электронная
200
печатная A5
560
18+
Стеклянный ангел

Бесплатный фрагмент - Стеклянный ангел

Объем:
376 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0051-3566-7
электронная
от 200
печатная A5
от 560

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Часть первая

АНГЕЛ

На поворотах электричка сбавляла ход, и вместо сплошной черной пелены по ту сторону тусклого стекла проявлялись зыбкие силуэты деревьев, дрожащие пятна фонарей, мелькающие столбы. В темном зеркальном полотнище окна, словно вставленном в старую испещренную иероглифами раму, она видела себя — уставшее лицо, поникшие волосы. Девушка вглядывалась в свое отражение, и ей казалось, что оно словно струится на фоне деревьев, зыбкого тумана, наступающей ночи. Становилось жутковато, будто она находилась в каком-то незнакомом искривленном пространстве, и она оборачивалась, чтобы убедиться, что не одна.

Людей в вагоне было немного. Старик с какими-то тюками, корзинами и мешками, несколько рабочих, играющих в карты, юная влюбленная парочка, всю дорогу целующаяся взасос, мужчина в кепке, сидящий у самого входа, продавщицы, возвращающиеся с городской работы в супермаркетах и на рынках в свои крошечные хрущевки в пригороде.

На коленях у девушки лежал раскрытый журнал, она рассеянно перелистывала его, пытаясь читать, но ее то и дело отвлекал разговор двух женщин на соседнем сиденье.

Они говорили о серийном преступнике, орудующем в округе вот уже несколько месяцев. Журналисты дали убийце зловещее прозвище: «Маньяк с последней электрички». Этот самый неуловимый маньяк нападал на одиноких женщин, возвращающихся домой, и стражи правопорядка уже давно признались в своем бессилии: не приставишь ведь по полицейскому ко всем бабам, которым вздумалось шляться по темноте.

— Вот он мне прямо так и сказал: «Нечего тебе, Татьяна, ночами таскаться, возвращайся засветло».

— А я ему говорю: «Какое там засветло, если у меня работа в восемь кончается? Пока до вокзала доберешься, а потом сколько станций пилить?» Эх! Вот так и нарвешься на маньяка, пропадешь зазря.

— Ну почему ж зазря? — толкнула ее в бок приятельница, шепнула что-то на ухо, и они засмеялись, отворачиваясь друг от друга и краснея под толстым слоем дешевого тонального крема.

Девушка опустила глаза в журнал. С глянцевой страницы на нее смотрел известный актер, про которого писали тут же под фотографией, что он пьяница и дебошир. Длинным наманикюренным ноготком девушка начала сдирать краску с изображения, так, что скоро вместо красивого лица у актера осталось белое махристое пятно.

Наконец, объявили конечную. Девушка встала, одернула юбку, перекинула длинные светлые пряди волос на спину и пошла к выходу. Журнал остался лежать на сиденье, перелистываемый легким ветерком, залетевшим в открытую дверь из тамбура.

Прижимая локтем сумочку к боку, не оглядываясь, девушка торопливо пошла через небольшой парк, прилегающий к станции, по направлению к огням, мерцающим за лесопосадкой, в просвете которой одиноко чернела трехэтажка, построенная когда-то для семей железнодорожников.

Остальные сошедшие на конечной станции пошли совсем в другом направлении — к поселку, приветливо подмигивающему желтыми окнами домов.

Услышав за спиной шаги, девушка обернулась, и, слегка втянув голову в плечи, сильнее прижала к себе сумку. Следом за ней по темной, чуть освещенной тусклым фонарем, аллее шел человек. Она узнала его. Это был тот мужчина в кепке, что сидел в электричке у самого входа. Она остановилась, прижала левую руку к груди, в которой гулко, поднимаясь к горлу, громыхало сердце, а правой что-то поискала в сумочке, которую так и не сняла с плеча.

Мужчина сделал шаг вперед. В темноте она совсем не видела его лица, и ей вдруг показалось, что кто-то просто сковырнул его ногтем.

Вокруг не было ни души. Только где-то очень далеко в сырой тьме осеннего сумрака захлебывалась судорожным лаем потревоженная собака.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Пожар! Пожар! Помогите!

Сквозь тяжелый мутный сон Николай услышал отчаянный пронзительный крик.

Во сне он все еще был в гостях у соседей — на дне рождения хозяйки Анны Сергеевны. Руки и ноги его продолжали двигаться, он словно плыл в мутной толще голосов, вскриков и ругательств, перед глазами его мелькали скалящиеся рожи, хохотала, белея мелкими зубами, пьяная Анна, потом картина сменялась, и он видел заплаканные глаза жены Лидии, хмурые лица детей. На мгновенье это возвращало его в реальность, он приподнимался на локте, силился открыть глаза, но вновь валился на подушку, не в состоянии удержать тяжелой головы. Смутно вспоминалось, как ночью жена и старший сын тащили его домой огородами, стыдясь перед соседями. Он вспоминал, как сопротивлялся, цеплялся ногами, падал навзничь в мокрый, раздирающий разгоряченное лицо, снег, рычал и орал непотребное. Лидия плакала, сын Ленька молчал, и в этом молчании старшего сына чувствовал Николай презрение и даже ненависть к себе, и ему хотелось выругаться, а, может, и вдарить разок промеж глаз для понятия, чтобы помнил, что отца почитать требуется. Но он еле держался на ногах, земля кружилась под ногами, то и дело меняясь с небом местами, два раза его вывернуло наизнанку, и когда, наконец, Лида и Ленька дотащили его до дома, и, сняв с него загвазданную, насквозь провонявшую самогоном и рвотой одежду, свалили в старую панцирную койку, вынесенную в сени специально для таких случаев, он провалился в тяжелую мутную тьму, в которой барахтался и возился всю ночь до той поры, пока не разбудили его крики.

Теперь он зажимал уши и тряс головой, стараясь избавиться от назойливых воплей, и от этого перед глазами у него пробегали огненные зигзаги, а в голове пронзительно и больно стреляло.

С огромным трудом, превозмогая боль, он открыл глаза, застонал, с усилием приподнял голову.

Крики становились сильнее. Он, наконец, понял, что это не сон — кричали наяву, где-то рядом с домом.

— Лидка! — сиплым сорванным голосом позвал он. — Лидка! Где ты, курва?

Словно в ответ за окном раздался отчаянный крик жены:

— Пожар! Пожар! Люди, помогите!

Пронзительный и тонкий этот звук вонзился в висок. Николай вскочил. Путаясь в штанинах, натянул брюки, накинул байковую рубаху. Лидка всегда оставляла ему пьяному чистую одежду на стуле возле койки. Так уж у них повелось. Она все еще пыталась сохранить видимость благопристойности для соседей, хотя ни для кого уже давно не были тайной его буйные отвратительные запои.

Обычно детей жена отправляла к матери на другой конец деревни, оставались только старшие — Ленька и Светка. Помочь матери в случае чего. Да и те старались утром уйти куда-нибудь, не попадаться ему на глаза. Сейчас в доме тоже никого не было.

Держась за стенку, он доковылял до входной двери, которая почему-то оказалась распахнутой настежь. Пахло морозом и гарью.

— Лидка, дрянь, — проскрежетал он, — дом выстудишь…

Он вышел за порог и ослеп на мгновенье от неожиданного яркого света, заслонил глаза ладонью, задохнулся испугом, и только потом сообразил: Пожар! Пожар!

Горел крайний справа, последний в ряду деревенских строений, дом, за которым тянулись поля, петляла неширокая проселочная дорога, оканчивающаяся на подходе к березовой роще. Огромные огненные всполохи лизали чернеющие на глазах бревна довоенного еще, но крепкого и ладного сруба. Высветлив темное зимнее утро, полыхало громадное зарево, над крышей поднимался клубящийся столб густого черного дыма. Горел дом Аньки Ермиловой, той, что вчера шумно и пьяно, с криками и драками, с ором на всю деревню отмечала свое тридцатилетие.

— Е-мое, — прохрипел Николай, приседая и хватаясь за голову, — как же так? Как же это, а? — И заорал на весь двор:

— Лидка! Лидка!

Жена не отозвалась. Он влез в валенки, стоявшие на пороге, сорвал с крючка старый ватник, в котором Лидия ходила доить корову, и, одеваясь на ходу, побежал к полыхающему дому.

Со всех сторон бежали люди, и, несмотря на ранний час, у дома собиралась большая толпа.

Народ сбегался к пожару с той готовностью помочь, навалиться всем миром, которая так свойственна деревенскому люду. У многих в руках были ведра, кто-то сразу бежал к колонке, возвращался с водой, но, оказываясь возле дома, люди останавливались в растерянности: дом был полностью охвачен огнем, к нему нельзя было подступиться.

Здесь вблизи Николай услышал сплошной гул. Это гудело пламя.

Помимо этого мощного монотонного гула, в воздухе стоял ужасающий треск. Вверх в небо вместе с черно-красными клубами дыма летели искры. Снег чернел на глазах от сыплющегося сверху пепла.

От дома шел сильный жар, Николай чувствовал, как горит лицо, в то время как тело бил озноб, так, что стучали зубы.

Вдруг послышались громкие звуки, похожие на выстрелы: загорелся шифер. Люди вокруг закричали, стали отбегать в сторону.

— Пожарную вызвали?! — крикнул Николай в толпу.

— Вызвали, — ответила стоящая рядом тетя Груня, школьная повариха. — Да толку-то? Пока доедут из Озерска, сгорит все.

— Да как же так? Люди ведь там! Анька, дочка ее Надюшка — сгорят ведь! — Николай рванулся к дому, но в лицо ему полыхнуло нестерпимым жаром, показалось даже, что опалило брови и усы. Закрыв лицо руками, он попятился назад.

— Куда ты?! Уймись! — схватила его за рукав неизвестно откуда взявшаяся Лидка. — Сгоришь ведь, косточек потом не соберем!

— Поздно уже! — крикнула тетя Груня. — Поздно! В одну минуту все вспыхнуло, не успеть уже.

— Так они там пьяные, небось! — крикнул кто-то из толпы. — Вчера всю ночь гуляли! Там мужики, наверное, еще кроме Аньки с дитем-то! Уснули вповалку, все скопом и сгорят!

Люди кричали, волновались. Николай стоял, вглядываясь в пламя. Ему было жаль красивую непутевую Аньку. И девчоночку ее, тихую безответную Надюшку, было жаль. Он вспоминал, как вчера, когда они гуляли у Аньки, девочка, которую мать отослала на кухню, время от времени заходила в комнату. Серьезно от порога глядела на орущих песни, матерящихся мужиков, пьяную мать, а когда кто-то из взрослых подзывал ее — иди, мол, покушай, — она молча отворачивалась и уходила.

Образ девочки все еще стоял у него перед глазами, и он почти не удивился, когда сквозь тяжелый похмельный морок ему вдруг почудилось, что в одном из еще уцелевших от огня окон, том, что находилось с торца с подветренной стороны, мелькнуло детское лицо.

Он мотнул головой как лошадь, вцепился зубами в кулак, завыл, застонал. Потом громко заматерился, выхватил топор у впереди стоящего мужика и побежал, на ходу стаскивая с себя ватник.

Лицо опалило жаром, он накинул ватник на голову, топором разбил стекло, просунул руку, открыл шпингалет.

Услышал крики за спиной. Пронзительный вопль Лидки: «Коля-я-я-я!» Но в следующее мгновенье все звуки исчезли в яростном гуле безудержно полыхающего пламени.

Хватаясь за раму с ощерившимися осколками стекла, раня руки в кровь, он влез в окно. Ему показалось, что у него на голове загорелся ватник.

— Где ты? Где ты, Надюшка?! — крикнул он и, вытянув перед собой руки, стал пробираться куда-то вперед.

Девочка не отзывалась.

— Где ты?! Где ты, Надя?! — кричал он. И пробирался все дальше сквозь дым и всполохи огня, обжигающие его.

— Иди ко мне! Не бойся! Не бойся!

Девочка закричала, он услышал ее голос и пошел на этот еле слышный угасающий звук. Он уже ничего не видел из-за черного дыма, разъедающего глаза, но продолжал идти на ощупь.

— Где ты?!

Что-то мягко стукнулось ему в живот, обхватило цепко. Наклонившись, он схватил ребенка в охапку, прижал к себе, спрятал маленькое чумазое лицо у себя на плече. Больше всего он боялся, что она успела надышаться этим черным ядовитым дымом. Надюшка обняла его за шею, и сквозь горячий черный туман он пошел назад — ощупью, наугад.

Подошел к окну, просунул девочку, чьи-то руки подхватили ее. Теряя сознание, он вывалился в оконный проем в черный раскисший снег.

Свежий воздух ворвался в легкие. Кто-то схватил его за ноги, потащил прочь. Он закашлялся и окончательно потерял сознание.

* * *

Из больницы Николая забирали жена Лидия и старший сын Ленька.

Комкая в руках шапку, Николай остановился на больничном крыльце, чуть облокотился о стену. От морозного воздуха закружилась голова.

— Отец, — сказал Ленька, — шапку-то надень, застудишься.

И Николай, который две недели без единой жалобы переносил мучительные перевязки на обожженных руках, — медсестра отдирала бинты с прилипшим на них мясом, — теперь не сдержался и заплакал: Ленька не называл его отцом два года, с тех пор как вернулся из армии.

До вечера в дом Кузнецовых приходили люди, благодарили, хлопали Николая по спине. Женщины нанесли всякой снеди, мужики самогону — как же без выпивки?

Вокруг суетилась Лидка. Она подкладывала мужу на тарелку лучшие куски, оглаживала по спине, улыбалась счастливо. Рассказывала, что сегодня, когда мужа выписывали из больницы, приезжали большие люди из районной администрации, благодарность объявили, сказали, что медалью наградят.

— Какой еще медалью? — возмущались мужики. — Орден, орден ему положен. Не побоялся, вон, как руки обгорели-то! Орден — не меньше.

Говорили о сгоревших. Об Аньке и двух дальнобойщиках без роду без племени. Уж теперь милиция будет доискиваться — кто такие, и откуда.

— Бог наказал, — качали головами соседки, — бог наказал…

— Хорошо, что Николай девчонку спас — безвинную душу. Есть бог на небе, он все видит, — сказала тетя Груня.

— Как там Надюшка-то? — спросила Лидка. — Прям, душа за нее изболелась.

— Ничего, — вздыхала тетя Груня, — звонила вчера в больницу. Оклемалась, говорят, кушать начала, ожоги у нее несильные, заживают. И шрамов, врач говорит, не останется. Шрамы-то вот где, — тетя Груня постучала себя в грудь, — вот где те шрамы, всю жизнь заживать будут, и не заживут, может, никогда. Ничего, ничего… без такой-то матери ей лучше будет.

— Правда твоя, Груня, — поддакивали женщины, — чем такую мать, лучше никакую.

Николай сидел тихо, уставившись в новую, постеленную по торжественному случаю, клеенку, густо пахнущую чем-то синтетическим. Большие его руки, перевязанные бинтами, смирно лежали на расставленных коленях, светлобровое широкое лицо тоже было непривычно спокойным. Он почти не разговаривал, ел мало, от самогона отказался, даже не взглянув на поднесенную стопку.

Его снова и снова просили рассказать, как он решился, и что он чувствовал, боялся ли, верил ли в спасение. В ответ он усмехался, говорил, что ничего не помнит.

— Отстаньте от него, — беспокоилась Лида, заботливо поправляя ворот мужниной рубахи, — дайте человеку отойти, видите, не в себе еще. Ешьте лучше, пока горячее.

А он и, правда, был не в себе. Чувствовал, что в том пожаре словно сгорела дотла вся его прежняя жизнь. И что вместо прежней неизбывной дури родилась в нем великая жалость — жалость к жене Лидке, к детям, к самому себе. И к другим, которые вот собрались в его доме и хвалят его, и благодарят… За что? Он не чужую жизнь спас, он себя спас.

Он все вспоминал ту девочку — усталое больное личико, взрослые глаза из-под спадающих на большой лоб нечесаных волосиков, тоненькие ручонки.

Лида хотела, чтобы они проведали ее сразу после его выписки. Детская больница недалеко, только дорогу перейти. Но он не захотел. Побоялся чего-то.

То ли взгляда ее — тяжелого, взрослого, то ли того, что не сдержится, расскажет все Лидии, а та уж по всему селу разнесет. Знамо дело — баба…

А ведь он дал обещание… Самому себе поклялся, что будет молчать. Что ни единая живая душа никогда не узнает о том, что, в то мгновенье, когда он поднял девочку и прижал к себе, радуясь ее спасению, она заплакала, и, задыхаясь, выкрикнула тоненько:

— Не спасай меня, дядя Коля! Не спасай! Это я их сожгла! Не спасай меня!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Губу разбили, гады! Миша отчаянно заматерился. Попался бы ты мне один в чистом поле, наследничек! Я бы тебе задал, расколошматил бы морду твою нахальную! Так что папочка родной не узнал бы. А то окружил себя мордоворотами, не подступишься. Охранники, мать вашу, телоспасатели! Этот толстый так кулаком в лобешник въехал, что искры из глаз посыпались — синяк теперь будет. И здесь под глазом… Миша взглянул в зеркало заднего обзора. Ну и рожа! Теперь недели две в эфир не выпустят.

И главное — фотоаппарат разбили, беспредельщики. Орудие производства, средство существования. Почти новый — полгода всего пользовался, опять придется кредит брать. Но больше всего жалко даже не камеру, а снимки — драгоценные, эксклюзивные снимки. Неужели пропали? Тарас Борисович шуток не любит — по столу стукнет, снова увольнением грозит начнет.

Нет, карта памяти все-таки цела. Уф, но хоть так. Можно будет вывести фотографии на редакционный комп.

В принципе он должен был понимать, что рано или поздно это случится. Журналистов Сенин не жалует, близко к себе не подпускает. Особенно сейчас, когда вляпался по самые яйца. Из зала суда вышел совсем озверевший, вот и натравил своих бульдогов. Самое обидное, что подловили они Мишу в тот момент, когда он за машину зашел, то есть тогда, когда никто не мог увидеть, что они ему врезали. Мише очень хотелось физиономию Сенинскую в объектив схватить — вот именно такую: хмурую, помятую, и, что уж тут говорить, малость перепуганную. И такой кадр удалось поймать, даже волоски на руках встали дыбом от восторга, но щелкнуть не успел — почувствовал сильный удар под дых. А следом и в лоб.

— Еще раз сунешься, — прорычал бульдог, — урою.

Миша потом минут десять в себя приходил, разогнуться не мог — воздуха не получалось глотнуть как следует, в груди кололо, и круги пошли перед глазами огненные. Напоследок успел заметить ухмылку Сенина, залезающего в свой БМВ. Миша в очередной раз почувствовал, как ненавидит этого человека. Всей душой ненавидит. Так как никого и никогда.

«Дался тебе этот Аркадий Сенин, — иногда выговаривал ему Тарас Борисович, — ну мажорит себе, и пусть мажорит, чего ты к нему привязался, сам доиграешься, и меня под монастырь подведешь. Сенина-старшего злить — все равно, что с огнем играть, сгоришь рано или поздно!»

Но удержаться от соблазна показать что-нибудь жаренное Тарас часто был не в силах, пропускал в эфир добытый Мишей компромат на папенькиного сынка, но поджилки тряслись — ходил потом по своему кабинетику за стеклянной перегородкой, сам с собой разговаривал, доказывал своему внутреннему трусливому «я» необходимость обличительных процессов в современном информационном поле.

Миша и сам себе, пожалуй, не смог бы дать вразумительного ответа: почему так предвзято относится к этому парню, любимчику придурошной, конкретно незрячей, Фортуны? И в самом деле, ну не один же он такой, вон их сколько богатых лоботрясов, на которых природа основательно отдохнула. Болтаются без дела, шляются по барам и ресторанам, бьют свои и чужие машины, калечат жизни других людей. Почему же с маниакальным упорством Миша преследует именно одного из них — Аркадия Сенина? Сына того самого владельца заводов и пароходов, который весь город держит на своих якобы благодеяниях, а фактически, — Миша в этом не сомневался, — просто обделывает свои делишки, прикрываясь благотворительностью. Зачем караулит его у злачных мест, первым приезжает к месту очередного дорожно-транспортного происшествия, очередного скандала с участием Сенина-младшего? И фотографирует, и снимает на камеру, свою или редакционную, — спасибо Радику-оператору, — рискуя нарваться на серьезные разборки. До поры до времени он ускользал от кулаков Сенинских охранников, и только посмеивался издалека, но знал, если достанут — ему не сдобровать. Вот как сегодня — Миша снова потрогал разбитое лицо. Ну, ничего, он все равно не отступит. Сенину-старшему всегда удается отмазать своего непутевого отпрыска, но Миша уверен: час расплаты настанет, он все для этого сделает.

И даже себе самому Миша никогда бы не признался в том, что главной причиной того, что он преследовал Аркадия Сенина, было желание оказаться на его месте.

Они родились в один и тот же год — двадцать шесть лет назад. Но судьба уже при рождении наделила их отнюдь не равными возможностями. Вернее, одного она наделила, а другого обделила. Аркадий Сенин, сын преуспевающего бизнесмена, родился и вырос в огромном загородном доме, а Миша Плетнев, который отца своего и в глаза не видел, в однокомнатной хрущобе на рабочей окраине. Аркадий учился в элитной школе, Миша — в дворовой обшарпанной коробке, и не раз возвращался домой с фингалом под глазом, поставленным за то, к примеру, что хорошо учился, или за то, что не курил за гаражами, не выпивал в подворотнях, за то, что отказывался подчиняться районной шпане. Закончив десятый класс, Аркадий отправился в Лондон, а Мишу замели в армию, по причине того, что в первый год он не прошел по конкурсу на журфак — завалил препод по истории, хотя именно этот предмет Миша знал преотлично. Сенин разъезжал по городу на черном Бумере, имея в запасе Бентли и Порш, а Миша возился со старой девяткой, купленной в долг. Сенин обитал в квартире на двести квадратов в центре города, а Миша продолжал жить с мамой в однокомнатной квартире за ширмой. В общем Сенин жил, а Плетнев выживал.

Но удачливого своего сверстника ненавидел Миша не за то, что тот был богаче, не за его материальное перед собой превосходство, а за то, что имея все, Сенин прожигал свою жизнь, уничтожая ее день за днем, как кучу мусора на городской помойке. А ведь сколько всего мог бы сделать, в том числе и для других. Сколько всего сделал бы Миша, окажись он на месте этого выродка, которого, тем не менее, любил отец, всегда выгораживающий, вытаскивающий сыночка из всех его мерзейших передряг, прощающий все его подлые выходки, позорящие пусть не честное и не уважаемое, но имеющее немалый вес в этом городе имя Сенина-старшего.

Неужели из последней передряги младшему Сенину снова удастся выбраться? Судя по растерянным физиономиям самых лучших адвокатов города, по тому, как нервничает Сенин, вполне вероятно, что мажорику грозит реальный срок. Неужели опять выкарабкается?

В этот раз все обстояло гораздо серьезнее. Аркадий Сенин сбил молодую девушку. Ночью, недалеко от собственного дома. Свидетелей происшествия не оказалось, сам же он утверждал, что девушка выскочила ему навстречу и бросилась под колеса. Разгорелся такой сыр-бор — весь город гудит. Но Миша предчувствовал — негодяю опять все с рук сойдет.

Михаил терпеть не мог разговоры о том, что бедно живут только лодыри, те, что целый день валяются на диване и пьют пиво. Он точно знал, что это неправда. Что можно всю жизнь горбатиться и ничего не иметь. Вот как, мама, например, детский врач с двадцатилетним стажем, или как сосед Гавриил Аронович, сорок пять лет прослуживший в театре, а теперь живущий на мизерную пенсию. И, конечно, как сам Миша, который на диване лежит только шесть-семь часов, отведенных на сон, пива не пьет, и вообще не употребляет алкоголь, целыми днями носится по городу, ночами сидит за компьютером, занимается монтажом, сводит материал, собранный за день, просматривает и отбирает фотографии. Но зарплата, которую он получает, неизменно оказывается смехотворной, и позволяет лишь платить за квартиру, за кредиты, да кое-что остается на еду и одежду.

Денег катастрофически не хватало. А ведь запросы у Миши не ахти какие, вполне себе скромные… Во-первых, приличное жилье, хотя бы двухкомнатная вместо теперешней однушки. Во-вторых, хорошая машина — и не нужно ему ничего особенного, но так, чтобы прилично и удобно. В-третьих, возможность возить маму на курорты: наработалась бедная, пора бы и отдохнуть. Она ведь за всю жизнь выбралась на море всего лишь раз вместе с маленьким Мишей. До сих пор вспоминает: «А помнишь, как мы на море…». Миша после этих маминых слов каждый раз чувствует себя так, словно что-то украл у нее. Взрослый мужик, а заработать не в состоянии. Из-за того, что Мишиных заработков не хватает на жизнь, мама каждый день вынуждена ходить на работу — в поликлинику, где все уже давно перевернулось с ног на голову. Мама каждый день приходит расстроенная, и весь вечер украдкой пьет на кухне валерьянку.

До недавнего времени Миша свято верил, что труд и упорство обязательно приведут его к успеху. Но с того самого дня, когда ему объявили, что на должность корреспондента новостного канала, на которую он претендовал, взяли не его — пришедшего из армии, имеющего опыт работы в армейской многотиражке, два года корреспондентом в газете и внештатником на криминальном канале, — не его, чьи фотографии выигрывали конкурсы, а некую девицу — заочницу журфака, за которую замолвил словечко какой-то дядя: то ли родственник, то ли любовник, — Миша поник, загрустил, становился все мрачнее, и в итоге просто перестал верить в себя, в то, что может изменить свою жизнь.

Он продолжал ходить на работу, продолжал фотографировать, рассылал резюме, но что-то в нем надорвалось, появилось ощущение бессмысленности, никчемности всего, что он делает, всего, что с ним происходило.

Этого самого Аркадия Сенина Миша видел в самом неприглядном виде — пьяного, неадекватного, и даже голого: как-то следом за нарядом полиции Миша успел на разборки в сауне — с визжащими проститутками и совершенно невменяемым Сениным-младшим.

Вот тогда-то, наблюдая за неблагодарным баловнем судьбы, Миша сначала запрезирал его, а потом и возненавидел.

Если бы мне, думал он, досталась хотя бы треть того, что имеет этот безмозглый везунчик, разве я стал бы тратить жизнь так бездарно, так бессмысленно?

Возвращаясь в свою тесную квартирку, съедая скромный ужин, приготовленный уставшей после изматывающего рабочего дня мамой, он уходил за ширму, растягивался на своем старом диване, и принимался мечтать о том, как много бы сделал, если бы ему посчастливилось оказаться на месте Аркадия Сенина.

Первым делом, окончил бы где-нибудь в Америке толковые курсы по фотографии, научился бы всем тонкостям мастерства. После этого отправился бы в путешествие, может быть в Африку, снимал бы бесконечно.

И вообще занялся бы сотней нужных дел — столько в мире всего интересного, неизведанного… Столько всего важного…

За окном гудел ветер, за ширмой вздыхала устало мама, и Мише, которому неизменно приходилось возвращаться из своих мечтаний в действительность, становилось грустно от того, что он ничего не может изменить.

Вот и сейчас, рассматривая свое лицо в зеркале заднего обзора — ублюдки, такой синячище оставили! — Михаил думал о том, что жизнь его уперлась в тупик, из которого ни вперед, ни назад…

* * *

Губа распухла, хорошо, что зуб не выбили. Что теперь делать? Заявляться с такой физией в редакцию? Ладно, не в первый раз. Тарасу звонить нужно. Миша попытался набрать номер. И с рукой похоже нелады — видимо, кисть вывихнули, холуи чертовые, даже номер набрать трудно.

— Алло, Тарас Борисыч, это я — Михаил. Снимки? Сделал… Правда, камеру мне разбили и лицо… Да не провоцировал я никого, ну что вы меня не знаете? Еду уже… Постараюсь…

Вот старый хрыч, надоел со своим увольнением. Тут уж заикаться о компенсации за фотоаппарат не смей. Откажет, железно… Не стоит и унижаться.

В редакции Миша отдал карту памяти компьютерщику Владу, дружески побеседовал с секретаршей шефа Валентиной Васильевной. Выпил чашку растворимого кофе, отдающего жженной резиной. Хотелось есть, но нельзя было уйти, Тарас Борисович велел ждать — подыскивал задание. Потруднее и подальше, предчувствовал Миша.

Предчувствия его не обманули. До одиннадцати вечера ему пришлось торчать с оператором Радиком на городской окраине в общежитии подшипникового завода, где подвыпившая компания устроила поножовщину. Обошлось без серьезных жертв, зато ора, мата и ругани хватило на двадцать минут эфирного времени, которые обещали вставить в утренний выпуск. Комментируя события, Миша старался держаться в тени, — прятал фингал, полученный Сенинским мордоворотом, — но уверенности в том, что его не примут за одного из участников общежитского побоища, у него не было.

* * *

Каждый раз возвращаясь домой, а это почти всегда было за полночь, он старался не шуметь. Осторожно открывал дверь, осторожно входил, разувался. В общем, старался не производить лишнего шума, хотя знал: мама все равно не спит, ждет его.

Вот и сегодня она выглянула в прихожую.

— Привет, мам! — он постарался встать так, чтобы разбитая сторона лица оставалась в тени. — Ты почему не спишь? Поздно уже…

— Ты ведь знаешь — я без тебя не усну. А что это у тебя с лицом? Ну-ка, ну-ка, покажи!

— Да ничего страшного, мам!

— Как это ничего страшного? Посмотри: синяк под глазом, и губа разбита!

— Это я о дверь стукнулся… случайно!

— Ой, смотри, Миша, не доведет до добра тебя эта твоя работа! Сколько раз я тебя просила: бросал бы ты ее. Нужно поискать что-то другое.

— Что другое, мама? У меня журналистское образование. Я — журналист. Кем я могу еще работать?

— Ну не знаю, — вздохнула мама. — Не в школе, конечно.

— Да уж… Одного бюджетника в доме достаточно, — он поцеловал маму в голову. — Иди спать, я ведь уже дома, можно не беспокоиться, и завтра у меня выходной. Хочешь — сходим куда-нибудь?

— Выходной… Ты всегда так говоришь, а потом снова срываешься куда-нибудь.

— Вот честное слово — завтра буду дома! С утра схожу в бассейн, что-то спину прихватывает, а вечерком сходим. Хочешь, я билеты в театр возьму?

Мама недоверчиво покачала головой.

— Вот балаболка. Ну ладно, поешь — на кухне оставила. Пюре с котлеткой и винегрет. Как ты любишь, — мама улыбнулась с порога комнаты.

— Спасибо, мамочка! Ты у меня просто прелесть!

После ужина он сел за компьютер, немного поработал. Очень хотелось спать — тяжелый все-таки выдался денек.

Перед сном принял душ, улегся в постеленную мамой чистую постель. Вытянулся во весь рост, чувствуя, как сладко заныло тело — каждая мышца, каждая клеточка требовала отдыха. Засыпая, с радостью подумал: завтра — выходной. Единственный за неделю. Долгожданный.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Серое и тусклое утро не предвещало ничего хорошего. В квартире стояла тишина, только ходики на тумбочке звонко отсчитывали секунды. Неужели мама ушла на работу? Точно, вот записка: «Убегаю на дежурство, сменщица заболела». Вот те на, а как же театр? Бедная мамуля…

Миша встал. Потянулся, побрел на кухню, поглаживая ноющую поясницу и шаркая тапочками.

На кухне вкусно пахло печеным, на столе стояла тарелочка, прикрытая салфеткой, под которой аппетитной горкой лежали румяные тоненькие блинчики. Рядом в белой пиале с золотым ободком — сметана.

— М-м-м-м! — замычал Миша и подсел к столу, — мамулечка, какая ты у меня молодец!

Чайник под расшитым петухом-грелкой был еще горячий, и Миша с удовольствием позавтракал.

Потом не спеша оделся, покрасовался чуток перед зеркалом — симпатичный малый, несмотря на синяк и разбитую губу, — и спустился по лестнице, мурлыча под нос любимую мелодию, лифта ждать не стал — нужно немного размяться перед занятиями.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 200
печатная A5
от 560