18+
Спецблокада

Бесплатный фрагмент - Спецблокада

Откровения заключённого

Объем: 56 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Эссе «Спецблокада (откровения заключённого) ” является художественным произведением. Содержит специфическую жаргонную и ненормативную лексику, сцены курения табака, однако при этом не пропагандирует и не призывает к употреблению алкоголя, табака и наркотиков. Произведение содержит изобразительные упоминания о противоправных действиях, но такие описания являются художественным, образным и творческим замыслом, не являются призывом к совершению запрещенных действий. Автор осуждает употребление наркотиков, алкоголя и табака. При возникновении зависимости обратитесь к врачу.

Категория 18+ — только для взрослых: жанровая тематическая специфика, жаргонная и ненормативная лексика

СПЕЦБЛОКАДА

— Дай ещё папиросу! — попросил Ростислав. И закурил нервно. — Сколько на земле культур!
языков! стран! и в каждой стране столько
умных людей и ещё больше умных книжек —
какой дурак всё это будет читать?!

(А. Солженицын, «В круге первом»)

В далёком 1939 году в пригороде Парижа, жестоко страдая, умирал поэт Владислав Ходасевич…

О нём говорили: гордость русской поэзии, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, наследник русского символизма, одиннадцатый из десяти великих русских поэтов… Однако, в клинике, незадолго до смерти, Владислав Фелицианович желчно высказался: «Только тот мне брат, только того могу я признать человеком, кто, как я, мучился на этой койке».

Пергаментная маска высокомерного и язвительного мизантропа скрывала простую человеческую горечь — поэт умирал в одиночестве и отчуждении. Лишь редкие, едва не случайные посетители, жена Ольга да бывшая жена Нина были свидетелями последних дней одной из самых ярких звёзд поэзии Серебряного века…

Ходасевичу было тогда 53 года. Это ровно столько, сколько в данный момент мне. Но я не болен, не умираю и в ближайшие тридцать лет не собираюсь ни болеть, ни умирать. Отчего же мне так близка и понятна его душевная боль? Неужто столь невелика разница между больничной койкой и тюремной шконкой? Между лагерным бараком и палатой госпиталя для неизлечимо больных?

Выходит, что невелика…

~1~

Если хорошенько поразмыслить, то между тюрьмой и клиникой-хосписом действительно есть принципиальное сходство: в обоих случаях человек теряет право на самостоятельное принятие решений, свободу и, в конечном счёте — на жизнь. А ещё, как это водится, теряет друзей, и осознание этой жестокой правды сопровождается особенной скорбью и душевными муками…

Полагаю, найдётся немало охотников с этим поспорить, и они возразят, что, мол, с того света, ещё никто не возвращался, а из тюрем и лагерей — нате, пожалуйста, благополучно выходят!

Так, да не совсем так. Благополучное возвращение на свободу — это всего лишь видимость. На самом деле шансов вернуться из тюрьмы у человека очень и очень мало… В лучшем случае на свободу выйдет только его в меру потрёпанное, но живое тело. Что же касается другой составляющей человека, то есть его внутренней сущности — она, постепенно утрачивая свои первоначальные позиции, со временем, проведённым в неволе, вовсе испарится, а образовавшуюся пустоту заполнит уже совсем иная сущность. Словом, сохранится только форма, а вот содержание, увы, существенно поменяется. Стало быть, и человек будет уже не тот, каким был до тюрьмы — он станет совсем-совсем другим.

Этому поспособствует также множество сопутствующих факторов. В конце концов, не зря же пенитенциарная система со своим богатым, многовековым опытом помимо карательной несёт ещё и исправительную функцию. Уж она-то даром свой хлеб не ест — «исправит», можно не сомневаться.

Таким образом, вернувшийся из тюрьмы человек лишь внешне будет очень похож на прежнего, когда-то в неё угодившего. С той же фамилией, с тем же именем и паспортными данными этот другой человек и будет жить дальше, а того, прежнего, лучше сразу постараться забыть, как бы мысленно похоронив с почестями или без, и смириться с его утратой — идеальный был бы вариант…

Подавляющее большинство людей именно так и поступает: заживо хоронят в своей памяти и неизлечимо больных, и севших, а виновно или безвинно — не имеет значения. Как говорится, нет человека — нет проблем, с глаз долой — из сердца вон…

А те, кто в меньшинстве? Их остаются считанные единицы, но они упорно продолжают помнить и оплакивать тебя. Они сознательно готовы принять тебя каким угодно — прежним ли, в новой ли, заведомо не лучшей ипостаси. С ними-то как быть?

А так. Очень просто — утратив сомнения, беречь, как Божий дар. Дружба, равно как и любовь — высокое и святое чувство! А значит, эти люди, даровавшие своё участие и добровольно разделившие твои страдания, для тебя должны быть святы. Будь это друзья в несчастии, или друзья по несчастью — большой разницы между ними нет: все они теперь тебе братья. И даже более, чем братья!

Да. Их мало. Но ведь по-настоящему близких и преданных друзей много и не должно быть. Так же, как не может быть в обыденной жизни чрезмерно много ценного и святого — иначе грянет девальвация…

У меня, например, друзей по несчастью и друзей в несчастии примерно поровну и одинаково мало. Но разве отраднее б было сознавать, что со мною вместе или там, за бетонным забором, за меня горюет больше близких людей? Нет уж. Хватит и тех, что есть. Я же тоже не двужильный — годы напролёт нести своё бремя на одном плече, а второе всегда держать наготове, чтобы, когда надо, подставить под удар или разделить тягость ноши близких товарищей…

В счастьи-то, помню, дружков было на три порядка больше! Как в той избитой поговорке: не имей сто рублей, а имей сто друзей. Зато стоило лишь попасть в большую беду — ста рублей как не было, так и нет, и уже вряд ли будет, и от целой когорты старых знакомых-попутчиков в итоге тоже осталось с гулькин нос…

Что ж, вольному — воля: пусть дружки из прошлого живут себе, как знают. Зато те, кто остался, и кого, по счастию, обрёл позже — стократ ценнее и достойнее прежних, вместе взятых!

«Пиши. Это будет многим интересно. Ты даже не представляешь себе, насколько…» — вот уже лет пять кряду слышу я эти слова из уст близких друзей по несчастью, то есть тех, кто страдает рядом со мной.

Но и друзья в несчастии — те, кто по ту сторону бетонного периметра — от них не отстают: «Пиши, — говорят. — Ты столько повидал в жизни — есть, что рассказать людям…».

Среди самых верных товарищей оказался и мой в далеком прошлом научный наставник, затем — коллега, а ныне — доктор наук и профессор одного из региональных университетов, заслуженный деятель науки и образования Сергей Александрович С.

Лет десять тому назад во время телефонных переговоров по лагерному таксофону, он мне радостно сообщил:

— Знаешь, а я закончил работу над новой книгой — о саратовской школе учёных-физиологов: начиная с первых исследований молодого Николая Ивановича Вавилова и до наших дней. Кстати, и о тебе в ней упомянул.

— Поздравляю Вас. Очень интересно. Когда опубликуете, не сочтите за труд — пришлите и мне экземплярчик…

— Хорошо. А почему ты не пишешь? У тебя же для этого есть всё: умение, навыки, работоспособность — потенциал, одним словом. И ещё самое важное — жизненный опыт и материал. Я считаю, что ты просто обязан писать!

— О чём писать, Сергей Александрович? Как я на «третьяке» сиделович? Как я на «третьяке» сидел? Об этом писать? Зачем? И кто это читать будет? Я что, мало позора пережил? Забыть бы всё, стереть из памяти… Кстати, «третьяк» — это та самая старинная тюрьма, где за семьдесят лет до меня уморили голодом только что упомянутого Вами академика Вавилова! Как знать, может, он умер в той же самой камере, в которую и меня в итоге занесло, угораздило…

Но дорогой мой профессор не дал мне договорить, запальчиво воскликнув в трубку:

— Ну вот! Вот же оно! А говоришь, не о чем писать! Это же так интересно!!!

В его словах было столько искреннего ликования, что я сначала опешил и поперхнулся: в спонтанном порыве восторга друг и учитель просто забыл на миг, в какой плачевной ситуации я нахожусь. В том ли я состоянии, чтобы вообще проявлять к чему-либо интерес? Однако, общий комизм ситуации всё-таки заставил меня расхохотаться: я вспомнил много раз пересказанный и ставший притчей аналогичный случай из лагерной биографии Андрея Синявского.

Действительно, можно век оплакивать свою судьбу, ненавидеть и проклинать всё на свете. Но этим зла не победить и несправедливости не исправить. А можно поступить иначе: собственной волей преодолеть отчаяние, найти в себе силы и дух, чтобы подняться над всем неправедным: лживым, злым, вероломным, несправедливым и порочным, — попирая и презирая их свысока! Такова должна быть позиция сильного, правого и мудрого! Ведь от ненависти зло только крепнет, а вот презрения к себе оно не терпит, боится, и даже от простой насмешки хиреет и чахнет…

Тот памятный телефонный разговор с бывшим научным шефом состоялся задолго до написания этих строк — минуло без малого десять лет. Все эти годы он мне твердил и твердил: пиши…

И я пишу. Мои книги публикуют, они попадают в топы и даже расходятся на цитаты. А главное — их читают. Я получаю читательские отзывы, и чем дальше, тем больше укореняется во мне убеждённость, что мой писательский труд не напрасен.

Прежде чем приступить к первой рукописи, я дал себе слово быть предельно искренним с читателем. В своих рассказах я излагаю то, чему был очевидцем. Временами бываю занудлив, дидактичен. Но всё же при этом стараюсь избегать субъективных оценок, категоричных выводов и разного рода притязаний, давая возможность читателю самому составить своё собственное мнение.

Та первоначальная ненависть к тем, что сломали мою жизнь, постепенно угасла. Осталось лишь недоумение: как могли эти люди так поступить? что в тот момент творилось в их головах и душах? как они могут после того, что наделали, продолжать спокойно жить: есть, пить, спать, заниматься своими обычными обывательскими заботами?

Заново и заново переосмысливая всё произошедшее, несмотря на боль утрат и невосполнимо тяжёлые для меня и моей семьи последствия, с течением времени я пришёл к осознанию, что эти люди мне вовсе не ненавистны — они мне… безразличны, а если при этом и возникают какие-либо эмоции, то только сродни лёгкому брезгливому любопытству — примерно такие же, какие вызывают пародийные ужимки персонажей паршивых кинокомедий.

Нет, с объективной стороны они, конечно же, далеко не так смешны. Напротив, они — страшны! И таких лучше обходить стороной. Но теперь они, как и подобные им, кажутся мне лишь омерзительно жалкими и смехотворными…

Простил ли я кого-то из них? На этот вопрос ответа нет и быть не может, поскольку он тоже выглядит как недоразумение: ну, в самом деле, как можно простить или не простить, например, балаганного клоуна с его кривляниями?

Однако, так обстоит сейчас. А тогда…

Если попытаться мысленно перенестись в то время и примерить на себя нынешнего то состояние, в котором я находился, надо признаться, что в самом начале моего нового, безотрадного пути, мне бы и в голову не пришло, что «здесь так интересно!»…

~2~

«Третьяк»… Особняком от остального сизошного комплекса, живущая своей тёмной, загадочной жизнью старинная тюрьма из красного кирпича, со своей собственной вековечной историей и сложившимися устоями, законами и порядками… Островок особой изоляции от внешнего мира и даже от «большой земли» — собственно следственного изолятора, именуемого в народе Саратовским централом, со специальным камерным боксом на первом этаже — спецблоком…

Что такое спецблок? Это изолятор внутри изолятора, который, в свою очередь, тоже находится в изоляторе. Как в матрёшке: СИЗО-централ прячет в себе изолированный третий корпус — «третьяк», а тот в себе — изолированный спецблок в полэтажа и два десятка двухместных камер. Тройная изоляция!

Болтают, что здание «третьяка», а в прошлом — саратовской губернской следственной тюрьмы, было построено немецкими инженерами ещё в царствование Екатерины Великой. Но это вряд ли. Судя по всему, возвели его несколькими десятилетиями позже. Но это заблуждение простительное — ошибиться немудрено: архитектура тюремной постройки буквально источает имперский дух, стиль и величие екатерининской эпохи. Величие это, однако, замешано на зловещей и беспощадной воле самовластия, на горе, боли и страданиях многих поколений узников, что явственно ощущается при созерцании здания снаружи (в этом праздно может убедиться любой прохожий), но особенно — изнутри (а вот это уже дано только роковым избранникам судьбы: арестантам и стерегущим их тюремщикам)…

При одном воспоминании о первых же минутах пребывания в стенах этого здания холодок пробегает по спине…

Нет, в наше цивилизованное время там уже не бьют, не пытают, не морят голодом. Не припомню ни единого случая, чтобы даже словесно унизили, оскорбили, нахамили. Там иное…

Сама атмосфера каменного мешка (можно сказать — склепа) вкупе с глухой изоляцией — само по себе достаточное средство психологического давления на угодившего туда узника. Постоянное ощущение себя, словно заживо погребённого, на фоне полного неведения о грядущей собственной участи и судьбе дорогих тебе людей не меньше терзали, ломали и калечили, но только не тело, а душу.

Просторные мрачные коридоры, крохотные тесные камеры, расчитанные на двоих человек (а ещё совсем недавно — на четверых). Толстенные стены. Сводчатые потолки.

В камерах окна зарешёчены с обеих сторон. Стёкла тщательно забелены. Сам оконный проём — метровой глубины, отчего кажется почти кубическим по форме.

Массивные, выкованные, может быть, ещё в царское время скобы, петли и крепления на дверях только усиливали общее гнетущее ощущение.

Вдоль стен, по противоположным углам ближе к окну — две низенькие короткие койки-шконки. Они были склёпаны из гнутых, неуклюжих стальных полосок. Между койками, ниже оконного проёма — маленький, приделанный к стене откидной столик, как в купе железнодорожного вагона.

Собственно, вся обстановка этой части камеры, как и её ширина, очень напоминали то самое купе, только крайне убогое. На шконках видны следы срезов от болгарки — свежие, ничуть не ржавые: совсем недавно были спилены вторые ярусы, и камеры-купе превратились из четырёхместных в двухместные…

В одном из двух других углов «хаты», тех, что ближе к двери, — умывальник-мойка и унитаз. Без кабинки. На этом месте когда-то красовалась притча во языцех — параша. В другом углу — радиатор отопления и электрическая розетка.

Над дверью — ночной светильник желтовато-матового цвета, метко прозванный зэками «луной», и проводная радиоточка с допотопным приёмником.

На одной из стен — маленькая деревянная полка. На другой — информационный стенд с копиями разных нормативных документов, начиная от выписок из федеральных законов и заканчивая обязанностями дежурного по камере. Полка предназначена для книг и двух комплектов алюминиевой посуды. Последние состояли из видавших виды миски, кружки и ложки — всё гнутое, в царапинах и вмятинах.

С одной стороны, пусть в каком-то узком, определённом смысле, но доля истины в той опрометчивой телефонной фразе Сергея Александровича есть: я всё-таки застал интересную, можно сказать — музейную, обстановку камер. Отчасти она состояла из конструкций, предметов и крепёжных деталей ещё дореволюционного происхождения. Взять хотя бы сводчатые потолки или «тормоза», то есть камерные двери: мощные, тяжеленные, обитые железом и облицованные вагонкой. Даже на шляпках огромных то ли клёпок, то ли гвоздей, крепивших старинные петли и скобы, непомерно крупных, полушаровидной формы, отчётливо были видны следы ручного молота неведомого кузнеца, умершего, может быть, ещё сто лет назад.

Склёпанные из толстых, но узких железных полос шконки были длиной в метр семьдесят, никак не более. При моём росте в метр восемьдесят приходилось ночью либо подгибать ноги, либо свешивать их, едва протиснув между краем лежака и низкой дужкой, постоянно ударяясь об их железные края и, как на прокрустовом ложе, не имея возможности перевернуться. Если к этому добавить, что лежак шконки представлял собой не что иное, как решётку из тех самых склёпанных узких стальных полосок, и они через тощий матрас мучительно впивались в тело, то можно представить во что превращался ночной сон. При этом такая же, как матрас, жиденькая подушка, постоянно проваливаясь через прогал между изголовьем лежака и низкой дужкой шконки, падала на пол, и приходилось то и дело биться головой об эту железную дужку…

Говорят, что столетие назад средний рост человека был на десяток-полтора сантиметров меньше, чем сейчас. Тогда, понятное дело, эти шконки почти всем были впору.

Вообще, металлические предметы внутрикамерного интерьера по большей части не штампованные, не заводского изготовления, а штучные, добротные, ручной работы. На что ни кинь взгляд — всё экспонат!

Если, находясь в камере, мысленно исключать из внутреннего «интерьера» поочерёдно предметы нехитрой, но насущно необходимой коммунальной сферы, и так же мысленно добавлять детали, соответствующие той или иной эпохе, то несложно получить представление о том, как жили здесь месяцы и годы арестанты предыдущих поколений, начиная с царских времён: до и после революции, в разгул сталинских репрессий, при хрущёвско-маленковской оттепели, брежневском застое, в горбачёвскую перестройку, в лихие девяностые — и до наших дней…

…Спустя два года, перед этапированием в колонию, мне вновь пришлось «посетить» спецблок саратовского СИЗО. От той «интересной» обстановки с её «музейными» экспонатами, кроме сводчатых потолков, я, увы практически ничего уже не застал. Новые металлические двери-тормоза. В одном углу от окна — массивный двухъярусный шконарь, гораздо длиннее и шире прежних коротышек, больше похожих на мангалы для барбекю, чем на кровати. Лежак изготовлен из широких, но тонких металлических полос, переплетённых друг с другом для пущего комфорта — пружинящего эффекта. Напротив, в другом углу — небольшой стол-общачок с примонтированной к нему лавочкой на двоих. Эта конструкция отдалённо напоминала школьную парту времён Советского Союза. Рядом со столом — вполне культурная тумбочка из ламинированной ДСП. Самое неожиданное из того, что довелось увидеть — туалетная кабинка! Сбоку от двери. С унитазом, раковиной и зеркалом. Довелось таки напоследок полюбоваться на новое детище гуманизации исправительной системы! А тогда…

~3~

А тогда, в самом начале пребывания под стражей в камере «третьяка», помнится: поставишь кругаль на чугунную батарею отопления, кипятло — в розетку, и не вздумай касаться ручки кругаля, пока не вытащишь вилку из розетки — дербалызнет током так, что кружка вместе с кипятком полетит на пол, хорошо, если не на ноги…

В юности, в пору студенчества, будучи на полевых практиках и в экспедициях, мы часто пользовались точно такими же кружками, шутливо называя их «смерть туриста» или «смерть геолога» — голыми руками горячий чай не попьёшь (ручки-то — чисто радиаторы-теплообменники!). Ну, вот так же и тут довелось столкнуться… Мелочи жизни, конечно. Но тогда было очень весело жить, а теперь…

А теперь, старательно замотав ручку кругаля витками из скрученного полиэтиленового пакета, каждый раз осторожно проделывая процедуру кипячения и заблокировав в памяти воспоминания о беззаботных студенческих временах, я думал совсем о другом — сочувствовал далёким предшественникам — сидельцам тех времён, когда вообще не было ни кипятильников, ни электрических розеток, ни отопительных батарей…

Дровяные печи, говорят, топили на продолах, кипяток разносили раза три в день, да и то, как награду за хорошее поведение. Камеры были холодными и промозглыми…

Как обстояло в те времена с освещением камер, я не знаю и представить себе даже с трудом не могу.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.