Уважаемый Валентин Иванович!
ПРЕДИСЛОВИЕ
Перед Вами, уважаемые читатели, не совсем обычная для пермской провинции книга. Что ж тут необычного? — усомнится кто-то и отчасти, действительно, будет прав. Книги воспоминаний у нас издаются, а в столице их, наверное, вообще не счесть. Но авторами в Перми выступают, как правило, политики, учёные, известные производственники.
Ценным исключением в этом плане стали скромные по объёму мемуары выдающегося режиссёра музыкального театра российской провинции Исаака Иосифовича Келлера «Репетиции. Спектакли. Встречи», опубликованные ещё в 1977 г. Отчасти к этому жанру можно отнести «почти дневник» знаменитого пермского административно-театрального деятеля Ирины Моисеевны Корчмарской («За что я люблю театр. И не только его…», 2000 г.) и книгу Роберта Хасановича Уразгильдеева «Пермь — город моей судьбы: Выпускник Пермского хореографического училища о времени, о людях, о себе» (2004). Отметим также автобиографические книги коми-пермяцкого композитора Александра Ивановича Клещина (издана в Кудымкаре в 2004 г.) и пермского художника Ивана Игнатьевича Россика (2009). И только-то! Невероятно, но факт: в Перми, известнейшем театральном, музыкальном, хореографическом центре России, публично рассказать о своей жизни, о своём пути к искусству и в искусстве не решился ни один артист!
Тем большее значение имеют предлагаемые вашему вниманию воспоминания одного из известных мастеров сцены, заслуженной артистки России, лауреата Государственной премии СССР, ученицы К. С. Станиславского, солистки Пермского театра оперы и балета, в дальнейшем удостоенного звания академического и имени П. И. Чайковского, Александры Павловны Григорьевой. Её красивое, звучное меццо-сопрано, высочайшее сценическое мастерство ценили зрители и специалисты, бывавшие на спектаклях театра в 1950–1961 гг., на концертах с участием певицы.
На пермской сцене ею были созданы незабываемые образы Амнерис («Аида» Верди), Кармен (опера Бизе), Княгини в опере «Русалка» Даргомыжского, Княгини в «Чародейке» Чайковского, Любаши («Царская невеста» Римского-Корсакова), Марины Мнишек, Марфы («Борис Годунов», «Хованщина» Мусоргского), Шарлотты («Вертер» Массне), баронессы Штраль («Маскарад» Толстого) и др. За подготовку и исполнение партии Машки в опере «Иван Болотников» композитора Л. Б. Степанова А. П. Григорьева в числе других ведущих деятелей театра была отмечена Государственной премией 1951 г. Для провинциального театра в те годы это был потрясающий успех.
Александра Павловна прошла большой и интересный жизненный путь. Родилась 17 ноября 1903 г. в городе Новочеркасске Ростовской области. Непростые трудовые детство и юность пришлись на страшные годы войн и революций. Тяга к искусству привела в Москву. Устроившись конторщицей и счетоводом столичной конторы Госстроя (Госпромстроя), с 1925 г. обучалась вокальному искусству. Воспитанница известных певиц Е. Ф. Петренко и М. Г. Гуковой, А. П. Григорьева много и упорно училась: окончила Музыкальный техникум им. Рубинштейна (1927), Государственный институт театрального искусства — ГИТИС, как бы он ни реорганизовывался и ни назывался в те годы (1933), Оперно-драматическую студию К. С. Станиславского (1941). В 1931–1938 гг. работала вокалисткой во МХАТе, выезжала с ним на гастроли в Париж. В 1935–1948 гг., с некоторыми перерывами в годы войны, — ведущая солистка Оперно-драматической студии (с 1943 г. — Оперно-драматического театра) К. С. Станиславского, где училась и работала под непосредственным руководством самого основателя и руководителя студии, а также дирижера Н. С. Голованова и других выдающихся деятелей отечественного искусства. В числе исполненных в те годы партий Евдокия («Дмитрий Донской» Крюкова), Княгиня Лиговская («Княжна Мери» Дехтерёва), Лель («Снегурочка» Римского-Корсакова), Миссис Пейдж («Виндзорские проказницы» Николаи), Сузуки («Чио-Чир-Сан» Пуччини), Хивря («Сорочинская ярмарка» Мусоргского).
В годы Великой Отечественной войны некоторое время жила и работала как концертная певица на Урале, в Челябинске. В составе концертной бригады выезжала на фронт. В 1949–1950 гг. артистка концертного коллектива солистов Большого театра, среди которых наибольшее влияние на жизненный и творческий путь оказал Б. М. Евлахов.
С апреля 1950 г. по декабрь 1961 г. А. П. Григорьева в пермском театре, работа в котором стала венцом творческого пути — как певицы и как артистки. Имея хорошие вокальные данные с отличным средним регистром, эффектным пиано, А. П. Григорьева утверждала на пермской сцене традиции поющего артиста, создающего образ не только вокальными, но и актёрскими, сценическими средствами. В 1955 г. удостоена звания заслуженной артистки РСФСР. Была известным общественным деятелем: избиралась в областные и районные органы власти, входила в областные руководящие органы Всероссийского театрального общества (ВТО, ныне Союз театральных деятелей), стояла у истоков организации пермского отделения Фонда мира.
Вместе с пермским театром А. П. Григорьева гастролировала в Москве, Ленинграде, городах России — от Мурманска до Владивостока. Концерты с участием певицы проходили в Московском доме актёра, Большом зале Ленинградской филармонии, в рабочих и сельских клубах, воинских частях. Всегда — на столичной сцене и в заводском красном уголке — певица выступала с полной отдачей и неизменным успехом. Обладая даром слова, литературными способностями, охотно выступала на встречах со зрителями, публиковалась. Благодаря ряду публикаций, в частности в журнале «Театральная жизнь», Александра Павловна стала одной из наиболее известных в музыкально-театральном искусстве учениц К. С. Станиславского, заветам которого оставалась верной всю жизнь.
В дальнейшем проживала в Москве. По-прежнему являлась активным членом ВТО, как его консультант и педагог по вокалу многократно выезжала в театры России. В 1964–1966 гг. работала в Улан-Баторе, где в последний раз участвовала в одном из спектаклей, выступала в концертах как камерная певица. До конца жизни безвозмездно давала частные уроки. Скончалась в Москве в 1999 г.
На публикацию данной книги автор не претендовала. Воспоминания были оформлены в компьютерном варианте для семейного чтения. В том, что они за эти рамки выходят, читатель убедится без труда. В основу данной публикации положен текст воспоминаний, хранящийся в Пермском краевом государственном архиве (Фонд Р-1553. Опись 1. Ед. хр. 52). Сделаны поправки стилистического и структурного характера. Уточнения и дополнения внесены по широкому кругу опубликованных и неопубликованных источников, документам семейного архива и воспоминаниям сына А. П. Григорьевой Валентина Ивановича Гукова. Фотографии из архива А. П. Григорьевой — В. И. Гукова отредактированы им же.
Издание этой книги в контексте историко-культурной ситуации в Пермском крае представляется чрезвычайно нужным и полезным. Рассматривая публикацию не только как ценный и интересный источник, но и как долгожданный прецедент, хочется выразить надежду на то, что пермские артисты, вдохновлённые прекрасным примером, возьмутся за перо или, по крайней мере, будут подходить к диктофону, клавиатуре компьютера. Пермь музыкальная, театральная, хореографическая, художественная того достойна.
В добрый путь!
В. А. Порозов, кандидат исторических наук, доцент
Зачин
Я начинаю эти воспоминания в 1994 году в возрасте 91 год. С января 1962 года нахожусь на пенсии. Мои родные и особенно сын Валентин в течение многих лет уговаривали написать историю жизни, считая, что мой путь к искусству интересен для молодого поколения нашей семьи.
Я «отмахивалась», говоря, что никому это не интересно. Но рождение 8 марта этого года моего правнука Алёши, который будет жить, развиваться, учиться, работать в XXI веке, подтолкнуло меня, и я решилась начать потихонечку в меру своих сил писать о своей довольно длинной жизни. Наверное, правнуку будет интересно почитать о жизни своей прабабушки, родившейся ещё в начале ХХ века и которая ещё жила при «царе-батюшке». Может быть, и не только правнуку. Оказалось, что события прошлых лет, прошедшей жизни до мелочей ярки в моей памяти.
Эту свою «летопись» я посвящаю своей любимой внучке Юленьке и её сыну, моему чудесному правнуку, долгожданному Алешеньке.
Детство
В 1890-х годах мой отец Павел Григорьевич Григорьев вернулся домой в Орловскую губернию из армии. Приехав в свою деревню, он решил жениться и выбрал из другой деревни мою маму Февронию Михайловну — статную, красивую, выше себя. Когда «играли» свадьбы, во всех деревнях пели, и папа — лучше всех: своим большим драматическим тенором, соловьём залётным. Вот откуда у его дочки Сани и брата Николая с детства были голоса. А так мои родители — простые крестьяне из Россошанской волости Орловской губернии, ходили в лаптях и домотканых одеждах.
После женитьбы отец, не сумев отделиться от семьи своего отца (моего деда), очень бедной, решил, как тогда говорилось, податься на заработки в другие места. Он был малограмотным, а мама совсем неграмотная. Сначала они устроились в город Шахты. Но потом переехали в Новочеркасск Донской области, где на городской окраине сложили себе саманную хату с земляным полом. Это было в начале 1890-х годов. Здесь я и родилась в 1903 году, 17 ноября.
Город Новочеркасск в те годы был столицей войска Донского. Особое место занимал дворец атамана. Дворец был красивый, его всегда охраняли нарядные казаки с чубами, в своих шапках, широких штанах с красными лампасами, в сапогах. Вид был внушительный, и мы, детвора, боялись близко подходить к дворцу. В центре города была большая площадь, крытая светлым камнем. На ней стоял большой памятник атаману Платову и большой, по тому времена для нас, красивый собор. Эта площадь как бы делила город пополам. Сам город стоял на высоте, и от площади расходились четыре проспекта.
Новочеркасск был очень зелёным. Вот один спуск с площади вел к лугу, речке, здесь жила преимущественно беднота. Многие имели коров, птицу. Отсюда шёл ещё один спуск — в балку, где тоже ютился простой народ и где жили мы. Вторая часть от площади считалась центром города, здесь жили богатые. Красивые улицы, аллеи из тополей, красивые скамейки. Самые большие здания украшали Московский проспект: кадетский корпус, офицерское собрание, мужская и женская гимназии, епархиальное училище. Множество магазинов иностранных фирм, витрины которых прельщали своей красотой и изобилием. Шикарные немецкие кондитерские, турецкие хлебопекарни (турки с такими небольшими шапочками — высокими, с хвостиком на самой верхушке), китайские прачечные. Магазины с обилием окороков, колбас и тому подобных продуктов. Среди богачей — руководство казачества. Много встречалось офицеров, кадетов.
По улицам ходили китайцы, за плечами — большие ноши с бельевой и прочей мануфактурой, в руке держали металлический аршин и выкрикивали о продаже. Ходили стекольщики, в руках — специальный открытый деревянный ящик со стеклом, кричали, что вставляют стекла. Ходили пожилые женщины: в одной руке большая корзина, покрытая чистым полотенцем, в другой впечатляющая вязка крупных горячих бубликов, посыпанных маком. Они покрикивали как бы напевно: «А вот Сусанские горячие бублики!». И «бублики» по интонации уходили куда-то вверх. Так зарабатывала себе на жизнь моя тётя Антоша, мамина сестра, муж который куда-то исчез из её жизни, оставив троих детей. Иногда мы встречали тётю на улице с корзиной, подбегали к ней, и она всегда давала нам по горячему бублику. А кто такой был «Сусанский», осталось неизвестным. Наверное, прославившийся пекарь.
Бедняки жили почти исключительно в пригороде. Мы, к тому же, считались иногородними. Отец был среднего роста, худощавый, сероглазый, с густыми бровями. Лицо чисто русское, кругловатое. Носил небольшие усы и бородку. Почти всегда выглядел строгим, вернее озабоченным. У мамы лицо удлинённое, с прямым носом, более крупное, чем у отца. Высокая, фигура статная, походка спокойная, красивая, шла, как будто несла себя. Ходила всегда в темноватой юбке в сборку, светлых ситцевых кофтах навыпуск. На голове всегда светлый в крапинку ситцевый платок, повязанный по-деревенски узелком под подбородок, и обязательно большой светлый фартук. В нашей семье было одиннадцать детей, но я помню только оставшихся в живых шестерых: четырех девочек и двух мальчиков.
Отец сам себе мастерил пальто, брюки, деревяшки на ноги, всех нас обшивал верхней одеждой. Мама вела хозяйство, брала бельё в стирку. Отношения у родителей всегда были спокойные. Мой отец никогда не повышал голоса на маму, даже если она, что-то делала не по нему. Правда, по имени называл редко, всегда «Мать»: «Мать, пора обедать», «Мать, пойди-ка, помоги». При нас никогда не обнимал её, не целовал. Не полагалось. Нас детей никогда не ласкали. Отец был очень строг и даже иногда суров. Насупит брови так, что лучше в этот момент не попадаться ему на глаза. Бывали случаи, когда за шалость по нашим спинам проходил и ремешок.
Меня в семье никогда не называли Шурой, а звали как в деревне — Саней. Мама всех нас называла Санюшка, Лёлюшка, Тáнюшка, Митюшка. Это была самая большая ласка. Отец побьёт меня, она погладит по голове и скажет: «И-и, Санюшка, ничего, все пройдёт». Но, правда — редко, было и другое. Помню, один раз отец поднял меня перед собой и стал водить по моему лицу своими усами и бородкой. Было очень щекотно, и я пищала. Иногда отец поднимал меня, ставил на скамейку и говорил «Ну, дочка, спой, нам свои стишки». Я что-то пела. Ему нравилось. У отца сохранялся небольшой голос, и он всегда ходил по двору и напевал своим тенорком.
Время шло, наша семья разрасталась, и мы уже не помещались в своём саманном домике. Родители решили строиться. Двор был большой, и нашлось место для пристройки. Помогали все, кто мог. Помогала и мамина сестра, которая жила рядом, и её два взрослых сына. Построили небольшой флигель, но в нём было всё необходимое. Небольшое крылечко, из него вход в сенцы, из них отдельно дверь на кухню. Кухня маленькая, но в ней была сложена настоящая кирпичная плита с конфорками и коробом. А в саманном домике была настоящая русская печь со своими ухватами и чугунками. Первая дверь из коридорчика открывалась в большую комнату, которая называлась у нас «передняя».
Из передней одна комната была для родителей, где стояла большая деревянная кровать, большой старинный сундук с ящичками внутри которых хранились разные документы, наши метрики, заработанные деньги и лежали: мамин красивый, кружевной, чёрный шарфик на голову, который ей очень шёл, неприхотливые мамины кофточки и ещё что-то дорогое для неё. Еще одна комната из передней была проходная, из которой был вход в очень маленькую комнатку, где стояла узкая железная кровать, столик, стул и больше ничего. Здесь обитала наша старшая сестра Таня. Она уже заканчивала гимназию, здесь она занималась за столиком, на котором всё было идеально убрано: чернильница, ручка, тетради, учебники, книги.
Сестра Таня у нас была особенная. В те годы в большой моде было проповедование идей Л.Н.Толстого. При литературных обществах создавались «толстовские кружки». Все толстовцы обязательно прочитывали книгу своего кумира «Круг чтения», были вегетарианцами и не ели мяса. В общем, у попавшей в эти круги нашей старшей сестры была какая-то своя, загадочная жизнь. После окончания гимназии, она вскоре вышла замуж, и уехала с мужем на Украину, всю жизнь проработала филологом и была преданной партии коммунистов, всему верила.
Проходную комнату мы называли «залой». Здесь стоял угловой столик, висело зеркало, стояли стулья и швейная, ножная машина. На ночь в этой комнате мы стелили на пол к свободной стенке большой войлок, на него стелили ситцевые простынки, к стенке подушки и все четверо укладывались спать, только у брата Мити было отдельное одеяльце. Набегавшись, наработавшись, мы спали — не разбудишь.
Передняя комната была для всего. В одном углу вешалка, под нею вся обувь: сапоги, валенки, калоши, башмаки — всё аккуратно стояло в стеночку. С другой стороны стоял большой деревянный стол, покрытый клеёнкой. С одной стороны стола у стенки стояла длинная скамейка, на которой сидели мы, младшие дети: Леля, я, Митя и Лидочка. На другой стороне стола, напротив нас отец, мама, бабушка с дедушкой и старшая сестра Таня. Мы сидели и не могли «пикнуть», а если кто-либо из нас ущипнёт другого, или хихикнет, сразу со страхом смотрели на отца. По субботам сюда же, в переднюю, приносилось большое оцинкованное корыто, ведра, нагретые горячей водой и всех нас, одного за другим, мыла старшая сестра. Волос на голове, даже небольших, не было: всех нас стригли под машинку. Я в 11–12 лет была острижена, как мальчик.
Жизнь в доме начиналась рано. Родители в 4–5 утра уже были на ногах. На завтрак была всегда или жареная капуста с луком, или картошка с луком. Картошку мама варила сначала в мундире, чистила её и на огромной чугунной сковородке слегка обжаривала её с луком и, пахучую, с паром, ставила на стол. Никаких тарелок, мисок для каждого у нас не было. Мама резала всем по куску хлеба, у каждого была деревянная красная ложка, и мы все тянулись своими ложками, стараясь захватить побольше картошки и поддерживая ложку хлебом. Через несколько минут приготовленное исчезало. Мама всё это делала с большой любовью, чувствовалось, что она сама получает большое удовольствие, ощущая себя полной хозяйкой, поэтому у неё все было вкусно. Потом пили чай, у каждого была своя чашка, блюдце, были чайные ложки. Забыла описать самое главное: перед едой, каждый раз, прежде чем сесть, все вставали у стола. Папа впереди, мама рядом, мы сзади. Все смотрели в угол перед столом, где висела икона и перед нею лампада. Начинал папа и мы вместе с ним, громко. Молитва называлась «Отче наш»: «Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое…». По окончании еды снова молились, крестились, благодарили Господа молитвой «Царю небесный». Без молитвы никогда не садились за стол, и отец очень следил за этим.
На обед мама всегда варила или борщи постные, или щи, но это зимой. Коровьего масла никогда не было. На второе почти всегда пшённая каша, часто мама делала её с тыквой. Это было очень вкусно, но наелась я её на всю свою жизнь. Летом отец не признавал никаких борщей. Каждый день на обед был «квас», как тогда так называли это блюдо, сейчас это «окрошка». В основе был действительно квас: мама долго варила его сама из белого хлеба, он получался светлым, очень вкусным. На этом квасе и делалась окрошка. Туда крошилось всё: обязательно тёртая редька, огурец, картошка, тёртый зелёный лук и обязательно кусочками мякоть вкусной воблы, или как её тогда называли «таранки». Вот тут уже уплетали, так уплетали!
Мы жили не на улице, а в переулке, который назывался Хлебным. Постепенно он преображался и состоял уже из отдельных флигельков с хорошими украшениями и заборами. Хозяева этих домиков были образованные, состоятельные люди, служащие чиновники. В нашем представлении они были людьми богатыми. Простых жителей было немного. Наш же флигель вообще стоял в глубине двора, ближе к балке. У калитки каждого дома были асфальтовые плиты, дорога же была вся не мощёная, и на ней стелилась вековая пыль. По этой дороге часто проезжали телеги и изредка пролетали «дрожки». Всё это вздымало пыль столбом. На этой дороге часто играли в мяч дети бедных родителей, конечно, босые. Иногда и нам с братом, Митей удавалось побегать по этой дороге.
Мой отец никогда не ходил по тротуару. Всегда по середине дороги в своих деревяшках и внимательно смотрел под ноги. Поднимал, всё, что попадётся, особенно искал гвозди, разные винтики и железки. Все это складывалось в мешок. Однажды отец где-то раздобыл длинный (с метр) кусок «рельсы». Он сажал меня на скамеечку перед рельсом, приносил ящичек, разделённый на две части и говорил: «Вот тебе, дочка, молоток, бери гвоздик (гвозди были все кривые), бей по гвоздику выпрямляй его и складывай, — маленькие в одно отделение, а побольше в другое». Как я мучилась с этими гвоздями, так как больше попадала молотком по пальцу, чем по гвоздю!
Отец мой был большой выдумщик, изобретатель. Маме летом было тяжело работать на кухне в доме. Отец решил построить во дворе летнюю кухню. На краю двора около самой балки построил по существу небольшой сарайчик и поставил там плиту. Там стоял стол, табуретка, были сделаны полки и вся необходимая утварь. Маме там было очень хорошо: можно и чашку чая выпить, а, поработав, к вечеру и помыться. Так как кухня была довольно далеко от дома, мы не слышали мамин голос, когда она нас звала. Отец нашёл длинную проволоку, прикрепил её конец на кухне, протянул к дому у крыльца, а на кончик проволоки повесил колокольчик. Мама у себя на кухне дёргает за проволоку, колокольчик звенит у нас на крылечке, и мы бежим к маме.
От калитки нашего двора с одной стороны был порядочный кусок земли. Отец решил развести там небольшой садик. Его всё время тянуло к земле. Посадил там вишню (очень её любили с мамой), сливки и жерделки — это местное название маленьких, по существу, абрикосов, в высушенном виде, урюка. По другую сторону калитки сажали огурцы, лук и другую зелень. Перед окнами дома, как только «построились», отец сразу же посадил белую акацию. Деревья разрослись, были высоки, давали большую тень, а главное потрясающий запах. При цветении, с веток действительно свисали «белой акации гроздья душистые вновь аромата полны».
Как-то раз отец поехал к себе на родину в Орловскую губернию и привез оттуда дупло от дерева с пчёлами. Вот тут у нас началась ещё более суматошная жизнь: отец увлёкся разведением пчёл. Сам начал мастерить домики, занял ими площадку, недалеко от акаций площадку. Мы, конечно, ему помогали. Весной, когда цвели акации, пчёлы на них пропадали. Отец завёл себе небольшие книжки по ведению пчеловодства и вечерами, надев очки, читал эти книжки, шепча потихоньку написанное. Сначала у нас был один домик, потом два и три, потом побольше. У нас появился мёд.
Как мы тряслись от нетерпения, когда на столе появлялась баночка с мёдом. Перед окнами дома и под акацией отец соорудил большой деревянный стол. На нём всегда была чистая клеёнка. Отец любил вечерами пить чай из самовара. Вечером часов в семь, тут же около стола ставился большой, старый самовар. И вот из комнаты дома в окно кто-либо из нас подавал чайную посуду — один подавал, другой принимал. Когда всё было готово, пыхтящий самовар ставился на стол, дети все были дома, вся семья, звали отца, рассаживались кругом по лавкам — каждый знал своё место. Самое любимое время. Все были какие-то умиротворённые. Все довольны, все поработали, всё цветёт, всё растёт… Иногда бывало на столе что-нибудь и вкусненькое — или вишни или мёд.
Отец наш всегда носил простую ситцевую рубашку, которая называлась «косоворотка». Эта рубашка имела на верхней части спины ближе к плечам подоплеку, то есть второй кусок материи. Летом в жару подоплёка сгорала от жары и пота, и мне доставалось всегда после стирки латать и подшивать эту подоплёку. Имелся в нашем хозяйстве и утюг — большой, старинный утюг, тяжёлый. Его надо было «топить»: сверху он открывался и в его середину закладывались мелкие угли, их зажигали и утюг нагревался. Им гладили только самые необходимые вещи: платья, кофточки. Остальное всё — простыни, полотенца, наволочки, ночные рубашки — гладили рубелём и скалкой. У мамы была, как в деревне, довольно длинная круглая скалка. На эту скалку аккуратно наматывалась сложенная, допустим, простыня. В одной руке держишь скалку, в другой рубель, это длинная довольно толстая узкая доска на одной стороне которой были выдолблены толстые рубцы. Всё это хорошо обстругано. И вот рубелём бьёшь по накатанной на скалке простыне и прокатаешь её по столу. Через несколько таких прокатов разматываешь всё и получаешь прекрасно выглаженную простынь, полотенце и другие вещи.
Жители нашего переулка очень уважали моих родителей. Отца за то, что он для всех был честным помощником без отказа, а маму? Нашу маму сама природа наградила даром народного знахаря. Она могла заговаривать различные напасти, разные болезни детей, сглаз, болезни животных. Особенно останавливала кровотечение. Позовут маму, мама достанет из шкафчика бутылку со святой водой; пойдёт к больному, пошепчет, пошепчет что-то, обрызгает святой водой и уйдёт. Через раз–другой больной выздоравливает. Её благодарили, чем могли. Она не отказывалась, такая была жизнь. Мама была очень чистоплотная. Следила и за всеми нами и сама светилась чистотой.
Когда она собиралась идти на базар — юбка, кофта, платок, обязательно светлый фартук и в руке огромная корзина — это была картина. Меня и Митю брала с собой. Мы были помощниками с сумками. Мама покупала капусту, помидоры, огурцы, лук, разную зелень. Нагружались и наши сумки. Когда она шла, спокойно, плавно, встречные всегда останавливались и говорили уважительно: «Здравствуйте, Февронья Михайловна! Бог в помощь!». Мама всегда кланялась.
Осенью отец закупал и привозил на большой тележке все необходимые на зиму овощи. Вот тогда работала вся семья. Рубили, солили: прежде всего, капусту, а также огурцы, помидоры. Всё укладывалось в бочки. Хранилось всё в погребе под домом. Особенно много запасались картошкой. Ведь всё это была наша основная еда. Однажды наша мама заболела. Надорвалась, когда строили дом. Стали болеть ноги, поясница, живот. Решили купить козу, чтобы в семье было хоть немного молока. Но и работы нам прибавилось с этой козой. Мама часто полёживала — болели ноги.
Мы, дети очень любили один религиозный праздник. Это день Рождества Христова 25 декабря. В народе водилось: ранним утром детишки ходили по домам «Христа славить». В этот день, рано утром, мама будила меня и брата Митю: «Вставайте, вставайте, бегите пораньше!», и называла два-три домика, куда нам лучше бежать. Мы быстро одевались, брали свои школьные сумки и бежали по морозцу. Было нам шесть-семь-восемь лет. Особенно любили один домик, там жила одна старушка со своим мужем. Мы стучали в парадную дверь, она нам открывала и спрашивала: «Вы, чьи же будете?». Мы говорили, что «григорьевские». «А, григорьевские, проходите, проходите!» — говорила она. Мы вытирали ноги и по дорожке проходили в первую комнату. Митя снимал шапку, мы искали, где висит икона и, став в ряд, перекрестившись, пели в один голос: «Рождество твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума». Пропев молитву до конца, мы кланялись и говорили: «Здравствуйте, с праздником, с Рождеством Христовым!». «Ну, подходите сюда, давайте ваши сумки», — говорила она. На большом столе стоял тазик, и в нём чего только не было: орешки маленькие, орешки большие, маленькие мандаринчики, много пряников и много, в цветных бумажках, конфет. Тогда самые дешёвые конфеты были на одну копейку — три конфетки. Но обёртки всегда были очень яркие, цветные. Старушка накладывала нам в сумки всех этих сладостей, мы кланялись и довольные бежали в другой домик. Побегав так по двум-трём домикам, мы счастливые бежали домой. Дома высыпали всё это на стол и все домашние с интересом всё рассматривали, пробовали. Мама всё складывала в миску, и много дней мы лакомились этими гостинцами, а с конфетами пили чай.
Каждое лето мама посылала меня и сестру Лёлю на луг. Мы этому были всегда рады. Сбегали вниз к речке и через пять минут были на лугу. Здесь гуляло много гусей, уток местных жителей, паслись маленькие телята, было много ребятишек. Мама давала нам чистые мешочки, и в них мы собирали красивые перья, и малые, и большие, которые оставляли гуси, утки. Пособирав, мы с сестрой валились в душистую траву на совсем теплую землю. Распластавшись, лежали, наслаждались запахом разных цветочков, щекотавших наши щёки, ярким солнцем, голубым, голубым небом и пением жаворонка парящего высоко, высоко. Разомлев, бежали к маленькой речке, где плескалась куча детей. Искупавшись, мы довольные шли домой. За лето мы набирали довольно много этих перьев, а зимой, вечерами, при керосиновой лампочке, отдирали оперение от основного стержня и, таким образом, у всех нас были очень мягкие подушки.
Отрочество
В те годы были так называемые церковно-приходские школы для бедняков. Все мы, дети, прошли через эту школу.
Главным лицом в школе был Батюшка. Он преподавал в школе «Закон божий». В нашей школе это был отец Алексей — худой, высокого роста, добрый человек. Часто посещал родителей своих учеников, интересовался жизнью родителей, давал разные советы. Один раз пришел к нам и сказал отцу, что наш старший брат Коля очень хорошо учится, заканчивает школу и что ему надо обязательно учиться дальше, держать экзамены в мужскую гимназию. Отец мой сразу же отказался от этого, так как плата тогда в гимназию была 72 рубля в год. Но отец Алексей уговорил его, сказав, что моего брата возьмут в гимназию, будут одевать и обувать бесплатно. Оказывается, попечительским советом гимназии был выделен небольшой процент для бесплатного обучения способных мальчиков. Мой брат отлично сдал все экзамены и был, принят в гимназию, которую окончил с золотой медалью.
Моя мама, хотя была простая неграмотная женщина из деревни, оказалась большой умницей: сразу сообразила, что к чему. Она сказала отцу: «Что же, Николай будет у нас учёным, а остальные дети как? Надо и их тянуть». За старшим братом так же бесплатно была принята в женскую гимназию старшая сестра Таня. Она окончила гимназию с серебряной медалью. А в 1913 году меня, десяти лет, и сестру Лёлю в 11 лет одновременно отдали в первый класс гимназии и платили только за одну из нас. Мы тоже стали гимназистками. После двух лет учёбы, в 1915 году, отец забрал нас из гимназии: шла война, жить было трудно. Мы нигде не учились.
Перед гимназией и войной состоялось моё близкое знакомство с русской деревней. Мои братья и сестры были здоровыми, румяными. А я была «худоватая», стала плохо есть. Сижу за столом и почему-то тяжело дышу, ничего не ем — не хочется. Всё время мне не хватает воздуха. Мама поставит передо мной чашку молока, скажет: «Выпей молочка, Санюшка», а мне и пить не хочется. Мама смотрела-смотрела на меня и один раз сказала отцу: «Павел, у нас Санюшка плохая, надо доктору показать». Показали доктору. Тот осмотрел и сказал, что меня надо отправить на всё лето в деревню, в лес: там пожить, подышать воздухом.
У родителей на родине в Орловской губернии было много братьев, сестер (моих дядей и тётей). Все они жили в разных деревнях в пяти-шести километрах друг от друга. Решили туда меня отправить и стали собирать. Снарядили меня с маминой племянницей Дуней, которая была уже взрослая девушка. Дуня взяла с собой свою младшую сестру моих лет, Марусю. Дуне купили билет на поезд, а мы ехали, так называемыми «зайцами». В вагоне, как только шептали, что идёт контролёр, мы с Марусей прятались под лавку. Приехали в первую деревню к дяде, Григорию, родному маминому брату и его жене, тёте Аксинье.
Боже мой! Покосившаяся даже не изба, а избушка, ушедшая одним боком в землю. Окошки еле видны. Двора, как такового, по существу, не было: был большой открытый сарай без ворот, в котором были и корова, и лошадь. У крестьян, какой бы он не был бедняк, и лошадёнка, и коровёнка была обязательно — это их жизнь. И дядя и тётя ходили в лаптях и в домотканой холщовой одежде. У них были две дочери, получается — мои двоюродные сестры. Одна старшая, уже взрослая девушка, другая постарше меня на год-два. Ходили тоже в длинных холстинных рубахах, подпоясанные поясочками, шнуровками, босые. Беднота страшная. Вот так бы жили и мой отец с мамой, если бы не уехали на заработки. Жить нам всем троим у дяди Григория было нельзя. Решили разделиться. Дуня с Марусей пошли в другую деревню к другим родным, а меня оставили у дяди Григория. Дядя Григорий был весь в нашу маму. Такой же высокий, с узким маминым лицом, носом, какой-то был почтенный и даже по-своему красивый.
Рано утром уже все были на ногах. Я и младшая сестра гнали корову в лес, остальные в поле. Тетя Аксинья давала нам по лукошку и куску хлеба на весь день. Для меня всё было необычно ново. В лесу паслось много коров, телят и было много детей. Они все шумели, кричали, играли, многие из их слов я не понимала. Мы бродили по лесу, по лужайкам и всё время приседали, собирая душистую землянику и в лукошко и в рот. За день набирали полные лукошки. Вечером, разомлевшие от воздуха, пригоняли корову домой. Тетя Аксинья доставала гречневую муку сыпала её на землянику, мяла это всё толкушкой и давала нам эту потрясающую вкуснятину. И так каждый день.
Один раз дядя, Григорий с тетей взяли меня с собой в поле. Поехали рано на телеге. Вся деревня ехала в поле. Надо было убирать хлеб. Когда приехали на свою межу, тётя связала один сноп, поставила его стоячком. Образовалась небольшая тень. Постелила какую-то дерюжку: «Садись, Санюшка, сюда в тенёчек». Вынула из кармана одно яичко, зелёный лук, кусок хлеба, поставила жбан с водой. «Сиди тут, а мы вон там будем, не далеко». Всё поле заполнено крестьянами. Мужчины косили, женщины, девчата вязали снопы. К вечеру кто ехал, кто шёл пешком со своими косами. Девчата пели песни. Песня лилась свободно и как-то победно. Несмотря на усталость, чувствовалось удовлетворение от проделанной работы. Эту картину забыть нельзя: прямо Некрасов, Тургенев, Никитин!
Через месяц тётя Аксинья отвела меня в другую деревню к тете Марье. Вот так мы и переходили из деревни в другую деревню, от одних родных к другим. В конце августа мы приехали домой в свой Новочеркасск. На вокзале встретившая меня Таня не узнала меня. Я и подросла и была как румяное яблочко. Потом, через много лет, в 1936 году, в студии К.С.Станиславского, моё пребывание в деревне и пастьба коров в лесу помогло мне в создании этюда «Пастушка», который я показывала, в частности, Константину Сергеевичу в его кабинете. Всё было воображаемое — и коровы, и лес, и хворостинка. Было мне тогда 33 года, а я становилась даже не молоденькой девушкой, а подростком 14—15 лет. И где бы и кому бы я ни показывала этот этюд, все мне верили.
Итак, мне десять лет и я ученица гимназии. До революции 1917 года в городе всем управляла Городская дума. Она раздавала всем желающим землю, далеко за городом. Уж не помню, давалось ли это бесплатно или за деньги, но отец мой, как и многие бедняки, брал землю для посадки картошки и для бахчи, с арбузами, дынями. Надо было пройти через весь город, и его центр до его границы: там начинались поля. Затем — через очень большое поле зреющей пшеницы, а за ним начиналась свободная, необработанная земля. И вот мы трое, Лёля, я и Митя, в разгар лета. «Ранным рано по утру», пока до жары, босиком, с лопатами и тяпками за плечами. Мы вообще, как только наступало тепло в мае, все ходили до самой осени босиком. Одевали башмаки только когда ходили в церковь. Ну а на лопатке или тяпке у каждого висело по старому башмаку. Одевали на босую ногу, чтобы не больно было копать землю. За плечами был и мешочек с хлебом, а бидон с водицей в руках. Шли полем по узкой дорожке: слева и справа колосится хлеб, колосья о чём-то шепчутся — всё время шелестят, а по краю дорожки очаровательные васильки, изредка ромашки, в небе поют птички. Высшего наслаждения мы не испытывали. Шли долго, уже начинало припекать.
Разморённые мы доходили до нашей отмеченной земли, на ней спасительный шалаш. Скорей в него, вздохнуть, снять платок! У нас на бахче росла картошка, дыни, но больше арбузы — их было много. Митя пойдёт и выберет спелый арбуз, какой ему понравится. Мы счастливые резали его, уплетали с хлебом, упивались соком. Отдохнув, брали лопаты, тяпки, башмаки и шли к грядкам картошки. Земля была как камень. Ни лопаты, ни тяпки не помогали. Дожди были редкие. Надо было каждый куст окучить, окопать. Наконец отец, убедившись, что с картошкой дело шло плохо, перестал её сажать, оставив только бахчу. Да и нам-то было 10-11-12 лет. Мне кажется (возможно, я ошибаюсь), что кто не был в поле, не видел колосящийся хлеб с васильками, не был на настоящем лугу, не лежал на тёплой его земле среди душистой травы и цветов, не слышал высоко парящего жаворонка, не наслаждался всей этой красотой, ни разу не был в деревне (не в подмосковной, а далеко в глубинке), не видел настоящего русского крестьянина, тот не знает и никогда не будет знать нашей Матушки России.
Заканчивая воспоминания об отдельных эпизодах из моего детства, хочется сказать огромное спасибо, выразить благодарность моим родителям, которых всю свою жизнь вспоминаю за каждую минуту их заботы и труда. Всю свою жизнь они посвятили воспитанию своих детей и делали всё возможное, чтобы мы, как говорилось, «вышли в люди». Мама приучала нас всех к порядку в домашнем хозяйстве. Отец по-своему воспитывал в нас трудолюбие и, особенно, честность. Каждая копейка, если она появлялась у нас, проверялась — откуда она. Следил, чтобы никто из нас не приносил со двора и улицы ругательных, некрасивых слов. Например, слово «чёрт». Один раз старший брат Коля, поссорившись с кем-то из ребят, сказал это слово. Отец здорово отхлестал его ремешком.
Мы никогда не слышали, чтобы отец с мамой ссорились. Всё решали сообща. Никогда отец не обнимал маму при нас, а любил её очень. И только много-много лет, спустя, когда мне самой было больше пятидесяти лет, она мне рассказала о нашем отце, как он её любил. Было это в Ростове-на-Дону, куда после смерти отца (отец умер в 1932 году) маму взяла к себе старшая сестра Таня. Мама была совсем старенькая, я приехала её навестить. Она вспомнила, как, в наши детские годы, отец работал во дворе: всё что-то строит и потихоньку напевает своим тенорком. Потом бросит работу и ходит вокруг дома, и заглядывает на окна. А там мама чем-то занята. Мама выйдет на крыльцо и спросит: «Павел, ну что ты ходишь кругом?». Отец подойдёт к ней на крыльцо, а потом в комнату. И говорит ей: «Да вот всё по тебе скучаю, душечка. Думаю, была бы ты куколка, я бы тебя всё время носил в кармане. Похожу-похожу, потом достану тебя, полюбуюсь тобой и опять положу в карман, чтобы ты всегда была со мной». Услышав эту сказку-быль от моей, уже старенькой, мамы я была поражена: вот она, какая бывает крестьянская любовь!
Забыла ещё рассказать, как отец заставлял меня и брата собирать в балке летом осыпавшиеся листья и разные сухие ветки, палки. Всё это собиралось в сарай, как заготовка топлива к зиме. Сам уголь был очень дорогой и покупать его было не под силу. Но можно было купить дешевле так называемый «штыб», мелкий песок из-под угля. Летом я и Митя из этого штыба, смешанного немного с глиной, лепили шарики такие, примерно как хорошее яблоко, складывали их на носилки и относили на поляну во двор для просушки. Зимой они прекрасно горели в печке и согревали дом. Чтобы нас заинтересовать в такой нудной работе отец давал нам по 5 копеек за 100 штук сделанных шариков. Сам отец вечером шил, брал заказы, часто уходил на день к кому-либо поработать.
Забрав нас с сестрой Лёлей в 1915 году из гимназии, отец отдал меня и Митю в частную сапожную мастерскую в подмастерья, чтобы мы могли учиться сапожному делу, сами шить обувь для своей семьи и немного заработать. Уже в 13—14 лет я могла шить женскую обувь. В те годы особо модными были дамские туфли из белой парусины с деревянными каблуками. Вернее не мода, а война заставляла всех носить парусиновую обувь. Многие ходили в деревяшках. Но богатые и модницы женщины заказывали себе модные высокие, на шнуровке, ботинки. Из хорошей чёрной шевровой кожи, обтягивающие ногу почти до колена, очень красивые — мечта! Потом, много позже, я себе тоже сшила такие ботинки. В голодные годы гражданской войны моё сапожное мастерство меня с братом Митей выручало. Буханка хлеба стоила тогда один миллион. Так что мы тогда с ним были «миллионщиками». Первые месяцы я со слезами ходила в эту мастерскую и со слезами приходила домой. В мастерской работали четверо-пятеро молодых парней, один из них был хозяин. Все в светлых фартуках, столы завалены инструментом. Когда приходили заказчики мужчины, они всегда шутили в мой адрес: всё время сватали меня. Один пришёл, увидел меня в фартуке и с молотком, сказал хозяину: «Э, да у тебя, я вижу, есть невеста — отдай за меня замуж!». Я приходила домой плача и жаловалась маме: «Не пойду больше, меня всё время замуж выдают, а я не хочу-у-у».
В семье я была очень живой девочкой — как говорится, была непоседой. Крутилась, вертелась перед зеркалом: мама говорила, что я вся в тётушку Арину. Тётушка Арина была папина родная младшая сестра и, когда приезжала к нам из деревни погостить, действительно вертелась перед зеркалом, всё прихорашивалась и мечтала выйти замуж. Учась счастливые два года в 1—2 классах гимназии, я прочитала все сказки Пушкина, отдельные стихи. Маленькой девочкой уже мечтала о театре. Собирала соседских детей, и мы составляли свой сценарий — конечно, только из жизни принцев и принцесс. Вообще я маленькой с детства любила читать стихи. Читала что попадётся, а уж когда побывала в гимназии, то читала стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Кольцова и других поэтов. А когда ещё подросла, откуда-то у меня появился толстый, толстый том «Чтец-декламатор», и уж тут я добралась до него! Читала, перечитывала, выписывала отдельные стихи. Особенно мне нравились поэты Надсон, Бальмонт, лирические стихи Лохвицкой, стихи Ратгауза, от его довольно длинного стихотворения «Пир Петрония» буквально умирала и до сегодняшнего дня почти всё помню. И нынче зимой, когда пришли меня навестить сын и внучка с мужем, что-то не меня нашло и я прочитала «Пир Петрония». Они от удивления рты открыли. Кстати, в 1922—23 годах, когда я была уже в Москве, было много литературных кружков, в которых участвовало много московской молодёжи, увлекавшейся и Маяковским, и Бальмонтом. А я ещё девочкой, когда никого не было дома, закрывалась в маминой комнате, садилась на большой сундук и читала стихи вслух, стараясь, всё говорить с выражением.
Революция
Пришёл 1917 год. Что собой представлял Новочеркасск, описать невозможно. Город переходил из рук в руки. То в городе, красные, то белые, то какие-то зелёные. Все генералы, офицеры, оставив своих жен, бежали на запад. Город всё время был под бомбёжками. Во двор каждого дома въезжали какие-то страшные люди, буквально озверевшие, все обвешанные патронами, ружьями. У некоторых лошади были украшены церковными ризами, другими красивыми церковными тканями. Все они врывались в дома грязные, ругались и требовали еды, накормить их. Очень досталось маме в этот период очень. Только и спасло её спокойствие. Нас девочек (мне было 14, Лёле 15 лет) мама закрывала в самой маленькой комнате, запрещала выходить, а мы от страха прятались под кровать и лежали там часами.
Когда в городе установилась советская власть, открылись школы 2-ой ступени, и мы все стали снова ходить, теперь уже в советскую, школу. В 1920 году, в 17 лет, я окончила школу в 8 классов.
Однажды, проходя мимо здания Горисполкома, я прочитала висевшее на нём объявление: при Горисполкоме открывается Новочеркасская драматическая студия и в неё объявляется приём желающей молодёжи. Сердце моё замерло. Придя, домой я пошепталась с Лёлей — как быть? Сказать отцу нельзя, надо скрыть. Как сейчас помню, босиком, взяв в руки башмаки, пошла за дом. Спустилась вниз в балку, пролезла через ограду соседнего двора, где жила моя подружка Нюся, прошла через её двор на улицу, перешла на другую сторону. Села на траву, вытерла о траву ноги, надела свои башмаки и побежала в центр города. В городе был один частный драматический театр им. Бабенко. В комиссии по приёму в студию были артисты этого театра. Конечно, я не помню, как я читала, но, прочитав басню и какое-то стихотворение, я была принята в студию.
Идя домой, несла и радость и страх. Как сказать маме, отцу? Ведь отец ни за что не разрешит ходить в студию, об этом нечего и думать. А приходить туда надо два раза в неделю к 6 часам вечера, Наконец, потихоньку рассказала маме. Она покачала головой, но все-таки не возражала. А вот отец… И вот с сентября 1920 года (мне было 17 лет) я стала потихоньку убегать из дома, прося сестру сделать за меня какую-то работу. Возвращаюсь домой поздно вечером. Спать ложились рано, всё было закрыто. Я перелезала через забор, пробиралась к окошку маленькой комнаты, где спала Лёля. Через открытую форточку висела верёвочка. Дёргала за эту веревочку и негромко звала: «Лёля, Лёля проснись». Другой конец верёвки был обвязан у неё вокруг кисти руки: рука дёргалась, Лёля просыпалась и открывала мне дверь. Конечно, эта тайна не могла оставаться тайной долго. Отец вскоре всё узнал и однажды утром за завтраком, когда вся семья сидела за столом, лицо отца было мрачным. Ели молча, потом отец посмотрел на меня и спросил: «Ну, ты, артистка, чему же тебя там учат? Баклуши бьёшь!». Я сидела ни жива, ни мертва. Заступилась мама: «Отец, ну пущай девочка ходит, хочется ей!». Все промолчали и этим молчанием как бы узаконили моё учение в студии.
Чему же меня там учили? В городе жили казаки, украинцы, русские. Речь вся смешалась, особенно в быту. Конечно, это не могло не отразиться на моей речи, правильности произношения. Со мной много работали над правильными ударениями, хорошей дикцией. Читали басни Крылова, стихотворения, отрывки из разных рассказов, добиваясь художественного их исполнения. Баснями и стихами занимался пожилой, лет пятидесяти пяти, актёр театра Иван Фёдорович Волгин — худой, бледный, длинный, с узким лицом, очень симпатичный. Видимо, я ему понравилась как ученица — скромно одетая семнадцатилетняя девушка. Занятия кончались поздно вечером. Особенно зимой страшновато было идти домой одной, и он всегда провожал меня от самого центра до нашего переулка. Он всегда называл меня «Григорасом». «Ну, Григорас, пошли», — говорил он. Когда через год мне пришлось уйти из студии, артист подарил мне свою фотографию, где он был молодым и красивым. На обратной стороне он написал: «На память Григорасу от морозного спутника». Расставаясь со студией, я получила удостоверение, где написано, что я обнаружила большие способности в драматическом искусстве, выдержала переходной экзамен на последний курс. Оказывается, Иван Федорович был и заведующим драматической студии, так как подпись на удостоверении была его. Прошло семьдесят лет, а фотография и удостоверение у меня сохранились, я их берегу. Заканчивался второй период и моего детства, и моей юности.
Оглядываясь назад, я часто задаю себе вопрос: тяжёлое было моё детство или просто трудное? Да, мы никогда не голодали, на столе всегда были и картошка и хлеб, и овощи, но условия и обстановка нашего детства трудная, не весёлая, мы жили всё время в труде и в определённых рамках поведения.
Один случай в моём детстве был особенно тяжёлым для меня. Дело было зимой. В доме были сумерки. Лампу ещё не зажигали. Сестра Лёля и я стали стелить на пол в большой комнате постель. Лёля принесла из маленькой комнаты большую подушку, положила её на стул и ушла за другой. Я, непоседа, решила над Лёлей подшутить, опустилась на корточки около стула и спрятала голову под подушку натянув её на себя. Лёля пришла, взяла подушку и одной рукой провела по моей голове, на которой не было волос, а была стриженная под машинку, густая щётка. Лёля закричала, с нею сделался припадок. Было уже темно, на крик прибежала мама, пришёл отец. Лёля лежала, её била лихорадка. Мама побрызгала на неё святой водой, что-то пошептала над нею и Лёля утихла. Мама поругала меня, отец ушёл молча. На следующее утро отец сказал мне: «Сходи в подвал, принеси мне…». Что — не помню. Я спустилась в подвал, и сразу за мной туда пришёл отец с ремнём. Побил он меня здорово. Конечно, я очень кричала, а потом много часов комочком просидела в углу подвала. Потом за мной пришла мама, и привела в дом.
Несколько дней я ходила молчаливая, невесёлая. В голове созревали разные мысли и решения. Не хотелось жить, лучше умереть, появилась озлобленность: «Вот умру, тогда пожалеет, но будет уже поздно… Маму жалко, она будет плакать». План созрел. В ближайшей же день ночью, когда все спали, я встала и босиком, в одной рубашке прошла в сени, открыла щеколду, спустилась с крыльца и по снегу пошла за дом, где была горка снега, который отец сгребал со двора. Я подняла рубашку и голым животом и грудью легла на эту горку снега. Лежала, пока вся не окоченела. Потом я встала, пошла обратно в дом и легла под своё одеяло. На следующий день и последующие дни, всё ждала, что вот-вот заболею. Но даже насморка я не получила. Потом, конечно, всё прошло.
Весной 1921 года на Дону начался страшный голод. На улицах пропали собаки, кошки. В магазинах, на рынках всё исчезало. Вся наша семья осталась ни с чем. Отец написал своему старшему сыну Николаю в Екатеринбург, который работал там, в университете, преподавателем. Написал, что отправит к нему нас троих — Лёлю 18 лет, меня 17 лет и Митю 16 лет, что прокормить всех нас не сможет. Стали нас собирать: ехать далеко, с тремя пересадками.
Гражданская война заканчивалась. Вокзалы все были переполнены. Шли эшелоны, забитые солдатами, на восток, в Сибирь. Кроме этого вокзалы были забиты беженцами, мешочниками. Все куда-то ехали. Отец решил поехать с нами до первой пересадки, помочь нам. Несмотря на свой уже не детский возраст, мы всё-таки были сугубо домашними, строго воспитанными, предпринимателями никакими. Отец каким-то образом накопил небольшой мешок соли. Соли в то время достать было невозможно. Вот с этой солью и мешочком с пшеном отцу удалось с большим трудом уговорить двух солдат взять нас с собой.
Ехали, конечно, в переполненном товарном вагоне. Приехав на первую пересадку, мы жили несколько дней на платформе. Люди спали на скамейках, под ними, на земле. Наш Митя один раз устроился на скамейке, сапоги, своей работы, положил под неё. На утро своих сапог он уже не нашёл, так и ехал босиком. Отец понемногу продавал соль и покупал хлеб. Днём мы уходили от платформы подальше в степь. Отец разводил костёр и варил в котелке пшенную кашу. С вокзала был виден наш костёр, и на его огонь бежали ребятишки, окружали наш костёр и жадными глазами смотрели, как мы ели. Отец давал им по кусочку хлеба. На одной из станций, с трудом запихнув нас в вагон с солдатами, отец с нами простился.
Не буду писать, как мы добирались до Екатеринбурга: спасали жалостливые солдаты. Добирались две недели. В Екатеринбурге шли пешком по городу, любовались его красивыми зданиями. Разыскали адрес своего брата, но когда нам открыли дверь, то дальше не впустили. На нас нельзя было смотреть: грязные, чумазые, измождённые, со вшами. Тут же всё с нас поснимали. Жена брата, украинка, хорошая добрая женщина, начала нас обрабатывать. Все, что было на нас, сожгли. Как-то нас одели, что-то купили необходимое. Долго не могли досыта накормить.
Брату надо было что-то с нами делать. Меня он устроил в кабинет, где лежали чертёжные принадлежности, я их выдавала приходившим студентам университета. Куда устроил Лёлю, не помню, а Митю устроил мальчиком-посыльным. Конечно, того, что зарабатывали, было мало, денег не хватало. Получилась большая семья — шесть человек. Вот тут-то и пригодилось нам с Митей наше сапожное мастерство. Мы повесили на доме небольшую вывеску «Берём в починку любую обувь», и нам стали приносить и туфли, и ботинки, и сапоги. Мы с Митей разделили наш труд: я подбивала набоечки на каблуки и задние подошвы, Митя сажал латки. Мы неплохо подрабатывали, и все деньги отдавали жене брата. В университете был свой клуб, в котором были разные художественные кружки. Я записалась в хоровой кружок и что-то там пела.
Шло время, прошёл страшный 1921 год и унёс с собой тысячи и тысячи людей. Наступило лето 1922-го. Отец написал брату, что жить стало легче, и просил отправить нас троих обратно домой. Мне уже было почти 19 лет. Передо мной остро встал вопрос, как быть? Если я поеду домой, то оттуда я больше никогда и никуда не выберусь. Прощай мои мечты, прощай театр! И я решила, ни за что не поеду в Новочеркасск, поеду в Москву учиться, будь что будет. Так запротестовала, что брат мой сдался. Один из его друзей передал мне письмо с адресом его знакомых в Москве с просьбой, чтобы они дали мне возможность временно у них остановиться. Собрали меня очень скромно: небольшой старенький чемоданчик и узел с подушкой и легким одеялом, немного денег.
Встреча с Москвой
И вот в июне 1922 года я в Москве. Нашла по письму адрес. Встретила меня хорошо одетая дама в большой, шикарной квартире. Живёт с дочерью, муж офицер, удрал на запад. Прочитав письмо, она сказала: «Ну что же, живи, пока не устроишься. Спать будешь на кухне, с утра будешь убирать квартиру, а там можешь быть свободной». В чае с хлебом не отказывала. Я уходила на весь день: начались мои хождения по Москве.
Москва меня просто ошеломила — огромными улицами, площадями. Уже начинался НЭП: шикарные дамы в огромных шляпах, витрины магазинов, шумное движение. Машин не видела, а везде извозчики, кабриолеты, ломовые лошади, везущие разный груз прямо в центре города, целые ряды лотков с разной снедью. Потрясающая Красная площадь, Театральная площадь, Большой театр… Движение, большое движение. И вот я: совершенно растерявшаяся скромная провинциалка в белой кофточке, синей юбке в складочку, на ногах ботинки своей работы на пуговицах и голубой газовый шарфик на голове. Откуда у меня этот шарфик, не помню, но я им очень дорожила.
Первой моей задачей было найти какую-либо работу. Реальные возможности — сапожница и переплётчик (в детстве переплетать книги, учебники, на самодельном станочке, научил меня старший брат). Брожу по Москве. Куда ни пойду — снова попадаю на Театральную площадь. Потом попала на длинную Тверскую улицу. Вся улица в магазинах и разных вывесках, даже подвалы с вывесками разных мастерских. Увидела вывеску «Сапожная мастерская». Волнуясь, спустилась вниз и попала в настоящую мастерскую, как в детстве. Сидели человек пять здоровых молодцов с молотками, ножами, стучали, резали, работали во-всю. Увидев меня с пустыми руками один спросил: «Что у вас?». Я тихо, нерешительно спросила: «Вам не нужен подмастерье?». Они молча переглянулись, сунули пальцы в рот, и раздался дружный, громкий свист. Обалдевшая, я пулей вылетела из мастерской. Там же, на Тверской, в подвале зашла в типографию. Мастер любезно сказал мне, что у них большие станки, а другой работы нет. Так я ходила уже несколько дней, и мной начал овладевать страх. Денег оставалось немного: 400 граммов чёрного хлеба делила пополам на день. Что делать? Как быть? Но видимо судьбе было угодно мне помочь.
Один раз, когда я стояла у Большого театра и глазела на него, я услышала, какой-то знакомый голос: «Шурочка, что вы здесь делаете?». Передо мной стоял мой учитель из Новочеркасской студии Крылов, который вёл класс дикции. Я, конечно, глазам своим не поверила. Всё ему рассказала, что приехала учиться, хочу быть только в театре, но сначала надо найти какую-либо работу. Посмотрел на меня: глаза его были такие добрые, заботливые. Сказал, что работу сразу предложить не может, а пока советует пойти в художественную самодеятельность союза строителей, где он ведёт драматический кружок, что в клубе есть и хоровой кружок и что он может устроить меня в этот клуб, а там будет видно — может быть удастся куда-либо устроить и на работу.
На следующий день вечером, я уже была в клубе строителей в помещении Славянского базара на Никольской улице. Это была огромная, прославленная гостиница. Меня прослушал дирижёр хора, нашёл у меня второй голос (меццо-сопрано), и я была принята в хор. Также приняли меня и в драматический кружок. Началась совершенно другая жизнь. Два раза в неделю хор, два раза драмкружок. В хоровом кружке был один здоровый, немолодой, бородатый бас. Одним днём он подошёл ко мне и, протянув бумажку, сказал: «Шура, завтра пойдёте по этому адресу: Чистые пруды, дом 3а, контора „Госстрой“, к директору. Там вам дадут работу». Наутро я уже была в этой конторе.
Директор, средних лет, симпатичный, спросил, что я могу делать? Я ответила, что ничего, могу только читать и писать. Помолчав, он повёл меня в очень большую комнату, где сидело за столами много служащих, особенно мужчин, подвёл к одному старичку и сказал, чтобы он дал мне какую-нибудь работу. Оказывается, этот бас из хора был какой-то «шишкой» в профсоюзе строителей. Благодаря ему я и получила работу. Симпатичный старичок оказался бухгалтером. Он говорил с акцентом, украинец. Усадив меня за стол, дал большую, чистую ведомость, попросил в эту ведомость записывать все строительные материалы из разных накладных. Таким образом, я стала конторщицей. Аккуратно ходила на работу, сидела и корпела над своими материалами. Жалование мне положили 40 рублей в месяц.
Теперь что-то надо было делать с жильём. Я узнала, что в подвале дома есть свободная комната с красивой кабинетной мебелью. Узнала я об этом от жены швейцара. Я пошла к директору, сказала, что живу временно у чужих людей, и попросила его разрешить мне занять эту комнату. Помолчав, он сказал, что временно, пока я работаю в Госстрое, я могу жить в этой комнате. Дом, который занимал Госстрой, был в три этажа и очень длинный. Если открыть входную дверь подъезда, спуститься вниз по лестнице, то попадёшь в подвальный коридор. В нём было несколько дверей в узкие комнаты, в которых жили: в первой — швейцар с женой, дальше — дворник, сторож, слесарь, электрик, наконец — моя свободная комната с мебелью.
Мебель состояла из большого высокого красивого кожаного дивана, большого длинного кабинетного стола под зелёным сукном с двумя большими ящиками и какая-то небольшая тумба. И диван, и стол стояли в длину комнаты. Всё было такое тяжёлое, что не сдвинешь. Да меня это и устраивало. Пол был цементный. Выходившее на улицу окно было небольшое, плоское. В него были, видны короткие ноги проходивших. Удивительное было состояние! Меня ничто не пугало, не расстраивало. Одно желание — скорей, скорей всё сделать, чтобы ничто не мешало любимому делу. Жена швейцара, очень симпатичная женщина, помогла мне. Принесла ведро с горячей водой, тряпку, веник, и вдвоём мы навели чистоту и порядок в комнате. Из стола вытащили большой ящик, перевернули его и надели на тумбу. Получился хороший небольшой столик: поставили его к окну. Диван тут же рядом — и сидеть есть на чём, и спать прекрасно. Окно можно было открывать только поздно вечером. У меня ничего не было кроме чашки, ложки, подушки, скромной постели. Опять помогла эта хорошая женщина: принесла пока кое-что из посуды и, главное, кусок чистой ткани, чтобы можно было завесить окно. Ничего, в первую получку можно будет кое-что купить!..
Был ли кто счастливее меня, не знаю. На работу не надо ехать. Утром по лестнице вверх, и я в своей бухгалтерии. Вечерами на свои кружки. Наш хоровой кружок назывался «революционно»: «Первый Московский Хор Революционно-бытовой песни народов СССР». Хор так процветал, что мы стали выступать в разных концертах, посвященных и Октябрьским дням, и дню 8 Марта, и дню 1 Мая. Прошло семьдесят лет, а фотография нашего кружка у меня сохранилась, и я его не забываю. Проработала в бухгалтерии полгода, и меня перевели в младшие счетоводы, зарплата стала 70 рублей. Я уже могла помогать своим родителям. Писала им, чтобы обо мне не беспокоились.
Коллектив сотрудников, где я работала, был очень большой, в основном это были мужчины. В Госстрой часто приезжали из Московской области инженеры, строители. Они заканчивали строительство разных железнодорожных веток. Часто подходили ко мне, к моему столу и просили выписать накладную на получение материалов. Все называли меня в коллективе Шурочкой. Один из приезжавших часто появлялся у моего стола, — высокий, скуластое лицо, курчавые волосы. Про себя я называла его «ухарь-молодец». Мой герой ходил не в костюме, а в «толстовке», тогда это было модно. Как он ни побывает в конторе, я, придя на работу, находила в ящике своего стола две-три конфеты «мишки» и записочку с двумя-тремя стихотворными строчками своего сочинения. Сердечко стало беспокойным.
Я стала более тщательно следить за собой, хотя вся моя одежда была одна и та же — юбочка синяя в мелкую складочку. Покупала дешёвые мужские рубашки, носила их «в юбочку» и светлый галстук. Платьев, как таковых, я не имела. На голове короткая стрижка. Такое было время. Если верхняя одежда, то синяя кепочка симпатичная. Лицо чисто русское со слегка вздернутым носом, вся в отца, и с хорошим румянцем. Особой красотой не блистала, но была тонкая, фигура стройная, ничего лишнего и, видимо, весь мой облик останавливал на мне внимание.
Однажды в 1924 г. мой поклонник-строитель, приехав со своей дальней стройки в Москву, пригласил меня в Большой театр на какую-то оперу. На какую именно, теперь не вспомню, но я была потрясена Большим театром, его общим видом. Что смотрела и слушала — было сказкой. Обратно мы ехали на извозчике. Тоже своего рода чудо: сидеть на мягкой подушке довольно высоко и обозревать всё кругом, вечернюю Москву. Всё необычно. После этого мы не часто, но все же ездили в Большой театр.
У него в Москве жила сестра Анна Жгун с семьёй. И что удивительно — сестра моего поклонника оказалась оперной певицей самого Большого Театра. Она выступала в сольных партиях во всех операх Большого театра, в том числе в «Кармен». Приезжая в Москву, мой Иван Ильич ночевал у неё. Там же, где я оказалась в гостях, он сделал мне предложение. Свой брак мы не регистрировали. Жить вдвоём в подвале было сложно. Мы приняли мудрое решение — остаться в гражданском браке на один год и проверить свои чувства.
В 1926 году у моего Вани закончилась работа в Подмосковье, и он, временно приехав в Москву, жил у сестры. Мы оформили свой брак. Конечно, сфотографировались. Я впервые сходила в парикмахерскую, где мне сделали красивую причёску. Сама себе понравилась. Вскоре мужу дали комнату в трёхкомнатной квартире, так называемой коммуналке, на Донской улице у самого Донского монастыря, место очень красивое. В квартире жила только одна пара, молодые муж и жена. Первая входная комната была пустая, проходная, через неё мы проходили в свою комнату, они в свою. Мой Ваня, — что значит строитель! — разделил проходную комнату пополам: и у соседей, и у нас получилось по две комнаты, первая небольшая и вторая побольше. Все были довольны. Наша большая комната была светлая, красивая, солнечная. Постепенно купили обстановку, самую необходимую — особо благоустраиваться денег не было.
В те двадцатые годы народ работал не по часам, как в настоящее время, а «от и до». Тогда все работали с утра до позднего вечера. Мы с мужем приходили домой поздно. Днём я работала, вечером в училище. Мой Ваня — по стройкам. Но этого ещё мало. В те годы в Москве было много так называемых трактиров, где рабочий люд после трудового дня собирался за кружкой пива и решал свои проблемы. Там и мой муж проводил вечера со своими строителями. Так и жили. Одна жила и дышала своей музыкой, другой… Кроме работы, Ваня увлёкся рыбной ловлей. Это была такая страсть, что до его коробочки с крючками нельзя было дотронуться. К моему глубокому сожалению театр, музыка и вообще искусство, как таковое, моего мужа не интересовали. К моим занятиям в училище он относился спокойно, но никакого интереса не проявлял.
В нашем большом коллективе была своя художественная самодеятельность. Кассир играл на скрипке, его дочь бухгалтер была пианистка, один молодой инженер пел, у него был тенор. Накануне октябрьских праздников, дня 8 Марта, 1 Мая местком организовывал концерты для своих сотрудников. Узнав, что я занимаюсь в художественной самодеятельности, попросили меня тоже выступить в очередном концерте. Кассир с дочерью подготовили со мной под скрипку и пианино «Элегию» композитора Массне. Получилось очень неплохое, для художественной самодеятельности, трио. Мы имели успех. Потом я ещё спела две советских песни. Кстати, эту «Элегию» блистательно, неповторимо пел обожаемый мною певец Ф.И.Шаляпин, записи которого слушала с упоением.
На следующий день ко мне подошёл один инженер средних лет. Это был настоящий аристократ. Одет с иголочки, умел держаться, говорить. Всё в нём было благородно. До сих пор помню его фамилию — Верховцев. «Шурочка, — сказал он, — я слушал вчера вас в концерте. У вас хороший голос, вам надо обязательно заниматься, развивать свой голос, учиться в музыкальном училище. Хотите я вас познакомлю с одним педагогом, который много лет прожил в Италии и может вам помочь?». Я, конечно, согласилась.
В ближайший же день, он повёл меня на улицу Воздвиженку. В одном из домов мы вошли в маленькую комнатку коммунальной квартиры. Комната была вся завалена нотами. Кроме пианино и небольшого диванчика больше ничего не было. «Итальянец», как я стала его называть, был стареньким, маленьким, симпатичным человеком. Он был настолько благожелателен, внимателен, что у нас сразу же установились тёплые отношения. Прослушав меня, он согласился со мной заниматься. Начались мои аккуратные хождения на занятия. Это было в мае 1925 года. Мне было двадцать один с половиной. Итальянец упорно и настойчиво со мной занимался, сказав, что к осени надо подготовиться в музыкальное училище им. Рубинштейна. Подготовили мы Рахманинова «Полюбила я на печаль свою» и ещё один романс, какой — не помню.
Музыка. Семья
Наступил день пробы. Как я тряслась, не буду описывать. Но в училище я была принята.
Вокал преподавала знаменитая в прошлом певица Елизавета Фёдоровна Петренко. Она пела в Питере, выступала в Москве, участвовала в знаменитых дягилевских сезонах в Париже, гастролировала в Лондоне, Риме. Часто участвовала в спектаклях вместе с Шаляпиным, доводилось петь с Э. Карузо, Н. Мельба. У неё было блестящее контральто. Мой итальянец сказал мне, что если я пройду пробу, то нужно «ловить» Петренко и просить принять в её класс. Это была очень высокая, статная женщина в возрасте за сорок, брюнетка с красивым лицом, тёмными глазами, украинка. Во всём её облике было столько энергии, какой-то воли! Чувствовалось, что она знает себе цену. Она согласилась взять меня в свой класс. В известном справочнике А. М. Пружанского «Отечественные певцы» я, как, впрочем, и моя коллега в дальнейшем по пермскому театру Н.Н.Сильвестрова, упомянута в числе её лучших учениц.
Началась моя беготня. Днём работа, вечером училище. Много разных занятий. Всё так непривычно. Сольфеджио, музграмота, вокал, фортепиано, общеобразовательные предметы и, обязательно, история партии. Я вся горела. Свою самодеятельность уже оставила.
Весной 1928 года у меня родился сын Валюша. Пришлось, проучившись два года в училище и перейдя на третий курс, взять на год отпуск. Мой Ваня был счастлив: я вся в материнстве, вся в хозяйстве, в заботах о своём чаде. Мальчик — просто прелесть, красивый, со светлыми вьющимися волосами. Все ему шью сама, вышиваю. Тогда не было никаких ползунков, никакой детской кухни. В свободное время вышивала диванные подушки, разные салфетки. В семье была полная идиллия. Наступает март 1929 года. Моему сыну год, хорошенький, похож на девочку. Всё хорошо. И вдруг я прозреваю! Что-то внутри как бы пронзило меня. Что же я сижу дома, вышиваю всякие подушечки? В ноябре мне будет 26 лет!
Поехала к своей Петренко за советом. Она предложила мне не возвращаться в училище, а держать экзамен в ГИТИС, где она тоже работала, и если я туда попаду, то она снова возьмёт меня в свой класс. Мы с Ваней взяли к себе приходящую девушку. Кроме пения на экзамене надо было сдавать все общеобразовательные предметы. Я снова обложилась учебниками, и всё лето корпела над ними. Особенно мучила история ВКП (б). Пожалуй, это тогда был один из самых главных предметов. Осенью 1929 года я спела на пробе ариозо Любавы из оперы Римского-Корсакова «Садко», романс Чайковского «Ночь», сдала все экзамены, была принята в институт и снова стала заниматься у Петренко — уже в ГИТИСе.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.