садится и в ожидании вертит в пальцах пробку, смотрит на стрелку наручных часов, удивляясь, что она и самом деле движется.
Женщина, овечка, бухгалтер, любовница женатого мужчины — его жертва села напротив. Немного привела себя в порядок, как-то даже посветлела, расчесала волосы и успела чуть-чуть подвести глаза. Но для всего этого слишком поздно, оно уже перестало быть хоть сколько-нибудь интересным. Как и её многочисленные истории о безымянном мужчине, заигравшие на повторе. И все эти разговоры, разумеется, только о плохом, не бывает ничего хорошего там, откуда ты уходишь, иначе зачем бы тебе вообще потребовалось уходить?
Глоток за глотком вино утекало ей в глотку, оставляя на щеках печать хмельного румянца. Язык выбалтывает всё больше того, что человеку положено скрывать, но Маньяку уже неинтересно. Пусть поговорит ещё немного, а потом настанет время узнать, какая она, когда прятать уже нечего. Он выжидал со смирением дикого хищника, но момент всё-таки упустил: первая бутылка вся вышла, а вместе с ней и сознание гостьи. Речи её вмиг стали бессвязными, мысли путанными, движения рваными и, наконец, она взмыла вверх, едва не сорвавшись в пропасть, сделала два уверенных шага, будто и не касаясь пола, и обрушилась на Маньяка всем телом, обдала горячим дыханьем шею и грудь, принялась стягивать брюки. Он не сумел сдержать отвращения.
— Ты пьяна.
— А разве не так вам нравится? — игриво прозвучал до омерзения хриплый, прокуренный голос. Костлявые руки беспорядочно блуждали в районе его паха — сначала невесомо, затем твёрдо и настойчиво.
— Мне — нет.
— Я заметила, — теперь её лицо напоминало высохший лимон. — У тебя даже не встаёт. Слишком много вина?
— Поди прочь, — сказал Маньяк тихо.
— Что?
— Убирайся!
— Ополоумел ты, что ли?!
Он схватил её за запястье, вывернул в сторону, женщина вскрикнула:
— Что ты творишь?!
— Ты вульгарная, грязная, потасканная, воняющая дерьмом и старостью, лишённая ухода помойка, в какую страшно запускать свои руки, не говоря уже об остальном. Выбрось себя отсюда прочь. Немедленно. — Говорил он холодно, но обжигающе горячие прикосновения звучали совсем иначе.
— Какая же ты свинья, — сквозь зубы процедила она. — И как ты посмел, урод, что ты знаешь? Чёртов псих!
Он отпустил её руку, женщина выдохнула, и тут же схватил за шею, сжал до сдавленного хрипа. В её глотке уже зародились какие-то новые возмущения, но пальцы не давали им выхода. Маньяк ослабил хватку и толкнул обмякшее тело в направлении прихожей.
— Что с тобой не так?! — слёзы её хлынули сплошным ручьём, оставляя угольно-чёрные дорожки на щеках.
— Я просто привёл тебя домой, думая, что тебе некуда идти, а ты…
— Что?! — она лихорадочно засмеялась. — Хочешь сказать, ты на это не рассчитывал? Ведя к себе, напаивая вином, не рассчитывал? Не-е-е-ет! Я вас таких знаю: находите женщин в беде, угощаете, выслушиваете, увозите, поите, овладеваете. Но вот если окажется, что женщина и сама хочет того же, то тут и начинается комедия! Зовёте себя мужчинами, а сами прячетесь за нравоучениями и грубой силой. Просто трусы, не выросшие из детства.
— Уходи-ка ты поскорее, в следующий раз я могу и не отпустить.
— Ты просто слюнтяй. Маленький мальчик, решивший поиграть во взрослые игры. Хлюпик! Трус! Размазня!
Он остался глух к каждому слову: преодолел, превозмог. А она подхватила сумочку и торопливо скрылась в прихожей. Ещё несколько секунд, чудовищно долгих, накатами стучащих в висках. Хлопок! И тишина. Маньяк рухнул на кровать и в одном шумном выдохе исторг всех своих демонов.
Он трус, потому что снова остановил себя?
Одна мысль не туда, и демоны облепили тело как личный гарем страстных любовниц. Их хищные ласки напоминали обжигающе холодные уколы, голова гудела от боли, язык суматошно ворочался во рту, удавка на шее прихватила дыхание. Маньяк вскочил рысью, упал в упор и принялся отжиматься. Один, два, три. Онемение потихоньку проходило. Девять, десять, одиннадцать. Приятное тепло разлилось от грудины до кончиков пальцев. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать. Стало легче дышать. Двадцать! Устал, нужна минута отдыха. А демоны не дремлют, уже шепчут на ухо всякое. Ещё подход!
Безликий же находил себя совершенно не нуждающимся в кратковременных всплесках повышенной физической активности, что естественным образом, вкупе с прочими аспектами незамысловатой будничной жизни, сказывалось на внешнем виде. Всего-то двадцать лет, но уже слегка обрюзгший, с зачатками будущего пуза.
Дождь шумел где-то за стеклом, офис, глухой к позывам неба, жил своей изолированной жизнью. Безликий бодро стучал по клавиатуре, прерываясь только на глоток холодного кофе, и ни разу за прошедшие часы не взглянул на окно. Испарения земных жидкостей, обратившись к своему естественному состоянию, под собственной тяжестью возвращаются на землю. Почему что-то столь обыденное должно быть интересно?
Наперекор этим мыслям его непосредственный руководитель (иначе говоря, Начальник) прилип взглядом к стеклу, как кот к аквариуму.
— И как долго он ещё будет идти? — прорезался сквозь наушники высокий голос Умницы — молодой сотрудницы, отвечающей за исполнение всевозможных мелких поручений, которую Начальник, в силу каких-то своих особых наклонностей, одинаково хвалил и за скрупулёзно составленный отчёт, и за заваренный ему кофе. — Мы же так утонем!
Лоботряс что-то ей отвечал, но говорил заметно тише, так что для Безликого оставался нем как рыба — только рот открывался. Он в компании проходил программистом, но был не способен ни дать определение алгоритму, ни написать циклическую операцию. Случалось, мог потратить два дня на то, с чем иные справлялись за два часа, и, несмотря на хроническое раздолбайство, минимум половину этого времени усердно трудился. В общем-то, держали его в фирме за неимением кого-то лучше и лишь пока дела идут хорошо.
И даже Коммивояжёр, их менеджер по продажам, человек на редкость ответственный и отличавшийся флегматичным нравом, время от времени оглядывался через плечо — проверить, как там дела у непогоды.
Безликий прибавил громкости, работа пошла бодрее.
Люди всегда найдут способ занять себя чем угодно, кроме дела. Стоило позволить себе на мгновение отвести взгляд от монитора, как он заметил целую вереницу олухов, смотрящих на облепленную окнами стену, словно бараны на ворота: рожи скривились, во взглядах тоска, печаль и смерть, рты открываются и закрываются, изрекая лишь пустые колебания воздуха, мусорную информацию.
В мире нолей и единиц мусорная информация свидетельствовала о плохо выполненной работе. Человеческий мир отчаянно нуждался в рефакторинге, но на его поддержку давно забили. Бодрствуешь, чтобы уснуть, и спишь, чтобы бодрствовать. Зарабатываешь, чтобы тратить, и тратишь, покуда зарабатываешь. И говоришь… все вокруг говорили, чтобы просто говорить. Безликий предпочитал молчать, когда не мог сказать ничего полезного, а то, что считал полезным, никто не хотел слушать.
А город вокруг, гноящийся труп некогда прекрасного великана, продолжал разлагаться. Изъедался его жителями, родившимися здесь, гадящими здесь, умирающими здесь же. Весь их мир — разорванное сочащееся чёрной жижей тело исполина. Огромный организм, распадающийся на части сотни мучительных лет. Безликого внутренне корёжило от мысли задержаться здесь, в этой общности, ещё хотя бы на день.
Рабочий день подошёл к концу, все окна планомерно закрылись, машина протяжно загудела и заснула до следующего утра. Безликий прошёл к выходу и столкнулся с коллегой, терпеливо ожидающим в дверях.
— Подвезти? — спросил он глухо, безэмоционально: тихий голос совершенно не подходил к огромному, за сотню кило, телу.
Коммивояжер продавал товары и услуги, умел по-настоящему окучить клиента, ловко жонглируя знаниями, почерпнутыми из десятков проштудированных книг, но сам оставался образцовой жертвой маркетинговых уловок, был обвешен кредитами, условия которых менялись быстрее, чем дни календаря, и даже покупал лотерейные билеты.
Безликий кивнул: его не пугала перспектива промокнуть под ливнем, но оставаться сухим всё-таки сподручнее. Пара шагов по мокрому асфальту, и он внутри салона — мягкие кресла и обогрев создавали обманчивое ощущение комфорта, но уродство яви так и норовило напомнить о себе, скребя по стеклу порывами ветра. Двадцать минут езды в полной тишине, если не считать заунывное пение Мика Джаггера по радио.
Машина притормозила. Короткое рукопожатие, и вот Безликий уже в своём подъезде, ступеньку за ступенькой преодолевает на пути к пустой квартире, снимаемую за бесценок. Войти, скинуть шмотки, отрешённо рухнуть на кровать и разглядывать чёрные точки в потолке — до тех пор, пока либо он не уснёт, либо точки не начнут ёрзать по штукатурке, словно беснующиеся на стекле мухи. Безликий не без усилий оторвал себя от бессмысленного занятия и протянул руку к тумбочке, кое-как нащупал телефон, сделал пару нажатий вялыми пальцами по облупившимся кнопкам.
— Я свободен. Приезжай, если хочешь. — И сразу сбросил. Конечно, она приедет, об ином и речи быть не могло. Она никогда не отказывалась.
Но тут же телефон зазвонил снова. Знакомый до боли рингтон едва не подкинул Безликого на постели. Звонит? Она? Нет, такого просто не могло быть. Он разлепил ленивые веки, бодро подхватил телефон, заглянул в экран — отец. Буря кончилась, внутри всё осело.
— Я тебя слушаю.
— Привет… — жалобно прохрипел динамик.
— Привет, — прожевал Безликий. Бессмыслица, разговор уже идёт. — Что ты хочешь?
— Послушай…
— Слушаю, очень внимательно.
— Слышу по голосу, ты раздражён. Не надо.
— Ты говорить будешь или как?
— Ты мне не поможешь?
— Чем? Когда?
— Деньгами. Прямо сейчас.
— Нет денег.
— Мне совсем немного надо. Хреново мне, сын, понимаешь?
— По голосу слышу, что тебе хреново. Хреново бутылки на две. На третью не хватило?
— Не хватило…
— Ничем помочь не могу, найди работу.
— Послушай…
— Послушал уже. У самого по карманам ветер гуляет, а тут ещё твоё пьянство спонсировать.
— Да я подыхаю от похмелья!
— О, вот и голос прорезался, теперь и я слышу раздражение, — Безликий усмехнулся. — Ты уже сколько подыхаешь, лет десять?
— Не издевайся, я всё ещё твой отец.
— Который еженедельно лезет ко мне в карман. Сегодня там пусто, ничем помочь не могу.
— Прошу тебя, сын.
В дверь вдруг постучали. Она? Быстро же пришла. Безликий скинул звонок, не прощаясь, перевёл телефон на беззвучный — ясно же: ещё не раз позвонит. Ничего, за десять лет не помер и сегодня не помрёт. Поживёт ещё, поволочится. Дряхлый человек, дряхлый город — одна суть. Оба разлагаются на ходу, а как-то ещё держатся, засасывая в своё гниющее нутро всех окружающих.
Неспешным шагом до коридора, поворот ключа в замке, потянуть на себя и вот она — невысокая, серолицая, с застенчивой невесомой улыбкой. Говорят, мирская боль слишком глубока, чтобы человек переживал её в одиночку — он на всякий случай перестраховался.
— Проходи, — сказал Безликий вместо приветствия. Она повиновалась.
III
С крыши открывался прекрасный вид на непостижимо бледную, вздувшуюся трескающимися многоэтажками долину мёртвых. Там внизу, где пахло серой и кислотой, среди замызганных витрин и корявых бордюров, простиралось населённое живыми мертвецами поле. На ночь многие запирались в своих гробах, чтобы вновь продолжить скитание по одним им ведомым делам на рассвете. Другие же предпочитали душным застенкам не менее душные заведения на известной Барной улице, где окропляли тлеющие кости огненной водой, жаждая вновь почувствовать тепло. Изгой не относился ни к тем, ни к другим. Очертив по венам путь к собственной свободе, он ясным взором смотрел на всё это безобразие свыше. А ещё выше светили звёзды — с земли их не увидать из-за фабричного смога и чернейших туч, но сюда, на крышу, свет иногда проливался. Девочка сидела под навесом в своём лёгком платьице, защищая трепетное сердце от колючих порывов ветра прижатыми к груди коленями. Опять пришла. Никто никогда не возражал.
И всё же как-то раз Изгой решился спросить:
— А родители разрешают тебе сюда ходить?
Девочка в ответ помотала головой, а затем дополнила словами:
— Они не знают. Папы нет, а мама не дома.
— В такое-то время?
— Она часто пропадает на работе.
— Наверное, днём она дома?
— Нет, она и днём тоже на работе.
— Работает и днём, и ночью. Как же так?
— Не знаю, я ведь не работаю.
— И то верно.
Чувствуя вполне осязаемую грусть девочки, Изгой не нашёл в себе слов утешения и вместо них зачитал вслух очередные строчки хорошо знакомого стихотворения:
Le soleil rayonnait sur cette pourriture,
Comme afin de la cuire à point,
Et de rendre au centuple à la grande Nature
Tout ce qu’ensemble elle avait joint
— Снова гниль? — спросила Девочка.
— Это то, чем все мы станем.
— Даже я?
— И ты тоже. Однажды.
— Сегодня с этой крыши снова упал человек.
— Так мы уходим, — сказал Изгой. — Просто пришло его время.
Холодный ветер налетел вихрем, смёл сигаретные окурки, Девочка сжалась в попытках сохранить тепло.
— Кем он был? — спросила она.
— Судьёй… — хриплый голос слегка дрогнул. — Судил и каялся.
— Он плохо справлялся со своей работой?
— Слишком хорошо. Исключительно результативно. Некогда очень известный в нашем городе человек, но позже забытый.
— А как он оказался здесь?
— Узрел истину в вине, — Изгой чуть улыбнулся. — Человек не может судить человека, это ему открылось. Вся жизнь в неправде — понимаешь?
Девочка кивнула.
— Он отказался от денег, от семьи, от славы, чтобы покаяться, провёл здесь без малого десять лет и…
— Наконец, пришло его время уйти?
Несколько хлёстких ударов стихии пробили тело Девочки до дрожи. Изгой хотел её согреть, но не смел прикоснуться.
— И куда вы уходите? — спросила она, когда ветер немного стих.
— Из этого места в другое, в лучшее место.
— А я попаду в лучшее место? А мама?
— И ты, и мама, и папа.
— Наверное, папа уже там, — безрадостно обронила Девочка.
— Ты не знаешь?
— Не-а. Мама не говорит.
— Тогда и мы не узнаем…
— А зачем вы уходите туда с крыши? Всё равно же всё одно…
— Это пункт назначения один, а вот пути к нему разные, — вздохнул Изгой и чиркнул зажигалкой.
В их маленьком мирке, лишённом мирской суеты, раскинувшемся последним оазисом на пути к вечности, подобные вопросы не приветствовались. Порождали они своего рода смуту, сеяли какие-никакие сомнения, побуждали о чём-то сожалеть тех, кто пришёл сюда от сожалений освободиться. Маленькая Девочка, по незнанию, несла в себе первородный яд и могла отравить всех вокруг. Но Изгой не стремился гнать её, не стремился и исцелять. Нет, не так у них, потерянных и отвергнутых, потерявших и отвергнувших, было принято. Люди приходили сами, не объясняя причин, принимали иглу, как другие просвиру, и преисполнялись в губительном созерцании звёзд.
— Почему вы здесь? — спросила преисполненная, как каждое дитя, любознательностью Девочка.
— Каждый по своим причинам.
— А лично вы? Почему крыша, почему ночью? Я поняла, что вам нравятся звёзды, но…
— Но как я оказался здесь впервые?
— Да!
— Что-то привело меня, — сказал Изгой задумчиво. — Кто-то называет это видением, а я же, скорее, видел уже столько иных видений, что практически ослеп, впал в беспамятство и, в конце концов, продрался через темноту сюда — к свету.
В глазах девочки отражалось слабо колыхающееся пламя зажигалки: пока это был единственный свет, какой она могла заметить.
— Но ведь свет внизу! — вскричала она, указывая коротким пальчиком сквозь смог на желтизну в окнах домов-муравейников.
— То свет искусственный, фальшивый. Не скрою: когда-то и мне его хватало, но то время прошло. Помимо него есть иной свет — свет солнца, например. Свет созидающий и умерщвляющий, символ непрерывности перерождения жизни, в котором мы существуем и медленно тлеем, каждый день обжигаясь. И есть свет успокаивающий — холодный и ненавязчивый, — дрожащая рука снова указала на звёзды. — Я устал тлеть, устал просыпаться и изводить себя гонками за тем, что всё равно потеряю, устал засыпать, чтобы вновь проснуться за тем же самым — жить по воле солнца больше не для меня. И не для них, — Изгой кивнул в сторону многочисленных болезненно подёргивающихся фигур. — Хватило мне того света, теперь я хочу другого и, когда сочту себя достойным, отправлюсь в его объятия.
— Вы упадёте с крыши?
— Возможно, моё измождённое жизнью тело упадёт… или его подхватят и приберут. Как бы оно ни сталось, дух вознесётся в вечность. Туда, где каждый из нас всего лишь пыль, не пытающаяся явить собой что-то новое, исключительное, извечно обременённое.
— Я не хочу прощаться, — Девочка нахмурилась и чуть было не плакала.
— И не нужно, — улыбнулся Изгой. — В вечности не бывает ни встреч, ни прощаний.
И он вздохнул:
— Но на какое-то время нам всё же придётся расстаться, — его безобразное лицо съёжилось от жгучего света.
Чёрный саван города плавился в первых лучах утреннего солнца.
Маньяк проснулся, когда свет уже вовсю лился по комнате.
Во сне ему привиделись пустые глазницы мёртвой девушки. Бездыханное обмякшее тело, вздувшееся тут и там, выделяло нескончаемый смрад.
— Ты должна быть прекрасна, — хотелось прокричать вслух, но в трупе не осталось и толики великолепия человека.
Маньяк вскочил с ужасом, свойственным тревожным людям. Оглядел комнату, одёрнул штору, заглянул под кровать — трупа нигде не было.
В голове засел образ девушки: скромница в старомодном платье, невинна и непогрешима, перед публикой, жадно раздевающей её взглядами. Она пела, привычно подражая Эдит Пиаф — неумело и неказисто. Но они не слушали, а только смотрели, снимая с девочки слой за слоем до костей. Маньяк давно знал эту девушку: даже не с юности, а с раннего детства — как будто всю жизнь. Сколь бы она ни старалась, ей никак не давался чужой язык, а голос не ставился и пение резало слух, но Маньяк так и не рискнул об этом сказать, лишь осыпал лживыми комплиментами. Ох, сколько же дней они провели вместе — и ни одной ночи. Занозой в плоти засело разочарование, воспоминания отравил яд злых языков, постоянно шепчущих про них двоих, настолько близких и повсюду бывших вместе, разные непотребства. Тем порочнее была эта связь, что сам он тайно желал того же, будоражил воображение пикантными фантазиями, а она, стремясь хранить честь и невинность, предложила назваться братом и сестрой. И тогда Маньяк, такой наивный в свои юные годы, принял новые правила за игру, где они обманывали весь мир, и, в конце концов, обманулся сам. В час откровений, стоило ему открыться в своих чувствах, она отшутилась:
— О чём ты таком говоришь, братик?
Говорила она беззлобно, но больше никто и никогда не отвергал его столь же решительно и цинично. Закрылась, едва прознала о преступном намерении, выстроила вокруг себя непроницаемые стены, за которые пропустила всех людей мира, кроме него одного. И тихой поступью ушла к другому — всё равно что в небытие. И осталась на месте прежнего прекрасного храма, куда он так и не возымел возможности зайти, чёрная дыра, затягивающая всё вокруг, словно никак не может найти то единственное, что ей нужно. А он при каждом случае, как только представлялась возможность, загадывал желание и взывал к высшим силам о ниспослании её расположения. И тушил сигареты о язык, потеряв всякую надежду почувствовать вкус её губ. Теперь, когда она, небыль, явилась к нему в забытьё, воскресив в памяти прежнюю быль в образе гостя небытия, он вновь ощутил вкус пепла. Разгорячённое тело окропила холодная вода, и Маньяк привычно усладил свою плоть, в тысячный раз опорочив самую светлую память.
С улыбкой безумца Маньяк смотрел на искажённое отражение в зеркале, прогоняя в мыслях абсурдный сценарий, в кой верил, как в явь, где она, простодушная и прекрасная, не по своей воле оказалась в цепких лапах властного и недостойного мужчины, но больше не нуждалась в спасении, поскольку честь и невинность её были посрамлены, чресла разорваны, а грудь растоптана, милое личико потонуло в скорбных морщинах… Она не в небытии, где-то живёт, чему-то радуется, не осознавая искалеченным умом своего несчастья, и, с самоотдачей безумца, тонет в нечистотах. Величайшей милостью стало бы её скорейшее утопление — и кто, как не он, должен оказать эту честь?
Маньяк накинул на плечи плащ и вышел в сырую осень.
Влажные от дождя билборды на улицах улыбались ряжеными в белые халаты рожами, щеголяли тезисами, хвастали цифрами. Он как раз направлялся на приём к одному из героев этой рекламы — к психологу, что ещё недавно грозился разобраться с его тревожными мыслями, но сразу после внесения предоплаты свой пыл как-то сбавил.
Спустился в царство Аида, заботливо отмеченное мигающими указателями, подал вместо монетки пару мятых купюр и застыл в ожидании лодки Харона. Не лодка, а целый корабль мчался по протяжённым артериям подземки. Маньяк сидел в мягком кресле, нагретом кем-то до него. Монитор под потолком крутил ролики наперебой с правилами поведения.
— Если ты молодой, если ты здоровый, если ты мужчина — уступи место тем, кому нужнее! — декларировала она. — Или жди позора и других последствий. — Ролик заканчивался изображением зрачка, глядящего из глубин камеры видеонаблюдения.
Никаких «других последствий», что бы это ни значило, Маньяку не хотелось, но, к счастью, свободных мест хватало для всех.
Напротив сидело всего три человека: все девушки, в одинаковом положении и с торчащими из ушей проводами. Походило на коллективную процедуру на мозг. Первая девушка сидела в блузке с глубоким вырезом, верх её грудей так и напрашивался на взгляды окружающих. Но грудь у неё была бледная, а вот ключицы слегка загоревшие — ей несвойственна такая одежда. Потёртые джинсы и яркие кеды, светлые волосы завязаны в два хвостика и подколоты полумесяцами — прямо как у маленькой девочки. Но она не девочка, даже не студентка. В лице хорошо сформировались женские черты, проявилась печать усталости: ещё пытается как-то цепляться за детство, принимая эти нелепые образы, но уже поздно. По прикидкам Маньяк дал бы ей что-то около двадцати пяти.
Он как раз принялся рассматривать вторую, но продвинулся не дальше изучения шеи, когда бойкий динамик возвестил о нужной остановке. Маньяк вытек на пахнущую распылёнными, точно из баллончика, духами платформу и в цветастом потоке мельтешивших одеяний поспешил на улицу. Бесшумной тенью он проскользнул в старенькое малоприметное здание — все вывески давно выцвели, а дороги заросли. Если бы не тот звонок с явным указанием, Маньяк и сам бы понятия не имел, что здесь находится…
В коридорах стоял такой душок, будто здешние сотрудницы, и в самом деле откровенно немолодые, пытались скрыть парфюмом запах разложения. Серолицая уборщица бубнила что-то себе под нос, в двадцатый раз проходя тряпкой по одному и тому же месту, а роба висела на ней как на вешалке.
— К Доку сюда? — спросил он аккуратно, показывая на дверь.
Но женщина не только не услышала вопроса, но и вовсе не заметила посетителя — и его это устраивало.
Это был выходной день. Суббота, если блюсти точность. Безликий встретил свою пятничным вечером, в этот раз прямо у подъезда, а дальше был секс. И ужин, наспех приготовленный из яиц и мясных консервов — того, что не пришлось долго искать. Снова секс, затем сон. И утро началось с секса, продолжилось завтраком из яиц с сыром и овощами, а после превратилось в лишённый секса и смысла день.
— Так и будем лежать и ничего не делать? — спросила Девушка вдруг, в клочья разорвав застывшую в пространстве тишину.
— Хочешь повторить?
— Нет, заняться чем-то ещё.
— Последние два часа тебя устраивало просто лежать.
— Знаешь, — она картинно поджала губы, как делала всегда, когда пыталась изобразить возмущение, — я считаю себя терпеливой, но даже мне уже надоело. Может, хоть кино посмотрим?
— Я не против.
— Да вот только у тебя даже телека нет! Как ты вообще живёшь?!
— Есть ноутбук. Найди что-нибудь в интернете.
Свет монитора прорезал застоявшуюся в комнате темень, тонкие пальцы бодро забегали по клавиатуре. Девушка выбирала кино с редчайшей тщательностью — точнее, так казалось. Когда она погружалась в какое-то дело, то переставала замечать что-либо вокруг, уделяя всё своё внимание единственному занятию. Долго, скрупулёзно, малоэффективно. Ей-то невдомёк, но Безликий от одного созерцания этого испытывал гнетущую беспомощность.
Вопроса «почему она здесь?» не возникало. Его отношение, холодно отстранённое, и категорическое непринятие внешних воздействий, кроме случаев, когда на них давалось почти формальное добро, отвращали многих, но не эту Девушку. Справедливо было бы сказать, что нигде, кроме как здесь, её просто не ждали, а из иных мест и вовсе гнали — например, из собственного дома. Лихой, ночевавший дома лишь иногда, отец; одинокая и озлобленная мать, с упорством завидного тирана борющаяся со всем, чего не может понять: член во рту — тяжкое женское бремя, в заднице — девиация, граничащая с психическим отклонением. Загаженный пуританскими стандартами разум, с ишачьим упорством отталкивающий новые веяния, какие в этом городе могли прижиться только в исключительно пошлых формах. Родители с малых лет не скрывали от Девушки ни своих взглядов, ни интимных подробностей взрослой жизни, и в те редкие случаи, когда между ними ещё случалась близость, не утруждались вести себя потише. Столь непритязательная правда вкупе с постоянным гнётом разрушили её детство и превратили в человека, который нигде не мог пригодиться и смотрел на всё отрешённо. Но Безликому это более чем подходило.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.