16+
Свинцовая тяжесть семейных долгов

Бесплатный фрагмент - Свинцовая тяжесть семейных долгов

Собачья верность

Объем: 126 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Бесчестье равное волочит за собой

Тот, кто предаст любовь и кто покинул бой.

Пьер Корнель

Светлана Михайловна была растеряна и не понимала, что ей делать дальше. Стараясь не показать слез сестре и племяннице, она вышла из-за стола и отправилась на свою половину старого дома. Компанию родственников она покинула без сожаления, оставив наедине постоянно скандаливших мать и дочь. Конфликтами заканчивались все семейные посиделки, которые были неотъемлемой частью жизни Абрамовых.

Не слишком склонная к самокопанию тридцатилетняя Зинаида кричала громче всех, обрушивая бесконечные упреки сначала на тетку, а потом на мать. В ту пору она вернулась из Москвы в старый дом, который достался матери, ее младшей сестре Светлане и их младшему брату после смерти родителей, и теперь заново обживалась в том месте, где родилась и провела большую часть своего детства. Деревянный дом был длинным и узким, и только новые оконные рамы оживляли унылый фасад. Светлана Михайловна несколько лет назад выкупила долю брата, благодаря чему Юрий перед Пасхой переехал с семьей в новый дом. Она расширила свою территорию, став обладательницей еще пары маленьких комнат и крохотной кухни, которую планировала объединить со своей, но не успела: вслед приехала Зинаида и, не раздумывая долго, освоила очередное пространство тетки. Светлана Михайловна не возражала: она привыкла уступать племяннице. Невысокого роста, коренастая, с широко поставленными черными глазами, Зинаида внешне напоминала утку. Коротко стриженные волосы, очки и растянутые на животе и рукавах яркие свитера прибавляли ей возраста и окончательно лишали ее образ женственности. Ее показная вежливость с чужими людьми моментально исчезала наедине с близкими, и наружу выходил ее вероломный и требовательный характер.

Вместе с ней приехали собака и две кошки, которые до этого обитали в московской квартире тетки. С ее появлением в доме воцарился хаос и кавардак. Зина жила в своем мире и не выносила беспокойный труд с решительным напряжением воли, которую иногда тренировала на диване, убегая от реальности в мир грез и безмятежного сна. Она была словно в полудреме, защищенная чужой обеспеченностью, которая насыщала аппетиты ее ленивой души. Не прошло и пары недель, как ее часть дома оказалась забита разным хламом, одежда никогда не лежала аккуратно сложенной в шкафу, на столе и кровати валялись раскрытые книги ее единственного любимого писателя Стивена Кинга, а грязная посуда горой отмокала в раковине по нескольку дней, пока не заканчивалось терпение матери.

Лидия Михайловна невольно брала резкий тон и наводила у дочери порядок. Покончив с уборкой, она принималась за приготовление обеда. Грузная женщина шестидесяти лет, широкая книзу, как матрешка, мешковато одетая, она отличалась плохим здоровьем, и чем больше болела, тем больше готовила и ела. Сварив кастрюлю наваристого борща и потушив картошки с мясом, незамедлительно шла звать к столу сестру и дочь. И если Светлану Михайловну приходилось долго уговаривать, поскольку женщина страдала сахарным диабетом и не поддерживала чревоугодие сестры, то дочь бежала за стол первой, чем несказанно радовала мать. Светлана, очень высокая и худая, с неожиданно круглым, немного детским лицом, садилась за стол у окна и вяло водила ложкой в тарелке. Сестра часто готовила невкусно, но сказать об этом никто не решался, опасаясь ее неуравновешенного и импульсивного характера. Ее стол с аляповатой зелено-красной скатертью, крикливая посуда и непоследовательный разговор, который к середине становился нервным, вызывали тихое раздражение Светланы Михайловны. Зинка умничала, рассуждая о вещах, в которых ничего не смыслила, мать перебивала ее своими не менее абсурдными разглагольствованиями, а потом, когда молчать уже было невозможно, Светлана вмешивалась в этот бред, и начинался ожесточенный спор между тремя женщинами. Мучаясь от такого общения и чувствуя свое бессилие в попытках что-то изменить, разгоряченная Светлана Михайловна начинала посматривать на часы и искать повод, чтобы сбежать на свою половину дома или уехать в московскую квартиру.

Она еще работала в крупной столичной компании и пользовалась авторитетом у руководства и коллег. Начальство ценило ее за способность решать сразу несколько задач, ответственность и деловую аккуратность и поручало ей самые запущенные дела. Ее прошлая работа в милиции воспитала в ней самодисциплину и привычку действовать четко по регламенту и уставу, что выигрышно отличало ее от других сотрудников. Коллеги и подчиненные боялись эту сутуловатую женщину в темных костюмах с виноватой улыбкой на губах и предпочитали ей особо не перечить. Она словно тень входила в проблемный отдел и, убирая с лица улыбку, тихо говорила: «У нас есть план. Будем работать по-другому». Она летала на Сахалин для расширения портовых складов, разгребала завалы в офисах за границей и даже отвечала за безопасность на концерте известной иностранной группы, приезд которой финансировала их компания. Она считала притворство слабостью и потому говорила только правду, а если сказать не могла, то удаляла человека из своей жизни без сожаления и раскаяния. Но это было только с чужими людьми, а с родными… Она рано осознала, что пока хранит молчание, оно хранит ее.

Так случилось, что свою семью Светлана Михайловна не создала и всю свою нереализованную материнскую энергию вложила в воспитание племянницы Зины, которую ей сбагрила сестра. Забеременев от солдата срочной службы, Лидия ребенка сохранила, вопреки угрозам бабки Ефимии Арсентьевны, которая в то время заправляла большой семьей и настаивала на аборте. Не уступив здесь, Лидия зато уступила в другом: назвала малышку Зинкой в честь любимой бабкиной козы. Девочку она сразу же передала на воспитание своим родителям, Нине Степановне и Михаилу Григорьевичу, и сестре, которые тогда жили все вместе в отчем доме. Посчитав свою миссию перед родом выполненной, Лидия устремилась налаживать личную жизнь, меняя одного любовника на другого и освободив себя не только от материнских обязанностей, но и от необходимости работать, став содержанкой младшей сестры на долгие годы. Она лежала сутками в депрессии, жалуясь на пустоту внутри и теряя вкус к жизни в упоительном однообразии праздника, устроенного для нее родственниками.

О, парадокс! В этой грандиозной инфантильности молодой женщины была доля здравого смысла — брак и дети не стали показателем счастья семьи Абрамовых: обеим сестрам так и не довелось поменять свои девичьи фамилии, и даже молодая Зина поддерживала женский сценарий, упорно cохраняя девственность. Они не распахивались будущему и не представляли его ясно и открыто. Они не звали Любовь и не прокладывали дорогу в близость и семейное счастье, и только младший брат давал надежду на сохранение этого рода.

Светлана Михайловна всегда стыдилась своего тела и лица, считая себя некрасивой, поэтому с мужчинами была довольно холодна. Те же, в свою очередь, соблюдали дистанцию, принимая ее сдержанность за демонстрацию своего превосходства. Тридцатилетие она встретила в состоянии первой и единственной влюбленности в женатого мужчину, отношения с которым длились пару лет. Но пламенной страсти не случилось, высота чувств не кружила им голову, а туман любовного аромата не застилал глаза, поэтому, когда новизна событий стерлась, отношения сошли на нет, оставив в душе и памяти лишь приятное послевкусие.

Когда Зина окончила начальную школу и встал вопрос о ее дальнейшей учебе, Светлана предложила забрать племянницу в Москву. Все дружно согласились и выдохнули, в глубине души считая ребенка невыносимым. Не зная ни в чем отказа, Зина рано освоила все приемы манипулирования и научилась крутить, вертеть и управлять взрослыми, сталкивая их друг с другом. Она находилась в хроническом состоянии поглощенности собой, одновременно чувствуя свою исключительность и свою никчемность и ненужность, и с детства боролась с этими неприятными ощущениями то истерикой, в которой жалела только себя, то яростью, обвиняя в своей боли родных и пугая их самоубийством.

***

Взгляд Светланы Михайловны блуждал от окна к кровати, от стены к стене, а по щекам текли слезы. Она легла на кровать и попыталась заснуть, но мысли навязчиво крутились в голове, поднимая из души обиду. За распахнутым окном неожиданно поднялся ветер. Тюль взлетел, и в комнату ворвался влажный воздух с запахом сирени, который, как разлившийся слабый туман, погружался в предгрозовые сумерки. Небо резко потемнело, птицы смолкли, и голубая молния пересекла пространство, отбрасывая на землю цветные тени. Сиреневый воздух застыл в тишине. Грянул раскатистый гром, и земля беззвучно задышала, напитываясь майским дождем. Не в силах заснуть, Светлана села, опустив ноги на пол. Здесь, в старом доме своих предков, где все знакомо и все ей близко, она чувствует себя чужой, совсем чужой. В углу комнаты раздался слабый шорох. Мураш спрыгнул с кресла и уперcя мохнатой серой головой в ее ноги. Тихое урчание кота, который терся пушистыми боками, выпрашивая внимание хозяйки, и мирное постукивание часов на стене остановили ее бесплодные размышления.

***

— Я долго не решалась обратиться к вам за помощью, но вот собралась. Не знаю, если честно, с чего начать. — Она придвинула черную сумку ближе к себе, потом немного отодвинула и снова придвинула, как будто хотела включить ее в то, что переживала. — Я не могу понять, что мне делать дальше. Как я должна общаться с племянницей? Что я должна сделать?

Она замолчала, скользя взглядом по полу и избегая смотреть мне в глаза. Черная прямая юбка подчеркивала худобу ее бедер, лишенных каких-либо округлостей, а застегнутая на все пуговицы темно-синяя кофта делала ее совсем невыразительной и помогала прятаться от посторонних глаз.

— Правильно ли я вас понимаю, что вы хотите наладить отношения с племянницей?

— Да! Но то, что она требует от меня, я не могу сделать.

Светлана Михайловна заплакала, отвернув от меня лицо. Я посмотрела на задумчивое вечернее окно, темный свет из которого сливался с темной фигурой моей клиентки.

— А что она хочет от вас?

— Чтобы я больше заботилась о ней. Но я не могу перешагнуть через себя еще дальше, я и так делаю все, что могу. Я ей каждый месяц даю деньги, оплачиваю лечение, одежду, купила машину. Я ей даже дала деньги на открытие своего магазина, поскольку она не может работать по найму — для нее же все плохие и ей все не так. Так и здесь ничего не получилось! Она убила всю торговлю и постоянно подтягивала меня к своим проблемам. А я не могу еще и за нее работать. Мне со своей работой сейчас сложно справляться. Вот уволиться решила. Не могу больше терпеть крики и унижения начальника, его давление по всем рабочим моментам.

Ее глаза наполнились слезами — неизменные спутники горьких минут, и, еле сдерживая всхлипывания, она полезла в сумку за платком, не обращая внимания на протянутую мной пачку салфеток. Она казалась немного надменной, но в этом не было крикливого высокомерия, скорее годами выработанная неприступность, которая защищает женщину в ее болезненной чувствительности.

— Светлана, я вижу вам непросто об этом говорить.

Она прижала платок к лицу, закрываясь им, словно поставила еще одну защиту от меня, и разрыдалась, окутанная своей депрессией, как материнской утробой.

— Мне очень обидно… очень… но, может быть, это я виновата, это со мной что-то не так? — тихо говорила она, всхлипывая и глотая слова. — Но я понимаю, что просто физически не могу дать больше… а ей все мало. Я вырастила Зину, оплатила один институт, который она бросила, второй, слава богу, она его закончила. Что ни попросит, я стараюсь ей помочь. Я всегда стараюсь помочь родным, друзьям, близким.

— Вы очень заботливый человек, и я чувствую вашу печаль.

— Да. Меня никто не любит. Мне порой кажется, что я… я никому не нужна… что если я вдруг умру, то обо мне вспомнят только тогда, когда у кого-то из них закончатся деньги.

— Мм… Правильно я вас понимаю, вы чувствуете, что в семье вас используют?

— Да, особенно Зина!

Она отодвинула сумку подальше и немного откинулась на диване, расстегнув пару верхних пуговиц кофты. Проведя ладонью по вспотевшему лбу, она тихо добавила:

— В жар кинуло.

— Вы говорите, что стараетесь много вкладываться в других, и это действительно так! А вот что другие делают для вас?

— А мне очень неловко, когда кто-то делает что-то для меня. Видимо, до сих пор мои детские обиды и комплексы живут со мной, потому что я с детства слышала и дома и в школе, что я страшная, каланча, полудурок и что меня не за что любить.

— Мне очень жаль, что это было в вашей жизни. А как вы сами к себе относитесь?

— Я чувствую, что была совсем нежеланным ребенком для родителей и меня не за что любить.

— Другими словами, в душе вы согласны с обвинениями? Вы говорите так, будто сам факт вашего рождения, тот факт, что вы вообще есть, — это уже плохая новость.

— Да. — Она виновато улыбнулась. — Я действительно так чувствую. Понимаете, когда мне было два года, я перевернула на себя кастрюлю с кипятком и обварила ногу. Кожа надулась пузырями и горела. От дикой боли я постоянно плакала и не спала несколько дней, и только отец приходил ко мне в комнату и брал меня на руки. Я это очень хорошо помню, потому что сразу успокаивалась и засыпала.

— Наверно, вы очень любили отца?

— Я папку обожала. Он мне книжки читал в детстве и уроки помогал делать. — Она снова улыбнулась, и детская радость промелькнула в ее красных от слез глазах. — Он пил, конечно, сильно, буянил и всех начинал строить, но в трезвом состоянии был абсолютно спокойным человеком. Мать и бабка Фимка, мы так Ефимию Арсентьевну называли, не могли с ним пьяным справиться, и только мне удавалось его утихомирить. Я укладывала его спать и долго слушала пьяные бредни. Но, несмотря на это, я чувствовала себя хорошо с отцом. Я всегда была благодарна ему за это и старалась его не расстраивать, страшно боялась обидеть его, и… еще… я знала, что он единственный человек, который мной гордится.

— Это действительно важно. А сегодня, получается, у вас нет человека, с которым вам было бы так же хорошо, который приносил бы в вашу жизнь те чувства и эмоции, какие обеспечивал вам отец?

Она закивала головой, подтверждая мои слова, и приложив скомканный платок к губам, тихо добавила, затаив дыхание:

— Я боюсь одиночества. Я боюсь, что буду умирать и вокруг никого не окажется.

Она была одной из тех натур, которых жизнь бьет, а они наклоняются к земле все ниже и ниже, представляя себя камышом, но являясь на самом деле мощным дубом. Странная привязанность к племяннице, сформированная обстоятельствами, наполняла ее жизнь дискомфортом и грустной неудовлетворенностью. Она содержала ее и старшую сестру, помогала старой матери Нине Степановне, семь лет назад похоронившей мужа, и брату, который имел скромный достаток, больную жену и двоих детей. Она кормила, одевала, отправляла отдыхать за границу, успокаивала и утешала, одним словом, всецело служила своим родственникам, отчаянно убирая все препятствия и неудобства с их дороги и растрачивая на это свое здоровье и энергию. Это был ее мир, и она защищала тех, кто попадал в орбиту ее ответственности. Здоровье ее в последние два года сильно пошатнулось, и выдерживать нагрузку в компании, которая росла и развивалась, она больше не могла. Напуганная врачами, она приняла решение об увольнении, о чем хотела и боялась сообщить в тот вечер, в душе надеясь на понимание и поддержку родственников, для которых так много делала в жизни.

Тогда, за столом, она наконец решилась и все рассказала. Все разом смолкли, и в воздухе повисла неловкая пауза. Отпив глоток чая, Лидия молча поставила чашку на стол и уткнулась в нее взглядом. В последнее время Светлана часто жаловалась на здоровье и сложности на работе, поэтому она ожидала подобного разговора. От одной только мысли, что теперь ей придется жить на свою скромную пенсию, в душе заскребли кошки. Зина, одетая во все белое, которая случайно сегодня находилась в хорошем настроении и только что громко смеялась, развлекая болтовней двух женщин, услышав новость, помрачнела. Ее черные глаза стали неподвижными, улыбка сменилась кривой ухмылкой, лицо исказила гримаса, а губы вытянулись тонкой змейкой. Добрый херувим в белом превратился в злую фурию. Потянув тело вверх и нависнув большой грудью над столом, она воскликнула:

— Как уходишь?! А я?! Ты обо мне подумала?! Как мы теперь будем жить?!

Светлана Михайловна съежилась в предчувствии того, чего и боялась. Лидия хотела было успокоить дочь, но передумала, угадывая развитие событий. Она всегда была между молотом и наковальней, лавируя между дочерью и сестрой — служила одной, ублажала другую.

Между тем Зинаида, бешено стиснув зубы и захлебываясь в рыданиях, театрально махала руками и продолжала выкрикивать злые, вздорные слова:

— Ты обещала дом достроить? Что теперь будет с ним? Я так мечтала о своем большом доме, а теперь что, до свидания?! Ты никогда не думала обо мне и всегда делаешь так, как тебе надо!

Несправедливые обвинения племянницы обожгли Светлану. Оскорбленная грубой ложью и непониманием, она глубоко вздохнула, вбирая в себя новую порцию боли, и молча побрела к себе в комнату, глотая подступившие слезы.

Старый дедовский дом неоднократно строился и перестраивался. Сад, огород, палисадник у входа, отгороженный частоколом, в углу которого разместилась одинокая сирень, в прошлом большой скотный двор, а теперь собаки и кошки — все это были места, где сердце обретало покой. Двухскатная крыша дома напоминала глубоко натянутый на уши картуз, все стены были для тепла обшиты тесом, краска вылиняла и местами осыпалась. Дом не был веселым теремком с резными наличниками и карнизом. Одинокий, постаревший, он стал свидетелем непростой судьбы его обитателей. Причастный к жизни Абрамовых, он погибал и возрождался вместе с ними, словно живое существо, умеющее чувствовать и сопереживать, вселяя надежду на спасение от опасного мира. Теперь же он растянулся вдоль забора, как старая собака, которая верой и правдой отслужила человеку и виновато просит покоя.

Прикупив несколько лет назад соседской земли, Светлана Михайловна соединила два участка единым высоким забором, за которым развернула стройку трехэтажного коттеджа. В молодости она мечтала построить новое родовое гнездо, которое будет пристанищем не только для тела, но и для души. Надеялась защититься большим пространством от житейских невзгод и болезненных родственных взаимоотношений. Огромный дом с полукруглым «венецианским» стеклянным эркером и мансардой смотрелся празднично и нарядно. Он был разбит на две половины с двумя отдельными входами: меньшая предназначалась для сестры, а большая — для Светланы Михайловны и Зины, где для каждой предполагалась своя комната, спальня, санузел и кухня. Мать, которой Светлана возила продукты и часто баловала вкусными пирожными и любимыми конфетами, проживала в квартире поблизости. Недалеко жил и брат, который не без ее помощи построил свой небольшой домик. И все как будто вместе и совсем рядом, но что-то в «семейной сказке» Абрамовых не складывалось в единую композицию, и у меня было ощущение некой неведомой мне пока подоплеки в отношениях и действиях членов семьи, что требовало продолжения исследования.

Светлана ушла с решимостью продолжать терапию, а я осталась со своими размышлениями о ней. Она решительно ни в чем не могла отказать племяннице и проявляла по отношению к ней невероятную преданность и одновременно неприязнь, которую с трудом уже скрывала.

Дневная жара давно растворилась в вечерней июньской прохладе. В занавесках блестели звезды, а я думала о том, что все-таки нет обстоятельств, данных человеку, а есть вековые действия рода, семьи и выпавшая человеку его доля. И сколько бы он ни ждал и ни надеялся, что кто-то придет и справится с этой напастью, он обречен жить в этих обстоятельствах до тех пор, пока не осознает, что за «чудовище» скрыто семейными тайнами.

***

Деревянная банька стояла у самого озера. Низенькая, cлегка покосившаяся в сторону обрыва, без трубы, она топилась по-черному, отапливаясь не только огнем, но и дымом. От этого верх стены был в черной копоти, но блестящая и упругая солома, щедро разбросанная хозяевами по полу и лавкам, выделяла сладковато-терпкий запах свежести.

— Нинка, отнеси ведро воды в баню!

Худенькая девочка-подросток, на вид лет двенадцати, обернулась на крик матери и, прошептав что-то про себя, бросила на землю березовые дрова, которые переносила в сарай к зиме.

— Да куда пошла?! Киселяйка! Где у нас ведра стоят-то? В зимовке, что ли? — кричала на весь двор Ефимия.

Нина пересекла большой двор с поветью и, пройдя вдоль тесной избы, которую мать называла зимовкой, вошла в летнюю пристройку. Пристройка была большая, просторная и фасадом выходила на широкую сельскую дорогу. На деревянном стуле в углу стояла пара ведер с колодезной водой. Напрягаясь от тяжести, Нина аккуратно опустила ведро на пол, стараясь не расплескать.

— Нинка! Да где же ты все ползаешь? Отец c Васяткой погорят в бане. Вот беспелюха! Вся в отца! — долетали крики матери в открытые окна пристройки. — Как вы мне все надоели! Когда же вы все сдохните от меня?! — шипела распаленная Ефимия Арсентьевна.

Девочка, держа ведро перед собой в одной руке, торопливым шагом направилась к бане.

Ефимия Арсентьевна оглядела небольшой двор: избу, летнюю пристройку, хлев с многочисленным скотом, сбоку за огородами виднелся небольшой амбар, а поодаль гумно и баня. Невысокая, ширококостная, с легкой проседью в черных волосах, вопреки старому укладу, где мужчина — глава семьи, Ефимия Арсентьевна единолично управляла хозяйством и своей большой семьей. Ее, суровую, властную и непреклонную, боялся не только муж Степан, но и все родственники и соседи. Острая на язык, она не стеснялась в выражениях и изливала годами копившуюся обиду.

Еще девчонкой, в возрасте старшей дочери Нины, родители отдали ее нянькой в дом к местному помещику Матвею Харитоновичу. Ее отец Арсений Федорович Коркин и мачеха Матрена Даниловна (родная мать умерла, когда девочке было два года), крестьяне, нажили свое крестьянское богатство благодаря большому количеству работников в семье и умело организованной мелкой торговле.

Господский одноэтажный дом с колоннами и густыми липами, посаженными от ветра, стоял на небольшом пригорке на другом берегу реки, рядом с Никольской церковью, построенной еще прежними хозяевами. Летом Коркины ходили в барское имение длинной дорогою в обход, через заросшее кустарником кладбище, или скоро переправлялись на лодке, а зимой еще быстрее переходили по лаково-гладкой поверхности замерзшей реки. Иногда им навстречу выходил хромой приказчик Назар с плутоватой улыбкой на лице. Изворотливый отставной военный, чужак в этих краях, он старался угодить своему хозяину. Назар отряжал крестьян на различные работы в господском доме, поле и на скотном дворе, руководствуясь своими предпочтениями и прихотями барина.

Коркины, как могли, хлебосольно принимали Назара и за это хозяйское радушие избегали притеснений и суровых наказаний, какие терпели большинство крестьян в деревне, утирая cвои глаза его кулаком. При обходе дворов ловкий взгляд приказчика примечал не только то, как крестьянин ведет хозяйство, чем торгует и c какого ремесла дополнительно кормится, но и какая девка в семье подросла, чтобы отбывать «женскую барщину» в постели Матвея Харитоновича — любителя модных сюртуков с шелковыми лацканами, бархатных жилетов, плотно обтягивающих живот и обязательно украшенных толстой часовой цепочкой из золота или серебра.

Большую часть зимы помещик жил в московском доме, но иногда дела немедленно призывали его в имение в *** уезде, доставшееся ему от матушки-покойницы. Матвей Харитонович слыл отличным хозяином и умел извлекать большие доходы из своих владений. Его приездов всегда боялись и тщательно готовились. Загодя поверенный в делах Назар приказывал кормить лошадей получше, чинился барский экипаж, вычищались сады и поля, и тощие испуганные крестьяне кишели по всей деревенской округе, как муравьи перед грозой. Навстречу дорожной карете и фуре с барским добром высыпал народ и, отбивая низкие поклоны, подносил хлеб-соль. Матвей Харитонович не был большим самодуром и не тиранствовал с размахом, как многие соседи в уезде, но если входил в ярость, крушил все вокруг себя, не оставляя камня на камне. Мог облить какого-нибудь несчастного ледяною водою, а затем согревать его в конюшне до потери сознания сразу в две розги с Назаром. Регулярные визиты барина в имение объяснялись не только необходимостью хозяйского контроля, но и безнадежной испорченностью Матвея Харитоновича.

Учиться Ефимии не пришлось. Родители искренне считали, что девочкам грамота не нужна и не отправили ее на обучение к дьячку в церковную сторожку, поэтому, когда Назар предложил отдать ее в няньки к барину, они с тяжелым сердцем cогласились, понимая, что выбора у них особо нет, да и сожительство молодой крестьянки с хозяином было обычным делом того времени.

Ефимия, узнав о решении родителей, прорыдала всю ночь, а наутро ее, опухшую от слез, отец отвез к помещику. Трудилась она без выходных. Молодая жена рожала барину наследников одного за другим, подкидывая Фимке каждый год все больше работы. В короткие свободные минуты она спала в чулане господского дома на старом овчинном подкладе в обнимку с тряпичной куклой, а не в людской с остальной прислугой. Маленькая нянька кормила младенца из рожка и, слепив из нажеванного хлеба соску, пела песни и прибаутки, успокаивая плачущего барчонка. А бывало, сидит на лавке с привязанной к ноге и люльке веревкой, покачивает младенчика, а дети постарше, раскрыв рты, тихо слушают ее забавные истории: «Помню, лошадка у нас тогда была, серая, любила я ее очень. Наповадился к нам кто-то ходить да косичку у ней заплетать. Вот как-то мой дед пошел в сарайку — глядь, а у лошади опять заплетены косички. Он тогда про себя говорит: „Наверное, домовой“. А смотрит: старичок сидит. Тогда он говорит: „Сидишь?“ А тот сжался, малюхонький такой стал, да так тихонечко прокряхтел. А сам косу-то плетет. Маленький такой старичок, седенький». Испытав радость от таинственного рассказа, детвора быстро засыпала: кто на полу, кто на кровати, а Фимка, одетая в простую домотканую юбку и холщовую рубаху, опускала черную голову с длинной косой на люльку младенца.

Многие деревенские после пожара на бумагопрядильной фабрике, где они трудились по 16 часов подряд, от нужды уходили с котомками на длительные заработки в город. Покорные и трудолюбивые Коркины находились на хорошем счету у Матвея Харитоновича, благодаря чему имели десятину земли в аренде и небольшое личное хозяйство.

***

— Пусть Фимка самовар поставит да принесет мне чаю в спальню, что-то душа горит от селедки. Да некрепкий, а то не усну. Баранок постных не надо, давеча ел, лучше сахару, — приказал Матвей Харитонович, сразу почувствовав похотливую воодушевленность, как только проводил жену к дальним родственникам.

Ефимия внесла поднос с чаем, налитым до краев в стакан с серебряным подстаканником, и немного кускового твердого сахара, который Матвей Харитонович ел вприкуску, обмакивая в кипяток, cчитая, что пить «внакладку», размешивая сахар в воде, могут позволить себе только роскошные дворянчики, которые проживали по соседству в губернии.

— На здоровье, барин! — поклонилась Ефимия, ожидая дальнейших распоряжений.

— Ставь на стол и помоги разуться, — командовал барин, вытягивая ноги в высоких шевровых сапогах.

Присев на корточки, Ефимия стянула барские сапоги и, отвернувшись от хозяина, начала медленно развязывать завязки на своей рубахе. У окна стоял круглый чайный столик, накрытый дорогою белоснежной скатертью, на которой было то, что Фима любила больше всего на свете. В коробочке, обтянутой шелком изумрудного цвета, лежали шоколадные конфеты «Миньон» — манящее своим шоколадным ароматом наслаждение.

— Ну бери, чего таращишься, — усмехнулся Матвей Харитонович, увидев вожделеющий взгляд девочки.

Ефимия открыла коробочку и положила в рот маленькую шоколадную конфету. Бархатистый вкус мгновенно вырвал ее из унылой и постылой жизни, заставляя забыть обиды и усталость. Шоколад медленно таял во рту, и, закрыв глаза, она причмокивала, желая продлить неземное удовольствие. Матвей Харитонович, утолив жажду чаем, повернулся к образам и с благодарственной молитвой перекрестился, поклонясь три раза в пояс. Кряхтя и путаясь в рубахе, полез на высокую кровать.

— Фимка, cвербигузка, туши свечи и в постель!

Ефимия вздрогнула и, задув свечи, поплелась к барину. Волшебное послевкусие конфеты давало ощущение покоя и силы выдержать и резкий запах табака от бороды Матвея Харитоновича, и его влажные отвисшие толстые губы на своей шее, и боль, которая еще долго потом будет разрывать девичье тело.

Поначалу она пыталась жаловаться мачехе, но прямодушная Матрена Даниловна, тасканная за волосы и прошедшая отцовские и мужнины побои и унижения, cухо отвечала: «Враки не неси и пустого не мели, иначе отпорю!» — и, немного смягчившись от рыданий падчерицы, тихо добавила: «Бабе свое нутро перед людьми выворачивать зазорно, а тут в тепле и сытости, терпи!» Cказала как отрезала. Фимка, заливаясь слезами, стиснула зубы, прокусив нижнюю губу, на которой выступила соленая кровь. Ногти в сжатых кулаках впились в кожу, оставляя на ладонях резкий след ногтей: «Надо так надо! Все терпят, и я потерплю». Больше девочка не подходила к ней со своими глупостями.

Опытный Матвей Харитонович понимал, что крепостное право отменили много лет назад и за растление малолетней могут быть проблемы с волостным судом, поэтому на всякий случай то отцу подкинет пять рубликов, то мачехе какой-нибудь отрез, а Фимку регулярно подкармливал московскими шоколадными конфетами известной фирмы «ЭйнемЪ» и разноцветными марципанами. Народ все подмечал и верно говорил: «Подарил платок и заткнул роток».

Изредка ее отпускали на побывку к родителям на пару-тройку дней. Она очень ждала этих редких выходных, но, очутившись в отчем доме, быстро обнаруживала, что и здесь для нее жизнь не сахар. В крохотной избе c «красным» слюдяным окном для освещения и двумя небольшими «волоковыми», или курными, как их называли по старинке, окнами, через которые выходил печной дым, с холодными сенями, где хранилась разная хозяйственная утварь, проживало очень много народа. Мачеха с отцом, родители отца — Федор Иванович и Акулина Петровна, малолетняя сестра Груша, двоюродные сестры, братья и всегда пара-тройка дальних голодных родственников, приезжающих на побывку от еще большей нужды. Коркины разводили руками и вынужденно теснились, приговаривая: «Свой своему поневоле друг».

Спали везде: на полатях под потолком, на лавках, которые стояли вдоль стен вкруговую (а под ними корзины с яйцами), у входа на печи, на земляном полу. Все вместе и без разбора! Первобытная простота нравов: и женатые, и девки, и парни молодые, и братья, и невестки, сестры и девери — все свой народ — чего им стыдиться-то?! И везде по избе бегали куры, кошки и собаки.

В красном углу избы под божницей с иконами и лампадой стоял большой деревянный стол, а на нем светец с горящей лучиной. При таком освещении работали темными зимними вечерами: пряли, ткали, чинили одежду и обувь. На гладко отесанных бревенчатых стенах был развешен лук в сетках, валенки, а в печном углу висел наблюдник с глиняной и деревянной посудой, задернутый пестрым ситцем. Там же прятался еще один стол, за которым женщины стряпали и сплетничали о соседях.

Утро в деревне начиналось, когда луна еще не пряталась за лесами и первые солнечные брызги не окрашивали гладкие бескрайние просторы. Фимка, раздирая слипшиеся глаза руками, впрягалась в новый день, как терпеливая рабочая лошадь: затопить печь, накормить скотину, приготовить завтрак на семью и снова приготовить, чтобы теперь поставить в печь ко дню, а потом начиналась женская работа со льном — высушить, измять, отрепать, вычесать, выполоскать и выбелить. В другое время и покос, и работа на скотном дворе, и в огороде — выращивала горох, лук и чеснок, капусту квасила, солила огурцы, чтобы потом продать на базаре, и с матерью делала конопляное масло, которое, как и льняное, употребляли с пищей. А потом, попрощавшись с родными, снова уходила в господский дом, чтобы возиться с малолетними детьми за хлеб, получать подзатыльники от барыни и терпеть приставания барина. И не видела Фимка впереди никакого просвета.

Большаком в доме Коркиных был пожилой, но еще деятельный старик Федор Иванович, который лихо раздавал наказы и строго следил за их исполнением. Он решал вопросы купли-продажи и распределения работ между членами семьи. Иногда старик советовался с единственным сыном Арсением (трех остальных давно похоронил), но всегда поступал по-своему. Арсений был похож на отца: такой же коренастый, среднего роста и с крупным широким носом — отличительная коркинская черта. Федор Иванович, крепкий на слово, мог выбранить за леность и хозяйственные упущения, а мог и выпороть в приступе неукротимой ярости. Особенно его боялись, когда он шел из кабака в изрядном подпитии. Как только по избе разносилась колоритная народная речь: «Ох, пес его мать в душу!», вот тогда беги: кто в дверь, кто в окно, а кто готов был залезть в горячую печь, лишь бы уйти от кулака разъяренного Федора Ивановича.

В таком тесном и бедном сожительстве возникали ссоры и бесконечные взаимные упреки. Хозяева придирались к нахлебникам, а те не оставались в долгу и всякий раз припоминали о давних и не очень благодеяниях, оказанных их отцами нынешним кормильцам. Бранились грубо, шумно и оскорбительно, c деспотизмом и сексуальной агрессией, создавая в семье сущий ад. А потом мирились и вновь ссорились, а часы временного затишья разнообразили сплетнями и игрой в карты. Вера в то, что каждому предначертана своя судьба, убивала в женщине женщину, отнимала энергию для противодействия, оставались силы только на вопли отчаяния и жалобы на свою неизбежную долю.

Ненавистная своей спесью сноха была источником страстей для Акулины Петровны. Тяжело приходилось Матрене Даниловне, попавшей в полное распоряжение своей сварливой свекрови. Целыми днями слушала она ее придирки и упреки: «У других сноха щедрее щедрого, а наша хлопца родить не может», и «в доме ничем не брезгует: все жрет да жрет», и «за сыном плохо смотрит, ветрогонка». Матрена, впрочем, в долгу не оставалась, и крики двух распаленных женщин слышало все село. Привычные к таким разборкам соседи, проходя мимо открытых окон, посмеиваясь, говорили: «Кукушка соловушку журит, свекровь — сноху» — и, махнув рукой, добавляли: «Эх, да ладно, кого журят, того и любят!»

А когда подозрительной Акулине Петровне привиделось, что муж ее начал лабуниться к снохе, то дело дошло и до драки.

— Что вы делали в сарайке, волочайка? Я тебя, cука, догоню и на клочки порву! — кричала красная, как угли в печи, Акулина Петровна.

— Что, амуров моих боитесь, маменька? — подбоченясь, ехидно улыбнулась Матрена и, гордо вскинув голову, добавила: — Не бойтесь, я не лужа, достанется и мужу.

Она выпрямила спину, заведя локти назад, так что упругая высокая грудь натянула до треска рубаху и пестрый сарафан вызывающе демонстрировал стать крепкого женского тела. Задыхаясь от наглости снохи, взмокшая Акулина Петровна швырнула в нее что было мочи кочергу. Матрена от неожиданности упала, и в следующий момент cверху на нее взгромоздилось грузное тело свекрови. Акулина Петровна с силой содрала c невестки платок и намотала ее растрепавшиеся длинные волосы на свою руку. Не давая ей подняться, разъяренная свекровь вскочила и, остервенело раздавая щедрые пинки, начала таскать за собой извивающуюся невестку.

В этот момент на истошный женский крик прибежал Федор Иванович. Остановившись на пороге, он увидел привычную для семьи картину, поморщился, сплюнул на пол, грозно пробурчал: «Цыц, бабы, совсем одурели! Житья от вас не стало!», снял с крючка теплый зипун и вернулся к работе во дворе.

— Федор, что у вас опять стряслось? Матрена, что ли, опять отчебучила? — cпрашивала за забором сердобольная соседка Таисия Перепелица, от любопытных глаз которой невозможно было спрятаться даже в собственном доме.

— Кошку бьют, а невестке навет дают, — хмуро отвечал Федор Иванович, приколачивая доску к стене.

Явных доказательств распутства невестки Акулина Петровна добыть так и не смогла, но до самой своей смерти подозревала ее, а вредная Матрена продолжала дразнить ревнивую свекровь, доводя ее до исступления. Мужчины в скандалы не лезли и на все попытки склонить их на чью-либо сторону отвечали: «Наше дело мужицкое, че мы там знаем».

***

После смерти стариков домом и семьей управлял Арсений Федорович. Рукастый Арсений умел делать все, что требовалось в деревне: пахать, сеять, косить, мог срубить хлев, починить обувь, мастерил всякую всячину — корзины, бочки, кадки. Теперь он распоряжался семейными деньгами, которые отдавал на хранение жене. Завернутые в холщовую тряпку ассигнации Матрена Даниловна прятала за баней и выдавала строго по требованию мужа. Вместе с хозяйской жилкой сыну передалась и отцовская свирепость, освященная родовыми традициями. Тело Матрены Даниловны еще долго помнило мужнины побои — долгие и умелые, которые не калечили, чтоб продолжала работать, и не убивали, но оставляли кровавые зарубки не только на спине и боках, но и в бабской памяти.

Как-то незаметно прошел Петров день, наступала жаркая пора — сенокос. Вся деревня ожидала его с нетерпением. Матрена Даниловна, в цветастом платье и косынке, вышла на крыльцо c поднятым за край передником, в который высыпала раскаленные жареные семечки. На дворе стояла невыносимая жара. Опершись спиной о дверной косяк и зажмурившись от солнца, Матрена начала щелкать семечки. Несколько грозовых туч, проплывающих по небу, закрыли жгучее солнце, отбрасывая тень на сухую землю.

— Ох, хоть бы дождя завтра не приключилось. Испортит весь покос, –сказала Матрена, поймав тень на лице, и подняла глаза к небу.

— Да не должно быть. Утром была большая роса, — отвечал Арсений Федорович, проверяя и налаживая косы для работы.

— А по мне сегодня цветы сильно пахнут — верно, к дождю.

— Да не, — протянул сосредоточенный на работе Арсений. Он ударил по косе обушком, и та издала чистый, мелодичный звон. — Воробьи купались бы в пыли, а они вона, на тебя зыркают, cемок ждут.

Матрена кинула горсть воробьям, и шумная серая стая налетела со всех сторон. Кошки, которые жили в доме своей жизнью, растянулись в тени у бочки с прохладной водой и лениво наблюдали за суетливыми птицами.

— Вьюнок закрылся, не видишь, что ли? Гроза точно будет, — не унималась Матрена, продолжая активно работать челюстями.

— Матрена, упрямая ты, как наша коза Зинка! Говорю ж тебе, грозы не будет, птицы летают высоко, — теряя терпение, отвечал Арсений и, оторвавшись от косы, c которой пришлось повозиться, сердито посмотрел на жену. — Слушай, добром прошу, ступай в избу, от греха подальше!

Матрена Даниловна беззлобно фыркнула, громко выплюнула остатки шелухи и, деловито вскинув голову, ушла с глаз недовольного мужа.

И действительно, дождя не случилось ни в этот день, ни ранним утром следующего, и Коркины выдвинулись до восхода солнца на дальние луга, чтобы с первой росой приступить к покосу. Шли вдоль реки, по которой расползались ватные пряди тумана. Недалеко от берега расположились под деревьями, соорудив шалаши и подвесив над кострами котелки, в которых варили пшенную кашу. Арсений Федорович командовал, расставляя косцов. Фимка, которой минуло в ту пору шестнадцать лет, уже не трудилась у барина. Теперь, когда стариков не было в живых, ценны были каждые руки. Первым в стройном ряду шел отец, за ним родной брат матери дядька Николай, следом его сын, рыжий Егор, потом выступала сама Матрена Даниловна и Фимка. Мужчины в холщовых рубахах, а женщины в длинных белых покосницах. Так и шли друг за другом, загорелые телом и крепкие духом, соревнуясь в захвате косой, чтобы валок травы был потолще, а прокос — побольше.

Старшие сестры Матрены Даниловны и многочисленные тетки шли за каждым косцом, трепля траву деревянной граблей и раскладывая для просушки. Косы поют — вжик, вжик, вжик, а ветер разносит аромат полевых цветов и жужжание насекомых, тихо шелестят травы и деревья, и где-то высоко заливаются птицы. И везде запах свежескошенный густой и сочной травы. Обернется довольный Арсений Федорович, и сердце радуется такой работе. Вместе cо взрослыми трудилась и немного подросшая Грушенька, радостно предвкушая вечер, когда со всего разбегу бросится в прохладную речку смыть сенную труху и дневную усталость.

— Грушатка, принеси ядреного кваску, — кричал кто-нибудь.

Разгоряченная от солнца и работы девочка стремительно бежала к дереву в тень и, схватив крынку двумя ручонками, тут же возвращалась обратно. Так и бегала на посылках.

— Доча, и мне, — просила запыхавшаяся Матрена Даниловна, оттирая платком пот с лица.

Она жадно глотала кисловато-ржаной квас, который был для нее в эти минуты слаще меда, и на душе становилось спокойно и уютно. Став теперь настоящей хозяйкой, она вздохнула полной грудью, но ненадолго: страна вступила в полосу многолетних потрясений. В этот день началась Первая мировая война и была объявлена всеобщая мобилизация. Матрена Даниловна была права — страшная гроза, прервавшая не только сенокос, но и много человеческих жизней, все-таки пришла, наполнив кровью, нуждой и смертью русскую землю.

***

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.