Глава 1. Рождение
Державная помойка погружалась в душные сумерки. Гасли отблески солнца на разбитых черепках, тускнели добела обглоданные кости, стихал дребезг крылатых насекомых да чайки запоздалые спешили убраться отсюда восвояси — близилась страшная ночь. И не бывает ночи страшней, чем на Державной помойке, которая в народе именовалась Помоищем.
Глубока она была и столь обширна, что поглотила собой всё пригородное побережье реки Плувы. Сердце её покоилось на дне оврага, где когда-то давным-давно в запруженной ложбине среди травы и кустов можжевельника можно было изловить мелких заблудших рыбёшек да всласть полазать по крутым склонам, изрешечённым гнёздами стрижей. Овраг этот не был пустяковым буераком, что можно лихо перепрыгнуть с разбегу, — то было почти ущелье, захлебнувшееся нечистотами, которые по приказу потентата благословенной Гематопии сваливали сюда со всех окрестностей, дабы уберечь округ от мора, разразившегося на прокисших в помоях гематопийских улицах.
Помоище неугасимо тлело — костры, бесполезные против слякотных плесневелых отбросов и потому скорее обозначавшие границу свалки, словно стражи теснили гниющее чудовище к реке. Стремительная Плува же была вольна распоряжаться помоями по своему усмотрению и уносила ядовитые потоки в сторону соседнего государства. Впрочем, соседи фоллонийцы на сей счёт особенно не горевали, поскольку ничего не могли поделать с заграничной свалкой и при том считали достаточным окропить потоки великой Плувы священной кровью, дабы очистить воды при божьей помощи.
Городишко, вынужденный опекать Помоище точно больное, требовательное и вечно голодное дитя, страдал от сей смрадной близости, и в надежде добавить престижу и привлекательности катастрофически унылой местности помойку окрестили Державной, а также проложили поблизости отличный торный тракт, по обочинам которого моментально как грибы выросли трактиры, постоялые дворы и даже фермы. Невозмутимо кипела жизнь вокруг Помоища, точно то и вправду было царственным дитя, которое подкармливал весь округ, послушно сваливая отходы в овраг, давно ставший горой. Целая гильдия мусорщиков была призвана присматривать за Помоищем, и оказаться при столь почётном и доходном ремесле мог далеко не каждый горожанин.
Так жил город Черра, что располагался на самой границе южных провинций Гематопии. И житьё-бытьё его нисколько не отличалось от прочих гематопийских городов — постоянный зловонный чад помойных костров висел над ним сизой вуалью. За вуалью этой скрывалось опаснейшее место в городе, а возможно и во всём южном округе — каждый знал, что Помоища следует избегать, особенно по ночам.
Склизкие смрадные недра колыхались и шелестели гигантскими комьями насекомых, крыс и змей, которых особенно привлекало тёмное время суток, поскольку их главнейшие и непримиримые враги — нахальные хищные птицы — отправлялись спать на чистый противоположный бережок, оставляя Помоище собачьим стаям, а также, разумеется, людям. Создатели и кормильцы Державной помойки быстро смекнули, какой подарок подбросила им судьба, посему и сами с удовольствием подбрасывали в кишащие сколопендрами, жуками да червями ямы свои грешки. Чаще всего то были трупы, припрятанные от суда и следствия незадачливыми убийцами, чей нюх был парализован парами спирта и игнорировал зловоние Помоища. Но иногда мусорщикам встречалось кое-что и похуже — обглоданные скелеты, связанные по рукам и ногам. Не было хуже смерти, чем казнь на Помоище. Оно пожирало человека заживо медленно и неумолимо. Не было спасения из этой клоаки, и те живые, что ошивались поблизости и слышали стоны несчастного, не поворачивали в его сторону головы.
Им и самим предстояло выжить здесь. Главное правило — не столкнуться с другими такими же помойными душами — занимало их умы так же плотно, как и мысли о пустой утробе. В поисках пропитания здесь бродили по своим особым маршрутам, а некоторые и селились поблизости, охраняя свою территорию. Гнилые овощи, требуха, кое-какое тряпьё были главным уловом помойных душ. Овощи чистились, требуха варилась, а тряпьё с успехом стиралось тут же на берегу Плувы — и вот сытые граждане вполне человеческого облика собирались вокруг костров, чтобы распить раздобытый кем-то оцет да восхвалить в очередной раз существование гордых, не просящих подаяние свободных личностей, сносно живущих вне системы товарно-денежных отношений. По крайней мере, не хуже остальных! Едва ли они могли рассчитывать на жизнь лучшую — мусорщики, которых боялись сильней гемагвардейцев, свозили на Помоище самые гнусные и никчёмные отходы, отбирая для себя те, на которых делали неплохие деньги. Металл, дерево, большинство тряпья и стекло изымались ими задолго до полигона, куда они отправляли очистки, скверную еду, трупы животных да битую посуду.
Ночью берега Плувы превращались в чёрные, трепещущие, словно дряблые веки, кручи, меж которыми плескалась блестящая как склера чёрная вода. И если луна в эту пору всё же решалась взглянуть на безотрадные окрестности Помоища, то можно было приметить, как шевелится и дрожит сия гигантская куча, где вопреки всему кипела страшная, помойная, но всё-таки жизнь.
Так было и в эту ночь. И лунный свет янтарными бликами струился в речной воде, покрывая золотистой рябью и заболоченные берега Державной помойки. Оттуда на всю округу доносились гулкие грустные вздохи выпи, точно кому-то отчаянно хотелось выпить, и он тоскливо дул в горлышко своей пустой бутылки.
Тракт от помойки отделял лесистый косогор, вытоптанный да изодранный на дрова и посохи. Через дорогу от него располагался двор, обнесённый высоким забором, местами залатанным хлипкой изгородью, за которой виднелись большие сколоченные компостные короба, несколько гружёных телег да огороды у конюшни. По двору прохаживался большой лохматый пёс. Он был стар и немощен и совершенно равнодушно слушал протяжный лай и вой своих собратьев на соседних подворьях.
В доме было шумно. В окнах горел свет, дверь постоянно хлопала, впуская и выпуская постояльцев, которые курсировали между застольем и огородами хозяев, где справляли нужду. Застолье, впрочем, подходило к концу, поскольку харчевня к полуночи закрывалась, и хозяин гнал всех своих посетителей по постелям или взашей, если те вдруг отказывались платить за постой. Священное время отдыха и сна рабочего человека неукоснительно соблюдалось, и вот уже крепкий бородатый трактирщик ударил в жестяной таз первый раз, предупреждая собравшихся у очага о том, что наверху их ждут оплаченные кровати и уже вполне можно переместиться туда в одиночку либо со своими девками, а таких в избытке водилось в любом гематопийском трактире.
Когда ударил он во второй раз, посетителей в зале почти уже не было. Задержавшиеся у огня медленно поднимали затёкшие зады и тащились наверх, прихватив оплаченную выпивку. Лишь один заезжий фоллониец всё бегал по двору и отчаянно призывал по имени свою даму, поминая её при этом самыми скверными словами.
— Чиела! Где ты, подлая ведьма? Под какой колодой завалилась спать без меня? Деньги за жратву твою плачены! Оцет хлестала больше всех, жирная тварь! Давай-ка отрабатывай! Неужто смылась, паскуда?
Пожилой усатый сторож вяло пожал плечами. За ворота никто не выходил. В конюшне спали конюхи, в курятнике — куры. Даже сторожевой пёс устало дрых под телегой того самого фоллонийца. Почтовый сплюнул и злобно огляделся, уперев руки в боки.
— Чиела!
Стояла духота. Днём на безоблачном небе ярилось солнце, и Помоище нагрелось и припеклось как жаркое в печи, и потому от него неукротимо разило гниением на всю округу. Ночь нисколько не охладила это пиршество мух, приправленное пряным, смолистым запахом можжевеловой зелени. Здесь по-прежнему удушающе чадили костры и верещали крысы — их с удовольствием давили местные жители, которым также не спалось в эту лунную ночь. Они шатались по окрестностям, изнывая со скуки и гнева, накатившего от жары да спирта.
Шаталась и Чиела, спускаясь по косогору к Помоищу. Она цеплялась руками и платьем за деревья и кусты и, спотыкаясь, плелась в темноте, ориентируясь на шум речной воды. Плува бурливо и равнодушно бежала мимо Державной помойки, ей было совершенно наплевать на возню по её берегам. Речная прохлада безразлично уносила в стремительных водах помои, людские горести и жизни. И как любой мог из реки напиться, любой мог здесь и утопиться.
Миновав костры, Чиела побрела по мусорным кучам, путаясь в платье и тяжко шагая по скользкому тёплому месиву. Понуро опустив голову, она двигалась наугад. Слёзы застилали ей глаза, она рыдала, нисколько не стесняясь того, что кто-либо мог услышать её.
Волосы её растрепались и выбились из-под косынки — золотистая коса была заплетена три дня назад и совершенно свалялась в трактирных подушках, на которых Чиела спьяну спала сутками, потратив все деньги на постой и оцет. Клиентов мало интересовали её волосы, поэтому прикрыв голову косынкой, она выползала в харчевню и без труда находила охочее до её большой груди мужичьё. Обслужив и вновь напившись, Чиела засыпала на полдня, чтобы к вечеру, мало что соображая, вновь присоединиться к обществу в зале. За последнюю неделю её перетрогало столько рук и облобызало столько усатых ртов, что несло от неё не лучше чем от Помоища. Впрочем, амбре разбавила и грязь из компостной кучи, при помощи которой Чиела перелезла через изгородь постоялого двора, сбегая от фоллонийского почтаря, пока тот напропалую хвалился перед постояльцами трактира.
Хвалиться было чем — фоллониец был грамотен, бегло говорил по-гемски и называл себя не иначе как писарем-посланником важных господ, выполняющим межгосударственное сообщение. Все собравшиеся, включая двух солдат, сопровождающих почтаря, были совершенно невежественны и поглядывали на фоллонийца с уважением — чтение и письмо были для них недоступной роскошью и сложнейшей наукой. Почтарь, обучившийся сим нехитрым делам в монастыре, куда по молодости постригся в монахи, быстро смекнул, что зарабатывать своей грамотностью куда увлекательней, чем почти безвылазно торчать в холодных каменных стенах, пусть и в компании с бутылкой.
Чувство превосходства над окружающими так окрыляло фоллонийца, что тот принялся покряхтывать от собственной удали, обстоятельно подъедая свой ужин. Заказал себе он сырного супу, круглого хлебу, кашу с потрохами, рыбу на углях да бутыль оцта, и уписывал всё это единолично, деловито покряхтывая и демонстрируя отменное здоровье. При этом он умудрялся разглагольствовать о тупоумных безграмотных пограничниках, лживых игульберских торговцах, кишащих на тракте, безмозглых и жадных крестьянах, пожалевших воды лошадям господского почтового обоза, и конечно о женщинах, каждую из которых он окрестил прощелыгой да шлюхой, не делая исключений даже для настоятельниц и дам высшего света. По его словам, высокородные леди все до единой поигрывали бровями, глядя на него, лишь только ступал он в замок, чтобы принять поручение господина. Каждая мечтала о внимании такого здорового, крепкого и умного мужика, который, ни дать ни взять, красавец и путешественник в штанах без единой дырки и в дорожном камзоле с меховой оторочкой, а воротник монаха делал его исключительно соблазнительным экземпляром, поскольку набожность и кротость служителей божьих неизбежно манила демоническую женскую суть на совершение греха.
Чиелу воротило от нахальных тисканий, которыми он награждал её при каждом упоминании демонов и грехов, а от его довольных сочных покряхтываний подкатывала к горлу тошнота. Ей страшно хотелось сознаться в том, что она сносно умела и писать, и читать, и тем самым унизить нахала, но то было решительно невозможно — словам пьяной шлюхи не внял бы никто, смех и издёвки посыпались бы на неё, как, возможно, и удары. Посему Чиела молчала и набивала рот едой и выпивкой, иллюстрируя укоризненные рассказы фоллонийца о непомерной женской жадности и бесчестии. В конце концов, прихватив внушительную бутыль оцта, она выскользнула из харчевни и отправилась на огороды, где отчаянно разрыдалась, сидя между грядками с репой.
— Не нравится он мне, — всхлипывая, признавалась она старому псу, который подошёл проведать её в ночи, — ох не нравится, дружок. Никогда никто не нравился, но этот ажно встал поперёк горла. Но отказать я не могу — без денег окажусь на тракте ночью, а там прибьют как пить дать, дружок. Что же делать, дружок?
Она уткнулась лбом в бутылку и принялась раскачиваться взад-вперёд.
— К чему моя разборчивость. И не таких видала, дружок. Ох каких поганцев видала. И глазом не моргнула, обслужила и дальше пошла. А сейчас… к чему моя разборчивость. Мне ли выбирать, дружок.
Пёс устало вздохнул и неуклюже почесал задней лапой больное ухо.
— Мне ли выбирать, когда ни крова, ни заступника. Ни угла, ни двора. Гнушаться ли таким. Ведь он всё же почище остальных и выглядит недурно. А мне бы дотянуть до завтра. Гнушаться ли таким, дружок? Не нравится он мне, ну что ж такого. Я не из тех, кто в жизни что-то выбирает. Что дадено, за то бога и благодари.
Пёс понюхал лужицу пролитого оцта на пыльной земле и громко фыркнул.
— Но за что благодарить, дружок? Горести одни. И выживаю я совсем бесцельно. Безотрадна жизнь моя, и нет в ней ни смысла, ни справедливости. Ради чего бороться мне в одиночку? Мне, недостойному отбросу, место которого на помойке.
Поддавшись внезапному порыву отчаяния, сдобренному омерзением, Чиела вскочила, что есть сил размахнулась да запустила бутылью куда-то вглубь тёмных рыхлых огородов. Бросок тот был неудачным, бутылка оцта выскользнула из слабой и неверной руки и с гулким плеском ухнулась на ближайшую грядку. Пёс с интересом обернулся на звук и принюхался, однако, учуяв всё тот же резкий горький аромат напитка, шумно выдохнул и с недовольством взглянул на Чиелу. Но той уже и след простыл — спотыкаясь и всхлипывая, она брела в сторону компостной кучи, сутуло привалившейся к изгороди у конюшен.
Изредка с тревогой посматривая в сторону дома, откуда постоянно слышались взрывы хохота и бряцанье посуды, Чиела уверенно принялась исполнять стихийный план своего побега. Она подобрала подол юбки и заткнула его за пояс, после чего полезла на компостный короб, цепляясь руками за неотёсанные, грубо сколоченные доски. Пёс, наблюдавший за её действиями, дружелюбно помахивал хвостом, словно прощаясь со своей недолгой собеседницей, в то время как та уже переваливалась через ограду и нащупывала ногой поперечную жердь.
Чиела в последний раз бросила взгляд на шумный трактир, вернее на его жёлтые в темноте окна, что рябили многочисленными тенями шастающих постояльцев, и на миг ощутила горькую тоску, словно сбегала не со среднего пошиба подворья, но из родного дома. Издалека трактир выглядел очень уютно и действительно почти по-домашнему, по округе плыл аромат горячих харчей, раздавался весёлый женский смех и гортанный говор мужчин, из далёкой темноты вовсе не казавшийся угрожающим, но задорным и располагающим. Чиела провела на этом постоялом дворе несколько дней, но уже успела привыкнуть к жёсткой кровати, шуршащему соломой матрасу, пропахшей чужим потом подушке, древесному узору на стене в виде причудливого носатого лица, умывальному корыту, из трещины которого постоянно сочилась вода. Всё это теперь казалось ей родной, привычной обстановкой, которую она так предательски вдруг решила отвергнуть и покинуть.
Сморгнув слёзы, Чиела принялась сползать вниз, неловко скользя вощёными башмаками по изгороди, и в конце концов повисла на жерди, испуганно барахтаясь ногами над землёй. Её слабые пальцы вскоре разжались, и Чиела, охнув, спрыгнула вниз, приземлившись всем телом на пыльную землю, жидко поросшую косматой травой.
Она медленно поднялась на ноги и побрела прочь, не отряхнув платье и не огладив ушибленный копчик, которому особенно досталось в падении. Пересекая тракт, Чиела не озиралась по сторонам, не прислушивалась к шорохам в темноте и не оглядывалась больше на постоялый двор — она упорно плелась к реке, и вёл её плеск воды да густой, душный и до боли в горле едкий запах вечно тлеющих помоев. Горький смолистый аромат можжевельника едва ли мог соперничать с ним, однако тонкое благоухание можжевеловой зелени чувствовалось и настойчиво врывалось в спёртый дух Помоища.
Ступая по колено в нечистотах Державной помойки, Чиела не переставала сбивчиво бормотать сквозь слёзы.
— Сколь низко моё ремесло, что гниют и тело, и душа… Ни доброго слова, ни привета я не заслуживаю. Ни жалости, ни сострадания, ведь не умею ничего, кроме утоленья низменных желаний почтарей. И не выбраться мне никак да клейма не смыть. Чего ж тянуть…
Чиела споткнулась и упала в грязь. Подниматься она не стала. Усевшись посреди Помоища, она горько рассмеялась и продолжила лить слёзы, безвольно уронив руки на колени. По её ноге прошмыгнула крыса, но Чиела лишь покачала головой.
— И вот я здесь. На свалке, где мне и место.
Неподалеку в темноте раздалась громкая страшная брань. Чиела пожала плечами.
— Пусть же кто первый успеет, тот меня и прикончит. И пусть насилуют, ведь мне ли выбирать. Нет мне разницы. Насиловали раньше, пусть и сейчас делают что хотят.
Она явственно услышала, как повсюду шевелятся черви в гнилье. По ногам её беспрестанно кто-то ползал, совсем рядом недовольно заворчала собака, вторая ответила ей визгливым лаем. Кто-то зловеще завыл из темноты. Выпь то была, зверь или человек, Чиела не поняла, лишь вздрогнула и в страхе повела плечами.
Наступила тишина. Плеск стремительных вод монотонно раздавался где-то внизу, в хлябающей чёрной пучине, посреди которой танцевали дрожащие лунные блики. Чиела с грустью подумала, что броситься в Плуву было не такой уж дурной идеей в сравнении с тоскливым ожиданием смерти посреди Помоища.
Слушая сиплый крысиный писк, раздавшийся где-то под боком, Чиела с удивлением разобрала слабое хныканье. Решив, что ей примерещилось спьяну, ведь где это видано, чтобы крысы хныкали, она вернулась, было, к мыслям о самоубийстве. Однако грустное всхлипывание внезапно разразилось отрывистым визгливым рёвом. Чиела подпрыгнула на месте, схватившись за сердце. По её холодеющей от испуга спине пробежались мурашки, из груди непроизвольно вырвался стон.
Не веря собственным ушам, принялась она разгребать драные капустные листья вперемешку с рыбьей требухой, следом шло какое-то довольно сносное тряпьё, засиженное тараканами. Под ним отчаянно кто-то шевелился. Дрожащими пальцами вцепившись в ткань, Чиела резко сорвала её и тут же вскрикнула от ужаса. Под чьей-то окровавленной рубахой оказался спрятан новорождённый младенец. Он был мокрым, измазанным в собственных испражнениях и крови. Лунный луч нежно освещал его бледное худое тельце, покрытое капельками влаги. Младенец морщил лицо и кричал, подрагивая губами, Чиелу также трясло, и оба они горько плакали от страха посреди Державной помойки.
— Выбросили тебя, — пробормотала Чиела, осторожно тронув его лоб. Испугавшись её прикосновения, от ребёнка тут же ринулись врассыпную насекомые.
Неуклюже выудив его из кучи тряпья, заботливо подстеленного прямиком в овощных очистках, Чиела поскорее завернула младенца в подол платья и уселась на прежнее место.
— Зачем жить на свете, — прошептала она, — зачем дышать одним воздухом с теми, кто способен творить такое зло. Давай умрём вместе, дружок. Тебя предали. Предали и меня, дружок. Выбросили тебя, как и меня. С такой злобой и жестокостью нам не справиться. Мы проиграли.
Ребенок истошно кричал. Чиела глядела на него как заворожённая и гладила по голове.
— Сейчас мы с тобой войдём в речку, — еле слышно говорила она ему, — пусть она унесёт нас отсюда далеко-далеко. Смоет с нас грязь, слёзы и кровь. Будем мы чистыми и свободными, — Чиела взглянула на полную луну, зиявшую в небе как дыра в тёмной бочке. — Мы выберемся отсюда. И забудем навсегда о тех, кто предал нас, разбил нашу любовь, нашу жизнь. Не даст покоя мне на этом свете память о предательстве и моём позоре. Тот, кого любила я, прогнал меня прочь, дружок. Судьба даровала мне счастье пленить его сердце своей красотой. Хоть не могла я и мечтать о том, чтобы стать его женой, но жить с ним рядом, видеть его каждый день и принимать его любовь было высшим счастьем для меня. Принимать его и рожать прекрасных златовласых сыновей — невелики оказались мои обязанности, которые были скорей наградой для меня. Златовлас был он сам, жена его, сыновья и дочери. Хотел он быть окружённым рослыми, белокурыми воинами, преданными ему как ангелы богу. Но не родить мне ангела, дружок. Как и обычного ребёнка. Бесплодна я, пуста и бесполезна. Какой был прок ему от моей красоты, моей любви… Всё это ничего не стоит. Мог он заполучить кого угодно, кого лишь заприметили бы его ясные как иней глаза. И сердце его было распахнуто для всех, лишь жаждал он высшего проявления женской любви, которым было для него рождение детей. Но я не смогла дать ему этого. Моё тело отвергало его — так он решил. И сам отверг меня, отправив на все четыре стороны. Уже больше полугода я скитаюсь по пригородам в поисках случайной подработки. И не вернуться мне домой ни с чем, дружок. Не примут меня как шлюху в отчем доме. Лишь как мать будущего златовласого воина гожусь я. И посему я здесь, дружок.
Ребёнок, утомившись от долгих криков, притих и изредка возмущенно кряхтел, дёргая конечностями. Чиела приподняла младенца и печально взглянула в его сморщенное чумазое лицо.
— Судьба смеётся надо мною, — с горечью произнесла она, погладив его по голове, покрытой редким и слипшимся светлым пушком. — Ты, дружок, тот самый златовласый ангел, о котором мечтал мой прекрасный господин. Ты был выброшен на помойку от отчаяния и зверства как великая помеха и позор. И ты же — великое сокровище, которым отчаянно хотят обладать сильные мира сего. И вот ты в моих руках.
Некоторое время она молча глядела на него. Её правую голень уже обнюхивали крысы, присматриваясь к своей добыче. Однако Чиела вдруг взбрыкнула ногами, с силой наподдав самой жирной крысе, и отбросила прочь стаю вместе со слякотными очистками. Она вскочила и быстро зашагала к воде.
Спуститься с крутого берега и подобраться к реке было непросто. Скользкие склоны были завалены самым скверным и гнилым мусором, на отмели плавали взбухшие туши животных, облепленные рачками и тиной. Чиела прямо в одежде решительно вошла в Плуву, крепко прижимая ребёнка к груди. Она отбрела от берега на глубину, где вода достигала пояса, и замерла. Река течением ухватила её за платье и потянула в сторону, куда уплывали оторвавшиеся от Помоища островки отбросов. Но Чиела лишь покачнулась, устояв на ногах. Вновь взглянув на ребёнка, она воздела его над тёмной рекой, затем зачерпнула рукой воду и омыла его голову.
— Мы повстречались в самом скверном месте на свете, — хрипло вскричала она, — чтобы не позволить друг другу стать его частью. Не пожрать нас погани проклятой! Пусть гниёт всё вокруг, пусть злоба и гордыня грызёт людские сердца! Но мы, — тяжело дыша, она широко улыбнулась, в темноте засверкали её восторженные глаза, — мы прошли через сущий мрак, дружок, и не сгнили как бесполезные отбросы. И выйдем мы отсюда чистыми. И быть мне матерью воина, ведь станешь ты могучим златовласым воином, достойнейшим, величайшим героем, не принадлежащим никому! Никому на свете!
Она вновь окропила его лоб водой.
— Я Чиела Эспе́ра, а это сын мой, Ланцо Эспера! — провозгласила она.
В ответ где-то поблизости тоскливо завыла собака. Когда Чиела выкарабкалась на берег, вся округа оглашалась бешеным псиным лаем. На Помоище царило оживление.
Чиела услыхала сверху гортанные мужские голоса и поспешно прижалась спиной к крутому обрыву, обросшему пышной бородой плесени. Совсем рядом кто-то громогласно хрипло расхохотался. Чиела в страхе завертела головой, но в темноте ей было не отличить силуэт человека от пня или кучи мусора, посему ей чудились со всех сторон склонившиеся над обрывом хищные мерзавцы.
К её ужасу, младенец вновь заворочался и захныкал. Прошептав несколько молитвенных слов, Чиела покрепче прижала его к груди и осторожно спустилась к реке. Снова оказавшись по пояс в холодной воде, она побрела вдоль берега против течения.
— Ночь одинаково темна для всех, Ланцо, — шептала она, покачивая над водой ребёнка. — Нас не увидят. И не раскроют, если мы будем молчать. Поэтому будь тихим как рыбка, сынок. Спи же. Усни, мой Ланцо. Мы идём домой. Домой, Ланцо! Мой отец гордый человек, но он простит и примет нас. Ведь как несправедливо обошёлся со мною мой господин, выбросив на улицу беременной. Мне пришлось рожать в дремучем лесу на сырой земле. Ах нет! У стен монастыря. На пыльной тёмной дороге. Да-да, именно там ты родился, сынок! За то поплатится мой господин горьким сожалением, ведь будешь ты прекраснейшим и величайшим из всех, мой Ланцо, и отринешь своего жестокого отца. Отныне мы с тобой семья. И мы идём домой.
Глава 2. Страшный человек
Лето на севере Гематопии редко выдавалось жарким. То был край сумрачный и сырой. Овеваемый студёными морскими ветрами гематопийский север застраивался грандиозными портами, обрастал крупными международными рынками и неприступными крепостями. Близость столицы привлекала видную знать селиться посреди угрюмых северных лесов, изрезанных ледяными горными реками, и возводить великолепные замки среди суровых туманных скал. Не уступали им в роскоши и имения послов, предпочитавших морское побережье, откуда открывался вид на гавани с дрейфующими кораблями под родными государственными флагами.
Город Арцея, расположенный вблизи крупных месторождений гематита, сползал с гор, словно величественная лавина, и расстилался в долине ярким красно-чёрным ковром. Дома, крытые чёрным сланцем и крашеные багряным гематитом, выстроились косыми шеренгами внизу перед замком, точно войско перед генералом, взобравшимся на гору.
Крепость Риакорда, вокруг которой выросла столица, была очень старой. Совершенно неприступная цитадель на горном склоне защищала громадный пятибашенный замок — резиденцию потентата благословенной Гематопийской империи. Сам потентат, как и его обитель, был практически недосягаем, и добиться аудиенции у него умудрялись лишь самые выдающиеся гематопийцы, гранды либо иностранные послы. Три ранга грандов — представителей высшего дворянства — служили потентату дополнительной крепостью, преодолеть которую было ещё сложнее, чем замысловатые фортификационные сооружения среди скал и деревьев.
Между арочными мостами у подножия Риакорды пристроились мельницы, тут же бродили козы и лошади, в живописных зарослях притаились огороды, которые поставляли горох, редис и ревень к монаршему столу. Впрочем, вся эта горно-огородная жизнь в окружении пышных грандов к середине лета обычно наскучивала потентату настолько, что он и вовсе покидал северные края и отправлялся на юга Гематопии, где царила яркая, сладкая жара.
Крупнейший южный округ Мальпра, славный уникальными виноградниками, тёплыми озёрами и живительными грязями, был правителю особенно мил. И он проводил долгие жаркие недели в своём имении близ города Браммо, жители которого разворачивали настоящий рынок у стен замка в надежде продать управляющим потентата лучшую пищу, ткани, масла и вина.
Хоть замковые повара порой и закупали у народа недостающие ингредиенты для своей стряпни на правительственный стол, большинство деликатесов поставлялись городом бесплатно. Кормить потентата местный гранд был обязан и горд, поэтому в замок волокли лучшие, свежайшие продукты со всей округи, а требовалось их немало — потентат, разумеется, путешествовал не в скромном одиночестве, но в сопровождении громадной свиты — друзей и советников, не говоря уже о военных и прислуге.
В имении самое большое помещение было отведено под кабинет, где потентат проводил свои трудовые будни в компании грандов, писарей и документов, не имея привычки к праздности посреди рабочего дня. Ароматный жаркий ветер, накрывавший прохладный замок словно горячее дыхание, струился через просторные каменные балконы и гулял по кабинету, развеивая суровость и холодность правителя, тянущиеся вслед за ним шлейфом с самого севера. Вкушая превосходное вино, зажаренную дичь и будоражащие ароматы местных растений, потентат не млел и не маялся, но чувствовал, как спадает с его плеч напряжение и слетает с лица надменная гримаса, столь свойственная строгой атмосфере столичного двора.
То был худой невысокий мужчина с большими руками, короткой кудрявой бородой и густой копной тёмных волос. Он был бледен, как любой северянин, и по привычке одевался в плотные практичные одежды, столь простые и неприметные, что несведущий взгляд не отличил бы его от самого обычного горожанина. Сорокатрёхлетнего правителя нисколько не интересовал пышный этикет грандов, которым он всё же окончательно не пренебрегал, но склонялся больше к военной выправке и окружал себя множеством солдат, стараясь не выделяться среди них ни платьем, ни манерами. Авторитет его при этом был столь велик, что даже ворчливые гранды не могли ни в чём упрекнуть потентата, признавая его сдержанный и твёрдый характер проявлением мудрости и рассудительности.
С лёгкой руки правителя-воина поприще солдата взлетело на вершину рейтинга престижных гематопийских профессий. Дворяне собирали настоящие армии, которым, благодаря политике потентата, всегда находилось применение. Каждый самый захудалый барон изыскивал возможность собрать хоть жалкий отрядишко, лишь бы не прозябать в безвестности за пределами привычного ему общества.
Едва успела отгреметь война с восточными соседями за горное ущелье, как потентат объявил вне закона даянскую религию, обвинив её приверженцев в ереси и ненависти к святой гемской церкви. В результате возмущённые даянцы, образовавшие целые общины в Гематопии, запросили помощи у своего государя, и пока царь Даяна вёл переговоры с потентатом и Единым международным священным собором, даянские князья были вынуждены обороняться от своих воинственных соседей, которые не гнушались и вялотекущей интервенцией в Даян, на что перепуганный царь до поры до времени старался не обращать внимания.
Мирное соседство с юга обеспечивала лишь Фоллония — маленькая бедная страна, вернейшая союзница громадной Гематопии. Через Фоллонию гематопийские войска отправлялись вглубь материка, чтобы с удовольствием поучаствовать в чужих войнах, в результате чего потентат выбил себе несколько колоний.
Военная карьера была самым желанным поприщем всех молодых гематопийских мужчин. Заслужить право взять в руки оружие и биться, победить и быть посвящённым в рыцари — то был предел мечтаний обычного безродного молодца, отпрыски же людей побогаче метили выше. Рыцари Струн — знаменитые гематопийские гвардейцы — обычно окружали самого потентата, и славились к тому же легендарным божьим благословением, благодаря которому обретали невиданно высокий рост, различные сверхъестественные умения и творили чудеса, поминаемые в народе ещё долгие лета. Быть посвящённым в рыцари Струн — означало быть удостоенным столь высокой чести, что ради каждого посвящения, события редкого и значимого, в столице устраивался настоящий праздник. И, разумеется, добиться таких неслыханных почестей было делом до того трудным, что для большинства оставалось мечтой на протяжении всей жизни.
Поэтому толпы любопытных вечерами осаждали окрестности замка, чтобы не упустить момент, когда потентату вздумается выехать в окружении своих солдат, друзей и, конечно, легендарных рыцарей. Происходило это нечасто, и сие редкое зрелище вызывало бурю восторга у всех, кому являлось на глаза. Удивительные доспехи и оружие, горделивая стать, пышные одежды, великолепные громадные лошади, знамёна — и всё это хороводом громыхало вокруг потентата, который парадоксально выделялся на всеобщем фоне, причём отнюдь не скромным платьем, не маленьким ростом, но совершенно фантастической властностью, которая сквозила в каждом его жесте и взгляде.
Посетить очередной пир по случаю своего пребывания на юге потентат отказывался редко и наезжал к местным гантам со свитой, опустошая их погреба и сады. И хоть сам он и был довольно неприхотлив и равнодушен к возлияниям, рыцари его отдыхали с толком, и богачам гантам приходилось-таки подсчитывать убытки после отъезда высоких гостей. Лучшие розовые вина лились рекой в садах, где под сенью фруктовых деревьев накрывали столы, устилая их золочёными тканями, уставляя кувшинами и блюдами с пышущим жареным мясом. Окрестности утопали в цветах, которые с наступлением горячих закатов источали дивные пряные ароматы, от которых гости пьянели сильней, чем от вина.
Сюда вовсе не доносился смрад Помоища. Тошнотворная вонь не тревожила правителя, как не тревожили его взора и помои на улицах, вычищенных мусорщиками, некоторые из которых едва ли уступали гантам в нажитом состоянии. Отходы из Браммо вывозили на окраину и сваливали в долину между двумя крутыми взгорьями, за которыми зияли разрытые глиняные карьеры. Туда же в долину, где протекал приток Плувы Ройо, вёл канал с нечистотами, прорытый прямиком из Браммо. Ройо сочился с горных уступов, где долбили аметист, на широкую отмель, где рыли гравий, и ненавязчиво вливался в массивное синее тело глубокой Плувы, по которой шли суда, гружёные углём. Базар с шелками и винно-военные забавы проводились совсем в другой стороне от города, в прохладных рощах близ тракта на Браммо.
Жители Черры тоже были не прочь посетить ежегодный базар у замка потентата, и потому многие изыскивали возможность отправиться туда на заработки либо прикупить товару. Манил черрийцев и шанс поглазеть на грандов и легендарных рыцарей Струн — гораздо более любопытных и загадочных гостей с севера, нежели сам потентат, горбоносый профиль которого ежедневно на любой монете видел каждый гематопиец. Тем более что в Браммо намечался турнир, где намеревалось присутствовать блистательное общество из столицы, а значит, местным рыцарям выпадала великолепная возможность показаться перед властями и заявить о себе как о достойном сопернике для столичных бойцов на ежегодном Зимнем ристалище.
Впрочем, не только мальпранские рыцари проводили эти дни в радостном волнении и неустанных тренировках. Их оруженосцы также не находили себе места, предвкушая грандиозное событие, которое могло повлиять и на их собственные судьбы. Право сопровождать господина в столицу выпало бы им счастливым жребием, сулящим серьёзные жизненные перемены. Но даже это не было столь желанным исходом, как победа в соревнованиях оруженосцев — победителя-простолюдина награждали первым в его жизни рангом, и он становился джинетом — не просто учеником рыцаря, но полноправным всадником при оружии на службе у господина. Особая грамота свидетельствовала о его ранге, гарантировала ему право носить меч и получать жалование, а также право участвовать в турнирах и претендовать на рыцарство. Если же победителем становился молодой дворянин, того производили в сержанты — выше рангом, нежели джинеты, и выдавали точно такую же грамоту.
Разрешение на участие в турнире оруженосцу мог выдать лишь его господин — рыцарь, обучавший и воспитывавший его на протяжении нескольких лет. Без его письменного согласия, а также уплаты внушительной пошлины, на которую у оруженосца-простолюдина вряд ли нашлись бы деньги, молодые люди к состязаниям не допускались. Поэтому не было ничего удивительного в том, что многие из них в последние недели лезли из кожи вон, демонстрируя на тренировках не просто умение работать в команде со своим учителем, но и всё накопленное мастерство боя, пытаясь отличиться и доказать рыцарю, что заиметь такого джинета — невиданная удача.
В Черре именитых рыцарей было немного. Некоторые вовсе распускали своих джинетов и те отправлялись на заработки в другие регионы. Но были и те, что набирали на службу, в том числе и ко двору мальпранского гранда, попасть к ним считалось удачей для простолюдина, охотнее всего брали отпрысков местной знати — гантов.
В сравнении с Браммо, столицей округа Мальпра, Черра была небогатым безынтересным городком, примечательным лишь Державной помойкой да ещё тем, что поблизости проходил тракт на Фоллонию, которым охотно пользовались игульберские торговцы с востока.
Торговцы эти непременно останавливались в Черре и присоединялись к всеобщему базару на Знаменной площади, которая и впрямь была украшена громадным знаменем. Рынки в городах, подобных Черре, обычно устраивались вокруг монументальных фонтанов. Местный представлял собой арку, символизирующую замок Риакорда; под аркой стояла статуя вооруженного мужчины с каменной чашей в руках, откуда в обширный бассейн пышно хлестала вода — вся эта композиция означала благополучие гематопийского народа, проистекающее из рук потентата, и венчало её, разумеется, государственное красно-синее знамя. В жару фонтан был совершенно незаменим и служил источником не только питьевой воды, но и прохлады, поэтому на каменных ступенях вокруг него днём всегда сиживало достаточно народу.
Ранним утром, когда Знаменная площадь всё ещё была укрыта тенью, но крыши домов уже золотились лучами восходящего солнца, первые торговцы принялись обустраивать свои прилавки и раскладывать на телегах прохладные, только что из погребов, овощи и фрукты. У фонтана не было ни души. Ночью дул ветер, разбрызгивая воду во все стороны, поэтому ступени, ведущие к чаше, были сырыми и холодными. Однако вскоре некто всё же присел на край чаши и, обернувшись в тёплый косматый плед, нахохлился точно продрогший голубь.
Это была темноволосая чернобровая женщина с круглым румяным лицом, выглядывающим из тряпья и одеял, в которые куталась, очевидно, ещё с ночи. Несмотря на помятый вид, спутавшиеся волосы и опухшие веки, держалась она весьма бодро и живо озиралась по сторонам, качая головой да цокая языком.
Цокали по тёмной сырой брусчатке и копыта лошадей, влачащих скрипучие телеги торговцев, в которых дребезжали доспехи, посуда и разный скобяной хлам. Им наперерез деловито спешили бойкие и невозмутимые лоточницы, тут же, откуда ни возьмись, в толчее появились городские стражники, резкими гортанными голосами призывающие к порядку. Со стуком распахивались оконца лавочников, с хлопком растягивались тугие полотна навесов над прилавками. Площадь взвихрилась калейдоскопом тканей, кож, специй, пахучих дымков, разноцветных фруктов и овощей.
Граница света и тьмы быстро заскользила вниз по штукатуреным стенам домов и вскоре поползла по земле, уступая солнцу право на этот базар, этот фонтан и людей, которые ждали только его — светоча, что озарил бы их товар на всеобщее обозрение. Вот уже заблестели пики стражников, сверкнули струи воды. Между крыш домов засквозили ослепительные лучи, отражающиеся ярым золотом в остеклённых окнах городской ратуши.
Базар всё прибывал и ширился точно приливная волна. К прилавкам словно любопытные рыбёшки потянулись матроны и служанки с корзинами для свежих продуктов к господскому столу, важно прогарцевали через площадь первые всадники, явившиеся за покупками издалека. Где-то грянул детский смех, раздался звон разбитого стекла, за чем незамедлительно последовала зычная ругань, и рынок окончательно проснулся.
— Человек мастерит что-то, а другие это покупают. На том и держится всё испокон веков, — изрекла зрительница всего этого базарного действа, кутающаяся в плед на краю фонтана. Восторженно следила она за тем, как солнце врывается в город, едва дождавшийся его первых лучей, чтобы поскорее предаться своей главной страсти — торговле. — Люди всегда что-то покупают. Покупают жизнь. Глянь, пришла кума за крупой — значит, каша будет сварена, да дети с голоду не помрут. И смерть покупают. Глянь только на этих рослых сержантов, выбирающих ножи. Кидают в стенку. Хороши? Хороши, видать. Знатно бьют, значит, знатно вспарывают брюхо. Монеты хлоп на стол. Вот и куплена чья-то смертушка, оплачен проход в мир иной. Кто же это будет? Слишком дерзкий даянец, посмевший вслух произнести имя своего бога? Очередной джинет, обскакавший по службе? Либо кто-то, чей длинный язык дотянулся до их неприкосновенной чести? Как же она хрупка, если её может пошатнуть столь жалкий кусок плоти.
Она засмотрелась на толпу возле прилавков с тканями. Худощавый бородатый игульберец ловко перебирал переливающиеся серебряными нитями полотна и демонстрировал широкий выбор покупательнице в роскошной парчовой накидке с увесистым кошелём на поясе. Позади дамы толпилась её свита — горничная, чьи глаза блестели при виде чудесной ткани, лакей с внушительной корзиной в охапке, молодой стражник в голубом сюрко, да вертелись между ними ещё двое мальчишек-пажей с собакой. Тут же у прилавка на земле выстроились сверкающие глянцем нарядные кувшинчики и вазы соседнего торговца, и вся компания старалась не задеть посуду ногами, лапами, оружием и пышными юбками. За ними наблюдали трое в поношенных стёганках, небрежно привалившиеся к бортам пустых телег у скобяной лавки. Их очень интересовал кошель дамы, выбирающей ткань, однако они подозрительно поглядывали и на её охранника, молодого подвижного джинета, который также не спускал глаз со своей госпожи.
Внезапно всё сборище обернулось на раскатистый хриплый рёв, раздавшийся из толпы вокруг большой пивной бочки. Вокруг бочки энергично пили. Обычно так завтракали засланные лакеи да привратники с ночного бдения, и когда среди них заводился нахального нраву бездельник, ищущий повода подраться и потому напивающийся сверх меры, его бесцеремонно гнали прочь, отвешивая внушительного пинка. Так было и в этот раз, и коренастый красномордый горожанин со всего размаху шлёпнулся под ноги коня какого-то ганта, только что водрузившего на голову новый роскошный берет, расшитый жемчугами. От неожиданности конь дёрнулся в сторону, качнув хозяина, и нарядный берет едва не полетел в грязь. В тот же миг виновника происшествия огрели плетью, к тому же конь вовсе не собирался уступать дорогу какому-то пропойце, посему пребольно отдавил ему ногу.
— Убивают! — орал пострадавший, барахтаясь в грязи и навозе, любезно оставленном ему конём. Стремянной ганта стоял неподалёку и покатывался со смеху, постукивая по колену лопаткой, предназначенной для сбора навоза хозяйской лошади.
Хмурый бакалейщик, куривший на мешке соли, схватил ушат и неспешно направился к фонтану, пока измазанный в грязи пропойца полз в сторону его лавки. Зачерпнув ледяной воды, он возвратился на порог бакалеи и окатил ползущего из ушата, отчего тот снова гневно взревел. Нащупав где-то под собой отколовшийся от мостовой камень, мокрый горожанин резво поднялся на четвереньки и запустил булыжником в лавочника. Камень описал над лавочником дугу и угодил в оконное стекло. Раздался звон, на пол посыпались осколки. Вскоре грянул очередной вопль побитого пьяницы, которого молчаливый бакалейщик, не вынимая трубку изо рта, принялся колотить метлой.
Их быстро разняли солдаты, наподдавшие обоим по шеям. Зеваки начали расходиться. Кошелёк леди, с презрительной гримасой наблюдавшей эту сцену, быстро и незаметно перекочевал с её пояса в руки карманников.
— Итак, все на месте, — изрекла женщина в пледе, — и леди, и забулдыги, и торгаши, и ворьё. Солдаты и прислуга, ганты и джинеты, дети, собаки, кони. Весь город как на ладони. Хотя постой-ка, кого-то не хватает. Где же священники и бандиты?
Она завертела головой, весело оглядываясь по сторонам.
— Где же эти вездесущие поборники сомнительной морали? Не кажут лица народу. Хотя нет, вон же бурмистр, голубчик, высунул в окно ратуши свой длинный бледный нос. Один есть! Где же остальные?
— А что тебе до них? — услышала она откуда-то сверху. Задрав голову, зрительница в пледе увидела неподалёку от себя высокого молодого человека в тёмном одеянии. Он стоял на краю чаши фонтана, скрестив руки на груди, и с высокомерной усмешкой глядел на закутанную в тряпьё горожанку. Простым казался и его наряд, однако простота эта была скорее напускной. Приглядевшись, можно было заметить, что элегантный дублет с крутым стоячим воротником — приталенный, короткий, едва прикрывающий бёдра, — был пошит из дорогих тканей и с большим искусством, однако при этом по какой-то причине начисто был лишён вычурных пуговиц и вышивки, полагающихся подобному наряду по тогдашней моде. Пуговиц вообще было не видать, вместо них по груди пробегалась еле заметная дорожка каких-то невзрачных крючков. Пустота и вместе с тем идеальная опрятность его наряда придавала его облику строгости и в то же время намекала на некоторые черты бунтаря, заметные также и по нарочито вздёрнутому подбородку, орлиному взору, буйным чёрным кудрям да безупречной осанке. Кинжал на его поясе был отнюдь не из тех, что продают на улице — фамильная ценность, не иначе. Обычно такие дарили юношам на пятнадцатилетие в богатых гантских семьях. И вопреки своему положению, а оно, несомненно, было высоким, о чём можно было судить не только по дороговизне и уникальности наряда, но и по общей его фигуре, нисколько не имеющей отметин тяжкого людского труда, цвета его одежд были темны и невзрачны и задавали облику общий траурный тон, отчего имел он вид мрачный и походил не на богача, а скорее на какого-то фанатика.
— Так что тебе до них, полоумная? — повторил он, медленно приблизившись к ней.
— А вот и ещё один, — усмехнулась женщина. — Бездельник и горлопан каких свет не видывал. Богат, беспечен, силён, спесив — сам бог велел податься в бандиты. Оно и понятно. Где ж ещё удали разгуляться как не посреди тесных улиц Черры. Шляйся целыми днями, пей вино да развлекайся с девками, а денежки сами тебя найдут. Знай только ремесло своё — грамотно резать глотки да животы. Ведь жить без ремесла на одни накопления дело пропащее, сейчас только самый последний болван не вкладывается в ремесло, любой богач чем-либо да промышляет. Вот, например, бандитизмом.
— Не мели ерунды, старая брюзга! — фыркнул юноша, отвернувши в сторону ухмыляющееся лицо. Ухмылка его, впрочем, была обманчива, поскольку не сходила с его уст никогда благодаря грубо заштопанной верхней губе. И шрам этот несколько портил его бровастое смуглое лицо, имеющее довольно выразительные черты.
Молодой человек встретился взглядом с солнцем, и его зелёные глаза заблестели, точно струи фонтана.
— Старая? — хохотнула его собеседница. — Еще и сорока мне нет, а уж в старухи записали. Хотя что с вас взять-то, желторотых. Всё думаете, что молодость вечна. Да вот ведь незадача — жизнь скоротечна! Оглянуться не успеешь, как превратишься в иссохшего грязнозубого капера, как твой отец.
— Придержи язык, дурная баба! — прикрикнул на неё юноша. — Я терплю тебя на рынке только потому, что ты блажная головой, а гнать малоумных божьих тварей грешно.
— Святая добродетель, — проговорила та, качая головой и глядя на него с весёлой усмешкой. — Спасибо, отец родной, за терпение и доброту твою. Храни тебя господь, радетель порядка на Знаменном рынке. Воруют тут у вас, правда, посреди бела дня.
— Ремесло не хуже остальных, — хмыкнул юноша.
— Неужто в нём ты и преуспел?
— Отнюдь. Готовлюсь в сержанты, — гордо бросил он. — Воровство не мой конёк.
— Славный сержант из тебя выйдет, а потом, конечно, могучий и благородный рыцарь, возможно даже сам рыцарь Струн, а там и во власть податься можно. Страной править, людьми ворочать как вздумается, спать на золоте, закусывать золотом, добытым с грабительских налогов да грабительских набегов ручных пиратов императора. Вот это работёнка. А воровство точно не твой конёк, Фиаче Фуринотти!
Женщина вынула откуда-то из недр одеяла гигантскую сырую морковь и принялась с хрустом грызть её, насмешливо поглядывая на Фиаче. Тот презрительно фыркнул и спрыгнул на ступени, придержав длинный кинжал в резных посеребренных ножнах.
Он неспешно сошёл вниз и к нему тут же подбежали двое, одетые в объёмные серые плащи до колен. Оба они запыхались, у одного был порван рукав кожаного дублета, у второго всклокочена шевелюра и слегка помята чьими-то кулаками физиономия.
— Порядок, — донеслось до завтракающей на краю фонтана особы. Фиаче тесно зашептался со своими знакомцами, поглядывая на сторожку привратника ратуши, откуда вся в слезах в сопровождении капитана стражи вышла леди в парчовой накидке. За нею робко семенила её свита, тяжело шагал джинет, виновато уставившись в землю. Похожий на рассерженного пеликана капитан, собрав гармонью множество своих подбородков и выпятив грудь, шёл рядом с леди и свирепо оглядывал рынок, словно желая напугать дерзкого вора своими ввалившимися глазами, которые полагал проницательными и грозными. Отправленные им солдаты прочёсывали весь рынок, протискиваясь между тесными рядами в растущей толчее. Они бестолково сновали из угла в угол и пожимали плечами, осматривая привычные глазу окрестности, полупустые таверны, телеги с лошадьми, заглянули даже в загон для свиней.
Капитан краснел и злился, слушая причитания леди и бодрый рыночный гвалт. Он был раздражён и раздосадован тем, что ему, по всей видимости, придётся отпустить столь высокородную особу ни с чем и лишиться благодарностей богатых господ, а то и получить по шапке. Лучше б её кто-нибудь треснул или оскорбил, думал он. С этим было бы проще, нежели искать кошелёк в этом муравейнике.
Однако он ничего не мог поделать и лишь насуплено мычал в ответ, деловито заложив большие пальцы за пояс.
Фиаче, приосанившись, направился прямиком к сторожке, на ходу расстегнув дублет и продемонстрировав базарной зрительнице у себя за пазухой тот самый кошелёк.
— Вот же сукин сын!
Фиаче пожал плечами и удалился. Двое в плащах последовали за ним. Издалека было видно, как они вежливо раскланялись перед компанией у сторожки, и как недовольно подбоченился капитан, увидав Фиаче. Вскоре после долгих расшаркиваний Фиаче вручил даме её кошель, отчего та счастливо вскрикнула и вся её свита тут же засуетилась, обступив хозяйку. Последовали долгие благодарности в адрес Фиаче. Они плыли мимо угрюмого капитана, помахивая на прощание щедрым вознаграждением, которым леди не преминула одарить Фиаче. Тот долго и упорно отказывался, галантно кланялся, целовал даме руки, выдавал комплименты, после чего преклонил колено и принял деньги из того самого кошеля, причём выклянчал он своими заискиваниями сумму немалую.
Когда вся компания, наконец, разошлась в разные стороны, Фиаче неспешно прошёлся мимо капитана и подбросил вверх несколько монет, которые тот цепко поймал и тут же сунул за пазуху.
— Вот же пострел, — усмехнулась зрительница, догрызая свою морковь. Она даже несколько раз ударила в ладоши в честь завершения всей истории с кошельком.
Фиаче, вернувшись к фонтану, тряхнул блестящей копной чёрных кудрявых волос в шутливом поклоне.
— Что же сталось с теми жуликами? — поинтересовалась женщина в пледе.
— Больше ты их на рынке не увидишь, — пообещал Фиаче. Та покачала головой и вздохнула:
— Что ж, поделом им. Забрести на территорию страшнейшего бандита всей Мальпры много ума не надо.
— Страшнейшего?
— Именно так, — зрительница зачерпнула ладонью воды в фонтане, чтобы напиться и омыть лицо. — Для негодяя, лицемера и глупца нет ничего страшнее правды, чести и сострадания. До смерти пугает ластящихся к щедрой на подачки лжи искренняя самоотверженность. Вселяет ужас в души наглецов, мнящих народ тупым скотом, сердце, полное отчаянной любви к народу, к миру, к солнцу! Для каждого высокомерного кровопивца великодушный мечтатель — первейший враг. Нестерпимы на слух жестоким гонителям слова, что он произносит — правда, право, праведность!
Она встала, сбросила с себя плед и заходила по ступеням взад-вперёд, жестикулируя руками. Народ, проходящий мимо, таращился на неё, заслышав громкие выкрики, некоторые, приметив Фиаче, с интересом наблюдающего за ней, тоже останавливались послушать юродивую.
— Истинно страшен бандит черрийский, бдящий Знаменный рынок. Бойтесь его, мерзавцы, бойтесь его, мироеды и палачи! Бойся его, потентат!
— Но-но, — цыкнул на неё Фиаче. — Полегче, женщина. Я не посмотрю на то, что ты блаженна головой, и окуну тебя в фонтан.
— Что ж, окунай, гант Фуринотти! Но ты и сам прекрасно знаешь, что истинное благородство не в золотых волосах, но в золотом сердце. Не в ясных глазах, но в ясном разуме. Не в красоте плоти, но в красоте души. Тот же, кто сочетает в себе и облик ангела, и дух ангела — воистину страшен! Страшный, страшный человек Ланцо Эспера!
Грянул колокол на башне, оповестив город о том, что наступил полдень. Солнце яро озарило весь рынок, исчезли тени, струи воды замерцали бликами точно золотой россыпью. Птицы, облюбовавшие фонтан, с шумом вспорхнули с насиженных мест — по кромке чаши шёл молодой человек. Как и Фиаче, он обогнул фонтан и приблизился к пледу, оставленному у воды его обладательницей.
Та смотрела на него снизу вверх, прикрыв ладонью глаза от слепящего солнца. Сквозь ресницы она наблюдала, как из ореола света появилось сияющее лицо, и сияло оно не столько в лучах солнца, сколько собственной тёплой, яркой, душистой, как апельсинов цвет, красотой. Удивительно чеканный лик сверкал капельками влаги, будто сочился мёдом, — юноша вспотел, вероятно, от тяжкого труда, и на лбу его, как и на точёных скулах налипли мокрые волосы янтарного оттенка, точь-в-точь пчелиная шубка в крупицах душистой пыльцы. Остальная шевелюра, соперничая с солнцем, ярилась червонным золотом, и хозяйке пледа было невмочь смотреть на это блистательное великолепие, ранящее глаза. В очередной раз подумалось ей насколько неуместен был этот факел ошеломляющей, щедро льющейся в мир красоты в чехле простецкой одежонки обыкновенного работяги, которому некогда было задумываться о собственной исключительности. Хотя возможно именно оттого, думала она, и рвалась его столь лучезарная пунцовая улыбка в окружающий мир, но не в собственное отражение, которое едва ли видел он каждый день.
Зато каждый день он был здесь, на площади. Каждый день он приходил сюда ровно в полдень, в то время, когда полагался ему краткий отдых от нелёгкого труда, чтобы встретиться с горожанами, которые хоть и имели разное о нём мнение, всё же не могли обратиться к нему ни единым дурным словом, ибо то было решительно невозможно — и хозяйке пледа было понятно это чувство беспомощности и стыдливости перед полнокровной, благородной красотой, уверенной, что она лишь отражается от окружающих.
Молодой человек звонко рассмеялся.
— Эппа! Кто бы что ни говорил, сколько бы ни утверждали, что ты безумна, я по-прежнему совершенно уверен, что ты вовсе не сумасшедшая.
Эппа замахала на него руками.
— Что ты, Ланцо, что ты! Совсем дурна умом, глазами да языком. Но не сердцем, Ланцо, но не сердцем. Оно понимает, оно зрит и говорит что чувствует.
Прихватив плед, она поскорей скользнула в сторону, чтобы уже с безопасного расстояния наблюдать за тем, что происходило у фонтана.
Ланцо спрыгнул на ступени, и его тотчас окружила толпа юношей. Все они были бойки и статны, все до единого самоуверенно и молодцевато держались подле своего главаря, гордо вскинув головы, как и Фиаче, стоявший с Ланцо плечом к плечу. Некоторые были ещё совсем мальчишками, многие были добротно и довольно дорого одеты. Выделялась среди них и пара джинетов при мечах, но у абсолютного большинства, включая самого Ланцо, на поясе висело лишь по кинжалу. Как все типичные южане были они преимущественно темноволосы и темноглазы, и хоть и затесалось среди них несколько светлокудрых, никто из них не сиял так, как Ланцо, обладающий густой, блистающей золотом шевелюрой и кожей цвета рапсового мёда.
Отличались от прочих и его глубоко посаженные синие, как кобальтовое стекло, глаза. Эппу они скорее тревожили, чем восхищали — слишком ярки и внезапны они были, словно два глубоких колодца посреди жарких песков, полные прохладной, свежей… но солёной морской воды.
Эппа попятилась с лестницы и пробежалась взглядом по всем собравшимся.
— Ба! — громко протянула она, прохаживаясь по дороге вместе с прочими зеваками. — Вся шайка в сборе.
По толпе пополз шепоток.
— Уж Эппа дурная, но Ланцо Эспера и сам не от мира сего человек. А может, вовсе не человек! Лучше держаться подальше.
— Говорят, его отец — сам мальпранский гранд. А этот бандитом заделался. Ещё и дровоколом трудится. А ведь белая кость! Сразу видно.
— Ему бы в священники, с его-то, так сказать, физией и комплекцией. Быстро поднялся бы к верхушке…
— Ярче светила блещет, глазам больно. И ведь не уходит в тень, на самом пекле сидит!
Банда Ланцо тем временем расположилась на лестнице у фонтана. Некоторые закурили, иные заспорили, кто-то принялся жевать жареный свиной хвост, угодливо преподнесённый лоточником. В ногах их крутились собаки, а также оборванного вида дети, вымогающие милостыню. Бандиты гнали малолетнюю голытьбу прочь от себя и наперебой галдели всё ещё детскими, ломающимися голосами, утирая рукавами жир и специи с уже совсем не детских физиономий. Уличные стычки да премудрости слежки воспитывали в них жёсткость и проворство, многие уже начали прислуживать рыцарям и потому в перерывах между чисткой коней и доспехов постигали азы стратегии и мастерства реального боя, при этом учась выдержке и закалке. Но главным, на что оглядывались они в мыслях своих, был, несомненно, Ланцо.
Ланцо умывался. Склонившись у фонтана, он обливал голову холодной водой, потирал шею, грудь и довольно фыркал. Он закатал рукава, но всё равно промочил всю рубаху, довольно поношенную на вид. Наряд Ланцо был прост — чёрный дублёный жилет поверх красной льняной рубахи, узкие серые штаны, широкий кушак на бёдрах и добротные новые башмаки. За пояс его были заткнуты перчатки, слева висел обыкновенный кинжал с деревянной рукоятью и небольшой кошель, правая голень была обмотана верёвкой.
Всласть напившись и умывшись, Ланцо присел на край фонтана рядом с Фиаче. Обоим было по семнадцать лет, и оба не походили друг на друга как день и ночь. Долговязый смуглый Фиаче с хитрыми зелёными глазами и худым подвижным, словно кунья морда, лицом не уступал Ланцо ни в стати, ни в сноровке. Однако несмотря на высокомерную усмешку, на бархатный дублет и торчащий кружевной воротник нижней рубахи Фиаче, опознать из них двоих главаря банды было легко. Широкоплечий большерукий Ланцо выделялся вовсе не ростом, не красотой и сиянием точёного лица — ярче золотых волос бросалась в глаза его благородная выдержка. Невероятное для своих лет самообладание являл Ланцо каждым жестом и взглядом, его полная уравновешенность, обычно столь несвойственная порывистым юношам на пороге взросления, производила на его соратников сильнейшее впечатление.
Не слыхали они от него ни грубого окрика, ни оскорбления, ни бахвальства, ни властной бравады. Он всегда был спокоен и вежлив, можно было подумать, ярость и страх вовсе не свойственны ему, миролюбивому существу, однако в его глазах всегда явственно читалась странная для его возраста проницательность, которая тревожила, казалось, не только окружающих, но и его самого.
Ни капли притворства не таилось в его взгляде. В его присутствии стыдно было лгать, и верные приспешники Ланцо даже не пытались юлить перед своим диковинным главарём.
Сам главарь порой немало озадачивал их своими наблюдениями и лишь один Фиаче осмеливался на расспросы, порой не без раздражения.
— Одиннадцать, — сказал Ланцо, глядя куда-то вдаль на другой конец рынка.
— О чём ты? — протянул Фиаче, пытаясь разглядеть, что он там увидел.
— Одиннадцать малолетних оборванцев крутились около фонтана, когда я шагал по нему. Этих детей я видел прежде, они всё так же безобразно одеты.
Фиаче разочарованно фыркнул.
— Что нам с того?
— Брошенные дети — злосчастье общества, Фиаче.
Тот промолчал, скривившись, и пожал плечами.
— Гляди, они роются в корыте с гнилыми овощами, — продолжал Ланцо. — Они едят эти помои.
— А ещё они ржут и швыряются ими, — брезгливо заметил Фиаче.
— Детям надо играть, — усмехнулся Ланцо, — где бы они ни жили, что бы они ни ели. У всех свои игры. Помойные игры выглядят вот так.
— У всех свои игры, — рассеянно закивал Фиаче. — Что ж поделать.
— Будь я рыцарем Струн, я обратил бы это гнильё в свежие овощи.
— Тогда тебе пришлось бы только этим и заниматься, — рассмеялся Фиаче, хлопнув Ланцо по плечу. — А на все голодающие утробы времени и сил не напасёшься. А они бы ещё и недовольно топали ногами, требуя чистых панталон да чистой воды.
— Я очистил бы речные воды! — радостно воскликнул Ланцо, взмахнув руками. — Я засеял бы бесплодные степи хлебами! Я обратил бы Помоище в дивные сады.
— Ты витаешь в облаках, — вздохнул Фиаче.
— Вовсе нет, — улыбнулся Ланцо. — Дон Моген учил меня не отступать от своих чаяний, и бережно хранить душевные устремления, чтобы не забывать своей цели. Путь в рыцарский орден Пяти Струн непрост, и важно не потерять себя по дороге.
— Болван твой дон Моген. Не помогло ему в жизни умение растекаться мыслью. Ты подался в оруженосцы к самому бестолковому и нищему рыцарю в Черре! — воскликнул Фиаче. — Он даже не возьмёт тебя в джинеты.
— Ты слишком строг к нему, Фиаче. К тому же, я вовсе не стремлюсь к нему в джинеты. Меня волнует лишь документ, который даст мне право носить меч. И чтобы заслужить его на турнире, мне как раз и следует во всём слушаться дона Могена, поскольку он прекрасный учитель и достойный воин.
— Ты рассчитываешь, что он раскошелится на пошлину за тебя? Турнир уже через неделю!
— Таков был уговор. За мой труд и службу он вложил в меня немало знаний и умений, но ты ведь знаешь, также мне полагается и жалование — турнирная пошлина.
— Он беден как церковная мышь, — фыркнул Фиаче. — А сумма там немалая. В любом случае, я всегда заплачу за тебя.
— Спасибо, Фиаче, — улыбнулся Ланцо, — но, право, в этом нет нужды.
— Ты знаешь, — Фиаче почесал лоб и замялся, подбирая слова, — я всегда поделюсь с тобой всем, что имею. Но почему бы тебе не попросить помощи у своего отца?
— Отца? — удивлённо переспросил Ланцо. Фиаче заговорщицки скосил на него глаза и негромко продолжил:
— Именно. У своего отца, гранда Вольфорте де Мальпра. Он устроил бы твою судьбу, ты мог бы сделать замечательную карьеру при дворе. Тебя произвели бы в сержанты, а не в жалкие джинеты. Ты жил бы в Браммо и состоял бы на службе самого гранда, который немедленно посвятил бы тебя в рыцари. И уже оттуда попасть в столицу, чтобы претендовать на участие в Зимнем турнире, намного проще. Тем более, на это нужна уйма денег. Ты стал бы рыцарем Струн по щелчку пальцев, Ланцо. И спокойно начал бы колдовать над овощами, раз уж это тебе в удовольствие.
— Фиаче, он мне не отец, — спокойно возразил Ланцо.
— Ну, тут можно поспорить…
— Нечего тут спорить, — Ланцо пожал плечами. — Этот человек мне не знаком. К тому же ты прекрасно знаешь, я поклялся маме, что не стану искать с ним встречи и никогда не выступлю под его знаменем.
Фиаче кивнул и хитро прищурился.
— Мой отец всегда говорил — ты держишь клятву до тех пор, пока она сама не возьмёт тебя за шкирку.
— Твой отец — пират, Фиаче, — напомнил Ланцо. Тот вздёрнул подбородок.
— Что с того? Взгляни на себя. Вместо того чтобы скакать на белобрысом жеребце в компании своих белобрысых братьев, трепать на ветру бархатные знамёна мальпранского гранда, ты знаешься с отребьем, болтаешься со своей бандой по черрийским улицам и рынкам. Ты колешь дрова у деда на заднем дворе, а мог бы колоть копьём недоумков на турнирах. Ты такой же жалкий неудачник, как и твой дон Моген. Пошёл ты прочь, не смей сидеть рядом со мною.
И он пихнул Ланцо кулаком в плечо. Ланцо широко улыбнулся. Он перехватил руку Фиаче и крепко пожал его ладонь.
— Ты добрый друг, Фиаче. Моя мечта для тебя важней нашей дружбы.
Фиаче отмахнулся от него, но не мог не усмехнуться.
— А мне важней наш уговор, — продолжал Ланцо. — Мы вместе выступим на турнире и заслужим право на меч, как и планировали. Вместе и отправимся покорять Гематопию, и в конце концов окажемся и на ристалище Риакорды. Вместе и никак иначе. Как и условились пять лет назад.
Фиаче фыркнул и покраснел, сдерживая радостную улыбку.
— Как и условились, — подтвердил он и крепко пожал руку Ланцо. — Но ты всё ещё помнишь, что я вовсе не так одержим этим орденом рыцарей Струн, как ты? Конечно это невероятная честь попасть в него, но что касается всего этого колдовства…
Ланцо выпустил из рук его ладонь и зачерпнул в фонтане воды.
— Взгляни, — сквозь его пальцы сочились сверкающие струи. — В руках рыцаря Струн вода обратилась бы в лёд или пламя. Божье благословение снисходит на каждого победителя турнира в Риакорде. Он удостаивается чести вступить в орден Пяти Струн и обретает уникальный дар, великую силу — высшее мастерство рыцаря. Я получу этот дар и смогу использовать его на благо всего народа.
— Неужели ты до сих пор веришь в эту чушь! — поражённо пробормотал Фиаче. — Это же сказки для малышни да старичков! Ну кто в наше время относится к этому так серьёзно?
— Неужели ты не веришь вовсе?
— Разумеется, не верю! — фыркнул Фиаче. — Мой отец всегда говорил — монашья кодла выдумывает нелепые чудеса, но самое нелепое чудо, что люди в них верят.
— Но во что же ты веришь?
— Я верю в деньги.
— Я говорю о том, ради чего ты бы умер.
— В таком случае я верю в тебя!
Ланцо устало улыбнулся.
— Мой отец часто твердит, — продолжал Фиаче, — «этот Ланцо Эспера — выродок не от мира сего, его надо либо убить, либо молиться ему». Я молюсь, Ланцо.
Оба они рассмеялись.
— Ты всё время поминаешь отца, — задумчиво произнёс Ланцо, — но ведь ты люто ненавидишь его.
— Что с того? Временами от него можно услышать толковые мысли. Проклинает поповщину, когда напьётся, так то вполне справедливо. Когда плавал он в эскадре с лицензией потентата по всему Майо Гра на своей «Свирепой Ехидне», добыл с ньольских кораблей баснословные богатства, которые, разумеется, полагались потентату. Свою долю отец получил, однако была она меньше заявленной в пять раз, поскольку часть добычи внезапно перепала церкви, пытавшейся контролировать тогдашнего потентата. Старый правитель в итоге скончался от неизвестной болезни. И именно в ту пору рыцари Струн начали показывать людям разные трюки с пылающей водой, дождями посреди зимы и прочее. Странное совпадение, не так ли? Однако никто из них совсем не рвался применять свою силу «на благо всего народа», да и сейчас что-то не горит желанием.
Ланцо покачал головой.
— Мой добрый Фиаче, ты только что отправлял меня к мальпранскому гранду, чтобы я немедленно готовился в рыцари Струн, а теперь клянёшь их и поносишь церковь, благо нас никто не слышит.
— Я всего лишь боюсь, что ты разочаруешься, — буркнул Фиаче, скрестив руки на груди. — В мире полно лжи и жестокости, но тебя они касаться не должны.
Ланцо встал. Он спустился на три ступени и обернулся, взглянув на Фиаче.
— Именно против лжи и жестокости мы боремся, друг мой. Нельзя бороться с ними, не соприкасаясь, не ранив своих рук.
С этими словами он сошёл с лестницы и, слегка углубившись в волнующийся людской поток, догнал и тронул за плечо прохожего.
— Отец Дуч.
Священник оглянулся.
— А, Ланцо! — воскликнул он скорее боязливо, чем удивлённо. — Благословенны будни твои.
— Благословенны, святой отец, — склонил голову Ланцо. — Вы не сильно торопитесь? У меня кое-что есть для вас.
Священник растянулся в благодушной улыбке, сморщив лоснящееся под солнцем розовое лицо.
— Слушаю тебя, сынок.
— Идёмте к фонтану.
— Ох, — отец Дуч бросил тревожный взгляд на бандитское сборище, гогочущее на ступенях у воды. Отказаться он не посмел. — Коль надо, так идём.
Он замахал рукой трём монахам, застывшим поблизости с большими корзинами, полными снеди, и те двинулись дальше без него, постоянно оглядываясь на своего настоятеля. Тот семенил за Ланцо, притворно мешкая, отдуваясь и перекладывая из руки в руку корзину с какими-то пирогами. Фиаче вышел к ним навстречу, недобро поглядывая на священника.
Братия Ланцо поднялась как по команде и окружила их у лестницы. Священник нервно сглотнул, косясь по сторонам, однако Ланцо невозмутимо продолжил их разговор.
— Как дела в приюте, отец Дуч? Как дети?
— Потихоньку, Ланцо, помаленьку, — бормотал тот. — Всё спокойно, всё с божьей помощью.
Ланцо буровил его глазами, почти не мигая, и отец Дуч поёжился под прицелом яркого пронзительного взгляда.
— Нашими молитвами…
— Всего ли вам хватает?
— Нужду не терпим, сынок, здоровы все да сыты, слава богу.
— Я очень рад.
Ланцо протянул руку и в его ладонь моментально лёг кошель, туго набитый монетами. Джинет, подавший ему выручку, встал у его левого плеча. Справа к Ланцо подобрался Фиаче.
— Каждый ли получил свою долю? — спросил у него Ланцо, не оборачиваясь.
— Разумеется. Я об этом позаботился.
— Благодарю, Фиаче.
Священник не спускал глаз с кошеля, полного, по-видимому, серебряных монет. Бандиты Ланцо собирали со всех торговцев Знаменного рынка мзду за своё покровительство и быстрое решение большинства конфликтов без судебных проволочек. Базарные беспорядки стали настоящей редкостью, за что Ланцо и сотоварищи снискали уважение самого бурмистра, которому было совершенно недосуг возиться со скандальными торгашами, устраивая аресты и суды. Правда, он не отказывался и от своей доли, закрывая глаза на бандитские сборища под окнами ратуши. И таким образом центр Черры благоденствовал, а бурмистр каждый день благодарил бога за знакомство с Ланцо, которого, однако, побаивался и считал юродивым.
— Вот деньги, — сказал Ланцо, протягивая кошель настоятелю. — Купите детям приличную одежду и одеяла. Я видел сирот в городе, они одеты в неподобающее тряпьё. Ночами в каменных стенах приюта бывает холодно, особенно когда дует северный ветер, а старые одеяла наверняка прохудились.
Отец Дуч принял кошель и мягко провёл пятернёй у самого лица Ланцо.
— Благословенны твои будни, добрый человек. Храни тебя Бог. Я сделаю, как ты сказал.
— А я прослежу, — пропел Фиаче, с ехидной улыбкой подмигивая настоятелю. — Прослежу, чтобы ничего не стряслось с деньгами по пути в приют, — добавил он, обратившись к Ланцо. — Святой отец пожилой и беспомощный старик, а паршивцы с мясницкого переулка так и ждут, чтобы кого-нибудь ограбить.
Ланцо кивнул.
— Прекрасно, Фиаче, идите. Хорошего вам дня, святой отец.
— Всех благ, доброе дитя.
Тревожно оглядываясь, священник засеменил прочь. За ним двинулся Фиаче, кликнув с собой троих человек.
— Послушай, дедуля, — негромко прошелестел на ухо монаху Фиаче, быстро догнав его в толпе, — если ты ещё раз выкинешь этот трюк с деньгами как в прошлый раз, когда закупил мяса на треть меньше, чем велел Ланцо, я из тебя самого наверчу колбас.
Отец Дуч торопливо продолжал свой путь, утирая пот со лба широким рукавом серой хламиды.
— Пусть Ланцо добр как святой, но я настолько грешен, что мне не привыкать, — продолжал Фиаче, смачно сплёвывая в сторону. — Если ты ещё раз попытаешься обмануть Ланцо, монастырю придётся подыскивать себе нового настоятеля. Это только что передал тебе мой кинжал.
Отец Дуч молча шагал по залитым солнцем узким улицам Черры, украшенным затейливой архитектурой богатых домов да цветочными кадками. Совсем скоро солнце минует зенит, и поползут по мощёным дорогам тени, в которых с радостью укроются разного рода ублюдки.
Но и сейчас посреди бела дня четверо ублюдков не отставали от монаха, потерявшего к щедрому жесту Ланцо всякое расположение духа.
— Вам, молодой гант, поучиться бы у своего сотоварища благодушию и состраданию, — произнёс, наконец, священник не без раздражения. — Разве так поступают благородные бандиты Ланцо? Угрожают ли они ножом божьим служителям? Одобрил бы он такое поведение? Возможно, стоит поставить его в известность?
Фиаче с тошнотворно приторной улыбкой глядел ему в затылок.
— Не тебе рассуждать о благородстве, подлый ворюга, — произнёс он приветливым, елейным тоном. — Воровать у сирот станет лишь самая последняя мразь. Да мой отец просто само святейшество в сравнении с тобой, поскольку брал лишь богатейшие корабли, но воровать у нищих это удел мразей, таких презирают и пираты, и бандиты. Такие именуются святыми отцами. Но от святости давно уж ничего в них не осталось, — Фиаче покачал головой и зацокал языком. — Для меня свят лишь Ланцо, и понял я за годы знакомства с ним одну важную вещь — святой не только не должен баловаться излишествами, но и не должен быть мучеником. Ни ложь, ни горе не должны касаться его. Защищая его, я готов отдать свою жизнь. И лучше тебе помалкивать, дедуля. Это вновь передал тебе мой кинжал. Он у меня разговорчивый.
Спутники Фиаче насмешливо переглянулись. Отец Дуч поморщился с совершенно оскорблённым выражением лица, но не осмелился возразить и зашагал ещё быстрее, укоризненно качая головой. Остаток пути никто из них не проронил ни слова, а бандиты настороженно оглядывались, опасаясь недружественных обитателей переулков, за версту чуявших поживу или гостей с соседних территорий.
Ланцо не стал долее томить на солнцепёке своих людей, и после того как Фиаче и отец Дуч покинули площадь, громко объявил:
— Расходимся!
Его бандиты моментально рассыпались по углам как тараканы. Ступени у фонтана опустели, словно там и не было никакого полуденного сборища рыночных блюстителей.
— Эва диво! — усмехнулась Эппа, усевшись на прежнее место. Она расстелила свой плед на краю фонтана и устроилась на нём с явным комфортом, весело стуча пятками по каменному борту. — Ловко юркнули в свой муравейник.
— Нет, Эппа, — возразил Ланцо, присаживаясь рядом, — рынок не похож на муравейник. Здесь каждый сам за себя.
— Что ж это, каждый окрысился против других?
— Я не о том. Безумные идеи не способны сгрести этих людей в кучу. Здесь каждый безумен по-своему.
— И в чём же твоё безумие, Ланцо? — Эппа хитро и торжествующе посмотрела на него, но Ланцо лишь улыбнулся.
— Я боюсь муравьёв, — вдруг серьёзно ответил он. Глаза Эппы округлились.
— Что? Муравьёв? Этих мелких таракашек?
Ланцо кивнул. Эппа недоумённо развела руками.
— Чем они могут тебя пугать? Казалось мне, ничто вообще не способно устрашить Ланцо Эсперу. Ни злобные голодранцы в подворотнях, ни заносчивые ганты, ни сам потентат, ни Помоище, ни даже Скверна!
Ланцо рассмеялся.
— Бессмыслен страх перед всем, что ты перечислила, почтенная Эппа.
— Но муравьи…
— Именно их стоит бояться, — тихо, но веско изрёк Ланцо, сверкнув глазами. Эппа судорожно повела плечами, не то боязливо, не то недоверчиво.
— Как скажешь, отец родной, как скажешь. Но всё ж-таки почему…
Толпа у арки между ратушей и постоялым двором зашумела, послышались возмущённые выкрики, люди недовольно расступались и качали головами, и вскоре на площадь выскочил босой мальчишка. Он нёсся, спотыкаясь и стараясь ступать на горячие камни лишь кончиками пальцев. В руке он сжимал по башмаку — очевидно, долго бежал и решил поберечь обувь. Мальчик сильно запыхался, и, подскочив к фонтану, поначалу не мог вымолвить ни слова.
Подпрыгивая на месте, он указывал башмаком в сторону арки и пытался сообщить нечто важное, обращаясь к Ланцо.
— Там… в мастерской! В дому вашем… дед ваш. Мастер Эспера… худо! Ох худо ему!
— Худо? — Ланцо вскочил.
— Совсем худо! Задышал, задышал он на износ! — выпалил мальчик. — Кончается совсем, недолго уж осталось.
— Но ведь… вчера стало ему куда как лучше, — пробормотал Ланцо. Он сорвался с места и ринулся сквозь арку прочь с рынка. Люди молча расступались перед ним.
Глава 3. Муравей
Сперва Ланцо нёсся по городу со всех ног. Дед умирал, и, во что бы то ни стало, нужно было успеть проститься с ним. Успеть почтительно возрыдать, а далее дожидаться последнего вздоха у смертного одра, склонившись над несчастным как коршун над голубком.
Старый мастер Эспера уже несколько лет страдал грудными болями, да сердце его колотилось порой до того сокрушительно, что слёг он, в конце концов, ослабши — больше и не вставал. Сыновья его теперь сами успешно заправляли делами в мастерской, и старый столяр ушёл на покой с чувством гордости и облегчения. Строгий старик любил своё ремесло не меньше родных детей и не мыслил одно без другого, посему оба сына наследовали мастерство отца, всю жизнь безвылазно проводя подле него за работой. Он же ревностно следил за каждым их движением, стремясь взрастить из обоих достойных продолжателей своего дела. И самая знаменитая в Черре столярная мастерская процветала под управлением трудолюбивого Эврио Эсперы.
Ланцо дед никогда не допускал в мастерскую. Он поручал маленькому внуку собирать стружку и щепы, а подросшему — колоть дрова на заднем дворе да развозить их по домам заказчиков, чем Ланцо и начал зарабатывать на пропитание себе да матери своей Чиеле, живущей в отчем дому на три семьи в самом тесном углу. Впрочем, Чиела не жаловалась, но жила сыто и покойно под покровительством родителя, взращивая сына, которого старый Эспера принял с большой неохотой, но вскоре не мог не признать, что тот пришёлся ему весьма по сердцу. Однако в мастерскую внука не пускал. «Не его это. Не его хлеб. Ланцо ждёт другая дорога». И Ланцо колол дрова.
Работящий весёлый дед воспитывал его в шутливой строгости, спуская с рук многие шалости, которые малолетний Ланцо учинял в большом родовом дому. Ему доставалось гораздо меньше, нежели в своё время сыновьям и прочим внукам, и старый Эспера частенько посмеивался в усы над угрюмыми дядьями, недолюбливающими племянника Ланцо, который, вопреки их опасениям, не вырос избалованным лоботрясом.
Ланцо споткнулся на дороге о выпирающий камень и затрусил медленнее, пока и вовсе не перешёл на шаг. Он побрёл по городу в сторону дома, намеренно петляя и растягивая свой путь. Мыслями он уносился во времена детства, которое помнил ещё более солнечным, ещё более душистым, пахнущим сосновой смолой, железом — ладони горько пахли железом после того как он рылся в дедовском ящике с гвоздями. Тогда почему-то не чувствовался смрад Помоища, на горизонте не замечался сизый дымок от вечных пожаров, тогда всё было иным, и дед был иным — толстым и весёлым. Он грозил пальцем и поучал Ланцо, ворчливо сетуя на его бестолковость. Но в этом ворчании слышалось столько любви, что Ланцо не запоминал ни слова из его низкого шмелиного брюзжания, лишь покорно кивал с виноватой улыбкой и раскаяньем в глазах.
Нынче же больной, отощавший мастер Эспера говорил редко и скупо, предпочитая всё больше дремать или молча слушать бормотание дочери, вяжущей бесконечные пледы у изголовья его кровати. Он был суров и отрешён, отворачивался к стенке, не отвечал на вопросы и полностью игнорировал своих детей и внуков. Но вчера… вчера он даже рассмеялся! Протянул худую желтоватую руку, погладил Ланцо по щеке. Потом он заговорил о столице, чудесной величественной Арцее, где жизнь грохотала так бурно и пышно, что уж он-то, Ланцо, просто обязан был туда попасть, ведь именно там его место — на Зимних турнирах в крепости Риакорда среди самых мужественных и великолепных гематопийских рыцарей, вовсе не на вшивом черрийском рынке среди скучающей шпаны…
Ланцо остановился. Ноги не шли дальше. Дед умирал — наверняка глыба страданий, навалившаяся на него в этот час, оставила на нём оттиск отчаяния и беспомощности. Ланцо не хотелось запоминать его вот таким — увядшим, истощённым больным на пороге смерти.
Вместо того чтобы поспешить домой, он побрёл на окраину города. Перейдя по мосту через канал, Ланцо свернул к мельнице и вскоре миновал её по горячей пыльной дороге, ведущей в сторону старого квартала, покинутого жильцами и засиженного нищими и бесприютными. Дома здесь были обветшалыми, полуразобранными, многие погрязли в болотах. Здесь было тихо, и царила шуршащая травой, стрекочущая кузнечиками жара.
Давний оползень изменил русло реки, та разлилась и начала подтапливать берег, отчего квартал постепенно превращался в болото. Вскоре эта часть города опустела, но её так и не снесли до конца, и со временем неумолимая природа задушила некогда ухоженное и опрятное человеческое обиталище.
Ланцо брёл по заросшим травами улицам и искал глазами старый дом, где он вырос, где прошло его детство, где искал он свои первые приключения, встретил первых друзей и врагов. Вокруг не было ни души. Ланцо шёл и говорил вслух, беседуя сам с собою, совершенно забыв о времени. Может, и нарочно забыв.
— Отчётливо видно, как воздух подёрнулся рябью и бьётся, будто закипающая вода в кастрюле, — говорил он. — Варится каша эта здесь уж давно. Славная каша из восходов хладных, туманов полынных сухостойных, заборов высоких, но дырявых, кустов огромных да костей в сырой тени их. По костям собаки да синицы лазают, а после скачут они средь тишайших тропинок мягких глиняных, одуванчиков и колокольчиков таких нежных с зеленью на окраине тропы такой красной, высушенной, потрескавшейся.
Черпается каша ложкою вопрекивсемушной, упорной, обожжённой о костёр. Естся каша молча да с усердием под шуршание метлы, углей в печке да сухарей, и ощущается вкус её этакий горький, зольный да металлический, с деревянным душком старых шкафов и сухого укропа, тяжёлый как сундук со старым тряпьём, плотный как песок с примесью гравия и мусора, блёклый как старые бутылки, настойчивый как пыль с дороги.
У дороги — камни разбитые, ничейные. Как бессмысленные кулаки тянутся вверх надломленные палисады. Тянется вверх множество кулаков бессмысленных, посреди поля брошенных, обкусанных каким-то неслыханным чудовищем, несчастным от боли своей, вынужденным жрать несжираемое. Миллионы кулаков этих мелькают среди высоких полыней, обсиженных тлёй чертополохов и домишек косых дощатых. В домишках этих кашею угощаются. С привкусом редиса.
Авось будет хорошо да ладно, вот же среди комков волглой земли черви жирные копошатся — может ли плохо быть? По ладони расползаются, порубанные лопатою нисколечко не чураются, а всё расползаются непобедимые к своим волглым недрам, к своим дырам в земле ненаглядным…
Немного погодя Ланцо удалось разыскать старый дом семьи Эспера. Крыша его прохудилась и частично обвалилась, поэтому Ланцо не решился зайти внутрь. На пороге прямо из ступеней буйно росла полынь, повсюду колосилась высокая пожелтевшая под гнётом жары трава.
Некоторое время Ланцо молча смотрел на брошенное жильё, выглядевшее таким ветхим и унылым, что казалось невероятным, что кто-либо мог жить здесь. Дом был частично разобран при переезде и теперь стоял набекрень, словно калека, лишившийся половины конечностей.
Жара нарастала. Воздух звенел и сгущался перед Ланцо горячей стеной.
Ланцо насторожился.
Краем уха он уловил шелест — мерный шелест приминаемой ногами травы. Он был здесь не один — кто-то шагал по заброшенному кварталу. Оглянувшись, Ланцо вздрогнул и попятился в сторону от дома, а после вовсе развернулся и двинулся назад по тропинке, откуда пришёл. За его спиной замаячила громадная долговязая фигура, дрожащая в знойном мареве словно столб дыма.
Ланцо ускорил шаг. Он шёл, не оборачиваясь, и громко говорил сам с собой, чтобы прогнать сжимающий сердце страх.
— Ноги длинные неловко задирая в полынном поле, шагает скрюченный. Долго идти ему до тропки красной. Земля хоть и травянистая, да уж больно твёрдая. Ищет волглую. Нашёл и сидит вон, в овраге под ивами, где болото, ковыряется в земле до мякоти прелой, где черви трубят телами розовыми как новорождённые кишки.
Нанизал на себя червей и снова идёт за мною скрюченный. Ноги задирает выше головы. Где пройдёт — там муравьи набегают, беспрекословная погань. Прямо в почве гнездятся, и оттого она трескается и дрожит как крышка кастрюли, под которой бьётся каша. Что бы там, в почве той, ни было — ничему не выжить, коли завелась по соседству беспрекословная погань. Мышка ли норушка, червяк ли кишочек, корень-корешочек — закусаны будут до смерти, потому что скрюченный прошёлся, натоптал, наследил. Кашей не кормлен, а может и перекормлен уже по горло — а горла-то и нету.
Вот-вот дойдёт до красной тропки, где бегу я, а что тогда? Шёл бы и шёл себе по холмам заросшим, вихлялся бы между палисадных кулаков. Вот если во храме свежемытом, свежебеленном с росистой позолотою перед святым образом три раза три свечи запалить да трижды нараспев по три святых слова прошептать во славу трёх древнейших создателей, у которых по три лица у каждого, то авось скрюченный задрожит в корчах да заплачет как свеча, да и расплавится вовсе со своими муравьями, да и не дойдёт до красной тропки. Одни черви останутся лежать погибшие — вот уж странность бесполезная. Даже курчонка не найдётся, чтоб склевать их. Уж больно убоги домишки здесь, больно убогую кашу в них стряпают. Все курята давно уж в ней сварены.
Но ничего не боится скрюченный. Трижды на три слоя соль просыпанную перешагивает, подожжённый святым пламенем спирт перешагивает, дымящие благовония и отчаянные поклоны перешагивает, разбитые лбы и окоченевшие пальцы перешагивает. И всё ближе и ближе он. Позади него муравьи огнём зыбятся, на носу черви трубят. Трубят фанфарами о приближении скрюченного, насученного, закрученного да взбученного. Мурашчат да столь скукожен, что ничего ровного, прямого в личине его и нет. Скрючена вся суть его. Ибо он и есть КРЮК.
Отваживает длинными дланями прочь от себя верёвки, свисающие с небес. Серые те небеса, серые и старые как пыльная мешковина. Уж что тащат в том мешке, то знать не надо. Тащат и тащат, пусть тащится это округлое, тошное, сжавшееся в мешке своём — если тащат в мешке, то явно куда-то, где этому уготовано место, явно туда, где мураши беснуются вечноголодной рябью.
Скрюченный уж совсем близко и вот-вот выйдет на тропку. Не стой там, Ланцо! Уходи же. Беги по засохшей глине, колотя ногами цветы и полынь. Не ищи ты взгляда скрюченного, потому как не найдёшь его — где нет лица, там нет и глаз. Вместо лица острое жало ты отыщешь. Не жалей несчастных червей, изнывающих на нём, — они для того там и трубят. Но ты же закрой глаза и уши и уносись скорее прочь! Уже чувствуешь ты эти тяжёлые шаги, и словно сто жгучих шершней, вонзившихся жалами в твои соски, словно сто мормышек, зажатых подмышками, проскребает тебя ужас отчаянный, ужас каменный, полынный, былинный, муравьиный. Нет, ты не муравей, Ланцо. Беги же прочь от муравейника! Сорвись же с места и уноси ноги!
И вот бежишь ты, Ланцо, и слышишь треск ярого пламени позади. Это беспрекословная погань трещит за спиною твоей, сокрушая всё на своём пути. Ничто не останется после скрюченного. Лишь палисадные кулаки будут торчать посреди кишащего небытия. Да, Ланцо, ты больше не вернёшься на эту тропку. Пройдётся по ней скрюченный и проглотит её неотвратимый удел. Пусть же каждый твой шаг будет словом «прощай». Прощай, прощай, прощай. Ты сюда не вернёшься и этих шагов не вернёшь — они уж сказаны, Ланцо. Они рассказали тебя.
Ты обернулся. Ты смотришь на деревья, на сваленный горбыль, на серого паука, притворившегося сучком на доске, на лист ржавого металла — старый да кривой настолько, что напоминает уже и не пергамент, но отрез тёмной шагреневой кожи. Десять лет назад начертал ты острым гвоздём на этом листе — я Ланцо, а это дом мой. Ты никогда не вернёшься сюда, Ланцо. Твой дом сгорел дотла в пламени погани, твой дом раздавлен скрюченным. Он зарос полынью. На его месте высится муравейник. Прощай, прощай, прощай…
Ланцо бросился бежать. Зыбкая сущность неумолимо преследовала его, размеренно шагая за ним по городу, но едва ступив на горячую мостовую родной улицы, Ланцо обнаружил, что поблизости не было никого кроме нескольких горожан, квёло бредущих по жаре к своим домам.
Зная, что скрюченный всё же грядёт вслед за ним, зная, что сам он еле успевает, Ланцо, однако, медленно, как и прочие горожане, потащился к дому. Натёртые многочисленными башмаками камни на дороге сияли в свете солнца, всё ещё вонзавшего в город свои прямые жгучие лучи. Гладкость этого пути была обманчива — Ланцо постоянно запинался, забывшись, а вскоре обнаружил под ногами мельтешащих муравьёв, нисколько не смущённых тем, что их гнездо расположено на торном пути, твёрдом и неуютном. Ланцо с силой наступил на кишащую тёмной кашей трещину между камнями. Наступил ещё раз. Он принялся топтать муравьёв, надеясь, что его башмак раздавит хоть несколько крошечных насекомых. Но они были столь малы и суетны, что вовсе не обращали внимания на отчаявшегося титана, что пытался их уничтожить. Они его и не видали.
Ланцо рассеянно побрёл дальше и тащился остаток пути будто пьяный, еле переставляя ноги. Четырнадцать метров преодолевал он так долго, что по пути успел рассмотреть брошенную собакой обглоданную кость и жука на ней, просыпанные опилки у забора да старательно остриженные кусты. По дороге он так привык к этому забору и кости, что почти сожалел, что покидает их.
Зайдя в сени, он вдохнул прохладный, влажный аромат древесины с нотками сушеных трав и землистого погреба. Обычно этот запах видавшего виды хозяйства радушно принимал его как мудрый и слегка потасканный дух, который кое-что понимал в покое да уюте. Сейчас же здесь ко всему прочему сильно пахло потом и чужим дыханием, и Ланцо очень осторожно прокрался к двери, боясь потревожить новых духов, притаившихся, как ему казалось, в каждом углу.
Медленно и тихо вошёл он в комнату и тотчас наткнулся на своих многочисленных, беспокойно слоняющихся повсюду родичей. Ланцо тут же кто-то схватил под руки и поволок куда-то вглубь дома.
Скорее, скорее. Почти толкая в спину, его повели в дальнюю комнату. В доме пахло лекарствами. Запах этот бил по лицу укоризненной пощёчиной, моментально сбрасывая уверенную гримасу и изгибая губы кривым коромыслом. Что ты, мол, тут мнишь о себе, такой весь из себя здоровый? Здесь обитает ХВОРЬ.
Вонь от травяных настоек и отваров, пропитавшая стены и мебель, казалось, прилипала к рукам и ногам, пропитывала и башмаки, и штаны, и рубаху. Обстановка была под стать аромату — выжидательно-безнадёжная. Так беглые крестьяне издали смотрят, как неприятель громит и уничтожает их родной дом. Они стоят и ждут, когда же рухнет замок, чтобы удостовериться, что город окончательно пал.
Крестьян здесь хватало. Все они совершенно по-крестьянски рыдали взахлёб, милостиво предоставив себе право на сокрушительное и громкое горе. Мало что соображая, они ходили из угла в угол, из комнаты в комнату и создавали напряжённую суету, точно застрявшие в проруби собаки, не знающие как помочь ни себе, ни другим вырваться из безвыходной передряги.
Ланцо затолкали в спальню и за локти подвели к кровати. Ему что-то говорили на оба уха, но из-за хлюпающих голосов и лающих рыданий он не разбирал решительно ни слова.
На кровати лежал человек. Он был укрыт тёплым одеялом. У изголовья стоял стул. Ланцо сел. Сложил на коленях ладони и замер. Он глядел на человека под одеялом и пытался собраться с мыслями. Не получалось. Происходящее казалось очень неприятным сновидением. Человек под одеялом шумно и хрипло дышал, широко раскрывая рот — он агонизировал, и время его жизни подходило к концу. В кресле рядом громко плакал кузен Ланцо, кто-то надрывно кричал в лицо умирающему: «Ланцо пришёл, Ланцо! Ланцо здесь! Любимец твой! Успел!».
Ланцо сразу подумал, что сознание того уж помутилось настолько, что не воспримет никакого любимца, и не воспримет уже никого. Кроме скрюченного.
Однако умирающий вдруг дёрнулся и уставился на Ланцо широко распахнутыми круглыми глазами. Он тщился что-то сказать, но сил у него уже на то не было.
Они остались одни, не считая рыдающего кузена в кресле.
Ланцо вдруг понял, что умирающий его не видит. Померкший взгляд. Когда зрячий уже не зрит образы перед ним. Этот взгляд устремлён слишком далеко. Так вот как это выглядит. Он смотрит и не видит. Он хочет сказать и не может. Ланцо похолодел. Несчастному страшно! Как же ему страшно! Он боится. Боится происходящего. Жалость скрутила грудь Ланцо в узел.
Пусть он не видит, не может говорить, но он слышит. Он слышит все эти завывания, горькие рыдания, нервный топот, страстный шепот, сиплый рокот… шаги скрюченного. Он слышит этот невообразимый шум и не испытывает ни секунды облегчения от всей этой страшной возни вокруг его умирающего тела. Все слова, что были сказаны ему при жизни, он не вспоминает. Он хочет сам что-то сказать.
Ланцо прекрасно понял что именно.
ЗАТКНИТЕСЬ!
Однако умирающий не мог заполучить перед смертью вожделенной тишины и покоя и беспокойно погибал, страдая от ужаса. Ланцо сидел у его постели, застыв и отяжелев, словно поваленное бревно. Ланцо не плакал.
— Это я.
Голос его был спокоен и тих. Большее он выдавить из себя не мог. Эврио Эспера затряс губами. Удостоверившись, что Ланцо и впрямь сидит рядом, он словно обрадовался и даже как-то просветлел, если можно было назвать светом последние искры любви и благодарности уходящих мгновений жизни.
Ланцо не плакал. Он молча смотрел, как дед расстаётся с жизнью. Он сидел и смотрел на худое блёклое лицо, ввалившиеся щёки, бессмысленно широко распахнутый рот, извергающий последнее хриплое дыхание, подёргивающуюся из-под одеяла дряблую шею. Боль любезно покинула тело, оставляя человека наедине со своими видениями — а что же виделось ему, Ланцо почти догадывался. Он почти мог представить. И изнемогал от сочувствия и бессилия.
Самое обыденное в мире занятие — умирание — видел он впервые в исполнении близкого человека. И понимал, что исполнить должен и сам. Когда-нибудь и свою сольную партию. Но сейчас… сейчас он исполнял лучший в своей жизни аккомпанемент. Он молчал. И этот подарок не стоил в этом мире ничего. Кроме пары минут облегчения для того, кто от ужаса перед скрюченным страдал больше, чем от катастрофы внутри своего тела.
Ланцо вдруг понял, что сидит возле трупа. Смерть наступила несколько мгновений назад. Она просто наступила и всё, как наступает утро или вечер, как остывает чай или высыхает лужа. Невидимый глазу момент оборвал жизнь человека, и теперь тот застыл с изумлением на лице — это и впрямь было изумительно, ведь это новое его приключение, эта пертурбация ни к чему не вела и не имела конца или выхода.
Ланцо медленно встал. Украдкой бросив взгляд на брата, который, не переставая, всхлипывал в кресле, он тихо отошёл к окну. Сообщать о кончине Ланцо не стал.
Он глядел в окно. Между соседними домами росли деревья. За ними над верхушками маячил какой-то стержень — словно кто-то раскачивал гигантский столб. Ланцо знал, что это был скрюченный. Тот двигался к телу, нацелив свою острую голову прямо в окно, у которого стоял Ланцо. Он широко шагал по городу и по-прежнему задирал ноги очень высоко, будто продолжая перешагивать развалины.
Когда скрюченный приблизился, оказалось, что был он высотою трижды превосходящей дом. Чтобы проникнуть в сени, он вынужден был проползти в дверь на карачках. Полз он и по комнатам, точно ящер-титан, осторожно перекладывая длинноперстые ладони на чистом деревянном полу.
Ланцо обернулся. Медленно и неотвратимо являлась из дверного проёма голова скрюченного. Она тянулась словно согбенный палец, исследующий некую полость с целью подцепить да выковырять лишнее. Он шарил по стенам и мебели, проходился по покойнику, сундукам, тронул и плачущего брата. В конце концов, он ткнулся в грудь Ланцо. Тот почувствовал мягкий толчок и вздрогнул.
Кузен оторвал мокрое лицо от своих ладоней и взглянул на труп. Он вскочил и бросился к нему, однако не посмел тронуть. «Мам! Мама!» — заорал он. В ответ ему из другой комнаты раздался срывающийся крик. Поднялся всеобщий вой.
Скрюченный принялся биться головой об пол, словно выскребая из комнаты нечто, видимое ему одному. Он скрёб и скрёб, не жалея лба. С ритмичным стуком швырял он голову посреди спальни, где почему-то был закатан ковёр. Его нелепая длинная шея, оканчивающаяся плешивым лбом, тонкое согбенное тело, несуразные палки-конечности, покрытые тонкой мешковатой кожей, были чистыми, они словно были тщательно вымыты с мылом и именно так и пахли — чистотой омытого покойника, пустыми коридорами, стираным тряпьём.
Он в последний раз уронил голову на пол и плавно подался назад, поволочив её за собой. Как только он скрылся в дверях, в спальню резко ввалилась толпа причитающего народа.
Ланцо всё ещё смотрел себе под ноги. В том месте, где скрёб скрюченный, из-под половых досок сквозь мелкие щелки начали выползать муравьи. Ланцо в панике огляделся. Комната, прежде знакомая ему каждой вещью, теперь казалась чужим, посторонним жилищем. Люди, наполнявшие её, — случайными гостями.
Он растолкал их и быстро вышел вон.
В крайнем доме на Кузнечной улице редко горел свет. Свечи берегли, равно как и дрова, и старый кудлатый лакей, трудившийся у своего господина помимо прочего ещё и поваром, каждый вечер разражался неукротимым брюзжанием, сидя в полумраке прохладной тесной кухни.
— Вот так и сдохнем, — громко сетовал он наедине сам с собой, — сдохнем в полной темноте, никто и не заметит.
Он с силой лупил по столу кулаком, пытаясь расплющить и раскатать ком теста.
— Сдохнем!
В воздух взметнулось белесое облако муки.
— С голодухи, с прорухи, — старик громко шмыгнул носом и раскатисто чихнул, тряхнув над едой засаленными седыми патлами. — Вот ведь как уважают нынче ветеранов. Вот ведь как. От щедрот полон рот! Кто воевал с ньольцами за восточный Пагмар, за эти проклятые горы, за эту проклятую кучу камней? Кто, я вас спрашиваю? Рыцари! Гематопийские герои, лучшие из лучших, мастера боя, господа лучшей стати! Смышлёные, крепкие, здоровые парни, преданные всем сердцем святой земле своей.
Лакей старательно запихивал в тесто порубленную, невообразимо жилистую тушку животного. С силой приминая непослушный сырец, он говорил всё громче и громче.
— Гибли да калечились ради того, чтоб приумножить территорию да престиж потентатовский. Престижу там и так полно, да всё мало, мало! Без гор этих, видать, совсем утвердиться-то в себе не мог. Ну вот тебе горы. Дальше что? Что дальше? Кому какая блажь с этих гор? Что ты их, жрать что ли будешь? Или исцелят они тебя? Или с собой в могилу заберёшь? Так народ и не увидел проку с этих голых скал.
Он швырнул получившийся тестяной сверток на чугунный противень и устало вздохнул.
— Шли-то на войну не только обязанные, землёй повязанные. Шли с верой в справедливость. И честь родины отстоять, и себя, так сказать, обрести — мол, послужишь ты арцейским амбициям, отобьёшь им эту кучу камней своей кровью, приумножишь мощь гемскую, авось и тебя не забудут, авось спасибо скажут, землёй уважат. Вот, скажут, пригодился, держи тебе за это такие-сякие милости.
Лакей раздражённо сплюнул. Он резко встал, громыхнув стулом по каменному полу, схватил противень и сунул его в печное окошко, где еле-еле тлели угольки. Поворошив кочергой, старик сгрёб угли в кучу, и на его хмуром рябом лице вспыхнул алый отсвет. Прикрыв печное окошко заслонкой, лакей вновь плюхнулся за стол и принялся старательно сгребать остатки муки и теста в кадушку.
— Вот тебе милости! Вот они, со стола соскребаю. Вот тебе «спасибо», почтенный дон Моген. Герой ты конечно неплохой, но другие погероистей будут, тебе и того хватит — вот тебе титул и клочок бесплодной степи на границе с паршивой Фоллонией и не менее паршивым Помоищем, откуда приходят пожары, будь они неладны!
Он отставил кадушку в сторону и тяжко вздохнул.
— Ты когда во имя родины своей воевать идёшь, на что надеешься? Что накормит родина своего защитника. Не врага накормит, а тебя родимого, да не достанутся чужеземцу святые места, а для тебя они предназначены. Для тебя и народа, спрятавшегося за твоей спиной. Народ этот сам изгадить готов все места святые, а кормить тебя никто и не собирался, господин герой. Получил копьём в зад — и на помойку! Зато земля. Зато «дон».
А народу-то что надо? Известно что — чтоб отстали от него. Именно так. Народ ищет чего пожрать да пожить, чтоб все отстали. Чтобы просто отстали от людей, бытием потасканных! И если кто-то обещает им — скажите «да» и я от вас отстану, они соглашаются! Сиюминутный покой дороже политических перспектив. Ведь кто знает, доживёшь ли ты до них. Скажут им — повоюйте и я от вас отстану, они и пойдут воевать. Скажут им — отрежьте себе по уху, и я от вас отстану, они и отрежут. А потом говорят — народ раболепствует… Раболепствует, ха! О покое мечтает усталый народ! Не о святынях, не о горах проклятых, не о величиях имперских.
Ну велик потентат. Дальше-то что? Хотя что тут великого? Странное величие — пользуют тебя всем миром как самого известного головореза, клянчат армий да денег на войну. Ну а мы конечно всем помогаем, кто попросит. Но стоп! Не сметь считать это слабохарактерностью! А просто широтой души гемского человека. Сирым и убогим мы всегда помогаем.
Наверху скрипнула дверь. В кухню вошёл человек и принялся наощупь спускаться по каменной лестнице.
— Ты, Ланцо? — окликнул его лакей, прекрасно зная, что это был именно он.
Ответа не последовало.
— Вот ещё один рот голодный, — со вздохом произнёс старик, покачав головой, — ещё один герой, озабоченный нуждами народа, верующий в добрую родину.
Ланцо молча уселся за стол. В кухне сильно запахло конюшней. От Ланцо несло лошадиным потом, башмаки его были запачканы навозом. Сам он был изнурён и жутко голоден — до позднего вечера он провозился с оружием и лошадью дона Могена и только теперь вспомнил, что с самого утра не брал в рот ни крошки.
— Да, — ответил старый лакей на какой-то неведомый вопрос. — Да. А как вы хотели? Работёнка-то грязная, а что делать? Любая рыцарская доблесть начинается с коняжьего дерьма. Герою нипочём и в дерьме копаться, и с врагом сражаться. А какова главная разница между настоящим героем и чванливым грандом, знаешь? — обратился он к Ланцо с видом знатока. Тот не шелохнулся во тьме. — Родину любить на голодный желудок совсем не то же самое, когда от жиру спесь фонтаном бьёт. Патриотизм сеньора — вырвать у родины, поиметь с родины побольше. Как же он отличается от патриотизма героя, идущего на смерть во имя робкой надежды!
Воцарилось молчание. В печке потрескивали угли, с улицы доносился цокот копыт и грохот гружёных телег. Лакей рассеянно почесал грудь и от нечего делать снова полез в печку проведать угли. Он обернулся, взглянув на Ланцо, лицо которого озарял дрожащий отсвет из жерла печи.
— Ты чего снулый такой? — поинтересовался старик, продолжив ворошить угли кочергой. — Случилось чего?
— Случилось? — эхом повторил Ланцо. — Дед помер.
— Вон оно что, — протянул лакей. — Отмучился, значит, старый Эспера.
Не разгибая спины, он принялся шарить руками в тёмном шкафу рядом со столом и вскоре выудил оттуда пару больших свечей, которые немедленно зажёг от углей и воткнул в подсвечник посреди стола. Стало гораздо светлее.
— Соболезную тебе, Ланцо, — выдохнул лакей. — Славный был старик да мастер что надо. Дело своё знал лучше всякого, характеру был твёрдого, но и был добряком каких поискать. Все его любили, кто знавал.
— Спасибо, Пиго, — кивнул Ланцо.
— А отчего ж ты не со своими? Дома-то собрались, конечно, все.
Ланцо мотнул головой.
— Я не вернусь домой.
— Вот как, — Пиго уселся на место и сложил на столе свои сморщенные, запачканные в муке руки. — А где ж останешься?
— Здесь.
— Вот как, — Пиго состроил гримасу, собираясь, было, сказать что-то нравоучительное, но вовремя осёкся, заметив глубоко скорбный взгляд Ланцо. — Что ж. Коли там не помянул, давай здесь помянем. Авось дон не рассердится, — добавил он, снова исчезнув руками в тёмном шкафу. — Повод уважительный.
Оттуда он вытащил большую бутылку вина, покрытую пылью.
— Вот так, — Пиго разлил вино в две пиалы, — хорошему человеку полагается хорошая поминка.
Они выпили. Ланцо блаженно закатил глаза, сделав глубокий глоток великолепного сухого вина из Браммо.
— Я никогда не чувствовал в нём зла, — вдруг сказал он, отставив чашу. — Его в нём просто не было. Он был одним из тех редких людей, кому было некогда таить злобу и юлить. Он всегда знал что делать, куда идти и чем заняться. Он всегда знал, что нужно делать, понимаешь, Пиго?
— Понимаю, дружок, понимаю, — закивал лакей. — Редкое качество, не спорю. Мало кто знает, что должен делать в этой жизни.
— И знаешь, Пиго, — по щеке Ланцо скользнула слеза, — наверное, нет в мире человека, чья смерть расстроила бы меня столь же сильно.
Пиго осушил свою пиалу.
— Как мать-то? Держится?
— Не знаю. Вряд ли.
Ланцо вспомнил сокрушённый горем лик матери, утирающей краем передника опухшие от беспрерывных слёз глаза. Вспомнил громкие её причитания в общем хоре заунывного воя женщин семьи Эспера, монотонные молитвенные распевы в доме старого Эврио, ещё не ушедшего из жизни.
— Зачем они так, Пиго? — пробормотал Ланцо. — Зачем так жестоко? И к нему, и к себе.
— О какой жестокости ты говоришь?
— О бешеной суете, вроде той, когда в муравейнике погибает королева, а остальные отчаянно мечутся, потеряв разум. Он испугался, Пиго. Они напугали его. Ему было страшно умирать вот так, посреди воя, громадного горя, виной которому он был.
— Ах ты об этом, — Пиго почесал лоб. — Ну дак порядки такие. Сам знаешь — так уж принято. Причитания, стенания. Охохонюшки… Как говорят, не оплачешь — не сыскать рая душе покойника. Вот и дают волю горю своему. А кто-то и вовсе не может удержать его, Ланцо. Не многим повезло, как тебе, уметь в час собственных страданий сопереживать другим.
Ланцо, не отрываясь, смотрел на пламя свечи. Оно ровно горело, устремившись вверх, словно огненное копьё, указующее в небеса. Ланцо поднял глаза к тонувшему во тьме потолку.
— Рая? Не сыскать рая? — тихо повторил он. — А что если рая и нет? Но есть лишь ад и больше ничего.
Пиго приподнял брови.
— Ты не пьян вроде, а городишь несусветную пугающую ересь.
— Посуди сам, Пиго. Откуда нам знать, что мы не находимся в аду? Человек живёт в страхе и страданиях, пытаясь отыскать крупицы счастья в призрачных наслаждениях и радостях, но в итоге всегда приходит к боли и мукам. Если не ад, то что же это? Мы уже в аду. Хитроумном, коварном аду.
Пиго аж весь подобрался и глянул на Ланцо из-под сморщенного лба со строгой отеческой укоризной.
— Ну понеслась нелёгкая, — сказал он. — Что есть ад, мальчик? Кто может ответить на этот вопрос? Видимо лишь тот, кто бывал там. И думается мне, ад ни с чем не спутать, уж тем более с жизненными передрягами да бытийной кутерьмой. Страхи да страдания на то нам в жизни и дадены, чтобы предупредить да отвадить от адских последствий. А уж в аду терзаться, охать да страдать, как пить дать, не придётся — на то он и ад, что ждут там скверную душу муки настолько тяжкие и глубокие, что и слова-то такого ещё не выдумали, чтобы описать, каково это — сносить тамошние прелести.
Ланцо вдруг почувствовал, что его бросило в жар. Лицо его вспыхнуло как ошпаренное, живот свело судорогой. То ли это была волна тепла от свечей, то ли кровь вдруг снова забегала, разогнавшись в смертельно усталых его членах — Ланцо показалось, будто голова его, словно сосуд, заполняется горячей водой. Неотступно преследовавшие его весь день мысли о смерти, почившем старом мастере и скрюченном закипали в ней и беспорядочно перебивали друг друга.
— Но что, если это обман? — воскликнул он каким-то чужим для себя самого голосом. — Жестокий обман, морок! Мнимая жизнь, которой нет конца — извечное существование, прерываемое фальшивой смертью, которая запускает лишь новый виток страданий, но не является по сути концом. Что, если мы давно уж позабыли что есть жизнь и следуем лишь чьему-то замыслу, а именно замыслу Скверны, которая и есть главная мука, главная пытка, поскольку сама она представляет собою общностью всех демонов, призванных коверкать и замешивать людей заново, словно неудачно раскатанное тесто.
Ланцо глянул на Пиго, сверкнув глазами, и на его вспотевшем лице выразилось столь искреннее опасение, что лакей вздрогнул под его взглядом.
— Тьфу ты! — сплюнул Пиго. — Умеешь ты жути нагнать, Ланцо. Да ну тебя!
Он вновь налил обоим вина и от души отпил из чаши.
— Поразительно мне вот что, сынок, — степенно продолжал он, с наслаждением причмокивая, — как же ты, храня в себе столь тяжкие мысли, умудряешься оставаться светлым душою человеком, полным достоинства, стремящимся к справедливости, миру и добру? Ведь сколько я тебя знаю, Ланцо, все разговоры у тебя всегда были лишь о благородстве, доблести да благодатных чудесах на гемском севере. Всегда хотел ты уметь собирать на небе тучи да унимать дым от пожаров, мечтал очищать воду и пищу от скверны, как делают то рыцари Струн. Но ежели живём мы в аду, сынок, к чему всё это, скажи-ка мне? К чему гасить негасимое? К чему очищать яд от яда? Выходит, и мечты твои, и всякие стремления — тщета. И зная о бессмысленности собственных чаяний, как не сошёл ещё ты с ума, Ланцо?
— Крепок разум, питаемый силой духа, — раздался голос наверху. Ланцо и Пиго разом обернулись — в дверях стоял дон Моген. — А истинно силён лишь дух, способный совладать с опаснейшей для человека стихией — с самим собой. Как раз таков наш Ланцо, любезный Пиго, — продолжал он, спускаясь по лестнице, — и как человек, исповедующий строгую самодисциплину и проявляющий достаточное самоуважение, имеет он ничтожные шансы повредить свой рассудок.
Бряцая оружием, дон Моген приблизился к столу. Пиго подскочил и отвесил хозяину неуклюжий, почти дежурный поклон, взмахнув рукой, после чего тут же уселся на место. Ланцо привстал и тоже склонил голову. Дон Моген кивнул обоим и устало опустился на свободный стул, придержав рукой увесистые ножны у бедра.
— По какому поводу вино да столь серьёзный разговор? — поинтересовался он, принимая из рук Пиго наполненный кубок.
— Эврио Эспера скончался, почтенный дон, — ответил Пиго, кивнув в сторону Ланцо. — Уж не могли не помянуть старика. С вашего, конечно, позволения…
Тёмные глаза дона Могена обратились к Ланцо. Он выпрямился на стуле, отставил кубок и медленно положил на стол свои большие мозолистые руки.
— Прими мои искренние соболезнования, Ланцо, — серьёзно произнёс он. — Я знал твоего деда, то был достойный человек. Да упокоится он с миром.
Дон Моген быстро осушил свой старый серебряный кубок и утёр рукавом замшевого дублета капли вина с окладистой, тронутой сединой, тёмной бороды.
— Однако почему ты здесь? В такой час. Разве Пиго не передал тебе, что ты можешь быть сегодня свободен? Я весь день провёл в ратуше и заранее предупредил Пиго, что сильно задержусь.
— Передавал, дон, передавал, — поспешно вставил Пиго, — но он упёрся рогом и проторчал на конюшне дотемна. Выскоблил там всё дочиста. А тут ещё и заявил, что вообще здесь останется. Не гнать же мне его метлой.
— Не гнать, — согласился дон Моген. Он внимательно глядел на Ланцо, постукивая по столу указательным пальцем, на котором поблескивал серебряный перстень с большим красным камнем. — Можешь остаться на ночь. Но утром вернись домой к матери.
Ланцо, до сих пор не проронивший ни слова, склонил голову перед рыцарем.
— Благодарю, почтенный дон. Только вот отныне это не мой дом. Дядья вскоре погонят меня, я же не собираюсь дожидаться этого момента.
— Верно. Это больше не твой дом. Но это дом твоей матери. Ты ей нужен, особенно в такой момент. И ты имеешь право и должен быть подле неё в трудный час.
— Я понимаю, дон Моген. Вы правы. Я не буду убегать из муравейника, пока в нём остаётся хоть кто-то, кто нуждается во мне.
— Муравейника? — переспросил Пиго.
Дон Моген довольно кивнул. Он усмехнулся и ударил ладонью по столу.
— Ну, где же ужин, Пиго? Подай-ка нам горячей жирной пищи да налей вина.
— Да-да, — Пиго засуетился у печки, — сейчас глянем, почтенный дон, как там обстоят дела.
Он загремел кочергой о противень, из печи повалил ароматный пар. Ланцо тем временем опустился на одно колено перед доном и принялся отстёгивать его оружие. Приняв первый меч в потёртых, но добротных резных ножнах, он взялся за второй, и вскоре распоясал рыцаря, подготовив к трапезе.
Пиго торжественно водрузил на стол противень, в котором лежал румяный бесформенный ком теста, впрочем, довольно ароматный и аппетитный на вид.
— Запечённого кроля, почтенный дон, извольте отведать.
Пиго схватил пару ножей и принялся терзать ими пищу, выкладывая на тарелки горячие куски. Над столом повис пар, запахло мясом. У всех повело животы от голода, а рты наполнились слюной — так хотелось поскорее вонзиться зубами в толстое тесто, пропитанное мясным соком. Помимо этого Пиго снял с печи тёплый котелок, в котором плавал пучок варёной спаржи, и вытащил из-под лестницы кусок сыра.
Появление на кухне рыцаря отвлекло и как-то даже освежило Ланцо, а появление на столе пищи, показавшейся ему роскошным, обильным, чуть ли не первоклассным пиршеством, окончательно согнало жар с лица к желудку, который посылал в мозг совсем отличные от его переживаний мысли — о предстоящей сытости и покое, неизбежно накатывающем от тяжёлых горячих харчей, вина и курева дона Могена.
Но едва он придвинул к себе тарелку, как наверху раздалась быстрая дробь копыт по мостовой. Кто-то пронёсся мимо дома.
— Это Фиаче, — мигом догадался Ланцо. Дон Моген одобрительно взглянул на своего ученика, запомнившего поступь коня лучшего друга.
Тут же послышалось визгливое лошадиное ржание, а вскоре и стук в главные двери. Не достучавшись, Фиаче ринулся к кухне и забарабанил кулаком в незапертую на замок дверцу.
— Ланцо! Ты здесь? Ланцо!
— Принесла нелёгкая этого дикого горлопана, — заворчал Пиго, качая головой.
— Почтенный дон, вы позволите ему войти? — тихо спросил Ланцо.
— Гант Фуринотти твой побратим, как я могу не впустить его, — усмехнулся дон Моген, — к тому же он не уймётся, пока не отыщет тебя. Для всеобщего спокойствия лучше пригласить Фуринотти внутрь. Войдите! — гаркнул он. Дверь настежь распахнулась.
В кухню ворвался всклокоченный Фиаче. Увидав собравшуюся компанию, он стремительно сбежал вниз по лестнице и тотчас отвесил рыцарю поклон.
— Почтенный дон.
— Молодой гант, — вежливо кивнул хозяин дома. — Проходите, будьте моим гостем.
— Благодарю.
Фиаче тут же подскочил к Ланцо и ухватил его за плечо.
— Я только что узнал. Мне жаль, Ланцо! Я соболезную тебе.
— Спасибо, Фиаче. Я рад, что ты приехал.
Ланцо с благодарностью посмотрел на друга, и напряжённый, сверкающий глазами Фиаче вновь встретился с ясным, спокойным взглядом своего соратника, предводителя и названного брата.
Фиаче подвинул к столу лавку и уселся справа от Ланцо перед тарелкой с горячим ужином, которую совершенно без удовольствия выставил перед ним Пиго. Впрочем, едой Фиаче не особенно интересовался, но неотрывно следил за Ланцо, от которого ждал скорбного взора, скорбного тона да скорбных речей. Однако тот вдруг поднялся с места, взял чашу с вином и, улыбаясь, слегка срывающимся голосом провозгласил:
— Пью за Эврио Эсперу! Пью за того, кто не был равнодушен, за того, кто уважал труд и не боялся никакой работы. Пью за того, кто знал как со всем справиться, за того, кто мог починить всё на свете. За того, кто был бесстрашен и невозмутим, и, наверное, не было ничего в этом мире, что могло бы встревожить или напугать его… кроме моих похождений. Прибьют, Ланцо, прибьют, как пить дать, дерзкого щегла — говорил он мне. И не понимал, зачем мне рынок, улицы и мои люди. Не понимал, но никогда не осуждал. Он лишь тревожился. За это, — Ланцо высоко поднял чашу, — я не успел попросить у него прощения. За все причинённые тревоги и заботы. Не успел поблагодарить за кров и пищу, что дал он матери моей и мне. Я не успел рассказать ему, что это я сжёг притон растлителей и «табачников» в усадьбе Граве, где сгорел почти весь дурман, который Граве сбывал на рынке. Не успел рассказать, что именно я убил ганта Граве в честном поединке и повесил его на Знаменной площади всем на обозрение. Эврио Эспера не похвалил бы меня за это. И нечем здесь хвалиться. Но мне бы хотелось, чтобы он знал. Ведь он не верил ни единому слуху обо мне. Не желал ничего слышать и утверждал, что лишь он один знает истинную правду обо мне. За эту веру не успел я поблагодарить его. Я сожалею. И сейчас я пью за Эврио Эсперу, за того, кто был мне другом всю жизнь. За Эврио!
— За Эврио! — громко отозвались остальные, поднимая чаши с вином.
Воцарилось молчание — все набросились на еду. И вскоре кролик, запечённый Пиго, был обглодан до костей.
Дон Моген со стуком опустил на стол свой кубок и удовлетворённо нараспев прорычал:
— Хорошо! Славно потрудился, Пиго, славно.
— Спасибо, дон, — поклонился тот, — с божьей помощью.
— Благодарю за ужин, Пиго, и вас, дон Моген, за гостеприимство, — произнёс Ланцо, утирая рот рукавом рубахи. — Спасибо, что накормили и приютили меня.
— Располагайся как дома, — откликнулся рыцарь, — в комнате под лестницей сейчас нет кровати, но ты можешь устроиться на ночь на чердаке. Там свежо и сухо, хоть и несколько тесновато.
— Благодарю вас ещё раз.
Фиаче, разомлевший, было, от еды и вина, встрепенулся и удивлённо вздёрнул вверх свои чёрные изогнутые брови.
— Ты что, останешься здесь?
— На эту ночь.
— Но почему?
Ланцо устало потёр шею и пробормотал:
— Ты был у меня?
— Я только что оттуда. Никто не знал, куда ты пропал, сеньора Чиела искала тебя.
— Что происходило в доме?
— Начался глубокий траур, — принялся рассказывать Фиаче. — Когда я приехал, там было полно народу — все пришли проститься с главой гильдии и выразить родным соболезнования. В доме было тихо — я слышал только как священник зачитывал молитвы. Было темно и душно, пахло варёным мясом и лекарствами. Мастер Эврио был уже омыт и облачён в саван. Его положили на стол, к груди привязали огромный Божий камень — это от некромантии. Родственники по очереди подходили к столу и мокрыми от слёз ладонями касались тела — омывали слезами. Кузены твои стояли у ног старика и держали его стопы — прикладывались к корням предка. Где-то наверху младенец заплакал, но к нему никто не шёл — ведь то хороший знак на прощании. Твоя мать проводила меня и попросила передать тебе, чтобы ты вернулся до ночи домой — успеть проститься. Ночью будут бдения, а завтра на рассвете похороны.
Ланцо кивнул.
— Как она?
— Сеньора Чиела? Скорбна, но сдержана. При мне держалась она весьма спокойно, но я думаю, она просто чертовски устала.
Ланцо вновь закивал.
— Так почему же ты не явишься на прощание? — допытывался Фиаче.
— Но я уже простился.
— Я думал, ты, как религиозный человек, чтишь все обряды.
— Обряды ничего не значат, — покачал головой Ланцо. — Это лишь утешение для тех, кто в нём нуждается. Однако для меня нет ничего больнее и бессмысленнее, чем утешение во время столь жгучей печали. Завтра я отведу маму на похороны, и буду рядом с ней, чтобы её утешить. Я буду нужен ей завтра, не сегодня.
Фиаче лишь сейчас приметил, что Ланцо был бледнее обычного, и из внимательных глаз его периодически, как бы между прочим, выкатывались слёзы.
— Как скажешь. Знай, что ты всегда можешь остановиться и у меня.
— Спасибо, Фиаче, но не думаю, что твой отец будет в восторге, — покачал головой Ланцо. — Он ненавидит меня.
— К чёрту его! Запрём его в сарае. Хоть проспится там.
Ланцо слабо усмехнулся и вновь покачал головой.
— Правильно, не связывайся с каперами, добра от них не жди, — вставил Пиго. Фиаче тут же метнул на него настороженный взгляд. — Пират он и есть пират — при деньгах ли, с пустыми ли карманами. Место ему — на рее…
— Полегче, Пиго, — прикрикнул на него дон Моген, — оставь своё недовольство при себе. Прошу прощения, молодой гант, — обратился он к Фиаче, — слова моего лакея могли задеть вас.
— Вообще-то он прав, — пожал плечами Фиаче. — Мой отец — пират. И надо сказать, я не шибко бы расстроился, если бы он умер. Правда, скорее всего это произойдёт не на рее, а в винном погребе.
— Сеньор Фуринотти плохо себя чувствует?
— Он не чувствовал себя хорошо с тех пор как получил ранение и осел в усадьбе, где беспрестанно пил, отказываясь лечиться, ходил под себя и избивал слуг. Моя мать вскоре сбежала из дома, и он окончательно свихнулся. Порой кричит, что его окружают сплошные черти, а сам он живёт в аду. И я иногда начинаю подумывать, что он недалёк от истины.
— Он абсолютно прав.
Все обернулись к Ланцо.
— Наш златовласый ангел полагает, что нас-де обманули, — саркастично пояснил Пиго, — и не живём мы уж давно, но отбываем наказание в самом что ни на есть аду.
— И это так, — подтвердил Ланцо.
— Что навело тебя на эту мысль? — полюбопытствовал дон Моген, принимая у Пиго набитую табаком трубку. Он с прищуром глядел на своего ученика, без малейшей усмешки и пренебрежения внимая ему.
— Я никогда не лгу вам, — Ланцо оглядел присутствующих, — не могу и скрывать от вас что-либо. И сегодня мне как никогда сильно хочется признаться вам в том, в чём долгое время я не хотел признаваться и самому себе, — Ланцо перевёл взгляд на свечу, — поскольку принимал явь за свои фантазии, грёзы или же самообман. Но теперь я совершенно уверен, что глаза меня не обманывают, и я не нахожусь во власти наваждения либо дурмана, потому как мне пришлось напрямую соприкоснуться с самой что ни на есть адской сущностью, — он вздрогнул и выдохнул: — Я вижу их.
— Кого? — тут же вырвалось у Фиаче.
— Служителей ада. Я вижу ненависть, вижу смерть.
— Служителей… ада? — вздёрнул брови побледневший Пиго. — Смерть?
Ланцо продолжал:
— Я вижу, как они шагают среди нас. Как собирают нас горстями, равнодушно используют и губят. Я вижу, как слипаются люди в ком, как сливаются в единого чудовищного и безжалостного великана. Я вижу великана-осуждение, я вижу великана-гордыню, великана-ярость и великана-насилие. Громадными руками хватают они своих беззащитных жертв и ломают их жизни. После этого разваливаются они, и люди, высыпавшиеся из них, словно горох из мешка, спокойно разбредаются по домам. Но вскоре слипаются они в нового великана, ужасней и безжалостней прежнего, и снова уничтожают случайную жертву.
Воцарилась тишина. Все молчали, глядя на Ланцо, и в зыбком озарении свечей каждый видел его со своего угла в совершенно различном свете. Пиго, сидящий слева от Ланцо ближе к дону, с делано равнодушным видом обсасывал косточку, но при том настороженно и с некоторой опаской поглядывал на багровый, словно киноварь, лик Ланцо. Фиаче, примостившийся справа от Ланцо, с благоговейным вниманием наблюдал, как мягкий свет золотил его кожу, и оттого она сливалась с его блестящими светлыми волосами и, казалось, сам он весь светится каким-то магическим сиянием. Дон Моген курил, сидя напротив Ланцо — свечи стояли между ними и ясно освещали тревожное лицо оруженосца, чумазое, блестящее от пота, румяное от переживаний и вина.
Ланцо продолжал:
— Застыло время на наших старых улицах. Замерли дома на подпорках, затаились подгнившие заборы. Они вросли в разбитые дороги, по которым идут люди — и эти люди всё те же. Проходит поколение, но они всё те же, ибо не умирают. Здесь нельзя умереть — в этой каше всё варится беспрерывно, и любой выскобленный из жизни человек немедленно липнет в общий ком выжатого сырца, который плавает в самой гуще этого котла. Ползут кошмарные титаны по земле нашей, топча дома наши, поля наши, выскабливая жизни наши из наших несчастных тел. Ползут они, хватают тех, кто под руку попадётся. Бессмысленно, наугад. Нет никакого смысла хватать и уничтожать — но титаны не мыслят, ибо они есть — куча. Муравейник. Ком. Человеческий ком, небо над коим то красно, то серо. Где пройдёт титан — набегают муравьи, разрастается новый муравейник. Я вижу подхваченных ложью людей — она пожирает их, после чего и они пожирают других вместе с нею. Я вижу дурную пищу, дурную воду, холодные стены и печальную пыль — она покрывает лица, исполненные тоски и страданий. И днём светит солнце, и жизнь наполняется светом, но не светом надежды, а светом гигантского жерла печи.
Ланцо надолго умолк.
Не дождавшись продолжения, все зашевелились и выдохнули, ибо, как оказалось, слушали его, затаив дыхание. Дон Моген по-прежнему молча курил, пристально глядя в глаза своего оруженосца. Казалось, рассказ Ланцо его совершенно не встревожил, но заинтересовал как нечто занимательное и теперь он с пристрастием всматривался в Ланцо, словно пытаясь разглядеть в нём некие ранее не замеченные черты.
Зато Пиго явно забеспокоился и заёрзал на месте, бормоча какие-то ругательства.
— И что, — лакей нервно огляделся, потирая плечи, — ты и сейчас видишь этих тварей? Ты видишь, как нас касаются эти чудища?
Ланцо покачал головой.
— Здесь никого кроме нас.
— И давно у тебя эти видения? — озадаченно пробормотал Фиаче.
— Сколько себя помню. В детстве я не придавал этому значения. Многие дети рассказывали, фантазировали, что видели чудовищ, разную волшебную нечисть. Сначала я думал, это оно и есть, что я, как и все, вижу нашу общую фантазию. Но вскоре я стал замечать, что никто кроме меня не видит великанов, однако все охотно отдаются их власти. Я же научился убегать от них, увиливать от их ручищ, прятаться и пережидать. Но как же я устал прятаться… — покачал головой Ланцо. — Я ненавижу их.
— Так что это за твари? — допытывался Пиго. — Черти? Демоны? Злые духи?
— Я не знаю, — вздохнул Ланцо. — Не знаю, как называются эти чудовища. Они… состоят из людей, Пиго.
— То есть мы и впрямь в аду? — Пиго аж подскочил на месте. — По-твоему выходит, мы живём среди тварей, которые делают с нами что хотят?
— Мы сами, — громко сказал дон Моген, — мы сами делаем с собою что хотим. Мы, люди, и больше никто. Мы сами и есть черти, демоны и злые духи.
— Почтенный дон! — Пиго ухватил рыцаря за плечо и потряс его, словно пытаясь разбудить. — Вы слышали, что он тут рассказывал? Слышали? Складно бает, да вот только то самая натуральная ересь! Или же юродивый бред. Что же вы-то такое говорите, дон? Как же можно… — Пиго заглянул хозяину в лицо и, удостоверившись, что тот вполне ясно внимает ему, продолжил: — Уж как есть, всем известно, что Ланцо никогда не лжёт, не склонен к пьянству и помешательству. Однако же доподлинно неизвестно, склонен ли он к заблуждениям, податлив ли ереси? Возможно с охотою принимает он одно за другое, подобно как незадачливый крестьянин впотьмах принимает старый иссохший дуб за силуэт чёрта, и вместо того чтобы окститься и разузнать истину, любовно лелеет своё суеверие и с гордостью треплется о нём во все стороны.
— Окстись-ка сам, Пиго, — подал голос рыцарь. — Что ты мелешь? Кончай причитать и обвинять Ланцо в ереси, уж ничего глупее выдумать ты не мог. Что ты так всполошился? Будто бы велика новость, что зло живёт среди людей.
— Живёт? Как бы не так, — покачал головой лакей. — Не просто живёт, но самым натуральным образом людоедствует, калечит, рубит, пожирает! Что же делать нам, где спрятаться от этого зла, дон?
— От зла не спрячешься, Пиго, — рыцарь выдохнул облако дыма. — Злу надо противостоять.
— В аду? — вскричал лакей, всплеснув руками и поворотившись в темноту. — Как можно бороться со злом в аду, почтенный дон? В самом сердце зла наши усилия ничтожны! Всё равно как рыбы в океане боролись бы с дождём, чтоб не промокнуть. И уж если мы в аду… — Пиго сердито затопал вверх по лестнице, — то чем же, чем же, позвольте спросить, я так провинился? С каких же радостей меня сюда определили?
Пиго вышел вон из кухни, громко хлопнув дверью. Дон Моген прищурился и улыбнулся уголком рта.
— Ты напугал его, Ланцо.
— А вам не страшно? — спросил Фиаче.
Рыцарь покачал головой.
— Слова Ланцо не пугают, но волнуют меня, — сказал он, искоса взглянув на Ланцо. Тот сидел, низко опустив голову, и смотрел в стол. — Если ему открыты видения, недоступные для глаз большинства, лучше держать это в тайне. Я почти не удивлён, что наш Ланцо, одарённый во всём, обладает и даром ясновидения. Его видения полны зловещих образов, иные люди могут истолковать их на свой лад, и это может привести к весьма печальным для Ланцо последствиям. Однако лично я убеждён, что его способность видеть зло это настоящий знак Господа, указующий путь к ордену рыцарей Струн. Благословение Оракула предназначено лишь чемпиону Риакорды — искуснейшему, славнейшему, лучшему из лучших, и перед вступлением в орден оно наделяет его великой силой, раскрывающей его собственные достоинства. Представьте только, молодой гант, как может раскрыться наш Ланцо, обладающий совершенно удивительными достоинствами, недоступными обычным людям.
— Способность видеть зло — знак Господа? — переспросил Фиаче. — Осталось ли вообще что-то от Господа, если Ланцо утверждает, что вокруг один лишь ад.
Дон Моген усмехнулся.
— Подобная гениальность ума, молодой гант, исходит именно от бога, — сказал он, выпуская струю дыма, — именно богом даруется талант видеть зло. Ибо невозможно бороться с тем, чего не видишь и не разумеешь, невозможно успешно противостоять врагу, который порой настолько неуловим и незрим, что даже не замечает твоей борьбы, а подчас и вовсе склоняет твою голову себе на грудь.
— Выходит, Ланцо прирождённый борец с силами зла?
— Выходит, что так.
Ланцо медленно поднял голову и взглянул на своего учителя.
— Как же мне бороться, дон? — спросил он. — Чтобы противостоять этим силам, должно обладать поистине сверхъестественной мощью. Боюсь, я ничтожно слаб перед ними.
— До поры до времени, — заметил дон Моген. — Твоя встреча с Оракулом всё решит. Одержав победу на Зимнем турнире в Риакорде, ты удостоишься чести быть благословлённым Оракулом, главой ордена Пяти Струн. Он наделит тебя той самой мощью, необходимой в борьбе, и отныне тебе не придётся убегать и прятаться от этих чудовищ. Ты ступил на верный путь, Ланцо, само божье провидение ведёт тебя к арцейскому Оракулу.
— Простите, почтенный дон, — вставил Фиаче, — простите мне мой вопрос, но неужели вы верите во все эти магические способности рыцарей Струн? Их гигантский рост ещё можно как-то объяснить — к примеру, опоив их зельем, некий ворожей мог бы править их тела, такие случаи в Арцее действительно известны, когда люди после посещения местных лекарей исцелялись, прибавляли в росте и в весе, буквально-таки оживали, хоть и стояли одной ногой в могиле. Но чтобы они сами при том становились колдунами, да ещё с благословения церкви, такого не бывало.
Дон Моген усмехнулся и указал на него трубкой.
— Узнаю слова ганта Фуринотти. Ваш папаша всегда высказывался о церкви с большим недоверием.
— С недоверием! — фыркнул Фиаче. — Да он клянёт её последними словами. Я не собираюсь, разумеется, подражать ему, ведь я в своём уме. Однако, чудеса рыцарей Струн и мне кажутся сплошными фокусами.
— Фокусы — инструмент политики, — ответил дон Моген. — Заинтересованные люди могут состряпать фокус и из настоящего чуда, чтобы народ уверовал в то, что чудеса эти подвластны церкви.
— Так значит, рыцари и впрямь обладают магической силой?
— Я бы не назвал её магической, — возразил дон Моген, — скорей силой возросшего духа. Тела рыцарей Струн становятся громадными, но и дух растёт, а значит, растут и развиваются и его достоинства.
— И вы полагаете, я стану достаточно силён, чтобы уничтожить великанов? — спросил Ланцо.
— Ты научишься с ними справляться, — отвечал ему дон Моген. — Они не будут больше преследовать и мучить тебя, тебе не придётся убегать и прятаться. Став рыцарем Струн, ты обретёшь поддержку самого святейшего Оракула, а уж он точно не оставит без внимания твои видения.
— Осталось только попасть на Зимний турнир, — мечтательно проговорил Фиаче. Дон Моген кивнул.
— Зимний турнир дело серьёзное. Подготовка и экипировка должны быть безупречны, как и репутация рыцаря. Воля к победе и уверенность должны быть несокрушимы, как и сам рыцарь. Слава о силе и доблести должна бежать впереди рыцаря так, чтобы приветственные крики обрушились на него, едва он ступит на ристалище Риакорды — громадное заснеженное поле, окружённое высоченными трибунами, балконами, башнями. Рёв трубачей и герольдов проносится по сей крепости столь оглушительно, что не стой она на вершине скалы, была бы погребена под лавиной. Сквозь завесу снегопада мелькают пёстрые знамёна и блестящие латы. Пар, выдыхаемый лошадьми, клубится над роскошными плюмажами бойцов. Животное тепло и горячий раж нагревают сам воздух над ареной, и снег не долетает до рыцарских шлемов, но тает над ними и все они покрыты сверкающей росой, припорошены снегом лишь одежды зрителей, лисьи меха да шерстные тюрбаны.
— Вы побывали на турнире! — с восторгом провозгласил Фиаче.
— Побывал, — согласился рыцарь. — Правда, не совсем удачно. Придёт время, и я вновь отправлюсь в Арцею, уже вместе с Ланцо. И уж его-то бесспорно ждёт ошеломительный успех. Вы с нами, молодой гант Фуринотти?
— Разумеется, я с вами! — воскликнул Фиаче. — Мы всегда планировали ехать вместе.
— Вот и славно, — проговорил дон Моген, сжимая зубами трубку, — Ланцо без сомнения пригодится ваша поддержка и дружеское плечо — Арцея суровое место.
Фиаче взглянул на Ланцо — тот посмотрел на него и улыбнулся. Казалось, благодарно улыбаются и его усталые глаза, тёмные в тусклом свете прогоревшей свечи как угасающие угольки. Фиаче снова вспомнил об описанном Ланцо аде, и покачал головой. Жуткие эти видения, должно быть, сильно пугали Ланцо и долгое время уже досаждали ему. Какая, однако, мука хранить столь странный и страшный секрет.
Фиаче потёр руками горячее лицо и схватил бутылку, на дне которой ещё плескалось вино. Он не мог понять, как эти двое находят в себе силы улыбаться, словно Ланцо не поведал ровным счётом ничего сверхъестественного, но лишь рассказал забавную скабрезность.
— Послушайте, молодой гант, вам пора домой, — заметил дон Моген, — вы выглядите измождённым. Наверняка дон Лестрезо совершенно загонял вас сегодня.
— Мы выезжали в поле.
Дон Моген кивнул.
— Боевые тренировки, жара, поминальный ужин и откровения Ланцо вас совершенно доконали. Отправляйтесь домой и отоспитесь хорошенько.
Фиаче поднялся и склонился перед ним.
— Благодарю вас, дон, за гостеприимство.
Поднялся и Ланцо, протянув другу ладони.
— До завтра, мой Фиаче. И спасибо, что ты приехал.
Он пожал ему руку, но Фиаче вдруг крепко обнял его и, не сказав ни слова, быстро покинул кухню.
Он пронёсся по двору к главному входу, у которого был привязан его конь. Со стороны конюшни раздавалось негодующее ворчание Пиго, который, очевидно, решил высказать лошади дона все свои переживания.
Фиаче резво вспрыгнул на коня и с грохотом поскакал прочь по тёмным улицам.
Перед глазами его стоял образ Ланцо — светлый и яркий словно капля золота на чёрном бархате. Сама мысль о нём придавала сил. В присутствии Ланцо Фиаче казалось, что он и сам начинал светиться, и чувство это, горевшее в нём со дня первой их встречи, он берёг в себе как величайшее сокровище.
По пути домой он обмозговывал вечерние разговоры об аде и оживлял бережно хранимые воспоминания о том самом дне, когда ему впервые явился Ланцо Эспера.
Дом семьи Фуринотти никогда не отличался славной репутацией. Роскошный донельзя, обставленный лучшей мебелью, окружённый фонтанами и разбитыми с настоящим искусством садами, он, тем не менее, таил в себе скверную, удушающую атмосферу гнева и тоски владельца, обозлённого на весь мир. Свирепый нрав ганта Фуринотти подарил ему настоящую славу дебошира и мерзавца, которая вполне устраивала старого пирата, и совершенно не устраивала его соседей и прислугу. Челядь, однако, не торопилась покинуть грозного хозяина, который в минуты приступа пьяной щедрости швырялся золотыми монетами. Впрочем, зашвырнуть он мог и кочергой, и посудой, и даже ножом, и бывалые слуги научились мастерски увёртываться от снарядов капера, поэтому больше всех в доме доставалось маленькому Фиаче, который вынужден был наследовать громадное состояние, громадный дом, громадный сад и немалые побои, которыми его воспитывал гант Фуринотти.
Больше всего на свете капер любил выпить в компании друзей-каперов или верных матросов, которые временами навещали капитана как раз для этих целей и развлекали его громкой попойкой в течение нескольких дней. Но чаще всего он пил один, и в моменты одиноких возлияний гант впадал в неистовое буйство, вспоминая все предательства и подлости, с какими столкнулся в своей жизни. Громко проклиная покинувшую его жену, которая сбежала от него к родне на восток, он бросался на поиски сына, чтобы в очередной раз рассказать ему о неподобающем поведении матери и наказать его за родство с нею.
Фиаче подстёгивал коня всё сильнее каждый раз, когда в его памяти вспыхивали слова старого капера: — твоя мать шлюха, подлая дрянь! Твоя мать шлюха, грязная шлюха! Предательница! Шлюха!..
Конь уже нёсся как угорелый, взбивая копытами пыль просёлочной дороги. Он пересёк мост и промчался мимо мельницы, где днём в смятении пробегал Ланцо, встретивший скрюченного.
Фиаче неумолимо смаковал воспоминания, возрождая мельчайшие их подробности.
Удар, ещё удар. Вот так поступают с предателями! Так поступают со шлюхами! Удар, снова удар. Ты вылитая мать, похож всем нутром! Отродье шлюхи!
Сжавшись на холодном полу, чувствуя во рту вкус сырого камня и железа, юный Фиаче старался повернуться к побоям тем боком, где было меньше шансов получить травму. Поэтому он извивался и крутился, брыкаясь ногами, схватившись за разбитое лицо, заливаемое кровью из порванной губы.
Корчится как бес, проклятая шлюха! Стой! Стой, предатель! Подлая дрянь! Изменник, перебежчик! Измена! Измена на борту!
Но и в саду было не укрыться. Зоркий капер настигал его и со злости от боли в животе, поддерживая заштопанное брюхо левой рукой, побивал сына ногами и награждал пощёчинами, которые считал наиболее унизительным избиением мужчины. Так бьют только шлюх!
Этот момент… он всё ближе. Вот сейчас. Сейчас! Фиаче широко улыбнулся.
Удар, ещё удар. Лицо всё в грязи. Земля у фонтана всегда сырая. Ожидание нового грязного удара. Но… что случилось? Всё закончилось? От яркого солнца глаз не раскрыть. Кто это? Почему держит капера за запястье? Капер опешил от удивления и на миг потерял дар речи от такой неслыханной наглости.
Кто ты такой? Ты сияешь ярче солнца. Ты цепко ухватил за руку знаменитого на всю округу изверга и без страха смотришь ему в лицо. Ты ниже ростом, слабее, на вид тебе нет и двенадцати. Но ты поразительно уверен в себе. Словно знаешь, словно ты знаешь, отчего этот человек столь злобен и безжалостен и как унять его. Ты знаешь! Ты видишь что-то, чего не видят другие.
Застыл капер, раскрыв подёргивающийся в гневе рот, позабыв вырвать руку из твоей хватки. Крепкая хватка… И сам ты крепок, высок, хорошо сложен. Натруженные руки выдают простого работягу. Так и есть — ты простолюдин, мальчик, что привозит дрова. Вон и телега с лошадью. Собирается народ — нас окружают слуги и крестьяне. Все они неотрывно наблюдают за капером. Ведь он борется с мальчиком, невиданная картина — простолюдин перехватил руку ганта и сейчас может жестоко пострадать от ярости изверга.
Почему же раньше им не было никакого дела до капера, избивающего своего сына? Почему отворачивались они, шли себе мимо по своим делам? Неужто оттого, что хилый, ледащий господский сын — забота и собственность исключительно господина? Оттого, что неровня он им, не снискал ничьей жалости ни происхождением, ни видом своим — сдавшееся, чахлое существо. Не их дело… чужая беда. Господский сын — господская собственность.
Этот юноша их круга, он свой. Честный трудяга, бесстрашный храбрец — и если кто-то тронет его, задета будет и их честь. Посему подмога уже здесь, и мальчик не боится. Он словно знает, как управлять людьми. Он смотрит, улыбаясь, на капера. И тот, скосив глаза на собравшихся зрителей, опускает руку.
Звонкий голос рвётся каперу прямо в лицо. Не смей его бить! Не смей! Не тронь и пальцем. Тот лишь рычит в ответ потоком грязных ругательств, отступает на два шага, угрожающе машет руками. Но мальчик не боится. Он протягивает мне руку. Как крепка она, сильна. Я касаюсь её слабыми пальцами — костяшками, обтянутыми кожей. Слабо тело, не знающее иного труда кроме заживления ран и уныния, изматывающего, ко всему прочему, и душу.
Я встаю, шатаясь, на ноги и гляжу окрест. Но всё плывёт перед глазами, не вижу ничего, кроме его лица — оно светится в ореоле золотых волос. И глядя в глаза его синие, я со всей страстью, брызнув слезами, из последних сил исторг из себя вопль, который вместе с кровью рвался с разорванных губ: моя мать не шлюха! Не шлюха! Мама не шлюха! Она не шлюха, слышишь, ты?!
Не шлюха. Мама хорошая.
Фиаче на всём скаку влетел во двор усадьбы и, едва успев притормозить, тут же спрыгнул с коня. Стянув перчатки, он швырнул их в сторону, где их моментально подобрал слуга.
— Молодой сеньор, добрый вечер.
Слуги кланялись ему, угодливо распахивая перед ним двери. У лестницы Фиаче встретил лакей, готовый к любым приказам молодого господина.
— Где отец?
— В кабинете, сеньор. Отдыхает, сеньор.
— Отдыхает, значит. Навещу его. Я ужинал, нас не беспокоить.
— Слушаюсь, сеньор.
В усадьбе царил мрак. Наступила ночь, и огромный просторный дом тонул в тревожной душной тиши, стиснув себя запертыми дверями, ставнями, воротами. Фиаче поднялся по лестнице на второй этаж и прислушался к шорохам за дверями кабинета. Оттуда не доносилось ни звука.
Фиаче распахнул двери. В кабинете было жарко — яро горел камин. Капер сидел в кресле совсем рядом с каминной решёткой, угрюмо уставившись в огонь. Его часто морозило, и он никак не мог согреться, беспрестанно кутаясь в пледы и переводя дрова даже в самые жаркие дни.
Капер вяло обернулся и злобно взглянул на сына.
— Черти и демоны ещё не утащили тебя в ад? Прискорбно, — прохрипел он, хлебнув вина из бутылки. По дрожащим рукам и пузырям из носа было ясно, что он вдрызг напился.
Фиаче хищно улыбнулся. Он тихо прикрыл за собой двери и медленно направился к камину.
— Жарковато. Как в самом настоящем аду.
Он сбросил с себя дублет и принялся разминать руки.
— Чтоб ты издох, — процедил капер, разглядывая бутылку. — Чтоб тебя демоны драли в аду.
— Дорогой отец, — нараспев протянул Фиаче, закатывая кружевные рукава рубахи. — Дело в том, что мы уже в аду. Ну а я — твой личный демон.
Широко размахнувшись, он изо всех сил влепил каперу хлёсткую пощёчину.
— Солнца нет в моём доме! — гаркнул он ему в лицо так бешено, что моментально раскраснелся. На лбу его словно трещины обострились сизые вены. — Нет солнца! Из-за тебя. Солнце не заглядывает сюда из-за тебя! А я так жду его…
Он бил отца до тех пор, пока того не вырвало прямо на ковёр возле камина.
Глава 4. Уши
На чердаке и впрямь было тесновато. Среди сундуков, старых доспехов и стройматериалов, которыми вот уже пару лет залатывалась крыша, негде было и шагу ступить, поэтому Ланцо устроил себе ложе, сдвинув три сундука и застелив их старым плащом дона Могена, обнаруженным в одном из сундуков.
Он улёгся, не раздеваясь, и моментально уснул под пение сверчков, коими был полон дом.
Ему снилась небольшая часовня у рощи близ Помоища, тонкие нежные берёзы и могучие сосновые стволы в три обхвата. Хмурый пасмурный день просвечивал сквозь тоскливое небо, под которым дремала пожухлая природа. К часовне вели две дорожки, уложенные плиткой, и одна обросшая травой кривая тропка, увитая сосновыми корнями.
Вокруг часовни ровными рядами росли ели, а уж за ними и раскинулась рощица, начавшая, было, взбираться по холму неподалёку, да устало замершая на склоне. На вершине холма стоял здоровенный каменный столб с символом на вершине — пять вертикальных линий, пересечённых единой горизонтальной. Под священным символом Пяти Струн располагалась табличка, где значилось, что на этом самом месте в скором времени будет воздвигнут храм.
В трещинах между плитками дорожек у часовни росла густая высокая трава, там же повсюду сновали муравьи. Их маршруты проходили по трещинам, выбоинам, они взбирались на скамейки, пересекали изящную балюстраду, переплетались у самого входа в часовню. Муравьи были повсюду — они лезли в обувь и под одежду, пробегали по щекам, заглядывали в уши, путались в волосах.
Ланцо панически забился на постели, стряхивая с себя снившихся ему муравьёв. Во сне он сидел на скамье и пытался ладонями пресечь маршруты муравьиных отрядов, но те упорно лезли напролом, не обращая внимания на его жалкие попытки защитить собственное тело от бесцеремонного обыска. Как ни пытался, Ланцо не мог подняться со скамьи и метался по постели, тщетно силясь оторвать тело от импровизированного ложа.
В роще тревожно кричали птицы. За деревьями что-то мелькало, будто ходил человек, постоянно прячась за стволами. Но как Ланцо ни напрягал зрение, так и не смог понять, кто или что таилось в роще. Он в страхе вертел головой, которую густо облепили муравьи, и перед глазами его маячили деревья, светлые стены часовни да символ на холме.
Внезапно холм пошевелился. Без малейших земных колебаний, шума или ветра восстал холм из-за деревьев, как поднялся бы лось со своей укромной тёплой лёжки. Он взмыл ввысь, венчаный символом Струн, и обернулся к Ланцо своими пустыми глазницами. То был гигантский череп с широкой пастью — комья бурой земли свисали из неё как громадные зубы. Валились из-под них камни, древесные корни да чьи-то серые кости.
Поднимался великан во весь рост, опираясь на могучие костяные ноги-колонны. В правой руке он держал меч с золотой рукоятью, с клинком, точно сделанным из жала осы-титана — с кончика его капал жгучий яд янтарного цвета. На великане развевался удивительный наряд — местами потёртый балахон из золотых чешуек, изукрашенный обыкновенными булыжниками вместо драгоценных камней. Сквозь прорехи золотых бликов под ним виднелось рубище, покрытое бурыми пятнами.
Мощные костяные руки и ноги крепились на весьма тщедушном скелете из золотых прутьев, едва прикрытом одеждой. Толстая шея была обмотана кожаным шарфом поросячьего цвета, из которого и рос череп, увенчанный столбом.
Великан горделиво выпрямился и указал мечом на Ланцо. В тот же миг муравьи, облепившие Ланцо, ринулись прочь, как и все их собратья, что ползали кругом. Тёмной дрожащей рекой потекли они к великану и устремились прямиком в его нутро. Великан долго вбирал в себя муравьиный поток и таил эту клубящуюся массу под своими одеждами, а также в сыпучих недрах своей головы.
Ланцо, освободившись от муравьёв, вскочил на ноги и бросился бежать прочь, в сторону города. Быстрее ветра он пронёсся по деревенским просёлкам и ворвался в туманную Черру, где царила тишина и безлюдье. Вокруг не было ни души, не слышался ни говор людской, ни цокот копыт, ни скрип телег — город точно вымер. Над крышами виднелись свисающие с неба верёвки, концы их терялись в тёмных переулках и шевелились, точно их дёргал какой-то притаившийся шутник.
Ланцо примчался на Знаменный рынок и запрыгнул на пустующий эшафот, где спрятался за колодки и поджал ноги. Позади себя он слышал тихий шелест — то падала сыпучая земля. Нескончаемым душным водопадом шелестела она по площади. Из-под эшафота выплыло облако пыли. И постепенно пыль заполонила собою всё пространство, сокрыв улицу серым, удушливым туманом.
Медленно прояснилась в тумане громадная голова великана, который опустился на четвереньки и полз по площади, заглядывая во все закоулки и выискивая Ланцо. Разверзнув свою землистую пасть, окружённую потоками почвы и комками глины, великан приблизился к эшафоту и, заприметив Ланцо, склонился над ним. Ланцо, укрыв лицо воротом рубахи, неподвижно сидел и глядел, как в недрах пасти великана шевелилась гигантская человеческая масса, беспрерывно трансформируясь подобно глине — тела искажались и сливались друг с другом, через миг вновь отчётливо угадывались и снова растекались бесформенной жижей.
Так вот где все, вот где весь город. Ланцо зажмурился. Всё тело великана состояло из людей. Не шарф то был — но человечья кожа, не череп — но сонм сжиженных тел вперемешку с землёй, не золотые блики одежды сияли в пыли, но мириады сияющих глаз, разом уставившихся на Ланцо. Не меч он держал, но громадный язык, сочащийся ядом.
По земле ползла густая трепещущая каша — то были муравьи, наводнившие площадь. Ланцо отчаянно хлестал себя ладонями по ногам, чтобы стряхнуть первых атакующих его насекомых, но против такой грандиозной армии попытки его были слишком жалки. Муравьи наперебой принялись кусать его, отчего Ланцо вскочил и резво полез на виселицу.
Великан выпрямился и ухватил рукой одну из верёвок, свисающих с пасмурных, мутных небес. Дёрнув за верёвку, он вытянул из-за домов связанное ею существо — то был ещё один великан, не менее устрашающий, чем первый. Вместо головы на его шее мотался гигантский кулак, им он потрясал, натягивая верёвку вокруг своей шеи, точно упрямый бык. Тело его было могучим, но таким грязным и смрадным, что, казалось, оно сочилось нечистотами и кровью, причиняя само себе страшные увечья и страдания. Кисти рук его были также сложены в кулаки, но распрямиться они не могли — пальцы вросли друг в друга и сделали ладонь пригодной лишь для удара. Слепой великан размахивал кулаками, посылая в пространство бессмысленные выпады, и нехотя брёл за верёвкой, которую натягивал обладатель ядовитого меча.
Когда великан-кулак подобрался к эшафоту, первый великан протянул свою руку к его утробе, бурлящей нечистотами, и тонкими костяными пальцами разверз его плоть, продемонстрировав Ланцо растёкшиеся, точно талый воск, человеческие тела. Они сливались друг с другом и собирались в формы, расползались волнами и вновь слипались в единый ком. Бледный Ланцо, растерянно замерший на виселице, которую облепили полчища муравьёв, к своему ужасу увидел, как из человеческой массы в утробе великана воплотился Фиаче. Его зубастая плотоядная ухмылка изумила и встревожила Ланцо. Он даже на миг позабыл о муравьях, которые к тому времени успели густо покрыть всё его тело.
Ланцо подскочил на постели, тяжко дыша и размахивая руками. Тщательно обшарив ладонями старый плащ и убедившись в том, что в складках его не притаилось ни одного муравья, Ланцо глубоко вздохнул и принялся отыскивать ногами под сундуком свои башмаки.
Он тихо спустился во двор. Предутренняя прохлада взбодрила его, моментально согнав остатки неприятного сна. Он прошёлся по двору и выглянул за ворота — улица была молчалива и пустынна, как и во сне. Лишь где-то вдалеке раздавался еле уловимый, пугающе знакомый шелест.
Ланцо вышел за ворота и крадучись прошёлся вдоль забора. Осторожно выглянув из-за угла, он зажмурился и отпрянул — прямо перед ним стоял великан, венчаный столбом и вооружённый языком-мечом. Великан застыл на месте и выжидал, не шелохнувшись, лишь сыпалась из его головы сухая земля, да клокотал в её недрах подвижный человечий ком.
Ланцо вновь выглянул из-за угла и, убедившись, что поблизости не было муравьёв, медленно выступил на дорогу, представ перед могущественным противником. Великан тотчас нагнулся к нему, протянул левую руку и разжал громадный кулак. На ладони его лежала пара окровавленных ушей.
Ланцо неуверенно потянулся, не отрывая взгляд от мглистого сыпучего силуэта великана, и осторожно взял уши. Они были влажными и скользкими от крови, совсем лёгкими, очень рельефными.
— Чьи они? — впервые в жизни Ланцо обратился к великану. Тихий голос его дрожал, дыхание сбивалось. Однако он прочистил горло и повторил свой вопрос громче. — Так чьи же?
То был почти крик. По безлюдной улице пронеслось тревожное эхо. Великан медленно развернулся и двинулся прочь, не удостоив Ланцо каким-либо ответом. Он грузно ступал по городу, перешагивая дома, осыпая их лавиной земли из своей клубящейся людскими телами головы, и совершенно равнодушно влачил на плече свой меч-язык, из которого на улицы непрерывно сочился яд.
Ланцо глядел ему вслед, растерянно застыв с ушами в руках. Он наблюдал, как великан бродил по округе и в конце концов рассыпался на множество частей, самыми крупными из которых были люди — их моментально разбросало по сторонам, каждый из них тут же укатился прочь и скрылся из глаз.
Ланцо вернулся в дом. На кухне, запалив свечу, он внимательно осмотрел уши, но так и не смог предположить, кому они могли принадлежать. Скорее всего, женские. Кто-то отрезал их — исступлённо, порывисто, неумело. Возможно, в великом гневе. Или страдании…
Ланцо нашёл под лестницей какую-то ветошь, и, оторвав небольшой край, обернул уши в ткань. Затем он сунул их в ящик с очистками, до половины заполненный Пиго, и поскорее покинул кухню.
Он оставил жилище дона Могена и поспешил домой, тревожась — не случилось ли с кем-нибудь из родичей подобного увечья.
По пути он застал пробуждение утра. На небе ещё не распустились розово-голубые всполохи восхода, но мерцали крапом звёзды в дымчато-сером мареве, как под крылом у ястреба, да разносились по округе робкие нежные трели соловьёв.
Когда Ланцо подошёл к дому семейства Эспера, птичье пение бодро возвещало начало нового дня, зардевшегося на небе золотым румянцем.
В доме царила суета. Сонный священник угощался на кухне холодной курятиной и молоком, вокруг него хлопотали хозяйки. Мужчины семейства обхаживали гроб, сколоченный ими за ночь для покойного Эврио. И, несмотря на спешное исполнение, гроб получился солидным и даже красивым — нехитрая резьба на крышке выглядела респектабельно и дорого. Именно так полагалось хоронить именитых мастеров.
Повинуясь стародавнему указу потентата о безотлагательных похоронах в жарких регионах во избежание распространения заразы, родичи Эврио Эсперы поспешно вырыдали все слёзы по усопшему и теперь деловито сновали по дому, готовясь к торжественному шествию на кладбище. Надевались траурные одежды, раздавались наказы по поводу поминальной трапезы, снаряжалась повозка — её украшали тканями и дубовыми ветвями.
На Ланцо в этой суете почти не обращали внимания, лишь недовольно косились на него, бродящего по дому без дела.
Было совершенно очевидно, что никто никому не отрезал здесь ушей, поскольку все озабоченно возились с похоронами, успевая на ходу что-то попивать да пожёвывать.
Чиела Эспера, однако, была тиха и печальна и сидела у свечи в углу спальни отца, уронив руки на недовязанный плед.
— Ланцо! — увидев сына, она встала и опрокинула корзинку с вязанием. Клубки покатились по тёмным углам. — Где ты был? Почему не явился ночью?
Тот подобрал раскатившиеся клубки и аккуратно сложил в корзину.
— Я был у дона Могена. Он пустил меня переночевать.
— У дона Могена? — растерянно повторила Чиела. — Но почему ты решил оплакать деда именно там? Почему не здесь… со мной?
Ланцо бережно положил ладони ей на плечи и обнял.
— Прости, мама. Но я бы лишь мешал тебе, ведь совсем не умею торжественно плакать и ничего не смыслю в обрядах.
— О, как и я! — Чиела уткнулась в его плечо и всхлипнула. Ланцо почувствовал, как рукав его рубахи намокает. — До красоты обрядов ли, милый Ланцо, когда случилось такое горе.
Ланцо гладил её по чудесным золотым волосам, собранным в сложную причёску с белой лентой на вдовий манер.
— Отец был добр к нам, он любил и защищал нас, — сбивчиво говорила Чиела, не отрывая мокрых глаз от плеча сына. — Он был добр и справедлив, Ланцо! Я пыталась окружить его заботой и лаской в ту пору, как он захворал, но едва ли этого было достаточно в сравнении с тем, что он сделал для нас. Хоть и печалюсь я, однако грызёт меня ещё и страх, Ланцо. Некому отныне защитить нас! Остались мы с тобой, дружок, одни на белом свете.
— Нас больше не нужно защищать, — возразил Ланцо. — Теперь это моя забота. И я справлюсь с этим, мама, вот увидишь.
— Парио выгонит тебя, — рыдая, проговорила Чиела, — а меня выдаст замуж. Неприлично мне жить без мужа на попечении братьев, при том, что имею совершенно товарный вид. Так он сказал.
Щёки Ланцо вспыхнули.
— Не выдаст, — кратко ответил он, отстранив от себя мать и взглянув в её заплаканное лицо. — Не выдаст. Это я тебе обещаю.
— Не хочу я мужа, Ланцо, — покачала она головой. — От мужчины жди беды. Жди предательства, жестокости и равнодушия. Но ты… — Чиела погладила сына по щеке. — Ты не таков. Ты иной. В тебе есть истинное мужество и честь.
— Не только во мне, мама, — улыбнулся Ланцо.
— Тебя послал мне сам Бог, — прошептала Чиела. — Твоё рождение, твоя жизнь — чудо господне! А значит, и сам ты — ангел божий во плоти.
Ланцо тихо рассмеялся и снова обнял мать. Та вцепилась в его жилет и замотала головой.
— Больше не оставляй меня одну, прошу тебя. Не оставляй меня здесь одну в полном распоряжении Парио!
— Ни за что не оставлю, мама.
— Вот вы где, — раздался громкий недовольный голос. — Явился-таки, Ланцо.
В дверях стоял сам Парио Эспера — старший сын Эврио, новоявленный глава семейства и столярной гильдии. Уже давно негласно занявший сей почётный пост, Парио откровенно недолюбливал Ланцо, отлучённого от фамильного ремесла, и считал его нахлебником и бандитом, позорящим фамилию Эспера. И хоть слава Ланцо пестрела добрыми делами, и народ в большинстве не без опаски, но всё же благосклонно относился к стремлению Ланцо сдерживать преступность на улицах города изнутри бандитского сообщества, Парио всем своим видом демонстрировал презрение к племяннику, всячески избегал его и называл в семейном кругу не иначе как «брошенным бастардом». Он побаивался Ланцо, никогда не обращался к нему прямо и не смотрел в глаза — словом, Парио Эспера мечтал отделаться от него и не мог дождаться, когда уляжется суматоха с погребением, чтобы высказаться, наконец, как глава семьи.
— Повозка тронулась, — объявил он, — не вздумайте опоздать на шествие и опозорить меня. Не хватало ещё, чтобы соседи судачили.
С подозрительным прищуром оглядев обоих, Парио поспешно удалился. Входная дверь скрипела и хлопала — все повалили на улицу.
Повозка, запряжённая вороной лошадью, медленно выкатилась на дорогу, постукивая колёсами о булыжники. Впереди всех шёл священник с символом Струн в руках. Он что-то монотонно бормотал себе под нос и сонно кивал головой в такт своих шагов. За ним следовали сыновья покойного — Чиего и Парио. Последний вёл под уздцы лошадь, влачащую повозку с гробом. С ним рядом степенно вышагивала разряженная матрона — сестра покойного, сеньора Череза. Позади, уцепившись за борта повозки, торжественно шествовали кузены Ланцо. Вслед им брели женщины семьи Эспера — жёны с малыми детьми и дочери. Чиела робко примкнула, было, к ним, но Ланцо уверенно отвёл её в авангард шествия и, не обращая внимания на недовольную гримасу Парио, повёл мать под руку прямиком за священником.
Замыкали шествие все желающие проводить в последний путь друга, соседа, главу гильдии. Рано поутру народу набралось немного, но всё же шествие получилось внушительным и торжественным.
Чиела с благодарностью взглянула на Ланцо и не смогла сдержать слёз. Плакала она отнюдь не так, как накануне в день смерти отца. То был не скорбный вой, обязательный для всех женщин семейства, но тихий, горький плач. Она крепко ухватилась за руку Ланцо как за последнюю в жизни надежду, и старательно вышагивала в длинной пышной юбке, неловко пошатываясь от усталости.
Путь до кладбища был неблизким, и под конец Ланцо вёл мать, придерживая под обе руки — Чиела была изнурена и еле держалась на ногах, изо всех сил стараясь с достоинством ступать во главе процессии.
Когда они добрались до часовни, уже окончательно рассвело. Под ярко-голубым небом всё казалось ослепительно ярким — изумрудная трава, покрывающая могилы, пёстрые надгробия, поросшие цветным мхом, белоснежная часовня и её золотистый шпиль. Блистали золотом и макушки Чиелы и Ланцо, выделяясь среди темноволосой толпы.
Погребение прошло быстро и тихо. Священник прочёл молитву, после чего гроб опустили в могилу и присыпали освящённой солью. Родственники покойного по очереди бросали на побелевший гроб еловые и дубовые ветви, пока тот вовсе не скрылся под их пышной зеленью. И, в конце концов, Эврио Эсперу зарыли на черрийском кладбище, окончательно отделив его от мира живых толстым пластом земли.
Впрочем, то был ещё не конец, и дома всех ждала поминальная трапеза, которую тоже необходимо было высидеть с терпением и достоинством.
На обратном пути Чиела приободрилась и зашагала быстрее и увереннее. Дорога шла под уклон, жара ещё не грянула, хоть солнце уже и начало припекать, поэтому все довольно быстро добрались до дому.
На кухне был накрыт длинный стол, за который немедленно расселись все члены семьи Эспера. Холодное мясо, варёные овощи, прохладное молоко и тёплый свежий хлеб — вот и вся трапеза, которой родичи поминали покойного.
В полной тишине проходили поминки. Все молча жевали пищу, поглядывая друг на друга да на Парио, сидевшего во главе стола на месте своего отца. Он был упитан и кряжист, при том сильно напоминал Эврио лицом. Тёмные волосы же он унаследовал от матери, как и Чиего. Светлокудрый мастер потерял свою вторую жену, беременную очередным ребёнком, незадолго до появления Ланцо, и Парио охватывало невероятное раздражение при мысли о том, что Чиела со своим бастардом попросту сыграли на расстроенных чувствах Эврио, вынудив принять их и внушив любовь к нагулянному ребёнку.
И сейчас любимец Эврио Эсперы сидел на другом конце стола рядом со своей матерью и по своему обыкновению раздражал дядю до такой степени, что тот едва ли дожёвывал пищу, прежде чем проглотить.
Постукивая толстыми натруженными пальцами по столу, Парио обводил глазами кухню, однако непременно натыкался взглядом на Ланцо. Тот тщательно обгладывал куриную косточку, задумчиво уставившись в свою миску. Ел он мало, удовольствовавшись одним куском мяса да краюхой хлеба, и всё подкладывал еды Чиеле, которая охотно набросилась на свою первую за сутки пищу.
В конце концов, Парио не выдержал и громко прочистил горло.
— Риозо, — обратился он к своему младшему сыну.
Тот быстро поднял голову.
— Да, отец?
— Как продвигается строительство?
— Прекрасно, отец. Мы уложимся в сроки, это совершенно точно.
— Отлично. Отлично, — Парио довольно закивал головой и вновь скосил глаза на Ланцо. Тот не проявил ни малейшего интереса к беседе.
— Подумать только — у Риозо будет собственная мастерская, — задумчиво произнёс Парио, почёсывая короткую тёмную бороду, — жаль отец не дожил, чтобы увидеть. Краснодеревщик — ремесло, достойное не каждого. Только золотые руки способны рождать такие чудеса. У Риозо редкостный талант. В Черре доселе не было подобного мастера. Риозо прославится, прославит фамилию Эспера, которая и так гремит уже на всю Мальпру.
Риозо усмехнулся и приосанился, переглянувшись со своей молодой женой, беременной первым ребёнком.
— Ну а Треверо, — Парио перевёл взгляд на старшего сына, — разумеется, пойдёт по моим стопам, наследуя мастерскую своего легендарного деда.
Полнотелый бородач Треверо равнодушно продолжал жевать свой обед, не забывая обильно запивать пищу молоком. Его малолетний сын не отставал от отца, старательно набивая рот хлебом.
— Ты, Чиего, превосходный мастер и крупный знаток древесины, — обратился Парио к брату, — вся гильдия доверяет в этом вопросе лишь тебе. Ты сбываешь только лучшие сорта за справедливую цену, что позволяет тебе жить в почёте и довольстве. Дом твой, пристроенный к нашему, богатеет день ото дня. Как и наша репутация. Твой сын Чеверо — достойный преемник твоих знаний и мастерства и уже демонстрирует свои способности, развивая их трудолюбием и усердием.
Чиего, высокий мосластый мужчина с красивым широкоскулым лицом и длинными волосами, связанными в хвост, сдержанно кивнул брату, не поднимая глаз, и продолжил трапезу, аккуратно и медленно откусывая куски хлеба, стараясь не уронить ни крошки. Сын его Чеверо, поразительно похожий на отца, копировал его и в манерах, сосредоточенно подъедая свою порцию.
Парио, нахваливая взрослых мужчин семьи Эспера, вовсе не собирался обращаться к женщинам. Его мало волновали их таланты и благосостояние, поскольку все они полностью зависели от мужчин и, по мнению Парио, не имели никакого права самостоятельно распоряжаться ни имуществом, ни собой. Подчёркнуто вежливое обращение в адрес сестры Эврио, пожилой вдовы Черезы Рутти, предназначалось скорее её покойному мужу — капитану Рутти, которого вот уже десять лет при встрече с нею поминали добрым словом. Прочие женщины, не отмеченные благородной печалью по усопшему супругу и не представляющие из себя ходячее его надгробие, Парио были безынтересны.
Он вновь прочистил горло, почесал бороду, потёр пальцами нос, сложил руки замком и, набравшись смелости, медленно произнёс:
— Ты, Ланцо…
Все разом перестали жевать и оторвались от тарелок. Наступила тишина. Ланцо поднял голову и вопросительно взглянул на него.
— Да, дядя?
— Каким же ремеслом овладел ты за годы, проведённые в дому мастеров? Чем сможешь прославить род Эспера? — нападая вопросами, Парио вдруг почувствовал себя увереннее. — Чем можешь снискать себе почёт и благосостояние? Неужто собираешься всю жизнь колоть дрова?
— Вы же знаете, дядя, я выбрал поприще военного, — спокойно отвечал Ланцо.
— Военного, — эхом повторил Парио. — Военного, значит. Знаю, как же. Собираешься получить право на меч, пойти в джинеты, верно? Ну а после годами служить верой и правдой своему господину, добиваясь звания сержанта. Так оно выходит? Ведь так начинают поприще военного простые люди?
Ланцо раскрыл, было, рот, но Парио перебил его, подняв ладонь.
— Отчего-то я уверен, что ты, высокомерный гордец, не намереваешься прислуживать никакому дону. А поскольку твой сиятельный папаша бросил тебя и не собирается участвовать в твоём будущем, то, получив право на меч, ты, разумеется, лихо развернёшься на своём бандитском поприще. Перережешь конкурентов, соберёшь под крыло всю окрестную шваль, побратаешься с богатыми паршивцами вроде Фуринотти и заживёшь на широкую ногу, подмяв под себя всю Черру.
— Парио! — вскричала Чиела, вскакивая с места. — Ты несёшь вздор! Бред сумасшедшего!
— Кто давал тебе слово? — возмутился Парио. — Сядь, Чиела, не позорься. С тобой я поговорю позже.
Чиего недовольно посмотрел на него, медленно отставляя в сторону свою пиалу из-под молока, словно она мешала ему встрять в перебранку. Его жена Марита сочувственно глядела на покрасневшую Чиелу, обескураженно застывшую у стола. Та стояла, дрожа от негодования и страха, опустив глаза в пол, да часто бросала исподлобья сверкающие взгляды в сторону Парио, озадаченного и разгневанного не меньше неё.
— Сядь! — снова рявкнул он. Чиела вздрогнула, но не двинулась с места.
Ланцо поднялся с лавки. Он обнял мать за плечи и мягко вывел её из-за стола.
— Чего же вы хотите от меня, дядя? — громко спросил он, приблизившись к Парио. Тот подался назад на стуле, глядя на Ланцо снизу вверх.
— Чего я хочу? — слабо усмехнулся Парио, покачав головой. — От тебя лично мне ничего не нужно. Всё, чего стремлюсь я добиться в жизни — благосостояние, честь и слава семьи Эспера. Я никому не позволю марать наше доброе имя, и сделаю всё, чтобы о мастерах Эспера говорили ещё тысячу лет, да не только лишь как о высших умельцах и искусниках, но ещё и добродетельных и порядочных людях, зарабатывающих на хлеб честным трудом. Согласись, Ланцо — к тебе эти слова не относятся.
Тот будто и не слышал его торжественной речи.
— И всё же я жду, когда глава семьи объявит свою волю, — сказал Ланцо, глядя Парио прямо в лицо. — Вы завели этот разговор с конкретной целью, дядя. Доведите же начатое до конца.
По виску Парио скользнула капля пота. Ланцо смотрел на него без страха и напряжения, будто уже зная наперёд каждое его слово. Он словно бы и не собирался спорить, не собирался оправдываться и доказывать свои честные намерения. Не собирался он, по-видимому, и цепляться до последнего за дружное семейство, будто оно не имело для него вовсе никакой ценности. Последнее обстоятельство крайне досаждало Парио. Однако хоть он и был разгневан, всё же в некоторой степени робел перед Ланцо, посему он немного стушевался и, миролюбиво подняв ладонь, по-отечески заворковал:
— Послушай, сынок, закон жизни прост — что делаешь ты, то и получаешь. Если живёшь ты неправедно, попрал добродетель да отказываешься от честного труда, то и жить будешь в скверне, страдая во грехе и одиночестве. Я знаю — в глубине души ты хороший человек, в тебе течёт кровь Эспера, а значит, совесть твоя не погибла окончательно. Праведно жить на земле гемской, честно трудиться вместе со всем народом гемским — вот что есть счастье и смысл для всякого простого человека. А высшая его ценность — честь семьи, во имя которой он должен жертвовать своими порочными желаниями. Ведь честь семьи — главная Струна священной Лиры. И ежели она не зазвучит для тебя — не будешь ты благословен, но будешь проклят. А вслед за тобою и все мы.
Ланцо молчал, поэтому Парио, шумно вздохнув, продолжил:
— Дед всегда верил и потакал тебе. Не посрами же его веры в тебя! Приди к раскаянию, измени свою жизнь. Очисти помыслы и проси милости у Господа за все грехи свои…
— Вы хотите, чтобы я постригся в монахи, — невозмутимо подытожил Ланцо.
— Это… было бы… — опешивший Парио развёл руками, — самым разумным решением в твоей жизни, сынок. Чем прожить жизнь подлецом, лучше покаяться и с достоинством удалиться в дом божий, очистив душу и честь семьи.
— Прежде чем назвать меня подлецом, — задумчиво проговорил Ланцо, — вы назвали меня хорошим человеком. Но прошу — не называйте меня так. Я ничем этого не заслужил, как и многие другие люди, составляющие народ гемский. Тот, кто заслужил, умер вчера. То был действительно хороший человек. И знаете, в чём заключается эта «хорошесть»? Как по мне — в честности. Не перед призрачным народом и вездесущим богом, не перед великанами, что могут тебя растоптать. А перед такими же маленькими «эврио» как он.
Парио, которому до смерти надоели рассуждения племянника, раздражённо и не без ехидства заметил:
— Выходит, ты не честен?
— Выходит, я к честности стремлюсь. Известно — честен тот, кто говорит правду и называет боль болью, смерть смертью, а ложь ложью. Но это лишь правдивость — сделка с совестью, необходимая для единения людей. Честность же предполагает единение с самим собою, верность себе не как глашатаю правды, но как хранителю достоинства.
Парио скривился.
— Видать, где-то столь далеко хранится твоё достоинство, что ты забываешь доставать его, отправляясь по своим тёмным делишкам, — презрительно бросил он. — Где было твоё достоинство, когда ты забил до смерти ганта Граве? Где было твоё достоинство, когда тебя арестовали и продержали в камере неделю, пока твой омерзительный дружок Фуринотти суетился с выкупом, а вся семья готова была со стыда сквозь землю провалиться и готовилась к твоей казни? Твоя мать от потрясений слегла на три дня. А дед вовсе отказался верить, что ты на такое способен!
Щёки Ланцо вспыхнули.
— То был честный поединок.
— Бандитам вроде тебя не ведомы ни честность, ни достоинство, — Парио взмахнул рукой, отвернувшись в сторону, — бог знает, на что вы способны. Жить под одной крышей с бандитом не только опасно, но и безнравственно. А я не могу допустить нравственного падения нашей семьи. Потому я требую, чтобы ты покинул сей дом. И до той поры, пока не очистишь свои помыслы и репутацию в стенах монастыря, не смей упоминать вслух о родстве с нами.
По кухне волной прокатился встревоженный шёпот. Чиела громко ахнула и вырвалась вперёд, оттеснив Ланцо рукой.
— Да как ты смеешь выставлять племянника из дому, покуда земля на могиле отца ещё не обсохла?! — вскричала она, указывая на него пальцем словно мечом.
— Право, всем вам ни к чему излишне драматизировать, — подал голос Чиего. — Ведь Ланцо всё равно на днях уезжает в Браммо. Какая необходимость гнать его именно сейчас, Парио? Назревает скандал.
Тот сверкнул глазами, оглядев встревоженное семейство. Его решительность и жёсткость напугали всех домашних за исключением Ланцо. К полной ярости Парио, тот вовсе не казался удручённым и униженным. Он был всё так же невозмутим, и с интересом поглядывал на Чиего, вдруг выступившего в его защиту.
Чиела в отчаянии озиралась по сторонам, надеясь, что в защиту Ланцо выскажется ещё кто-нибудь. Но все молчали, рассеянно шаря взглядами по углам, словно подслеповатые куры на привычном насесте, которым совершенно не было дела до невезучего изгоя из курятника.
— Что скажут соседи, Парио? — продолжал Чиего. — Ещё не завершились похороны, а Ланцо выгнали, не дав даже окончить поминального обеда. Приличия не позволяют…
— Приличия, — перебил его Парио, — приличия давно им попраны. Он попросту не явился на бдения! Вспомни, как все спрашивали о нём. И вспомни, как его едва ли не волоком тащили к отцу, чтобы он успел проститься с ним. О каких приличиях ты говоришь? С появлением Ланцо в нашей семье с приличиями стало весьма туго. Равно как и Чиела — один сплошной скандал, — громко заявил он, указав на сестру большим пальцем. — Необъяснимо, почему незамужняя женщина остаётся таковой столь долго. Нескромное, двусмысленное положение её бросает всякие подозрения и на нашу семью, будто мы в чём-то покрываем её, хотя я понятия не имею, отчего отец решил оставить её старой девой. Наличие бастарда гранда никак её не портит, лишь напротив сулит дополнительные выгоды и возможность породниться с кем-то повыше. Будучи неимоверной дурой и отвергнув такого сиятельного претендента как сам гранд, Чиела просто обязана теперь лезть из кожи вон, чтобы наверстать упущенное, но, очевидно, ей попросту недосуг. Оно и понятно — живя на всём-то готовом, зачем напрягаться!
Он прервал свои рассуждения, поскольку Ланцо вдруг двинулся с места и медленно подошёл к нему так близко, что почти коснулся его стула носами башмаков. Парио нервно сглотнул, взглянув в потемневшее лицо племянника. Ланцо смотрел куда-то мимо него, вверх, где словно бы возникло нечто, привлёкшее его внимание. Парио осторожно обернулся, но увидел позади себя лишь кухонный очаг.
— Мама не обязана обеспечивать вам выгоду, — произнёс Ланцо. — Она и так обстирывает и обшивает вас и всех соседей. Вы не вправе требовать с неё ещё и утоления собственных амбиций.
— Не рассказывай мне о моих правах, — насмешливо протянул Парио, — как глава семьи имею полное право распоряжаться её личной жизнью — и слава богу! Дай волю женщинам — мир погряз бы в лени и распутстве… да куда же ты там уставился?
Парио вновь обернулся, в раздражении скрипнув зубами. Ланцо будто и не слышал его.
— Вы не смеете распоряжаться ею, — упорно повторял он, — у вас нет на то права.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.