18+
Сердце хирурга

Бесплатный фрагмент - Сердце хирурга

Православные рассказы

Объем: 204 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Поздние антоновки

Осень в этом году выдалась затяжная, плаксивая. Небо над деревенькой Малые Озерки словно прохудилось: серая, набрякшая влагой дерюга висела над самыми крышами, цепляясь за оголенные верхушки берез. Дождь то сеял мелкой, нудной пылью, то вдруг припускал с новой силой, барабаня по ржавому железу крыши, как по пустой бочке.

Баба Нина, кутаясь в пуховый платок, сидела у окна и смотрела на мокрый сад. Стекло запотело, и по нему, словно слезы, бежали кривые дорожки капель. В доме пахло сушеными травами — мятой да зверобоем, которые пучками висели под потолком, и еще немного ладаном от старого киота в красном углу. На коленях у Нины, свернувшись теплым калачом, дремал кот Мурзик. Крупный, полосатый, с порванным в весенних боях ухом, он был единственной живой душой, с которой старушка разговаривала вслух долгими вечерами.

— Вот, Мурзик, и зима на пороге, — вздохнула Нина, поглаживая кота по жесткой шерстке. — А мы с тобой опять одни куковать будем. Картошку выкопали, дрова сложили, а на душе тоска, хоть волком вой.

Мурзик приоткрыл один глаз, желтый, как осенний лист, зевнул, показав розовую пасть, и снова уткнулся носом в хвост. Ему-то что? Был бы миска с молоком полна да печка теплая.

Нина перевела взгляд на сад. Там, в глубине, у самого забора, стояла старая яблоня-антоновка. Корявая, с почерневшим от времени стволом, она каждый год исправно приносила крупные, желтые, словно восковые яблоки. В этом году урожай был на славу, но собрать последние яблоки Нина не успела — ноги разболелись так, что до крыльца дойти было подвигом, не то что по лестнице лазить. А теперь, поди, побило их ветром, лежат в мокрой траве, гниют…

Взгляд старушки невольно скользнул дальше, за забор, к соседскому дому. Там жил дед Григорий. Дом его, крепкий, пятистенный, стоял на пригорке, и дым из трубы шел ровно, по-хозяйски. Нина поджала губы. С Григорием они не разговаривали уже лет пять, а может, и больше. Началось все с пустяка — куры его, видите ли, грядки ей поклевали. Слово за слово, старые обиды вспомнились, кто кому межу перепахал, кто на кого косо посмотрел тридцать лет назад… Так и разошлись по своим углам, насупились, как сычи. В храме, когда приезжал отец Николай из района, стояли по разные стороны: она у подсвечника с Николаем Чудотворцем, он — ближе к клиросу. И даже не кланялись друг другу.

— Грех это, Нина, — говорил ей как-то отец Николай на исповеди, качая седой головой. — Солнце да не зайдет во гневе вашем. А у вас уже не солнце зашло, а целые годы в сумерках прошли. Примирись.

— Да как же я примирюсь, батюшка? — возмущалась тогда Нина, теребя край аналойника. — Он же ирод! Он же нарочно тот забор поставил, чтоб мне свет загородить! Гордый он, никогда первый не подойдет.

— А ты смирись, — тихо отвечал священник. — Смирение — оно ведь не слабость, а сила великая. Сам Господь смирился до Креста.

Нина тогда промолчала, но злобу в сердце затаила. И вот теперь, глядя на соседский дымок, чувствовала, как на душе скребут кошки — не чета ее ласковому Мурзику. Тяжесть какая-то давила, будто камень на сердце лежал.

К вечеру ветер усилился. Старые рамы дребезжали, в печной трубе завывало так жалобно и протяжно, словно кто-то просился в тепло. Нина зажгла лампаду перед иконой Казанской Божией Матери. Лик Богородицы смотрел на нее строго и печально. «Пресвятая Богородица, спаси нас», — прошептала старушка, крестясь узловатыми пальцами. Молитва шла туго, мысли разбегались, возвращаясь то к несобранным яблокам, то к одиночеству, то к соседу Григорию.

Вдруг снаружи раздался страшный треск, будто выстрел, а затем глухой, тяжелый удар. Земля, казалось, дрогнула. Мурзик подскочил, выгнул спину дугой и зашипел в сторону окна.

— Господи, помилуй! — охнула Нина, хватаясь за сердце. — Что ж это такое?

Она накинула старую телогрейку, сунула ноги в галоши и, забыв про больные колени, выскочила на крыльцо. Ветер рванул дверь из рук, бросил в лицо горсть ледяных брызг. В темноте ничего не было видно, только шумел сад да скрипели деревья.

Утром, едва рассвело, Нина вышла в огород. И обмерла. Ее любимая антоновка, та самая, что кормила ее вкуснейшими яблоками и вареньем на всю зиму, раскололась надвое. Огромная ветка, отяжелевшая от влаги и плодов, не выдержала порыва ветра и рухнула… прямо на забор Григория, проломив штакетник и примяв его кусты смородины.

Нина стояла, прижав руки ко рту. Беда! Это ж теперь скандал будет на все село! Григорий, поди, засудит, или просто ославит на всю округу. И как назло, именно на его сторону упала, именно его забор сломала!

Она подошла ближе. Желтые яблоки, крупные, чистые, рассыпались по грязи, смешались со щепками. Жалко было дерево до слез, но страх перед встречей с соседом был сильнее.

Вдруг скрипнула калитка. Нина вздрогнула. По тропинке, опираясь на палку, шел Григорий. В старом бушлате, в шапке-ушанке с одним опущенным ухом. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, было хмурым.

— Ну вот, — подумала Нина, чувствуя, как холодеют руки. — Сейчас начнется.

Григорий подошел к разлому, посмотрел на сломанный забор, на погубленную смородину, потом перевел взгляд на Нину. Она стояла, опустив голову, словно школьница, ожидающая нагоняя.

— Здравствуй, Нина Петровна, — глухо сказал старик.

— Здравствуй, Григорий Иванович, — еле слышно ответила она. — Ты уж прости… Видишь, беда какая. Ветер… Я заплачу за доски, и за кусты… С пенсии отдам.

Григорий молчал. Он подошел к стволу яблони, провел грубой ладонью по светлой древесине разлома.

— Жалко дерево, — неожиданно мягко сказал он. — Хорошая была яблоня. Помнишь, твой покойный Иван ее сажал? Мы тогда с ним еще молодые были, помогал я ему яму копать.

Нина подняла глаза. В голосе соседа не было злобы. Была какая-то усталая печаль.

— Помню, — всхлипнула она. — В тот год, как Ванечка родился…

— Да… — Григорий вздохнул. — А забор… Что забор? Доски — дело наживное. У меня в сарае есть запасные, починю. Ты не переживай.

Нина не верила своим ушам. Она ожидала криков, проклятий, а он… утешает?

— Гриша… — у нее дрогнул голос. — Так ведь смородина…

— Отрастет смородина, — махнул рукой старик. — Ты вот что… Яблоки-то собрать надо. Гляди, сколько их. Пропадут ведь. Хорошие яблоки, поздние. Самые сладкие.

Он наклонился, кряхтя, поднял большое желтое яблоко, обтер его о рукав бушлата и протянул Нине.

— Держи. Не плачь. Слезами горю не поможешь.

Нина взяла холодное, тяжелое яблоко. Оно пахло дождем, уходящим летом и… детством. И вдруг плотина, которую она строила в душе столько лет, прорвалась. Слезы хлынули из глаз, горячие, неудержимые.

— Гриша, прости меня, дуру старую! — запричитала она, делая шаг к нему. — За гордость мою прости, за то, что не здоровалась, за то, что злобу держала! Сколько лет потеряли, сколько праздников порознь встретили!

Григорий смущенно затоптался на месте, потом неловко похлопал ее по плечу.

— Ну будет, будет, Нина… Кто старое помянет, тому глаз вон. Я ведь тоже… не ангел. Тоже хорош был. Гордыня — она ведь как тот репей, ко всем цепляется.

Они стояли под мелким дождем у сломанной яблони — две одинокие фигурки посреди серого осеннего мира. Но вокруг них словно стало светлее.

— А знаешь что, — сказал Григорий, когда Нина немного успокоилась. — Давай-ка мы эти яблоки сейчас соберем, пока совсем не размокли. Я корзины принесу. А потом… потом зайдем ко мне, я самовар поставлю. У меня мед есть, свежий, липовый.

— Нет, Гриша, ко мне пойдем, — засуетилась Нина, вытирая глаза концом платка. — У меня пироги с капустой, я вчера пекла. И варенье малиновое. Посидим, помянем наших…

Весь день они провозились в саду. Григорий принес ножовку, аккуратно спилил сломанную ветку, распилил ее на дрова. Нина собирала яблоки в корзины, бережно, словно драгоценности. Дождь перестал, и в разрывах туч даже проглянуло бледное, негреющее солнце.

Вечером в доме Нины было тепло и уютно. На столе пыхтел пузатый самовар, отражая в своих боках огонек лампады. Мурзик, почуяв гостя, сначала осторожно обнюхал валенки Григория, а потом, осмелев, запрыгнул ему на колени и завел свою тракторную песню.

— Ишь ты, признал, — усмехнулся Григорий, почесывая кота за ухом. — Животина, она сердце чувствует.

Они пили чай из блюдец, вприкуску с сахаром, вспоминали молодость, соседей, которых уже нет, смеялись и грустили. И говорили, говорили — наговариваясь за все годы молчания.

— А ведь батюшка прав был, — задумчиво сказала Нина, глядя на икону. — Промысл Божий во всем. Не сломайся яблоня — так бы и померли мы с тобой врагами. Господь, Он ведь как… Он иногда скорбь посылает, чтобы радость потом больше была. Как эти яблоки: висели высоко, не достать, а упали — вот они, бери.

— Позднее яблоко — оно самое вкусное, — кивнул Григорий. — Потому что морозом тронутое, но не сгнившее. Так и покаяние наше, Нина. Под старость лет, а все же пришло. Слава Богу за все.

— Слава Богу, — эхом отозвалась Нина.

За окном уже сгустилась ночь, черная, осенняя, но в доме горел свет, и две души, очищенные прощением, согревались этим светом, понимая, что теперь зима будет не такой уж и страшной. Ведь когда есть с кем разделить чашку чая и слово Божие, одиночество отступает, растворяясь, как утренний туман над рекой. И разбитая яблоня, пожертвовав собой, соединила то, что казалось расколотым навсегда.

Дорога к тихому свету

Внедорожник Дмитрия Петровича летел по трассе, пожирая километры. Стрелка спидометра дрожала у отметки сто сорок. В салоне, отделанном дорогой кожей, пахло дорогим одеколоном и табаком, хотя Дмитрий бросил курить год назад. Из динамиков лилась какая-то ритмичная, агрессивная музыка, но она не заглушала шума мыслей в его голове.

День не задался с утра. Срыв крупного контракта, предательство партнера, которому он доверял как брату, и, вишенкой на торте, звонок от бывшей жены, требующей увеличить алименты. «Всё деньги, деньги, всем нужны только деньги!» — с яростью думал Дмитрий, сжимая руль так, что костяшки пальцев побелели.

Он решил поехать на дачу — в огромный, трехэтажный особняк за двести километров от города, чтобы напиться в одиночестве и забыться. Навигатор показывал поворот направо, «короткий путь», как уверял электронный голос. Дмитрий, не раздумывая, крутанул руль.

Асфальт сменился гравием, потом разбитой бетонкой. Лес вокруг сгущался, становился темным, угрюмым. Ели нависали над дорогой, царапая лакированные бока машины мохнатыми лапами. Сумерки падали стремительно, как занавес в театре.

— Куда же ты меня завел? — пробормотал Дмитрий, тыкая пальцем в погасший экран навигатора. Связи не было. Телефон показывал «нет сети».

Дорога превратилась в жидкое месиво. Машина рыкнула, дернулась и села брюхом в глубокую колею, наполненную грязной жижей. Колеса беспомощно крутились, разбрасывая комья глины. Дмитрий газанул раз, другой — бесполезно. Тяжелый джип застрял намертво.

Тишина, наступившая после того, как он заглушил двигатель, оглушила. Ни гула города, ни музыки — только шум ветра в вершинах сосен и далекое уханье совы. Стало жутко. В этом лесу он был никем. Не генеральным директором, не хозяином жизни, а просто замерзающим человеком в железной коробке.

Дмитрий вышел из машины, сразу набрав полные ботинки ледяной воды. Темнело. Впереди, сквозь чащу, ему показался слабый огонек. «Жилье!» — мелькнула надежда. Он застегнул пальто и побрел на свет, спотыкаясь о корни.

Минут через двадцать он вышел на поляну. Посреди нее стояла ветхая деревянная церквушка с покосившимся крестом, а рядом — маленькая избушка, больше похожая на келью. Огонек горел в оконце избы.

Дмитрий постучал. Дверь отворилась не сразу. На пороге появился монах — высокий, худой, в старом подряснике, перехваченном широким кожаным поясом. Борода его была седой, но глаза — молодыми, пронзительно-синими.

— Мир вам, — тихо сказал монах. — Заблудились?

— Машина застряла. Километра два отсюда. Связи нет, — отрывисто бросил Дмитрий. — У вас есть трактор? Или телефон городской?

Монах чуть улыбнулся в бороду.

— Трактора нет, мил человек. И телефона нет. Мы тут в пустыньке живем, с Богом разговариваем, а Ему провода не нужны. Проходите, обогрейтесь. Ночь нынче холодная.

Дмитрию ничего не оставалось, как войти. Внутри было бедно, но удивительно чисто. Русская печь, грубый деревянный стол, лавки. В углу, перед множеством икон, теплились лампады. Пахло воском и печеным хлебом.

— Меня отец Тихон зовут, — представился хозяин, ставя на стол чугунок с картошкой и миску с квашеной капустой. — Садитесь, трапезничайте, чем Бог послал.

— Дмитрий, — буркнул гость. Голод давал о себе знать, и простая картошка показалась ему вкуснее ресторанных деликатесов. Пока он ел, отец Тихон сидел напротив, перебирая четки, и молчал. Это молчание не было тягостным, оно было… понимающим.

— Вы здесь один живете? — спросил наконец Дмитрий, отодвигая пустую тарелку.

— Один. Иногда паломники заходят, грибники. Место здесь намоленное, старинное. Раньше монастырь был, да в советское время разрушили. Вот, храм пытаюсь восстанавливать помаленьку.

Дмитрий хмыкнул, оглядывая убогую обстановку.

— И на какие шиши? Тут миллионы нужны. Спонсоров надо искать, бизнес-план писать. А вы тут картошку едите.

Отец Тихон поднял глаза. В них не было обиды, только спокойствие.

— У Господа всего много. Если будет Его воля — и стены поднимутся, и купола засияют. Не в бревнах храм, Дмитрий, а в ребрах. Если в душе пусто, то и золотые купола не спасут. А если в сердце Бог, то и в шалаше рай.

Дмитрия эти слова задели. Он привык, что все решают деньги и связи. А тут сидит старик в глуши и говорит так, будто знает истину в последней инстанции.

— Красивые слова, батюшка. Только в жизни они не работают. В жизни волки кругом. Не съешь ты — съедят тебя. Я вот сегодня… — он осекся, но потом вдруг начал рассказывать. Про контракт, про партнера, про жену, про то, как устал от этой бесконечной гонки.

Отец Тихон слушал внимательно, не перебивая. Потом встал и подвел Дмитрия к одной из икон в углу. Она была темная, почти черная, лика не разобрать.

— Видишь эту икону? — спросил монах. — Это образ Спаса Нерукотворного. Нашел я ее на чердаке заброшенного дома, когда сюда пришел. Ей печку заслоняли. Вся в копоти, в грязи была. Думал — доска гнилая. Но не выбросил. Принес, отмыл, маслицем протер. И стал молиться перед ней каждый день. Просто просил: «Господи, просвети тьму мою».

Монах взял свечу и поднес ближе к иконе. И Дмитрий ахнул. Сквозь черноту проступали глаза. Они смотрели прямо в душу — строгие, но полные безграничной любви и сострадания. Казалось, лик медленно проясняется прямо на глазах.

— Вот так и душа человеческая, — тихо продолжил отец Тихон. — Закоптится грехами, суетой, злобой, обидами… Кажется — черная доска, нет в ней ничего святого. А начнешь молиться, начнешь грязь счищать покаянием — и проступает образ Божий. Ты, Дмитрий, не на партнеров злись, и не на жену. Ты внутрь себя посмотри. Много там копоти?

Дмитрий стоял, не в силах оторвать взгляд от иконы. Слова монаха падали в сердце, как тяжелые капли. Он вспомнил, как кричал на сына за двойку, как не дал денег матери на лекарства, сказав «потом», как обманул налоговую… Копоть. Сплошная черная копоть.

К горлу подступил ком. Мужчина, который не плакал даже на похоронах отца, вдруг почувствовал, как щиплет глаза.

— И что мне делать, отец Тихон? — хрипло спросил он. — Как отмыть-то? Там такие слои… за жизнь не отскребешь.

— А ты не один скреби. С Богом. Исповедь — это баня для души. Покаяние — это вода живая. Трудно это, Дмитрий. Себя ломать труднее, чем деньги зарабатывать. Но без этого — смерть. Не тела, а души. А душа — она вечная.

В ту ночь Дмитрий спал на жесткой лавке под овчинным тулупом, но спал так крепко, как не спал уже много лет. Ему не снились ни отчеты, ни цифры. Ему снился свет. Тихий, теплый свет, льющийся из глаз Спасителя на темной иконе.

Утром к скиту подъехал старенький «Беларусь» с телегой. Это местный лесник, прослышав, что у батюшки гость застрял, приехал на выручку. Рыжий пес по кличке Полкан весело лаял, гоняясь за воробьями.

Джип вытащили быстро. Дмитрий стоял у своей сверкающей машины, чувствуя себя странно неуютно в дорогом пальто посреди этой простой, настоящей жизни.

Он достал из портмоне толстую пачку купюр и протянул монаху.

— Возьмите, отец Тихон. На храм. На трактор. На что нужно.

Отец Тихон покачал головой.

— Не возьму я денег в руки, Дмитрий. Не потому что гордый, а потому что не так жертву приносят. Хочешь помочь — приезжай трудиться. Кирпичи таскать, раствор мешать. Или купи доски, гвозди, железо на крышу — и привези. Своим трудом, своей заботой вложись. Тогда это жертва будет. А откупиться — это легко. Богу сердце нужно, а не кошелек.

Дмитрий медленно убрал деньги. Он посмотрел на полуразрушенные стены храма, на старого монаха, на лес, умытый утренней росой.

— Я приеду, — твердо сказал он. — В следующую субботу. Привезу стройматериалы. И бригаду рабочих привезу… нет, сам буду работать. С ними.

— Вот и славно, — улыбнулся отец Тихон и перекрестил его. — Ангела-Хранителя в дорогу. Ступай с Богом.

Дмитрий ехал обратно в город. Телефон ожил, посыпались сообщения и звонки, но он не спешил отвечать. Он выключил музыку и ехал в тишине. Он знал, что проблемы никуда не делись, но страха перед ними больше не было. Было чувство, что он нашел правильную дорогу. Не ту, что показывал навигатор, а ту, что вела к свету, который он увидел в глазах старого монаха и на лике почерневшей иконы. Дорогу к самому себе, настоящему.

В бардачке лежал маленький бумажный образок, который подарил ему на прощание отец Тихон. Дмитрий бросил на него быстрый взгляд и впервые за много лет перекрестился перед дорогой. «Господи, благослови», — прошептал он, и машина плавно влилась в поток, унося его в новую жизнь, где было место не только расчетам, но и чуду.

Лесная обитель деда Саввы

Михаил вел свою фуру сквозь плотную пелену дождя, проклиная навигатор, который завел его на эту богом забытую трассу. «Короткий путь, сэкономишь время», — передразнил он мысленно механический голос. Ага, сэкономил. Теперь бы подвеску не оставить в этих ямах.

Ему было сорок пять. Крепкий, жилистый мужик, привыкший решать проблемы силой или рублем. Жизнь его была похожа на эту дорогу: бесконечная гонка, усталость, редкие перекуры и снова руль. Дома — жена, с которой давно нет общего языка, и сын-подросток, отбившийся от рук. Вчера перед рейсом они снова поругались. Михаил кричал, сын хлопнул дверью. Обычное дело.

Вдруг мотор чихнул, фура дернулась и заглохла. В кабине повисла зловещая тишина, нарушаемая лишь барабанной дробью дождя по крыше. Михаил повернул ключ зажигания — тишина. Еще раз — бесполезно. Аккумуляторы сдохли, или генератор полетел.

Он вышел наружу. Холодный октябрьский ливень мгновенно промочил куртку. Вокруг — лес стеной. Ни огонька, ни связи. Телефон показывал «Нет сети». Ситуация дрянь. Ночевать в остывающей кабине при околонулевой температуре — верный путь к воспалению легких.

Михаил осмотрелся. Сквозь мокрые ветви ему почудился слабый просвет. Вроде бы дым? Или туман? Он взял фонарь, закрыл машину и двинулся в сторону призрачного света. Идти пришлось долго, продираясь через мокрый орешник. Наконец, лес расступился, и он увидел поляну. Посреди нее стояла крепкая изба, окруженная ульями. Из трубы вился дымок.

На лай выскочил лохматый пес неопределенной породы — то ли овчарка, то ли лайка.

— Фу, Полкан! Свои! — раздался старческий голос.

На крыльцо вышел старик. Борода белая, до пояса, глаза живые, молодые, из-под густых бровей смотрят. Одет в простую рубаху и жилетку из овчины.

— Заблудился, мил человек? Или беда какая?

— Сломался я, отец, — хрипло сказал Михаил. — Фура на дороге встала. Пустишь обогреться?

— Отчего ж не пустить. Гость в дом — Бог в дом. Заходи, сынок.

В избе было жарко натоплено. Пахло воском, сушеной мятой и свежеиспеченным хлебом. По стенам висели пучки трав, в углу — большие старинные иконы, перед которыми горела лампада.

— Саввой меня зовут, — представился старик, наливая Михаилу горячего травяного чая. — А тебя как величать?

— Михаил

— Архангельское имя, сильное. Воин, значит. Только воевать-то с кем собрался, Михаил? С собой или с Богом?

Михаил поперхнулся чаем. Странный дед. Смотрит так, будто душу насквозь видит.

— С жизнью воюю, дед Савва. Тяжелая она нынче.

— Жизнь — она не тяжелая, она премудрая, — усмехнулся старик, доставая из печи чугунок с картошкой. — Это мы ее усложняем, когда поперек Промысла идем. Садись, ешь. Картошка своя, рассыпчатая.

За ужином Михаил, сам того не ожидая, выложил старому пасечнику все. И про долги, и про усталость, и про сына, который «совсем от рук отбился, дерзит, учиться не хочет».

Дед Савва слушал молча, лишь подкладывал гостю соленых грибков да подливал чаю.

— Ты говоришь, сын плохой? — спросил он наконец, когда Михаил замолчал.

— Да не плохой он… Просто чужой какой-то стал. Ничего ему не надо, только в телефоне сидеть.

— А ты когда последний раз с ним просто так разговаривал? Не учил, не ругал, а слушал? — Савва посмотрел прямо в глаза. — Дети — они ведь как пчелы. Если с любовью к ним, с миром — они тебе мед принесут. А если махать руками да кричать — ужалят. Только пчела от страха жалит, а дитя — от одиночества.

Михаил опустил голову. Вспомнилось, как сын просил пойти с ним на рыбалку прошлым летом, а он отмахнулся: «Некогда, деньги зарабатывать надо». Как не пришел на школьный спектакль…

— Гордыня в тебе говорит, Михаил, — тихо продолжил старик. — Ты думаешь, ты кормилец, ты главный, все тебе должны. А ты — просто управитель того, что Господь дал. Жена, сын — это дар Божий. Их беречь надо, как огонек лампады. Дунешь со злости — погаснет. И будешь в темноте сидеть.

Слова эти падали в сердце Михаила тяжело, как камни, но от них становилось не больно, а… чисто. Словно нарыв вскрылся.

— Что ж мне делать-то, дед Савва? Не слушает он меня.

— А ты молись. Молитва отцовская со дна моря достанет. И смирись первым. Подойди, обними, скажи: «Прости меня, сынок, что не понимал тебя». Любовь — она все покрывает. А гнев твой — это дым, глаза ест, а тепла не дает.

Ночью Михаил спал на лавке, укрытый овчинным тулупом, крепко, как в детстве. Ему снилось, что он идет по полю, а навстречу сын — маленький, ручки тянет. И так легко стало, так светло.

Утром дождь кончился. Выглянуло солнце, лес засиял золотом и багрянцем. Дед Савва вывел Михаила на дорогу, помог найти местного тракториста в ближайшей деревне, чтобы фуру дотянуть до сервиса.

На прощание старик вручил ему трехлитровую банку меда.

— Возьми, гостинец. Это липовый, самый полезный. Чай с сыном пить будете — вспомнишь деда Савву. И помни: с Богом везде легко, а без Бога и на печи колко. Ступай с миром.

Михаил хотел дать денег, но старик замахал руками:

— Ты что! Обидеть хочешь? Благодать не продается. Сделай доброе дело кому другому — вот и сочтемся.

Домой Михаил вернулся через три дня. Машину починили, груз сдал. Поднимаясь по лестнице, он чувствовал, как колотится сердце. Открыл дверь своим ключом.

Дома было тихо. Сын сидел на кухне, уткнувшись в телефон. Увидев отца, он привычно сжался, ожидая упреков за невымытую посуду.

Михаил поставил банку с медом на стол. Янтарная жидкость светилась на солнце.

— Привет, Пашка, — голос дрогнул. — Я тут мед привез. Настоящий, лесной. Давай чаю попьем?

Сын удивленно поднял глаза. В них было недоверие, смешанное с надеждой.

— Чаю? Давай…

Они сидели за столом, пили чай с ароматным медом, и Михаил рассказывал про странного деда Савву, про лес, про свои мысли в дороге. Он не учил, не наставлял — просто делился. И вдруг увидел, как оттаял взгляд сына. Как ушло напряжение из плеч.

— Пап, — вдруг сказал Пашка. — А давай в следующие выходные на рыбалку? Я знаю место, там щука идет.

Михаил улыбнулся, сглотнув подступивший комок.

— Давай, сын. Обязательно давай.

Через месяц Михаил снова был в тех краях. Специально сделал крюк, чтобы завезти деду Савве гостинцев — теплые валенки купил, продуктов хороших. Остановил фуру на том же месте, пошел через лес по знакомым приметам.

Вышел на поляну — и остолбенел. Поляна была, ульев не было. Изба стояла полуразрушенная, с проваленной крышей, заросшая бурьяном в человеческий рост. Окна зияли чернотой, крыльцо сгнило.

— Не может быть… — прошептал Михаил. — Я же был здесь. Месяц назад. Чай пил, Полкан лаял…

Он обошел развалины. Видно было, что здесь никто не жил уже лет десять, а то и больше.

В полном смятении он добрался до ближайшей деревни, нашел того самого тракториста, что помогал ему в прошлый раз.

— Слушай, брат, а где дед Савва, пасечник? Что в лесу жил?

Тракторист посмотрел на него странно, снял кепку и перекрестился.

— Савва? Так помер он, почитай, уж лет пятнадцать как. Святой жизни был старик, молитвенник. К нему со всей округи за советом ходили. А после смерти пасека его запустела.

— Как помер? — у Михаила похолодело внутри. — Я же у него был! Мед вот он мне дал… банку…

Тракторист помолчал, потом хлопнул Михаила по плечу.

— Не знаю, мужик, кто тебя чаем поил. Но говорят, дед Савва своих в беде не бросает, даже с того света. Видать, сильно ты запутался, раз Господь тебе такого проводника послал. Поставь свечку в храме, поблагодари.

Михаил ехал домой, и слезы текли по щекам, не переставая. Он понимал теперь, что это была не просто встреча. Это было прикосновение Любви, которая не знает границ между мирами. Он смотрел на дорогу, но видел не асфальт, а добрые молодые глаза старца и слышал его тихий голос: «С Богом везде легко…».

В бардачке лежала маленькая иконка святого Саввы Освященного, которую он купил в первой же церковной лавке. Теперь он знал: он не один. И дорога его — не просто километры, а путь Домой, где его ждут и любят.

Дорога к Обители

Поезд «Москва — Саранск» мерно постукивал колесами, убаюкивая пассажиров. В плацкартном вагоне пахло вареными яйцами, дешевым чаем и чьим-то несвежим бельем. Елена сидела на боковой полке, стараясь не касаться спиной липкой дерматиновой обивки. Она ехала в Дивеево, к преподобному Серафиму. Поездка эта была для нее долгожданной и выстраданной: отпуск выбивала со скандалом, деньги копила полгода, а главное — душа требовала утешения после тяжелого развода.

Елена считала себя верующей грамотной: посты соблюдала, утреннее и вечернее правило вычитывала неукоснительно, юбки носила длинные, платки — строгие. И сейчас, в вагоне, она раскрыла маленький молитвослов, стараясь отгородиться от мирской суеты.

Напротив нее, за столиком, сидел мужичок лет пятидесяти. Вид у него был, мягко говоря, непрезентабельный: поношенная тельняшка под растянутым свитером, руки с въевшейся в кожу мазутной грязью, лицо обветренное, с глубокими складками. На столе перед ним стояла пластиковая бутылка с мутной жидкостью (Елена сразу решила — самогон, хотя это был домашний квас) и разложенная на газетке нехитрая снедь: кусок сала, хлеб и луковица.

— Угощайся, дочка! — прогудел мужичок, заметив взгляд Елены. Голос у него был хриплый, прокуренный. — Сальцо свое, домашнее, с чесночком.

Елена поджала губы и демонстративно уткнулась в книгу.

— Спаси Господи, я пощусь, — холодно ответила она, хотя день был не постный. Ей просто было брезгливо. «Вот ведь искушение, — думала она с раздражением. — Едешь к святому месту, настраиваешься на молитву, а Господь посылает такого соседа. Пьяница, наверное, богохульник. И запах от него… табачищем разит за версту».

Мужичок не обиделся. Он спокойно отрезал ломоть хлеба, перекрестил рот широким, размашистым крестом (Елена отметила про себя: «Небрежно крестится, неблагоговейно») и принялся жевать.

— А я вот, грешным делом, в Арзамас еду, — сообщил он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Там автобусом до Дивеево. Батюшке Серафиму поклониться.

Елена едва не фыркнула. Этот — и к Серафиму? С таким-то видом? Наверное, просто слышал, что там «помогают», вот и едет попрошайничать или чуда ждать, не прилагая трудов духовных.

— Вы бы хоть оделись поприличнее для святого места, — не удержалась она от замечания, не отрывая глаз от строк псалма.

Мужик посмотрел на свой свитер, отряхнул крошки.

— Так ведь, дочка, не в ризах дело. Душа — она под любой одежкой болит. Зовут-то меня Николаем. А тебя как величать?

— Елена, — буркнула она, давая понять, что разговор окончен.

Ночь прошла беспокойно. Вагон храпел, где-то плакал ребенок. Елена все проверяла сумку под подушкой — там лежал кошелек со всеми деньгами и паспорт. Ей снились кошмары: будто она опаздывает на литургию, двери храма закрываются перед самым носом, а с паперти на нее смотрит этот Николай и качает головой.

Утром суета началась за час до прибытия. Очередь в туалет, звон ложек, шуршание пакетов. Елена пошла умыться. Вернувшись, она начала собирать постель. И тут ее прошиб холодный пот.

Сумка. Она лежала не так. Молния была приоткрыта.

Дрожащими руками Елена рванула застежку. Паспорт был на месте. Но конверт с деньгами — десять тысяч рублей, все, что она взяла на дорогу, проживание и требы, — исчез.

— Нет… Не может быть… — прошептала она, выворачивая сумку наизнанку. Расческа, платок, молитвослов, бутылка воды. Денег не было.

Она в панике огляделась. Соседи занимались своими делами. Николай сидел напротив, допивал чай, глядя в окно.

— Это вы! — вырвалось у Елены. Слезы брызнули из глаз. — Вы взяли! Пока я выходила!

Весь вагон затих и обернулся. Николай медленно поставил стакан в подстаканник. В его глазах не было злобы, только какая-то вековая печаль.

— Ты что, дочка? Побойся Бога. Я чужого сроду не брал.

— Да кто же еще?! — истерика накрыла Елену с головой. — Вы тут один сидели! У вас вид такой… уголовный! Верните, это на святое дело деньги! Как вам не стыдно!

Подошла проводница, вызвали наряд полиции, который сопровождал поезд. Елену трясло. Полицейские, усталые молодые ребята, обыскали вещи Николая. Рюкзак старый, смена белья, банка с огурцами, инструмент какой-то. Денег не нашли. У него самого в кармане была смятая тысячная купюра и горсть мелочи.

— Гражданочка, может, вы дома забыли? Или вытащили, когда в туалет ходили? — спросил сержант.

— Я не забыла! — рыдала Елена. — Я проверяла!

Николай молчал. Он не оправдывался, не кричал в ответ. Он только смотрел на Елену с жалостью, что еще больше ее бесило.

В Арзамасе она вышла на перрон совершенно раздавленная. Денег нет. Обратного билета нет. До Дивеево еще ехать, а платить нечем. Полиция развела руками: «Заявление примем, но шансов мало, скорее всего, гастролеры работали, сошли на станции раньше».

Елена села на лавочку и закрыла лицо руками. Поездка, о которой она мечтала полгода, рухнула. И главное — чувство оскверненности. Как же так, Господи? За что?

Кто-то коснулся ее плеча. Она вздрогнула. Рядом стоял Николай.

— Уйдите! — крикнула она. — Видеть вас не могу!

Он вздохнул, присел на край скамейки, соблюдая дистанцию.

— Не я взял твои деньги, Лена. Видит Христос, не я. Но одну тебя бросать нельзя. Пропадешь.

Он порылся в кармане и достал ту самую мятую тысячу рублей — единственную крупную купюру, что у него была.

— Вот, возьми. На автобус до Дивеево хватит, и там на первое время. А там в монастыре паломнический центр есть, бесплатно поселят, потрудишься во славу Божию — и покормят.

Елена опешила. Она смотрела на его грубую, мозолистую руку, протягивающую деньги.

— А вы? — тихо спросила она, чувствуя, как краска стыда заливает лицо. — Это же ваши последние.

— А я, дочка, пешком дойду. Тут недалеко, километров шестьдесят. Да и привычный я.

— Зачем? Зачем вы мне помогаете? Я же вас вором назвала.

Николай улыбнулся, и лицо его вдруг преобразилось. Морщины разгладились, в глазах засиял свет.

— Так ведь христиане мы. Апостол Павел как говорил? «Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов». Я, Лена, в тюрьме сидел, правда твоя. По молодости, по глупости, драка была. Десять лет отсидел. Там Бога и нашел. И дал обет: если выйду живым, буду людям помогать, кто в беде. Неважно, кто: злой, добрый… Все мы образ Божий носим, только иногда грязью заляпанный.

Елена сидела, словно громом пораженная. Вся ее «праведность», все ее длинные юбки и вычитанные правила рассыпались в прах перед этим простым поступком человека, которого она осудила.

— Простите меня, Николай… — прошептала она, и это были самые искренние слова за последние годы. — Христа ради, простите.

— Бог простит, и я прощаю, — просто сказал он. Он сунул ей деньгу в руку, подхватил свой рюкзак. — Ну, бывай, Елена. Помолись там за раба Божия Николая, если вспомнишь.

И он пошел прочь по пыльной обочине дороги, сутулясь под тяжестью рюкзака, в своих стоптанных ботинках. Елена смотрела ему вслед. Слезы текли по ее щекам, но это были уже другие слезы. Не от обиды, не от злости, а от очищения. Она поняла, что настоящий паломнический путь начался не в поезде и не в монастыре, а здесь, на этом грязном вокзале, когда «разбойник» оказался милосердным самарянином.

В Дивеево она все-таки попала. И первое, что она сделала, придя к мощам преподобного Серафима, — поставила самую большую свечу, на которую хватило денег, за здравие раба Божия Николая. И молилась она о нем горячо, как никогда в жизни. А деньги… Деньги нашлись через неделю. Позвонили из полиции: нашли воровку, которая в тамбуре крутилась. Но для Елены это было уже неважно. Главное сокровище она обрела в том разговоре на скамейке — она увидела свою гордыню и научилась видеть Христа в каждом человеке.

Свет лампады в осенних сумерках

Дождь лил уже третьи сутки, превращая деревенскую дорогу в непролазное месиво из глины и опавшей листвы. Казалось, всё небо над деревней Малые Вёшки оплакивало уходящее лето. В доме Ивана Петровича было сумрачно и тихо. Только старинные ходики на стене отсчитывали время: так-так, так-так, словно вколачивали гвозди в крышку невидимого гроба.

Иван Петрович, крепкий еще старик с окладистой седой бородой, сидел у окна, глядя на мокрый сад. На душе у него было так же слякотно, как и на дворе. Три года назад он похоронил жену, свою верную Аннушку, и с тех пор мир для него потерял краски. Он жил по инерции: топил печь, варил картошку, кормил старого пса Полкана, но радости в этом не находил. В церковь, что белела маковкой на холме за рекой, Иван не ходил. «Бог, если Он есть, — рассуждал он про себя, — слишком жесток, раз забрал у меня единственного родного человека». Обида на Небеса сидела в нем глубокой занозой, которая гноилась и не давала дышать.

В углу, за занавеской, стояли иконы, оставшиеся от жены. Иван их не трогал, но и не убирал — рука не поднималась. Иногда, когда тоска подступала к самому горлу, он ловил на себе строгий взгляд Николая Чудотворца, и ему становилось не по себе. Он отворачивался, кряхтел и шел во двор, под дождь, чтобы не чувствовать этого безмолвного укора.

— Что, Полкан, брат, тоскливо? — спрашивал он пса, выходя на крыльцо. Полкан, старый, с мудрыми глазами, тяжело вздыхал и клал лобастую голову хозяину на колени. — Вот и мне тоскливо. Никому мы с тобой не нужны.

В тот вечер дождь усилился, переходя в настоящий ливень. Ветер завывал в трубе, словно голодный волк. Иван Петрович запер дверь на засов, подбросил дров в печь и собрался было ложиться, как вдруг услышал слабый стук. Сначала подумал — ветка ударила. Но стук повторился — настойчивый, человеческий.

Старик нахмурился. Кого нелегкая принесла в такую ночь? Он накинул тулуп, зажег фонарь и открыл дверь.

На пороге стояла женщина. Вся мокрая, вода ручьями стекала с плаща, платок сбился. Лицо бледное, глаза огромные, полные страха.

— Помогите, ради Христа! — выдохнула она, и голос ее дрожал от холода и отчаяния. — Машина застряла в овраге, там… там ребенок!

Иван Петрович на секунду замер. Его привычное затворничество и нежелание никого видеть боролись с простым человеческим долгом. Но слова «ради Христа» и упоминание ребенка сделали свое дело.

— Жди здесь, — буркнул он.

Он быстро надел резиновые сапоги, взял лопату, трос и мощный фонарь. Полкан, почуяв неладное, выскочил из будки, готовый бежать следом.

— Дома сиди, старый! — прикрикнул Иван, но пес не послушался, потрусил рядом.

Они шли сквозь стену дождя. Женщина, назвавшаяся Еленой, семенила сзади, постоянно всхлипывая и молясь. Оказалось, она решила сократить путь до города через их глушь, но навигатор завел в тупик, и старенькая иномарка сползла в глинистую колею у самого ручья. Вода прибывала.

Когда они добрались до места, Иван увидел, что дело дрянь. Машина накренилась, правые колеса увязли глубоко. Внутри, на заднем сиденье, плакала девочка лет семи.

— Ну-ка, отойди, — скомандовал Иван Петрович Елене.

Он работал молча и яростно. Глина была тяжелой, липкой, она чавкала, не желая отпускать добычу. Дождь заливал глаза, пот мешался с каплями на лице. Иван копал, подкладывал ветки, толкал. Сердце колотилось где-то в горле, спину ломило, но он не останавливался. В какой-то момент ему показалось, что силы кончились. «Не вытяну, — мелькнула страшная мысль. — Стар я стал».

И тут он вспомнил взгляд Николая Чудотворца с иконы. Вспомнил, как Аннушка молилась перед ним, когда сам Иван лежал в горячке много лет назад. И неожиданно для самого себя, сквозь стиснутые зубы, он прошептал:

— Господи, помоги! Николай Угодник, подсоби, не оставь!

В ту же секунду Полкан, крутившийся рядом, вдруг громко залаял и рванул куда-то в темноту. Через минуту оттуда вынырнули две фигуры. Это были соседи, братья-близнецы Пашка и Мишка, молодые парни, которые, видно, возвращались с рыбалки, хоть и погода была не для того.

— Дядь Ваня! Ты что тут? Ого, беда какая!

Втроем они вытолкали машину за пять минут. Когда автомобиль выбрался на твердую дорогу, Елена выскочила, бросилась обнимать мокрых, перепачканных грязью мужиков, плача и смеясь одновременно.

— Спаси вас Бог! Спаси вас Бог! — повторяла она.

Иван Петрович стоял, опираясь на лопату, и тяжело дышал. Ему вдруг стало легко-легко. Не физически — тело гудело от усталости, — а именно на душе. Будто тот камень, что лежал там три года, вдруг треснул и рассыпался в песок.

— К тебе поедем, дядь Ваня? — спросил Пашка. — Обсохнуть надо барышне с дитём, куда им сейчас в ночь?

— Ко мне, — кивнул Иван. — Куда ж еще.

В доме сразу стало шумно и тесно. Елена хлопотала вокруг дочки, которую звали Машенькой. Девочка, закутанная в одеяло, пила горячий чай с малиной и с интересом рассматривала сурового деда. Парни, выпив чаю, убежали, а гости остались ночевать.

Когда все улеглись, и в доме воцарилась тишина, Иван Петрович не мог уснуть. Он лежал на печи и слушал ровное дыхание ребенка. Давно в этом доме не было детей. Детей Бог им с Аннушкой не дал, и это тоже было частью его старой обиды.

Под утро, когда серый рассвет только начал пробиваться сквозь тучи, Иван слез с печи. Он подошел к красному углу. Дрожащей рукой отодвинул занавеску. С иконы на него смотрел Святитель Николай — но теперь взгляд его не казался строгим. Он был понимающим и теплым.

Иван Петрович опустился на колени. Колени хрустнули, в поясницу вступило, но он не обратил внимания. Он впервые за много лет плакал. Слезы текли по морщинам, терялись в бороде.

— Прости меня, дурака старого, — шептал он. — Прости, Господи. Прости, Аннушка. Зачерствел я, окаменел. А Ты меня не бросил. Послал людей, дал сил…

Утром Елена засобиралась в путь. Дождь кончился, выглянуло робкое осеннее солнце, заставив лужи сверкать, как расплавленное серебро.

— Иван Петрович, как мне вас благодарить? — спросила женщина у порога. — Я денег дам, возьмите, пожалуйста!

— Не надо мне денег, дочка, — мягко улыбнулся Иван. Эта улыбка изменила его лицо, сделала моложе лет на десять. — Ты вот что… У тебя в городе храм поблизости есть?

— Есть, конечно

— Поставь свечку Николаю Угоднику. И закажи панихиду за рабу Божию Анну. Сможешь?

— Обязательно сделаю! И за вас, Иван Петрович, о здравии подам.

Когда машина скрылась за поворотом, Иван Петрович не пошел, как обычно, домой хандрить. Он надел чистую рубаху, причесал бороду, кликнул Полкана и пошел в сарай. Там, он помнил, лежали хорошие доски. Крыльцо у соседки, бабы Нюры, совсем прогнило, надо бы починить. А потом… потом он пойдет в храм. Идти далеко, ноги болят, но он дойдет. Теперь он точно знал — дойдет.

В воздухе пахло мокрой листвой, дымком и антоновскими яблоками. Жизнь, которая еще вчера казалась законченной книгой, вдруг открылась с новой, чистой страницы. И на этой странице Ивану Петровичу предстояло вписать еще много добрых дел. Ведь Господь почему-то оставил его на этой земле, и теперь он, кажется, начал понимать зачем. Чтобы любить. Чтобы помогать. Чтобы быть человеком.

По дороге к дому бабы Нюры он встретил местного священника, отца Василия, который спешил на требу.

— Здравствуй, Иван Петрович! — удивился батюшка, увидев нелюдимого старика при параде.

— Доброго здоровья, батюшка, — поклонился Иван. — Благословите?

Священник, пряча радостную улыбку в бороду, осенил его крестным знамением:

— Бог благословит, Иван Петрович. Бог благословит.

Иван шел дальше, и каждый шаг давался ему с удивительной легкостью. Где-то высоко в небе зазвонили колокола, созывая верующих на службу. И впервые за три года этот звон не раздражал слух, а отзывался в сердце сладкой, щемящей музыкой, обещающей встречу, прощение и вечную жизнь.

Дорога к забытому источнику

Ольга ехала по трассе, сжимая руль так, что костяшки пальцев побелели. В салоне дорогого внедорожника играла тихая классическая музыка, но она не успокаивала. Внутри у Ольги все дрожало от напряжения и накопленной за последние месяцы усталости. Ей было тридцать пять, она руководила крупным отделом в банке, имела квартиру в центре и статус успешной женщины. Но в душе была выжженная пустыня.

Полгода назад от нее ушел муж. Ушел банально — к молодой секретарше, оставив Ольгу с пятилетним сыном Митей и кучей невысказанных обид. А неделю назад Митя заболел. Врачи ничего страшного не находили — какая-то затяжная инфекция, слабость, субфебрильная температура, — но мальчик таял на глазах, стал вялым и грустным.

И вот вчера раздался звонок. Звонила тетка из деревни Сосновка, где Ольга не была уже лет десять.

— Олюшка, беда. Бабушка Агния совсем плоха. Тебя зовет. Бредит, все про какой-то ключ говорит. Приезжай, побойся Бога, попрощайся.

Ольга сначала хотела отказаться — работа, больной ребенок, куда ехать за триста верст? Но посмотрела на бледного Митю, который сидел на ковре и безучастно перебирал кубики, и вдруг решилась. Взяла отпуск за свой счет, собрала сына и поехала.

Сосновка встретила их тишиной и запахом полыни. Дом бабушки Агнии, почерневший от времени, казался вросшим в землю. В палисаднике буйствовала сирень, а на крыльце сидел рыжий кот Пушок, лениво щурясь на солнце.

В доме пахло травами, ладаном и старым деревом. Бабушка Агния, маленькая, сухонькая, лежала на высокой кровати под лоскутным одеялом. Увидев внучку, она попыталась приподняться, но сил не хватило.

— Приехала… — прошептала она сухими губами. — Слава Тебе, Царица Небесная, услышала молитвы.

Ольга подошла, села на край кровати, чувствуя неловкость. Она почти не помнила бабушку, та всегда казалась ей слишком набожной, «темной» деревенской старухой.

— Здравствуй, ба. Как ты?

— Я-то что… Мой черед пришел, — Агния перевела взгляд на Митю, который жался к матери. — А вот мальчонка твой… Душа у него болит, Олюшка. И у тебя болит.

Ольга вздрогнула. Откуда старуха могла знать?

— Послушай меня, внучка, — голос бабушки окреп. — Есть дело одно. Не могу помереть, пока не сделано. В лесу есть источник старый. Святой ключ. Еще дед твой за ним ухаживал. А как деда не стало, да я слегла, так и забросили его. Зарос он, заилился. Люди забыли дорогу. А вода там святая, целебная. Богородица Сама то место указала.

— Ба, ну какой источник? — Ольга устало потерла виски. — Я врача тебе из района вызову, лекарства привезла…

— Не нужны мне лекарства! — неожиданно твердо сказала Агния. — Ты пойди. Найди ключ. Расчисти его. Это мой последний наказ. Сделай — и Митенька твой поправится. И ты покой найдешь.

Ольга хотела возразить, объяснить, что это суеверие, что в двадцать первом веке лечатся антибиотиками, а не водой из лужи. Но посмотрела в глаза бабушки — выцветшие, голубые, в которых светилась какая-то неземная мольба и любовь, — и не смогла отказать.

На следующее утро, оставив Митю с теткой, Ольга надела старые резиновые сапоги, которые нашлись в сенях, взяла лопату и ведро, и пошла в лес.

Дорогу она помнила смутно, по детским воспоминаниям. Лес стоял густой, мрачный. Еловые лапы цеплялись за одежду, комары звенели над ухом. Ольга шла и злилась. На мужа, на работу, на эту глупую деревню, на себя, что послушалась выживающую из ума старуху. «Бред какой-то, — думала она. — Я, топ-менеджер, иду с лопатой по болоту».

Она блуждала часа два. Уже хотела повернуть назад, как вдруг увидела старый, покосившийся деревянный крест среди зарослей крапивы. Под ним была яма, заполненная грязной жижей и палыми листьями.

— Это и есть святой источник? — вслух спросила Ольга с горечью.

Она стояла и смотрела на эту грязь. И вдруг ей стало так жалко этого места. Оно было таким же заброшенным и загрязненным, как ее собственная душа. Заваленная обидами, гордыней, суетой, она перестала быть источником живой воды для своих близких.

Ольга вздохнула, перекрестилась неумело — «справа налево, кажется?» — и принялась за работу. Сначала она просто выгребала листья и ветки. Потом начала углублять русло. Грязь чавкала, летела в лицо. Руки быстро заныли, на ладонях, несмотря на перчатки, надулись мозоли. Но Ольга не останавливалась. В ней проснулось какое-то упрямство.

Она работала час, другой, третий. Пот заливал глаза. Спина болела нестерпимо. Она вычерпывала мутную воду ведром, выбрасывала ил лопатой. И чем больше она уставала физически, тем тише становились мысли в голове. Злость уходила. Оставалась только тишина леса и ритмичный плеск воды.

Вдруг, когда она вытащила очередной ком глины, из-под земли ударила тонкая струйка. Вода была ледяная и прозрачная, как слеза. Она начала быстро заполнять расчищенную ямку, смывая остатки мути.

Ольга отбросила лопату и опустилась на колени прямо в сырую траву. Она зачерпнула воду ладонями, умыла лицо. Холод обжег кожу, но принес невероятное облегчение. Она пила эту воду, и ей казалось, что она пьет саму жизнь. Вкус был сладковатый, с привкусом земли и корней.

И тут Ольга заплакала. Слезы хлынули градом, смешиваясь с водой на лице. Она плакала о разрушенной семье, о своей черствости, о том, что редко звонила бабушке, о том, что забыла Бога. Она рыдала громко, не стесняясь леса, и с каждым всхлипом из сердца выходил черный, липкий яд обиды.

— Господи, помилуй! — вырвалось у нее. — Пресвятая Богородица, помоги!

Когда она успокоилась, солнце уже клонилось к закату. Источник весело журчал, вода в нем стала кристально чистой. Ольга набрала полное ведро воды и пошла обратно.

Возвращалась она с трудом, ноги гудели, но на сердце было легко и светло, как никогда в жизни. Ей казалось, что лес вокруг изменился: птицы пели торжественно, а старые ели склоняли ветви, приветствуя ее.

Когда она вошла в дом, бабушка Агния спала. Митя сидел на полу и играл с котенком. Увидев мать, он вскочил:

— Мама, ты пришла! А я тебя ждал!

Ольга поставила ведро, обняла сына и вдруг заметила, что щеки у него порозовели, а глаза блестят живо и радостно.

— Мама, мне бабушка сказку рассказывала, пока спала, — зашептал Митя. — Про ангелов.

Ольга налила воды в кружку и подошла к кровати. Агния открыла глаза.

— Принесла? — спросила она чуть слышно.

— Принесла, бабушка. Расчистила. Бьет ключ, чистый-чистый.

Агния улыбнулась светлой, детской улыбкой. Она сделала несколько глотков, перекрестилась.

— Ну вот и слава Богу. Теперь и помирать можно. Ты, Олюшка, не бросай это место. И в храм ходи. Душа — она ведь тоже колодец. Если не чистить, тиной зарастет.

Бабушка Агния умерла через два дня, тихо и мирно, причастившись Святых Таин у местного батюшки, отца Феодора. Ольга сама читала Псалтирь у гроба, удивляясь тому, как понятны и близки ей эти древние слова.

После похорон Ольга не уехала сразу. Она осталась в Сосновке на сорок дней. Каждое утро она ходила к источнику, укрепила сруб камнями, поставила новую иконку. Митя бегал по траве босиком, пил родниковую воду и загорел, окреп, забыв про свои болезни.

Однажды вечером, сидя на крыльце и глядя на закат, Ольга поняла, что не хочет возвращаться к прежней жизни. Да, ей придется вернуться в город, работать, решать проблемы. Но она сама стала другой. В ней открылся тот самый внутренний источник, который она так долго заваливала мусором суеты.

Вернувшись в Москву, она первым делом пошла в храм и купила молитвослов. А в выходные они с Митей снова поехали в Сосновку. Теперь Ольга знала: это не просто дача, это ее родовое гнездо, место силы, где бьет из-под земли живая вода веры, соединяющая поколения.

Сад прощения

Отец Петр служил в храме Успения Пресвятой Богородицы уже двадцать лет. Храм этот стоял на окраине небольшого городка, окруженный старым яблоневым садом. Сад был церковный, еще дореволюционной посадки, и яблоки в нем родились на диво: крупные, наливные, с красным бочком, словно напитанные солнцем и молитвой.

Наступал август, приближался праздник Преображения Господня, в народе именуемый Яблочным Спасом. Для отца Петра это было время особой радости и особых хлопот. Но в этом году радость настоятеля омрачала тягостная история, развернувшаяся прямо под стенами храма.

В церковной сторожке жила и трудилась Надежда, женщина строгая, лет пятидесяти. Она вела хозяйство, следила за подсвечниками и, казалось, знала устав лучше самого псаломщика. Но была у Надежды беда — сердце, окаменевшее от обиды. Год назад ее сын, Дмитрий, женился на девушке из невоцерковленной семьи, художнице Ирине. Надежда выбор сына не приняла. «Не наша она, Димка, — говорила она. — В облаках витает, постов не держит, юбки носит короткие. Пропадешь с ней».

Сын ослушался, женился. И с тех пор Надежда как отрезала. Не пускала молодых на порог, внука, новорожденного Ванюшку, видеть не желала. «Предатели», — твердила она, яростно начищая церковные подсвечники, будто хотела стереть вместе с копотью и свою душевную боль.

Отец Петр много раз пытался вразумить ее:

— Надя, грех это великий. Бог есть Любовь, а ты вражду сеешь. Не по-христиански это.

— Не могу, батюшка, — сжимала губы Надежда. — Душа не лежит. Пусть живут как знают, а меня не трогают.

И вот, накануне Преображения, в сад пришла беда. Ночью разразилась гроза, и старая яблоня, самая плодовитая, «Антоновка», треснула пополам. Ветка, отягощенная плодами, надломилась, но не отпала, а висела на полоске коры, касаясь земли.

Утром Надежда вышла в сад и ахнула. Она любила эту яблоню, ухаживала за ней. Стояла она, сокрушаясь, и вдруг увидела, что калитка отворилась. Вошла Ирина, невестка. Робкая, худенькая, с перекинутой через плечо сумкой с красками.

Надежда насупилась, взяла в руки метлу, как оружие.

— Чего тебе?

— Надежда Ивановна, — тихо сказала Ирина. — Я к отцу Петру. Он просил икону отреставрировать, старую, в ризнице нашли.

— Икону? Ты? — фыркнула Надежда. — Да у тебя руки не под то заточены.

В этот момент из храма вышел отец Петр. Увидев женщин, он поспешил к ним.

— А, Ирина! Пришла, спаси Господи. Проходи, проходи в трапезную, там свет хороший. А ты, Надя, чего такая грозная? Праздник скоро.

— Яблоню жалко, батюшка, — буркнула Надежда, кивнув на сломанное дерево. — Сломало грозой. Пропадет теперь, засохнет ветка-то.

Отец Петр подошел к дереву, осмотрел рану.

— А мы ее, Надя, полечим. Садовый вар нужен, да холстина, да подпорка крепкая. Если живая связь со стволом осталась — прирастет, еще и плоды даст слаще прежних.

Он хитро посмотрел на Надежду.

— Вот так и с людьми, Надя. Бывает, надломится человек, отойдет, а ты его не отрубай совсем. Подвяжи любовью, смажь милосердием, глядишь — и срастется, и зацветет. А отрубить — дело нехитрое, только мертвое оно будет.

Надежда опустила глаза, теребя фартук. Слова священника жгли совесть.

— Помоги-ка Ирине, — вдруг сказал отец Петр. — Пусть она вар принесет из сарая, а ты холстину найди. Вместе дерево спасать будем.

Надежда хотела возразить, но под взглядом пастыря не посмела. Работа закипела. Ирина, отложив краски, ловко помогала: держала ветку, пока Надежда, кряхтя, обмазывала рану варом. Девушка оказалась не такой белоручкой, как думала свекровь. Руки у нее были сильные, бережные.

— Вы, Надежда Ивановна, осторожнее, тут сучок острый, — заботливо сказала Ирина, подавая бинт.

— Сама вижу, не слепая, — уже без прежней злобы проворчала Надежда.

Когда закончили, отец Петр благословил труды.

— Вот и славно. Теперь молиться надо, чтоб приросло. А ты, Ирина, иди икону посмотри. Это образ «Умягчение злых сердец».

Надежда осталась в саду одна. Она смотрела на перевязанную яблоню, на подпорку, которую они ставили вместе с невесткой. Впервые за год они сделали что-то вместе. И небо не рухнуло, и земля не разверзлась. Наоборот, на душе стало как-то тише.

Вечером того же дня Надежда зашла в храм. В полумраке, освещенном лишь лампадами, она увидела Ирину. Девушка стояла перед аналоем, где лежала та самая икона. Она не работала, она плакала. Тихо, беззвучно, плечи ее вздрагивали.

Надежда хотела уйти незамеченной, но ноги сами приросли к полу. Она услышала шепот невестки:

— Пресвятая Богородица, смягчи сердце матушки Надежды… Дай нам мира… Ванечка бабушку ждет… Помоги нам, недостойным…

Сердце Надежды, то самое, что она считала твердым как кремень, вдруг дало трещину, как та яблоня. Боль пронзила грудь — боль раскаяния. Она, считавшая себя правильной христианкой, выстаивавшая все службы, соблюдавшая все посты, оказалась жесточе этой девочки, которая, может, и акафистов не знает, но имеет в сердце любовь Христову.

Надежда подошла сзади. Рука ее, огрубевшая от работы, легла на худенькое плечо Ирины.

— Ира… — голос Надежды сорвался.

Девушка обернулась, испуганно глядя на свекровь большими, заплаканными глазами.

— Прости меня, дуру старую, — прошептала Надежда, и слезы хлынули из ее глаз ручьем. — Зачерствела я, возгордилась. Думала, я Богу служу, а я гордыне своей служила.

Ирина, не раздумывая, обняла ее. Так они и стояли в пустом храме, две женщины, разделенные непониманием, но соединенные благодатью. С иконы на них смотрела Богородица, и семь мечей, пронзающих Её сердце, казалось, сияли светом прощения.

На праздник Преображения храм был полон. Пахло ладаном, воском и спелыми яблоками, которые прихожане принесли корзинами для освящения. Хор пел тропарь: «Преобразился еси на горе, Христе Боже…».

Отец Петр вышел на амвон с кропилом. Брызги святой воды летели на счастливые лица, на румяные яблоки, на золотые оклады. В первом ряду стояла Надежда. Рядом с ней — высокий Дмитрий, Ирина в белом платке, а на руках у Дмитрия сидел годовалый Ванюшка, таращивший глазенки на сияние свечей.

Когда отец Петр подошел к ним, Надежда подставила корзину. В ней лежали лучшие яблоки с той самой, спасенной яблони. Ветка не засохла, листья на ней стояли зеленые, живые. Любовь, как и садовый вар, залечила рану.

— С праздником! — возгласил отец Петр, щедро окропляя все семейство.

— С праздником, батюшка! — хором ответили они.

После службы все вышли в сад. Солнце играло в листве, птицы щебетали, прославляя Творца. Надежда взяла на руки внука. Малыш доверчиво прижался к ней, пахнущий молоком и детством. Кот Барсик, местный церковный житель, терся об их ноги, выпрашивая угощение.

— Ну что, Ваня, — сказала Надежда, целуя внука в макушку. — Пойдем яблочко кушать? Бабушка тебе самое сладкое выберет.

Отец Петр смотрел на них с крыльца и улыбался в седую бороду. Сад Преображения принес свой главный плод — плод покаяния и любви. И этот плод был слаще всех яблок на земле. Господь воистину был здесь, среди простых людей, преображая их скорби в радость, а раздоры — в единение.

Лампада на ветру

Метель в тот вечер разыгралась не на шутку, словно кто-то невидимый решил перекроить карту мира, стерев с неё все дороги и ориентиры. Виктор с досадой ударил ладонью по рулю. Его внедорожник, надежный немецкий зверь, который, казалось, мог пройти сквозь стены, вдруг жалобно чихнул и затих посреди бескрайнего поля. Сначала погасла приборная панель, потом двигатель издал последний вздох и замолчал. Тишина навалилась мгновенно, тяжелая, ватная, нарушаемая лишь диким воем ветра за стеклом.

— Ну что за наказание! — пробормотал Виктор, пытаясь вновь завести машину. — Господи, ну за что? Сделка века завтра, а я тут…

Он осекся. Имя Божье вырвалось у него привычно, как междометие, без всякого обращения к Создателю. Виктор был человеком дела, прагматиком до мозга костей. Церковь для него была лишь красивой архитектурой, куда он заходил раз в год поставить свечку — «на всякий случай», как покупают страховку.

Телефон показывал «нет сети». Виктор поежился. Салон начал стремительно остывать. За окном кружила белая мгла, в которой тонули редкие кусты и столбы электропередач. Он понимал: сидеть здесь — значит замерзнуть. Нужно искать жилье. По карте, которую он смотрел час назад, где-то рядом должна быть деревенька с неказистым названием «Тихие Ключи».

Он вышел из машины. Ветер тут же швырнул ему в лицо горсть колючего снега. Дорогие ботинки провалились в сугроб. Виктор запахнул пальто и побрел на еле заметный огонек, мерцавший сквозь пургу, словно маяк в бушующем море.

Шел он долго. Ноги гудели, лицо онемело. Мысли о контракте, о миллионах, о конкурентах улетучились. Осталась одна, первобытная мысль: тепло. Только бы тепло.

Огонек привел его к старой, покосившейся избе. Окна были наполовину занесены снегом, но из трубы валил густой, пахнущий березовыми дровами дым. Виктор постучал в обледенелую дверь. Сначала тихо, потом громче.

— Иду, иду! Кого там Бог несет в такую непогодь? — послышался старческий голос.

Дверь отворилась со скрипом. На пороге стояла сухонькая старушка в белом платочке, поверх которого была накинута пуховая шаль. Она щурилась, прикрывая глаза ладонью от ветра.

— Матушка, пусти погреться, — прохрипел Виктор. — Машина встала.

— Ох ты ж, батюшки! Заходи, милый, заходи скорее, застынешь ведь! — она потянула его за рукав внутрь.

В избе пахло сушеными травами, печеным хлебом и чем-то еще, неуловимо знакомым, из далекого детства — воском и ладаном. В красном углу, озаренная теплым светом неугасимой лампады, темнела старинная икона. Лики святых смотрели строго и одновременно с бесконечной любовью.

Старушка, назвавшаяся бабой Варей, засуетилась. Посадила нежданного гостя к печке, налила горячего чаю с малиной, достала валенки.

— Снимай свою городскую обувку, сынок. Сейчас отогреешься. У меня тут кот, Пушок, он лекарь знатный, сейчас в ноги ляжет — весь озноб вытянет.

Рыжий, пушистый кот действительно тут же материализовался рядом, потерся о ноги Виктора и замурчал, как маленький трактор.

Виктор пил чай, чувствуя, как тепло разливается по жилам, и оглядывался. Изба была бедной, но удивительно чистой. На окнах — крахмальные занавески, на полу — домотканые половики. И везде — иконы. Не дорогие, в золотых окладах, а простые, бумажные, иные и вовсе вырезанные из календарей, но наклеенные на дощечки с такой любовью, что это вызывало трепет.

— Живу одна, — рассказывала баба Варя, подкладывая дрова в печь. — Дети в городе, внуки выросли. А я вот тут, при храме нашем разрушенном. Молюсь, чтобы восстановили.

— И не страшно одной? — спросил Виктор.

— А чего бояться? — улыбнулась она, и лицо её покрылось сетью добрых морщинок. — Со мной Господь, да Пресвятая Богородица, да Николай Угодник. Вон какая охрана! А люди здесь лихие не ходят.

Виктор усмехнулся. Странная она. В мире, где правят деньги и сила, она надеется на картинки на стене.

— Скажите, бабушка, — он кивнул на большую икону в углу. — Старинная вещь. Дорого стоит, наверное.

Баба Варя перекрестилась.

— Не в цене дело, сынок. Это «Нечаянная Радость». Эта икона меня от смерти спасла, и матушку мою покойную. История у неё долгая…

Виктор приготовился слушать очередную деревенскую байку, чтобы скоротать время, но что-то в голосе старушки заставило его насторожиться.

— В войну, когда немцы пришли, нас из дома выгнали. Жили в землянке. Голод, холод. Брат мой младший заболел сильно, умирал уже. Мама достала ту икону, поставила на ящик снарядный и молилась три дня и три ночи. И свершилось чудо — встал братик. А икону эту нам одна женщина передала на сохранение перед арестом. Звали её Евдокия. Фамилия такая звучная… Громова.

Виктор выронил кружку. Горячий чай плеснул на руку, но он не почувствовал боли.

— Как… как ты сказала? Евдокия Громова?

— Да, Громова. Мужа её расстреляли, а её в лагеря сослали. Она эту икону моей маме сунула в руки и сказала: «Береги, Нюрочка (маму мою Анной звали), если выживу — заберу, а нет — пусть тебе Заступницей будет». Так и не вернулась Евдокия.

У Виктора перехватило дыхание. Он встал, подошел к иконе вплотную. Темный лик, характерный скол на окладе внизу справа… Он помнил этот скол. Нет, не видел, но знал о нем. Бабушка Дуня, его бабушка, которая вырастила его, пока родители строили карьеру на БАМе, часто рассказывала ему перед сном про «Боженьку» и про икону, которую ей пришлось оставить у подруги Нюры в селе Тихие Ключи.

Виктор тогда был маленьким, слушал вполуха. Бабушка умерла, когда ему было пятнадцать. Он и забыл ту историю. Думал — сказки. А теперь… вот она, эта икона. Смотрит на него сквозь десятилетия.

— Бабушка Дуня… — прошептал он. — Это моя бабушка. Она выжила. Вернулась, но сюда приехать уже не смогла, ноги больные были. Она мне про Вас рассказывала. Про Нюру.

В избе повисла тишина. Только ветер выл в трубе да трещали дрова.

Баба Варя всплеснула руками, слезы брызнули из её глаз.

— Господи! Твоя воля! Внучок Евдокиин! Жива была, значит… А я молюсь о ней как об усопшей, а она, значит, жила… Прости, Господи!

Они проговорили всю ночь. Виктор, который обычно цедил слова сквозь зубы, вдруг рассказывал этой совершенно чужой, но такой родной старушке всё: про свой развод, про тоску, которую глушил работой и алкоголем, про то, что деньги есть, а счастья нет. Баба Варя слушала, гладила его по руке своей сухой, шершавой ладонью и только вздыхала:

— Ничего, Витенька, ничего. Господь всё управит. Главное — душа живая. Ты ведь не случайно сломался здесь. Ой, не случайно. Бабушка твоя, поди, с Небес вымолила эту встречу.

Утром метель стихла. Солнце залило ослепительным светом сугробы, превращая мир в алмазную сказку. Виктор вышел на крыльцо. Воздух был чист и звонок.

— Пойдем, Витя, в храм наш зайдем, хоть и разрушен он, но место намоленное, — сказала баба Варя.

Они пробрались через сугробы к остову кирпичной церкви. Куполов не было, на стенах росли березки, но внутри кто-то заботливый расчистил снег и поставил самодельный аналой.

Виктор стоял посреди разрушенного храма, глядя в бездонное синее небо над головой вместо сводов. И впервые за сорок лет своей жизни он заплакал. Не от горя, а от какого-то невыразимого чувства очищения. Словно тот ледяной панцирь, в который он заковал свое сердце, треснул и осыпался.

Когда приехал трактор из соседнего села, вызванный бабой Варей через старый дисковый телефон (связь чудесным образом появилась на минуту), Виктор уже знал, что будет делать.

Он обнял бабу Варю на прощание.

— Я вернусь, баба Варя. Скоро вернусь. И крышу перекроем, и купола поставим. Слово даю.

— С Богом, сынок, с Богом, — крестила она его вслед.

Виктор ехал в город в кабине трактора, а его джип тащился сзади на тросе. Сделка века была безнадежно сорвана, но Виктор улыбался. Он вез с собой нечто гораздо более ценное, чем любой контракт. Он вез в сердце теплую лампаду, зажженную в заснеженной степи, и благословение бабушки Дуни, которая дождалась его спустя полвека.

В кармане его пальто лежала маленькая бумажная иконка «Нечаянная Радость», которую дала ему на дорожку баба Варя. И Виктор знал: теперь он никогда не будет одинок.

Сердце хирурга

Николай Петрович ненавидел четверги. Впрочем, он недолюбливал и вторники, и пятницы, но четверги — особенно. Именно по четвергам в квартире за стенкой, где жило шумное многодетное семейство, начиналось «великое переселение народов» — они затевали уборку. Грохот передвигаемой мебели, визг пылесоса, топот маленьких ножек и бесконечный, как казалось Николаю Петровичу, детский смех проникали сквозь тонкие панельные стены прямо в его мозг.

Он, заслуженный хирург на пенсии, привыкший к стерильной тишине операционных и благоговейному шепоту ординаторов, страдал. Его квартира была похожа на музей: идеально расставленные книги, ни пылинки на полированном столе, и тишина. Одинокая, холодная тишина вдовца.

— Опять! — Николай Петрович поморщился, когда за стеной что-то с грохотом упало, и раздался звонкий лай собаки.

«Ну сколько можно, — подумал он, раздраженно откладывая газету. — Завели пса в двухкомнатной квартире, трое детей, ума палата…»

Он вышел на лестничную площадку, собираясь в очередной раз высказать соседям всё, что думает о нормах общежития. Дверь открыла соседка, Ольга, молодая женщина с уставшими глазами и доброй улыбкой. За её юбку держался самый младший, карапуз лет трех, а из глубины коридора выглядывал виновник лая — лохматый пес Дружок.

— Николай Петрович, простите, ради Бога! — опередила его Ольга. — Это Ванечка грузовик уронил, а Дружок испугался. Мы сейчас потише будем, правда.

Весь гнев хирурга разбился об этот извиняющийся, кроткий взгляд. Он набрал воздуха в грудь, чтобы рявкнуть, но выдохнул лишь:

— Потише, Ольга. У меня мигрень.

— Простите, — еще раз повторила она. — Хотите пирожков? С капустой, горячие.

— Не ем мучного, — буркнул он и захлопнул дверь.

Вернувшись в свое кресло, он почувствовал укол совести. Он знал, что муж Ольги, Андрей, работает на двух работах, чтобы прокормить семью, что они люди верующие, в храм ходят каждое воскресенье всей оравой. «Святоши», — мысленно называл их Николай Петрович. Сам он в Бога не верил. Слишком много смертей видел на своем столе. Если Бог есть, почему умирают дети? Почему умерла его жена, Вера, десять лет назад?

Прошло несколько дней. Шум за стеной вдруг стих. Не было топота, не слышно было смеха. Тишина, о которой он так мечтал, почему-то стала давить на уши.

Встретив Андрея у почтовых ящиков, Николай Петрович заметил, что сосед осунулся, лицо серое.

— Что, присмирели ваши разбойники? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.

Андрей поднял на него глаза, полные боли.

— Машенька заболела. Старшая. Девять лет ей. Пневмония, говорят врачи. В больнице лежит, кризис никак не минует. Температура сорок, бредит.

Николай Петрович замер. Машенька… Та самая девочка с косичками, которая всегда здоровалась с ним: «Доброе утро, дедушка Коля!», даже когда он не отвечал. Та, которая однажды оставила у его двери букетик одуванчиков.

— В какой больнице? — коротко спросил он, и в голосе зазвенели профессиональные, жесткие нотки.

— В третьей городской

Николай Петрович кивнул и, не сказав больше ни слова, пошел домой. Там он достал старую записную книжку, нашел номер.

— Алло, Степаныч? Привет. Это Корнилов. Да, жив еще. Слушай, у тебя в пульмонологии лежит девочка, Мария Смирнова. Да. Посмотри её сам. Лично. Пожалуйста. Это… моя внучка. Да, внучка. Спасибо.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.