Семейные тайны
Бабушкин сундук
Дачная дикая леность обволакивает, словно патока муху. Нещадно стрекочут кузнечики, жалуясь на пыльное душное лето, солнце печёт так, что даже в тени нет желанной прохлады, и уснуть невозможно. За пивом идти просто немыслимо, все книги, стоящие на полках, давным-давно прочитаны, скука.
Вот бы занять себя чем-нибудь… Представить, например, что от бабушки мне достался старинный сундук, нет, лучше — саквояж, наполненный образами из моего детства, даже названий таких уже нет, а я помню их запах… Например, гаманок бабушки Веры — маленький такой кошелёчек для мелочи, закрытие которого сопровождалось резким щелчком — он пах засаленной кожей, металлом, иногда сметаной или мясом, когда бабушка возвращалась с рынка. Почему он назывался гаманок, я объяснить не сумею, да и баба Вера не смогла бы. Я расстилаю старинную скатерть с бахромой и узорами, в которые вплетена арабская вязь, неизвестно каким образом доставшуюся нашему семейству, и вываливаю на неё ворох моих воспоминаний.
Она была для меня самым могущественным человеком, моя бабушка Вера. Если я разбивала коленку, или у меня шла кровь из носа, или я нечаянно проглатывала камушек, я страшно пугалась и бежала к бабушке. Заливаясь слезами, я излагала ей суть проблемы и спрашивала с надеждой: «Я не умру?» — «Нет, что ты, никогда!» — уверенно отвечала бабушка Вера, дула на коленку, прикладывала лёд к носу, давала слабительное и прижимала мою глупую голову к своей теплой мягкой груди. Мои страхи исчезали в течение минуты, и я снова бежала к своим детским проказам.
Я была уверена, что бабушка Вера ничего и никого не боится — ну разве что нашего соседа Пал Палыча. «Он стучит на серый дом», — говорила про него моя добрая фея и прикладывала палец к губам, что означало: держи с ним ухо востро, а рот на замке! Я силилась представить себе, как это он стучит на дом? Представлялось, как Пал Палыч грозит кулаком большому серому небоскрёбу, какие показывали в программе «Международная панорама», а может даже стучит по нему своей резной деревянной палкой. Палыч всегда был чужим в нашем дворе. Дед говорил, что его к нам подселили. Раньше во дворе было три дома — наш, бабушкиной сестры Лидушки и бабушкиных родителей.
А когда бабушкина мама умерла, её дом отобрали и подселили туда Пал Палыча с женой. Чтобы он стучал на нас в серый дом, сказал дед. Бабка шикнула на него, кося глазами в мою сторону.
— Думай, что несёшь, при мелкой-то! — у неё ж всё сразу на языке! Вон, у Медоксов-то пацан проговорился, что они в Израиль собираются, так что? Этот ирод сообщил, куда надо, и всё — попёрли из профессоров!
— Ну, из профессоров, не из шоферов же! Нас-то куда попрут?
— Да, короткая память у тебя стала, Константин Иванович! — по имени-отчеству бабушка называла деда только когда очень сердилась, или в присутствии «официальных лиц». Бабуля намекала на давнюю историю с дедушкиной семьёй, которую тогда уже можно было рассказывать в узком семейном кругу, но никогда — посторонним.
— Твоя мать тоже, поди, не самая богатая-то на деревне была… — косясь на меня, продолжала бабка. Дед смущенно закряхтел, и я решила, что пора уже мне убраться из кухни — пусть спокойно поболтают. Наверняка будут вспоминать историю о великом исходе дедова семейства из деревни, которую я уже наизусть знала.
Когда в Поволжье большевики организовали голод, дедушкиного отца уже не было в живых — его покусал бешеный волк, и прадед Иван умер в жесточайших мучениях, оставив жену с одиннадцатью детьми и старухой свекровью на руках. Как на грех, дети были работящи, смогли не сдохнуть с голоду и даже сохранили корову и лошадь — предмет зависти голытьбы всей округи. Да и свекровь была бабка не промах, хитрющая — когда пришли брать у них продразвёрстку, она спрятала мешок муки на печи, где лежала, а сама вымазалась дерьмом, да и легла сверху. Когда «красножопые», как называла бабка представителей власти, пришли в хату, смрад был невыносим, и на печь к выжившей из ума старухе лезть никто не решился, забрали, что в доме нашли, да и ладно.
Так говно спасло жизнь тринадцати человек, заключала моя баба Вера, пересказывая мне этот кошмар. Это она мне тогда ещё про людоедство не рассказывала, жалела неокрепшую психику. А в том кантоне, откуда родом семья моего деда, были случаи, правда, дедова весёлая семейка жила уже в городе, тоже злом и голодном. А что уехали — так решили их раскулачить — отобрать зерно, скотину, дом, а их отправить в Сибирь лес валить. Спасибо, дальний родственник, работающий в сельсовете, пожалел и предупредил их о том, что должно было случиться на следующее утро.
И за ночь они забили и освежевали корову, запрягли в телегу старую клячу, посадили на неё тех деток, что помельче, да старуху, уложили туда же мясо — будет что продать в городе — и, взяв лишь то, что могли унести в руках, пошли куда глаза глядят. По дороге наткнулись на умерших от голода людей, не дошедших до спасительного города. Их глаза уже выклевали птицы, запах был ужасный, но старуха, будучи, опять же, умнейшей женщиной, велела обыскать их и взять те документы, что у них найдутся. Нашлась какая-то справка из сельсовета да письмо к дальней чьей-то родне. Так вот и получилось, что ушли обрусевшими поволжскими немцами, а пришли русско-татарской помесью, судя по происхождению фамилии Болдырев, доставшейся им в результате той страшной находки…
Каждый раз, слушая печальный дедушкин рассказ, я плакала, а дедушка утешал меня, рассказывая, что всё в тот раз кончилось хорошо. «Коровушку жа-алко!» — всхлипывала я. «Жалко», — соглашался дед, но что поделаешь…
Наутро я уже весело играла в «исход» — шла к бабушке на кухню и говорила, что убегаю в город и чтоб она собрала мне еды. Та, вздыхая, клала мне в полотенце кусок чёрного хлеба с солью, луковицу и кусочек сахара, заворачивала всё в «узелок», наливала в бутылку воды и затыкала её тряпицей — для правдоподобия. «Куда же ты, кровиночка моя, к чужим людям, в страшное место уходишь…» — притворно причитала она, стараясь подыграть моей затее. Но я смело брала паёк и отправлялась в путь. Если было лето, путь заканчивался в сарае, если на дворе была зима или непогода, то под столом. Там, скрытая от всех восточной скатертью с бахромой, я устраивала привал и ела «что бог послал», как говорил дед в своём рассказе.
Деду было тогда лет пятнадцать, он был нескладным, худым подростком, а пошёл работать молотобойцем вместе со старшим братом Фёдором, который потом пропал во время войны. Но тогда они вдвоём кормили всю семью. Младшие девочки заболели тифом и умерли, и дедушкина бабушка плакала и говорила, что лучше бы бог прибрал её, а не невинных крошек, которые зато теперь ангелы на небе и горя не знают. Так горевала по внучкам, что только самогоном и спасалась от тоски. Говорят, могла залпом выпить пол-литровую кружку. Вот как раз попалась похожая, эмалированная. «Что за Эмма лированая?» — спрашивала я в полусне бабушку. «Да ты не знаешь её», — смеялась та. — «Из немцев?» — «Из них, милая, из них!»
Потом «злые люди», бандиты из какого-то красного отряда изнасиловали одну из старших сестёр деда, и она двинулась умом. Она дожила до преклонного возраста и жила в доме по соседству с нами, на чердаке, прячась от людей, в окружении кошек, которых подбирала, где только можно. Она запомнилась мне безобидным улыбчивым существом, невнятно лопочущим какую-то ерунду. Как и мою бабушку, её звали Верой, но чаще — Верочкой-дурочкой. Дети часто дразнили её, но она не слишком на них обижалась, будучи добрее и по-своему умнее их. Она страшно боялась пьяных мужчин, начинала при виде их биться в истерике и кричать. Все соседи жалели и подкармливали её, как могли. Помню, у неё были рыжие, заплетённые в косички волосы с зелёными ленточками в них. В Верочкину часть истории я никогда не играла.
…Я достаю дешёвое колечко из жёлтого металла с зелёным камушком — сокровище, с которым моя сумасшедшая рассталась, желая меня утешить. Перелезая к ней через забор, чтобы посмотреть на новорождённых котят, я порвала новую юбку да вдобавок ещё и коленку разбила. Ревела я не от боли, а от обиды, юбку-то ещё почти никто не видал, а теперь дома попадёт. Тогда она и привязала кольцо на зелёную ленточку и повесила его мне на шею. Слёзы мои от такого щедрого подношения моментально высохли, а на колено мы прислюнявили лист подорожника… Бабушка, увидев меня, поняла всё мгновенно — куда лазала и зачем, вздохнула, юбку зашила, а ленточку постирала: «А то ещё лишаёв наберёшься».
Бабушка Вера была фантастической доброты женщина, непонятно, каким чудом сумевшая сохранить веру в прекрасность бытия. Видимо, имя имеет значение. Именам в семье придавали особый смысл, бабушка и сестра её Лидушка назвали своих детей одинаковыми именами: мальчиков — Юриями, а девочек — Маргаритами. Хотя сначала у бабушки был ещё один сынок, Геночка, он умер маленьким во время голода, наелся чего-то несъедобного, да и помер. Вот и фотокарточка есть — дед и бабка, молодые, красивые и испуганные этим первым совместным горем, торжественно сидят возле гробика, в котором в обрамлении цветов дитятко — строгое, младенческое, мёртвое…
Дед всю жизнь не мог простить тёще этого недосмотра, они-то, молодые, работали, а малыш оставался с бабкой. Так до самой её смерти дед с ней больше и слова не сказал. А когда родился второй сыночек, дед категорически запретил жене выходить на работу, сказав, что и по дому работы хватает, а он уж как-нибудь на жизнь заработает.
Правда, не объяснял, как –шла война, дед был шофёром на Дороге жизни. Он называл эту трассу Дорогой смерти и никогда не рассказывал мне о том ужасном, что видел на фронте. Я сдуру даже обиделась на него, когда он категорически отказался идти ко мне в школу на «Урок мира» рассказывать про войну… За какие-то героические перевозки ему даже дали отпуск, за несколько месяцев до снятия блокады, благодаря чему моя мама осталась жива — но об этом позже.
А вот другая фотография, на ней — мои прабабушка и прадедушка. Прабабушка просто немыслимой красоты, да и супруг под стать ей. Любовь между ними была, по словам бабушки, «несказанная». Наверное, поэтому моя прабабка рожала непрерывно, и только трагическая гибель мужа от заражения крови спасла её от полного физического истощения. Прадед, человек педантичный, вёл дневник, куда записывал все нехитрые жизненные происшествия. В конце дневника были страницы, посвящённые рождению детей. Большинство записей были приблизительно такого содержания: «Дочь Безымянная, рож. 07.11.10, 2 часа пополудни, ум. 07.11.10 5 часов пополудни, похоронена на кладбище села Масловка», «Дочь Анастасия, рож. 16.01.12, ум. 10.03.12 от неизвестной болезни, похоронена на кладбище Воскресения Господня в Саратове». Из одиннадцати детей повзрослеть удалось лишь трём — бабушке моей, её старшей сестре Лидушке и брату Александру.
Девочек было больше, чем мальчиков, мёрли они, как мухи, а несказанная любовь всё продолжалась. Перерыв был сделан, только когда прадед поехал в Петроград (значит, уже шла Первая мировая) на какие-то рабочие курсы (!), откуда каждый день писал письма, делая, соответственно, запись об этом в дневнике: «Написал сегодня Ксении, чтоб сходила к портному за сюртуком. Купил ей две пары чулок и платки дочерям… Послал сегодня любимой моей Ксении слова романса Мой костёр, сочинения коллежского асессора Григорьева А., над коим плакал третьего дня». Эти строки изрядно меня озадачивали, я просто не могла вообразить, что вот этот серьёзный мужчина с бородой и усами а-ля Николай Второй, отец семейства, плакал над пошленьким, в сущности, романсом. Вот подходящая к этому воспоминанию ажурная шаль, когда-то она могла служить мне и пледом, и сетью, и платьем, в зависимости от настроения.
Девочкой я любила наряжаться в бабушкино платье, подпоясывать его шалью на цыганский манер и вопить этот самый романс что есть мочи: «На груди ма-аей ра-а-звяжет узел, стянут-ты-ый тоб-бой!!» Как-то, беснуясь в таком виде во дворе (благо что бабка готовила обед в кухне, окна которой выходили на другую сторону, а больше никого из взрослых, да и детей тоже, не было) я услышала стук в калитку, да так, с разбега, её и отворила. Опаньки! За калиткой стояла сурового вида цыганка, одна рука её была занята младенцем, вторая, ладонью кверху, протягивалась ко мне.
«Сейчас украдёт меня!» — подумалось мне, и земля поплыла у меня под ногами. Очнулась я, когда бабушка, набрав полон рот воды, собиралась повторно меня обрызгать — голова моя лежала на коленях у незваной гостьи, её дитё мирно спало рядом на траве. Цыганка сказала что-то на своём непонятном языке, вздохнула, гладя мою ладошку, взяла протянутый ей бабушкой рубль и своего малыша и удалилась, бубня себе под нос «Мой костёр». Бабушка закрыла за ней калитку, сплюнула ненужную уже воду, вытерла руки о фартук и со словами «Малахольная ты, Наташка, как есть, малахольная» ушла обратно в дом.
А я, сидя посреди двора в мокром платье, разревелась с досады. Я ведь так о многом хотела расспросить настоящую живую цыганку, а испугалась и вот –! Теперь я никогда, никогда не узнаю, правда ли, что они моют голову мочой и от этого у них рыжеватый оттенок волос! И правда ли, что они не носят трусов и могут писать прямо посреди города, и как они так повязывают платок? И почему так по-особенному заплетают свои косы? И все ли они воры? Так, безутешно рыдая, я улезла на чердак и там, изнемогая от горя, слопала все плавнички у висящей на просушке воблы, после чего улеглась в пыльных опилках и сладко уснула. Спала я так крепко, что не слышала бабушкиных криков, не слышала и криков вернувшихся с работы родителей и проснулась уже ночью, лежала и смотрела в чердачное окно на крупные яркие летние звёзды, а рядом сидел нашедший меня несколько часов назад и охраняющий мой сон папка с бидоном пива и фонариком.
О, вот и фонарик — тут же нашёлся в сундуке моей памяти! незаменимый друг детства! Сколько счастливых часов провели мы вместе, сколько интересных запрещённых книг мы с ним прочитали, укрывшись с головой одеялом! В шесть это были «Подвиги Геракла» и «Собор Парижской богоматери», чтение которого несколько раз прерывалось рыданиями, в шесть с четвертью — житие святого Себастьяна, повлекшее за собой приступы религиозного экстаза и обнимание с печкой, вымазанной красным пластилином, изображающим кровь от ран, нанесённых святому вражьими стрелами. В шесть с половиной — японские сказки, без четверти семь — весьма фривольный пересказ чешских сказок, откуда мной было вынесено выражение «А принцесса-то с кузовком», употребление (причём к месту) коего за семейным обеденным столом навело дедушку на мысль о том, что я уже почитываю, и о закрытии книжного шкафа на ключ, дабы я не нахваталась ненужных в моём возрасте мыслей. Ха! Можно подумать, я не знала тех мест, куда бабушка этот ключ прячет!
Вот и он, мой волшебный ключ от заветной двери в другой мир! Как часто я убегала из реальности, какое море загадочного и непостижимого скрывалось за стеклянными дверцами! Как замечательно было затихнуть в уголке в обнимку с запретной книжкой, как немного мне было нужно для счастья! Жаль, что теперь этот ключ утратил свою мистическую силу, по крайней мере, для меня… А я так надеялась, что мне удастся не вырасти, не повзрослеть, навсегда остаться с Питером Пеном (если вы понимаете, о чём я).
Мама и её родственники
Пожалуй, самое время вернуться к истории появления на свет моей матери. Её, а следовательно, и меня, вполне могло и не быть, не приди мой дед в отпуск с фронта. Они с бабушкой так стосковались друг без друга, что почти не выходили из своей комнаты, бабушкина мама боялась, как бы они с голода не померли, а у них одна любовь была на уме…
Но моя мама — вовсе не результат этого процесса. Дело тут было вот в чём. У моей бабушки, как я уже говорила, была старшая сестра, звали её Лидушка, у неё было двое детей на тот момент — Рита и Юра, а у моей бабушки только сыночек, тоже Юра. Мужья у обеих были на фронте, мой дедушка пришёл в отпуск, а мужа бабы Лиды не отпустили из госпиталя. А баба Лида, надо сказать, в молодые годы была красавицей, за ней многие бегали, но она выбрала себе мужа по расчету, надеясь, что он сделает успешную карьеру врача и заживут они сыто и счастливо. Да на беду дед Фёдор карьерным ростом озадачен не был, много читал и имел философский склад ума, что не мешало, однако, быть ему ужасным ревнивцем. Лидушка же в отсутствие мужа, как бы это сказать, была слаба на передок, гуляла с соседским евреем Медоксом, приносившим к ней в дом различные продукты питания, что в военное время было ой как ценно, да и забеременела. Аккурат перед тем, как мой дед приехал в отпуск. И вот пришла она к сестре, рыдает, мол, подпольный аборт делать боязно, а Федька, если узнает, убьёт. Ну, прикинули они, что ничего хорошего от этого не будет, ежели она в могиле, он в лагере, детишки её, конечно, на шею сестре родной, куда ж их, не в приют же…
— А так, ты подумай — у меня двое, у тебя двое — нет, я, конечно, помогать буду, да и Медоксы, они же евреи, своих детей без помощи не оставят! В общем, уговорила сестрицу, та — к своему мужу, он поначалу аж опешил от такой бабьей наглости, ни в какую не соглашался. Грозился даже высечь «эту шалаву, сестру твою, глядишь, скинет». Но дня через три, хорошенько поразмыслив, согласился. Только поставил условие — чтоб Лидушки в его доме никогда не было, чтоб та к ребёночку не привязалась. «Ты к ней ходи, если хочешь, а я у себя в доме видеть её не желаю». И в самом деле, я не помню, чтоб бабушкина сестра приходила к нам в гости. Все семейные праздники — без неё, будто они нам и не родня вовсе. Бабушка к ней, конечно, ходила, жили-то в одном дворе, вот как мужья на работу, сёстры и встречались, но только на «Лидушкиной» территории.
Мамаша моя, между прочим, до самой бабушкиной смерти не знала, что она не родная, и брат её не знал, и остальные родственники тоже. Сёстры даже своей матери ничего не рассказывали, как-то так технично всё проделали, одна утягивалась, другая живот оттопыривала. А когда пришло время, уединились в Лидушкином доме, детей отослали к бабке, вроде как Лидушка будет у сестры роды принимать — она фельдшер была — а на самом деле всё наоборот, ну, понятно, заранее моя бабушка была проинструктирована сестрой, но всё равно, ой как боялась! А ну, вдруг что не так пойдёт и всё раскроется? В общем, мексиканские страсти.
Дед, кстати, с дедом Фёдором прекрасно общались, помнится, повели меня и мою троюродную сестру (или двоюродную, это как посмотреть), тоже по традиции семейной названную, как и я — Наташкой, в Детский парк.
А там в вольере обезьянки. Мы маленькие, нам интересно, они тоже маленькие, им интересно тоже. Я подальше стояла, а Наташка подошла вплотную, скалит зубы, как обезьянки, дразнит их, хохочет. Ну, одна возьми да и схвати её за помпон шапки. Что тут началось! Орут сначала обе, потом я от испуга подхватываю, а затем за компанию и остальная малышня. Деды, мирно сидевшие за домино на скамеечке, в испуге мчатся к нам, отбивают Наташку у мартышки, и под градом упрёков возмущённых мамаш уносят нас из парка.
Уж не знаю, кто был больше напуган, обезьяны, мы или деды, но по дороге домой мы завернули в пивную, где взрослые сняли стресс при помощи пива и водки, и в уже спокойном состоянии — с-с-лышишь, главное — заходим как обычно! — они ничего и не заметят — приходим домой. Да, конечно, они, то есть бабки, не заметили — ни запаха, ни наших рож со следами слез на пыльных щеках, ни оторванных помпонов — мой тоже оторвали, чтоб никому обидно не было, а стало обидно мне, я разревелась, и Наташке перестало быть обидно, она развеселилась, засмеялась и начала почему-то нервно икать, и я тоже засмеялась сквозь слёзы, деды заржали, бабки отлупили их полотенцами, сами еле сдерживая хохот, выслушивая всю эту истеричную пьяную галиматью, прерываемую громким иканием. На шум пришёл Наташкин братец Лёшка и недоуменно уставился на нас. Посмотрел-посмотрел, покрутил пальцем у виска и ушёл. Вот, помпон красный остался мне на память.
С тех пор не ношу я шапки с помпонами, ну их. Почему-то в детстве мама надевала на меня в холода несколько шапок, а под них ещё платок, было страшно неудобно и жарко, голова потела и чесалась, я плакала, мама ругалась. По моим воспоминаниям, ругалась она на меня или папу постоянно, наверное, моё присутствие её сильно нервировало и поэтому она сдавала меня бабушкам — от одной я переходила к другой, родителей иногда видела в выходные и, честно говоря, не особо жалела об этом.
Маму вообще плохо помню, хотя, вот фото: на скамейке мама, папа, какие-то ещё дяди-тёти с бутылкой и бокалами, все смеются, мама с дурацкой такой причёской, каким-то шаром из чужих волос на голове, но ей это всё идёт и, похоже, она счастлива. Может, потому, что меня на этом фото нет.
Атрибуты взрослой жизни
Мне было года четыре, когда родители поехали в Сухуми. Меня не взяли, взяли деда. Назад привезли мне большого медведя и фотографии — море, пальмы, дед, ручной медвежонок. Все целовали меня, я рыдала от счастья, мечтала, чтоб так было всегда, не вышло…
Пошли чередой рабочие серые будни, бабушки по очереди, песочница во дворе, изучение мух на оконном стекле, цветные карандаши и радио, ничего интересного… я страдала ипохондрией, мечтала о котёнке, донимала бабу Веру сомнениями в умственных способностях — моих и окружающих. По выходным ночевала в родительской спальне, наблюдала за их повадками в постели, потом делилась впечатлениями с бабушкой. В результате решили, что из родительской спальни пора меня убирать. Местечко нашлось в проходе между комнатами бабы Веры и деда Кости, как раз около печки с одной стороны и швейной машинки с другой, поблизости от волшебного книжного шкафа. А если лечь на бабушкину кровать, то видно телевизор в гостиной. Таким образом, родители практически исчезли из моей жизни — в их комнату заходить разрешалось только когда они бывали дома, а я в это время обычно спала.
Чтобы я не забыла, как они вообще выглядят, они решили взять меня к морю. Это был прорыв! Поезд, жара, грязная придорожная черешня, диарея — и на третий день у моря я поняла, что не такое уж это счастье, совместный отдых с предками… Потому что я лежала в чужом съёмном доме одна со своей диареей, а все уехали на шашлыки к волшебному озеру Рица, вернулись вечером, допили вино и улеглись спать. Перед этим чужая тётка курила, сидя на коленях у моего папы, а мама пела какую-то хрень дурным голосом. Короче, мне не понравилось.
На следующий день, измученные похмельем и жарой, родители рано ушли с моря, не дав как следует насмотреться на медуз и ракушки. Вечером пошли в кино на фильм под названием «Легенда о динозаврах». Детям было нельзя на фильм ужасов, но одну меня оставить ночью побоялись и провели зайцем. Полфильма закрывали мне глаза, но ночью всё равно мне снились кошмары, а наутро выяснилось, что я начала заикаться. В сочетании с природной картавостью это было забавно и сразу давало понять, что профессия диктора на телевидении мне не светит. Я стала ходить в местную библиотеку во время тихого часа, когда утомлённые морем и зноем родители спали, а мне было нечего делать. Попробовала было играть с местной малышнёй — разбила колено и загрустила, до самого отъезда ходила в зелёнке и мечтала почему-то стать узбечкой — мне нравились их весёлые штанишки из-под платья, косички и тюбетейки.
Пробовали отдавать меня в детский сад — без особого успеха.
Всем известно, что дети в детском саду начинают болеть чаще, заражая друг друга всякой инфлюэнцей, глистами, вшами, дурными привычками и прочими мелкими неприятностями. И ничему хорошему от них ты не научишься, всегда говорила мне мать. Поэтому детей я ненавидела с детства, со всеми их соплями, дёрганьем за волосы и прочими шалостями. Но воспитателей детского сада я ненавидела ещё больше. Соответственно, идти в это вражье логово мне поутру не очень-то хотелось, и орала я до потери сознания и носового кровотечения, правда, и это не всегда помогало остаться дома — иногда бабушки не случалось — тогда приходилось топать в садик, спотыкаясь о подло развязывающиеся шнурки.
Вот, маленький кусочек пластика — цветная мозаика — отличная вещь! Лучшее занятие в садике — сидишь себе тихонечко, никого не трогаешь, никто не трогает тебя, все ковыряются в этих цветных штучках, бессмысленно выкладывая какие-то узоры, совсем не похожие на предложенные воспитательницей фигуры. Тупое времяпровождение, ни фига ничего не развивающее, но позволяющее персоналу заняться своими не менее тупыми делами и разговорами. Досадно было только то, что на десять детёнышей было всего четыре комплекта мозаики и, даже рассадив нас по двое, оставалась пара свободных радикалов, которых необходимо было куда-то пристроить — третий при сборе мозаики однозначно лишний (уже и второй-то под сомнением!).
Лучше всего, конечно, если один провинится, отправить его отбывать наказание в туалет, а второго поставить на входе — следить, чтобы первый не вышел. Тогда все вроде как при делах.
Но на нарушение дисциплины ещё надо суметь спровоцировать тупого и ленивого недоросля, и так вялого поутру.
Чаще всех вёлся на провокации Толик, мой сосед по тихому часу — наши раскладушки стояли рядом, и мы изучали на примере друг друга, чем отличается мальчик от девочки.
— Тааак, что это у нас тут? Калейдоскоп? А кто разрешил тебе, Толик, приносить кал-лейдоскоп в детский сад? Кто, я спрашиваю, позволил тебе отвлекать детей от того, что им говорит воспитатель? Если ты интересуешься кал-лейдоскопом, то вот и отправляйся в туалет, на кал-лейдоскопические исследования! Встань в дальний угол и сними штаны, чтоб тебе было стыдно! И каждый, кто пойдёт в туалет, будет плевать в твою сторону! И помните — каждый из вас может оказаться с голой жопой на месте Толика, если не будет слушаться!
Мы были так запуганы нашей воспиташкой, что боялись зайти в туалет (надо же было бы плюнуть в Толика) и писались в штанишки, родители забирали нас, ревущих от собственной униженности, в мокрых колготках и соплях, ругая за то, что вот нам в школу скоро уже, а мы всё писаемся. Мы ревели ещё сильнее при мысли, что в школе весь этот кошмар может случиться с нами по новой — и нас тогда не примут в октябрята! Ведь октябрята — бравые ребята, они не ссутся в штаны, они собирают макулатуру на новые книжки про дедушку Ленина, а потом становятся пионерами, носят на груди кусочек красного знамени, а если повезёт, то становятся пионерами-героями, комсомольцами, а ты, зассанец, позоришь не только себя, но и нас, твоих родителей. И давление у бабушки из-за тебя подскочило. Примерно так.
И никому в голову не приходило спросить: а в чём, собственно, причина такого массового энуреза?
Униженные и оскорблённые, мы ненавидели самих себя и свидетелей нашего унижения. А калейдоскоп был мой. Просто Толик был моим другом и, наверное, рыцарем. На следующий день я показала ему все свои секретики на детсадовской площадке и ещё мы сделали пару новых, общих.
Секретик — это просто. Роешь маленькую ямку — главное, чтоб никто не видел где! — кладёшь туда красивый фантик или кусочек фольги, если есть; на него — пуговицу, бусинку, ну или что там ещё у тебя в сокровищах завалялось, сверху накрываешь куском бутылочного стекла и засыпаешь землёй. А потом аккуратно в центре пальцем расчищаешь стекло — и красота! Любуешься этой сокровищницей в удобное для тебя время, а также водишь экскурсии из друзей, если таковые имеются. У меня таких секретиков по детсадовской площадке для выгула молодняка было штук десять, потом надоело, да и пуговицы красивые кончились.
А воспитательницу ту всё-таки уволили, но не потому что мы осмелели и нажаловались, нет, наша нянечка рассказала эту постыдную историю новой заведующей, а та оказалась нормальным человеком и избавила детёнышей от сумасшедшей зверюги, прятавшейся в воспитательнице. Нянечку звали Вера, как мою бабушку, как дедушкину сестру — и её я тоже запомнила на всю жизнь.
Ну, больше интересного в садике ничего не было, пожалуй, да и ходила я туда всё-таки нечасто, больше сидела дома, в основном с бабушкой Верой, потому что другая была неблагонадёжная — в Бога верила открыто и таскала меня в церковь. А мне уже тогда в детском саду промывку неокрепшего мозга сделали, сказали, что Бога нет, и всё это маразм и пережиток. (Житие Св. Себастьяна ещё не было мной изучено на тот момент, и дарвинская теория лидировала с большим отрывом).
Ну так вот, руководствуясь полученными в садике знаниями, я решила, что бабу Полю с дедом Лёней надо спасать от церковных мракобесов. Бога нет! — уверенно заявила я — и ложку эту вашу облизывать после всех я не буду! — обряд первого причастия был мною сорван, бабушка Поля утащила меня из церкви и следующий месяц дулась, видеть не хотела, чем очень веселила вторую бабушку, Веру, сказавшую, что обе дуры — и малая, и старая.
На память остались иконка с Николаем Чудотворцем и сделанный дедом Лёней к новому году кукольный домик — из фанеры, с окнами, застеклёнными целлофаном, с запирающейся на замочек дверцей, оклеенный картинками из детских журналов и ватой, со светом внутри и снаружи!
Дед Лёня был глухим, носил специальный аппаратик на ухе и не ходил на войну, а работал в городе электриком и подрабатывал где придётся — то столярничал и плотничал у себя в сарае, ремонтировал соседям старые стулья и делал новые, то стены кому-нибудь в доме красил в разные красивые цвета, а поверх через трафарет золотой краской наносил орнамент — накат — получалось похоже на дорогие обои, даже лучше.
Вдвоём с бабой Полей они каждый день ходили в церковь к утренней службе. Перед этим бабушка успевала напечь блинов или наварить картошки, укутывала приготовленное и ставила в тёплое место, чтоб не остыло до возвращения. Вернувшись, заваривала свежий чай, и мы все вместе садились завтракать. Если не было поста, мне варилось яйцо «в мешочек» или всмятку — прошу не путать эти два понятия!
Тонкость различия понимали лишь мы с бабушкой, маме моей объяснить, как варится яйцо «в мешочек», не удалось — она тупо пыталась сварить яйцо в мешочке и злилась, что я осталась недовольна результатом, а остальные взрослые поставили под сомнение её кулинарные способности. Коих, собственно, вовсе за ней не водилось, несмотря на то, что бабушки были большие мастерицы в этом вопросе. Макароны по-флотски и суп из кильки в томате — то, чем она пыталась накормить нас с папой, когда мы стали жить отдельно от её родителей — особого восторга у нас не вызвали, и мы стали питаться раздельно — я у бабушки Веры, а папа — у бабушки Поли, мама — в столовой на работе.
Семейные ценности
Вернувшись с моря, я обнаружила новую соседку — в смежном с нашим дворе. Раньше там жили только Медоксы — те, что помоложе, на верхнем этаже, старая Руфь Самуиловна — на нижнем. Вместе с Руфой жило штук десять таких же старых кошек, и все они дружно воняли мочой. Поэтому интереса у меня особого соседний двор не вызывал, лишь однажды я перелезла туда через ветхий забор — Руфа качалась в гамаке, держа в одной руке кружевной зонтик от солнца, а в другой — бокал с вином. Кошек рядом не было, я почему-то подумала, что ей, должно быть, скучно, и постаралась её развлечь нехитрой светской беседой. Старуха посмотрела на меня мутным взором, вздохнула и предложила:
— А пойдём, детка, поиграем в карты.
Я не любила настольные игры, но согласилась из вежливости. И попала внутрь Руфиной комнаты. Там было душно, пыльно, накурено, кругом — кошки, их шерсть и запах. И повсюду — уйма красивых вещиц, назначение некоторых я не понимала, видя их впервые. Я застыла с открытым ртом перед комодом из красного дерева, с резными драконами и золотистыми замочными скважинами, массивными бронзовыми ручками и когтистыми лапами вместо ножек.
На комоде стояли диковинные вазы, шкатулки и статуэтки вперемешку с пыльными липкими бокалами, леденцами с прилипшей к ним кошачьей шерстью, выцветшими фотографиями в разномастных рамках и кучами колец, брошей, бус, браслетов… Пещера Али-Бабы, подумала я, наверное, была ограблена бабой Руфой.
Из гипнотического транса этой дребедени меня вывел старухин оклик:
— Ну, чего застыла? Пойдём, я пасьянс разложу или погадаю тебе, хочешь?
Я не хотела. Я хотела вечно смотреть на волшебный комод и его обитателей — наверняка, если затаиться, можно увидеть, как все эти драконы и китайские императоры, оживая, выползают из деревянных оправ и набрасываются на бабкины леденцы, а статуэтки танцовщиц — на кольца и бусы. И мне очень хотелось не пропустить этот чудесный момент. Но Руфь была непреклонна. Недовольно пробормотав что-то на незнакомом мне гортанном языке (древнее заклятье, должно быть), она усадила меня в кресло, согнав оттуда толстую облезлую кошку, оставившую после себя облако шерсти и пыли.
— Вот, смотри, короли к королям, дамы к дамам… сучки… туза кладём сверху… мы тузом её ебём… а шестёрку — вниз. Теперь валеты, вот они, хорошенькие, молодые валеты, видишь? Да, было у меня несколько таких… красавцы… ебланы… мозгов — ноль, но… еблись как кони, жеребцы, блядь! да, были… ёбаный цирк… так… теперь десятки, бубей не хватает, где же буби, ах, ладно, насыпем ещё валетов лучше, из другой колоды, вот… и королей. Тузы нахёр не нужны мне. Именно нахёр, мин хер! Мин хер! — старуха взвизгнула, затопотала туфлями по паркету, видимо, довольная своим заклинаньем, из которого я поняла разве что слова «дама», «король», ну и числительные…
— Ладно, дитя, возьми себе что-нибудь на память о бабе Руфе и иди, что-то я утомилась воспоминаньями. Что ты хочешь?
— А нет ли у вас волшебных слоников?
— Слоников? Каких ещё… нах… слоников?
— Ну, знаете, таких, на счастье, их должно быть семь. А то у моей бабушки один потерялся, самый маленький, заблудился, наверное, и теперь без него не будет полного счастья.
— Вот я -то и думаю, что это у меня счастья всё нет? Не полного, никакого? А это, оказывается, потому что слоников не завела, да-с. Нет, детка, слоников не держим, извини, что-нибудь другое –пожалуйста, а этих животных нету.
Я вздохнула:
— Жаль… тогда можно — кролика? вот этого, с красными глазками? — я показала на маленькую брошку, усыпанную мелкими блестящими камушками.
— Бери, конечно, он здесь давно ждёт, чтоб его забрал кто-нибудь… ужасное созданье — это на память мне от валета одного… Сальваторе… от одного валета, которого уж нету… Бери, бери.
Вечером за кроликом пришёл один из братьев Медоксов, который адвокат — красный, как рак, потребовал обратно дорогую для него вещь, память о покойном папе.
— Так ваш папа был валет? Из ёбаного цирка? А я думала, ваш папа — дедушка Семён, который профессор. Нет?
При этих моих словах время застыло, словно стекло. И внутри стеклянного мира застыло всё, как муравьи в окаменевшей смоле — красный Медокс, очки моего дедушки, падающие с его носа на газету «Коммунист», блин на бабушкиной сковороде и злорадные весёлые искорки в дядиных глазах. Звон выскользнувшей из его руки ложечки разбил этот чудный момент моего ораторского триумфа — и понеслось!
— Это ж где ты слов-то таких нахваталась? Понятное дело, у Руфы же, старой бляди! Как тебе-то, Юра, не стыдно, материшься не хуже неё — в смысле Руфи — иди уже к себе! Ой, ладно, а то не так что ли, всё соревновались с Лидкой, у кого кобелей больше, у кого жопа толще! Костя! Что Костя, Костя! Вот какая у ребёнка родня-то! Шшшшш! Молчи, Бога ради, Костя! Хорошо, Юра ушёл. Исак, ох, Иван Семёныч, идите тоже, с вашими сокровищами, к вашей матери! И сделайте таки уже забор, чтобы ребёнок от вас не приносил драгоценности, мат и лишаи в наш дом! Жалко ему побрякушки для ребёнка! Хоть у Руфи перед смертью совесть, наверное, проснулась, дайте матери раз в жизни сделать доброе дело, не всё же хвосты крутить! У вас-то пока такой орган, как стыд, не вырос ещё! Другое зато кое-что отросло в своё время! Костя! Что! Иди у Лидушки ещё обратно конфеты попроси, которые ей носил, может, не съела, хранит как память?
— Отдайте кролика! — завопил Иван (он же Исак) Семёныч.
— Отдай ему эту дрянь, Наташка! Сто раз говорила — ничего чужого не бери, не таскай в дом!
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.