***
Вот, март, се твоя лемаргия. Обжорство и течь с потолка.
Агония без херувима. Бесстыдство и сушь светлячка.
Вот, март, я тебя воздыхаю. Втихую гляжу, мой помреж,
Как просто, с лица опадая, ты вторишь, что юн и несвеж.
Весны наковальня и палый капели изглоданный трек.
Смотри мне в глаза, самый главный
и самый чужой человек.
н
***
Ни трепета, ни топота, ни зги.
Брезгливит май, как соль, остроконечит,
кровоблудит, как балаган, внутри —
усталый, зыбкий, неизбывный, вечный.
Зевота — сероглазая, как голь,
на выдумку хитра и непосильна.
Без роду-племени весна, без году боль
вдоль переносицы твоей и вдоль бессилья.
Живи по-прежнему, по кругу, по-за тем,
сорочья перепись и ласточкины слезы
под сердцем: стук-постук, тень за плетень.
И никуда мне из тебя, ни ввысь, ни оземь.
***
Междунай и такая вода у ступней и вовсю,
что смотреть на нее, как ни пробуешь, а не обидно,
хоть мокрит и противно, будто бы лег в простыню,
замотался в сырое тепло, достоверно и гибло.
Между утром и средним, днем и мизинцем зудит,
так в проеме дверном, потакая плечу и нечесу,
тонкий волос за ухо толкаешь, а вечер стоит,
и отчаянье требует пить, как сушняк на покосе.
***
Уподоблюсь и не сговорюсь с девятичасовым, но тут:
тут такая байда и сныть, что ни вправо, ни задом к лесу.
И пустеет вагон и стул, и во всем дышит мот и мук,
добрый маленький кроха мук, что летает по свету, весел.
И горбат и убог калиф, и во мне ничего, безнасыть.
Неуемная канитель, и щека, ощенясь, скулит.
Ты зазряшная маета моя, не забаненная безнасыпь,
и у сказки сюжет банален, сводит меж ног, и квит.
***
А кто меня ужинал, тот бы и танцевал,
с того что стоящего ноги бразды не имут.
Всему позадимому зуду — глагол и вал
ничком с этих мест, если в других не примут.
Представим давай: над июнем хрипит гало.
Бежит желваками рябое меж пальцев горе.
Ты смотришь во все за глаза, но глазам мало:
асфальт, переносица, суша, шнурки от моря.
Но что говорю: миру мир воздает с крестца.
Такой сухостой обещают, что ныне-присно.
Болит серо-синяя муть на лице мальца,
и просит соленого ветер в костре туриста.
***
так во всем погореть на тебе, что болит горловина
у нежаркого вяза и в свитере ходит басё —
собирается выдать строку на одно харакири
на вполне себе левой рукою, не правой, как всё.
спас по краю: дорожная ветошь, попутка-несбудка,
васильковость нанизана, зоркая, будто бельем,
и белеют степные ветра, и кричит незабудка,
на лугу этом яром, застенчивом, но не моем.
и ни околоплодных ручьев, ни ивана да марьи,
без отчаянья, заводи, всклока сердечного вне —
поднимается выше и вниз и молчит заполярье,
и молчит, и молчит за полями ресничными мне.
***
возобновишь в стакане что-то, что не пить,
поскольку жажда это все, чего под вечер,
тонка звезда как лигатура, память, пик,
раздробленность кости в затылке встречном.
так поведешь себя да носом: мят и стыд,
с бревном в глазу в полубреду, в тебе и баста,
и кран кликушей может быть и, может, бдит,
покуда калеч прямоходит в грудь гимнаста.
сказать по правде ты про что — так мясом ком
растет вон там, где сердобольно, сердомлечно,
в оконный присвист на лопатках катит гром —
никем, никто на землю человечью.
***
Во рту не меньше слов, хоть хочется обратно
на чистый банный лист, чтоб поедом дела,
перо из-под гуся и алфавит поддатый —
так пишется тоска, как зиждется земля.
Меж ног салазок путь, рука и сжаты пальцы,
малыш неповторим, у карлсона чердак,
и сколько ни проси варенья — будут танцы,
всему рука лицо, жужжит и недолга.
Тук-тук — грядет июль, раз хулиганит кришна,
как если б под каре подстригся и навис
большой мохнатый вор с заломленною вишней
в глазах таких, как ты во мне, как если б вниз
смотреть с балкона и молчать, и не контачит
с размолвкою зерна кусок, как если б дно
твое во мне и всем, до самых «не заплачу»,
до самых «потерплю», до «надо же, оно».
Море
I
как будто постоянство моря — накатывать на всех и за
виски твои, испугом перед ссорой, пред выходом в открытые глаза.
ну так и есть, что лето обычайно: недурственна листва и все путем
трамвайным по ребру, и снова стайно летит всевышний день, всегдашний стрем.
ничем, ничем, ничем не распорошишь, разворошишь гнездовье кораблей
в глазах, где движется не пристань — поршень: приладиться к тебе, врасти сильней,
не бередить, не быть и не спонтанить сугубо свой, интимнейший коллаж
за яростным окном: бумага-камень, кулак-ладонь, затупленный пейзаж.
II
будет тебе река, как сухой старик, вымытый после встряски прожженным виски,
и голенища браги, как моби дик, — мокрые, откровенные, пахнут кислым.
тщетна у лета пластинка, игла и гнет; гордо июлит, гляди, и не сносит пах ни
придыханья жары, ни зрачков сирот, будто зрачков крота или запах псарни.
только запястье тончает, летит вовсю. протоколируй, небо, документально:
се, подписавшийся ниже, сведен к нулю, время примерно к августу, подпись бранна.
***
такие желваки, стрижет лишай
весь оборот лица, с изнанки вяжет
как после просмакованного «ша»
хурме, избытку сна, молчку и враже.
залечь на дно как под тебя да недосуг,
кому какое дело в самой самке
следить за лбом морщинистым и пух
есть волос тополей, не выпал дамкой.
теперь залягу, будет гопака
пускать собачья снедь и нефть в корыте
лакается прогулкой до пока
крахмал воротничка по шею врытый.
давай, июль, закосим под людей,
под этих всех, кому легко и мутно
от сонных до бессонницы ночей
и кто опровергаем утром.
***
от края комнаты до горла, где болит
миндалина и красный жжется сокол —
сорняк для бешеного гонга — и палит
крылом от маковки до холода и сока,
от тверди дверной, где порог, стезя, нога,
закинутая, вброшенная в берег
от края этого до самого долга,
до тонкорукого с похмелья бега,
от этих молочаевских глазниц,
в которых зелени по самое разуйся
и не вдеваемая нагота ресниц
ни в мясо Божие, ни в кость, ни в буйство,
от гальки пропесоченной, в проем
отчаянья, затравки, прободенья,
отрезка, ямы, стана, в ветролом —
не отворачивайся от меня, забвенье.
***
здесь не то чтобы детство, а прочий помост
меж вторым подоконным и спелым
голым яблоком, что ли, разрезанным от
переносицы к топкому мелу.
и кого из нас больше в дому посему,
по которому ходишь, не скручен
ни в бараний рожок, ни во тьме посошок,
ни чему еще врешь, не замучен.
это сюр, Божий сюр, и фригидна тоска,
и зудит отчий спам, и мазутом,
долгим спелым мазком чертит абы рука
что-то вне, словно ртом неразутым.
***
на самом-то деле от круга уходит листва,
от круга лица твоего, треугольника мора
в глазах полудремных, полуденных, полунева
течет и взывает к морям из ладоней и сора.
не любый, а самый ничей, ничему на постой
оставленный скорым, чтоб по ком-то забыться
и сбыться от корки до края, до края и стой,
и стой, погоди, погоди, не пали эти лица —
вон то, пред горою без носа и шрам у брови —
теперь не мое, а за ранцем сентябрь; плетутся
подкошены ноги и колко от ветра на вид
некрепким лопаткам моим, високосным и грустным.
***
живи со мной в лесу, живи в весу
почерковедческой иконописи мятой,
и мята глаз и губ кудахчет псу
задверному: ату, мой перекатый.
подошв вериги-шуры, пустоглядь
и муры лета колыхают и курлычут:
опять в роду последний сын, опять
тот августовский жар и вычур.
и можно божески про все ему в зрачок —
немое, сокровенное, по крови
одной и бирюзовой, на бочок
выкладывать за край и кровлю.
но тут уже не август — сталактит,
дрожит молчальником над талым черноземом,
и грудь геолога от пустоты мычит
в косяк двери, косяк птенцов над зевом.
***
Ничего, кроме точного «будет, давай в сентябре»,
позасолнечным месяцем, молокоедом строптивым
вытираешь испачканный палец, не свой и во сне,
и слюна горьковата и просит железа и дыма.
И такое опять познакомое то ли в лицо,
то ли в плечность плотины в стопе, проходящей бесстыло,
ну споткнись же о взгляд августовского «мало ли что
будет с этой душою твоей, зачехленной и гиблой».
Минометное горе мое, Божья ворвань, слепой казантип —
гулким топким штыком где-то здесь, где стучит и смеется
этот мой тонкокожий двубортный молчун-арлекин
то по левой, то правой щеке у малютки-аорты
проходящий то вкось, то прямей, в направлении от
дребезжащего хлама, где вздернута лампочка в шомпол,
вот же ампула эта, стозевна, вот августа шмот
разрастается комом в виске в предсентябрьской ломке.
***
Попущено веко загодя, мылкий щелок
не зрит, но в горшках проедает, смывает взвесь
того, что осело в тебе с корабельных сколов,
щепы и щенят, у юнги в каюте грех.
Но силится сверток утра как мачта с оси,
свистает наверх без лишних, киты скребут
по дну животами-забралами за колосья
полей по земле, где копией эта муть
небесного моря в Твоей бороде Отцовской
(Твое ли здесь отчество, сирый, убогий, мой),
и мчатся на всех парусах мотыльки и сосны,
и снится корабль — что мертвый, но как живой.
***
где было «растли ее», осы ножниц,
смотря не в себя, не в себе, но вверх,
у туфли каблук инфузории кожной,
с души несбываемый ритм и бег.
и то, как звенишь и несешь куда-то
подъемный стоп-кран у внизу хребта,
похоже на августа имитатор,
иллюминатор, где осень-шар.
***
не родись красивым, но родись.
в августе затяг похож на стружку:
сыплется как перхоть прямо ввысь
пепел, ненавидимый на ушко.
вот идут телята, где макар
и не гнал, не сцеживал парное
за грудиной чувство молока
жабой задыхаемой, грудною.
вот висок — плотиною на мель,
«не родись», — пылит в глаза, и плещут,
всхлипывают весла в молоке,
на губах не сохнущем, нездешнем.
***
как будто семицвет похож на лыко,
которое не вяжешь, было б чем,
летит семипудовое корыто,
недельный коматозник у колен.
и жалость как родимые пятнашки,
как кто кого не сбросивший с горы.
подвздошный одисеевский безбашный,
мой вавилонянин, кому мы говорим?
***
но «гик» не кричали, а семенили
тот август, сентябрь; цмик
палитрою всею ввергал в бессилье,
в безбожье, в «расти, цветник».
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.