Старший мальчик
— Прошу вас доктор, не сообщайте ничего моим родственникам. У меня есть деньги, я смогу заплатить за лечение, — сказал я врачу.
— Дело даже не в этом, — удивленно развел руками врач, пожилой уже мужчина, от которого просто разило аккуратностью и душевностью.
— Не сообщайте, — повторил я, — единственный человек, которого я хотел бы о себе известить, умер.
— Но я должен быть уверен, что о вас будет кому позаботится. К тому же вы еще не достигли совершеннолетия.
— Осталась неделя. Послушайте, вы же обо мне ничего не знаете! — воскликнул я в отчаянии. В дверях палаты мне уже рисовалась моя мать. — Вы ничего не знаете, но поверьте мне, так будет лучше. Я сам могу позвонить, чтобы не разыскивали, но не нужно, чтобы знали, что я здесь, почему я здесь.
Доктор внимательно посмотрел на меня, затем на часы:
— Я собирался уходить, но я задержусь немного и побуду с вами, и вы расскажете. Однако не обессудьте, если я сочту ваши резоны блажью нервного юноши…
Я был благодарен ему за это решение — желание выговориться просто разрывало меня на части теперь… Теперь, когда я лишился всех (за одним исключением, которое сейчас не могло быть принято в расчет) более или менее дружественно настроенных ко мне людей. Мне было некому рассказать о себе и поэтому, наверное, так хотелось.
Он ушел, а я остался обдумывать свой монолог, но не достиг в этом успеха. Больше всего меня сейчас занимала дырка под бинтом. Дырка насквозь! Боль была уже не такой сильной, но ужас не слабел, мне хотелось сдвинуть повязку и прикоснуться к ране, вложить туда палец. Наверное, подобное желание терзало и Фому. Эта дырка в плече свидетельствовала одновременно о том, что я жив, и о том, что смертен. Мне было даже совестно, что меня отвлекает какая-то маленькая дырка от пули, но, если уж дупло в зубе не дает человеку покоя, что говорить о сквозной ране.
Вскоре пришел доктор. Сел у моей постели и выжидающе посмотрел на меня. Я молчал. Мне никак не удавалось собраться с мыслями и произнести первое слово. Да и какое слово должно стать первым?
— Не могу решить, с чего конкретно начать, — виновато усмехнулся я.
— Тогда расскажите о том человеке, который умер, если можете, конечно.
— Это не входило в мои планы, затрагивает слишком далекое прошлое… но я расскажу. Мне было десять, — начал я, — тогда мы жили еще в небольшом загородном доме: мои родители, я и младший брат, совсем маленький. Однажды, возвращаясь домой, я увидел, как от наших ворот отъехало такси. Я поспешил в дом — узнать, кого это к нам занесло. В холле отец обнимался с какой-то маленькой женщиной. Я оторопел, вышла мама, но не рассердилась, а обрадовалась.
— Эшли! Дорогая! Мы так давно тебя ждали. Сынок, — обратилась она ко мне, — познакомься с тетей Эшли.
Женщина повернулась ко мне — она была чуть выше меня и очень напоминала мальчишку, наверное потому, что не красила глаза и губы. Каштановые волосы были настолько густыми, что стояли вокруг головы как шапка одуванчика. У нее были темные глаза, довольно большой рот и при этом маленький подбородок.
В то время взрослые еще нагибались или присаживались, когда хотели доверительного общения со мной. Эшли этого делать не пришлось. Она протянула мне руку совсем так, как это делали мои школьные приятели, и я пожал ее пальцы с коротко остриженными ногтями.
Эшли была папиной сестрой. Но, как я узнал позже, в семье отца она считалась неудачным ребенком. В свои тридцать два года была не замужем, не сделала карьеры и занималась литературным творчеством, которое не приносило ей ни денег, ни известности. Однако это она познакомила мою мать с отцом, мама была ей благодарна, ведь тогда еще считала свой брак удачным, и в нашем доме Эшли были рады. Мама, наверное, пыталась как-то устроить ее судьбу, потому что на второй день ее пребывания у нас в гостиной появился незнакомый мужчина, и все были настолько напряжены и так пристально следили за Эшли и этим человеком, что даже я понял, мама хочет, чтобы они понравились друг другу и стали встречаться. Эшли, однако, держалась странно, а под конец совсем смутила мужчину своими ироничными репликами по поводу его невежества в темах, касающихся литературы, истории и искусства. Больше этого типа я у нас в доме не встречал. Помню, что тогда я с ревностным вниманием наблюдал за Эшли и при любой возможности затесаться в общество взрослых и попасть в поле ее зрения я всегда вертелся возле нее, постоянно что-то у нее спрашивал. Я прилагал все усилия, чтобы ей понравится, однако трудился я напрасно — ее симпатия уже была отдана мне, и когда я это обнаружил, я очень удивился. Все было так просто. Я стал замечать, что она охотней общается со мной, чем с родителями, часто она уводила меня, то есть я уводил ее гулять, и мы подолгу слонялись по окрестностям и забирались даже к развалинам церкви, куда мне заходить было не позволено. Эшли общалась со мной как с равным. Я не слышал от нее ничего поучительного, но то, что я узнал от нее, запомнилось мне на всю жизнь. Помню, когда я восхищенно слушал очередную рассказанную ей историю, кажется, что-то о Леонардо, она засмеялась, потрепала меня по голове и произнесла нараспев:
Кто-то должен кому-то открыть удивительный мир
Кто-то должен кого-то однажды из рая изгнать…
— Это он написал? — спросил я.
— Нет, это я написала…
Она пробыла у нас совсем недолго — недели две. Уезжала она ранним утром, и я совсем сонный поднялся, услышав шум в передней. Я выскочил как был — в пижаме. Эшли вечером уже попрощалась со мной, и теперь, когда она увидела меня, она почему-то нахмурилась и только сдержанно кивнула. Но в следующий миг поставила чемодан, шагнула ко мне и крепко обняла.
— Расти! — Тихо сказала она и поцеловала меня в щеку. Боясь расплакаться, я отстранился, а Эшли взяла вещи и ушла. Я ждал, что она приедет на мой день рождения, как мы договаривались с ней, но она не приехала. А через два дня, когда мы все вчетвером обедали в столовой, отца позвали к телефону. Он отошел, и выслушав, что говорила ему трубка, медленно опустил ее мимо рычага. Мама вскочила и подбежала к нему. Он прошептал ей в плечо.
— Эшли… разбилась на машине…
И я это услышал. Тогда мне показалось, что вся комната исходит этим шепотом. Потом родители ушли к себе, и я бросив брата одного, плачущего, пленника своего высокого стульчика, подкрался к их двери и стал подслушивать.
— Несчастный случай! — укоризненно воскликнул отец. — Она написала завещание! Что-то вроде завещания, словом, она знала.
— И все из-за этого мерзавца, — грустно сказала мама.
Я отшатнулся, как будто в меня выстрелили. «Из-за меня! — билось у меня в голове, — но почему?»
— Эшли, любимая, — впервые сказанное, это слово будто вдруг сделало меня взрослым, — Эшли вернись, — шептал я.
На следующий день родители уехали на похороны. Вернулись они поздно вечером и пока они раздевались в прихожей, я, спрятавшись под лестницей, вслушивался в их разговор.
— Мерзавец, — сказала мама уже совсем спокойно. — Она его так любила, а он даже не был на похоронах.
«Я мерзавец, думал я, — почему я не сказал Эшли, что люблю ее, даже не поцеловал в ответ. Она умерла из-за меня, а я даже не был на похоронах». От ужаса своей вины и от этого вдруг приросшего ко мне слова, ноги у меня подкосились, и я шлепнулся на пол, ударившись головой об угол лестничной доски.
— Что это? — спросила мама, и отец снова взял только что отставленную трость и направился к лестнице.
«Сейчас он увидит меня и станет бить своей тростью пока не убьет, — думал я, — он убьет мерзавца». Я почувствовал, что в уши мне затекают слезы, а из носа льет что-то горячее и липкое. Я вжал голову в плечи и смотрел на огромную нависшую надо мной фигуру.
Отец увидел меня и в ужасе отступил. Я весь трясся, а рубашка было запачкана кровью. Он отбросил трость и поднял меня на руки.
— О, черт! Скорее! — крикнул он матери, — посмотри, что с ним! Мама бросилась ко мне, стала трясти меня и спрашивать, что со мной случилось, но все мое тело было сведено судорогой, я не мог ни распрямиться, ни расслабиться, и только кричал:
«Я не хотел, чтобы она умерла!»
«Я не хотел, чтобы она умерла!»
«Я не хотел, чтобы она умерла!»
Я повторяя и повторял это и не мог остановиться.
Меня уложили в постель и после того как отец заставил меня выпить что-то горькое, я уснул, все еще всхлипывая и чувствуя, как тройные вздохи разрывают мне легкие.
После смерти Эшли родители обращались со мной как-то преувеличенно ласково, и мне казалось, что, когда кто-то из них понижает голос, чтобы не быть услышанным нами, детьми, они говорят обо мне, я был почти уверен, что они ненавидят меня. Никто не говорил со мной о произошедшем, и я чувствовал себя отверженным, изгоем, которому не место среди людей, которого терпят только из чувства долга. Из-за этого мне не хотелось лишний раз заговаривать ни с родителями, ни с кем-либо вообще, из тех, кто жил или появлялся в нашем доме. По завещанию Эшли мне досталась вся ее библиотека. Я принялся читать. Книги Эшли стали моим тайным миром, моим укрытием, единственным прибежищем, где я чувствовал себя в безопасности, где я был оправдан и где мои мысли находили отклик. Я читал взрослые романы и стихи, в которых многого не понимал, но эта сказка взрослой жизни, так не похожая на цветную аппликацию детских книжонок, приводила меня в восторг. У Эшли было много словарей, я читал и их. Словари представлялись солидными дядьками, каждый со своими чертами внешности и характера, и эти дядьки, чопорные, строгие, но неизменно добрые, спокойно и терпеливо рассказывали обо всем.
«Кто-то должен кому-то открыть удивительный мир.
Кто-то должен кого-то однажды из рая изгнать»
И изгнанный из рая я зарывался в книги. Я играл с ними как раньше с игрушками, я прятал лицо под шуршащие страницы, я выстраивал их как солдат, я обнимал их как любимых людей. Видя это, отец хотел унести книги в библиотеку, сказав, что для меня они пока не подходят, но я так умолял оставить мне мое богатство, что в конце концов он согласился. Однажды в книге рассказов Томаса Манна я нашел черновик письма. Я сразу узнал почерк Эшли. Мне попадались в книгах листки, исписанные ее рукой — заметки, цитаты, наброски стихов… Это было письмо какому-то Полю. Объяснение в любви… Наконец, мне все стало ясно: Эшли любила не меня, конечно же, а некоего Поля! Я разорвал письмо — я сам не ожидал от себя такого, — расшвырял книги по комнате и пиная их ногами кричал «мне от тебя ничего не нужно!» Хорошо, что меня никто в доме не услышал. Вскоре злость моя улеглась, на меня навалилась усталость, подступили слезы. Я завыл, словно только что кто-то умер у меня на глазах… Я достал фотографию Эшли и стал просить у нее прощения.
Внимательно присмотревшись к родителям, я понял, что все мои подозрения беспочвенны, что они заняты своими делами и не обращают на меня внимания, мой странный угар от чтения прошел, и я стал жить как прежде, но воспоминания оставались одним из моих любимых занятий — я уходил гулять туда, где мы бродили с ней, я перебирал в уме мелкие подробности нашего знакомства, я читал и перечитывал книги и те листки, на которых ее рука вывела малоразборчивые строки. Нашел я как-то и фотографию Поля. И побыстрее закопал ее между книг.
Когда мне было четырнадцать, от нас ушел отец. В доме как будто что-то сломалось. Мама вела себя так, словно она тяжело больна — все время лежала и вечно была обижена на всех. В эти дни я впервые по-настоящему осознал, что кому-то может быть хуже и больнее, чем мне. Мой брат, семилетний ребенок, был совершенно забыт и заброшен, хотя сейчас я понимаю, что он переживал, наверное, больше, чем кто-либо из нас. Он не плакал, а только смотрел на нас своими печальными глазами и молчал. Никто особо не обращал на него внимания, и я в том числе, пока однажды его боль не выскочила наружу как чертик из коробки. Это было после обеда, я уже закончил есть и собирался уйти к себе, а он еще ковырялся в тарелке, вдруг я заметил, что он побледнел, а губы у него стали почти серые. Он молчал, пока мог, а потом прижал ладошки к груди и как-то странно замычал, не разжимая зубов. Я перепугался, схватил его и поволок к дивану, уложив его, я пытался добиться, что с ним, но он и сам не мог понять. Сказал только, что у него болит в груди и что он, наверное, скоро умрет. Вид у него был такой, что я готов был с ним согласиться.
Я побежал в комнату матери. Она как обычно в те дни лежала и смотрела в пустоту. Я сбивчиво рассказал ей, что происходит, но она, казалось, не находила в моих словах повода для беспокойства. Тогда я закричал в гневе, пытаясь переорать глушившие меня слезы:
— Он умрет! Он весь белый! Он умрет!
Она побежала к брату. Вызвали врача. Тот сказал, что это приступ невралгии и посоветовал создать ребенку спокойную атмосферу в семье. В моем понимании любой диагноз кроме простуды и ячменя был тяжелой болезнью. Я удивился, когда через час он чувствовал себя уже хорошо. Но с тех пор у него иногда повторялись подобные приступы боли, даже по ночам, и тогда поднявшись утром, он был тихим и вялым. Мама пичкала его лекарствами и не пускала гулять, но ее заботы хватало ненадолго.
Однажды ночью я услышал какие-то звуки из его комнаты. Он катался по кровати, слезы текли у него по щекам, но он молчал. Я принес лекарство, и чтобы помочь ему дождаться, пока оно подействует, улегся рядом и начал рассказывать. Почему-то я пересказывал ему «Буденброков», со всеми запомнившимися подробностями — истерическим сватовством и хрустящими булками, молодым пылом и неумолимостью семейного блага, он слушал меня так, как я сам когда-то слушал Эшли, и я не мог отделаться от ощущения, что она сидит рядом с кроватью, на которой мы лежали, и улыбается. С тех пор по ночам мы часто ходили в гости друг к другу, я рассказывал брату разные истории из книг, а он немногословно передавал мне тайны своей мальчишеской жизни, в которой были, как мне казалось, одни дальние странствия и эпические сражения. Он вообще был бесстрашным путешественником и поведал мне много интересного о таких темных углах нашей округи, о которых я и не подозревал, или куда побаивался лезть. Иногда мы расходились и гоготали или спорили в голос, и тогда мы не слышали, как проходила по коридору мать, и приоткрыв дверь страшным шепотом кричала: «Быстро спать!», «Вы издеваетесь надо мной?» и иногда даже «Я убью вас, мальчики!». Нам было жаль, что мама так расстраивается и злится, но никой вины за свои ночные беседы мы не чувствовали, наоборот, словно подпитываясь друг от друга, словно сплетая в горячем шепоте свои души, мы становились сильнее и спокойнее.
Однако вскоре и этой радости мы лишились. Брата отправили учиться в пансион. Видимо, оплатил его обучение отец, но сделано это было как-то неявно, через кого-то из родственников. За ним должна была приехать машина, а я очень спешил из школы, и все-таки опаздывал. Хотя я еще вечером собрал для него все, что хотел ему дать с собой, все-таки я надеялся еще чуть-чуть побыть с ним. Я подбежал к дому и увидел эту машину, а мой любимый бутуз, уже сидевший внутри, изо всех сил отпихивал ногами дверь, которую пытались закрыть, и ревел как белуга. Увидев, что я пришел, он все-таки выскочил и вжался в меня головой так, что у меня затрещали ребра. Я гладил его курчавую голову и не мог понять, как мне отпустить его. И только когда зарыдала мать, он послушно отошел, посмотрел на меня исподлобья и молча сел в машину.
Дома стало совсем плохо. Денег не хватало на самое необходимое, мама никак не могла снова начать жить и предпочитала умирать от обиды и несправедливости. Я пытался как-то отвлечь ее, но мои неумелые потуги были бесполезны, и думая обо всем этом, я не мог понять, почему же не кажется ей несправедливым, когда мы лишились отцовской любви, лишить нас еще и материнской. Приходили письма от брата. Я по многу раз перечитывал эти глупые письма, пытаясь увидеть его смешную рожу с засосанной верхней губой и оттопыренной нижней — так он обычно что-то писал — и понять, что на самом деле происходит за его скупыми отчетами о жизни. На летние каникулы его забирали родственники на море, а у нас не было возможности поехать туда, так что я видел его только под рождество. И эти яркие зимние дни мы с ним вспоминали потом во многих письмах. Он похудел, но оставался таким же крепким, неуклюжим и по-прежнему был букой, отчаянным и молчаливым. В школе он привык драться, я постоянно получал от него шуточные тычки и иногда мы с ним словно щенки резвились на снегу и приходили домой в растерзанной одежде и ссадинах к ужасу мамы. А вечером, до отвала наевшись и устроившись у меня в комнате снова рассказывали друг другу свои истории, в которых фигурировали уже новые лица.
Я учился в колледже, учился на отлично и получал самую большую из возможных стипендий, и неожиданно для себя, с легкой руки отца одного из моих сокурсников, стал подрабатывать репетиторством. Подтягивать малявок, ровесников брата. Мне было как будто легче от общения с ними, а иногда, когда в их глазах я читал, что сейчас открываю им удивительный мир, я снова и снова чувствовал рядом Эшли.
Казалось, и мама стала потихоньку привыкать к нашей новой жизни и по-новому посмотрела на меня, поняла, что рядом с ней хоть еще и совсем зеленый, но все-таки мужчина, способный о ней позаботиться. Несколько раз я слышал от редких гостей матери упоминания обо мне в таком духе: «Ваш старший мальчик подает большие надежды», «Как хорошо, что ваш старший мальчик не лоботряс, вы можете им гордиться». Конечно, мне это льстило. Несколько раз мы с мамой выбирались в театр или на выставки, она стала лучше выглядеть и больше интересоваться тем, что происходит вокруг. Я ждал лета, надеясь, что в этом году на каникулы брат приедет к нам и это еще улучшит наши дела.
Мы жили теперь на окраине города, в маленькой квартире, а до колледжа я добирался автобусом и метро. Часто, когда я стоял на остановке мимо проезжал шикарный Ситроен, за рулем которого был какой-то элегантный господин. Ситроен был приметным, и несколько дней в неделю в одно и то же время я провожал его глазами, думая, что когда-нибудь тоже сяду за руль такого красавца.
Как-то в дождливый день я прятался под крышей остановки и читал письмо от брата, которое достал из ящика с утра. Тут останавливающаяся машина выплеснула на тротуар небольшой фонтан. Это был Ситроен.
— До метро? — спросил его хозяин. — Садитесь.
Я скептически пожал плечами — с чего это вдруг он решил меня подвезти? Состроив презрительную мину, я кинул ему: «Подвезите лучше старушку». Я открыл заднюю дверь его машины и проводил пожилую женщину в салон, и в эту секунду во мне вскипела злость на себя: почему я должен упускать возможность так шикарно прокатиться? Я резко дернул ручку передней двери и плюхнулся на сиденье. Автомобиль тронулся. Я откинулся на спинку и смотрел на пробегающие кинолентой дома, разглядывал богатое чрево салона. Какое-то волнение копошилось во мне. Я не мог разобраться, в чем дело. Его руки красиво, подчеркнуто красиво, лежали на руле…
Старушка попросила остановить у рынка и, пожелав благодетелю короб всякого счастья, исчезла, мы двинулись дальше. Я вжался в спинку сиденья и искоса посматривал на него. Мне доставляло удовольствие его разглядывать, это было похоже на игру — он очень чутко реагировал на взгляд, стоило посмотреть на его пальцы, как он начинал шевелить ими и менял положение той руки, на которую я смотрю. Вдруг он остановил машину. Я еще не успел понять, почему. Повернувшись в его сторону, я увидел, что он смотрит на меня в упор. Вот таким мне хотелось бы быть, когда я стану взрослым. Эта элегантность и небрежность, изысканность и налет грусти, наверное, это так нравится женщинам… Мне не хотелось выходить под дождь, и чтобы не затягивать неловкое замешательство, я выпалил неожиданно резко.
— А какого черта вы решили меня подвезти?
Он, казалось, на мгновенье напрягся, словно застигнутый врасплох, но затем удивительно беспечно пожал плечами и улыбнулся:
— Не знаю, просто вы стояли ближе, а я ехал один и надумал… сделать доброе дело.
Он вытащил сигарету, его длинные пальцы повертели ее, слегка сжимая с боков, закурил, не предложив мне, хотя в тот момент я многое бы отдал за пару крепких затяжек.
— А чего вы ждете? — произнес он. — Метро.
Это взбесило меня, я вышел из машины, звонко хлопнув дверью, затем обернулся и сказал в приоткрытое окно:
— Господь вам этого не забудет.
В колледж я в тот день опоздал, и хотел было совсем не ходить, но сегодня была философия, один из моих любимых предметов. Я пристрастился к ней благодаря нашему Сенеке, такое прозвище было у философа. Я очень любил наблюдать за ним.
Вот он сидит в своем классическом благообразии, в своих седых кудрях, в своем белом свитере с горлом как колодец, и его старческий бубенчик звенит равномерными раскатами, то витая над передними рядами, то улетая до задних, в зависимости от того, куда он посылал взгляд своих круглых голубых глазок, выбегающих из-под век как детские мячики выкатываются из-под кровати с длинным покрывалом. Эти два мячика сегодня все чаще и чаще докатывали до меня и так таращились, что невольно я ждал, что они и вовсе выпадут. Сегодня я слушал его отрешенно, мне казалось, что лекция проходит под водой на глубине нескольких километров, а все мы на палубе затонувшего корабля — прикованы попарно, как гребцы на галерах. На меня нашло странное оцепенение. Все мои сокурсники глядели мертвыми рыбьими глазами — кто на Сенеку, кто в окно. Вдруг в центре нашей подводной могилы произошел взрыв — старик вскочил и забегал перед доской, горячо доказывая очередной постулат. Он размахивал руками и гневно кричал, словно кто-то возражал ему, он казался безумным, проклинающим и проклятым, но бессмертным в своем непонятном возбуждении, столь чуждом его слабому стариковскому телу. Умолк он также внезапно, как и взорвался. И когда он снова ушел под воду, вокруг него забурлило — ученики с рыбьими глазами повставали с мест, и вода пошла пузырями. Я встряхнулся и тоже поднялся со стула. Потоком меня вынесло на улицу.
Остаток дня я провел как сомнамбула, а утром снова стоял на остановке, привычно выступив на шоссе, чтобы лучше было видно дорогу. Подошел автобус, но я не сел в него. Теперь я точно знал, чего я жду. Я хотел, чтобы он проехал на своей машине. И через некоторое время я увидел, что он останавливается. Короткой дороги до метро нам хватило, чтобы побеседовать о литературе и жизни, перед тем, как высадить, он пригласил меня на свою завтрашнюю лекцию о Рембо — он читал в университете.
После лекции мы просидели в кафе, наверное, несколько часов, потом прошлись немного по улицам и вернулись туда, где он оставил машину. И во время этого бесконечного разговора я понял, что перешел на другую ступень и готов к тому, чтобы кто-то снова открыл мне удивительный мир — культурология и история религий, философия, мистика, мир, наполненный знаками и кодами, мир, где профаны прочитываются как газеты и управляются как куклы, мир, где ты — бог, где каждое твое слово и едва заметное движение имеет значение и влияние. Я снова провалился в этот угар открытий и узнаваний, озарений и тайного торжества. Шли дни, мы общались почти ежедневно, он приносил мне книги, я чувствовал себя учеником мага, чувствовал, что голова моя из мягкой глины принимает задуманную им форму.
Однажды я уговорил маму пойти на выставку экспрессионистов, а когда мы выходили из зала, случайно столкнулись с ним. Я едва успел познакомить его с мамой, как она, пожаловавшись на головную боль, заторопила меня домой. Как только мы распрощались, и он исчез из виду, мать сказала мне.
— Ты знаешь, кто это? Ты понимаешь? Это человек, из-за которого погибла Эшли. Я запрещаю тебе общаться с ним!
Вернувшись домой я перерыл все книги, чтобы найти ту фотографию, возможно, мама обозналась. Я нашел ее. Она была права.
Но выполнить ее требование было выше моих сил. На следующий день мы снова встретились.
— Вы помните Эшли? — спросил я, как только оказался в его машине.
— Эшли?
Я сунул ему под нос карточку. Он задумчиво смотрел на нее, и я не мог понять, что он чувствует.
— Она покончила с собой из-за вас.
— Кем она тебе приходилась?
— Она родная сестра моего отца, — я не мог сказать про нее «тетя».
— Чего ты ждешь от меня? Да, я знал ее, знал, как она ко мне относится, но кто обязал меня относиться к ней также?
Он закурил, предложил мне, но я только смотрел на него, смотрел в упор, заставляя его отступить перед моей печалью об Эшли. Он отвел взгляд и заговорил негромко:
— Из уважения к твоей детской влюбленности, — взглянул на меня, желая узнать, какое впечатление произвела высказанная им догадка, но я не собирался скрывать своих чувств, — которая даже через столько лет еще шевелится, я расскажу, как все было. Мне жаль, что так закончилось. Да, она мне нравилась какое-то время, мы были близки, но потом… да это не могло продолжаться долго, я тогда был женат… я пробовал говорить с ней, сказал, что не смогу полюбить ее так, как она любит меня, что ей нужно переключиться на что-то… Она сказала мне: «Я все равно тебя люблю и буду любить!» и я ответил, что мне от этого очень тяжело.
— И она решила облегчить вам жизнь, — ввернул я. — Вам стало легче? Но хотя бы на похороны вы ведь могли прийти? — это я сказал больше по инерции, дались мне эти похороны, ведь все равно его присутствие не имело смысла.
— Не мог, не мог я прийти. У меня в это время… у меня ребенок умирал! Ладно, болел тяжело, мы боялись, что он умрет.
— Понятно.
Дальше мы ехали молча. Когда мне нужно было выходить, он тоже вылез из машины, и притянув меня к себе сказал: «Прости, если в этом есть моя вина». Однако сам он этой вины не чувствовал, и это ему не прощалось. Он вообще словно все время смеялся над моими понятиями о добре и справедливости, все время поворачивал разговор так, чтобы я понял, насколько я наивен, но тогда еще у меня не было таких способностей к цинизму и иронии, однако первый серьезный урок был не за горами.
В какой-то из дней я приехал в колледж раньше обычного, стоял у крыльца, курил и увидел, как по двору идет наш Сенека.
Он то и дело бурчал «добрутр» всем, кто с ним здоровался. Поравнявшись со мной, он вдруг осклабился и протрубил: «Доброе утро, мадемуазель!»
— Что это значит? — спросил я.
— Что? — он развел руками. — Разве не вы путаетесь с этим развратником, господином, который читает юношам лекции о Рембо и Верлене, о Лорке и других великих поэтах, а потом водит их по кафе и катает на машине?
— А он развратник?
— А когда ты спишь с ним, ты этого не понимаешь? — хихикнул он.
Со следующим вдохом я словно глотнул паралитический газ — задохнулся, оглох, онемел, остолбенел, из всех моих чувств осталось только зрение, но зрительные образы приняли какой-то невероятный характер. Мир надвинулся на меня с эффектом рыбьего глаза, я видел все вокруг со всех сторон, и отовсюду мимо меня проплывали, умудряясь на несколько секунд заглянуть мне в душу, ухмыляющиеся физиономии моих приятелей и других людей, незнакомых мне, но почему-то видевших меня насквозь. Я хотел закрыть глаза, но не мог — я видел свои ресницы, прозрачную перегородку переносицы между глазами, я не видел больше ничего, ни выхода, ни будущего, а только кривые усмешки, только масляные взгляды каких-то друзей Поля, с которыми мы сидели однажды вместе в кафе после его лекции…
Не помню, как вышел за ворота колледжа. Я бродил по каким-то улицам, предоставив глазам цепляться за любой предмет, как паук цепляется за нить своей паутины, мне казалось, за мной остается липкий след.
«Почему, — спрашивал я себя, — почему я веду себя так, словно меня разоблачили, почему я уже поверил, что все так, как говорит старик, может быть, потому, что я сам не понимал, какие у нас с ним отношения, во что они выльются и вот мне показали — во что».
Незаметно для себя я очутился около кафе, где мы часто бывали с ним, в ту самую минуту, когда он выходил с каким-то мужчиной. Он увидел меня. Простился со спутником. Я ждал. Он подошел и обнял за плечи.
— Ты совсем продрог, пойдем-ка, выпьешь горячего кофе, — он легонько подтолкнул меня к дверям.
Он сам того не заметив подтолкнул меня к этому шагу. Его жесты были двусмысленны, и если кто-то из видевших нас сейчас знает об этой сплетне, то теперь должны развеяться все сомнения насчет наших отношений. Глядя, как он беспечно откинулся на спинку кресла, я представлял разные способы убийства, и вполуха слушал его. И только потом, когда он ушел, я понял, что он говорил о каком-то сборище, на которое хочет пригласить меня. Чуть позже, в университете, я увидел и афишу — вечер должен был собрать окололитературную тусовку, когда я думал о том, сколько там будет знакомых и поклонников Поля, когда обкатывал в голове внезапно возникший план, меня начинало трясти. Иногда я был готов уже отказаться от этого, но вспоминал Сенеку с его приветствием, и в моей крови растекался яд хорошо подготовленной мести.
В эти дни ко мне вернулось жуткое ощущение из детства, что мама про меня все знает, но почему-то делает вид, что нет. Она испытывает омерзение, общаясь со мной, думая о том, что я такое на самом деле, но по каким-то причинам скрывает свое отношение. Но если она ничего не знает — как больно эта сплетня ударит ее, выбьет из-под ног почву, чтобы снова погрузить ее во мрак предательства и лжи. Я знал, что рано или поздно эти полунамеки в разговорах докатятся до нее. Я предпочитал не думать о том, что она сделает мне, потому что понимал, что под бой будет поставлена самая дорогая для меня фигура.
Собирался я долго, все должно было быть безупречным — костюм, прическа, и самое главное — выражение ангельской невинности на лице, которое никак не хотело прилипать к моей скомканной гневом и страхом физиономии. В подъезде я по привычке заглянул в ящик, там было письмо от брата. Я было вытащил его, собирался прочесть, но ощущение того, что я грязным собой могу запачкать его, открыв его письмо, заставило меня положить конверт обратно.
Я нарочно опоздал. К тому времени как я вошел в зал, народу было предостаточно. Я остановился неподалеку от дверей и отыскал глазами его. Он разговаривал с молодой женщиной, шикарной, сводящей с ума. Я видел ее как-то в университете, и только сейчас понял, что для него она не просто знакомая, что он сделал ставку. На секунду мне захотелось пожалеть его, отменить все… На меня уже обратили внимание многие, кому я был неизвестен, а те, кто видел меня с ним, уже сияли улыбками, и эти улыбки смели остатки моих сомнений.
Я не заставил их долго ждать — неторопливо направился к Полю. Я постоянно смотрел на него, но он не повернулся, он был занят разговором. Наконец, когда я уже подошел совсем близко, он заметил меня и улыбнулся, я тоже подарил ему самую счастливую и влюбленную улыбку, на какую был способен. Он не успел еще произнести ни слова, как я сделал к нему последний шаг, мои пальцы пробрались в его ладонь, я быстро обнял его за шею и поцеловал в губы. Не глядя ему в глаза, я промурлыкал «Я соскучился!». Поль словно капля, упавшая в лужу и разогнавшая круги воды, находился теперь посредине пустоты — так вдруг каким-то общим порывом отмело от него людей, а женщина, с которой он говорил, быстро пошла к дверям. Я отошел, он сделал движение, словно хотел схватить меня за руку, но понял, что теперь любой его жест может быть расценен двояко. Вокруг нас то и дело образовывались завихрения негромких реплик, очевидцы делились произошедшим с теми, кто прозевал представление. Я оглянулся, он смотрел на меня, и постаравшись вложить в прощальный взгляд всю свою ненависть и все презрение, я направился к выходу. Море передо мной расступилось — все провожали меня глазами. Вот все, что я помню четко. Едва выйдя, я провалился в какую-то прозрачную вату — я уткнулся в нее лицом, я погрузил в нее руки, мои ноги увязли в ней. Чей-то голос спросил, не плохо ли мне, но я не мог говорить — я глотал вату.
Откуда и когда он потом появился, как выстрелил, куда исчез, я не знаю. Помню только, что это было в каком-то узком переулке, уже смеркалось, и я лежал на камнях, кто-то поднял меня и повел, а потом я оказался у вас.
Доктор молчал.
— Понимаю, история отдает неврозом, и все-таки, разрешите мне просто позвонить матери, но не сообщать ей о том, что я здесь.
— Хорошо, сегодня поступим так, а завтра я еще раз обдумаю все, да и вы, надеюсь, успокоитесь и перестанете считать враждебным весь мир. И тотчас же, как поговорите с матерью, ложитесь. Сестра сделает вам укол. Спокойной ночи.
Утром, после обезболивающих и успокоительных, я долго не мог срастись с реальностью, я с трудом вспомнил, почему я здесь, лежал и рассматривал стены, потолок, окно, и тут понял, что картинка приобретает характер бреда — в дверях палаты стоял отец.
Я приподнялся, желая удостовериться в этом. Негодование, презрение, ненависть, отвращение — те эмоции, которые просто обязаны были возникнуть при нашей встрече, какой я много раз представлял ее себе, не появились даже и намеками, видно я надолго исчерпал их запас. Я понял, что хочу видеть его сейчас гораздо больше чем мать. Я молча смотрел на него, а он на меня, но тут за ним что-то зашевелилось и просунувшись под его рукой в палату втерся мой брат. Он таращился на повязку и тоже молчал, но его просто распирало, и он протянул почти с восхищением и уж точно с завистью:
— Ты ра-анен!
Я был в его глазах героем. Мне стало смешно, чтобы не обижать его, я заговорил.
— Здравствуй, — сказал я отцу, — как ты узнал?
— Мама позвонила вчера.
— Она — тебе?
— Ты напугал ее до такой степени.
— Наоборот! Я же сказал, что заночую у друга, что в этом такого?
— Ничего, если бы мама не подозревала тебя в том, что ты с Полем общаешься. Она решила, что ты у него. Слухи про него ходят не самые безобидные. Я поехал к нему, не нашел там никого, поискал еще по городу, а утром позвонил доктор, я к нему как-то давно обращался и у него остался мой телефон.
— А зачем ты приехал? — Вдруг появившаяся отцовская забота внушала подозрения. — Мог бы маме сказать…
— Понимаю, ты чувствуешь себя вправе говорить дерзости, и я не буду оспаривать это право — ты уже взрослый. Приехал я затем, чтобы забрать вас отсюда. Поживем пока на побережье…
— Погоди, что значит поживем? Кто «поживем»?
— Мы все… вчетвером.
— А мама? Она согласна?
— Думаю, да. Я судоверфь купил, дом там неплохой и море… успокаивает. Хотя, не всех, — он, улыбнувшись, посмотрел на брата.
— Там вообще! — тот долго ждал паузы и дождался наконец, — я уже там всех знаю, на верфи, папа сказал… Да я же писал тебе! Ты что не получил?
— Помолчи, немного, малыш. А потом… есть еще один дом, в другом городе, куда я хочу перебраться со временем, это дом наших предков, но он пока не готов, очень старый, там сейчас ремонт идет… думаю, вам там понравится.
Я смотрел на брата. Он видимо уже пропитался жизнью у моря, жизнью снова с отцом, он принял это просто, как должное… я видел, что он не таит обиды, да, если уж по-честному, непонятно, на кого из родителей он должен был больше обижаться, но ничего подобного не было, он просто хотел — после детства с постоянно страдающей мамой, после этого пансиона, после каникул у родственников, где он всем только мешался, — он хотел нормального дома и беспечной мальчишеской жизни. Я вдруг заметил, как они похожи, брат представлялся мне крепкой веткой дерева-отца, а вот я сам… Я заметил и еще кое-что: отец изменился. Пока его не было с нами, он, видимо, прожил очень насыщенные событиями годы, и события эти были нерадостными. Вряд ли открытие собственного дела так отразилось на нем, было еще что-то, какая-то драма. Он словно понял, что я думаю о нем, и сказал:
— А для тебя тоже найдется кое-то интересное… Там большая библиотека, осталась от старых хозяев, наследники, у которых я покупал дом, сказали, что им она без надобности… А тебе может что-то пригодится при поступлении в университет.
Конечно, все во мне ахнуло, когда я представил, что там могло быть… И все-таки нелегко было принимать эту заманчивую новую жизнь. Мое положение защитника матери, старшего сына, который взял на себя заботу о семье, стремительно рушилось, и я даже не понимал, жалею я об этом или нет. Неожиданно появившееся внимание со стороны отца, внимание к тому, что важно для меня самого, внимание, которого так не хватало все эти годы, вдруг начало заполнять все трещины, и поднимать со дна души ощущение, что я кому-то нужен.
Отец присел ко мне на постель.
— Жалею иногда, что не убил его, когда узнал о гибели Эшли, мог, но засомневался, — вдруг произнес он.
— Тебя бы посадили, и не было бы никакой верфи. А мама? Ей было бы еще хуже.
— Не думаю, что хуже, сынок.
Мое добровольное изгнание из беспечной юности собиралось завершиться, и я готов был сделать шаг за порог своей кельи. Я попытался сесть и невольно поморщился, отец осторожно обнял меня, а сверху на нас навалился брат.
Боги возвращаются
Человек шел по взлетной полосе. Глаза ему слепило восходящее солнце, и тень его была бесконечно длинной. Он приблизился к «этажерке», коснулся двойного крыла, затем поднял с земли мягкий кожаный мешок и стал лить из него воду в небольшое отверстие, расположенное в хвостовой части конструкции. Вода сквозь ее соломенное брюхо закапала на землю, и босые ноги человека покрылись пыльными брызгами. Он отложил мешок в сторону и начал грузить внутрь съестные припасы: фрукты, лепешки, вяленое мясо, затем залез в кабину. Ветхая рыжая конструкция при этом затряслась. Человек уселся на место пилота и запел молитву. Каждую его фразу повторяли люди, сидящие двумя рядами — один напротив другого — вдоль взлетной полосы. Взоры всех были устремлены на сделанный из тростника и пальмовых веток Самолет, сквозь который просачивались лучи утреннего солнца, и на Великого Пилота.
Закончив обряд, он покинул кабину и, торжественно пройдя по взлетной полосе в обратную сторону, скрылся за хижинами. На краю поселка он остановился и пронзительно свистнул. Ветки кустарника вскоре зашевелились и показалась косматая голова.
— Зыш! Почему тебя не было? — спросил он просто и дружелюбно.
— Ашы! Я сделал новую Канистру! — отвечал тот.
— Зыш! Крыло прохудилось — надо починить!
— Ашы! Я хочу закончить с Канистрой: ручка отвалилась — сделаю покрепче.
— Зыш! Они могут вернуться сегодня! Почини!
Зыш кивнул и отправился за священным тростником.
Ашы вошел в свою хижину, снял кожаный шлем и начал расстегивать мелкие застежки на куртке. У входа зашуршало, и в светлом треугольнике появилась женская фигурка.
— Нуш! Помоги!
— Ашы! Я принесла еду, — ответила девушка и принялась проворно расстегивать крючки, освобождая Великого Пилота от священного одеяния. Раздевшись, Ашы уселся рядом с Нуш на землю и стал рассеянно жевать лепешку. Услышав снаружи тихое бормотание, девушка выглянула из хижины. Зыш сидел, прислонившись к стене и щурился на солнце.
— Зыш! Поешь! — она дала ему лепешки и ушла обратно.
Тихо сев рядом с Великим Пилотом, она смотрела на юношу с нежным вниманием и легким беспокойством.
— Ашы! Ты очень волнуешься! Ты совсем не ешь! — она дотронулась до его руки.
Ашы обнял ее, она засмеялась и повалилась навзничь, притягивая его к себе. Ашы наклонился к самому лицу девушки и прошептал:
— Нуш! Они вернутся! В этот день!
— Ашы! Сегодня? Ты сказал Зышу?
Ашы кивнул. Он начертил на земле священный знак пропеллера и заговорил негромко, но страстно.
— Нуш! Ночью я наблюдал за звездами! Небесный пропеллер сделал полный оборот. Боги должны вернуться! Так сказано!
Нуш села, поставив локти на колени и подперев кулачками щеки, представляя, как боги спустятся на сверкающем Самолете и Великий Пилот Ашы встретит их, и тогда настанет прекрасное время, не нужно будет работать, еды будет вдоволь, она будет падать с неба, боги подарят всем благодать и вечную жизнь.
Ашы вздрогнул и вскочил на ноги. Выйдя из хижины, он бегом бросился на взлетную полосу, он до головокружения смотрел в небо, пытаясь уловить ускользающий звук — гул небесного мотора. «Почудилось? Или это знак, который посылают мне Боги».
После заката, когда священные костры были зажжены, Ашы сам занял место того, кто должен был всю ночь поддерживать огонь. Он сидел возле одного из костров и, напрягая слух, ждал, не подадут ли боги еще какой-нибудь знак. Вскоре Зыш присоединился к нему, и они долго вглядывались в ночное небо. Зыш замечтался о чем-то, и Ашы скользнув глазами по его лицу, снисходительно улыбнулся и вновь обратился к звездам. Из звенящей в ушах тишины возник тихий рокот, который, казалось, усиливался. Сильная дрожь охватила Великого Пилота, он заметил, что четыре звезды, словно сцепленные друг с другом в форме креста, движутся по небу. Вскоре гул стал громче. Ашы и Зыш побежали будить людей.
— Боги возвращаются! — возвестил Ашы. И действительно, самые зоркие уже могли различить в небе очертания Самолета. Все племя упало ниц, а Ашы встал в конце обозначенной огнями полосы и смотрел, как Самолет заходит на посадку.
Боги почему-то мешкали. Уже второй раз проходили они над двумя рядами костров, но почти не снижались. Порывы ветра били в лицо Ашы, и уши кожаного шлема оглушающее хлопали. Самолет Богов начал садиться. Когда он коснулся земли, раздался грохот и в небо взлетел сноп искр. Машина тяжело заскрежетала брюхом по утрамбованной почве, с большой скоростью надвигаясь на Ашы, затем, наконец остановилась. Богов было не видно за дымом, и Ашы не решался подойти ближе. Вскоре раздался хриплый возглас и кашель. Дым начал рассеиваться, и Ашы узрел Бога, который поднялся во весь рост, слегка пошатываясь. Лицо его местами было черным, волосы лунного цвета трепал ветер. Бог посмотрел на Ашы и поманил его к себе. Аши приблизился, и Бог с его помощью вылез из машины. Тот, кто занимал место Великого Пилота в Самолете Бога, сидел неподвижно. Лицо у него было в крови. Бог потряс его, но тот не шевелился, тогда Бог провел рукой по его векам, закрывая ему глаза, и вытащив из складок одежды небольшой лоскут с полосками, повесил его на лицо Пилота. Лоскут покрылся темными пятнами.
***
Варвик огляделся. В нервном свете костров он увидел людей, распластавшихся на земле. В темноте проглядывали очертания тростниковых хижин. Человек, который помогал ему, а теперь почтительно склонился перед ним, представлял еще более любопытное зрелище. Молодой мужчина с тонкими чертами, которые придавали ему сходство с европейцем, был одет в кожаный шлем, прошитый жилами, куртка его была простодушной копией летной куртки, мелкие крючки спереди имитировали застежку-молнию, ниже пояса — некое подобие брюк. Варвик умилился столь мастерскому и наивному подражанию.
Понемногу картина прояснялась для него: конечно, он знал, что в некоторых уголках планеты первобытный культ из-за случайного вторжения цивилизации принимает такую причудливую форму. «Теперь я, видимо, бог, — мрачно усмехнулся он, — что ж, придется поддерживать свой престиж, а то еще съедят». Люди украдкой поднимали головы и смотрели на него. Варвик жестом разрешил им встать, и все как один исполнили его повеление. «Весьма синхронно — хорошая тренировка, — решил Варвик, — пожалуй, нужно убедить их в моем добром расположении». Он осторожно приблизился к людям, словно это было стадо пугливых животных. Поднял на руки какого-то малыша, погладил по голове. Все племя впилось в него глазами, особенно напряженно глядела одна женщина, видимо, мать. Варвик вытащил из кармана монетку и вложил в детскую ладошку. Мальчик засмеялся, и люди с воплем благодарности вновь упали к его ногам.
Юноша в костюме пилота что-то повелительно крикнул, и несколько человек, пятясь, удалились. Вернулись они с фруктами, кожаными бурдюками, лепешками и цветами, следом за ними пришли те, кто нес жемчуг и ракушки, все это было возложено к ногам Варвика, и он величественно принял их дары. Затем он велел им сеть и сам присел на землю, взял какой-то незнакомый плод и надкусил его.
Усталость навалилась внезапно, словно его накрыли большим колпаком. Глядя на лица благоговеющих туземцев, он думал: «Как же объяснить вам, что бог очень хочет спать?» Потом он решил, что необходимо вытащить Джойса, иначе он закостенеет в той позе, в которой сидит. Варвик устало поднялся, жестом подозвал юношу и еще двоих мужчин, и они вместе извлекли из машины тело пилота. Поддерживая голову мертвеца, Варвик указал мужчинам, куда положить Джойса. «Осторожней надо с ним. Хоть и мертвый, а все-таки тоже, наверное, бог. Бедняга Питер, ведь я даже не знаю, будет ли кто-то плакать о тебе, будет ли кто-то ждать, надеяться на возвращение без вести пропавшего».
Человек в костюме пилота, старательно делал все, что велел бог, и Варвик решил доставить парню удовольствие. Он раздел Джойса и тому велел раздеться. Приказ был покорно исполнен. Варвик отдал юноше одежду, а в его костюм обрядил покойника. «Любой этнографический музей за такой экспонат дорого бы дал», — подумалось ему. И вдруг он впервые ясно осознал, что ему, пожалуй, не выбраться отсюда. Искать их никто не станет, от караванных путей островок, где им пришлось сесть, очень далеко, в самолетах он не смыслит, так что эта туземная деревня, видимо, станет его последним пристанищем. На некоторое время он замер, глядя во тьму, потом велел тем, кто помогал ему, охранять тело и отошел. Переодевая покойника, Варвик совсем утомился. «Похороним его завтра утром — выберу хорошее место». Молодой жрец уже закончил свое облачение, только молния никак не давалась ему. Варвик показал, как ее застегивать, а потом взял юношу за руку и повел к хижинам, приказав нести за собой сокровища. Выбрав самое лучшее жилище, Варвик не ошибся — это была хижина жреца. Он вошел, внесли дары и еду, он опустился на солому, сваленную у одной стены, жестом отпустил всех. Жрец что-то сказал людям, и они стали расходиться. Сам же он присел у входа в хижину. Варвик хотел позвать его, но передумал. Он разложил на соломе свой пиджак. «Вот так, чтобы не помялся, а то что за бог в жеваном костюме. Это снижает впечатления». Все происходящее, да и его собственные мысли начинали казаться ему бредом. «Ладно, — пробормотал он, посмотрим, что будет завтра». Юноша, сидящий у входа, кажется, перестал дышать, прислушиваясь к звукам его голоса. Вот к нему подошел кто-то, сел или лег рядом, затем, легко ступая, приблизился третий, наверное, женщина. Варвик слышал это уже в полусне. Закрывая глаза, он мечтал проснуться и понять, что видел кошмар.
***
Одно только огорчало Ашы: он не понимал ни слова из того, что говорил Бог. Когда он осознал это, он упал ниц перед Богом и сказал, что недостоин быть Великим Пилотом. В ответ Бог похлопал его по плечу и улыбнулся. Это утешило Ашы, но не развеяло его подозрений, что и Бог не понимает его слов. Когда он вопрошал Всеблагого о чем-нибудь или умолял его совершить чудо и сделать его речь внятной для тех, кто так почитает его, Бог вслушивался, морщился, хмурился, но затем лицо его становилось отрешенным, и видно было, что смысл вопроса или просьбы для него неясен. Вскоре, однако, Бог снизошел до великой милости, он стал учить Ашы своему языку. Тот возликовал. Он быстро запоминал новые слова, и небесная мудрость навсегда укоренялась в его сердце. В течение нескольких дней после своего прихода на землю Бог часто бродил по деревне, навещал могилу прибывшего с ним Пилота, осматривал скромное хозяйство людей. Много раз подходил он к Самолету из тростника и пальмовых листьев, забирался в него и подолгу сидел там, наблюдая, как Зыш, которого словно веревкой привязали к Небесной Машине, старательно копирует детали, делая тростниковую постройку во всех мелочах похожей на Самолет Бога. Иногда Бог что-то напевал, но чаще всего молчал. Он пил очень много священного напитка, поэтому его приготовлением были заняты теперь почти все мужчины в деревне. Часто к вечеру он передвигался медленно, пошатываясь, много говорил непонятного и неожиданно громко хохотал. Затем он засыпал в той позе, в которой только что сидел, разговаривая с Ашы. Сон его был беспокойным: он часто вздрагивал, что-то бормотал, а иногда кричал.
Ашы все эти дни и ночи занимался самосовершенствованием. Он уже немного понимал язык Бога, а долгие медитации и молитвы поселили в его душе ту особенную благодать, какую может ощущать человек только в присутствии Верховного Существа. Все время жрец проводил рядом с ним, а когда тот засыпал, Ашы собирал народ и просвещал людей, рассказывая им о Боге и том блаженстве, какое он несет с собой.
Время шло. Бог пребывал на земле. Ашы начал замечать, что в нем происходят перемены. Его белая кожа становилась все более смуглой, прекрасные золотые волосы были спутаны, а подбородок и щеки покрыла густая поросль. Глаза его, прежде столь голубые и ясные, потускнели, вокруг них появились темные круги и мелкие морщины. Ашы не понимал, что все это значит, но тревожился. По его приказу Богу приносили новые дары, но он принимал их неохотно. Не зная, чем угодить ему, Ашы устраивал красивые представления, но и они не нравились Богу.
Однажды, кода Бог и Великий Пилот прогуливались в священной роще, перед ними появилась змея. Бог коротко вскрикнул и отпрыгнул в сторону, чуть не упав. Ашы решив, что обличье змеи принял враждебный демон, тотчас убил ее ножом. Но змея оказалась самой обыкновенной — никаких признаков того, что демон жил в ее теле, Ашы не нашел, к тому же она была не ядовитой. Ашы удивленно посмотрел на Бога. Когда они двинулись дальше, он все еще сжимал в руке головку мертвой змеи.
***
Варвик совсем пал духом. Он удивлялся себе: его обычное самообладание как ветром сдуло. Поначалу его развлекало всеобщее поклонение и занятия с Аши, который был находкой для педагога. Но вскоре ему это наскучило. Когда он обнаружил, что священный напиток это не бог весть какой, но алкоголь, он стал пить. Голова на утро не болела, похмелья не было. Это подвигло его на обильные возлияния. Днем от нечего делать он шатался по деревне, Аши неотступно следовал за ним. Теперь его можно было использовать в качестве переводчика. Вскоре Варвик стал различать по именам некоторых других туземцев. Очень симпатичен ему был Зыш, коренастый подросток с вечно всклокоченной головой, большими руками и кроткими глазами. Зыша интересовали вещи бога. Он с восхищением разглядывал все — от зажигалки до пуговицы — и пытался понять, как это устроено, а потом приносил Богу свои копии достижений цивилизации, так что у Варвика собралась коллекция диковин, имитировавших его мелкие вещи.
Удивляло Варвика то, что в деревне совсем не видно женщин, хотя той ночью, когда самолет сел на острове, их было довольно много. Однажды он спросил Аши, где они, и тот ответил с некоторым удивлением, что они работают. Варвик расхохотался, чем удивил жреца еще больше. Вначале он пытался что-то записывать из своих наблюдений, но вскоре чернила в его ручке иссякли, а на острове он не нашел ничего, что могло бы заменить их, не писать же кровью, в самом деле! Еще несколько дней он развлекался перечитыванием заметок, подобных этой. «… Аши явно отличается от других, внешне — он, конечно, смугловат, но в целом, очень похож на европейца, — и внутренне: кажется, он единственный из всего племени умеет думать, не только чувствовать и наблюдать, но и размышлять. Видимо, он потомок тех людей, которые прилетали на остров и сделали этому дикому культу своеобразную прививку, заложив основу странного гибрида. Я стал учить Аши французскому, — по звучанию язык его племени ближе к французскому, чем к английскому, да и названия самолета, пилота, пропеллера — явно искаженные французские слова — „авьёни“, „лёгланпиро“, „селестехелис“. Он запоминает все очень быстро. Теперь с ним можно почти свободно разговаривать. Я хотел спросить его, что ему известно о первом появлении богов, да все не знал, как лучше сформулировать этот пикантный вопрос: „А скажи-ка мне, Аши, когда я прилетал к вам в прошлый раз и что я в тот раз делал, а то что-то я запамятовал!“ Хм! Бог, страдающий склерозом! Прелестно! Наконец я исхитрился — попросил его рассказать предание о моем первом появлении, якобы, для проверки. Оказалось, это было не так давно, Аши сказал, что в деревне еще остался старик, который в тот раз видел бога своими глазами. Он совсем дряхлый и слепой, это, конечно, мне на руку. Навестив старика, я решил, что ему не больше пятидесяти, когда Боги прилетали, у него уже дети были подростками, значит, произошло это лет двадцать назад. Предание гласило, что бог спустился на землю на своем „авьёни“ (самолете) вместе с „лёгланпиро“ (великим пилотом). Они дали людям новую веру, учили, что те, кто будет заниматься „пелфикьёнима“ (самосовершенствованием), условно, выполнять заповеди, близкие христианским, смогут всегда видеть бога и пилота перед мысленным взором, и обретут благодать и беспечную вечную жизнь. Правда, туземцы не вполне понимают, что христианам все эти блага обещаются не при жизни. Когда прилетевших вопросили, как поклоняться им, они ответили: „Делайте как мы“. С тех пор появились новые обряды. Один, например, очень забавный, имитирует бритье лица опасной бритвой. Туземцы начисто лишены щетины, поэтому, наверное, бритье показалось им чем-то таинственным. Каждое утро мужчины собираются вместе, намазывают лица разведенной золой и счищают ее потом тростниковыми палочками. Считается, что это сохраняет их богоподобную красоту. Кстати, поскольку прибывшие на остров были мужчины, то местные мужчины возгордились, и с тех пор практически не работают, только в тех случаях, когда нужно совершить что-то общественно значимое — то, что женщинам не под силу, — они выходят на подвиг, потому что подвиг, это, конечно, прерогатива Бога, а мелкие будничные заботы — нет. Когда они улетели, появился самолет из тростника и взлетная полоса, оказавшаяся небесполезной для нас, надо отдать должное, устроена она как надо. Еще Аши рассказывал, что Бог дымной звездой убил обезьяну темных гор. Что произошло на самом деле, я так и не смог понять. Когда же бог и великий пилот покидали землю, они сказали, что если люди буду верить и бороться со злом внутри себя, то узрят второе пришествие. Веселые люди были эти бог и лёгланпиро! Насчет происхождения Аши — все покрыто мраком. Матери своей он не помнит, а отца никто не знает. Тот, кто был жрецом до него, говорил мальчишке, что он будущий великий пилот, а все великие пилоты, хоть и люди, но все-таки сыновья бога, так что придется, видимо, признать ребеночка».
Еще несколько страниц в таком духе — единственное, что можно было читать. Дальше шли слова, продавленные пером на бумаге, бесцветные, корявые… «Господи, я не создан для жизни робинзона! Сейчас у меня есть все, что необходимо, по их мнению, для безбедной жизни, мне не приходится ничего делать, не нужно защищать свою жизнь от диких животных и агрессивно настроенных людей, но мне настолько не по себе, что я начинаю завидовать погибшему Джойсу. Я мог бы научить их чему-то — но чему? Чем жизнь в нашей развитой цивилизации лучше? Разве только тем, что мы можем сесть в самолет и потерпеть крушение в таком месте, где об этой цивилизации никто не знает. Мы поклоняемся различным богам — кто тщеславию, кто жадности, кто ненасытному разврату, мы затмили себе глаза внешними атрибутами счастливой жизни, но они не помогают нам избавиться ни от болезней, ни от старости, ни от тоски. Мы умеем читать и писать, мы накопили огромный свод знаний, но, по большому счету, идем ли мы вперед, к чему-то светлому и высокому? Напротив, мы раздуваемся вширь, и скоро, кажется, произойдет взрыв, который вернет нас, возможно, к нищенскому состоянию, к первобытности, только для нас это будет гораздо страшнее, мы отравлены нашим прошлым, нам из него не выкарабкаться».
Варвик уже не заботился о том, чтобы пиджак был не мятым, да и вообще предпочитал ходить до пояса голым. Он загорел до черноты, волосы его выгорели, и с каждым днем все больше отрастала борода. Через пару недель с той ночи, когда он попал на остров, он уже не мог видеть ни Аши, ни остальных, ни пейзаж, которым в первые дни так пленился. Он все время просиживал в хижине, много спал, а когда бодрствовал — полулежал на соломе, томясь о скуки. Он даже стал неумело молиться, чтобы Бог, в которого он раньше не верил, вызволил его отсюда или поскорее убил. «Хорош бог, — думал он после внезапного религиозного порыва, — бог, молящийся другому богу. Вот один из образов бесконечности. Бог, которому я молюсь, тоже кому-то молится и так далее. Скоро я сойду с ума». Но страха перед сумасшествием он не испытывал. Всепроникающая ирония и апатия заполнили все его существо.
Однажды во время таких раздумий он заметил, что Аши топчется снаружи, не решаясь войти. Он позвал жреца. Юноша с почтительным поклоном испросил разрешения обратиться к богу с вопросом.
— Ну что там у тебя?
— О, всеблагой! Не откажи нам в милости и ответь, как быть с праздниками, которые мы устраивали раньше по заветам предков?
— А что за праздники?
— Победа над обезьяной темной горы…
— Продолжайте праздновать, — прервал его Варвик.
— Значит, мы может готовиться к завтрашнему торжеству, — заключил юноша и, поблагодарив бога, вышел.
Вскоре вся деревня зашумела, зашевелилась, наполнилась радостным духом. Это продолжалось до темноты. Понемногу суета снаружи утихла, поселок словно вымер, как это всегда бывало по ночам. Варвик слышал, что неподалеку разговаривают Аши и Зыш. «А ведь я до сих пор не понимаю их языка», — подумал он, и снова с горечью осознал, насколько он стал другим. Человек, увлекающийся историей культуры, знающий шесть языков, интересующийся древними религиями, попав в такой уголок земли, который можно назвать раем для исследователя, совершенно забывает о своих прежних пристрастиях. Его не волнует ни культура, никем не исследованная, ни незнакомый очень благозвучный язык, ни диковинный культ. Ему на все это наплевать, он думает только о том, как бы поскорее выбраться отсюда или сдохнуть! Как можно одержать победу над обезьяной темной горы, когда сам превращаешься в примата? Он встал, прошелся взад-вперед по хижине, потом кликнул Зыша. Тот неуклюже заспешил к нему. Подошел и Аши. Действительно, без него было не обойтись.
— Скажи Зышу, чтобы принес мне две палки, одну длинную, — он показал «до уха», — другую немного короче и веревку. Аши удивленно передал другу приказ, Варвик отпустил обоих. «Ну, загадаю вам загадку», — усмехнулся он в отросшую бороду.
***
Ашы догнал Зыша и вместе с ним отправился за священным тростником. Они выбрали стебли нужного размера и, помолившись срезали их. Вернулись и торжественно преподнесли Богу. Всеблагой отпустил их. Зыш уселся возле хижины. Часто они с Ашы проводили здесь целые ночи за разговорами о том, когда Бог вернется, и о тех переменах, которые он принесет людям. Но сейчас Ашы стоял, о чем-то тяжело раздумывая, а затем отрывисто произнес:
— Зыш! Иди спать!
Зыш в недоумении поднялся и, с упреком взглянув на друга, пошел прочь. Ашы немного посидел, прислушиваясь к тому, что происходит в хижине. Он не мог догадаться, чем занят Бог и не смел отвлекать его. Ашы неслышно зашагал к дальним хижинам. Добравшись до небольшого шалаша, слегка покосившегося и подпертого большой рогатиной, он тихо позвал:
— Нуш!
Внутри зашуршало, и показалась голова Нуш. Девушка, еще сонная, улыбнулась жрецу и взяв его за руку втащила внутрь. Ашы сел рядом с ней на пальмовые листья, служившие ей постелью. Девушка уткнулась лбом в его плечо и вдохнула глубоко и протяжно, как вздыхают, избавившись от чего-то мучительного.
— Нуш! — снова произнес Ашы, прижимая ее к себе. С того самого дня, как Бог спустился на землю, он лишь мельком виделся с девушкой и теперь понял, как его сердце истосковалась по ней. Она не упрекала его, все ее существо светилась таким счастьем, оттого что она вместе со своим Ашы, что юноша ругал себя, что так надолго оставил ее.
— Я не мог приходить к тебе, — сказал он, — но я скучал.
— Я тоже скучала, — ответила она.
Всю ночь они разговаривали, сидя друг напротив друга. За эти дни у них накопилось много того, о чем хотелось поведать. Уже начинало светать, когда Нуш, помолчав немного, произнесла тихо и торжественно:
— Ашы, попросил Бога, чтобы он разрешил тебе жениться на мне! Бог добрый, он разрешит, и мы будем счастливы.
— Нуш, это нарушает обычай… но мы завели теперь столько новых обрядов, что, возможно, изменится и этот. Я попрошу Бога завтра на празднике, — ответил Ашы и привлек девушку к себе. В эту минуту он услышал глас Бога, произнесший его имя. Он вздрогнул — длительные медитации и ночные бдения обострили его реакцию и сделали его нервным и страстным, как все истово верующие люди. Но больше всего этому способствовали те сомнения, что он носил в своем сердце. Он сомневался в Боге — это было для него самой худшей из мук. Однако, как только он оказывался не один, он защищал Величие Божества от любых покушений на него, и поэтому он сказал теперь:
— Бог все видит, даже когда спит, — и поспешно ушел.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.