Зимняя ночь
Элиза внезапно поднялась в постели и широко раскрыла глаза. Ее сознание было ясным, несмотря на прервавшийся сон. Что ее разбудило, она не понимала: неясный звук, шелест, а может быть, ей это только показалось?… Может быть… Полоска лунного света из окна ярко освещала спальню. Элиза бросила взгляд на мужа, спавшего рядом. Тот размеренно дышал, лежа на боку. Элиза огляделась по сторонам. На подстилке у кровати дремал кот, свернувшись в клубок. Было тихо и спокойно. Вдруг она заметила, как из-под небольшого древнего и сильно поеденного короедами вишневого комода, стоявшего у изголовья кровати, выползла тень: небольшая, коренастая, человекоподобная. Не то кобольд, не то карликовый ребенок — нечто неопределенное. Кобольд неподвижно застыл и внимательно глядел на женщину. Спящий кот тихо мурлыкал. Потом приподнял веки, несколько мгновений вглядывался в темный силуэт и вдруг испуганно запрыгнул на кровать и прижался, дрожа от страха, к Элизе. Кобольд обернулся, попятился к приоткрытой двери спальни и тут же будто бы бесшумно взорвался, рассыпался в воздухе на тысячи мельчайших частиц… Исчез.
Женщина, дрожащая и перепуганная, попыталась разбудить мужа, но тот только пробормотал нечто невразумительное, перевернулся на другой бок и продолжал спать. Кот понемногу успокоился, но с кровати не ушел, прижавшись к щеке Элизы. Ее сердце бешено стучало, но понемногу и она стала успокаиваться. Кот замурлыкал. Элиза прикрыла веки и начала медленно проваливаться в бархатный зев сна… И тогда откуда-то издалека до ее ушей донеслось тихое шипение, а под сомкнутыми веками на долю секунды появилось лицо — не человеческое и не звериное, покрытое змеиной чешуей, с зелено-желтыми глазами и черными вертикальными щелями зрачков. Изо рта несколько раз высунулся раздвоенный язычок. Еще одно короткое шипение — и всё исчезло. Элиза вздрогнула и, вновь пробудившись, резко уселась в постели. В тот же миг темная туча заслонила луну. Спальню наполнил густой, вязкий, полный угрозы мрак…
Февральской ночью 1863 года было морозно и светло, как днем. Огромная серебристая луна ярко освещала извилистую дорогу, что петляла среди полей, то спускаясь в мрачный овраг, то выбираясь из него. Рыхлый снег, засыпавший всё вокруг, бледно искрился в холодных лунных лучах. Где-то вдали виднелась черная полоса леса.
От Завихоста к Сандомиру двигался небольшой казачий отряд. Замерзший, сбитый снег хрустел под копытами коней, разлетаясь по сторонам. Из ноздрей верховых лошадей, тянувшихся рысью, вылетали клубы пара. Всадники ёжились в седлах, несмотря на то, что все были одеты в теплые шинели, кожаные сапоги и меховые шапки. Они слишком долго находились в пути, и усталость давала о себе знать. Каждый из них мечтал теперь об одном: согреться, наесться досыта, выпить стопочку водки, закурить и отправиться спать…
Густой зимний мрак плотно залепил проемы глухих окон. Гостиная деревенской усадьбы, освещенная всего двумя свечами, производила гнетущее впечатление. За тяжелым, массивным столом сидела сорокалетняя с виду женщина. Подставив под щеку ладонь, она молча глядела на нервно расхаживающего по комнате мужчину. Время от времени тот останавливался и восклицал, обращаясь скорее к себе самому, чем к ней:
— Что делать? Что же делать? Оставаться — рискованно. Бежать — рискованно. То опасно и это опасно…
Женщина презрительно, но все же немного сочувственно поглядывала на мужчину — своего мужа.
— Делай то, что считаешь нужным. Если ты уедешь, я справлюсь.
— О, как же ты добра, душечка, как ты добра! Ты всё понимаешь. Но… но… точно ли ты справишься, Элиза? Точно? — спросил он вроде бы озабоченно, но тут же, услышав ее слова, уже не мог скрыть радости в голосе. И сразу сам себе ответил: — Конечно! Конечно же, ты справишься. Ты ведь не одна остаешься. Ведь у нас есть слуги. А, в крайнем случае, уедешь к тете Юзе в Сандомир. Тетя — старая дева, живет одна, она тебя приютит. Пару недель пересидишь, а тут тем временем, глядишь, всё успокоится.
— Значит, ты решил уехать? А куда? Ведь прежде об этом речи не было.
— Думаю, может быть, за границу? В Галицию? Пристроюсь в Кракове, заодно завершу там пару дел, а тут тем временем вновь наступит мир и порядок.
Положив на стол какие-то бумаги, он добавил:
— Поскольку, однако, времена нынче неспокойные, я оставляю тебе доверенность на распоряжение нашим имуществом.
Женщина, услышав эти слова, уже была не в состоянии дольше сдерживать эмоции:
— Ты кто? Ты считаешь себя поляком? Я пыталась тебя понять, даже сочувствовала. Но ты обычный трус! Трус! Езжай. Я не стану по тебе скучать!
Людвик перестал расхаживать, остановился перед женой, сжал кулаки и прошипел:
— Не смей так обо мне говорить! Не смей…
— А что? Правда глаза колет? — спокойно ответила жена.
Она с трудом встала, медленно подошла к двери и вызвала слуг, несколько раз потянув за шнурок звонка. Когда она поднялась из-за стола, стало заметно, что она беременна и что до родов осталось не более двух-трех месяцев.
Двери гостиной открылись, и вошел лакей.
— Распорядись там, чтобы пану оседлали коня.
— Нет нужды. Конь уже час как готов.
Женщина ничего на это не сказала, выразительно глянула на мужа, махнула рукой и направилась к выходу.
— Элиза, — воскликнул Людвик. — Элиза! Ты со мной не попрощаешься?
— Счастливого пути, — буркнула она и затворила за собой дверь.
Мужчина облегченно вздохнул, успокоившись. Он не собирался участвовать в каких-либо авантюрах. Ему хотелось мира, сытости и благополучия — для себя и своей семьи. Он желал работать, приумножать свое состояние, обеспечивать достаток детям. Потому объявление войны могущественному царю было для него безумием и ничем более. Ведь он понимал, что, как и мятеж 1830 года, всё закончится морем крови, слез, тысячами ссыльных в Сибирь, потоком эмиграции на Запад — страна лишится самых достойных. Да, он убегал, оставлял беременную жену, но был уверен, что останься он дома — либо повстанцы, либо русские уничтожили бы всё, что он накопил. Меж этих двух могучих стихий ему не удалось бы сохранить нейтралитет и равновесие. А он любой ценой желал спасти то, что имел. В его отсутствие, кто бы ни приехал в усадьбу: бунтовщики или царские войска, одинокой женщине никто не причинит вреда и не тронет имущества. Возможно, его состояние несколько истощат контрибуциями с той или другой стороны, но не уничтожат. Когда же это безумие закончится, ему будет с чего начать заново. Поэтому намного безопаснее будет для всей семьи, если он уедет.
— Что, конь готов? — удостоверился он.
— Да, стоит у крыльца.
— Тогда в путь!
Он выбежал из дома и, несмотря на свои добрые пятьдесят лет, ловко вскочил в седло. Стиснув коленями конские бока, медленно направился к тракту. Здесь он на мгновение остановился, огляделся по сторонам, будто размышляя, в каком направлении двигаться, после чего помчался галопом к границе. Прошло совсем немного времени, и фигура всадника скрылась за поворотом, только слышен был еще отдаленный топот копыт, но, в конце концов, и он затих. Усадьбу скрыли мрак и тишина. И лишь едва заметный желтоватый отблеск, мерцавший в окне, говорил, что не все еще спят, что кто-то бодрствует…
Есаул раз за разом привставал в седле и внимательно глядел по сторонам, высматривая огни какой-нибудь усадьбы или села, но вокруг было лишь пустое белое пространство. Тем временем дорога совершила крутой поворот, одновременно спускаясь в неглубокий, поднимающийся к вершине холма овраг. Казаки погнали коней и галопом въехали на обширное плоскогорье, и тогда невдалеке заметили желтоватый блик, освещающий окна приземистого строения какой-то дворянской усадьбы.
Есаул потянул уздцы, а казаки двинулись вслед за ним. Кони теперь шли шагом. Офицер, вынув саблю, дал ею знак казакам. Сплоченный до этого момента отряд растянулся в полукольцо, окружая усадьбу.
Ловко, быстро и тихо казаки окружили двор. Бойцы не были уверены, безопасно ли тут, не расквартированы ли в имении бунтовщики. Есаул вместе с двумя казаками направился к фасаду здания. Дал знак рукой, и один из его товарищей соскочил с коня, вбежал на крыльцо и рукояткой сабли резко заколотил в дверь.
— Открывать! Быстро, быстро!
За дверями послышалось какое-то движение. Через мгновение они приоткрылись, и из щели показалась сначала рука, держащая свечу в переносном светильнике, а затем голова лакея.
— Чего изволите, господа? — спросил он флегматично.
Казак надавил на него плечом и силком вошел внутрь. За ним последовало еще несколько товарищей.
Есаул вошёл последним и остановился перед лакеем, отступившим назад и одновременно загородившим дальнейший проход вглубь дома, и спросил:
— Где хозяин? Где барин?
— Нет барина.
— А почему его нет?
— Пан уехал по делам в Галицию, — спокойно ответил лакей.
— Врёшь, скотина. Он ведь тоже бунтовщик и присоединился к мятежникам. Но мы его найдем!
— Я не лгу. Я правду говорю. И я не скотина.
Такой гордый ответ вовсе не разозлил есаула, а только его рассмешил. Смеясь, он заметил:
— О, жёсткий ответ. А ты тоже — польский пан?! Ха-ха-ха!
— Каждый себе пан за свои три гроша, — буркнул слуга, уставившись исподлобья на командира.
В этот момент в сени вышла хозяйка. Есаул пристукнул каблуками, энергичным движением вежливо наклонил голову и представился:
— Николай Васильевич Краснов.
— Элиза Шлопановская.
Офицер, будто оправдываясь за свой ночной визит, добавил:
— Извините, барыня, война! А мы устали и замерзли…
— Да-да. Устали мы и замерзли, — вторили ему казаки.
— Скажите, пожалуйста, где ваш муж? — продолжал есаул.
— Муж недавно уехал по делам в Галицию. А когда вернется, не знаю.
— Ну да… А вы тут одна?
— Не одна. Со слугами. Мороз, господа, проходите в дом. Угощу вас всем, чем смогу в такое время.
— Спасибо вам, барыня, — офицер вновь пристукнул каблуками и поклонился пани Элизе.
Тем временем из-за его спины один из казаков вставил:
— А сейчас поесть дайте. И водки не пожалейте уж…
Командир обернулся к нему и прошипел сквозь зубы:
— Замолкни!
Хозяйка пригласила есаула в столовую, а казаки расположились в людской. Разбуженная кухарка быстро приготовила для офицера тарелку яичницы на колбасе и горячий чай. Появилась на столе и бутылка вишнёвой наливки домашнего приготовления. Казакам же подали хлеб, копчёную солонину и по стопочке водки на разогрев.
Когда все поданное было уже съедено и выпито, есаул, назначив двух часовых, наконец-то велел размещаться, где было указано, и идти спать. Двое же казаков, проклиная под нос собачью судьбу, вышли из дома. Один из них должен был стоять на часах на дороге, другой — охранять зады дома. Сытые и разгоряченные водкой, они мечтали только об одном: закурить трубочку. Однако на часах это было запрещено, а, кроме того, они и сами понимали, что горящий огонек мог бы легко привлечь внимание польских повстанцев, если бы те приблизились к усадьбе.
И все же один из них не выдержал. Он подошёл к товарищу и сказал:
— Слушай, Стёпа, я всё ж пойду покурю, — и не дожидаясь ответа, приоткрыл боковую калитку рядом с воротами, скользнул в нее и исчез в мрачной и бездонной пустоте.
Небо начало сереть на востоке, и есаул, мало спавший в эту ночь, объявил подъем и отдал приказ немедленно выступать. Казаки оседлали коней, и отряд сплоченной колонной двинулся в путь.
Хозяйка, стоя у окна, с облегчением наблюдала за отъездом незваных гостей. Она не стала снова ложиться. Умылась, оделась и вышла в гостиную. Присев у стола, Элиза начала размышлять. Со вчерашнего вечера произошло столько событий, что у нее просто не было времени спокойно всё взвесить и принять решение, что же делать дальше. Женщина взглянула на стол, где всё еще лежали доверенности, оставленные Людвиком. Машинально собрала бумаги, сунула их за корсет и глубоко вздохнула: «Даст Бог, как-нибудь всё обойдётся». Она должна справиться, ведь ребёнок уже скоро появится на свет — это маленькое существо, ради которого нужно жить и бороться…
И вдруг в гостиной стало странно светло, будто бы взошло солнце, а ведь до восхода было еще далеко. Элиза подошла к окну. По белому снегу, покрывавшему усадьбу, скользил кровавый отсвет огненного зарева. Элиза выскочила во двор. Овин был весь в огне, сухие смоляные доски горели с треском, языки пламени поднимались высоко вверх. Внезапно поднявшийся ветер метал снопы искр в сторону амбара, конюшни и дома.
— Горим! Горим! — закричала Элиза изо всех сил.
Через пару минут во двор сбежались все слуги. Крестьяне из ближайшей деревни тоже поспешили на помощь.
— Животные! Выводите животных! — кричала Элиза. Было самое время, как раз занялась крыша конюшни, ее балки опасно трещали. Одно из стропил уже перегорело и грозило в любой момент провалиться внутрь. Несколько работников отважно кинулись туда, пытаясь вывести коней, но те, обезумев от страха, сопротивлялись, отчаянно ржали и, вместо того, чтобы бежать от пожара, стремились в огонь. Работники понукали коней, но, надышавшись дыма и гари, лишь в последний момент успели покинуть конюшню, прежде чем обгоревшие стропила с треском и мрачным гулом обрушились внутрь конюшни. Еще несколько минут были слышны пронзительные крики, временами переходящие в вибрирующий стон, горящих заживо животных…
Коров, свиней и птиц удалось спасти.
Работники пытались спасти также и усадьбу. Одни выносили из дома всё, что можно было вынести, другие, встав в цепочку, передавали из рук в руки ведра, подойники, любые емкости, какие только удавалось найти. Их наполняли водой из колодца и выливали на деревянные стены дома, надеясь, что огонь на них не перекинется. Однако это не сильно помогло. Примерно через полчаса колодец был исчерпан досуха, поэтому стали собирать снег, пытаясь сбить им пламя. Безуспешно… Вскоре и усадьба была охвачена огнем. Стены ее трещали, огромное зарево окрасило серое небо, встречая восходящее бледное солнце.
— Элизка, да ты в своем уме? — голос тети Юзефы Коженицкой прозвучал решительно и строго. — Элизка, побойся Бога. Ты не можешь жить в батрацком «четвертаке». Не имущество сейчас важно, а твое дитя. Ты же рискуешь не своим здоровьем и жизнью, а — ребенка!
Дама в летах, родная сестра покойной матери пани Элизы, узнав о страшном несчастье, постигшем племянницу, незамедлительно отправилась к ней в имение, чтобы забрать ее к себе в Сандомир.
Однако Элиза даже слушать не хотела.
— Тетя, если я сейчас уеду, то тут все пропадет. Всё разворуют. Я должна здесь оставаться, чтобы следить за остатками имущества. Чтобы сохранить то, что у нас еще осталось. А в бараке мне не так уж и плохо. Люди из деревни доброжелательные, слуги верные и лояльные. И речи быть не может об отъезде. Я остаюсь здесь — и всё!
Услышав эти слова, тетя возмущенно фыркнула:
— Ты, конечно, поступай, как хочешь. Но помни, что мой дом открыт для тебя. Если разум вернется к тебе, приезжай ко мне даже без предупреждения. Я же возвращаюсь домой. В «четвертаке» с тобой я жить не намерена.
Тетя еще раз окинула беременную племянницу критическим взглядом, неодобрительно покачав при этом головой и буркнув себе что-то под нос. Затем села в сани, кивнула извозчику, и тот, щелкнув кнутом, отправился в обратный путь.
Недели шли за неделями, и вот, наконец, наступила весна. Солнце на небосклоне поднималось все выше и грело все сильнее. Началась распутица, сугробы грязного снега уменьшались на глазах. Десятки быстрых ручейков стекали с полей, раскинувшихся на пологих лессовых склонах холмов, и устремлялись ко дну оврагов, а оттуда, соединившись в единый поток, неслись, чтобы напитать многочисленные в этой местности речки и, наконец, завершить свой бег в сером потоке Вислы. Из-под снега пробивались белые головки маргариток. Зацвел орешник, и зазолотились первые цветки мать-и-мачехи. И хотя весенний мир был полон радости и веселья, людские сердца переполнялись скорбью и печалью. Через селения в окрестностях Сандомира пролегали пути как повстанческих отрядов, так и регулярной русской армии. В рощах и лесном буреломе валялись брошенные трупы поляков, убитых в стычках. Ищущие добычу местные крестьяне стаскивали с них одежду и обувь.
Пани Элизе было все труднее выживать. Раз за разом к ней заходили то повстанцы, то солдаты, и никому из них она не могла отказать в провианте и корме для лошадей. То, что не смогло поглотить пламя, съели контрибуции. Кроме того, приближались и роды, и она чувствовала себя все хуже и хуже. У нее опухли ноги, она испытывала странную слабость, и время от времени ощущала тупую боль в верхней части живота. И перепугалась не на шутку, когда увидела небольшие пятна крови на белье. Элиза боялась выкидыша, а вдали от города, от врачей всё могло фатально закончиться не только для ребенка, но и для нее самой. Потому все серьезнее она стала рассматривать предложение тети Юзефы — оставив имение, перебраться в Сандомир.
Пани Элизу мучила также неизвестность, что сталось с ее дочерью, которая некоторое время тому назад вышла замуж за довольно состоятельного помещика из-под Мехова близ Кракова. С самого начала восстания от нее не было никаких вестей. В безопасности ли она? Элиза не сомневалась, что зять присоединился к какому-то отряду, а Марцыся — ее Марцыся! — осталась одна, одна в такое время.
Не было также вестей и от Людвика. И хотя общая жизнь с ним у Элизы не складывалась уже давно, однако годы, проведенные под одной крышей, и общие дети ее цементировали. И была также обычная человеческая привычка. Хотя Элиза изначально злилась на мужа, но теперь все чаще ловила себя на том, что даже тоскует по нему. Она не знала, удалось ли ему добраться до Галиции. Возможно, он застрял где-то на территории Царства Польского? А может, попал в руки русских?
В тот вечер она отправилась спать с твердым решением уехать из имения с рассветом. Ничего она уже тут не убережет, а рисковать жизнью ребенка больше было нельзя.
Когда солнце встало, Элиза велела хорошенько устлать соломой крестьянский воз, погрузила в него все самое необходимое: кой-какую одежду и немного снеди в дорогу. Когда повозка, в которую запрягли неловкую клячу, тронулась со скрипом с места и двинулась к тракту, она с грустью обернулась, вглядываясь в чернеющее пепелище на фоне сливового сада, покрытого белой ароматной пеной цветов. Воздух был насыщен этим запахом сладковатым, с легкой ноткой горечи. Вдруг она заметила, что за повозкой бегут ее желтая собачонка Рудя и белый с серыми пятнами кот по кличке Влучек — ее питомцы. Глядя на них, она погрузилась в еще большую печаль, к горлу подкатил комок, потекли слезы. Возница также оглянулся и, заметив животных, несколько раз ударил лошадь кнутом, побуждая бежать быстрее. Ничего не вышло: кот и пес упорно догоняли повозку.
— А, да ладно! Ведь тетя меня не выкинет! Войцех, остановитесь.
— Пр-р-р.
Повозка встала. Возница соскочил на землю, подозвал пса и кота и передал по очереди пани Элизе.
— Если вы уж так хотите остаться со мной, то так тому и быть. Дальше поедем вместе. Тетя вас полюбит. Тетя не злая, хотя порой бывает довольно сурова.
И хотя от усадьбы Шлопановских до Сандомира было немногим более семи верст, путешествие заняло целый день. У Элизы начались схватки, и езда по выбоинам, на окованных железными обручами деревянных колесах стала для нее невыносимой. Потому возница то проезжал какой-то отрезок пути, то останавливался, а время шло. В итоге, когда на горизонте показались силуэты башен сандомирских костелов, уже начало смеркаться.
— Хозяйка, поспешить бы надо, иначе ночь застанет нас в полях, а в темноте, на ощупь мне до города не добраться. Ночевать же в поле в такое время и в вашем состоянии… ой… я даже думать не хочу.
Элиза стиснула зубы и ответила:
— Ты прав, гони коня, поспешай. Я как-нибудь потерплю.
Возница ударил кнутом, и повозка разогналась. Уже почти стемнело, когда по очень длинному, но мелкому оврагу они от Крукова добрались до первых хат Завихойского предместья, до той его части, что именовалась Халупками. Было уже девять вечера. Со стороны кафедрального собора доносился колокольный звон — сладкозвучная молитва, которую вот уже четыре столетия возносили с башни Богу за рыцарей, что сложили головы под Варной. И в этот самый момент у пани Элизы отошли воды. Возница, перепугавшись, погнал к первой с краю лачуге, крытой соломой, и принялся стучать в оконную раму:
— Люди, помогите, женщина рожает!
Осторожно, со скрипом приоткрылась дверь — перекошенная, запиравшиеся на скобу, покрытая несколькими слоями облупившейся известки.
— Что случилось? — спросила молодая женщина, с любопытством оглядывая Войцеха.
— Барыня рожает. У нее воды отошли. Пустите нас и помогите. А то что мне делать?
— Юзек, Юзек, иди сюда!
Лохматый мужик остановился у нее за спиной. А вместе с ним пятеро или шестеро детей разного возраста, которые, разбуженные от первого сна, терли кулаками глаза.
— Помоги человеку, перенеси барыню в хату. Я подготовлю кровать. А ты, Маня, — она обратилась к старшей дочери, — беги к старой Майцыне, чтоб приняла роды.
Элизу очень быстро вынесли из повозки и уложили на просторную супружескую кровать.
В Халупках началось движение. Из хат высыпали люди, заинтригованные тем, что происходит. Каждый изъявлял желание чем-то помочь, но лохматый мужик стоял, словно Цербер, в дверях и отгонял самых назойливых. Он впустил лишь двух или трех баб, потому что было неизвестно, не потребуется ли Майцыне какая-то помощь.
Подозвал он пальцем и одного из своих сыновей, мальчишку, на вид лет двенадцати.
— Владя, а ну, бегом на Подолье, сообщи пани Коженицкой, что племянница ее у нас сейчас разрешится.
— Ладно, — паренек мигом развернулся и исчез в темноте.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого духа…
Грузная акушерка размашисто перекрестилась. Собранные в хате бабы тоже перекрестились и хором ей ответили:
— Аминь.
На старой, съеденной зубами времени дубовой кровати, на матрасе, набитом свежей ржаной соломой, лежала роженица — пани Элиза Шлопановская. Лицо ее было напряжено, волосы слиплись от пота, временами она то быстро дышала, то постанывала. Было видно, что она сильно страдает. И хотя рожала она не в первый раз, эти роды выдались не легкими.
Элиза тяжело дышала, стонала всё громче, пока, наконец, ее стоны не превратились в вибрирующий от боли крик. Прошли сутки с тех пор, как отошли воды, а разрешиться она всё не могла. Повитуха с ужасом смотрела на роженицу, ожидая самого худшего. Однако, когда она окончательно утвердилась, что женщина вскоре умрет, вдруг как бы что-то переменилось, и всего через полчаса на свет появился большой, здоровый мальчик.
Элиза, хотя и нечеловечески измученная длительным страданием, была необычайно счастлива. Это были ее шестые роды, но, кроме дочери, которую много лет назад она родила живой, все последующие дети, одни только мальчики, рождались мертвыми. Лишь сегодня своего новорожденного сыночка она смогла взять в руки, порадоваться его плачу, его дыханию, биению его сердечка.
Рассвело. Наступило воскресное апрельское утро. Часы на башне ратуши пробили четверть часа. Роженица посмотрела на сына и с трудом прошептала:
— Сынок, сыночек. Маленький мой Стась. Посвящаю тебя Богородице.
Повитуха взяла младенца на руки и осторожно понесла в окутанный мраком угол хаты, где стояла деревянная кадушка, полная теплой, дышащей паром воды. Она осторожно погрузила в нее новорожденного и льняной тряпочкой принялась смывать с него кровь. Ребенок был спокоен, не плакал. Видно было, что первое в его жизни купание доставляет ему удовольствие. Повитуха осторожно повернулась, взглянула на мать и стоящих возле нее баб, не смотрят ли они на нее и ребенка. Однако бабам было не до Майцыны, они ухаживали за роженицей. Тогда повитуха осторожно сунула руку за пазуху и достала из подвешенного на шее на красном шнурке мешочка маленькую кошачью косточку. Взяв ее двумя пальцами, она начертила ею какие-то знаки на лбу и груди ребенка. В тот же миг новорожденный зашелся пронзительным криком. Черное сморщенное личико аж посинело от усилия. Мать и стоящие рядом с ней женщины испуганно оглянулись. Майцына быстро вытерла ребенка льняным полотенцем, ловко завернула его в пеленку и подала матери. Та приложила сына к груди и положила ему руку на голову.
— Ну, все, все хорошо. Тихо, тихо, мой малыш…
Ребенок, чувствуя ласковую руку матери и биение ее сердца, довольно быстро успокоился.
Туман стелился по лугам, а воздухом, насыщенном влагой, тяжело было дышать. В хмурый ноябрьский день 1864 года пан Людвик Шлопановский добрался, наконец, до своего имения. Восстание подошло к концу, он ни в чем не был замешан и потому без страха возвращался домой. Смертельно уставшими были и он сам, и его конь. Пан Людвик мечтал поскорее добраться до усадьбы, умыться, переодеться в свежую одежду, наесться досыта и лечь в мягкую постель.
Однако, едва он выехал из-за поворота и кинул взгляд в сторону усадьбы, как обомлел. Вместо дома и хозяйственных построек он увидел посеревшее пепелище на фоне голых в это время года крон деревьев старого сада. Людвик глухо застонал и схватился за голову:
— О, Боже!
Он огляделся по сторонам, высматривая людей, чтобы спросить, когда и что здесь произошло, но никого не увидел. Было пусто и тихо. Стиснув коленями бока коня, он поскакал в направлении корчмы, стоявшей на краю ближайшей деревни.
Людвик толкнул массивную дверь из толстых сосновых досок, окрашенных темно-зеленой краской. В лицо ударил запах кислятины, тушеной квашеной капусты, прокисшего жидкого пива и дешевой водки. Наклонив голову, чтобы не удариться о косяк, он вошел внутрь. Корчма была полна мужиков. Они сидели под хмельком, пьяные, с красными опухшими лицами и масляными глазами, оживленно о чем-то разговаривая. За стойкой крутился корчмарь Шмуль, а помогала ему жена Сура. Приметив Людвика, старый еврей на мгновение застыл без движения, не в силах скрыть удивления, однако быстро взял себя в руки и, кланяясь в пояс, произнес:
— Здравствуйте, здравствуйте, вельможный пан. Вижу, что вы с дороги, так я прошу садиться. Сейчас что-нибудь подам. Может, яичницу? И свежий хлебушек, сегодня испеченный, теплый еще. Ай-ай. А может, вы, вельможный пан, желаете котлету? Так я дам котлету. Ой, какая вкусная. Сура, подай пану котлету и водку в штофе. Ой, ну так, для разогрева.
Людвик уселся возле стойки. Машинально выпил водку, закусил котлетой, протянул рюмку, чтобы ему налили еще. Корчмарь налил и тут же конфиденциально приблизил свое лицо к лицу Людвика так близко, что тот почувствовал запах гнилых зубов.
— А вы, вельможный пан, не побоялись сюда приезжать? Ой-вей! — причмокнул он несколько раз с удивлением. — Какая отвага!
Людвик удивленно на него посмотрел.
— А с чего бы мне бояться?
— Так вы ничего не знаете? Вы ушли в восстание. Москали двор спалили. Госпожа уехала в Сандомир. Москали имущество конфисковали. Это уже не ваше. Сейчас тут новый хозяин. Некий Никита Ильич Карамзин. Весной он планирует усадьбу восстановить: и хлев, и конюшни, и овины, и всё. Ой! А вас, вельможный пан, жандармы ищут.
— Матерь Божья! Но ведь меня не было в восстании. Я в Галиции сидел. Всё время просидел в Галиции, ожидая, пока тут всё успокоится. Это какое-то недоразумение, я всё объясню. Я обращусь к властям, так быть не может. Я был лоялен. Все время был лоялен. Я ведь не бунтовал против властей, против царя.
Шмуль поднял ладони кверху.
— Ша, ша, вельможный пан! Я ничего не знаю. Я ничего не знаю. Я знаю только, что жандармы вас ищут. И еще я знаю, что вон тот Ясек, что возле печки сидит, хоть и пьяный, но как-то странно на вас поглядывает. Облизывается, как будто уже за вас рубли подсчитывает. Ой, что у него в голове крутится. Ой, что-то недоброе. А я, старый еврей, свое в жизни повидал. Вы пойдете к властям, но успеете ли вы объяснить? В Сибири тяжело будет искать, кто пожелал бы вас выслушать. Нет, пан помещик, вы конечно, сделаете то, что считаете нужным. Но я бы-таки посоветовал вам до сумерек где-то переждать. Да хоть у меня в подвале. Я же тем временем о лошади позабочусь, накормлю ее. А как начнет темнеть, езжайте к границе, к Висле. В Винярках есть один мужик, что умеет безопасно через Вислу переправлять за пару грошей. Пару грошей для него, пару грошей для меня. За хлопоты. Ой, мы с вас много не возьмем.
Людвик в отчаянии смотрел на говорящего, не слишком понимая, что предпринять. Однако, чем больше он размышлял, тем сильнее утверждался в мысли, что корчмарь прав.
— Хорошо, я послушаю вас, Шмуль.
Старый еврей поманил Людвика, и тот послушно последовал за ним. Они ушли в подсобку, а затем по крутой лестнице спустились в глубокий подвал. Присели оба. Один на перекошенную табуретку, другой на камень, который до этого использовался как груз для квашеной капусты.
Людвик спросил:
— А у вас есть какие-то вести о моей жене? Она здорова? Как прошли роды?
— Ой, да, здорова. В Сандомире живет. И сын у вас. Говорят, что Стась. Ой, наверняка красив, как на картинке, если таки в вас уродился.
Людвик грустно усмехнулся. Как бы он хотел увидеть жену и сына, обнять, прижать их к груди.
— Ой, вы даже и не думайте об этом, — воскликнул Шмуль, будто прочитав его мысли. — Может, когда-нибудь, через какое-то время вы увидите свою семью. Но сейчас нужно бежать за границу. Скоро сумерки. Как только стемнеет, мы двинемся к Висле.
Людвик в последний раз поглядел на коня. Ему было жалко расставаться с ним, но он понимал, что его придется оставить в корчме. Иначе не удастся незаметно перебраться на австрийский берег.
Шмуль пересчитал деньги за коня и передал их Людвику.
— Так хорошо будет, вельможный пан? Свои гроши «за хлопоты» я уже отсчитал.
Шлопановский, не пересчитывая, сунул деньги в карман.
— Будет ли хорошо?.. Должно быть хорошо… Потому что не может быть иначе. Ну, бывайте, Шмуль.
Рослый парень стоял в стороне, явно нервничая.
— Поспешайте, барин. Времени совсем нет. Раньше двинемся — раньше в Галиции окажемся.
— Да, согласен. Пошли.
Проводник шел первым, на ощупь, как кот. Было видно, что не раз и не два он пробирался ночью этой дорогой. Какое-то время они продирались сквозь не слишком густые заросли лозняка, но в итоге вышли на берег Вислы в месте ее широкого разлива. Проводник вытащил из кустов небольшую лодку, прикрытую камышом и аиром, и столкнул ее на воду.
— Садитесь, барин.
Шлопановский незамедлительно вскочил в лодку. Однако прежде чем парень к нему присоединился, из лозняка показался небольшой, в несколько человек, отряд солдат. Заметив готовящихся к переправе, солдаты остановились, одновременно снимая с плеча карабины. Командир крикнул:
— Стой! Стой! Вы кто? Туда нельзя.
Людвик заколебался, но проводник со всей силы оттолкнул лодку от берега в сторону главного течения, одновременно заскакивая в нее. Он схватил весло, лежащее на дне, и начал быстро грести. Поначалу казалось, что вот-вот их полностью скроет ночь, и они окажутся в безопасности. Однако один из солдат, не дожидаясь приказа, направил на беглецов оружие и дважды выстрелил. Два тела с плеском упали в воду, а лодку, лишенную балласта, течение быстро увлекло в низовья реки.
Отмеченный
Моя, Станислава Шлопановского, родившегося в Сандомире в 1864 году, двоюродная бабушка -Юзефа Коженицкая — в юности своей чувствовала призвание к монастырской жизни. И хотя ее родители, мои прадеды, относились к этому отрицательно, поскольку видели ее будущее скорее в счастливом браке с множеством детей, она о предстоящем замужестве и слышать не желала и, кажется, даже отвергла две завидные партии, дав женихам решительный отказ. Не в силах переломить сопротивление дочери, родители, пусть и неохотно, но в итоге все же уступили. Назначив ей соответствующее богатое приданое, они дали в конце концов свое благословение.
Однажды летним днем ее отец и мой прадед Войцех отвез дочь в Сандомир к сестрам-бенедиктинкам, что жили в монастыре при соборе Святого Михаила, намереваясь представить ее там монастырскому начальству. И пока Юзефа беседовала с игуменьей, отец, ожидая результата этого разговора, нервно расхаживал перед монастырскими воротами. Ждать пришлось долго. Часы на ратуше успели шесть раз пробить, отмеряя каждую четверть часа, прежде чем Юзефа вышла из монастыря. Она выглядела бледной и все время молчала, а на вопрос отца, как прошел разговор и что было решено, ответила коротко: «Кажется, я попала не туда».
Отец еще несколько раз возил Юзефу на беседы в различные монастыри, даже за границу к сестрам-клариссинкам в Сонч, но ни в одном из них она не осталась. И хотя родители много раз ее расспрашивали, она так и не призналась, то ли ее не захотели принимать, то ли она сама не пожелала нигде остаться. В конце концов Войцех, сильно рассердившись, решил, что больше никуда свою дочь возить не будет. Если же она наконец примет какое-то конкретное и окончательное решение, то пусть самостоятельно в тот или иной монастырь отправится. Ему же все эти краеведческие экскурсии порядком надоели. Войцех передал Юзефе монастырское приданое наличными деньгами на хранение и тем самым в этой истории умыл руки. Девица свое приданое — как я уже говорил, в денежном выражении весьма солидную сумму — спрятала в сундучке и вроде бы о монашеском призвании позабыла. Родителей не раз и не два подмывало задать ей вопрос о дальнейших планах, но они все-таки сдержались и промолчали.
И всё же нет худа без добра. Когда началась польско-русская война 1830 года, мой прадед, как и подобает доброму патриоту, вступил в Первый полк Сандомирской кавалерии под командованием полковника Петра Лаговского и вскоре пал на поле битвы. После поражения поляков имущество семьи конфисковали, а вдову с двумя дочерьми — Юзефой и моей бабкой Анной — оставили без средств к существованию.
И тогда чудачество Юзефы обернулось благом. Содержимое ее сундучка позволило семье не только удержаться на плаву, но еще и купить у помещицы Чайковской в Сандомире, у городской стены вблизи Завихойских ворот, на улице Подолье, может, не слишком большой, но все же довольно просторный и удобной особняк с садом, нависавший над Рыбитвами, словно огромное орлиное гнездо на вершине крутого утеса.
Так наша семья обосновалась в этом прекрасном, достойном и древнем городе.
Слава Богу, денег Юзефы хватило еще на небольшой магазинчик, а потому все были обеспечены честным и приличным заработком.
Прабабка долго не прожила. Ее свалила свирепствовавшая в то время в городе холера. Дочери похоронили ее на холерном кладбище, в народе именуемом Четвергом, что устроено было на месте сожженного в 1809 году австрийцами костела святого Войцеха.
Сестры остались одни. У бабушки моей довольно быстро нашелся поклонник, предложение которого она приняла, несмотря на то, что с ее стороны — возможно, из-за ее сложного характера — страстной любви не было. Однако бабушка все же решилась выйти замуж, ведь на что еще могла рассчитывать сирота-бесприданница?
Итак, мои дедушка с бабушкой поженились и поселились в имении прадеда, всего в нескольких верстах от Сандомира. Там они жили, там появилась на свет моя мама, которой не суждено было долго радоваться теплу домашнего очага. Дедушка, вынужденный по служебным делам довольно часто ездить в Радом, однажды привез оттуда холеру, очаги которой продолжали тлеть на территории всего Царства Польского. Дедушка умер, заразив еще и свою жену, которая отправилась в мир иной всего через пару дней после его кончины. Моя мама, Элиза, оставшись сиротой, попала под опеку тети Юзефы и переехала в Сандомир. Здесь она росла, здесь также познакомилась с молодым красавцем — моим отцом Людвиком Шлопановским, и здесь, с благословения своей опекунши, венчалась с ним в Сандомирском кафедральном соборе. Молодые после свадьбы переехали в имение моей матери и там обосновались. Там родилась моя старшая сестра Марцыся, которая после поражения восстания 1863 года отправилась за ссыльным мужем в Сибирь, после чего о ней не было никаких вестей. Там наверняка родился бы и я, если бы не это восстание, в котором, как говорила моя мама, героически погиб мой отец. Я же при довольно драматических обстоятельствах появился на свет в Сандомире, где мы после конфискации москалями нашего семейного имущества поселились у моей двоюродной бабки Юзефы Коженицкой.
У моей мамы под влиянием всех этих свалившихся на нее несчастий случилось как бы легкое помешательство. Дни напролет она проводила в магазине, а в свободные минуты бежала в костел. Времени на меня у нее оставалось немного, да и кажется, она и не хотела слишком много мне его уделять. Лишь вечерами, поставив свечку к изголовью неудобной дубовой кровати, так чтобы ее свет падал прямо на открытые страницы, она ложилась рядом со мной и допоздна читала мне книги — книги серьезные, не предназначенные для детского возраста, однако невероятно развивающие мое воображение.
Не «Красная Шапочка», не «Золушка», не «Ясь и Малгося», не «Бедный и богатый» вспоминаются мне из раннего детства, а мрачные строфы, оставившие глубокий след в мыслях и душе ребенка.
Беда стряслась нежданно
Убила пани пана,
В лесной зарыла чаще
Над речкою журчащей…
…
Вся в брызгах крови алой
Мужеубийца встала,
Бежит, по рощам рыщет,
По склонам и по долам.
Стемнело. Ветер свищет
Во мраке невеселом.
Прокаркал ворон в ухо,
Заухал филин глухо.
Или же:
Стиснуты зубы, опущены веки,
Сердце не бьется, оледенело;
Здесь он еще и не здесь уж на веки!
Кто он? Он — мертвое тело.
Рассказывала мне мама также историю нашей несчастной родины, учила любви к ней и к католической церкви, которая в те времена была единственным столпом польского духа. Не под колыбельные песни она меня укладывала спать, а под Песнь Барских конфедератов:
С королями не будем в союзе мы жить,
И не склонимся пред тиранией,
Мы Христу присягнули и будем служить
Деве Марии.
Помню я также и чудесную лирическую песню о Богородице:
Славьтесь, майские луга,
Родники, долины,
И тенистые леса,
Горные вершины,
И журчание ручьёв,
Птиц весенних пенье,
Матерь Божья, всё Твоё
То благословенье!
Когда мне исполнилось три года, мать велела сшить для меня маленький стихарь и в одно воскресное утро привела меня в ризницу собора Святого Духа с просьбой, чтобы приняли меня там в качестве министранта. Пожилой, полноватый и седой как лунь, ксендз Кассецкий с сомнением посмотрел на меня и условно допустил до алтаря, где я с превеликим усердием простоял на коленях всю службу, несмотря на слабые ноги, которые то и дело подкашивались подо мной. При этом я решительно сопротивлялся сестре милосердия, пытавшейся усадить меня на ступеньки алтаря. Так началось моё служение, поначалу только по праздничным дням, а когда лет мне стало побольше, то и ежедневно — в слякоть, мороз или жару я прислуживал в костеле.
По воскресеньям, после утренней мессы, мы с мамой часто, вместо того чтобы сразу идти домой, спускались в район Халупок, туда, где я появился на свет. К этому месту мама испытывала какую-то странную привязанность. Она знала там всех и все ее знали, с каждым она доброжелательно общалась, а мне предлагала дружить с босыми и оборванными халупскими детьми. Со временем и я полюбил эту окраину. И когда я уже сам мог решать, где мне гулять, я охотно туда убегал, тем более что от Подолья до Халупок было всего несколько минут ходьбы.
После полудня, когда другие горожане, насытившись обедом, отдыхали дома, мать выводила меня на долгие прогулки в самые древние сандомирские уголки. Я с удовольствием вдыхал ароматы наполовину выветрившихся благовоний, которыми пропитались стены храмов, и тонкий медовый запах густо цветущей дикой рукколы, что покрывала бледно-золотистым ковром склоны соборных и замковых холмов, пробивалась между булыжниками дороги, ведущей к Козьей лестнице, или же отважно прорастала сквозь ветхие кирпичи полуразвалившихся Краковских ворот, остатки которых были видны над крышей последнего уцелевшего привислинского зернохранилища.
Когда же солнце начинало клониться к закату, мы ныряли в тенистый полумрак кафедрального нефа, чтобы услышать доносившиеся из пресвитерия таинственные латинские слова вечерни:
— Dixit Dominus Domino meo: Sede a dextris meis, donec ponam inimicos tuos scabellum pedum tuorum. — Сказал Господь Господу моему: сиди по одесную меня, покуда не поставлю врагов твоих у подножия ног твоих.
Я не понимал этих слов, но их возвышенное звучание, их мелодия проникали мне в душу и западали так глубоко, что во век я не смог бы их вырвать. И по сей день, когда я закрываю глаза и успокаиваю мысли, я слышу, как звуки органа отражаются от сводов, струятся потоком по стенам, проникают внутрь, вливаясь в самые сокровенные тайники сознания и сердца… И я уже не знаю, кто я такой… Не знаю, где я… Лишь одно единственное чувство заполняет меня без остатка — чувство существования, некой неограниченной полноты… И будто бы нет у меня больше ни рук, ни ног, ни глаз. Есть только чистая душа… Я существую… Существую… Существую… Орган смолкает. Сильный мужской голос возвышается и нисходит в этой таинственной, чудесной мелодии латинских слов.
Моя двоюродная бабушка Юзефа Коженицкая на первый взгляд казалась полной противоположностью моей матери. Но это лишь на первый взгляд. В действительности же в ее душе будто жил какой-то червячок, который подтачивал ее сознание и заставлял метаться между почти фанатичной католической верой и сомнениями, лишь на волосок отделявшими ее от полного вероотступничества. Тетя — а она мне велела именно так к себе обращаться — вместе с тем умела превосходно маскировать свои духовные метания и со стороны выглядела весьма здравомыслящей и рассудительной дамой, отлично владевшей собой. Я же, будучи по природе внимательным наблюдателем, довольно быстро заметил в ней эту борьбу с самой собой. Я был уверен, что она что-то ищет, но только не мог угадать, что… Я видел также, что она чего-то очень сильно желает и одновременно чего-то боится…
В своей комнате, в кованом сундуке под замком тетя хранила большое собрание неких таинственных книг. Ключ от замка она постоянно носила с собой, так что не было никакой возможности хотя бы взглянуть на эти сочинения и тем самым удовлетворить мучившее меня любопытство. Тетя часто закрывалась у себя в комнате наедине с этими книгами и ночи напролет листала их страницы. Несколько раз мне удалось подсмотреть за ней, взобравшись на развалины древней городской стены, что протянулась как раз напротив нашего дома, и заглянув в темноте в незанавешенное окно.
По мере того, как я рос, как из ребенка превращался в юношу, мое любопытство только усиливалось. В итоге, когда мне исполнилось восемнадцать лет, желание добраться до тетиного сундука превратилось почти что в навязчивую идею, и я ни о чем ином уже не мог думать. Не один вечер я провел, грызя пальцы и ломая голову, как бы достать ключ от таинственного сундука и в отсутствии тети проникнуть в него.
И однажды такой случай представился мне…
Как-то раз субботним июльским вечером 1884 года, когда облака на западной стороне неба окрасились уже в багровые тона, жара начала медленно спадать, а я, погруженный в собственные мысли, сидел на заросшем травой склоне городского холма, круто сходящем к Рыбитскому разливу, и слушал кваканье лягушек, ко мне подсел Павел Пентлицкий, знакомый парень, помощник слесаря, сосед из небольшого домика, расположенного неподалеку на нашей улице. Слово за слово, и как-то вышло, что я признался ему в том, что не дает мне покоя. А Павел только надул губы и со снисходительной улыбкой ответил:
— Так в чем же проблема? Такой сундук можно в два счета открыть. Только зачем? Книги посмотреть? Глупости! Если б там было золото или брильянты какие. Или еще чего поинтересней… Но старая писанина? Наверняка уже протухла и воняет. Но если тебя, Стась, нужно вылечить от этого любопытства, я помогу тебе.
После этих слов он вынул из кармана связку разнообразных ключей и отмычек и начал мне объяснять, как ими пользоваться. Под конец он хлопнул меня по плечу со словами:
— Пошли ко мне, в нашей мастерской поупражняешься на парочке замков.
К собственному удивлению, я оказался понятливым учеником, и меньше чем за час овладел основами мастерства взломщика. Теперь мне нужно было только дождаться, когда тетя уедет из Сандомира на несколько дней, чтобы я мог безопасно пробраться в ее комнату и наконец удовлетворить свое любопытство.
В ту ночь я был сильно возбужден и долго не мог уснуть. Когда же я закрывал веки и душа моя начинала блуждать где-то на границе яви и сна, несмотря на всё еще долетавший с улицы до моих ушей далекий лай собаки, мне стали являться поразительные видения:
Дорога вьется среди полей. Глубокая колея в глинистой почве. Рядом со мной резкий поворот. Там растет несколько раскидистых ив. Из-за деревьев появляется женщина, она ведет за руку маленького ребенка. Я знаю, что это мать и сын. Что-то побуждает меня приблизиться к ним, я не знаю, что. Внутренне я сопротивляюсь, но безуспешно. Я уже знаю, чего ждут от меня. Помимо своей воли, несмотря на то, что ужас сдавливает мне горло, а сердце готово выскочить из груди, я убиваю ребенка и съедаю его. Женщина исчезает, растворяется в сине-лиловой мгле горизонта.
Я моментально очнулся от этого не то сна, не то яви, весь мокрый от пота, переполненный страхом, дрожащий от ужаса и тревоги. Я боялся положить голову на подушку, боялся, что вместе со сном вновь погружусь в кошмар. Однако усталость наконец взяла верх, и я провалился в чёрную пасть бездны…
Я в родном доме. Потрескавшийся потолок грозит обвалиться в любой момент. За окнами ночь. Некуда бежать. А я, собственно, и не хочу никуда убегать. Здесь моё место. Стены накреняются всё больше. Наконец я выхожу во двор. Вокруг мрак, пустота и безмолвие. Я один, никого кроме меня. Будто бы вся Вселенная опустела.
И вдруг картина меняется…
Где-то в доме затаился змей. Я не вижу его, но знаю, что он здесь. Боже, как же страшно! О, я это знаю… В конце концов он выползет… И вот это случилось. Стальное с синим отливом, гибкое тело. Раздвоенный язык то и дело высовывается из раскрытой пасти. Он всё ближе ко мне и ближе.
Я выхожу из дома. Сумерки. Иду босиком. Мои ступни ощущают неровность грунта. Тишина. Спокойная ночь. И вдруг небо осветилось сотнями, тысячами, а может, и десятками тысяч разноцветных огней. Небосвод заполняется неким подобием звезд, планет, комет. Всё вращается, движется по непредсказуемым траекториям. Ах да, я знаю, что происходит — что-то противоестественное. Я немного пугаюсь, как и всего, что представляется мне странным и непонятным, но одновременно чувствую и облегчение оттого, что «это» уже наступило, наконец произошло. Я знаю, что это конец чего-то, но одновременно и начало. Конец чего? — Не знаю… Начало чего? — Не знаю…
В очередной раз я проснулся, потрясенный увиденным. Я сел на кровать и долго, очень долго не мог успокоиться. Я боялся снова заснуть, чтобы меня вновь не посетил какой-нибудь кошмар.
Небо за окном начинало сереть. Выглянувший из-за Перцовых гор краешек солнца окрасил кровавым светом горизонт. Вдали кричали петухи, а на соборной колокольне часы отбивали каждые четверть часа. Дребезжала повозка перекупщицы, которая держала путь к выводящей из города улице. Там можно было встретить баб из ближайших деревень, спешащих на рынок с овощами, кругляшками масла, головками сыра, яйцами и сметаной, купить у них товар и самой разложить его в лавке.
Начинался новый день…
Тетя Юзефа уехала на неделю. Мать, как обычно, с самого утра отправилась в магазин. Я остался дома один.
Как же бешено стучало моё сердце, когда я подходил к двери тетиной комнаты! Я надавил на дверную ручку, она сопротивлялась. Дверь была закрыта на ключ. Рука повисла в воздухе — мне вдруг подумалось, что, намереваясь нарушить чье-то личное пространство, я совершаю подлость, и после этого неблаговидного поступка я уже никогда не буду таким, каким прежде… таким же невинным…
Внутренняя борьба продолжалась довольно долго. В голове мелькнула новая мысль, что коль скоро искушение сильнее моей воли, мне следует обратиться за помощью к Богу… Я вздрогнул от этой мысли и тут же испуганно выкинул слово «Бог» из головы. Я сильно сжал веки, очень сильно, пока скрытая под ними темнота не взорвалась тысячами разноцветных искр… Нет-нет-нет! Никакого Бога… Я не узнавал сам себя. Ещё никогда в жизни я не переживал таких эмоций. И никогда прежде я еще не защищался от… Бога… Он всегда был для меня прибежищем, а сегодня я убегал от него… И в испуге я оттолкнул Его от себя. Отодвинул, отринул, закрыв мысли и сердце, потому что любопытство всё ещё было сильнее меня. Я боролся сам с собой. Сердце билось всё сильнее и сильнее, почти разрывая грудь. Любопытство душило меня. Вдоль позвоночника пробежала холодная дрожь и стекла струйка холодного пота… Голова при этом горела огнем. Понемногу я успокоил дыхание… Я поддался… Нервно трясущимися руками я вставил в замок отмычку. Раздался тихий скрежет железа и громкий щелчок замка. Скоба отскочила. Я снова надавил на ручку. Дверь открылась с тихим скрипом. Тайны тетиной комнаты предстали передо мной.
Медленно, со страхом, смешанным с благоговением, я приблизился к сундуку. Его защищал огромный искусный замок, висящий на солидной петле. Мои руки уже не дрожали. Ловко и быстро я повернул отмычку. Раздался щелчок, затем другой. Осторожно я приподнял ушко, заглянул внутрь, стараясь запомнить расположение всех предметов, которые в нём находились. От избытка эмоций я прикрыл глаза, а когда снова их открыл, решительно потянулся рукой к первой, лежавшей сверху книге. Это был старинный фолиант с дощатой обложкой, обтянутой пожелтевшей от старости, но некогда белой кожей, тисненой растительными орнаментами. Я взглянул на титульную страницу и прочел: Ioannes Wierus, Pseudomonarchia Daemonum. Я сунул руку глубже и взял следующую книгу — Lemegeton sive Clavicula Salomonis Regis. Еще ниже лежали два довольно внушительных тома. Наконец хоть что-то по-польски — Ясновидящая из Преворста. Наблюдения над внутренней жизнью человека, или Проникновение мира духов в наш мир.
Я расположился у небольшого столика, стоявшего возле окна. Аккуратно переворачивая страницы, я углубился в чтение. Перед глазами мелькали и названия глав: Видения с помощью магнетической палочки, Видение духов-покровителей, Сны и вещие сны, Наблюдения призраков, Выход из своего тела, Видение самого себя, Магнетический сон, Некоторые объяснения относительно видение духов…
Погрузившись в чтение, я не заметил, как пролетело время. Я буквально проглатывал текст, уходя в сферы, о которых до сей поры не имел ни малейшего представления. При этом я осознавал, что поступаю плохо и что не должен читать то, что читаю… Но я читал… Раз уж мне удалось взять в руки эти запрещённые книги, я должен был их познать до конца. Просто удовлетворить любопытство. Что может быть плохого в углублении знаний? Да, я хотел знать! Только и всего! Просто знать! Что-то шептало мне в голове: «Зачем? Зачем тебе такие знания, пустые и бесполезные?» Я откинул эту мысль. Нет пустых и бесполезных знаний! Каждое знание может пригодиться. Книги приводили меня в состояние эйфории. Это было возбуждение, какое мне еще не доводилось познать. Это было настоящие наслаждение. Наслаждение, несоизмеримо большее, чем при вкушении любимых блюд или при внимании звукам органа, наслаждение, сравнимое разве что с первым несмелым поцелуем, с прикосновением девичьих губ, которое я уже однажды испытал…
Я позабыл обо всём на свете. Я даже не ощущал голода или жажды. Начинало смеркаться, когда я наконец очнулся от того состояния, в которое погрузился с первыми строчками тайной книги.
Перед домом раздался голос матери. Я спешно вернул книги на место, запер сундук и закрыл дверь тетиной комнаты. Мои ладони даже вспотели от переживаний, а голова просто пылала жаром. Мама вошла в холодную прихожую, а я не смел взглянуть ей в глаза. К счастью, она не стала ко мне внимательно присматриваться, а только спросила:
— Ты что-нибудь ел? Ты очень голоден?
Я громко сглотнул слюну.
— Нет, не очень, но охотно что-нибудь съел бы.
— Тогда я тебе сейчас приготовлю.
Она поставила передо мной тарелку, а я даже не обратил внимания, что на ней было. Я откусывал большие куски хлеба, нервно перемалывал их зубами и запивал холодным компотом.
— Мамочка. я хотел бы еще выйти погулять.
— Хорошо, а куда?
— Сам не знаю. Побродить просто.
— Хорошо, но постарайся вернуться не слишком поздно. Сегодня я собираюсь раньше лечь, поэтому не буду тебя ждать.
— Я постараюсь, но… вечера длинные, теплые. Не беспокойся. Если меня долго не будет, можешь спокойно идти спать. Ведь я не ребёнок.
Мать покивала головой, не обращая особого внимания на то, что я говорю. Погруженная в свои мысли, она отправилась к себе в комнату. А я плотно закрыл за собой дверь и вышел в темноту…
Я по-прежнему пребывал как-бы в полусознательном состоянии. Ноги сами несли меня вперёд. Я миновал темную скалу кафедрального собора. Тропинкой между замком и зернохранилищем я спустился к привисленским лугам. Квакали лягушки, упоительно пахли увлажненные росой травы. Туча закрыла месяц, стало темно, хоть глаз выколи. Однако я шел уверенно, я знал здесь каждую травинку, каждый камушек. Я твердо ступал по тропе, ведущей через Рыбитвы.
Откуда-то с Вислы спустился туман. Какой-то странный туман. Полный шепотов и вздохов. Липкий, пахнущий терпкой горечью…
Вдруг запахи стали меняться, как картинки в калейдоскопе. Невесть откуда появился запах асафетиды, гниющего мяса и серы, тины, плесневеющих водорослей, конского пота и старой мочи. Чьи-то невидимые пальцы касались моих щек, плеч, ладоней, а полусдавленный женский шепот начал возбуждать во мне соблазн. Меня манили чьи-то полные вожделения и эротизма стоны и вздохи. Я почувствовал аромат чабреца, вербены и медовый запах подмаренника. Я хотел было свернуть, но отовсюду, со всех сторон меня окружили мимолетные тени. Они подталкивали меня, влекли к некой лишь им известной цели… Я не испытывал страх. Мои мысли одеревенели, сердце замерло и застыла душа. Я уже не думал о том, чтобы вернуться. Я послушно брел туда, куда вели меня шепоты и тени… Я хотел этого… Почему — сам не знаю…
Месяц выплыл из-за плотного облака. Таинственные силуэты растворились где-то среди прибрежного тростника и аира.
Внезапно я пришел в себя, обрел ясность мысли, остановился и с удивлением заметил, что стою перед старой, наполовину ушедшей в землю, крытой стерней хижиной — перед самой дверью, криво сколоченной из неотесанных досок и побеленной известью. Дверь открылась со скрипом давно не смазанных петель. Живущая здесь в одиночестве старая дева Майцына смотрела на меня глазами, полными слез. Мы стояли молча друг напротив друга.
— Это ты! Наконец! Пришло твое время!
Я не знал, о чём говорит эта старуха. Она ткнула в меня искривленным пальцем.
— Входи!
Она уступила мне место и впустила в тёмные затхлые сени.
— Иди дальше.
Я вошел. Небольшая низкая комната, балочный потолок, большая кровать, ровно застланная, хотя уже была ночь. В середине стоял старый изгрызенный временем и короедами сосновый стол. На нём в дешевом жестяном светильнике мерцала наполовину сожженная жировая лампа. У стола стояла лавка и рядом две табуретки.
И вдруг меня охватил панический страх. Что я здесь делаю? Откуда я здесь взялся и почему? Майцына смотрела мне прямо в глаза.
— А это я тебя приняла, когда ты родился.
— Я знаю. Мама мне говорила.
Я не хотел показаться невежливым, поэтому добавил:
— Простите меня, я не знаю, почему я сюда пришёл в такое неурочное время. Простите.
Осторожно я попятился задом к дверям. Страх стальным обручем сковал мне грудь.
— Простите, я не хотел вас беспокоить…
Майцына слегка улыбнулась.
— Я дождалась. Дождалась. Иди, иди. Ты еще вернешься, раньше, чем ты думаешь, — пробормотала она под нос, а потом подошла ко мне, дрожащей рукой откинула мне волосы со лба и начертала на нём какой-то знак. И в тот же миг я почувствовал некую невидимую руку на плече. Я в панике развернулся, со всей силы толкнул перекошенную дверь и стремглав выбежал наружу.
Я бежал без устали, пока в груди не перехватило дыхание. Я остановился неподалеку от Хотимского маяка и, тяжело дыша, перевел дух.
Я был поражён, ошеломлён, но и восхищен всем тем, что случилось сегодня днём и нынешней ночью. Я уже ничего не понимал…
Последующие три дня прошли спокойно. Страх, пережитый мной в последние дни, заставил меня отказаться от начатого. Сундук и книги я оставил в покое. Сокрушенный и подавленный, я даже покаялся перед Богом, признавшись на исповеди, что натворил. Однако ксендз не придал этой проблеме значения, ведь даже самый скрупулезный юрист не смог бы в факте проникновения в тетин сундук найти признаки смертного греха. Поэтому мое прегрешение было мне отпущено с легким моральным наставлением и ещё более легким покаянием, так что, хотя душа моя и очистилась, совесть все же не успокоилась и терзала меня воспоминанием о случившемся, а точнее — о моем поступке и его последствиях. Однако со времени неприятные воспоминания стали стираться, я прекратил загружать себе этим голову. Я даже посмеивался над собой, ведь я, как баба, испугался собственного воображения. Я даже начал думать о случившемся с некоторым бахвальством, как бы провоцируя себя вновь совершить подобный поступок.
Возможно, в конце концов всё окончательно стерлось бы из памяти. Ведь я удовлетворил свое любопытство: увидел содержимое таинственного сундука, заглянул в книги и даже успел почитать одну из них, возбудив при этом свое воображение сверх меры. Теперь я уже не испытывал такого желания прикоснуться к тайне, как до момента открытия сундука… Если бы не один случай…
Мейнхард фон Абенсерг
Утро выдалось свежим. Солнце еще довольно низко висело над горизонтом. После утренней литургии в соборе Святого Духа, во время которой я, как обычно, прислуживал, я отправился на небольшую прогулку, бесцельно шатаясь по городу. Обычно я прогуливался в окрестности кафедрального собора и замка, однако на этот раз я направил свои стопы холму Святого Войцеха, именуемого также в народе Четвергом, увенчанному белесо-серой громадой собора Святого Иосифа и реформатского монастыря.
Некогда здесь бурлила жизнь. Быстро разносился по округе шлепающий звук францисканских сандалий, когда монахи спешили исполнять своя послушания. Однако после упадка январского восстания и изгнания реформатов из Сандомира монастырь опустел, а сам храм стал исполнять функции погребальной часовни, откуда было ближе, чем от приходского кафедрального собора, до кладбища, расположенного неподалеку.
По другую сторону дороги, вдоль которой с вершины холма, из зарослей кустарника и крапивы, тек небольшой ручеек, несущий кристально чистую воду, торчали обгоревшие почти до земли руины храма Святого Войцеха, настолько древнего, что даже Длугош уже не имел ни малейшего понятия, кто, когда и для кого его построил. А чуть выше из-за не слишком плотной ограды выступали кресты холерного кладбища.
Я бессмысленно вглядывался в эти развалины и вдруг заметил в зарослях какой-то темный провал, ведущий под разбитый фундамент разрушенного храма. Тогда я подумал, что, возможно, эта дыра образовалась во время последнего ливня, прошедшего над городом, и что, наверно, стоит ее исследовать. Я осторожно приблизился к этому месту, аккуратно раздвигая крапиву, и попробовал заглянуть внутрь, но дыра оказалась слишком маленькой и пропускала под землю не слишком много света. Я решил вернуться сюда позднее, вооружившись фонарем и запасом свечей. Однако коль скоро я заметил эту дыру в земле, ее также мог заметить кто-то другой, поэтому я закидал провал сухими ветками и прошлогодними листьями, валявшимися неподалеку. Я собрался уже уходить, как вдруг услышал позади себя голос, немного хрипловатый, с иностранным, явно немецким акцентом:
— Laudetur Jesus Christus! — Слава Иисусу Христу!
— In saecula saeculorum. Amen! — Во веки веков. Аминь! — ответил я вежливо, одновременно оборачиваясь в сторону, откуда доносился этот голос.
Не скрывая удивления, я увидел перед собой настоящего монаха в коричневой францисканская рясе, который остановился наверняка затем, чтобы спросить дорогу. Но в тот же самый миг, едва увидев моё лицо, он замер, будто чем-то несказанно пораженный, и буквально онемел. Некоторое время мы смотрели так друг на друга, пока наконец монах не обратился ко мне на вполне сносном польском языке:
— Я отец Мейнхард фон Абенсерг. А тебя как звать? — напряжённо возвысил он голос, как бы ожидая услышать какую-то определенную фамилию. Когда же представился — Станислав Шлопановский, — он как бы осунулся и не сумел скрыть своего огромного разочарования, отразившегося на его лице.
— Я вижу, отец, вы обознались?
— А да… Нет… нет… то есть… Ты поразительно кое на кого похож. Я подумал, что это кровные узы, возможно… это родство… может быть… Нет, нет… А может, всё-таки? У тебя нет каких-нибудь немецких родственников?
— Нет. Кажется, нет. По крайней мере, я ни о чем таком не слышал.
— Но это сходство невероятное. Невероятное. И ещё в этом месте.
— Что вы имеете в виду?
Монах некоторое время колебался, продолжать ли этот странный разговор с незнакомцем. Однако моё сходство с кем-то мне неизвестным явно не давало ему покоя. Поэтому он по ближе со мной познакомиться и рассказать мне о том, что его так встревожило.
— Может быть, это случайность. А может, и нет… Если у тебя есть немного свободного времени, мой мальчик, то давай сядем где-нибудь в спокойном месте, и я тебе расскажу одну историю. А тебе… тебе… возможно, удастся мне кое в чём помочь, или направить куда-то…
— Сейчас каникулы, отец. Времени у меня море. И я ужасно заинтригован.
И я отвел францисканца за кафедральный собор, самое подходящее и спокойное место на отшибе, где можно отдохнуть в тени старых лип и вязов и где никто не должен был нам помешать. И когда мы удобно уселись на низкой каменной оградке из известняка, окружавшей древний храм и отделявшей его с одной стороны от улицы, а с другой — от старинного сада, и помолчали с минуту, наслаждаясь видом утопающих в зелени сандомирских кварталов, и старинных зданий, покрытых патиной времени, и сверкающей на солнце голубоватой лентой Вислы, с удовольствием втягивая ноздрями смешанный запах цветущих лип и дикой рукколы, вслушиваясь в бесконечное жужжание роящихся пчел, несущих медовый сбор в улей, монах вздохнул и поначалу довольно нескладно, а затем всё живее и занимательнее стал излагать свою историю.
— Это случилось весной 1864 года. Я был в то время послушником в францисканском монастыре Святого Креста в небольшом испанском приморском городке. В то прохладное утро волна прилива принесла и выкинула на берег чье-то неподвижное тело. Это был старый человек, потерявший сознание, но время от времени приходивший в себя. Ему повезло. На него почти сразу наткнулись какие-то девушки, проходившие по пляжу. Они известили наш монастырь, а братья тут же поспешили на помощь и принесли в пострадавшего в лазарет. Здесь его осторожно положили в мягкую постель. Несчастный приоткрыл глаза и, когда увидел меня, склонившегося над ним, вздохнул с явным облегчением:
— Слава Богу, слава Богу.
— Не бойся. Ты уже в безопасности. Я сейчас позабочусь о тебе. Назови свое имя, кто ты?
Он с трудом успел прошептать:
— Я священник… и лекарь… Зовут меня… Иосиф…
Он не закончил и потерял сознание.
Юная девушка, лет шестнадцати, одна из тех, что сообщили нам о пострадавшем, с беспокойством посмотрела на монаха:
— Отец, он будет жить?
— Он сильно изранен… но будет.
Это продолжалось довольно долго. Прошло несколько недель, прежде чем отец Иосиф пришел в себя настолько, что смог самостоятельно подняться с постели и начал вести беседы с братьями. Однако до конца он никогда ни перед кем так и не открылся. После долгой, длившейся не один час исповеди у отца настоятеля он получил согласие поселиться в монастыре. И хотя он надел францисканская рясу, но таким же, как все мы, монахом не был. Можно сказать, что он не стал одним из нас, а остался лишь резидентом.
Жил он тихо, на отшибе, сторонясь других людей. Лишь только заря занималась на востоке, он первый проводил литургию, а потом физически работал на пределе сил в огороде или в хозяйственных постройках, в этом тяжком труде стремясь забыть то, что сильно тревожило его душу, и молился. Беспрерывно молился. Что бы он ни делал, было видно, как почти беспрестанно с его уст слетают слова, обращенные к Богу. И постился всё время. Порой он вообще ничего не ел в течение многих дней подряд, а если и брал что-нибудь в рот, то лишь пару кусочков сухого хлеба, запивая простой водой. Иногда, только по случаю важных праздников и по прямому распоряжению настоятеля, он проглатывал немного вареных овощей, приправленных оливковым маслом, и выпивал пару глотков вина.
Братья пытались расспрашивать о его прежней жизни, но отец Иосиф отделывался присказками. Удалось нам узнать о нём совсем немного: только то, что некогда он был монахом в одном из немецких монастырей, а затем, скинув реформатскую рясу, нанялся на корабль, где исполнял обязанности судового доктора, и что, упав море, он чудесным образом спасся из пасти акулы, а теперь, вымолив у монастырского начальства согласие на возвращение к монашескому состоянию, желает остаток своих дней провести в покаянии, ибо, живя в миру, он принял на свою совесть неслыханные грехи.
Проходили зимы и весны, проходили годы. Я принял монашеский постриг. Жизнь в монастыре протекала однообразно. Прежде мне казалось, что я буду пребывать в неустанной эйфории, однако со временем я погряз в рутине. Хотя я был благодарен Господу Богу за то, что могу ему служить в францисканской рясе, но все же ряса эта мне изрядно надоела.
Потому иногда на молитве я несмело шептал свою просьбу Творцу, чтобы он дал мне какое-то специальное задание для исполнения, дабы я духовно не угас. И Господь услышал меня.
Как-то раз осенью после вечерней молитвы вызвал меня на разговор отец настоятель и сказал:
— Послушай, Мейнхард, отец Иосиф, кажется, скоро отойдет в мир иной. И если вчера еще он, по своему обыкновению, упорствовал, сегодня организм его взбунтовался и отказался его слушаться. С утра, едва окончив мессу, он отправился в свое келью и лежит в ней почти бездыханный. Сходи туда и присмотри за ним. Будь деликатным, не навязывайся, но и не позволяй ему выпроводить тебя за дверь. Я понимаю, возможно, это не самое приятное задание, но я не хочу, чтобы этот человек последние дни своей жизни провел в одиночестве.
— Хорошо, отец, я сделаю, как ты говоришь.
Когда я вошел в келью старца, он приподнялся немного на локте, посмотрел мне глубоко в глаза и, кивнув головой, со смирением сказал:
— Слава Богу, что я вижу тебя, юноша. Слава Богу.
— Отчего же, отец? Я слышал, ты собрался соединиться с Творцом. Если это так, то я выслушаю твою исповедь.
— Нет-нет. На рассвете меня уже исповедовал отец настоятель. Миррой помазал и причастил. Потому не в этом суть. У меня есть одно важное нерешённое дело, которое я некогда обещал довести до конца. Я уже не успеваю, но ты мог бы. Если бы ты взялся за эту задачу, то, исполнив просьбу умирающего и успокоив его совесть, помог бы ему с меньшим страхом предстать пред Божьим судом.
— А в чём дело? И почему я?
— Почему ты? Ты немец, а кроме того, рождённый и воспитанный в Польше, в Кракове. Тебе будет легче. Почему ты? Я молился Господу, чтобы, коли на то будет его воля, я сдержал данное некогда слово. А чтобы слово это сдержать, я просил Бога, чтобы, прежде чем я навеки закрою глаза, он прислал мне кого-то, кого бы я смог, доверив страшную тайну, попросить о помощи. И он послал тебя.
Старец откинулся на изголовье, прикрыл глаза и замолк на долгое время. Когда я уже начал беспокоиться, не стало ли ему хуже, он, не поднимая век, начал свой длинный, любопытный и порой бросающий в дрожь рассказ о старом немецко-польском дворянском роде, который века тому назад, по вине своего родоначальника, вступил в сговор со злыми силами и навлек на себя и на всех своих потомков до седьмого колена несчастье. И под конец он сказал:
— Я знаю обо всём этом, потому что я провожал в последний путь, кажется, последнего представителя этого рода, и тот взял с меня клятву, что если я буду жив и обстоятельства позволят, то я доберусь до некоторых документов, которыми не располагал его отец и дядя и которые он видел мельком, но в руках не держал, потому что со смертью дяди они таинственным образом исчезли из тайника, о существовании которого дядюшка ему сообщил.
— А что это за род, отец Иосиф?
Он отвечал:
— Поклянись муками Господними, что исполнишь мою просьбу и отправишься в один из немецких реформатских монастырей и там найдешь пропавшие документы, а остальное я тебе расскажу. В противном случае ты уже больше ничего не услышишь.
То, что я успел услышать, настолько сильно возбудило моё воображение, чтобы я не смог старику отказать. Поэтому я энергично закивал головой и сказал:
— Если только монастырские власти не будут ничего иметь против, я клянусь, что отправлюсь в Германию и, покуда мне хватит сил, буду продолжать поиски, пока не доведу дело до конца.
И тогда умирающий собрат подробно рассказал мне историю рода Семберков. Это был настолько длинный рассказ, что у меня голова кружилась от обилия информации. Он поведал мне о сделке с дьяволом, побеге, проклятье и пропавших документах. Завершая свое повествование, монах добавил:
— Я же, но это уже не относится к данной истории, оказался на морской отмели, и хотя смерть заглянула мне в глаза в облике хищной акулы, Господь решил, что мне еще следует пожить, поскольку у меня осталась миссия, которую надлежит исполнить, а потому Он привел меня в этот монастырь. Тебя же Господь поставил на мой путь в качестве наследника тайны, кто завершит то, чего мне было не суждено исполнить, по крайней мере не по моей вине.
Отец Иосиф умер к вечеру. А я остался с обетом, с клятвой, не будучи при этом уверенным, что мне удастся ее исполнить, поскольку, как монах, я не мог ничего предпринять без согласия монастырского начальства.
Однако, по-видимому, Господь так всё спланировал, что, хотя я сам, по известным причинам, об этом и не просил, спустя всего несколько месяцев после смерти отца Иосифа я был направлен в монастырь в город N. Услышав об этом, я утвердился в мысли, что это перст Божий, ведь ничего подобного не могло свершиться случайно. А уверенность мою укрепил тот факт, что после прибытия в монастырь в городе N меня отправили жить в пустовавшую многие годы келью, последним обитателям которой был… отец Себастьян фон Семберк. А это и был тот самый дядюшка Ганса, которого отец Иосиф исповедовал и родовую тайну которого он доверил мне.
Наверное, нет нужды долго описывать, с каким нетерпением я ожидал ночи, когда я наконец останусь один, скрывшись от посторонних глаз. Остаток дня длился немилосердно долго. Я был очень рассеянным. Плохо помню, с кем и о чём, кроме отца настоятеля, я в тот день разговаривал. Я не мог сосредоточиться ни на молитвах, ни на скромной вечерне. Полностью погруженный в свои мысли, я невнятно отвечал на вопросы братьев.
Наверняка меня приняли за молчуна и человека мало симпатичного. Но в то время я не печалился об этом, с большим нетерпением ожидая, когда стемнеет и я наконец останусь один в старинной келье отца Себастьяна. И вот наконец монастырские коридоры погрузились в густой мрак. Постепенно стихло всё движение. Уже не слышно было шлепанье монашеских сандалий по каменному полу. Со скрипом закрылись последние двери, и наступила тишина. Сердце безумно стучало у меня в груди. Я подождал еще несколько минут, прислушиваясь не приближается ли кто-то к моим дверям, и только потом после чего снял пылающий огарок свечи с полочки над молитвенной скамьей и на коленях начал внимательно рассматривать каменные плиты пола. Однако ничего особенного не привлекло моего внимания. Тогда я встал на четвереньки и стал обследовать всё келью по периметру, увлеченно простукивая плиты в надежде услышать глухой отзвук, означающий, что снизу находится пустая ниша.
Я не ошибся, между нарами и лавкой, на которой стояла глиняная миска и кувшин с водой, я наткнулся на эту плиту. Сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди. Я с трудом перехватил дыхание. Волнение достигло предела. Я попытался подцепить камень пальцами, но у меня ничего не вышло. Я беспокойно огляделся по сторонам и с чувством облегчения обнаружил в углу старую железную дугу от ведра, прислоненную к стене. Мне стоило немалых трудов и усилий распрямить ее в руках, после чего самый острый конец проволоки я подсунул под угол плиты. Я налег на импровизированный рычаг и в тот же миг услышал скрежет. Плита, будто вытолкнутая неким пружинным механизмом, отскочила набок, открывая чёрную нишу.
Я посветил внутрь, но ничего не обнаружил. Тогда я просунул туда руку и тщательно все ощупал. Тайник был пуст. Я почувствовал себя обманутым и полностью разочарованным. Все мои волнения и ожидания лопнули, как мыльный пузырь, но в ту же самую минуту в памяти всплыли слова умирающего, повторившего предсмертные слова Ганса Семберка: «Правда, после смерти дядюшки я лично осматривал тайник и нашёл его пустым. Однако теперь, после всего, что я узнал, я полагаю, что взгляд мой затуманило дьявольское наваждение, и я не заметил того, что этот тайник скрывал».
Тогда я присел рядом с нишей в полу, подперев ладонью подбородок, и стал размышлять, что делать дальше. Правда, ничего умного мне в голову не приходило. Тогда я еще раз посветил внутрь, но опять же там ничего не нашел. Пустой каменный тайник. Я начал его ощупывать, пытаясь найти какое-то углубление или щель. Тщетно. Наконец, разочарованный и отчаявшийся, я со всей силы ударил кулаком о дно. Тогда одна из прямоугольных каменных плит, составлявших левую стенку тайника, бесшумно отодвинулась, открывая моим глазам другую, более глубокую нишу, в которой обнаружился внушительных размеров сверток. Я посветил в эту сторону, приподняв огарок немного вверх, и дрожащей рукой вынул толстый пакет документов, завернутый в прямоугольный льняной лоскут и перевязанный ремнем. Я поднялся с колен и положил сверток на кровать. К стулу, стоящему рядом, я прилепил почти уже догоревшую свечу и трясущимися руками развязал ремень. А через минуту я уже мог перебирать пальцами отдельные документы, написанные на пергаменте, на веленевой или на простой бумаге. Каждый листок был плотно исписан: по-латински, по-немецки или по-польски. И вдруг из пачки выпал, брякнув о пол, какой-то небольшой предмет. Я поднял его осторожно и поднес к глазам. На овальном медальоне слоновой кости был искусно нарисован портрет мужчины во цвете лет. На меня смотрел человек с легкой улыбкой на устах, имевшей в себе нечто богохульное. Его слегка прищуренные глаза с иронией и уверенностью в себе глядели куда-то вдаль. В них ощущалось, и художник ухватил это превосходно, некое безумие. Безумие, которое не остановилось бы ни перед чем, ни перед какой мерзостью.
Я вздрогнул, увидев этот портрет, и непроизвольно перекрестился. И в тот же миг огонек на фитильке в последний раз выстрелил вверх и угас, уменьшившись до малюсенького золотисто-голубого дрожащего пятнышка. Я быстро переложил портрет и бумаги на стол, отодвинул их как можно дальше от кровати и, скинув рясу, мгновенно залез под кусачий шерстяной плед. И в этот самый момент затухающий огонек окончательно погас. Фитилек, раскаленный докрасна, еще несколько секунд испускал вьющийся голубоватый дымок, после чего воцарился полный мрак.
Лежа, я смотрел в темноту. Ошеломлённый невероятным открытием, я был так взволнован, что знал, что в эту ночь мне будет трудно уснуть…
На следующий день я не мог дождаться окончания утренних молитв, трапезы, разговоров с братьями, порученной мне работы… Я с нетерпением ждал момента, когда снова останусь один и смогу хотя бы кинуть взгляд на найденные в тайнике загадочные документы. И я долго ждал. И как только я наконец смог вернуться в келью, я жадно набросился на таинственные записки и погрузился в чтение. Я читал страницу за страницей, пока свеча не сгорела дотла. То, что я узнал, повергло меня в шок и одновременно невероятно разогрело моё любопытство. Я решил, что не сразу исполню желание умирающего отца Иосифа, не сразу передам эти опасные древние документы в тайные церковные архивы и тем более не уничтожу их. Я решил, что должен, забрав их с собой, отправиться Сандомир и там сопоставить некоторую загадочную информацию с тем, что увижу на месте. Ведь не будучи знакомым с городом и не зная его плана, расположения некоторых зданий, я не всё смогу понять из этих записок. И вот я приехал, как видишь.
Монах прервал свой рассказ. Часы на кафедральной колокольне пробили полдень. Монах поднялся и сказал:
— О, я заболтался. Однако время прошло, а я не так и не нашёл себе какую-нибудь квартиру. Наших братьев уже нет в Сандомире. Других орденов тоже. Надо, наверное, воспользоваться гостиницей.
Я был разочарован, что монах прервал свое повествование в самом интересном месте, и всё шло к тому, что мы сейчас расстанемся, а я не смогу услышать его завершения. И тут одна счастливая мысль пришла мне в голову.
— Отец, — воскликнул я воодушевленно. — А зачем вам искать гостиницу? Я приглашаю вас в наш дом. Обещаю, что мама обрадуется.
Он посмотрел на меня с интересом, и было видно, что идея эта пришлась ему по душе, ведь это и дешевле, и удобнее, а домашняя еда будет определенно лучше. Он кивнул головой в знак согласия, и мы направились в сторону Подолья. По дороге мы заглянули в наш магазинчик. Я не ошибся. Мама, увидев монаха и узнав, что я пригласил его под нашу крышу, была на седьмом небе от счастья. Она раньше, чем обычно, она закрыла магазин, и мы вернулись домой. Она приготовила превосходный, почти праздничный ужин. И несмотря на свою обычную склонность к экономии, в этот раз в расточительности она превзошла саму себя. Так ведь такой гость редкий гость!
А после ужина за рюмочкой вишневой домашней наливки мы болтали о самых разнообразных вещах. Отец Мейнхард оказался светским человеком, который, прежде чем уйти в монастырь, пережил не одно приключение. Поэтому мы слушали его, затаив дыхание. Только об одном он сейчас умалчивал — о причине пребывания в Сандомире и о семье Семберков. И хотя я несколько раз пытался направить разговор в это русло, он делал вид, что не замечает этого.
Было уже поздно. Мы все чувствовали себя уставшими, и мать, поблагодарив за столь мило проведённый вечер, предложила нам отправиться спать. И тут встал вопрос, где уложить гостя. Изначально я предлагал ему свою комнату, и он уже успел отнести туда свой саквояж и небольшую парчовую сумку, перевязанную ремнем. Однако в итоге мама решила, что гостю удобнее ему будет в небольшой гостевой комнате в задней части дома.
И когда уже каждый оказался в своей постели, я заметил, что монах забрал с собой саквояж, но позабыл о дорожной сумке. Было уже слишком поздно, чтобы ее относить, поэтому я подумал, что ничего не случится, если отдам сумку утром. А помимо всего прочего, события, произошедшие в течение дня, настолько меня утомили, что, едва я приложил голову к подушке, меня тут же охватил сон.
Я не знаю, как долго я спал. Разбудил меня громкий и резкий стук в дверь. Я вскочил с кровати, подумав, что случился пожар. Нервно трясущимися руками я натянул поверх ночной рубашки брюки, после чего босиком выбежал в прихожую, где уже была мать. Из-за дверей доносился голос:
— Открываете! Быстро, быстро!
Мама немедленно открыла входную дверь. На пороге стояли два русских жандарма. Один из них решительным движением отстранил маму, вошел в прихожую и спросил громким голосом:
— Где монах, где шпион?
— Какой еще шпион? Вы что? — мать пыталась возражать, но жандармы ее совсем не слушали. Они методично осматривали помещения в поисках нашего гостя. Когда они добрались до гостевой комнаты и с грохотом открыли дверь, францисканец уже стоял одетый в монашескую рясу, готовый к визиту стражей порядка. Однако они не собирались вести с ним никаких разговоров. Тогда один жандарм просто схватил его за шиворот, а второй поднял с пола стоящий рядом с расстеленной кроватью саквояж. И монаха вывели за дверь.
— А с вами мы ещё поговорим, — сурово крикнул один из жандармов в нашу сторону, одновременно грозя поднятым указательным пальцем.
Мы онемевшие стояли в открытых дверях, не понимая, что случилось, почему арестовали монаха. Спросить об этом жандармов мы не решались. Наконец мама закрыла входную дверь. Я отправился в свою комнату и зажег там свечу. И тут я заметил, что часть багажа нашего гостя, та самая небольшая парчовая сумка, осталась. В первую минуту мне захотелось побежать за жандармами, чтобы отдать ее монаху, но я вовремя остановился. Я подумал, что в такой маленькой сумке наверняка лежит только какая-то смена гардероба, а более ценные вещи, деньги и, без сомнения, те самые таинственные документы, о которых он мне рассказывал, должны были находиться в саквояже, который забрали жандармы. Из-за этого я очень расстроился, подумав, как плохо, что такие ценные и древние записки попали в ненадлежащее руки, особенно в руки москалей.
А в ту ночь ни я, ни мама уже не уснули. Мы переживали за судьбу нашего гостя и опасались неприятного разговора с жандармами, а может даже и допроса, который неизбежно нас ждал.
На следующий день в городе все только и говорили о ночных событиях, случившихся в нашем доме, однако со стороны жандармерии никаких неприятностей не последовало. После рутинного допроса, на котором мы с мамой рассказали, как познакомились с немецким монахом и пригласили его к себе домой на ночлег, нас отпустили и больше не тревожили по данному делу. Монаха же отвезли в Радом, и больше о нем ничего не было слышно.
Доказаны ли были обвинения монаха в шпионской деятельности, судили ли его за это, и тем более, вынесли ли ему какой-то приговор, мы узнали нескоро.
Однако я не мог забыть об отце Майнхарде. Его бедная дорожная сумка, лежавшая на дне шкафа в моей комнате, решительно напоминала мне о нём и об истории, рассказанной им в саду за кафедральным собором. Я надеялся, что когда-нибудь он вернется, и тогда я ему ее отдам.
Призраки
Тетя Юзефа возвратилась из вояжа, но жизнь так и не вошла в свое прежнее спокойное русло. Тетя вернулась домой сильно взбудораженной, поскольку в Варшаве она столкнулась с новым веянием моды, или как иначе это можно назвать? Ее пригласили принять участие в спиритическом сеансе. Впечатление, которое этот сеанс произвел на неё, было столь велико, что она уже после первого опыта стала горячей сторонницей контактов живых с духами, явившимися с того света. В Сандомир она возвращалась пропагандистской и миссионеркой этой новой чудаческой и пробирающий до дрожи религии сестер Фокс, Аллана Кардека и Уильяма Крукса, религии ученых и шарлатанов, аристократов и военных, лакеев и горничных.
На спиритизме Европа сошла с ума, весь мир сошел с ума, и в конце концов это безумие добралось до Польши. Вращающиеся столики, стуки, призраки, эктоплазма, автоматическое письмо, — всё это можно было встретить и в аристократических салонах, и в сельских хатах, крытых стерней, и в мещанских домах отдалённых предместий, пахнущих кислой капустой и дешевой водкой.
Тётя металась, как угорелая, бегала по знакомым, приглашая их на первый сеанс, который хотела организовать в ближайший субботний вечер. Признаюсь, что изначально и мне передалось ее возбуждение, но вскоре я охладел, и осталось только обыкновенные любопытство.
Однако, как нетрудно догадаться, на первый сандомирский сеанс прибыло множество гостей. Были это в основном дамы, а из господ только двое — магистратский урядник пан Вояжевский и русский капитан Андрей Фёдорович Гричихин — статный бригадный офицер пограничной службы.
Гостиная в нашем доме была убрана празднично и таинственно. Тёмная драпировка закрывала оконные проемы и декорировала стены. Посреди зала стоял массивный круглый дубовый стол, а вокруг него — двенадцать стульев для участников сеанса.
Ровно в девять вечера всё общество уселось вокруг стола. Я тоже удостоился этой части. Только моя мама отказалась. Она нашла себе место немного в стороне, рядом с окном, намереваясь лишь наблюдать за тем, что будет происходить.
В гостиной горела одна-единственная свеча и царил таинственный полумрак, почти темнота. Мы взяли друг друга за руки, образуя круг, а тётка, словно верховная жрица, начала взывать к духам, чтобы они объявили о своем присутствии. Однако несмотря на многократные призывы, ничего не происходило. Наконец тетя, изрядно расстроившись, разорвала магический круг из сплетенных рук и сказала:
— Это невозможно! Это просто невозможно! Я всё делаю, как надлежит, но ничего не происходит. Что-то, или скорее кто-то, этому наверняка мешает.
Она внимательно посмотрела на каждого из участников сеанса, однако ничего подозрительного в нас не нашла. Наконец она взглянула на мою мать и, буквально сверля ее взглядом, спросила:
— А ты что делаешь, Элиза?
Мама подняла глаза, обратив на тетю невинный взор, и показала четки, с которыми она тихо читала молитву.
— Ах так! Выйди, выйди отсюда немедленно! Ты испортила ауру! — тётя почти вытолкнула маму за дверь, а потом довольно долго пыталась успокоить эмоции.
Сеанс вызова духа вновь начался, и наконец все почувствовали прилетевшее неизвестно откуда таинственное дуновение, значительно понизившее температуру. Всего за несколько минут сделалось невыносимо холодно, так что их уст собравшихся в салоне даже вылетали облачка пара. Через некоторое время, однако, вновь потеплело, и помещение наполнили чудесные ароматы кадила, амбре, мяты, цветов померанца. Затем появились менее приятные, но сильно дурманящие запахи опиума, полыни, цветущий бирючины и болотных трав. Наконец мы почувствовали прикосновение невидимых рук и заметили блики света. По воздуху поплыли шарообразные, эллиптические, а порой и бесформенные сгустки света. Из углов и с потолка донеслись какие-то вздохи и шепоты. Когда же наконец произошла частичная материализация призрака, в котором одна из дам узнала своего давно умершего мужа, успех сеанса был полным. Это был триумф тети.
И тогда господа, не удовлетворившись исключительно наблюдением самих призраков и их частичной материализации, решили попробовать установить такой контакт с потусторонним миром, чтобы узнать что-либо конкретное.
И тогда возник спор о том, как можно проверить знание и правдивость этих сущностей нематериального измерения. В итоге все пришли к единому мнению, что для этого достаточно провести несложный опыт: пусть в начале каждая заинтересованная особа спросит дату своего рождения, так чтобы дух последовательно отстучал день и месяц. Первым спрашивал капитан Гричихин. Он задал вопрос, и какое-то время ничего не происходило. И вдруг откуда-то, будто бы из глубины пола донеслось сначала тихое царапанье, а потом один быстрый удар, перерыв и четыре быстрых удара, затем длительный перерыв и пять быстрых ударов. Капитан был удивлён.
— Да это правда. Четырнадцатого мая.
— После него пришла моя очередь. Закрыв глаза, я направил мысленный приказ, шепча при этом почти беззвучно к этому нечто, казавшемуся мне проявлением какого-то нечеловеческого разума: «Если ты действительно не простая случайность, если ты действительно некий разум, то отстучи на один день и на один месяц больше нужной даты». И я стал напряженно ждать ответа из загробного мира.
И вновь откуда-то, будто бы из глубины, раздалось сначала тихое царапанье, после чего последовали один быстрый удар, перерыв и три быстрых удара, затем длинный перерыв и пять быстрых ударов.
До духа не только дошла моя просьба, заданная мысленно, — он ее исполнил: вместо 12 апреля он выстучал 13 мая. Теперь я был уверен, что это не обман, не забава скучающих пожилых дам, которые, дабы развлечься и убить тоску, потихоньку отстукивают носком туфли по полу ответы. Все было по-настоящему. Это меня заинтриговало. Мне сразу захотелось с установить некий более глубокий контакт с той неведомой сущностью, но, взглянув на участников сеанса, я осознал, что с этими людьми подобное не получится. Им вполне хватило того, что они испытали, — прикосновения и запахов, весточки из загробного мира от умерших родителей и супругов, немного эмоций и румянца на лице от возбуждения и осознания причастности к чему-то запретному, осуждаемому, злому, грешному. Я поднял голову от стола, и мой взгляд на мгновение встретился со взглядом капитана. Я понял, что он думает так же, как я.
Сеанс понемногу подходил к концу. Общество стало расходиться по домам. Я вышел во двор. ночь была теплой, луна мерцала серебряным светом, а воздух был наполнен терпким холодным ароматом цветов и трав, покрытых росой. Капитан, попрощавшись со всеми, в конце подошел ко мне и, пожимая мне с пониманием руку, сказал приглушенным голосом:
— Послушай, парень, — начал он по-русски, а потом перешел на ломаный польский язык с сильным московским акцентом, — то, что мы тут с тобой видели, интересно, очень интересно, но я ожидал чего-то большего. Я смотрел на тебя и видел твое разочарование. Если хочешь, мы ещё когда-нибудь встретимся. У нас с тобой очень много общего. Я тебе расскажу такие вещи, такие дела, от которых у тебя голова пойдет кругом. А если захочешь, я тебе покажу кое-что… Так что? Зайдешь на мою квартиру? — и он просверлил меня своим горящим взглядом.
Его слова меня заинтриговали, и я с готовностью кивнул головой в знак согласия.
— Да, я приду…
Мне не удалось отдохнуть в ту ночь, потому что она выдалась душной и шумной. Откуда-то с Вислы, с прибрежных зарослей доносились птичьи голоса, не дававшие мне спать. Я просто дремал, то и дело проваливаясь в омут сна, но тут же просыпался от того, что мне казалось, будто какие-то невидимые пальцы трогают моё лицо и волосы. К утру же со мной случился ужасный приступ духоты. Всё моё тело покрылось липким потом, и я сорвал с себя ночную рубашку, чтобы хоть как-то охладиться. Однако это не сильно помогло. Я открыл настежь окно и голый высунулся во двор, жадно втягивая в легкие уже остывающей воздух серых предрассветных сумерек. Тщетно, духота на проходила, и я уже не знал, что делать, как остудиться. Единственным, что еще можно было с себя снять, был чудотворный медальон, висящий на шее на толстой серебряной цепочке, — его я получил в подарок от крестной матери в день первого причастия. Я понимал, что это глупо и нерационально, тем не менее, я нервно стащил цепочку через голову, едва ее не порвав, и положил сбоку на парапете. И почти в ту же самую секунду духота, пот и жар отступили, растворились, исчезли. Я вздохнул с облегчением. Спать я ложиться не стал, смысла уже не было. Над городом занимался рассвет воскресного утра. Накинув на себя одежду, я сел у окна, задумавшись, не пойти ли на самое раннее богослужение, что в соборе Святого Духа начиналась в шесть часов утра. Перед мессой я решил еще немного пройтись, потому что в голове роилось много разнообразных мыслей. Мне хотелось их как-то упорядочить. События последних дней представлялись мне чем-то нереальным, а ведь они не были таковыми. Ведь то, чему я стал свидетелем, происходило на самом деле.
Случайно ли?
Я скорее интуитивно почувствовал, нежели проследил разумом невидимые на первый взгляд связи между событиями. В их череде была определенная логика. В голове мелькнула мысль, что происходившее должно в итоге меня — именно меня, а не кого-то другого — привести к чему-то. Только к чему и зачем?
Я встал напротив собора Святого Духа, встроенного в здание старого, возведенного еще в средние века госпиталя. Поднял глаза наверх, на классический фасад храма, я увидел треугольник со Всевидящим Оком, а ниже — огромные прямые черные буквы надписи: ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ. Какая то дрожь пробежала у меня по спине. Внезапный холод охватил всё моё тело, и я вздрогнул. Улица была полна сквозняков, дующих сюда с Вислы, поэтому я ускорил шаг. Я решительно толкнул тяжёлые дубовые двери, к которым были симметрично прикреплены два двойных двенадцатиконечных креста.
Мрачное пространство этого древнего небольшого костела наполнял удивительно сладкий и очень сильный запах белых лилий, которыми были обильно украшены все алтари. Великолепные букеты цветов в огромных вазах из толстого стекла также стояли на полу по обе стороны от большого алтаря.
Я подошел к балюстраде, отделявшей алтарную часть от остальной части пресвитерия, склонил голову, преклонил одно колено перед Sanctissimum и направился в ризницу. Ксендз, высохший старик с руками и лицом цвета пергамента, но с веселыми, хотя и блеклыми глазами, ответил на моё приветствие поклоном головы. Я помог ему одеться на мессу, по очереди подавая ему нарамник, альбу, пояс, украп, стихарь и манипул, а он каждую часть своего литургического одеяния брал с почтением и, произнося шепотом латинские молитвы, надевал на себя. Сестра милосердия беззвучно вышла из ризницы, неся гасильник на длинной бамбуковой палке с уже горящим конусом, чтобы зажечь свечи на большом алтаре, у которого только по воскресеньям проводились богослужения. Монахиня вернулась через пару минут.
— Поспеши, — и сказала она мне. — Сейчас будет шесть.
Кивнув головой, я быстро натянул на себя свежий, сильно накрахмаленный стихарь. Потемневшие от старости настенные часы в корпусе из красного дерева, немного скрипя уставший пружиной, пробили шесть часов. Я непроизвольно взглянул на прямоугольную табличку, прикрепленную к стене рядом с небольшим алтарем, расположенным в ризнице, на которой черными прямыми буквами на белом фоне было написано: «Тихо! Господь близко».
— Идём, — шепнул ксендз.
Я двинулся вперёд, неся служебник на левой руке, и у входа в пресвитерий правой рукой потянул за ручку звонка, что висел возле ниши. Пронзительный звон объявил собравшимся, что сейчас начинается священная жертва.
Ксендз поставил священные чаши, покрытые тканью, на алтарь, а я поместил служебник на поставку. Начались молитвы у подножия алтаря. Ксендз склонился и произнес первые слова 42 псалма:
— Iudica me, Deus… — Суди меня, Боже…
Однако прежде, чем он закончил начатую фразу, поспешно, каким-то не своим, плачущим голосом я выдал из себя:
— Deus… Deus… quare me repulisti, et quare tristis incedo, dum affligit me inimicus? — Боже… Боже… Почему ты оставил меня? Почему я хожу грустный, преследуемый врагом?
И в тот же миг страшная духота, ещё сильнее той, что я испытал перед рассветом, как кладбищенский мраморный камень, навалилась мне на грудь. Я с трудом перехватил дыхание, почти захлебываясь им. Я захрипел, глаза вылезли из орбит. Я почувствовал, как пот течёт по моему лбу, спине, груди. Голова горела невыносимым жаром. Сердце то безумно стучало, то неровно трепетало за грудиной. Позабыв, где я, кто я и какую функцию исполняю, я поднялся с колен и в несколько прыжков выбежал во двор госпиталя. Вскоре за мной прибежала сестра милосердия.
— Что с тобой, Стась? Что с тобой? — она смотрела на меня со страхом и тревогой.
Как только я выбежал из собора, у меня сразу всё прошло. Я сидел, немного ошеломленный тем, что испытал, совершенно не понимая, что случилось. Мне стало так глупо, когда я посмотрел на озабоченное, но, наверное, в большей степени испуганное лицо монахини.
— Посиди здесь. Успокойся, отдохни. Я принесу тебе воды.
— Не нужно, сестра, не нужно…
— Почему не нужно! Нужно! Выпьешь немного — и придёшь в себя. Может, это сердце? Но ты еще молодой. Откуда тут сердце… Я не знаю, не знаю…
Сестра убежала и вернулась через на несколько минут. Она подала мне полную жестяную кружку-«получетвертушку» холодной воды. Я пил долго, медленно процеживая сквозь зубы. Женщина стояла, заботливо глядя на меня. По-видимому, в моём лице она заметила нечто подозрительное. В ее глазах я заметил зарождающийся страх.
— Будет лучше, если ты вернешься домой, — сказала она. — Ты болен, явно болен. Не будет греха, если ты уйдешь с сегодняшней мессы.
Да… Я пойду уже. Спасибо за воду… за беспокойство…
— Может, тебя проводить? — спросила монахиня.
— Нет, нет. Я уже чувствую себя лучше. Уже совсем хорошо… Я пойду.
— С Богом!
Я не ответил на это. Вжав голову в плечи, я поспешно пересек больничный двор и через маленькую калитку в стене вышел на улицу. Только здесь я смог набрать полные легкие воздуха. Я приходил в себя. Прежде чем я добрался до дома, я мое самочувствие окончательно пришло в норму. И настроение вернулось.
С порога я крикнул:
— Мамочка! Завтрак готов?
— Готов, сынок, — услышал я в ответ.
Я уплетал вкусный хлеб с толстым слоем масла и кусками сочной копченой вырезки сверху. Я пил теплый, дышащий паром, испускающий чудесный аромат кофе с молоком и сахаром.
— Ты уже был в костеле?
— Да, был, мамочка.
— А что ты так рано вернулся?
— Ну, как-то так… — пробормотал я.
Мама больше не спрашивала.
— Тогда я уже выхожу. Пойду сегодня в кафедральный собор к девяти.
Я сидел сытый, раздумывая, что делать в оставшуюся часть дня. Мне совсем не хотелось шататься с компании знакомых парней по городу. Я хотел побыть один, и тогда я вспомнил, что давно не был на Халупках. Пойду туда, поговорю со знакомыми, вернусь как раз к обеду.
Розалька
Я почти бегом спустился по крутой Завихойской улице. Внизу напротив холма, именуемого Жмигродом, я свернул налево на узенькую, немощеную, покрытую толстым слоем мелкой пыли улочку. Миновав не слишком широкий уступ, я начал подниматься по этой узкой дороге на довольно пологий холм, разрезанный неглубоким оврагом, в невысокие склоны которого вросли крытые стерней полуземлянки.
Уже издалека можно было почувствовать идущий почти из всех лачуг запах говяжьего бульона и жареных котлет. Ясное дело — воскресенье. После целой недели скромной, а порой и очень скудной еды, в праздничный день люди позволяли себе эту роскошь — покупать полкило или килограмм, на сколько кому хватало средств, говяжьего мяса. На косточке варили бульон, а мясо перемалывали, обильно смешав его с булкой, намоченный в молоке, приправив луком и яйцом, и из фарша готовили эти самые котлеты.
Дети в ожидании обеда играли посреди пыльной дороги, не обращай внимания на то, что прошлым вечером они были тщательно отмыты, а нынче утром чисто одеты. Играя, они набирали полные горсти пыли и кидали вверх. Двое мальчишек соревновались друг с другом, гоняя кочергой конфорку от плиты по дорожке с выбоинами. Было шумно и весело.
Откуда-то из глубины улочки, из какого-то миниатюрного дворика доносилась красивым альтом громкая девичья песня:
А я парень молодой.
И красивый сам собой,
Черный волос, профиль строгий,
Но немного кривоногий.
Я улыбнулся, услышав эти слова, глубоко вдохнул в себя воздух Халупок, который ассоциировался у меня с воскресными прогулками прежних детских лет, когда мама приводила меня сюда, где я появился на свет. И вновь я почувствовал себя спокойным, счастливым, беспечным…
— Стась! — раздался рядом девичий голос. Я остановился и огляделся. На высоком пороге входной двери сидела худенькая молоденькая девушка и улыбалась мне.
— Розалька! — воскликнул я, искренне обрадовавшись ей. — Розалька Ручинская!
Я повернулся к ней и, опершись о забор, сколоченный из неотесанных сосновых досок, начал разговор:
— А давно мы с тобой не виделись, да?
— О, очень давно, — кивнула она. — Уж скоро как два года.
— И где же это ты была? Я не видел тебя ни городе, ни здесь. А я часто заглядываю на Халупки.
— А… Я на службе была… У одних господ, в Калише. Думала на кухарку выучиться.
— И что? Вернулась? Плохо тебе было там?
— Отец забрал меня, потому как слишком много работала за миску супа и старое тряпье.
— И что теперь собираешься делать?
— Не знаю… Что-нибудь там родители придумают, может, само как-то устроится. А может, замуж пойду, — при этих словах она игриво улыбнулась и взглянула на меня. Улыбнулся и я.
— А, ну конечно, замуж это лучшее решение. А у тебя есть уже кто-нибудь на примете, кто-нибудь ухаживает за тобой?
— И не один! — ответила она, явно не скрывая гордости.
— Неудивительно! Ты красивая, Розалька, потому и ухажеров у тебя много.
Она покраснела, смутившись, но тут же подняла вверх свои плутовские глазки и кокетливо спросила:
— А тебе, Стась, я нравлюсь? — тут она смущенно осеклась. — Может, мне уж и нельзя к тебе так обращаться? Только… панич.
— Ай, Розалька, Розалька! Ну мы же почти ровесники. А наши игры в прятки и бег наперегонки «под грушу»… Помнишь? И сколько тебе сейчас лет?
— В феврале уж шестнадцать годков миновало.
— Ну видишь, я ненамного старше тебя и по-прежнему тебя подружкой считаю. Слушай, а тебе нужно что-то еще сейчас делать? Помогать с обедом?
— Нет, всё что нужно было, я сделала: тесто на клецки замесила, порезала, отварила. А матушка сделает всё остальное. Картошка варится, котлеты жарятся. Она меня даже из кухни прогнала, чтобы я у неё под ногами не мешалась.
— А раз так, то что нам тут торчать и забор подбирать? Пойдем пройдемся что ли, а?
— Ой, можно ли? — заволновалась Розалька.
— Так мы куда-нибудь недалеко сходим. На Долы или куда-нибудь на межу в поля. Посидим, поговорим, вспомним наши детские игры.
— Хорошо, я только маме скажу. Без ее согласия я не пойду, — и сказав это, она крикнула:
— Мама! К нам Стась Шлопановский зашёл и зовет до обеда прогулялись в Долы. Можно?
Старая Ручинская вышла во двор, вытерла жирные от котлет руки о фартук и, обрадовавшись, воскликнула:
— О! Стась! Я так рада тебя видеть! — после чего она добавила, одновременно окинув меня критическим взглядом с ног до головы. — Ну что… вообще-то не стоило бы мне разрешать, чтоб ты девушке репутацию не испортил, но… я тебя знаю с малых лет, и соседи тебя знают. Ты ж добрый мальчик, спокойный, честный, в костеле прислуживаешь. Ну, ладно уж, идите. Только слишком долго по полям не шляйтесь! И помните об обеде. А тебя, Стась, я тоже приглашаю на тарелку бульона и кое-чего на второе.
— Спасибо, в другой раз я воспользуюсь приглашением, но не сегодня. А то мама расстроится. Я же не сказал ей, куда пошел. И что могу к обеду не вернуться.
— Ну, как знаешь.
Розалька поправила волосы, блузку и вышла на дорогу.
Мы неторопливо спустились в тенистый овраг, именуемый здесь Долами, с пологими в начале склонами, поросшими низкой травкой, утыканной кустиками лилового чабреца, вязеля с бело розовыми или ярко желтыми цветами, бордовыми головками диких гвоздик на тоненьких, но прямых стебельках, кустиками бледного цикория, подорожника, стальника, облепленного сочно-розовыми цветками, желтыми головками лядвенца и иногда карминово-красными, сладко-пахнущими колпачками горошка на стелющихся, слегка приподнятых побегах.
Чем глубже мы спускались в овраг, тем прохладней становилось и тем чаще встречались деревья. С левой стороны стояла раскидистая одинокая груша, уже в конце августа дающая превосходные плоды. Когда мы детьми устраивали бег наперегонки, старая обычно служила нам финишем. Дальше шел ряд развесистых ив, с которых каждые два-три горда срезались ветки и на растопку, и для изгородей, которыми окружали дворики или целые хозяйства. В самом конце на вершине плоского пригорка, именуемого Барабаном, росли восемь или девять уже старых акаций, под которыми с крутого лессового обрыва свисали, зацепившись за уходящие глубоко в склон длинные и мощные корни, густые кусты карликовой вишни с мелкими тёмно-зелёными плотными листочками и начинающим уже созревать небольшими плодами.
Сзади до нас долетал смех каких-то шалопаев и дразнилка одного из них явно в наш адрес:
— Жених и невеста, жених и невеста!
И еще громче:
— Розалька, держи фасон!
Розалька смутилась немного, но ничего на это не ответила.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.